Ф. М. Достоевский. В забытых и неизвестных воспоминаниях современников
С.-Пб., «АНДРЕЕВ И СЫНОВЬЯ» 1993
После четырех лет каторги каждая новая встреча с женщиной производила на Достоевского неизгладимое впечатление. Именно такой оказалась встреча в 1854 г. на семипалатинском базаре с семнадцатилетней Лизой Неворотовой, торговавшей калачами с лотка. Красивая девушка, у которой была нелегкая трудовая жизнь (она поддерживала всю свою семью), полюбила солдата Достоевского за его теплое к ней отношение, заботу и внимание. Достоевский писал ей нежные письма, называл ее «Лизанькой». Елизавета Михайловна Неворотова хранила их до самой смерти и никому не хотела показывать. Многие годы спустя ее племянница Н. Г. Никитина показала эти письма сибирскому журналисту и поэту Николаю Васильевичу Феоктистову (см. его сб. «Стихи». Омск, 1913). К сожалению, эти письма Достоевского бесследно исчезли, но не явилась ли эта Елизавета Михайловна первым толчком к созданию писателем образов смиренных и кротких женщин, без ропота несущих свой крест (как в себе, так и в других Достоевский уже научился ценить это), и прежде всего сестры старухи-процентщицы в «Преступлении и наказании» Лизаветы: совпадение имен не случайное. (Сомнения в недостаточной достоверности статьи Н. В. Феоктистова, высказанные В. Вайнерманом в его книге «Достоевский и Омск». Омск, 1991, совсем не учитывают ее психологическую правдивость).
Теперь, когда я сделал все возможное для того, чтобы разыскать эти письма, когда все мои старания и попытки восстановить так нелепо утраченные неизвестные строки, написанные Ф. М. Достоевским в Семипалатинске, в тяжелые годы его ссылки, окончились неудачей, — мне ничего не остается больше, как рассказать хотя бы то, что я о них знаю.
Лет двадцать тому назад, в Семипалатинске, мне приходилось часто бывать в семье А. М. Никитиной, с сыном которой, Николаем, я дружил. Среди многочисленной родни Никитиной обращала на себя внимание почтенная дородная старуха — сестра хозяйки — Елизавета Михайловна Неворотова, добродушная, молчаливая и, кажется, набожная старая дева. Большую часть дня она обычно проводила в «светелке», как она называла свою комнату, появляясь за общим столом только к завтраку и обеду. Помню ее с неизменною колодою карт в руках, за бесконечным пасьянсом или за чтением старых романов.
Несмотря на довольно преклонный возраст (в 1909 году ей было не менее 70—72 лет), Елизавета Михайловна выглядела еще довольно бодрой. На пожелтевшем, сравнительно гладком лице, как-то осторожно прорезанном морщинами старости, живо выделялись большие карие глаза, не совсем еще утратившие блеск далекой молодости. На щеке сидела небольшая темная родинка, которая в молодости ее обладательницы могла отлично сойти за удачно поставленную «интересную» мушку. Все в ее внешности говорило за то, что в далеком прошлом Елизавета Михайловна была красивой, видной женщиной. Внешняя бодрость не мешала ей жаловаться на всевозможные болезни, но в действительности она страдала от застарелого, еще в детстве полученного ревматизма.
Елизавета Михайловна и ее сестра были большими картежницами. У них не было других развлечений, кроме преферанса. Каждый день после вечернего чая в небольшой гостиной раскладывался ломберный столик, и обе сестры, в сопровождении обязательно являвшихся партнерш, усаживались за бесконечную пульку.
В один из таких вечеров, когда к старухам почему-то не пришли обычные партнерши, а мы с Николаем не успели удрать, не предусмотрев этого обстоятельства, я и Николай сделались жертвами неумеренной старушечьей страсти к преферансу. Впоследствии я не жалел, впрочем, об этом «пропавшем» вечере, потому что во время бесконечных распассовок я впервые узнал о том, что Елизавета Михайловна Неворотова хорошо знала Ф. М. Достоевского и некоторое время переписывалась с ним.
