Простое сердце (Флобер)

Простое сердце
автор Гюстав Флобер, пер. Максимилиан Александрович Волошин
Оригинал: фр. Un cœur simple, опубл.: 1877. — Источник: az.lib.ru

Гюстав Флобер.
Простое сердце

править

В течение полувека все хозяйки Пон-л-Эвека завидовали г-же Обен из-за ее служанки Фелисите.

За сто франков в год она готовила и занималась хозяйством, шила, стирала, гладила, умела взнуздать лошадь, нашпиговать дичь, сбить масло и оставалась верна своей хозяйке, несмотря на то, что та не была особой приятной.

Хозяйка когда-то была замужем за очень красивым юношей без состояния, умершим в начале 1809 года, оставивши ей двух малолетних детей и большое количество долгов. Тогда она продала свои дома, кроме фермы в Туках и фермы Жефоссы, доходы с которой достигали пяти тысяч франков самое большое, и покинула свой дом в Сен-Мелене, чтобы поселиться в другом, менее дорогом, находившемся за рынками и принадлежавшем ранее ее предкам.

Этот домик, крытый черепицей, находился между переулком и проходом, выходившим к реке. Его пол был расположен на разных уровнях, что заставляло каждого оступаться. Узкие сени отделяли кухню от салона, в котором м-м Обен сидела с утра до вечера около окна в соломенном кресле. Против панели, выкрашенной в белый цвет, стояло восемь стульев красного дерева. Старое пианино поддерживало, под барометром, пирамидальную гору кардонок и коробок. Две кушетки, обтянутые гобеленами, стояли по обе стороны желтого мраморного камина в стиле Лудовика Пятнадцатого. Часы посредине камина представляли собою храм Весты, и вся квартира пахла немного сыростью, потому что полы были ниже уровня сада.

В первом этаже была прежде всего комната «мадам», очень большая, оклеенная обоями с бледными цветами, на которых висел портрет «мосье» в костюме щеголя того века. Она сообщалась с более маленькой комнатой, в которой стоя-ли две детские кроватки без матрацев. После шел салон, всегда запертый, наполненный мебелью, покрытой сверху одной большой простыней. Затем коридор вел в классную комнату; книги и связки бумаг заполняли полки библиотеки, которая с трех сторон окружала широкий письменный стол из черного дерева. Два панно, обернутых спинами, исчезали под рисунками пером, под пейзажами, написанными гуашью, и гравюрами Одрана, воспоминаниями лучших времен и померкшей роскоши. Круглое окно во втором этаже освещало комнатку Фелисите и открывало вид на окрестные поля.

Фелисите поднималась с зарею, чтобы не пропустить заутрени, и работала до самого вечера не переставая; когда обед был кончен, посуда в порядке и дверь крепко заперта, она зарывала головешку в пепел и засыпала перед очагом с четками в руке. Никто, торгуясь на рынке, не выказывал такого упорства, как она. Что касается до чистоты, то блеск ее кастрюль приводил в отчаяние других служанок. Экономная, она ела медленно и пальцем собирала крошки на столе от своего хлеба — хлеба весом в двенадцать ливров, который выпекался по особому заказу специально для нее и съедался в течение двадцати дней.

Во всякое время года она носила ситцевый платок, прикрепленный к спине булавкой, чепец, который скрывал ее волосы, серые чулки, красную юбку, длинную кофту и поверх нее передник с нагрудником, как у больничных сиделок.

Лицо ее было худо, а голос пронзителен. В двадцать пять лет ей давали сорок, а с пятидесяти у нее уже не было возраста. Всегда молчаливая, прямая, со считаными жестами, она казалась вырезанной из дерева и двигалась как автомат.

В жизни Фелисите, как во всякой другой жизни, была своя любовная история.

Ее отец-каменщик убился, упав с лесов; затем умерла ее мать, сестры рассеялись, а ее принял фермер и определил совсем еще маленькой девочкой пасти коров в поле. Она зяб-ла под лохмотьями и пила воду из луж, лежа на животе, была бита из-за всяких пустяков и наконец прогнана за кражу тридцати су, которую она никогда не совершала. Она поступила на другую ферму служанкой на скотный двор, и так как она нравилась хозяевам, то товарки ей завидовали.

Однажды вечером в августе (ей было тогда восемнадцать лет) они захватили ее с собою на собрание в Кольвиль: она была ошеломлена огнями, горевшими между деревьями, пестротой платьев, кружевами, золотыми крестиками, и оглушена топотом грузчиков и этой всей массой народа, танцевавшей одновременно. Она держалась скромно в стороне, когда молодой парень, по-деревенскому одетый, куривший трубку из двух колен, облокотясь на дышло кибитки, обтяну-той парусиной, пригласил ее на танец. Он заплатил за сидр, кофе, печенье и фулеровой платок и, думая, что она его понимает, предложил ее проводить домой. И, миновав овсяное поле, он ее грубо опрокинул — она испугалась и стала кричать — он удалился.

На следующий вечер, по дороге в Бомон, она хотела перегнать большой воз с сеном, который медленно двигался вперед, и, огибая его колеса, она узнала Теодора.

Он к ней подошел с совершенно спокойным видом, говоря, что нужно извинить всё, что было, потому что он в тот вечер «вышил».

Она не знала, что отвечать, и ей очень хотелось убежать.

Затем он стал говорить об урожае и об коммунальных воротилах, о том, что его отец покинул Кольвиль для своей фермы в Эко, и теперь они соседи.

Она сказала: «Ах!»… Он же добавил, что хотел бы там обосноваться, но вообще же не очень торопится и дождется жены по своему вкусу. Она склонила голову, а он ее спросил, что она думает о браке. Она, улыбаясь, ответила, что не хорошо смеяться над нею.

«Но я не смеюсь, клянусь вам!» — и левой рукой он ее обнял за талию, так что она шла с ним, поддерживаемая его объятием. Ветер был мягок, звезды мерцали, огромный воз с сеном чернел впереди; четыре лошади, замедлив шаги, поднимали пыль. Затем без всякого приказания они свернули направо. Он ее поцеловал еще раз. И она исчезла во мраке.

На следующей неделе Теодор добился свидания.

Они встречались в глубине дворов, за стеной, под уединенным деревом. Она не была невинной барышней на манер городских; животные ее многому научили, но разум и инстинкт собственного достоинства не позволяли ей отдаться слабости. Это сопротивление приводило любовь Теодора в неистовство настолько, что для того, чтоб удовлетворить ее (а быть может, совсем наивно), он предложил жениться на ней. Она ему не поверила. Он принес великие клятвы.

Вскоре он признался в досадных вещах: его родители год назад ему купили рекрута, но со дня на день его могли призвать снова — мысль о военной службе его приводила в ужас. Это малодушие для Фелисите было доказательством его чувства, ее же чувства от этого удвоились. Она убежала ночью, и Теодор, придя на свидание, измучил ее своими беспокойствами и настояниями.

Наконец он ей объяснил, что сам пойдет в префектуру за разъяснениями и передаст их ей в воскресенье между одиннадцатью часами и полночью.

Час настал, и она побежала к своему возлюбленному.

Вместо него ее встретил один из его друзей.

Он ей объяснил, что она не должна больше его видеть. Чтобы гарантировать себя от набора, Теодор женился на очень богатой старухе из Туков, мадам Леуссе.

Это было отчаяние, лишенное всякого порядка. Она с криками бросалась на землю, призывала имя Божье, плакала одна в полях до самого восхода. Затем она вернулась на ферму и объявила о своем намерении уйти; в конце месяца получив расчет, она завернула весь свой маленький багаж в носовой платок и отправилась в Пон-л-Эвек.

Перед гостиницей она обратилась с вопросами к хозяйке во вдовьем чепце, которая как раз искала себе служанку. Девушка знала немного, но в ней было столько доброй воли и так мало требований, что мадам Обен ей сказала наконец:

«Ладно, я вас принимаю».

Через четверть часа Фелисите поселилась у нее.

Сперва она там жила в священном трепете, который в ней вызывал «стиль дома» и воспоминания об «мусие», которое царило надо всем! Поль и Вергиния, один семи лет, другая четырех, казались ей созданными из драгоценного материяла; она их возила на спине, как лошадь, а мадам Обен ей запретила целовать их каждую минуту. Тем не менее она чувствовала себя счастливой. Мягкость всей обстановки рас-топила ее грусть.

