Борис Лазаревский
правитьПТИЦА
правитьЯ поехал в эту усадьбу работать в тишине. И сначала хорошо здесь мне было, вся душа обновилась.
Во время сильной жары я сидел в комнатах при спущенных шторах, предварительно выгонял всех мух, пил жиденький чай и возился с рукописями. После обеда спал почти голый, завернувшись в тонкую свежую простыню. Около семи-восьми часов вечера, когда на зеленом небе загоралась первая звезда, я выходил в парк, без конца шагал взад и вперед по его аллеям, думал и вспоминал близких людей, живых и умерших.
Но с половины июня каждый вечер мое милое одиночество начал нарушать жалобный крик какой-то птицы. Городской житель, я не знал ее названия. Староста Грицко мог бы мне его сказать, но он с восьми часов и до самого утра всегда спал безнадежно крепким сном.
Когда же я спросил об этом у него и постарался изобразить крик надоедливой птицы, то Грицко только пожал плечами и ответил, что это кричит, может быть, кобчик, но, может быть, и молодая сова, а еще вернее, что это чайка (близко было болото), у которой пастухи разорили гнездо.
Затем болтливый, когда не нужно, хохол рассказал, что есть даже такая песня, начинающаяся словами:
Ой горе тій чайці
Горе ій небози
Шо вивела чаєняток
При биті дорози…1
1 Ой горе тій чайці… дорозі — Ой, горе той чайке, горе ей, бедняжке, что вывела чаєняток при большой дороге… (укр.).
хотя теперь парубки ее уже не поют и предпочитают солдатские.
Я возразил, что для чаєнят остаться без матери, вероятно, еще большее горе, чем для чайки без детей.
— Може, и так, — равнодушно пробормотал Грицко и затем, вероятно, по ассоциации, еще рассказал, что в этой усадьбе несколько лет назад жила на даче очень красивая и добрая барыня с тремя детьми, — ее муж был на войне. И вот перед самой «спасивкой» приехал какой-то «цивильный пан»[1], прожил трое суток и ночью увез барыню на Кавказ, а дети остались с нянькой, на имя которой их мать оставила на столе пятьдесят рублей денег и письмо с приказом отвезти детей в город к старой барыне. Дети очень плакали. Как раз в тот день, когда нянька собралась уезжать, заболел горлом и через три дня умер младший мальчик, Коля, которого и похоронили в парке. Двух девочек увезли. И до сих пор никто не знает, что сталось с ними, — с этой барыней, ее мужем и тем, кто разорил семью.
Я сейчас передаю эту обыкновенную, грустную историю вкратце, но Грицко, несмотря на свою сонливость, рассказывал ее очень долго и так образно, что в итоге получилось сильное и очень тяжелое впечатление, от которого я не мог отделаться весь день.
Не покинуло оно меня и вечером и ночью.
По крайней мере, когда опустился и спрятался за горизонтом красный месяц и в парке стало так темно, что я несколько раз наткнулся на скамейку, — хотя отлично знал, где она стоит, — мне стало жутко. Одинокий протяжный крик птицы буквально мучил меня.
Ни во что сверхъестественное я никогда не верил и ничего такого не боялся. Но в эту ночь захотелось уйти в комнаты раньше обыкновенного, затворить окна и читать какую-нибудь книгу под мерный, сладкий храп Грицка.
Особенно неприятно было то, что я не мог определить, сидит ли эта птица на дереве или летает по кругу над моей головой.
Я ушел к дому и начал ходить взад и вперед по скрипучим доскам балкона. Со стороны болота иногда слышался характерный предрассветный крик дикой утки, в селе лаяли собаки, далеко в поле шумел и постукивал колесами товарный поезд. Но все эти звуки покрывал все тот же печальный, мне хочется сказать — несчастный, будто человеческий стон никогда не виданной мной птицы.
Пришлось и на самом деле спрятаться от него в кабинет.