Николай, пикируясь с тетушкой, допустил какую-то бестактность, и разобиженная старуха бросила карты, жалуясь на неучтивость и грубость «нынешней» молодежи, сопоставила, пользуясь случаем, «век нынешний и век минувший» и, глубоко вздохнув, сказала:
— Всем вам вежливости-то надо бы у Федор Михайловича учиться. Какой это был скромный и деликатный человек!..
— Так ведь он вашим женихом был, а я — только племянник, — защищался Николай.
— Не ври! Женихом моим он не был, а только… любил он меня… ухаживал за мной…
— Знаем, знаем, тетушка. Недаром он вам целую кипу писем написал.
— А ты помалкивай! Какое тебе дело до писем?!
Старуха окончательно рассердилась, встала из-за стола и, тяжело передвигая больные опухшие ноги, ушла в свою комнату, не простившись с нами.
— Вот всегда так, — сказала Анастасия Михайловна, с грустью посматривая на неоконченную пульку. — Зачем ты расстраиваешь тетку? Ведь знаешь, что это ее больное место.
Я был молчаливым свидетелем этой маленькой семейной сцены. Понятно, что мне захотелось подробнее узнать историю знакомства Елизаветы Михайловны с Достоевским, и, как: только ушла мать Николая, я попросил его подробнее рассказать все, что он знает об этом. Но узнал от него я очень немного.
Елизавета Михайловна рано осталась круглою сиротой… Будучи старшей в семье, она вынуждена была заботиться о воспитании своих многочисленных братьев и сестер. Вся ее молодость прошла в этих заботах. С Достоевским она встретилась на базаре, где она с лотка продавала хлеб. В молодости Елизавета Михайловна, говорят, была очень красива; неудивительно, что Достоевский заметил ее и подошел к ней ближе, чем он обычно подходил к людям.
Я не мог удовлетвориться этими крайне скудными сведениями и сказал Николаю, что попытаюсь как-нибудь подойти к старухе и добиться от нее более полного рассказа о встрече ее с Достоевским, а, может быть, и разрешения прочесть его письма.
— Могу вперед сказать, что это тебе не удастся. Тетка ревниво бережет письма и никому их не показывает.
— Но я все-таки попытаюсь.
— Попытайся, только ничего не выйдет — зря время потеряешь.
Мы пошли в комнату Николая. Проходя через столовую, я заметил свет в комнате Елизаветы Михайловны. Старуха не спала, она сидела за столом, перебирая какие-то бумаги. Возможно, что это были письма. Мне показалось, что она плачет…
Не теряя времени, я принялся за выполнение моего плана. Я делал невероятные усилия заслужить расположение и доверие Елизаветы Михайловны: я сознательно погубил много прекрасных летних вечеров за постылым преферансом. Не пропускал ни одного дня, чтобы не побеседовать с доброй, но не особенно разговорчивой старухой. О чем только мы с ней не беседовали! Но прошло, однако, не менее двух месяцев, прежде чем я решился заговорить с нею на интересующую меня тему. Возможно, что я еще продлил бы подготовительную работу, но у меня не было времени для этого: я надолго уезжал в Петербург и до отъезда мне хотелось во что бы то ни стало если не получить эти письма, то хотя бы познакомиться с их содержанием и узнать, какое место занимала Елизавета Михайловна в жизни Достоевского в годы его семипалатинской ссылки?
Для решительного разговора с Елизаветой Михайловной я выбрал праздничный день. Мне почему-то казалось, что старые люди бывают добрее и откровеннее в праздники.
