Приключение Питера Симпла (Мариетт)

Приключение Питера Симпла
автор Фредерик Мариетт, пер. И. И. Ясинского и М. П. Игнатовой, 1912
Оригинал: английский, опубл.: 1834. — Источник: az.lib.ru

Фредерик Марриэт

Приключение Питера Симпла

править

Peter Simple (1834)

править
Перевод И. И. Ясинского и М. П. Игнатовой, 1912.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

править
Огромное преимущество быть в семье дураком. — Моя судьба решена, и меня в качестве части морского капитала его королевского величества отправляют к биржевому маклеру. — К моему несчастью, мистер Хадикок и дома, как на бирже, — медведь*, и обеда мне почти не достается.

[*Медведь — здесь: спекулянт на бирже, играющий на понижение.]

Если я и не могу сказать, что моя жизнь была полна дерзких и опасных подвигов, то, к счастью, мне не приходится и сознаваться в тяжких преступлениях. И если я не возвышусь в глазах читателей доблестью и ревностным служением отечеству, то, по крайней мере, я могу претендовать на признание моих заслуг в усердном и настойчивом исполнении своего долга.

Каждый из нас по-разному наделен свыше и каждому назначен свой жизненный путь. Но тот, кто довольствуется тем, что идет, а не бежит сломя голову по намеченной ему стезе, хотя и не так быстро добирается к цели, но имеет то преимущество, что, достигнув ее, не задыхается и не падает с ног от усталости. Я не собираюсь утверждать, что в моей жизни не было приключений. Я только хочу сказать, что во всем том, что со мной происходило, я был скорее пассивным, чем активным действующим лицом, и не искал тех приключений, о которых буду рассказывать.

Припоминая свои детские годы, я думаю, что если бы мне было позволено самому избрать свое ремесло, то я, по всей вероятности, поступил бы в ученики к портному. Дело в том, что я всегда завидовал комфорту, с каким они располагаются за своими рабочими столами, позволяющими им свысока обозревать праздношатающихся и деловитых прохожих, беспрерывно заполняющих главную улицу провинциального городка, вблизи которого я провел первые четырнадцать лет своей жизни.

Но мой отец, младший сын в знатной дворянской семье, священник англиканской церкви, имел приличный доход и был честолюбив, чего нельзя сказать о его сыне.

В нашем роду с незапамятных времен существовал варварский обычай приносить в жертву военно-морскому могуществу родины глупейшего в семействе. Поскольку этот обычай я считал разумным, то не имел оснований выражать недовольство. И в четырнадцатилетнем возрасте я был отобран в качестве такой жертвы.

Когда об этом было объявлено многолюдной толпе моих тетушек и кузин, собравшихся у нас на празднование Нового года, не раздалось ни одного голоса против. Наоборот, этот выбор был встречен единодушным радостным одобрением. Такое всеобщее признание моей пригодности к этой роли, разделяемое моим батюшкой, поглаживавшим меня рукой по голове, льстило мне. Я чувствовал гордость — но увы! — так же бессознательно, как теленок с позлащенными рогами, забавляющийся цветами гирлянды, которая ясно говорит всем, кроме него самого, о готовящейся ему участи. Я даже ощущал — или воображал, что ощущаю — в себе малую толику воинского пыла, и предо мной носился призрак моего будущего величия, а в отдаленной перспективе мерещилась карета четверней и столовое серебро. Но это призрачное видение исчезло прежде, чем я успел разглядеть его как следует из-за вполне реальной физической боли, причиненной мне старшим братом Томом. Получив от отца поручение снять нагар со свечи, он воспользовался моей рассеянностью и всунул мне в левое ухо кусок тлеющего фитиля.

Так как история моя не очень коротка, то я не стану слишком останавливаться на ее начале. Объявлю только читателю, что мой отец, живший в северной Англии, не счел нужным послать меня в тот городок, вблизи которого мы жили, а спустя четыре недели после решения, о котором я упомянул, отправил меня в Лондон снаружи почтовой кареты, снабдив на дорогу только одеждой зеленого цвета и полудюжиной рубашек. Во избежание всяких недоразумений в подорожном листе к моему имени было приписано: «Доставить к мистеру Хандикоку, на Сен-Клементскую улицу, N 14; провоз оплачен».

Мое расставание с семейством было поистине трогательным. Мать горько плакала, ибо, как все матери, она любила самого глупого из своих сыновей более всех прочих; сестра плакала, потому что плакала мать, а Том горланил громче всех, потому что был наказан в это время отцом за разбитое окно, четвертое на той неделе. В продолжение всего этого отец с нетерпением гулял взад и вперед по комнате: мы задерживали его обед, а он любил это единственное чувственное наслаждение, дозволенное его сану.

Наконец я отправился. Я плакал до тех пор, пока глаза мои не покраснели и не распухли до того, что веки сделались едва заметными. Слезы и грязь расписали мои щеки, подобно изразцам печи. Еще до окончания всей этой сцены, беспрестанно утирая слезы и сморкая нос, я промочил платок до последней нитки. Брат мой Том с добротой, делавшей честь его сердцу, предложил мне свой собственный и сказал, бросив на меня взгляд, в котором чувствовалась братская забота: «На тебе мой платок, Питер, он сух, как кость».

Но батюшка не хотел дожидаться, пока второй платок подвергнется участи первого. Он повел меня через зал, где, пожав руки всем мужчинам и поцеловав всех девушек, выстроившихся в ряд и закрывших глаза своими передниками, я расстался с родительской кровлей.

Кучер проводил меня до станции, с которой мы должны были отправиться. Втиснув меня в середину между двумя толстыми старухами и уложив мой маленький узелок, он поклонился, и через несколько минут мы уже катили по дороге в Лондон.

Я был слишком огорчен, чтобы в продолжение путешествия обращать на что-либо внимание. Приехав в Лондон, мы остановились в гостинице под вывеской «Синий Кабан» на улице, названия которой не помню. Я никогда не видал и не слыхал о подобном звере, но он действительно был страшен: пасть его открыта и из нее торчали необыкновенно большие клыки. Меня удивляли в нем всего более клыки и копыта из чистого золота. Кто знает, думал я, может быть, в какой-нибудь из дальних стран, которые мне суждено посетить, я встречу и застрелю такое страшное чудовище? С какой поспешностью я отрежу тогда эти драгоценные части и с какой радостью по возвращении положу их к ногам моей матушки как приношение сыновьей любви! При этом мысль о матери снова вызвала слезы.

