Я хочу рассказать вам об одном из величайших литературных наслаждений, какие мне когда-либо случалось испытать, — именно о публичном чтении Диккенса в пользу здешнего английского благотворительного общества. Чтение происходило в зале английского посольства. Диккенс читал свой известный роман «Давид Копперфильд», сосредоточенный им в шести главах. Но это вовсе не было чтение, как было объявлено в газетах: это был, собственно, рассказ. Сократив свой роман на шесть глав, сосредоточив его на главных сценах, Диккенс запомнил его наизусть и рассказал публике, как рассказывают какое-нибудь происшествие, а книжку держал в руках или клал на стол, ни разу в нее не заглядывая. Таким образом, не знаю, может ли это быть названо чтением: очевидно, слово это было употреблено из приличия. Потому ли, что за билеты надобно было заплатить двадцать франков, или по равнодушию парижан к первому английскому писателю, только в зале почти вовсе не было французов, одни лишь степенные английские физиономии. А так как на билетах означено было evening dress, вечерний костюм, то все мужчины были в белых галстуках, а дамы в бальном платье; кроме того, предупреждалось, что в 9 часов уже никого не пустят в залу, чтобы не мешать чтению. Нарочно рассказываю эти подробности, чтобы показать, как привыкли англичане обращаться с своею литературой.
Ровно в 9 часов Диккенс вошел в залу. У Диккенса совершенно юмористическая наружность: небольшие, впалые, под густыми бровями, серые глаза, необыкновенно лучистые; большой, несколько клювом, нос и широкий рот с толстыми губами; обритая по сторонам борода имеет форму лопатки. Вообразите при этом, что добродушие и насмешливость так слиты в его физиономии, что невозможно решить, какое из этих свойств преобладает в ней. Прибавьте к этому величайшую подвижность, что-то в высшей степени нервическое, чуткое, мгновенно отражающее всякое движение души и неотразимо привлекательное по своей глубокой симпатичности. В иные минуты кажется, что он больше всего похож на сатира. Редко наружность так совпадает с свойством таланта. Очевидно, что Диккенс прежде всего юморист, и притом такой, каких может производить только английская почва. Да и сам Диккенс уже по одной наружности, беспечно-комической, насмешливой и в то же время тонкой, умной и умилительно-кроткой, совершенно подходит к бессмертной семье шекспировых чудаков и эксцентриков.
Сколько мне известно, у нас считаются мастерскими чтецами гг. Островский и Писемский. Я обоих их слыхал. Чтение г. Писемского есть в своем роде совершенство и именно в том же роде, как чтение Диккенса. Но г. Писемский мастерски воспроизводит в своем чтении только весьма ограниченный круг характеров. Да, кроме того, не знаю, можно ли талант его назвать чисто юмористическим. Как бы то ни было, если б у нас было больше любви к литературным удовольствиям и была действительно литературная публика, то г. Писемский публичными чтениями мог бы доставить себе немалый доход.
Но, как я уже заметил, Диккенс не читает, а рассказывает, и это исполнено такого несравненного очарования, о котором не может дать даже приблизительного понятия никакое чтение, уже по тому одному, что всякое чтение имеет в себе что-то охлаждающее. Лучшие писатели — редко хорошие чтецы своих произведений. Иной очень ясно видит в своей фантазии задуманные им лица и характеры, подробно знает их физиономию, манеры, жизнь, но никак не может представить их воочию. Известно, что Шекспир изо всех созданных им образов мог играть лишь тень отца Гамлета! Вот это-то соединение таланта творческого, поэтического таланта с талантом актера и есть величайшая редкость. В старину, при господстве псевдоклассической литературы, хорошие чтецы пользовались большим уважением и были на редкость. Громкий голос, величественный жест, рассчитанная декламация и — восторгам слушателей не было конца. Теперь не так легко возбуждать восторг.
Лет тридцать назад большую славу приобрел себе Лудвиг Тик чтением шекспировских драм. Чтения Гоголя я, к сожалению, не слыхал, хотя, по всей вероятности, он должен был превосходно читать свои произведения. Словом, литературная память нашего времени не знает ни одного романиста, который читал бы публично свои произведения и на чтения которого публика стекалась бы тысячами. Вот почему публичные чтения Диккенса можно считать необыкновенно редким литературным явлением, так же редким, как соединение таланта поэта и актера в одном человеке. И зато если вам доставляет величайшее удовольствие актер, превосходно представляющий характер, созданный не им, а совершенно чужим ему человеком, то во сколько же раз это удовольствие делается сильнее, когда перед вами сам поэт, в чьей фантазии родились и выросли все эти характеры, и он воспроизводит их перед вами во всей жизненной их особенности!
Вы знаете, что все эти характеры состоят у Диккенса из чудаков, оригиналов, антиков, то смешных, то трогательных; представьте, что все подробности обстановки рассказываются вам великим рисовальщиком и колористом, что все, начиная от уборки комнаты до приморского городка, бурной ночи и хлещущего о берег моря, неизъяснимым образом напечатлевается в вашем воображении. Известно, какую жизненность дает картине иной меткий эпитет; две-три подробности, по-видимому, мимоходом схваченные, — и картина мгновенно оживает перед вами без малейшего усилия с вашей стороны. В этом Диккенс величайший мастер. После каждой патетической сцены следовала комическая, так что внимание слушателей постоянно поддерживалось разнообразием и противоположностью ощущений. Да иначе и быть не могло: два часа постоянно патетического рассказа невозможно выдержать без утомления и притупления нервов. Это все равно, если бы вам играли симфонию, которой все части состояли бы из andante. Нельзя себе представить, как свободно переходит Диккенс от комических сцен к патетическим и обратно. Это ему так же легко, как пьянисту переходить из одного тона в другой.