Старуха только что пришла от обедни. На мое счастье, у нее, действительно, в этот день было особенно хорошее настроение. После завтрака я сказал ей, что скоро уезжаю и перед отъездом мне бы хотелось поговорить с нею по одному важному делу. Старуха насторожилась. Она больше всего на свете боялась, что у нее будут просить денег. Для этой боязни у нее было оснований более чем достаточно. Давно когда-то она дала взаймы одной своей приятельнице довольно крупную, по ее средствам, сумму и до самой смерти не могла дождаться возвращения долга. Зная это, я успокоил ее, и она приветливо пригласила меня в свою «светелку». Тут уже я пренебрег всякой осторожностью — прямо и просто сказал Елизавете Михайловне, что хочу поговорить с нею о Достоевском, с которым, я знаю, она была хорошо знакома и некоторое время переписывалась. Я не скрыл, что меня особенно интересуют письма Федора Михайловича.
— Знаю, знаю, что тебе письма нужны, Коленька. Знаю, что если отдам — ты их в журнале напечатаешь. Так ведь?
— Если вы разрешите, напечатаю.
— Так вот, Коленька, пока я жива — этому не бывать. Не хочу я, чтобы все знали, что писал мне Федор Михайлыч. Когда умру — другое дело, пусть все читают. А письма эти я тебе оставлю. Так и в завещании напишу, я уже говорила об этом Настеньке (Настенька — сестра Елизаветы Михайловны — Анастасия Михайловна Никитина, у нее в доме жила Неворотова), — письма твоими будут. А пока я жива, и тебе читать их не дам.
Это было сказано тоном, исключающим всякую возможность каких-либо дальнейших уговоров и просьб, но я все-таки решил попросить Елизавету Михайловну показать мне хотя бы одно письмо. Я уверил ее, что никогда не видал рукописей Достоевского.
— Почерк Федора Михайловича посмотреть хочешь? Почерк покажу, только читать не дам. Потом прочтешь, когда меня не будет.
Елизавета Михайловна открыла небольшой кованый ларец, в котором, очевидно, хранились все ее драгоценности. Письма лежали сверху — довольно объемистая серая стопка исписанной бумаги, перевязанная отцветшей от времени голубой ленточкой. Да и самые письма были основательно потерты: по-видимому, обладательница их частенько перечитывала пожелтевшие от времени строки.
— Вот, посмотри почерк Федор Михалыча. Не очень разборчиво он писал, разбирать мне его трудно было спервоначалу, пока не привыкла, а теперь уж я их почти наизусть знаю.
Она передала мне всю пачку. На первом, сверху лежащем письме я успел прочесть: «Милая Лизанька. Вчера я хотел увидеть Вас…». В одном из углов стояла дата — 1854 г. Числа и месяца я не запомнил.
Очевидно, заметив мой нескромно опущенный взгляд, Елизавета Михайловна быстро выхватила у меня из рук письма.
— Довольно! Почерк посмотрел, а читать нельзя…
Я убедился в одном: да, это были письма Ф. М. Достоевского. До этого я тщательно изучал имевшуюся в Семипалатинском областном музее небольшую рукопись Достоевского и теперь, сравнив с нею письма, убедился в их подлинности. Количество писем в пачке определить было трудно, но, судя по объему, в ней было не меньше 40—45 листов разного формата.
Поблагодарив Елизавету Михайловну за показанные письма, а, главным образом, за обещание передать их мне, я задал ей еще несколько вопросов, на которые она довольно охотно ответила.
Первое знакомство ее с Федором Михайловичем произошло, действительно, на семипалатинском базаре в 1854 году, когда Достоевский был еще солдатом, а Елизавета Михайловна продавала хлеб с лотка. Потом Федор Михайлович стал ее постоянным покупателем. Так произошло их знакомство, перешедшее скоро в тесную дружбу, скрепленную чувством, быть может, еще более сильной сердечной привязанности.
Елизавета Михайловна говорила мне, что Достоевский любил ее. Судя по тому количеству писем, которое он написал ей — красивой, но малограмотной девушке, живя в одном городе с нею; судя по той нежности, с какою он обращался к ней в своих письмах, — этому можно поверить.