Кучер бросил кнут трактирному конюху, а вожжи на спины лошадей и слез с козел.

— Ну, молодой джентльмен, — сказал он, — здесь мы остановимся.

Потом, опустив ступеньки кареты, помогая мне выйти, он сказал носильщику:

— Билл, доставь молодого джентльмена и его сундук по этому адресу. Пожалуйста, — обратился он ко мне, — не забудьте кучера, сэр.

Я ответил, что, конечно, не забуду его, если ему того хочется, и пошел прочь вместе с носильщиком.

— Ха, он дурак — это верно! — воскликнул кучер, лишь только я отошел.

Я благополучно прибыл на Сен-Клементскую улицу в дом мистера Хандикока. Впустив меня, горничная наградила носильщика за причиненное ему из-за меня беспокойство шиллингом и указала мне на лестницу, ведущую в гостиную, в которой я нашел миссис Хандикок.

Миссис Хандикок была низенькая, худощавая женщина, то и дело кричавшая с верхней ступеньки лестницы на слуг, находившихся внизу. В продолжение всего времени, которое я провел у нее в доме, я ни разу не видал, чтобы она читала книгу или занималась шитьем. У нее был огромный серый попугай, раздиравший уши своим неприятным криком, но я до сих пор не могу сказать, чей голос был более пронзителен — птицы или хозяйки. Впрочем, она была очень учтива и ласкова со мной, хотя и надоедала десять раз в день расспросами о том, когда я получил последнее известие о моем дедушке лорде Привиледже.

Я заметил, что она задавала подобные вопросы каждому, кто попадал случайно в ее дом. Я еще не просидел с нею и десяти минут, а узнал уже, что она «уважает моряков, потому что они защитники и хранители короля и родины», что «мистер Хандикок возвратится домой в четыре часа, и тогда мы сядем за стол». Сообщив мне эти сведения, она вскочила со стула и, стоя на верху лестницы, закричала кухарке:

— Джемайма, а Джемайма! Приготовь нам треску вареную, а не жареную.

— Нельзя, мэм, — отвечала Джемайма, — она уже обваляна в сухарях от головы до хвоста и вся изжарена.

— Ну, хорошо, Джемайма, — тогда оставь все так, как есть, — сказала леди. — Не суйте палец в клетку попугая, мой милый: он сердится на чужих. Мистер Хандикок придет домой в четыре часа, и тогда мы сядем обедать. Любите вы треску?

Так как я с нетерпением ожидал мистера Хандикока и обеда, то не без удовольствия услышал бой часов, возвестивших, что ожидаемое время настало. Миссис Хандикок вскочила снова.

— Джемайма, Джемайма! — закричала она, нагнувшись над перилами. — Четыре часа!

— Слышу, мэм! — отозвалась кухарка и вынула сковороду из печи, шипение и запах, проникнув в гостиную, заставили меня почувствовать голод еще сильнее.

Раздался стук в дверь.

— Вот твой барин, Джемайма! — закричала леди.

— Слышу, мэм! — отозвалась снова кухарка.

— Сбегайте вниз, мой милый, и впустите мистера Хандикока, — сказала его жена. — Он удивится, увидя вас.

Я исполнил желание миссис Хандикок и отворил дверь, выходившую на улицу.

— Это что за чертенок! — грубо закричал мистер Хандикок, мужчина в шесть футов ростом, в синих миткалевых панталонах, гессенских сапогах, в черном сюртуке и в таком же жилете.

Признаюсь, я смутился, но отвечал, что я мистер Симпл.

— Спрашиваю вас, мистер Симпл, что сказал бы ваш дедушка, если бы он увидел вас в сию минусу? У меня достаточно слуг, чтобы отворять двери; место молодого джентльмена в гостиной.

— Что вы так сердитесь, мистер Хандикок? — сказала ему сверху жена. — Это я просила его отворить дверь, чтобы удивить вас.

— Да, — ответил он, — вы удивили меня своей глупостью.

Пока мистер Хандикок вытирал сапоги о коврик, я поднялся наверх, тем более оскорбленный, что, по словам батюшки, мистер Хандикок был наш биржевой агент и должен был создать мне все удобства. Действительно, отец просил его об этом в письме, которое показывал мне перед отъездом.

Когда я возвратился в гостиную, миссис Хандикок шепнула мне:

— Не огорчайтесь, мой милый, все это происходит, видимо, от какой-нибудь неприятности, случившейся с мистером Хандикоком на бирже.

Я был того же мнения, но не отвечал, потому что мистер Хандикок, поднявшись по лестнице, в два шага преодолел расстояние от двери до камина, повернулся к нему спиной и, подняв фалды сюртука, начал свистать.

— Готовы ли вы обедать, мой милый? — спросила леди почти с трепетом.

— Да, если обед готов, — грубо отвечал ей муж. — Мне кажется, мы всегда обедаем в четыре часа.

— Джемайма, Джемайма, подавай на стол! Слышишь ли ты, Джемайма?

— Слышу, мэм, — отвечала кухарка, — дайте только положить масла.

Миссис Хандикок села на место со словами:

— Ну, мистер Симпл, как поживает ваш дедушка, лорд Привиледж?

— Слава Богу, миссис! — ответил я в пятнадцатый раз.

Мистер Хандикок опустил фалды и стал спускаться по лестнице, предоставляя своей жене и мне выбор: следовать за ним или нет.

— Скажите, пожалуйста, миссис, — спросил я, лишь только он отошел настолько, что не мог нас слышать, — что такое сделалось с мистером Хандикоком, что он так сердит с вами?

— Когда муж чем-нибудь недоволен, непременно достается жене. Это, мой милый, одна из неприятностей брака. Мистер Хандикок, должно быть, потерпел поражение на бирже; в таких случаях он всегда бывает не в духе. Когда же ему удается предприятие, он весел, как кузнечик.

— Сойдете вы обедать? — закричал мистер Хандикок снизу.

— Сейчас, мой милый! — ответила леди. — Я думала, ты моешь руки.

Мы сошли в столовую. Мистер Хандикок уже успел уничтожить два куска трески и оставил на блюде для жены и меня только один.

— Не угодно вам, мой милый, кусочек трески? — спросила меня леди.

— Не стоит его делить, — заметил старый джентльмен и, ухватив рыбу с помощью ножа и вилки, положил себе на тарелку.

— Я очень рада, что эта рыба нравится вам, — кротко сказала женщина и снова обратилась ко мне. — Вам подадут, мой милый, кусок хорошей жареной телятины.