По четвергам обычные гости приходили сыграть партию в бостон. Фелисите приготовляла заранее карты и грелки. Они приходили ровно в восемь часов и удалялись прежде, чем часы пробили одиннадцать.

Каждый понедельник с утра старьевщик, который жил при входе на улицу, раскладывал по земле свои ржавые вещи. Потом город наполнялся жужжанием голосов, в котором смешивались ржание лошадей, блеяние овец, хрюкание свиней, с сухим стуком колес на улице. Около полудня на пороге появлялся крестьянин высокого роста, с фуражкой набекрень и с горбатым носом — это был фермер из Жефоссов. Через несколько времени его сменял Лиебар — фермер из Туков, маленький, красный, толстый, в серой куртке, в штиблетах со шпорами.

Оба они предлагали своей хозяйке кур и сыры. Фелисите неизменно расстраивала их хитрости, и они уходили исполненные к ней глубокого уважения.

В неопределенные дни, в неопределенные сроки г-жу Обен навещал маркиз де Греманвиль, один из ее дядей, разоренный человеческою подлостью, который теперь жил в Фалезе на последнем клочке принадлежавших ему земель. Он появлялся всегда в час завтрака с отвратительным пуделем, лапы которого пачкали всю мебель. Несмотря на все усилия оставаться джентльменом, до того, что он приподнимал шляпу, когда произносил: «Мой покойный отец», привычка настолько им владела, что он наливал себе стакан за стаканом и отпускал сальности. Фелисите тогда вежливо выпроваживала его:

«Довольно, г-н де Греманвиль, до следующего раза!»

И она запирала за ним дверь.

Она с особым удовольствием открывала ее г-ну Бурэ, старшему поверенному. Его белый галстук, его лысина, жабо его рубашки, его манера нюхать табак, закругляя локти, повергали ее в тот трепет, который в нас вызывает созерцание людей необыкновенных.

Так как он надзирал за имениями г-жи Обен, он запирался вместе с ней на целые часы в кабинете покойного «барина» и, боясь чем-нибудь себя ославить, высказывал чрез-мерное уважение к магистратуре и щеголял иногда латынью.

Для того, чтобы приятным образом способствовать об-разованию детей — он им подарил географию в картинках. Они представляли собой различные страны земли, людоедов с перьями на голове, обезьяну, похищающую девушку, бедуина в пустыне, охоту на кита с гарпуном и т. д.

Поль объяснял все эти картинки Фелисите, в этом, в сущности, заключалось все ее литературное образование.

Дети же получили его от Гюйо, маленького чиновника из мэрии, знаменитого своим прекрасным почерком, который всегда точил о голенища свой перочинный ножик.

Если день был хороший, то с раннего утра отправлялись на ферму в Жефоссы.

Двор шел по косогору, дом стоял посреди двора, море вдали казалось серым пятном

Фелисите доставала из своего мешка куски холодной говядины, и завтракали в комнате, которая собой представляла продолжение молочной. Это был последний остаток дачи, ныне не существующей. Обои на стенах висели клочья-ми, шевелившимися на сквозняках. Г-жа Обен поникала головой, удрученная воспоминаниями; дети не решались при ней разговаривать.

«Идите же играть», — говорила она; и они убегали.

Поль влезал на чердак, ловил птиц, бросал рикошетом камешки вдоль по лужам, бил палкой по большим пустым бочкам, которые звучали гулко, как барабаны.

Вергиния кормила кроликов, бросалась собирать васильки, и быстрота ее ног открывала ее маленькие, вышитые гладью штанишки.

Однажды осенним вечером домой возвращались по сенокосам.

Месяц в первой четверти освещал часть неба, и туман, подобно шарфу, вился по извилинам Туков. Быки, расположившись посреди полей, спокойно смотрели на этих четырех человек, проходивших мимо. На третьем пастбище один из них поднялся, а остальные стали полукругом перед ними.

«Ничего не бойтесь», — сказала Фелисите и, бормоча нечто вроде заклятия, она потрепала по загривку того, который был ближе всего к ней. Тот сделал прыжок и обернулся. Но когда следующее место было пройдено, поднялся чудовищный рев. Это был бык, скрытый туманом. Он направился к двум женщинам. Г-жа Обен побежала.

«Нет, нет, не так скоро!»

Тем не менее, они ускоряли шаги и слышали сзади звонкое дыхание, которое приближалось. Его копыта, как молотки, ступали по скошенному лугу; вот он перешел в галоп! Фелисите обернулась, схватила двумя руками куски сухой земли и бросила ему в глаза. Бык наклонил морду, потрясал рогами и трепетал от ярости, продолжая устрашающий рев. Г-жа Обен в конце луга, растерявшись, не знала, каким путем лучше перейти высокий край. Фелисите все время пятилась перед быком, не переставая бросать ему в глаза куски дерна, которые его слепили, и продолжала кричать:

«Скорее, скорее, торопитесь!»

Г-жа Обен спустилась в ров, толкая перед собою Вергинию, затем Поль, упавший несколько раз, стараясь взобраться на кучу щебня, наконец этого достиг упорством и мужеством.

Бык загнал Фелисите к железнодорожному переезду, его слюна уже забрызгала ей лицо, еще секунда, и он бы поднял ее на рога. Но у ней было время проскользнуть между двух балок, и огромный зверь остановился в изумлении.

Это приключение в течение многих лет служило темой для разговоров в Пон-л-Эвеке. Фелисите не возгордилась и даже не подозревала, что она сделала что-нибудь героическое.

Ее интересовало состояние Вергинии, так как у той, как следствие перенесенного испуга, началась нервная болезнь и доктор Пупар рекомендовал ей морские ванны в Трувиле.

В ту эпоху они еще не были посещаемы. Г-жа Обен со-брала сведения, посоветовалась с Бурэ и начала приготовляться как бы в длинное путешествие.

Багаж был отправлен накануне в повозке Лиебара. На следующий день он привел двух лошадей, на одной из которых было бархатное седло и бархатная попона, а на другой свернутый плащ образовывал нечто вроде сидения. Г-жа Обен туда села за его спиной, Фелисите взяла на себя заботу о Вергинии, Поль же вскочил на осла Лешаптуа, одолженного под условием особой заботы о нем.

Дорога была так плоха, что ее восемь километров потребовали двух часов. Лошади увязали до щиколоток в грязь и для того, чтобы освободить ногу, делали резкие движения бедрами или спотыкались о колеи, а иногда им нужно было выпрыгивать. Лошадь Лиебара в некоторых местах просто останавливалась, он же терпеливо дожидался, пока она снова пойдет, и рассказывал о людях, дома которых выходили на их пути, приплетая к их истории свои моральные соображения. Так, посреди Туков, когда они проезжали под окнами некой м-м Леуссе, которая вместо того, чтобы взять молодого человека…

Фелисите не слыхала конца фразы: лошади шли рысью, осел галопом; все растянулись вдоль тропинки, которая огибала забор, навстречу вышли два парня, и путешественники спешились перед навозной лужей у самого порога.

Тетка Лиебар, увидавши свою хозяйку, начала всячески выказывать свою радость. Она подала завтрак, который со-стоял из голубя, рубцов, кровяной колбасы, тушеной курицы, пенистого сидра, торта с вареньем и пьяных слив, сдабривая все любезностями по отношению к госпоже, к барышне, которая стала великолепной, и к Полю, который удивительно возмужал, не забывая покойных дедушек и бабушек, которых Лиебары знали очень хорошо, будучи связаны с семьей уже в течение нескольких поколений. Ферма, как и они сами, носила характер старины. Балки потолка были источены червями, стены черны от копоти, окна серы от пыли. На дубовом поставце были собраны всякого рода хозяйственные принадлежности, кастрюли, тарелки, оловянные сковороды, капканы для волков, уздечки для баранов, огромная клистирная трубка вызвала смех у детей. Во всех трех дворах не было ни одного дерева без грибов у корней и без кустов омелы в ветвях. Ветер сорвал и сбросил на землю многие из них. Они проросли снова из середины: все гнулись под тяжестью плодов. Соломенные крыши, сделанные точно из коричневого бархата неравной толщины, были способны переносить самые сильные штормы. Между тем каретный сарай прератился в развалины. Г-жа Обен сказала, что она это будет иметь иметь в виду, и приказала разнуздать животных.