Знакомство Достоевского с Неворотовой произошло незадолго до встречи Федора Михайловича с Марией Дмитриевной Исаевой, ставшей его женой только в 1857 году. Не следует забывать, что в эти годы Достоевский был исключительно беден и трагически одинок, и нет ничего удивительного, что его потянуло к этой, полюбившей и, быть может, приласкавшей его красивой девушке. Что же касается Неворотовой, то она, несомненно, глубоко любила Достоевского. Он навсегда вошел в ее жизнь. Верная своему чувству, потеряв Достоевского, она, несмотря на целый ряд претендентов, осталась старой девой.
Встретившись в 1855 году (или в конце 1854 года) с М. Д. Исаевой, женщиной культурной и высоко одаренной, Достоевский забыл красивую простушку Лизу. Неворотова, конечно, не могла тягаться с Исаевой. Бедная «Лизанька» только пересекла жизненный путь Достоевского, но она была слишком проста, слишком примитивна для того, чтобы долго идти рядом с ним одною дорогой. Но как бы то ни было, Федор Михайлович подарил ей несколько часов своей жизни — об этом красноречиво говорит объемистая пачка его писем, которые так бережно, с такой любовью и светлой памятью о нем хранила эта женщина до самой смерти.
На другой день я зашел к Никитиным проститься. Прощаясь со мной, Елизавета Михайловна обратилась к сестре:
— Смотри, Настенька, когда я умру, обязательно передай ему письма Федора Михайловича.
Это была наша последняя встреча. Я уехал.
Прошло около десяти лет. Шел бурный восемнадцатый год. По обстоятельствам, от меня независящим, осень этого года я увидел в Семипалатинской области. В городе я пробыл не больше пяти часов и, хотя обстановка совсем не располагала к литературным занятиям и изысканиям, тем не менее я, помня о письмах Федора Михайловича, пренебрегая некоторым риском попасть в лапы казакам-анненковцам, решил навестить моих старых приятельниц.
Дом, в котором они жили, оказался занятым каким-то штабом, а хозяева были выселены в нижний, полуподвальный этаж. Там я нашел только одну Анастасию Михайловну. Она рассказала мне, что Елизавета Михайловна умерла месяца три тому назад. Я справился о судьбе завещанных мне ею писем. Анастасия Михайловна успокоила меня: письма лежат в том же ларьце, но ларец этот, вместе с другими вещами покойной, при переезде был перенесен в кладовую, которая теперь оказалась опечатанной по распоряжению поселившегося вверху военного штаба.
— Ты бы похлопотал, Коленька, нельзя ли вещи-то эти вызволить? — попросила Анастасия Михайловна.
Наивная старушка не представляла себе всю, мягко выражаясь, неустойчивость моего тогдашнего положения. Но посвящать ее в это не входило в мои расчеты, и, пообещав «все устроить», я поспешил покинуть стены этого гостеприимного когда-то, но теперь крайне неприятного и опасного для меня дома.
Прошел еще год. Над семипалатинскими песками вновь развевалось красное знамя. С белыми покончено. Радостно иду по давно знакомым улицам, теперь покрытым снегом. Спешу навестить Анастасию Михайловну.
Увы! За этот год ее также не стало. Меня встретил старший сын Никитиной — Константин. Справляюсь о судьбе ларца с письмами. Оказывается, две недели тому назад кладовые были вскрыты, и все хранившееся в них имущество Неворотовой и Никитиной было вывезено.
— Куда?
— В кладовые Губтрамота…
Дальше месяцы самых упорных, горячих поисков и… горькое разочарование: письма Федора Михайловича Достоевского, те самые письма, которые я когда-то — десять лет тому назад — держал в руках, — навсегда и бесследно погибли в дебрях этого славного учреждения.
Прошло еще 8 лет. Я не прекращал поисков. Летом прошлого года я опять был в Семипалатинске и, как это ни смешно, пытался найти хотя бы след этих писем.