Телятина появилась, и, к нашему счастью, мистер Хандикок истребил ее не всю. Однако же он отделил себе львиную часть и срезал поджаренную корочку; потом, отодвинув от себя блюдо, предоставил нам распоряжаться остальным, как нам угодно. Я не успел съесть двух кусков, как он попросил меня сходить наверх и принести из буфета кувшин портеру. Я подумал, что если мне неприлично отворять двери, то, наверно, неприлично и прислуживать за столом; впрочем, повиновался, не сделав никакого замечания.

После обеда мистер Хандикок сошел в погреб за бутылкой вина.

— Что с ним нынче сделалось? — воскликнула миссис Хандикок. — Он как будто потерял целый монетный двор. Пойдемте лучше наверх и оставим его одного; может быть, выпив портвейну, он станет лучше.

Я был рад этому предложению и, чувствуя усталость, отправился спать без чаю, потому что миссис Хандикок не осмеливалась поставить самовар до прихода мужа.

ГЛАВА ВТОРАЯ

править
Экипировка на скорую руку. — К счастью, в этот день мистер Хандикок не проиграл на бирже. Я весело отправляюсь. Я еду в Портсмут. — В карете встречаюсь с матросом. Он прикидывается пьяным; но это не единственный маскарад, с которым я сталкиваюсь в моем путешествии.

На следующее утро мистер Хандикок, казалось, был в лучшем расположении духа. Он послал за портным, который шил платье волонтерам и прочим «в самый короткий срок», и заказал ему все нужное для моей экипировки с условием, чтобы оно было готово к завтрашнему дню, а иначе все будет оставлено у него. При этом он прибавил, что мне уже нанято место в дилижансе, отправляющемся в Портсмут.

— Но, сэр, — заметил этот человек, — я боюсь, что в такое короткое время…

— На вашей вывеске указано, что вы готовите платье «в самый короткий срок», — возразил мистер Хандикок с уверенностью и важностью человека, который опровергает противника его собственными доказательствами.

Это заставило замолчать портного; он обещал сделать все по желанию заказчика и ушел, сняв с меня мерку. Почти тотчас же отправился и мистер Хандикок.

В расспросах о здоровье моего дедушки и о том, что сделалось с попугаем, в жалобах миссис Хандикок по поводу того, как много денег утратил ее муж, в беспрестанном выскакивании на лестницу и разговорах с кухаркой прошел весь день до четырех часов. Мистер Хандикок постучался в дверь и был впущен, но не мной. Он в тру прыжка взбежал по лестнице и, входя в гостиную, закричал:

— Ну, Нанси, моя милая, как ты поживаешь? Потом, подойдя к жене, прибавил:

— Поцелуй меня, старушка. Я голоден как волк. Мистер Симпл, как вы поживаете? Надеюсь, вы приятно провели утро. Мне надо вымыть руки и сменить обувь, моя милая; я не хочу садиться за стол в таком виде. Ну, Полли, как твое здоровье?

— Я рада, что вы чувствуете аппетит, мой милый, — сказала жена, излучая улыбку, — я приготовила вам прекрасный обед. Джемайма, накрывай проворнее на стол: мистер Хандикок голоден.

— Сейчас, мэм, — ответила кухарка, и миссис Хандикок последовала за мужем в спальню, находившуюся на том же этаже, чтобы помочь ему переодеться

— Клянусь Юпитером, Нанси, я славно надул быков[Быки — здесь: спекулянты на бирже, играющие на повышение.]! — сказал мистер Хандикок, когда мы сели за стол.

— О, как я этому рада! — сказала, улыбаясь, жена.

— Мистер Симпл, — обратился мистер Хандикок ко мне, — вы позволите предложить вам кусочек рыбы?

— Да, сэр, если вы сами не хотите скушать всю, — ответил я учтиво.

Миссис Хандикок нахмурила брови и покачала головой, между тем как муж преспокойно услуживал мне.

— Вот вам кусок рыбы, голубчик, — отвечал он.

В этот день мы оба получили свои порции, и я никогда не видал человека учтивее мистера Хандикока. Он шутил с женой, два или три раза предлагал мне вина, говорил о моем дедушке — одним словом, мы прекрасно провели с ним вечер.

На следующий день мне принесли платье, но мистер Хандикок, все еще сохранявший веселое расположение духа, сказал, что не позволит мне ехать ночью, что я должен ночевать у него и отправиться в путь не раньше следующего утра. В шесть часов я действительно отправился и еще до восьми подъехал к гостинице под, вывеской «Слон и Башня», в которой мы остановились на четверть часа.

Я смотрел на вывеску, представлявшую это животное с башней на спине; мне казалось, что эта башня одинаковой величины и тяжести с той, которую я видел в городе Алнике, и я старался вообразить себе чудовищные размеры слона, как заметил столпившийся на углу народ. Я спросил джентльмена в полосатом плаще, сидевшего около меня, какое чудо привлекает столько народа.

— Пьяный матрос, и больше ничего, — отвечал он. Желая получше рассмотреть пьяного, я приподнялся со своего места, находившегося в заднем отделении кареты.

Зрелище это было для меня совершенно ново и возбуждало мое любопытство. Но, к моему удивлению, матрос, шатаясь, отделился от толпы и поклялся, что поедет в Портсмут. Он вскарабкался по колесам кареты и уселся возле меня. Должно быть, я слишком пристально глядел на него, потому что, обращаясь ко мне, он сказал:

— Что ты разинул рот, молокосос? Ты намерен, кажется, ловить мух? Или ты никогда не видал пьяного?

Я объяснил, что еще не был на море, но отправляюсь туда[Пьяный — по простонародному английскому выражению, т. е. буквально, полморя сверху или по-нашему море по колено. Питер Симпл понял из этого выражения только одно слово — море; вот почему он дает такой неуместный ответ.].

— Ну, так у тебя, как у медвежонка, все неприятности еще впереди. Вот так, сердечный! Ты будешь получать на борту жалованье обезьян — более пинков, нежели полупенсов. Эй, слышишь, ты, с кружками, подай нам еще пинту эля.

Трактирный слуга, прислуживавший в это время пассажирам в карете, вынес эль, половину которого матрос выпил, а другую выплеснул ему в лицо.

— А это твоя доля, — сказал он. — Ну, что с меня следует?