До Трувиля оставалось полчаса езды. Маленький кара-ван снова пустился в путь для того, чтобы пройти через Экоры; так называлась скала, возвышавшаяся над ладьями. Три минуты спустя в конце набережной они вступили во двор Золотого агнца к тетке Давид.

Вергиния с первых же дней почувствовала себя менее слабой благодаря перемене воздуха и действию купаний. Она купалась в рубашке за отсутствием костюма, и Фелисите переодевала ее в домике таможенника, приспособленном для купания.

Однажды после обеда они предприняли прогулку с ос-лом за Черные Скалы в сторону Эннеквиля. Тропа поднималась сперва по холмистой местности, как лужайка парка, а затем выходила на плоскогорье, где пастбища чередовались со взделанными полями. На опушке дороги, в хаосе корней поднимались дроки; кое-где большое дерево чертило на лазури зигзаги своими сухими веточками.

Отдыхали почти всегда в одном и том же месте, на лугу, так что спереди было открытое море, Довиль налево, Гавр направо. Оно горело на солнце и было гладко, как зеркало, и так тихо, что еле был слышен его ропот; невидимые воробьи чирикали, и огромный свод неба все это покрывал собою. Г-жа Обен сидя работала над своею вышивкой, Вергиния рядом с ней плела солому, Фелисите собирала цветы лаванды, Поль, скучая, делал попытки убежать.

В другие разы, проехав до Тука на лодке, они собирали раковины. Отлив обнажал водоросли, анемоны и медуз; дети бегали за клочьями пены, которую уносил ветер. Сонные волны, опрокидываясь на песок, развертывались во всю длину отмели докуда хватал глаз, но со стороны земли она имела границей дюны, отделявшие ее от Болота — широкой луговины в форме ристалища. Когда они возвращались этой дорогой, Трувиль в глубине, на склоне холма, вырастал с каждым шагом, и все его неровные дома, казалось, распускались в веселом беспорядке.

В дни, когда бывало слишком жарко, они не покидали свои комнаты. Ослепительный свет вне дома чертил световые полосы на пластинках жалюзи. Никакого шума по всему селению. Внизу на тротуаре никого. Это разлитое молчание увеличивало безмятежность всех вещей. Вдали молотки конопатчиков ударяли по обнаженным килям лодок, и тяжелый бриз доносил запах дегтя.

Главным развлечением было вечернее возвращение барок, которые, миновав портовые вехи, начинали лавировать. Их паруса были приспущены до двух третей мачт; с мизанью, надутой как шар, они приближались, скользили среди плеска волн до самой середины порта, где якорь неожиданно падал. Барка занимала свое место у набережной, матросы кидали за борт трепещущих рыб; их уже ожидали повозки, вытянутые в ряд, и женщины в шерстяных чепцах торопились взять корзины и обнять своих мужей.

Однажды одна из них подошла к Фелисите, которая не-много времени спустя вернулась в свою комнату совсем радостная. Она вновь отыскала свою сестру Настасью Баретт; и Настасья Баретт появилась, держа младенца у груди правой рукой, а левой ведя мальчика-юнгу с кулаками на бедрах и с беретом, надвинутым на ухо.

Через четверть часа г-жа Обен ее выпроводила.

Они встречались всегда у кухонных дверей или на прогулках — муж не появлялся.

Фелисите к ним привязалась. Она купила им одеяло, рубашки, печку; явно, что они эксплуатировали ее доброту. Эта слабость раздражала г-жу Обен, которой не нравилась фамильярность племянника — он говорил «ты» ее сыну; и так как Вергиния кашляла и сезон уже миновал, они вернулись в Пон-л-Эвек.

Бурэ дал ей разъяснение относительно школы. Лучшая считалась Канская. Поль и был туда отправлен, он молодцом простился с семьей и с домом, очень довольный тем, что он будет жить в доме, где у него будут товарищи.

Г-жа Обен согласилась расстаться с сыном, потому что это было необходимо. Вергиния все реже и реже вспоминала о нем. Фелисите не хватало его шума. Но новое занятие должно было ее развлечь; начиная с Рождества она должна была водить девочку на уроки катехизиса.

Преклонив колена перед входом, она вступала под большой свод с двумя рядами стульев, открывала место г-жи Обен, садилась и обводила глазами вокруг себя.

Мальчики направо, девочки налево переполняли места хора; кюре стоял около кропильницы; на оконнице абсиды Святой Дух парил над Богоматерью; на другой оконнице Она была изображена на коленях перед младенцем Иисусом, а по ту сторону престола деревянная группа изображала архангела Михаила, убивающего дракона.

Священник сначала излагал краткую священную ис-торию. Она видела собственными глазами рай, потоп, Вавилонскую башню, города в пламени, погибающие народы, низверженныгх идолов; от этих ослепительных картин в ней осталось благоговение перед Всевышним и трепет перед его гневом. Почему они Его распяли, Его, который любил детей, насыщал толпы, исцелял слепых и по смирению захотел родиться среди бедных на навозе стойла? Посевы, жатвы, сборы винограда, все обыденные вещи, о которых говорит Евангелие, встречались и в ее жизни; прохождение Бога придало им ореол святости; и она лишь более нежно полюбила овечек из-за любви к Агнцу, голубей — из-за Духа Святого.

Ей было трудно себе представить его облик, потому что Он был не только птицей, но и огнем, а иногда дыханием. Быть может, это его свет, который ночью бродит по краям болот, Его дыхание гонит облака, а его голос делает благовест таким гармоничным; и она пребывала в состоянии обожания, радуясь свежести стен и церковному безмолвию.

Что касается до догматов, то она ничего в них не понимала и даже не старалась понять. Кюре говорил, дети повторяли, она засыпала и просыпалась неожиданно от стука их деревянных башмаков по плитам.

Таким образом на слух она выучила катехизис, в ее детстве ее религиозным воспитанием никто не занимался, а тут она стала подражать всем действиям Вергинии, постилась, как она, и говела вместе с нею. В День Господень они вместе устраивали в своей комнате моления.

Первое причастие ее волновало заранее, она беспокоилась о башмаках, и о четках, и о молитвеннике, и о перчатках. С каким трепетом он помогала матери ее одевать!

Во время обедни она пребывала в невыносимой тревоге; г-н Бурэ закрывал ей часть хора, но как раз напротив стая девочек в белых венках поверх вуалей казалась снежным полем; она издали узнавала свою милую девочку по ее шейке, более тонкой, и по ее сосредоточенной позе. Ударил колокол. Головы склонились; наступило молчание. Под гром органа певчие и толпа грянули: Се Агнец Божий…; после началась процессия мальчиков. Шаг за шагом, со сложенными руками, они двигались по направлению к ярко освещенному алтарю, преклоняли колена на первой ступени и принимали облатку одна за другой и в том же порядке возвращались на свои молитвенные места. Когда была очередь Вергинии, Фелисите нагнулась, чтобы ее лучше видеть, и с той силой воображения, которую дает истинная нежность, ей казалось, что она сама была этим ребенком, ее лицо стало ее лицом, она была одета в ее платье, ее сердце билось у нее в груди; в момент, когда она открыла рот, опустивши веки, она едва не потеряла сознание.

На следующий день ранним утром она отправилась в сакристию, чтоб принять причастие от г-на кюре. Но, принимая его благоговейно, уже не испытала того же упоения.

Г-жа Обен хотела сделать из своей дочери девушку вполне совершенную, а так как Гюйо не мог преподавать ни музы-ки, ни английского языка, то она решила ее отдать в монастырь Урсулинок в Гонфлере.

Девочка не протестовала, Фелисите вздыхала и находи-ла, что мать бессердечна, затем она подумала, что ее хозяйка, может быть, права.

Наконец однажды старая ковровая карета остановилась у их дверей, и из нее вышла монахиня, приехавшая за барышней. Фелисите помогла поднять багаж наверх, сделала наставление кучеру и положила в сундук шесть горшков с вареньем и дюжину груш с букетиком фиалок.