Особенно любопытно подмечать лицо его и голос в минуты этих переходов. Вот из растроганности проступило добродушнейшее шутовство, вот интонация голоса, которая только что звенела патетическим звуком, вдруг отозвалась тоном, невольно возбуждающим смех… В высшей степени подвижная физиономия выражает эти разнородные чувства с такою правдивостию и глубиной, что если бы слушатель оставался равнодушен к словам и тону голоса, то нет ему никакой возможности устоять перед этой, все изгибы души отражающею мимикой.
На втором чтении Диккенс рассказал в пяти главах историю маленького Домби и сцену суда Пиквика. Патетический характер преобладал в первом рассказе, где лицо маленького Домби, слабого, нежного, меланхолического, было передано с неподражаемым совершенством. Лицо Диккенса словно преображалось, когда приходилось говорить маленькому Домби: эта комическая фигура с длинным носом, большим ртом и бородою лопаткой как-то мгновенно пропадала под влиянием тихого, задушевного голоса болезненного ребенка, и, казалось, виделось бедное, больное, задумчивое лицо белокурого мальчика. Я не знаю, может ли искусство воспроизведения идти далее. Тем не менее, мне показалось, что там, где приходилось Диккенсу только рассказывать патетическую сцену, например, смерть матери Домби, — говорю рассказывать, а не изображать в лицах, — там звучала не скажу неверная, но декламаторская нота. Впрочем, слушатели были заметно растроганы, и многие отирали слезы. Диккенс вышел из залы отдохнуть и, вероятно, для того, чтобы сделать паузу при переходе из глубокой растроганности к самой искренней веселости.
Я, может быть, ошибаюсь, считая Пиквика лучшим произведением Диккенса. Это настоящая комическая Илиада современной Англии. Такой беззаботно-веселой книги нет ни в какой другой литературе. Как ни силен Диккенс в изображении патетических характеров и сцен, но комический элемент в нем гораздо сильнее. В этом, кроме его неподражаемого Пиквика, убеждают все черты его лица, вся его физиономия. И наконец, более всего то внутреннее довольство, та безмолвная веселость, тот электрический блеск глаз, с каким читает он комические сцены своих произведений. Как скоро доходит дело до какого-нибудь «чудака», чувствуешь, что Диккенс, как рыба, пущенная с суши в воду… Тут уже не зазвучит та патетическая, неверная нота… Какой колорит получают в его голосе самые, по-видимому, нехитрые эпитеты, самые мимоходные сравнения! Разнообразие и богатство струн в этой душе истинно поразительные. Где он набрал, где он встречал все это множество чудаков с такими бесчисленными оттенками! И каждого воспроизводит он с его голосом, жестами, привычками, даже с выражением его физиономии.
С веселою, живою торопливостью возвратился Диккенс после пяти минут отдыха, и уже с первых слов описания судьи, присяжных, адвоката, собирающегося поразить Пиквика, вся зала разразилась хохотом. Каким совершенством была обвинительная речь этого адвоката, тщедушного, пожилого, продажного плута, вроде фризовых дельцов, толкущихся в Москве у Иверских ворот! Диккенс передает вам всего человека, не описывая его, — интонацией, жестом, манерой говорить. Потом начались допросы свидетелей: вот робкий, застенчивый, слегка заикающийся и мгновенно ожесточающийся мистер Винкель, вот преданный слуга Сам Веллер, под простодушной наружностью которого скрывается тонкое себе на уме, вот его бессмертный отец… Потом вмешательство в допрос судьи и присяжных, словом, это было самое изящное, самое милое, самое добродушнейшее шутовство, самое чистое наслаждение, какое только может доставить смех, этот укротитель сердца человеческого.
Вот впечатления, вынесенные мною из чтений Диккенса. Редкий писатель возбуждает к себе такую симпатию, как Диккенс. Столько у него добродушия, душевной кротости, сердечной доброты, столько искренней веселости, столько правды в понимании людей и вещей, что раз, ступив в его магическую сферу, читатель с радостью покоряется этому во всех отношениях симпатичному руководителю. Что же, когда его самого перед собою видишь, и он сам рассказывает и сам воспроизводит свои лица?
На втором чтении было заметно несколько французских физиономий. Но французские литераторы в негодовании на Диккенса. Им кажется унизительным так актерски читать свои произведения, и вообще они не понимают, как можно публично читать свои романы. Какое величественное понятие о своем достоинстве! Но дело в том, что публичное чтение может выдержать только юмористическое произведение, только его можно слушать в течение двух часов без утомления. Из всей новой французской литературы не выдержит публичного чтения ни одно произведение, не погрузив слушателей в ничем не отразимую скуку. Увы! Французы лишены юмора, и великий юморист Рабле одинок во французской литературе.
Париж, 31 января 1863
Источник текста: Боткин В. П. Литературная критика. Публицистика. Письма / Сост., подгот. текста, вступ. ст., с. 3-22, и примеч. Б. Ф. Егорова. — М.: Сов. Россия, 1984. — 320 с., 1 л. портр.; 20 см. — (Библиотека русской критики).