Слуга, рассерженный, но слишком боявшийся матроса, чтобы возражать, потребовал четыре пенса. Матрос вынул горсть банковских билетов, перемешанных с золотой, серебряной и медной монетой, и уже готовился заплатить за пиво, как нетерпеливый кучер ударил по лошадям.

— Даем деру! — закричал матрос, опуская деньги в карман своих брюк. — Вот так и ты научишься поступать, мой милый, после пары крейсерских походов.

Все это время сидевший возле меня джентльмен в шотландском плаще курил сигару и не говорил ни слова.

Я завязал с ним разговор о моем ремесле и спросил, правда ли, что его трудно изучить.

— Трудно изучить! — перебил нас матрос. — Ну, нет. Это нашему брату, простому матросу, трудно учиться, а вы, кажется, мичман: таким молодцам немногому надо учиться! Они сделают свой еженедельный отчет, и все остальное время, засунув руки в карманы, расхаживают себе взад да вперед. Вам надобно учиться есть пирожки, пить грог и называть кота попрошайкой — вот и все, что умеет в наше время мичман. Я правильно говорю, сэр? — сказал он, обращаясь к джентльмену в шотландском плаще. — Я спрашиваю вас, потому что, мне кажется, вы моряк, прошу извинить, сэр, — добавил он, приложив палец к шляпе, — не примите этого в обиду.

— Я боюсь, что ты почти отгадал, мой милый, — ответил джентльмен.

Пьяный парень вступил с ним в разговор и объявил, что он получил отставку с корабля «Смелый» в Портсмуте и отправился в Лондон прокутить деньги с товарищами. Однако вчера только он заметил, что портсмутский еврей продал ему за пятнадцать шиллингов золотую печатку, оказавшуюся потом медной. И потому он отправляется снова в Портсмут, чтобы поставить этому еврею пару синяков под глазами за его мошенничество. Сделав это, он возвратится к своим товарищам, обещавшим вплоть до его возвращения пить за успех его предприятия в гостинице «Петух и Бутылка».

Джентльмен в шотландском плаще похвалил его за такое намерение и добавил, что хотя путешествие в Портсмут и обратно будет стоить ему вдвое дороже золотой печатки, но чего не сделаешь ради благого дела.

Всякий раз, как останавливалась карета, моряк требовал еще эля и всякий раз выплескивал его остатки, которые не мог допить, в лицо человека, подававшего эль. Он делал это именно в ту минуту, когда кучер трогался с места, причем бросал к ногам слуги оловянную кружку, приказывая поднять ее. С каждой станцией он становился пьянее, так что на последней перед Портсмутом, вынув деньги, он не нашел среди них ни одной серебряной монеты и должен был просить слугу разменять банковский билет. Слуга смял билет и положил в карман, потом принес сдачу с одного фунта стерлингов. Но джентльмен в шотландском плаще заметил, что матрос давал ему пятифунтовый билет; изобличив в этом слугу, он предложил сам разменять деньги. Моряк взял свои деньги из рук слуги, который, краснея, просил извинить его.

— Это, право, по ошибке, — повторял он.

— Я тоже прошу извинить, — усмехнулся моряк, кинув в него оловянную кружку с такой силой, что она сплюснулась об его голову, и несчастный упал без чувств на дорогу.

Кучер ударил по лошадям, и я до сих пор остаюсь в неведении, остался в живых тот человек или нет.

Когда карета тронулась, моряк посмотрел с минуту или две на джентльмена в шотландском плаще.

— Когда я в первый раз увидел вас, — сказал он, — я подумал, что вы переодетый офицер; но теперь, когда я увидел, что у вас такие зоркие глаза на деньги, я прихожу к мысли, что вы младший лейтенант какого-нибудь купеческого корабля. Вот вам полкроны за вашу услугу; я дал бы вам больше, если бы был уверен, что вы их истратите.

Джентльмен улыбнулся и взял полукрону, которую, как я после заметил, он отдал седому нищему, попавшемуся нам у подошвы Потсдаунского холма. Я спросил его, скоро или мы приедем в Портсмут; он ответил, что мы как раз въезжаем в черту города, но я не видал никакой черты и стыдился показать свое невежество. В свою очередь, он спросил меня, на какой корабль хочу я поступить. Я не мог припомнить его названия и ответил, что оно написано на крышке моего сундука, который везут вслед за мною в повозке.

— Мне помнится, — сказал я, — это французское название

— Вы не имеете рекомендательного письма к капитану? — спросил он.

— Имею, — ответил я и вынул бумажник, в котором находилось письмо. — Капитану Савиджу, его королевского величества корабль «Диомед», — продолжал я, читая адрес.

К моему удивлению, он хладнокровно приступил к распечатыванию письма; едва я заметил это, как тотчас же вырвал его, сказав, что этот поступок бесчестен, и что, по моему мнению, он не достоин называться джентльменом.

— Как вам угодно, юноша, — ответил он. — Но помните, вы сказали, что я не джентльмен.

Он завернулся в свой плащ и не говорил более ни слова. Что касается меня, то я очень доволен был тем, что решительным поведением принудил его к молчанию.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

править
Я синею от страха в гостинице «Голубые Столбы». — Меня окружают злобные духи, и вскоре мной овладевают винные пары. — Прихожу засвидетельствовать мое почтение капитану и нахожу, что уже имел удовольствие видеться с ним. — Едва избавляюсь от одной беды, попадаю в другую.

Когда мы приехали, я попросил кучера показать мне лучшую гостиницу. Он ответил, что лучше всех гостиница «Голубые Столбы», в которой мичманы оставляют свои чемоданы, заказывают чай и жаркое и забывают иногда платить за завтраки. Говоря это, он улыбался, и я подумал, что он шутит, но он указал мне пальцем на два огромных голубых столба у дверей, находившихся недалеко от конюшни, и сказал, что все мичманы останавливаются в этой гостинице. В заключение он попросил меня не забыть кучера.

На этот раз я понял, что мне нужно дать ему шиллинг; исполнив это, я отправился в гостиницу. Кофейная была наполнена мичманами, и так как я опасался за свой сундук, то спросил одного из них, известно ли ему, когда приедет карета.

— Не ожидаете ли вы вашей матушки? — спросил он.

— О нет! Я ожидаю свое форменное платье; в этой одежде я хожу только, пока оно прибудет.

— Скажите, пожалуйста, на какой корабль вы намерены поступить?

— Он называется по-французски, как-то вроде «Даймед», капитан Томас Керкуол Савидж.

— «Диомед»… Робинсон, не тот ли это фрегат, на котором мичманы получили по четыре дюжины палок за то, что не сдали своих еженедельных отчетов к субботе?