Вергиния в последний момент задохнулась от подступившего рыдания; она обнимала свою мать, которая целовала ее в лоб, повторяя:

«Ну, ну, немного мужества!»

Сходня поднялась, карета тронулась.

Тогда г-жа Обен упала без чувств, а вечером все ее друзья, чета Лормо, г-жа Лешаптуа, эти барышни Рошфейль, г-н Губвиль и Бурэ явились, чтоб ее утешать.

Разлука с дочерью была для нее очень болезненна. Но три раза в неделю она получала от нее письма, а другие дни

сама писала ей и гуляла в саду, немного читала и этим заполняла пустоту часов.

Утром, как обыкновенно, Фелисите входила в комнату Вергинии и смотрела на стены; она тосковала потому, что ей некому было расчесывать волосы, некому шнуровать ботинки, некому подтыкивать одеяло в ее постельке — не видеть постоянно перед собою ее милой фигурки и не держать ее постоянно за руку, когда они выходили вместе. В своем безделье она попробовала плести кружево, но ее слишком грубые пальцы рвали нитки; она ничего не слышала, потеряла сон и, согласно собственному ее выражению, была «минирована».

Для того чтобы «рассеяться», она просила разрешения принимать у себя своего племянника Виктора.

Он приходил по воскресеньям после обедни с красными щеками, с обнаженной грудью, весь пропитанный запахом полей, через которые он шел. Тотчас она доставала его прибор. Они завтракали друг против друга; и, сама стараясь есть как можно меньше из экономии, она до такой степени пичкала его разными яствами, что он засыпал. Она его будила при первом вечернем колоколе, чистила его панталоны, завязывала его галстук и вместе с ним отправлялась в церковь, с материнской гордостью опираясь на его руку.

Его родители всегда поручали ему что-нибудь принести. Либо пакет сахару, либо мыла, либо водки, либо иногда денег. Он приносил свое белье на починку, она принимала эти поручения, счастливая случаем, который заставит его опять вернуться к ней.

В августе месяце отец увез его с собой в каботажное плавание.

Это было время каникул. Приезд детей ее утешил. Но Поль становился капризным, а Вергиния выходила из возраста, когда ей можно было говорить «ты», и это ставило между ними преграду.

Виктор последовательно перебывал в Морле, в Дюнкерке и в Брайтоне и по возвращении из каждого путешествия привозил ей подарок. В первый раз это была коробка, оклеенная морскими ракушками; во второй раз чашка для кофе; в третий большой пряник в виде матроса. С каждым разом он мужал и становился красивее, хорошего роста, с маленькими усиками, с добрым открытым взглядом, в маленькой кожаной шапочке, сдвинутой на затылок, как у настоящего моряка. Он любил ей рассказывать разные истории, насыщенные морскими словечками.

В понедельник 14 июля 1819 года (она не могла забыть этой даты) Виктор объявил ей, что его отправляют в дальнее плавание и что ночью после завтрака пассажирским пароходом из Гонфлера он должен догнать свой корабль, который скоро снимается с якоря в Гавре. Он пробудет в плавании года два.

Перспектива такого долгого отсутствия привела Фелисите в отчаяние; для того, чтобы еще раз с ним проститься, в четверг вечером, после обеда барыни, она надела калоши и единым духом отмахала четыре лье, которые отделяют Пон-л-Эвек от Гонфлера.

Когда она была против распятия, вместо того, чтобы пойти налево, она взяла направо и потерялась среди проходов и должна была возвратиться по пройденному пути; люди, к которым она обращалась, советовали ей поторопиться, она обошла вокруг порта, наполненного судами, спотыкаясь о якорные цепи; затем почва понизилась, огни сошлись и перепутались, и ей показалось, что она сошла с ума, когда уви-дала лошадей в небе.

Другие ржали на набережной, испуганные морем. Кран, который их поднимал, опустился на палубу судна, где путешественники толкались между бочками сидра, корзинами с сыром и мешками зерна; слышно было кудахтание кур и ругательства капитана; только один юнга, облокотившийся на корзины, оставался безразличным ко всему этому. Фелисите, не узнавши его, кричала «Виктор!»; он поднял голову, она бросилась к нему, когда неожиданно подняли сходню.

Пакетбот, который женщины провожали пением, вышел из порта. Его снасти скрипели, а тяжелые волны бились об его корму. Парус повернулся, и больше никого не было видно. На море, посеребренном луной, он казался большим черным пятном, которое постепенно бледнело, уходило внутрь, исчезло.

Фелисите, проходя около распятия, хотела поручить Богу то, что она любила больше всего на свете, и она долго молилась, стоя во весь рост, с лицом, залитым слезами, с глазами, обращенными к облакам. Город спал, таможенные прогуливались; вода непрерывно падала сквозь отверстие шлюза с шумом водопада. Два часа пробило.

Приемная в монастыре не будет открыта раньше рассвета. Запоздание, конечно, рассердит барыню; и, вопреки желанию обнять другого ребенка, она вернулась. Служанки в гостинице поднимались, когда она входила в Пон-л-Эвек.

Бедный мальчик в течение стольких месяцев будет качаться по волнам! Предыдущие поездки ее не испугали. Из Англии и Бретани люди возвращались, но Америка, колонии, острова, — все это были неведомые области на другом конце мира.

С тех пор Фелисите думала исключительно о своем племяннике; в солнечные дни она мучилась от жажды, во время грозы боялась за него удара молнии. Слушая воющий ветер в печной трубе, она видела его во власти той самой бури на вершине переломанной мачты, всем телом опрокинувшимся назад под покровом рушащейся пены, или же (воспоминания из географии в картинках) он был съедаем дикарями, или, взятый в плен обезьянами, умирал на краю пустынной отмели. И ни с кем никогда она не говорила о своих беспокойствах.

У г-жи Обен были свои относительно дочери.

Добрые сестры находили, что она почтительна, но слишком деликатна. От малейшего впечатления она заболевала. Пришлось оставить занятия на фортепияно.

Мать требовала от монастыря правильной корреспонденции. По утрам, если почталион не приходил, она волновалась; и она ходила по зале от кресла до окна. Это удивительно! Четыре дня ни одной строчки!

Чтоб ее утешить собственным примером, Фелисите сказала:

«А я, сударыня, вот уже шесть месяцев не получаю ни-чего!»

«От кого же?»

Служанка ответила с кротостью:

«Но… от моего племянника!»

«Ах, ваш племянник!»

Пожимая плечами, г-жа Обен продолжала прогулку, что означало: «А я об нем и не думала!.. И, кроме того, какое мне до него дело! Нищий, юнга, велика важность!.. Между тем моя дочь … подумайте только!..»

Фелисите, хотя и получила суровое воспитание, почувствовала негодование, но после забыла.

Ей казалось так просто потерять голову из-за судьбы маленькой девочки.

Оба ребенка имели для нее одинаковое значение; связь ее сердца их соединяла, и судьбы их становились одинаковы.

Аптекарь ей сказал, что корабль Виктора пришел в Гаванну, он прочел эти известия в газете.

Благодаря сигарам Фелисите представляла себе Гаванну страной, где все только курят, и Виктора она себе представляла в облаках табачного дыма, толкающегося между негров. Сможет ли он, «если понадобится», вернуться сухим путем? В каком расстоянии это было от Пон-л-Эвека? За этими сведениями она обратилась к г-ну Бурэ.

Он взял свой атлас, затем начал объяснения, что такое широты; у него появилась великолепная улыбка педанта перед обалдением Фелисите. Наконец он отметил карандашом на отрезках овального пятна незаметную точку и прибавил: «Вот здесь».

Она наклонилась над картой; этот клубок разноцветных линий ничего ей не говорил, но утомлял ее зрение; и Бурэ предложил ей объяснить ему, что ее затрудняет; она попросила указать ей дом, в котором живет Виктор. Бурэ поднял руки, чихнул и страшно расхохотался; такая наивность возбуждала в нем неудержимую веселость; а Фелисите не понимала причины, она ждала, что он покажет ей портрет ее племянника, настолько ее понимание было ограниченно.