Я зажег лампу, закрыл ставни и сел за письменный стол, но работать не мог, скоро положил перо и задумался над бессилием человека узнать главную цель природы: зачем она производит на свет такое огромное количество живых существ совсем помимо их желания, зачем иных мучает, иных балует и в конце концов куда-то девает и тех и других? Трупы конечно, гниют… Ну, а то электричество, которое жило в этих трупах, ведь оно же не гниет? Куда оно девается? И почему некоторые люди думают, что оно непременно сливается со всем остальным электричеством немного шара, а не остается индивидуализированным или не начинает снова сознательную жизнь в каком-нибудь другом, только что родившемся, теле? Почему наши естественники до сих пор даже не знают химического состава того электричества, которое возит их в трамваях и светит им? Почему?
Но и я не был тем знаменитым первым, который когда-то спокойно и абсолютно ясно ответит на все эти вопросы, гораздо более важные, чем вопросы политики, социологии и политической экономии…
Зашевелилась какая-то злоба и обратилась в бессильную тоску. Стало трудно дышать. Лампа грела, табачный дым целыми облаками плавал по комнате. Тяжелой испариной человеческого тела веяло из передней, где спал Грицко. Висевший на стенке термометр показывал +22° R[2].
Я не вытерпел, снова открыл все ставни и окна и сейчас же услышал все тот же крик птицы:
— Ай-ай… Ай-а-а-а…
И без участия рассудка опять заныло сердце.
Нежный аромат недавно зацветших лип и ночной воздух и ласково горевшие звезды Малой Медведицы не успокаивали. Жадно хотелось, чтобы птица наконец замолчала, и скорее бы поблекло небо перед восходом.
Я закурил новую папиросу и откинулся на спинку кресла.
— Ай-ай… Ай-а-а-а… — долетело из окна.
Через пять-шесть минут тот же стон. Следующий повторился скорее, а еще следующий — после большой паузы по крайней мере в пятнадцать секунд.
Когда нет вокруг людей, то очень часто не стыдишься самых нелепых своих мыслей и поступков. Мне вдруг пришло в голову сделать опыт вроде тех, которые устраивают спириты на своих сеансах. Я решил мысленно читать алфавит, медленно, до конца и опять сначала, без перерывов, и те буквы, при произнесении которых закричит птица, — записывать на блокноте.
Я придвинул к себе тетрадку, взял карандаш и начал:
— А, б, в, г…
Когда я дошел до буквы «к», вдруг снова прозвенел стон:
— Ай-ай… Ай-а-а-а…
Я вздрогнул, как от неожиданного выстрела, и написал «к». Следующий крик пришелся на букве «о». Мысль моя работала лихорадочно, и я успел подумать: «Ну что же, „к“ стоить недалеко от „а“, и это показывает, что птица издает звуки периодически правильно; значит, мне только представилось, будто интервалы выходят разные». То обстоятельство, что третьей буквой пришлось записать «л», только подтвердило мое предположение. Дальше пришлось обождать и начертить букву «я» Стараясь не глядеть на бумагу, я продолжал делать свою нелепую работу.
Но когда мои глаза невольно заметили, что на клетчатых страницах блокнота моей же собственной рукой совершенно ясно написано: «Я — Коля, я — Коля…» — всей моей спине вдруг стало жарко, точно на нее хлюпнули кипятком.
Я вдруг вспомнил рассказ Грицка о молодой, красивой барыне и о том, что ее умершего сынка звали Колей. Стало страшно по-настоящему, до обморока страшно.
Изо всех сил владея собой, я пошел в переднюю и весьма бесцеремонно растолкал автора этой истории под предлогом, что у меня вышли все спички, и я не знаю, куда он девал целую пачку, которую купил днем.
Грицко долго хлопал ничего не понимавшими глазами, потом так же долго чесал поясницу и наконец сердито спросил:
— Так и цо таке?
— Спичек мне нужно, спичек, которыми зажигают.
— А-а…
Затем под разными предлогами я заставил его рассказать мне еще несколько уже гораздо менее печальных историй и мучил несчастного человека (впрочем, угощая его своими, очень хорошими, папиросами) до самого рассвета, пока не умолкла птица, и не начали быстро разговаривать на своем веселом языке воробьи на росшем под окном тополе.
Через два дня я уехал из этой усадьбы.
Листочек, вырванный из блокнота, хранится у меня до сих пор, но, конечно, все происшедшее со мной в эту ночь только случайность.
Комментарии
правитьВпервые: Нива. 1911. № 40, 1 октября.