— Тот самый, — ответил другой. — Да что там! Капитан на днях задал пять дюжин палок одному юнге за то, что тот стоял на часах в красной ленте.

— Это величайший варвар на службе, — продолжал третий, — во время последней своей крейсерской операции он пересек всю вахту штирборта, потому что корабль делал только девять узлов на булине.

— Ах, Боже мой, — воскликнул я, — какое несчастье, что я должен поступать к нему!

— Я сердечно жалею вас; он забьет вас до смерти. У него сейчас только три мичмана на корабле, остальные сбежали. Не так ли, Робинсон?

— Пет, сейчас у него только два; несчастный Майкл умер от усталости. Он работал ежедневно, каждую ночь, в течение шести недель стоял на вахте, и в одно утро был найден мертвым на своем сундуке.

— Помилуй Бог! — воскликнул я. — Однако, говорят, на берегу он очень ласков со своими мичманами.

— Да, — подтвердил Робинсон, — он везде распространяет этот слух. Заметьте, когда он в первый раз позовет вас к себе и вы станете рапортовать, что приехали служить на его корабль, он скажет, что очень рад видеть вас и надеется что ваша семья в добром здравии; потом посоветует идти на борт и учиться службе. После этого будьте настороже. Помните, что я сказал, и скоро удостоверитесь, что это правда. Садитесь-ка лучше с нами, да выпейте стакан грогу; это придаст бодрости вашему духу.

Эти мичманы столько наговорили мне о моем капитане и о страшных жестокостях, которые он позволял себе, что я подумал, не лучше ли воротиться домой. Когда я спросил их мнение об этом, они сказали, что если я это сделаю, то буду схвачен и повешен, как дезертир, и что лучший план — просить капитана принять несколько галлонов рому, потому что он очень любит грог, и, может быть, я буду в милости у него, пока не выйдет весь ром.

Я с сожалением должен признаться, что мичманы напоили меня в этот вечер.

Не помню, как они положили меня в постель, но на следующее утро я проснулся со страшной головной болью и смутно сознавал, что происходило вчера. Мне было очень совестно, что я так скоро забыл наставления своих родителей, и я давал про себя обет никогда не делать таких глупостей, когда вошел мичман, поступивший так ласково со мной в прошедшую ночь.

— Ну, мистер Зеленое Стекло, — закричал он, намекая, как я полагаю, на цвет моей одежды, — вставайте и завтракайте. Вас дожидается внизу командир судна, сопровождающего корабль. Его прислал капитан. Клянусь чертом, вы порядочно покутили вчера.

Вчера ночью! — воскликнул я с удивлением. — Разве капитан знает, что я был пьян?

— Вы в театре дьявольски старались обратить на это его внимание.

— В театре! Разве я был в театре?

— Конечно, были. Вы непременно хотели идти, хотя страшно были пьяны — и делали там все, от чего мы старались отговорить вас. Ваш капитан был там с дочерьми адмирала. Вы называли его тираном и ткнули в него пальцем. Как, вы не помните этого? Вы сказали ему, что вам на него плевать.

— Ах, Боже мой! Ах, Боже мой! Что мне делать? Что мне делать? — вскрикнул я. — Матушка моя предостерегала меня от пьянства и дурного общества.

— Дурное общество! Ах ты, щенок! Что ты хочешь этим сказать?

— Я не говорю именно про вас.

— Надеюсь. Итак, я, как друг, советую вам отправиться как можно скорее в гостиницу «Джордж» и повидаться с вашим капитаном, потому что чем больше вы станете думать, тем хуже. Во всяком случае, еще неизвестно, примет он вас или нет. Ваше счастье, что вы еще не записаны в корабельную книгу. Ну же, поторапливайтесь, а то командир судна так и ушел, не дождавшись вас.

— Не записан в корабельную книгу! — отозвался я печально. — Теперь я припоминаю: капитан писал моему отцу, что он уже записал меня.

— Клянусь честью, мне жаль вас, право, жаль, — вздохнул мичман и вышел из комнаты с таким печальным видом, как будто бы несчастье касалось его самого.

Я встал с тяжелой головой и еще более тяжелым сердцем, оделся и попросил показать мне дорогу в гостиницу «Джордж». Я взял с собой рекомендательное письмо, хотя и боялся, что оно принесет мне мало пользы. Придя туда, я спросил дрожащим голосом, не здесь ли остановился мистер Томас Керкуол Савидж, капитан его королевского величества корабля «Диомед». Слуга отвечал, что он завтракает с капитаном Кортнеи, но что он доложит обо мне. Я сказал свое имя; через несколько минут он вернулся и просил меня подняться наверх. О, как билось мое сердце! Я никогда не чувствовал такого страха и думал, что упаду на лестнице. Дважды решался я было войти в комнату, и каждый раз ноги подкашивались подо мной; наконец, я отер пот с лица и, сделав над собой отчаянное усилие, вошел.

— Мистер Симпл, я очень рад видеть вас, — сказал кто-то.

Боясь взглянуть на него, я опустил голову; но голос был так ласков, что я собрал всю свою смелость и, подняв голову, увидел, в мундире с эполетами и саблей на боку, того самого пассажира в шотландском плаще, который хотел распечатать мое письмо и которому я сказал в глаза, что он не джентльмен.

Мне казалось, что я вот так и умру здесь, подобно тому мичману, которого нашли мертвым на сундуке. Я уже готов был упасть на колени и просить прощения, как капитан, заметив мое смущение, разразился смехом и сказал:

— Так вы узнали меня, мистер Симпл? Успокойтесь, вы исполняли свою обязанность, не позволив мне распечатать письмо, так как вы предполагали, что я не тот, кому оно адресовано. И потому вы имели право сказать, что я не джентльмен; я прощаю вам. Теперь не угодно ли вам сесть и позавтракать? Капитан Кортнеи, — обратился он к другому капитану, сидевшему за столом, — это один из юношей, недавно поступивший на службу. Мы были вчера пассажирами в одной и той же карете.

Потом он рассказал ему о случившемся, чему оба чистосердечно смеялись.

Я немного ободрился, но меня все еще беспокоило произошедшее в театре, и я думал, что он, может быть, не узнал меня. Другой капитан вскоре освободил меня и от этого страха.

— Вы были прошлой ночью в театре, Савидж? — спросил он.

— Нет, я обедал у адмирала. Невозможно расстаться с этими девочками; они так забавны.