Дней пятнадцать спустя Лиебар в базарные часы, как обычно, вошел в кухню и передал ей письмо, переправленное ее зятем. Не умея читать, она обратилась к помощи хозяйки.

Г-жа Обен, которая считала петли вязания, отложила его, распечатала письмо и с глубоким взглядом сказала:

«Вас извещают о несчастии… Ваш племянник:…»

Он умер. Подробностей никаких.

Фелисите упала на стул, упершись головой в переплет, и опустила веки, которые сразу покраснели. С опущенным лбом, с повисшими руками, с неподвижным взглядом она повторяла с расстановкой:

«Ах, бедный паренек, бедный паренек!»

Лиебар смотрел на нее, глубоко вздыхая. Г-жа Обен немного дрожала.

Она предложила ей поехать в Трувиль навестить свою сестру.

Фелисите жестом ответила, что это ей совсем не нужно.

Наступила пауза. Лиебар нашел, что эта самая подходящая минута, чтоб уйти.

Тогда она сказала:

«Это им решительно все равно!»

Ее голова опустилась снова, и машинально она поднимала время от времени длинные спицы на рабочем столике.

Две женщины прошли по двору с чаном, в котором мокло белье.

Увидевши их через окно, она вспомнила о своей стирке; вчера она намочила белье, сегодня его надо было отжать. И она вышла из комнаты.

Ее доска, ее бочонок были на берегу Туки. Она кинула на песок груду рубашек, взяла скалку, и сильные удары гулко зазвучали по соседним задам. Поля были пусты, ветер волновал реку. В глубине волновались длинные подводные травы, как волосы утопленников, плывущих под водой. Она сдерживала свое горе и до вечера держала себя мужественно, но, оставшись одна в своей комнате, она отдалась своим чувствам, лежа животом на матрасе, лицом уткнувшись в подушку, прижав кулаки к вискам.

Гораздо позже от самого капитана корабля она узнала подробности о смерти Виктора.

Ему слишком много пустили крови в госпитале во время припадка желтой горячки. Четыре врача его едва могли удержать. Он умер немедленно, и старший доктор сказал:

«Ладно, еще один!»

Его родители обращались с ним безжалостно. Она предпочитала их больше не видеть, они же сами не сделали никакого шага, может быть, по забывчивости, может быть, по жестокосердию бедняков.

Вергиния слабела с каждым днем.

Удушье, кашель, постоянная лихорадка, мраморность щек говорили о глубокой болезни организма. Доктор Пупар советовал поехать в Прованс. Г-жа Обен сию же минуту взяла бы дочь домой, если б не климат Пон-л-Эвека.

Г-жа Обен договорилась с кучером, который каждый вторник отвозил ее в монастырь. В саду была терраса, с которой открывался вид на Сену. Вергиния там гуляла, опираясь на ее руку, по опавшим листьям плюща. Иногда солнце прорезало тучи и заставляло ее щурить глаза, когда она смотрела на паруса вдали и на весь горизонт от замка Танкарвиль до Гаврских маяков. Затем она отдыхала под навесом из виноградных листьев. Ее мать достала маленький бочонок прекрасной малаги; потешаясь над возможностью напиться пьяной, она выпивала два глоточка, никогда не больше.

Силы ее восстанавливались. Осень прошла тихо. Фелисите обнадеживала г-жу Обен. Но однажды вечером, когда она ходила к соседям, она увидела у дома кабриолет г-на Пупара. Он был в прихожей. Г-жа Обен завязывала шляпу.

«Дайте мне мою грелку, кошелек и перчатки, да поскорее!»

У Вергинии оказалась опухоль в груди; быть может, уже не было надежды.

«Подождите еще», — сказал врач.

И оба вошли в экипаж под хлопьями снега, который кружился. Наступала ночь. Было очень холодно.

Фелисите побежала в церковь, чтобы поставить свечу. Затем она побежала за кабриолетом, который нагнала час спустя, легко прыгнула сзади, держась за рессоры, тогда ей пришла мысль: «Двор не заперт, а если залезут воры?» Она соскочила.

На следующий день с рассветом она была у доктора. Он вернулся и опять уехал в окрестности. Она осталась в гостинице, надеясь, что кто-то принесет ей записку. Наконец, на рассвете, она села в дилижанс в Лизие.

Монастырь находился в глубине крутого переулка. Не дойдя до середины, она услыхала странные звуки заупокойный благовест. «Это о других», — подумала она; и Фелисите резко дернула молоток.

Через несколько минут послышалось шарканье туфель, дверь приоткрылась, и появилась монахиня.

Добрая сестра с видом сочувствия сообщила, что «она только что отошла» В это время заупокойный колокол Святого Леонарда ударил сильнее.

Фелисите поднялась на второй этаж.

С самого порога она увидала Вергинию лежащей на спине со сложенными руками, с открытым ртом, с головой навзничь, под черным крестом, наклоненным между двух неподвижные занавесок, менее бледных, чем ее лицо. Г-жа Обен в изножий постели, которую она обнимала руками, судорожно всхлипывала. Настоятельница стояла направо. Три подсвечника на комоде казались красными пятнами, и туман белел сквозь окна. Монахини вынесли г-жу Обен на руках.

В течение двух ночей Фелисите не покидала умершую. Она повторяла те же молитвы, кропила святой водой, садилась и созерцала ее. В конце первой бессонной ночи она заметила, что лицо пожелтело, нос заострился и глаза впали. Она их поцеловала несколько раз и не была бы слишком потрясена, если бы Вергиния вдруг их открыла; для подобных душ сверхъестественное всегда просто. Она занялась ее туалетом, расправила ее саван, положила ее в гроб, надела ей венок и расправила ее волосы. Они были светлые и для возраста ее необычайно длинны. Фелисите отрезала толстую прядь, половину которой спрятала у себя на груди, решив с ней не расставаться никогда.

Тело было привезено в Пон-л-Эвек согласно намерениям г-жи Обен, которая следовала за гробом в закрытой карете.

После обедни понадобилось еще три четверти часа, чтобы дойти до кладбища. Поль шел впереди и рыдал, г-н Бурэ шел последним, а затем главные обыватели с женами в черных плащах и Фелисите. Она думала о своем племяннике, который не получил этих последних почестей, и это усугубляло ее грусть, как будто бы вместе с Вергинией хоронили и его.

Отчаяние г-жи Обен не имело границ.

Сначала она бунтовала против Бога, находя несправедливым, что Он отнял дочь у нее, которая никогда не делала зла и совесть которой была до такой степени чиста! Но нет! Она должна была увезти ее на юг! другие врачи могли бы ее спасти! Она обвиняла себя и кричала в отчаянии посреди своих сновидений. Одно особенно ее преследовало. Ее муж в платье матроса возвращался из длинного путешествия и со слезами ей говорил, что он получил приказ увезти Вергинию. И они советовались, где найти укромное место, чтоб ее спрятать.

Однажды она вернулась из сада потрясенная. Только что (она показывала место) отец и дочь, одна за другим, ей явились, ничего не делали и только смотрели на нее.

В продолжение многих месяцев она оставалась в своей комнате, ничего не делая. Фелисите кротко ее уговаривала; нужно себя сохранить для своего сына и для другого в память «ее».

«Ее? — переспросила г-жа Обен, как бы пробуждаясь. — Ах да! да!.. Вы ведь ее не забываете!»

Это был намек на кладбище, куда ей был строго запрещен вход.

Фелисите же посещала его каждый день.

Ровно в четыре часа она огибала край домов, открывала ограду и останавливалась перед могилой Вергинии. Это была маленькая колонна из розового мрамора, с плитой внизу и с цепью, замыкавшей палисадник. Клумбы исчезали под покровом цветов. Она поливала их листики, посыпала песком и становилась на колени, чтобы лучше вскапывать землю. Г-жа Обен, когда она смогла туда прийти, почувствовала огромное облегчение, нечто вроде утешения.

Годы проходили, совершенно похожие друг на друга, без всяких событий, кроме возвращения больших праздников: Пасхи, Вознесения, Всех Святых. Внутренние события делали дату или их относили к более позднему времени. Так, в 1820 году два стекольщика цементировали прихожую; в 1827 году часть крыши, обвалившись во двор, чуть не убила человека; летом 1838 года была очередь г-жи Обен печь просфоры; Бурэ в эту эпоху таинственно отсутствовал; и все старые знакомые мало-помалу умерли: Гюйо, Лиебар, м-м Лешаптуа, Роблен, дядя Греманвиль, давно уже разбитый параличом.