Конечно, смешно! За эти годы превратились в дым целые архивы, целые библиотеки. Очевидно, и письма Достоевского не избегли общей участи, искуренные кучерами Губтрамота.
Письма погибли. Это несомненно, но след их мне все-таки удалось разыскать. В конце прошлого года я получил письмо от племянницы покойной Неворотовой — Н. Г. Никитиной. Она была особенно дружна с покойной тетушкой. Только ей разрешила Елизавета Михайловна однажды прочесть хранившиеся у нее письма.
Узнав о моих хлопотах и поисках, вот что написала мне Нина Готфридовна: «К сожалению, много сказать об этом теперь не могу, т. к. письма были реквизированы и с др. вещами отправлены в Комхоз, где они, очевидно, выброшены. Этих писем, пожелтевших от времени, с обмызганными углами от частого перелистывания (ибо тетушка гордилась ими, как особо выраженному вниманию к ее особе, тогда молодой, веселой, ловкой и на слово и вообще интересной), было более двух десятков. Письма были длинные, написанные одинаковым, но нервным почерком Достоевского. Были в них пояснения и ответы на письма Елизаветы Михайловны Неворотовой, которая, как сирота, одинокая девственница, воспитывавшая большую семью сестер и братьев, считала этот крест непосильным, но, заглушая в себе свои интересы к жизни и возможному счастью, она считала жертву необходимой. Мыслила о ней, как о долге, черпая в этом силы для дальнейшей борьбы, она находила в этом свое назначение и цель жизни. Естественно, что Достоевский, человек в высшей степени чуткий, психолог, писатель и художник, сам носивший в душе неизгладимое, переживаемое горе и печать неизжитого страдания, не остался глух к письмам тетушки. Пожалуй, он подкреплял ее в борьбе и неясности жизни и утешал ее тем, что задача ее велика, назначение свято, что она, как скульптор, может из того детского материала, который в ее распоряжении, вылепить хорошие изваяния, придав чертам будущего желательное направление честного человека и хорошего борца. Здесь Достоевский даже увлекался, идеализируя возможность и рисуя бедной тетушке хороший сбор плодов. Действительность показала, что человек предполагает, а жизнь распределяет, а, быть может, тетушка не совсем оказалась ваятельницей подходящей. Достоевский, разумеется, в тех двух десятках писем, которые хранились у тетки, писал не одни наставления, не одни советы… Идя ей навстречу в ее желании иметь письменное общение с культурным человеком, он иногда писал ей комплименты и на ее часто* полудетский лепет малограмотной женщины подробно, тоном старшего, отвечал страницами письма. Скорее он писал для себя, забывая своего адресата, писал то, что накопилось невысказанным за долгие тяжелые и одинокие дни. Та искренность и теплое чувство, которым были пропитаны послания Достоевского, говорят уже о том, что он сам был рад возможности взяться за перо и писать человеку, бесхитростно ориентирующемуся в своих переживаниях».
Вот что писала мне Нина Готфридовна Никитина. К сожалению, здесь больше ее личных сентенций и ламентаций, чем фактического материала. Можно допустить, что при жизни Неворотовой эти письма читались еще кем-либо из ее немногочисленных друзей, но это было уже так давно! Возможно, что все они уже умерли, а если кто-либо и остался в живых, то едва ли в состоянии будет вспомнить и воспроизвести более детально содержание писем. Во всяком случае, если есть еще живые современники Елизаветы Михайловны, знавшие ее, было бы крайне желательно получить от них хотя бы то, что сохранила их память. Но, по правде сказать, у меня мало надежды на это. Очень уж необщительна была покойная, слишком ревниво она берегла тайну своей молодости.