— А я думаю, что вас любовь приковывает к этому дому.

— Вовсе нет, честное слово! Это могло случиться, если бы у меня было время определить, которую я больше люблю. Сейчас моя жена — корабль, и это единственная жена, которую я буду иметь, пока не сяду на мель. «Хорошо, — подумал я, — если он не был в театре, то, значит, я обидел не его. Теперь мне остается только дать ему рому и сделать таким образом своим другом».

— Скажите, мистер Симпл, как поживают ваш батюшка и ваша матушка? — спросил капитан.

— Слава Богу, покорно вас благодарю, сэр; они просят кланяться вам.

— Очень благодарен им. Теперь, я думаю, чем скорее вы подниметесь на борт и начнете приучаться к службе, тем лучше.

«Совершенно то, что говорил мне мичман, — те же самые слова, — думал я. — Так, стало быть, все это правда!» И я снова почувствовал дрожь.

— Я хочу дать вам небольшой совет, — продолжал капитан. — Во-первых, повинуйтесь своему начальству беспрекословно; мое, а не ваше дело судить, справедливо ли приказание, или нет; во-вторых, никогда не бранитесь и не пейте крепких напитков. Первое безнравственно и недостойно джентльмена, второе — низкая привычка, которая со временем очень усиливается. Я сам никогда не прикасался к вину и надеюсь, что мои джентльмены будут также от него воздерживаться. Теперь ступайте и, как только привезут вам форменное платье, извольте явиться на борт. А пока, так как во время нашего путешествия я имел случай познакомиться с вашим характером, позвольте посоветовать вам не быть слишком откровенным с людьми, которых вы видите в первый раз, иначе вы легко можете совершить неблагоразумный поступок. Прощайте.

Я вышел из комнаты с низким поклоном, радуясь, что так легко преодолел то, что казалось мне морем затруднений, но голова все еще была занята тем, что мне наговорили мичманы и что так несообразно было со словами и поступками капитана.

Придя в гостиницу «Голубые Столбы», я застал мичманов по-прежнему в кофейной и рассказал им обо всем случившемся. Когда я закончил, они разразились смехом и сказали, что пошутили со мной.

— Хорошо, — сказал я, обращаясь к тому из них, который приходил будить меня утром, — вы можете называть это шуткой, но я называю это ложью.

— Скажите, мистер Зеленое Стекло, это вы мне говорите?

— Точно так, — подтвердил я.

— В таком случае, сэр, как джентльмен, я требую удовлетворения. Черт возьми! Лучше смерть, нежели бесчестье.

— Я не откажусь удовлетворить вас, — парировал я, — хотя и не желаю дуэли. Батюшка советовал мне избегать ее, потому что этим мы оскорбляем нашего Творца; но так как он знал, что я должен поддерживать достоинство офицера, то позволил мне поступать по желанию в тех случаях, когда я подвергнусь этой несчастной необходимости.

— Мы после успеем наслушаться проповедей вашего батюшки, — возразил мичман (я успел уже сказать, что мой отец принадлежал к духовенству), — теперь главный вопрос: хотите вы драться или нет?

— Нельзя ли дело уладить иначе? — вмешался другой. — Не захочет ли мистер Зеленое Стекло отказаться от своих слов?

— Мое имя Симпл, сэр, а не Зеленая Пачка, — возразил я, — так как он солгал, то я не возьму своих слов назад.

— Ну, так дуэль должна состояться, — сказал мичман. — Робинсон, вы обяжете меня, если согласитесь быть моим секундантом.

— Это неприятная обязанность, — заметил тот, — вы так искусно стреляете; но так как вы просите, то я не могу отказать. Мистер Симпл, кажется, не имеет здесь друга?

— Нет, имеет, — возразил другой мичман. — Он горячий парень, и я хочу быть его секундантом.

Решили, что мы на следующее утро будем стреляться. Я рассудил, что, как офицеру и джентльмену, мне неприлично отказаться; но это было мне очень не по сердцу. Не прошло еще и трех дней, как я предоставлен самому себе, и я уже успел напиться и должен теперь драться на дуэли. Я удалился в свою комнату и написал матушке длинное письмо, в которое вложил прядь своих волос. Слезы полились у меня из глаз при мысли, как будет горевать она, если меня убьют; я попросил Библию у трактирного слуги и читал ее весь остальной день.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

править
Утром перед завтраком меня учат стоять под огнем и таким образом доказывать свою храбрость. После завтрака я доказываю также и свою любезность. — Мои доказательства вызывают порицание. — Женщины — корень всех бед! Из-за одной из них я лишаюсь свободы, из-за другой — денег.

Проснувшись на следующее утро, я почувствовал в груди какую-то тяжесть, в которой не мог отдать себе отчета; но, встав с постели и собрав рассеянные мысли, я вспомнил, что через час или два должен решиться вопрос: жить мне или нет. Я усердно помолился Богу и решил не пятнать свою совесть кровью ближнего, а выстрелить в воздух. Возымев это намерение, я уже не чувствовал прежнего беспокойства.

Не успел я одеться, как в комнату вошел мичман, вызвавшийся быть моим секундантом, и объявил, что дуэль назначена в саду, позади гостиницы, и что мой противник отличный стрелок, так что я непременно буду подстрелен, если не застрелен.

— А в чем разница между подстреленным и застреленным? — спросил я — Я не только в жизни своей не был на дуэли, но даже ни разу не стрелял из пистолета.

Он объяснил мне, что подстрелить — значит попасть в руку или ногу, а застрелить — убить наповал, попав в грудь.

— Но, — продолжал он, — неужели вы никогда не были на дуэли?

— Нет, — отвечал я. — Мне еще едва пятнадцать лет.

— Едва пятнадцать! А я думал, вам, по крайней мере, восемнадцать!

Я действительно был слишком высок и силен для своего возраста, и все считали меня старше годами, чем я был на самом деле.