Однажды ночью кондуктор мальпоста привез в Пон-л-Эвек известия об июльской революции. Через несколько

дней был назначен новый супрефект, барон де Ларсоньер, бывший в Америке консулом, который приехал с женой и свояченицей, у которой было три девочки, достаточно взрослых. Их можно было видеть на лужайке, одетых в широкие блузки. При них был негр и попугай. Они посетили г-жу Обен, которая не замедлила отдать им визит. Как только они показались, Фелисите побежала ее предупредить. Но взволновать ее способно было одно — письма ее сына.

Он не мог остановиться ни на одной деятельности и все время проводил в кабачках. Она платила его долги; он делал другие; и вздохи, которые вырывались у г-жи Обен, вязавшей у окна, достигали до Фелисите, которая в кухне вертела колесо.

Они гуляли вместе вдоль шпалер по саду и всегда разговаривали о Вергинии, спрашивая себя, понравилась бы ей та или иная вещь и что бы она сказала в тех или иных обстоятельствах.

Все ее маленькие вещи занимали шкаф в комнате с двумя кроватями. И г-жа Обен навещала их как можно реже. Однажды летом она решилась, и бабочки разлетелись из шкафа.

Ее платья висели в линию под полкой, на которой лежали три куклы, серсо, игрушечная кухня и тазик, который она употребляла. Также они достали юбки, платки и, прежде чем их сложить, растянули их на двух кроватях. Солнце освещало эти бедные вещи, подчеркивая пятна и складки, образовавшиеся от движения тела. Воздух был теплый и синий, свистал дрозд, все, казалось, было погружено в глубокую нежность. Они нашли плюшевую шапочку с длинной шерстью и коричневого цвета, но она была поедена молью. Фелисите потребовала ее для себя. Глаза их уставились друг на друга и наполнились слезами. Наконец хозяйка раскрыла руки, и служанка в них бросилась. Они крепко обняли друг друга, уняв свою боль в поцелуе, который и их уравнял.

Это было первый раз в их жизни, г-жа Обен не была натурой экспансивной. Фелисите ей была признательна как за благодеяние, и обслуживала ее с тех пор с преданностью звериной и с религиозным благоговением.

Доброта ее сердца все развивалась.

Когда она слышала на улице барабан идущего полка, она становилась около дверей с кружкой сидра и предлагала пить солдатам. Она ухаживала за холерными больными, покровительствовала полякам; был один, который хотел на ней жениться. Но они поссорились, потому что однажды утром, вернувшись из церкви, она застала его на кухне, куда он забрался самовольно и ничтоже сумняшася доедал винегрет, который сам себе приготовил.

После поляка был отец Кольмиш, старик, про которого говорили, что он творил ужасы в 93. Он жил на берегу реки в развалинах свиного хлева. Уличные мальчишки подсматривали сквозь щели стены и кидали камушки, которые падали на его нищенский одр, где он лежал, постоянно сотрясаем кашлем, с очень длинными волосами, с воспаленными веками и с опухолью на руке величиной с его голову. Она ему достала белья, пыталась вычистить его логово, мечтала его водворить в пустой пекарне, чтобы не стеснял хозяйки. Когда опухоль на руке прорвалась, она ему перевязывала ее каждый день, иногда принося ему кусок хлеба и сажая его на солнце на связку соломы; бедный старик, дрожа и исходя слюной, благодарил ее угасшим голосом и, боясь ее потерять, протягивал к ней руки, когда видел, что она уходит. Он умер; она заказала мессу за упокой его души.

В этот день произошло счастливое событие: в момент обеда явился негр м-м де Ларсоньер, держа в руках попугая с его клеткой, палкой, цепью и висячим замком. Записка баронессы извещала г-жу Обен, что ее муж назначен префектом и они уезжают сегодня вечером и что она просит принять эту птицу как знак своей симпатии и памяти.

Попугай давно владел воображением Фелисите, потому что он приехал из Америки; это имя ей напоминало Виктора настолько, что она справлялась относительно его у негра. Однажды она ему даже сказала:

«Г-жа Обен будет особенно счастлива его иметь у себя!»

Негр повторил эти слова своей хозяйке, которая, не имея возможности взять его с собою, постаралась от него отделаться таким образом.

Его звали Лулу. Тело его было зеленое, концы крыльев розовые, лоб голубой, горло золоченое.

У него была утомительная привычка кусать свою жердочку, вырывать перья, разбрасывать извержения, разбрызгивать воду своей ванночки. Г-жа Обен, которой он надоел, подарила его Фелисите совсем.

Она начала его учить; вскоре он научился повторять: «Милый мальчик! Ваш слуга, сударь! Привет тебе, Мария!» Он был помещен около дверей, и приходящие удивлялись, что он не откликается на имя Жако, потому что все попугаи обычно зовутся Жако. Его сравнивали с индюшкой, с поленом: столько ударов кинжалом в сердце Фелисите! Странное упорство со стороны Лулу, он никогда не разговаривал с момента, когда замечал, что на него смотрят!

И тем не менее он искал общества, потому что по воскресеньям, в то время, когда эти барышни Рошфейль, г-н де Гуппевиль и новые знакомцы: Онфруа, аптекарь, г-н Варен и капитан Матие составляли партию в карты, он так бил в стекла крыльями, что невозможно было слышать друг друга.

Фигура Бурэ ему казалась, вероятно, очень смешной, как только он его замечал, он начинал хохотать изо всех своих сил. Раскаты его смеха раздавались во весь двор, эхо их повторяло, соседи кидались к окнам и тоже смеялись; чтобы пройти незаметно для попугая, г-н Бурэ стелился вдоль стены и, надвигая шляпу, старался скрыть свой профиль, достигал реки и затем входил сквозь садовую калитку; взгляды, которые он кидал на птицу, были лишены всякой нежности.

Лулу однажды получил взбучку от посыльного из мясной, когда позволил себе запустить голову в корзину. С тех пор он всегда старался ущипнуть его сквозь блузу. Фабю грозил ему свернуть шею, хотя он совсем не был жесток, несмотря на татуированные руки и пышные бакенбарды. Напротив! У него была скорее слабость к попугаю, настолько, что он из озорства пробовал выучить его ругаться. Фелисите, которую это приводило в ужас, перенесла клетку в кухню. Цепка была снята, и он свободно ходил по комнатам.

Когда он спускался с лестницы, он опирался о ступеньки, горбинкой своего клюва поднимая сперва левую, а потом правую лапу; она же боялась, что от такой гимнастики начнутся обмороки и головокружения. Он заболел и больше не мог ни говорить, ни есть. Под его языком образовалась опухоль, какая бывает иногда у кур. Она его вылечила, удалив кожицу собственными ногтями. Г-н Поль однажды имел неосторожность дунуть ему в ноздри сигарным дымом; другой раз г-жа Лормо дразнила его концом зонтика, тогда он проглотил наконечник; наконец он пропал.

Она посадила его на траву, чтобы его освежить, отсутствовала не больше минуты; когда она вернулась, попугай исчез! Она сперва искала в кустарниках, потом на краю воды, на крышах, не слушая хозяйки, которая ей кричала:

«Осторожнее, вы сошли с ума!»

Она осмотрела все сады Пон-л-Эвека, она останавливала прохожих.

«Не видали ли вы где-нибудь случайно моего попугая?»

Тем, кто не знал попугая, она его подробно описывала. Вдруг ей показалось, что по ту сторону мельниц, у подножия холмов порхает что-то зеленое. Но на холмах ничего! Мальчишка, подбиравший мячики, уверял ее, что он его только что видел в Сен-Мелене, в лавке тетки Симоны — она побежала туда. Там не поняли, о чем она, собственно, говорит. Наконец она вернулась изнеможенная, в порванных туфлях, с отчаянием в душе; когда она сидела на скамейке около хозяйки и рассказала все свои неудачные поиски, легкая тяжесть опустилась ей на плечо. Лулу! Какого черта он пропадал? Может быть, просто гулял по соседству?