О существовании писем знали очень немногие. Поскольку мне известно, о них не упоминает ни один из биографов Достоевского. О них не знал даже семипалатинский старожил — Б. Г. Герасимов1, давший так много интересных справок о жизни Достоевского в Семипалатинске. Знали о письмах только ближайшие родственники Неворотовой, но почти всем им были чужды литературные интересы, и никто из них не соприкасался с литературной средой. Я говорил уже, что даже мне — постоянному посетителю Никитиных — только благодаря случайности удалось узнать о существовании писем Федора Михайловича в этом тихом купеческом доме.
Мне известна только одна попытка извлечь эти письма еще при жизни Елизаветы Михайловны. Попытку эту сделал зять А. М. Никитиной — Лутохин. Он предложил за них тетушке пятьсот рублей, но, несмотря на столь заманчивый куш, старуха, вообще любившая деньги, сказала, что она ни за что не отдаст своих писем. Об этом мне говорила сама Неворотова, а впоследствии это подтвердила ее сестра Ан[астасия] М[ихайлов]на.
Еще задолго до встречи с Неворотовой в мои гимназические годы я познакомился с двумя другими современниками Достоевского, знавшими его по Семипалатинску. Это были старый семипалатинский портной Кац, из кантонистов, он жил в одной казарме с Достоевским, когда последний был еще солдатом, и А. И. Згерская-Каша. Раза два мне доводилось слышать их воспоминания о Достоевском, причем воспоминания эти были далеко неравноценны.
Згерская познакомилась с Ф. М. уже после его производства в офицеры. Я слышал, как она рассказывала жившим у нее девочкам-гимназисткам (у нее было что-то вроде пансиона) о том, как она танцевала с Достоевским, каким он был учтивым и любезным «кавалером». Сколько я ни прислушивался к ее повествованиям, ничего путного из них не узнал о великом писателе. По ее рассказам выходило, что Достоевский был виртуозный плясун и сладчайший «дамский угодник». Мне говорили, что она оставила воспоминания о Достоевском, я их не читал, но, вспоминая накрашенную, напудренную и нарумяненную семидесятилетнюю белокурую (она носила парик) старуху, какой я ее тогда знал, мне что-то не верится, что она могла написать что-нибудь дельное о Достоевском как о писателе и человеке. Возможно, конечно, что я и ошибаюсь.
Другое дело Кац. Его воспоминания чрезвычайно ценны и интересны. Помню один разговор Каца с моим покойным отцом. Отвечая на какой-то вопрос моего отца о совместной жизни Каца и Достоевского в казармах, он сказал:
— Да, трудненько жилось тогда Федору Михайловичу. Тянуться ему перед каждым унтером приходилось. Уж на что аккуратный был, а без затрещин не обошлась ему служба.
— Неужели его били? — спросил отец.
— Да. Два случая я сам видел… При мне фельдфебель один раз его по голове ударил, а потом как-то, при уборке казармы, от него же он зуботычину получил.
Удивляться тут нечему. Ведь это теперь, для нас, он — великий писатель, а тогда на него смотрели как на преступника, вчерашнего каторжанина, не имевшего никаких прав…
Этот рассказ Каца я никогда не забуду.
Можно себе представить, сколько тяжелых, жутких минут пришлось пережить писателю в годы его почти десятилетней сибирской ссылки.
По выходе из Омской каторжной тюрьмы, оборванный и полуголодный, по этапу он пришел в Семипалатинск. Каторжный бушлат сменила серая шинель. Из каторжника он превратился в солдата, а солдатчина тогда мало чем отличалась от каторги.
Вот в это-то тяжелое время и произошла, по-видимому, его встреча с Елизаветой Михайловной Неворотовой. После долгих жутких лет каторжной тюрьмы он понемногу стал оживать. Но доступ в местное «светское» общество для него был еще закрыт, он был еще изгоем, и только старый семипалатинский базар с веселой молодой калашницей Лизой подарил ему первые радости возвращающейся жизни…
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьПечатается по журналу «Сибирские огни», 1928, № 2. С. 119—125.
1 См. далее в наст. изд. воспоминания Б. Г. Герасимова.