Я оделся и последовал за секундантом в сад, где собрались уже мичманы и несколько трактирных слуг. Все они казались очень веселыми, как будто ставили жизнь ближнего ни во что. Секунданты, после краткого совещания, отмерили двенадцать шагов, и каждый из нас занял свой пост. Кажется, я был бледен, потому что мой секундант, подойдя, шепнул мне, чтоб я не боялся. Я отвечал, что ничего не боюсь, но что считаю эту минуту слишком торжественной. Секундант противника выступил вперед и спросил, не хочу ли я извиниться, но я отказался, как и прежде. Нам подали по пистолету, и секундант показал мне, как нужно спускать курок. Решили, что мы по первой команде выстрелим оба в одно время. Я был уверен, что меня ранят, если не убьют, и, закрыв глаза, выстрелил в воздух. Я чувствовал, как закружилась у меня голова, мне показалось, что я ранен; но, к счастью, это было не так. Пистолеты были заряжены снова, и мы вторично выстрелили. Тут вмешались секунданты и заставили нас пожать друг другу руки. Я с удовольствием согласился на это; мне казалось, жизнь моя спасена чудом. Мы возвратились в кофейную и сели завтракать. Мичманы сказали мне, что они служат на одном корабле со мной и что очень приятно видеть, что я в состоянии выдержать огонь, потому что капитан их страшный человек для тех, которые обращаются в бегство перед неприятельской батареей.

На следующий день с повозкой прибыл мой сундук; я снял свое зеленое платье и надел форменное. У меня не было треугольной шляпы с загнутыми кверху полями и кинжала, какие носили тогда военные, потому что мистер Хандикок упустил из виду эту статью и решил, что я достану себе все это в Портсмуте. Справившись о цене этих вещей, я нашел, что они стоили гораздо больше того, что у меня было в кармане. Я изорвал письмо, написанное матушке перед дуэлью, и написал другое, в котором просил прислать денег для покупки кинжала и загнутой шляпы. Потом я вышел в своем мундире, которым, признаюсь, довольно-таки гордился. Теперь я был уже офицер на службе его величества, конечно, не большого чина, но все-таки офицер и джентльмен; я решился поддержать достоинство этого звания, хотя меня и считали глупейшим в семействе.

Подойдя к месту, называемому Саллипорт, я встретил молодую леди, прекрасно одетую, которая, посмотрев на меня очень пристально, спросила:

— Вы довольны своим бельем, мичман?

Я был поражен этим вопросом и еще более участием, которое она, казалось, принимала в моих делах.

— Благодарю вас, — ответил я. — У меня четыре уиндзорские рубашки и два желтых воротника, которые надобно выстирать.

Она улыбнулась ответу и пригласила меня к себе обедать. Меня удивило это учтивое предложение, которое я, по своей скромности, приписывал более мундиру, нежели личным достоинствам. Не желая отказаться, я ответил, что соглашаюсь с удовольствием. И счел предложить руку, которую леди приняла, и мы отправились по Хай-стрит к ее дому.

Неподалеку от дома адмирала я заметил моего капитана, шедшего навстречу мне с адмиральскими дочерьми. Я весьма рад был случаю показать ему, что знаком с дамами не хуже его собственных, и, проходя мимо него с молодой леди, бывшей под моим покровительством, отвесил ему низкий поклон. К моему удивлению, он не только не ответил на него, но даже посмотрел на меня весьма строго. Я заключил, что он гордец, и про себя пожелал, чтобы дочери адмирала подумали, что он не знает в лицо своих мичманов. Не успел я еще оправиться от замешательства, в которое привело меня это происшествие, как капитан, проводивший своих дам в дом адмирала, послал за мной слугу с приказанием немедленно явиться к нему в гостиницу «Джордж», находившуюся напротив.

Я извинился перед молодой леди и обещал возвратиться тотчас же, если она согласна подождать меня. Она ответила, что если меня зовет капитан, то, значит, я буду иметь от него ужасную взбучку, и он отошлет меня на борт. Пожелав мне успеха, она оставила меня и отправилась домой одна.

Я столько же понимал во всем этом, как и в том, почему капитан посмотрел на меня так грозно, когда мы с ним повстречались. Но все объяснилось, лишь только я вошел.

— Я очень сожалею, мистер Симпл, — сказал он, — что в таком молодом человеке, как вы, так рано проявляются все признаки безнравственности. Еще более грустно мне видеть, что вы не имеете той деликатности, которой не лишены даже самые закостенелые развратники; деликатности, заставляющей скрывать свою безнравственность, а не унижать себя и не оскорблять своего капитана, бесстыдно признаваясь в своем разврате, можно сказать, хвастаясь пороком и выставляя его напоказ среди бела дня и на самой многолюдной улице города.

— Ах, Боже мой! Что же я такое сделал, сэр? — воскликнул я с удивлением.

Капитан обратил на меня свой проницательный взгляд; казалось, он хотел пронзить меня насквозь и пригвоздить к стене.

— Не хотите ли вы сказать, сэр, что не знаете особы, с которой давеча шли?

— Нет, сэр, — ответил я, — мне известно только то, что она ласковая и добрая девушка.

И я рассказал ему, как она заговорила со мной и что потом было между нами.

— Возможно ли, мистер Симпл, чтоб вы были таким дураком?

Я подтвердил, что действительно считаюсь величайшим дураком в нашем семействе.

— Я теперь сам так думаю, — сказал он сухо. Потом он объяснил мне, кто та особа, с которой я был в компании, и сказал, что всякое общение с ней неизбежно приведет меня к позору и гибели.

Это весьма опечалило меня; я стыдился своей глупой ошибки и сожалел, что упал в глазах капитана. На вопрос его, что я делал с тех пор, как приехал в Портсмут, я признался, что был пьян, пересказал все, что мне наговорили мичманы, и сказал, что имел сегодня утром дуэль.

Он с вниманием выслушал мою историю, и мне казалось, что появлялась улыбка на его лице, хотя он и кусал губы, чтобы скрыть ее.

— Мистер Симпл, — сказал он, когда я кончил, — я не могу позволить вам дальше оставаться на берегу, пока вы не приобретете больше жизненного опыта. Я прикажу командиру сопровождающего судна не спускать с вас глаз, пока вы не окажетесь на борту фрегата. Когда вы проведете со мной несколько месяцев в море, вы в состоянии будете решить, таков ли я, каким описали меня молодые джентльмены с единственным намерением, как я думаю, посмеяться над вашей неопытностью.

Я рад был, когда все это кончилось. Я видел, что капитан поверил моему рассказу и расположен отнестись ко мне снисходительно, хотя и считает меня дураком. Командир судна, сопровождающего корабль, ожидавший его приказаний, проводил меня в гостиницу «Голубые Столбы». Я уложил свое платье, заплатил трактирщику, и дворник повез мой сундук в Саллипорт, где нас ожидал бот.

— Скорей, ребята, проворнее! Капитан приказал доставить этого молодого джентльмена прямо на борт.

Пьянство и волокитство за Долли Мопс лишили его свободы.