Ей трудно было оправиться, а вернее, она не пришла в себя никогда.

После простуды у нее сделалась ангина, а немного позже заболели уши. Три года спустя она была совсем глуха; она говорила очень громко даже в церкви. Хотя ее грехи для нее не были позором и, никого не скандализируя, могли распространяться во всех углах прихода, кюре нашел более пристойным принимать ее исповедь только в ризнице.

Призрачные гулы в ушах совсем помутили ее сознание. Часто ее хозяйка говорила ей: «Боже мой, до чего вы глупы», а она ей отвечала: «Да, сударыня» — и что-то шарила вокруг себя.

Малый круг ее впечатлений сузился еще более — ни перезвон колоколов, ни рев коров для нее больше не существовали. Все существа кругом двигались безмолвно, как призраки. Единственный звук, который теперь достигал до ее ушей, это был голос попугая.

Чтобы ее развлечь, он подражал шуму вертела, резкому крику торговца рыбой, пил столяра, жившего напротив, а при звонках он передразнивал г-жу Обен:

«Фелисите, звонят! Откройте дверь!»

Между ними велись диалоги, он произносил до пресыщения три фразы своего репертуара, а она отвечала словами, не имевшими большой связи, но в которых раскрывалось все ее сердце. В ее отъединении Лулу был почти сыном-любовником. Он перебирал ее пальцы, кусал ее губы, карабкался по ее платку; и когда она наклоняла голову на манер кормилицы, большие крылья чепца и крылья птицы трепетали одновременно.

Когда клубились тучи и когда гремел гром, он испускал крики, вспоминая, вероятно, ливни лесов своей родины. Журчание воды приводило его в безумие; он начинал летать и биться под потолком, все опрокидывал и через окно вылетал в сад; но вскоре возвращался на свои насесты и, подпрыгивая, чтобы высушить перышки, показывал то свой клюв, то свой хвост.

Однажды утром в свирепую зиму 1837 года, когда она поместила его перед камином из-за холода, она нашла его мертвым посреди клетки с головой вниз, с когтями, запутавшимися в проволоке. Его, конечно, убил мороз? Она думала, что он отравлен петрушкой, несмотря на отсутствие каких бы то ни было улик, ее подозрения падали на Фабю.

Она так плакала, что хозяйка ей сказала:

«Ну, сделайте из него чучело!»

Она спросила совета у аптекаря, который всегда был в хороших отношениях с попугаем.

Тот написал в Гавр. Некий Феллаше взялся за это дело. Но так как почтовые посылки пропадали на мальпосте, она решила отвезти его до Гонфлера сама.

Безлистые яблони сменяли друг друга по дороге. Канавы были покрыты льдом, собаки лаяли вокруг ферм. Руки спрятав под накидку, в маленьких деревянных башмаках и в шляпке с опущенными и подвязанными полями, она быстро шла посреди дороги.

Пройдя через лес и миновав Гот-Шен, она достигла Сен-Гратиена.

Сзади нее в клубах пыли, увлекаемый спуском, крупным галопом, как шквал, надвигался мальпост. Видя женщину, которая не обращает внимания и не сходит с пути, кондуктор приподнялся над верхом, почтальон кричал тоже, между тем четверка лошадей, которую он мог сдержать, ускоряла свой бег; первая пара ее задела; но неожиданным напряжением вожжей он, взбешенный, на всем скаку поднял большой кнут и нанес ей удар от живота до шиньона так, что она упала навзничь.

Когда к ней вернулось сознание, ее первый жест был открыть корзинку. Лулу, к счастью, был невредим. Она чувствовала ожог правой щеки; а рука, которую она подняла, была в крови. Кровь сочилась.

Она присела на придорожной версте, вытерла лицо носовым платком, съела корку хлеба, положенную из предусмотрительности в корзину, и утешилась от своей раны, глядя на птицу.

Придя на вершину Экемовиля, она увидела огоньки Гонфлера, которые мерцали в ночи, как звездная куча; а дальше смутно простиралось море. Тут ее остановила слабость; и несчастия ее детства, и разочарование первой любви, и отъезд племянника, и смерть Вергинии, как волны прилива пришли одна за другой, подступили к горлу и вызвали удушье.

Она выразила желание говорить с капитаном парохода и, ничего не говоря, что она посылает, сделала ему ряд наставлений.

Феллаше задержал попугая очень долго. Он все время обещал на следующей неделе; через шесть месяцев он оповестил, что отправляет ящик; и больше уже об этом вопрос не поднимался. Можно было думать, что Лулу никогда не вернется. «Они его у меня украли!» — думала она.

Наконец он прибыл — блистательный, прямой, на ветке, которая привинчивалась к подставке красного дерева, с поднятой лапой, с наклоненной головой, кусающий орех, который набивщик чучел позолотил из любви к величавому стилю.

Она заперла его в свою комнату.

Это убежище, куда она впускала мало людей, имело вид одновременно и часовни, и ярмарки, столько в ней было собрано вещей религиозных и предметов странных.

Большой стенной шкаф мешал отворять двери. Насупротив окна, выходившего в сад, круглое окошко, архитектурно называемое бычьим глазом, глядело во двор; на столике около ложа из соломы стоял кувшин с водой, два гребешка и кубик синего мыла на разбитой тарелке. На стенах висели четки, медали, несколько церковных статуэток Богоматери, кропильниц из кокосового ореха; на комоде, покрытом шерстяным покрывалом, как престол, коробка из ракушек, которую ей подарил Виктор; затем лейка, каучуковая груша, тетрадки с чистописанием, география в картинках, пара ботинок; и на гвоздике от зеркала подвязанная своими лентами маленькая плюшевая шляпка! Фелисите этот культ воспоминаний простирала так далеко, что сохраняла один из сюртуков покойного барина. Всякое старье, которое г-жа Обен не знала куда деть, она забирала к себе в комнату. Таким образом, у нее были искусственные цветы на краю комода и портрет графа Дартуа в углублении чердачного окна.

При помощи полки Лулу был водворен на камине, выступающем внутрь комнаты. Каждое утро, просыпаясь, она видела его в утреннем свете и вспоминала минувшие дни и самые незначительные действия, без боли, исполненная внутренней безмятежности.

Не общаясь ни с кем, она жила в оцепенении лунатика. Ее оживляли только процессии Дня Господа. Она шла к соседям выпрашивать факелы и ковры для украшения алтаря, воздвигавшегося на улице.

В церкви она созерцала всегда Святого Духа и замечала, что у него есть что-то от попугая. Это сходство ей показалось еще более разительным на Эпиналевой лубочной картинке, изображавшей Крещение Господа нашего Иисуса Христа. Своими алыми крыльями и изумрудным телом это был действительно портрет Лулу.

Купив картинку, она повесила ее на место графа Дартуа таким образом, что одним поворотом глаза она могла их видеть вместе. Они ассоциировались в ее сознании, попугай освятился своим сходством со Святым Духом, который, в свою очередь, стал ей близок и понятен. Бог-Отец для того, чтобы явиться, не мог выбрать голубя, потому что эти птицы не имеют голоса, но скорее одного из предков Лулу. Фелисите молилась, глядя на лубочную картинку, но время от времени она поворачивалась и к чучелу попугая.

У нее было желание записаться в общину служительниц Богоматери. Г-жа Обен отговорила ее.

Наступило большое событие: женитьба Поля.

Пробывши сначала клерком у нотариуса, потом в торговле, потом в таможне, потом в налоговом управлении, и сделав первые ходы для перехода в пути сообщения, он в тридцать шесть лет, как бы вдохновленный небом, неожиданно открыл свой путь: регистрация и проявил столь высокие таланты, что инспектор предложил ему руку своей дочери вместе с протекцией.

Поль, ставши серьезным человеком, привел ее познакомить с матерью.

Она, презирая обычаи Пон-л-Эвека, держала себя принцессой и оскорбила Фелисите. Г-жа Обен почувствовала облегчение после ее отъезда.

На следующей неделе пришло известие о смерти г-на Бурэ в одной гостинице в нижней Бретани. Слух о самоубийстве подтвердился; поднялись сомнения в его честности. Г-жа Обен, проверяя его счета, не замедлила усмотреть ряд подчисток: отклонение недоимок, скрытую продажу дров, фальшивые квитанции и т. д. Более того, у него был незаконный ребенок и сношения с особой из Дозюле.

Эти мерзости ее потрясли очень. В марте месяце 1853 года у нее началась боль в груди; язык ее, казалось, был закопчен, пиявки не успокоили ее подавленного состояния, и на девятый вечер она скончалась, имея от роду семьдесят два года.

Ее считали моложе, чем она была из-за ее темных волос, замыкавших рамой ее бледное лицо, на котором можно было заметить следы оспы. Очень немногие друзья пожалели о ней, так как в ее манерах была надменность, не позволявшая к ней подойти близко.

Фелисите оплакала ее так, как обычно хозяев не оплакивают. То, что хозяйка умерла раньше ее, спутало все ее идеи, казалось ей противным общему порядку вещей, недопустимым и чудовищным.

Десять дней спустя (время пути до Безансона) приехали наследники. Невестка обыскала все ящики, отобрала мебель, продала остальную и вернулась в регистрацию. Кресло хозяйки, ее столик, ее грелка, восемь стульев были увезены; места гравюр виднелись на перегородке в виде желтых четырехугольников, они с собою вместе увезли две кроватки с их матрасами и не оставили ничего из вещей Вергинии! Фелисите обошла все этажи, пьяная от тоски.

На следующий день на двери была афиша; аптекарь ей крикнул в ухо, что дом продается.

Она пошатнулась и должна была присесть.

Ее приводило в отчаяние покинуть комнату, такую удобную для бедного Лулу. Кидая на него взгляд отчаяния, она молилась Святому Духу и усвоила себе языческую привычку произносить свои молитвы на коленях перед попугаем. Иногда солнце, бросая луч сквозь слуховое окно, попадало ему в стеклянный глаз и било оттуда большим световым лучом, повергая ее в экстаз.

У нее была рента в триста восемьдесят франков, завещанная ей хозяйкой. В саду она брала овощи, что же касается одежды, то у нее ее было столько, что ей хватило бы до конца ее дней, она экономила на освещении, ложась спать на заходе солнца

Она не выходила из дому, чтобы не проходить мимо лавки старьевщика, в которой было выставлено кое-что из старой мебели. Со дня своего обморока она волочила ногу; а так как силы ее убывали, то тетка Симон, разорившаяся на мелочной торговле, приходила ней каждое утро колоть дрова и качать воду.

Ее зрение ослабело. Ставни больше не отпирались. Прошло много лет. Дома никто не нанимал и никто не покупал.

Боясь, чтобы ее не выгнали из дома, Фелисите не просила ни о каком ремонте. Дранки на крыше сгнили; во время зимы подушки ее были мокры, после Пасхи у нее началось кровохаркание.

Тогда тетка Симон обратилась к доктору. Фелисите хотела знать, что у нее, но она была слишком глуха, чтобы расслышать ответ. Она разобрала только одно слово: «воспаление легких». Это ей было знакомо, и она кротко ответила: «Ах, как у барыни», находя вполне естественным последовать за хозяйкой.

Приближалось время алтарей на улицах.

Первый всегда ставился внизу на берегу, второй против почты, третий посреди улицы. По поводу последнего были несогласия, и прихожане окончательно решили на дворе г-жи Обен.

Удушье и лихорадка увеличивались. Фелисите огорчалась, что ничего не могла сделать для алтаря. Если б по крайней мере у нее было хоть что-нибудь туда поставить! Тогда она стала мечтать о попугае, но это бы было непристойно, возражали соседки. Но кюре дал разрешение; она была так счастлива, что просила позволения после своей смерти завещать ему свое единственное богатство — Лулу.

Со вторника до субботы, кануна Богоявления, ее кашель еще усилился. К вечеру лицо ее было воспалено, губы прилипли к деснам, и появилась рвота; на следующее утро она почувствовала себя настолько слабой, что позвала священника.

Во время соборования около нее присутствовало три женщины. Затем она заявила, что ей необходимо говорить с Фабю.

Он пришел в праздничном костюме, чувствуя себя очень не по себе в этой мрачной атмосфере.

«Простите меня, — сказала она, делая попытку протянуть к нему руку, — я ведь думала, что это вы его убили!».

Что значит подобные сплетни? Заподазривать в убийстве такого человека, как он! И он был возмущен и готов был начать скандал.

«Вы видите, что она уже сама не знает, что говорит!»

Фелисите время от времени разговаривала со своими видениями. Соседки удалились, тетка Симон осталась завтракать.

Но позже она взяла Лулу и, поднеся его к Фелисите, сказала:

«Ну! скажите же ему до свидания!»

Хотя он и не был трупом, но черви его ели; одно из крыльев было сломано, вата торчала из живота. Но она, теперь уже слепая, поцеловала его в лоб и прижала к щеке. Тетка Симон его взяла, чтобы поставить на алтарь.

Травы пахли летом; мухи жужжали, солнце играло на реке и нагревало черепицу. Тетка Симон вернулась в свою комнату, мирно заснула.

Ее разбудил колокольный звон; из церкви выводили после часов. Бред Фелисите кончился. Думая о процессии, она ее видела так ясно, как будто бы она там была.

Все школьники, певчие и пожарные шли по тротуарам, в то время как по мостовой выступали прежде всего: швейцар, вооруженный своей алебардой, звонарь с большим крестом, учитель, надзирающий за мальчишками, монахиня, пекущаяся о девочках, из которых три самых хорошеньких, завитые, как ангелочки, бросали в воздух розовые лепестки; диакон с растопыренными руками умерял музыку; два кадильщика, которые с каждым шагом оборачивались к Святым Дарам, несомым под балдахином из выцветшего бархата четырьмя церковными старостами, и г-н кюре в своих богатых ризах. Толпа народу напирала сзади между белых покрывал, скрывавших стены домов; процессия остановилась внизу на берегу реки.

Холодный пот смачивал виски Фелисите. Тетка Симон вытирала его бельем, повторяя себе, что будет день, когда и ей придется пройти через это.

Ропот толпы увеличивался, был несколько моментов очень силен и стал удаляться.

Окна задрожали от выстрелов. Это почтальоны приветствовали ковчеге Дарами. Фелисите, поводя глазами, сказала как можно тише: «Как он себя чувствует?», беспокоясь о попугае.

Агония началась. Хрип, все более и более и более ускоряясь, поднимал ее ребра. Накипь слюны появилась в углах ее рта, и все ее тело сотрясалось.

Вскоре можно было различить глухое сопение тромбонов, ясные голоса детей и глухой хор мужских голосов. По временам это все смолкало, и гул шагов, заглушенный цветами, казался стадом, идущим по траве.

Духовенство показалось во дворе. Тетка Симон влезла на стул, чтобы заглянуть в бычий глаз, и таким образом оказалась над алтарем. Зеленые гирлянды спускались над алтарем, украшенным оборками из английских кружев. Посреди маленького киота с мощами, с двумя маленькими деревцами по углам, во всю длину шли серебряные факелы и фаянсовые вазы, откуда торчали подсолнечники, лилии, пионы и пучки гортензий и наперстянки. Этот кусок ослепительных цветов спускался наклонно с первого этажа до ковра, покрывавшего мостовую; редкие предметы привлекали взгляды. Золоченая сахарница была покрыта веночком из фиалок с подвесками из Алансонских камней, которые сверкали на фоне мха, два китайских экрана оборачивались своими пейзажами. Пулу, спрятанный под розами, показывал только свой голубой лоб, похожий на пластинку из ляпис-лазури.

Церковные старосты, певчие и дети выстроились с трех сторон двора. Священник медленно взошел по ступеням и возложил на кружева большой золотой диск, который сверкал всеми лучами. Все встали на колени. Настало великое молчание. Кадильницы, качаясь во весь размах, скользили на своих цепочках.

Голубой дым достигло комнаты Фелисите, она раздула ноздри, впитывая его с мистическим упоением, и опустила веки. Губы ее улыбались. Удары ее сердца задерживались один за другим, каждый раз все тише, как фонтан, который иссякает, как эхо, которое замирает; и когда она испустила последний вздох, она увидала, что небеса разверзлись и гигантский попугай парит над ее головой.