— Я желал бы, чтоб вы были почтительнее в своих замечаниях, мистер командир судна, — сказал я с неудовольствием.

— Мистер командир судна! Благодарю вас, сэр, за довесок, который вы добавляете к моей должности. Ну, ребята, работайте сильнее веслами!

— Эй, Билл Фримен, — закричала одна молодая женщина с берега, — что это у вас за хорошенький молодой джентльмен! Он настоящий Нельсон! Послушайте, молодой офицер, одолжите мне шиллинг!

Мне так понравилось, что эта женщина назвала меня Нельсоном, что я тотчас же исполнил ее просьбу.

— У меня нет шиллинга, — сказал я, — но вот полукрона; разменяйте ее и принесите мне назад восемнадцать пенсов!

— Благодарю, вы прекрасный молодой человек! — сказала она, взяв монету. — Я возвращусь сию минуту, мой милый.

Люди, находившиеся в боте, усмехнулись, а командир судна приказал отчаливать.

— Нет, — возразил я, — вы должны подождать мои восемнадцать пенсов.

— Я подозреваю, что нам придется ждать дьявольски долго. Мне знакома эта девка, у нее преплохая память.

— Она не может быть так бесчестна и неблагодарна. Мистер командир судна, я приказываю вам ждать — я офицер.

— Знаю, что вот уже почти шесть часов, как вы офицер. Хорошо! Но только я пойду к капитану и доложу ему, что у вас уже другая девка на буксире и что вы не хотите ехать на корабль.

— Ах, нет, мистер командир судна, прошу вас, не делайте этого. Отчаливайте, если вам угодно, и не думайте о моих восемнадцати пенсах.

Бот отчалил от берега и направился к кораблю, стоявшему в Спитхеде.

ГЛАВА ПЯТАЯ

править
Я вступаю на палубу и представляюсь старшему лейтенанту, который решает, что я очень смышлен. — Спускаюсь вниз к миссис Троттер. — Супружеское счастье в кубрике. — Миссис Троттер берет меня в сотрапезники. — Я удивлен, что многие узнают во мне моего отца.

Когда мы прибыли на борт, командир судна подал записку от капитана старшему лейтенанту, оказавшемуся в это время на палубе. Он прочел записку, строго посмотрел на меня, и я слышал, как он сказал второму лейтенанту:

— Служба теперь ни к черту не годится. Пока она не была столь популярна, мы хотя и не отличались образованностью, а все-таки могли надеяться на то, что наши природные способности сделают ее доступной нам; теперь же, когда высшее общество стало посылать своих сыновей во флот, у нас собирается вся дурная трава их семейств. Как будто из любого материала, как бы он ни был плох, можно сделать капитана военного корабля, у которого на плечах больше ответственности, от которого его положение требует больше рассудительности, чем от кого бы то ни было. Вот еще один дурак, пожертвованный своим семейством в подарок отечеству, — вот еще щенок, которого я должен вышколить. Ну, да я еще не встречал такого, из которого не мог бы сделать чего-либо. Где мистер Симпл?

— Я мистер Симпл, сэр! — отвечал я, весьма ошеломленный тем, что мне пришлось подслушать.

— Ну, мистер Симпл, — повернулся ко мне старший лейтенант, — обратите особое внимание на то, что я вам скажу. Капитан говорит в своем письме, что вы оказались до крайности глупым. Но, сэр, меня этим не надуете. Вы нечто вроде обезьян, которые не хотят говорить из страха, чтобы их не заставили работать. Я внимательно смотрел вам в лицо и заметил, что вы очень смышлены; если вы не намерены доказать мне это в самое короткое время, то лучше вам сразу броситься за борт. Вот так! Вы поняли меня? Я знаю, что вы очень смышленый парень, и если я говорю это, так уж не надейтесь разуверить меня — это ни к чему не приведет.

Эта речь напугала меня, но в то же время мне приятно было слышать, что он считает меня смышленым, и я решил всеми силами стараться удержать за собой эту неожиданную репутацию.

— Квартирмейстер [Квартирмейстер — здесь: старшина-рулевой.], — сказал старший лейтенант, — прикажите мистеру Троттеру выйти на палубу.

Мистер Троттер появился в сопровождении квартирмейстера, извиняясь, что так замарался, перетаскивая бочонки из трюма. Это был коротенький толстяк лет тридцати, с носом, на котором возвышалась красная бородавка, с грязными зубами и огромными черными усами.

— Мистер Троттер, — сказал старший лейтенант, — вот молодой джентльмен, поступивший на наш корабль. Отведите ему место в мичманской каюте и прикажите повесить его койку. Присматривайте за ним немножко.

— Мне, право, некогда присматривать, сэр, — возразил мистер Троттер, — но я постараюсь сделать, что могу. Пойдемте, молодой человек.

Я сошел вслед за ним по лестнице, потом по другой, наконец, к моему удивлению, он попросил меня сойти по третьей и тут только объявил, что я нахожусь в кубрике.

— Ну, молодой человек, — сказал мистер Троттер, садясь на огромный сундук, — вы можете делать, что вам угодно. Мичманы обедают наверху; если вы хотите, можете присоединиться к ним. Но я по дружбе скажу вам: они вам будут надоедать целый день, и вы раскаетесь, что познакомились с ними: кто послабее, тот должен держаться от них подальше. Но, может быть, вы не того мнения? Мы теперь в гавани, и я обедаю здесь, потому что миссис Троттер на борту. Она прекрасная женщина, могу вас заверить; вы ее увидите сию минуту — она только что вышла на камбуз присмотреть за котелком картофеля. Если угодно, я попрошу ее позволить вам обедать с нами. Лучше держаться подальше от мичманов; этот дурной народ научит вас всему, что только безнравственно и скверно. Кроме того, у вас будет преимущество находиться в хорошем обществе. Миссис Троттер была принята в лучших домах Англии. Я предлагаю вам это из желания доставить удовольствие старшему лейтенанту, который, кажется, принимает в вас участие, иначе я бы не очень-то охотно сделал вас свидетелем моего семейного счастья.

Я ответил, что очень благодарен за внимание, и если это не стеснит миссис Троттер, то почту за счастье принять его предложение. И в самом деле, я счел себя счастливым, что встретил такого друга.

Не успел я сказать это, как заметил наверху лестницы пару ног в черных бумажных чулках. Оказалось, что они принадлежали миссис Троттер, которая сошла с лестницы, держа сеточку, полную дымящегося картофеля.

— Клянусь честью, миссис Троттер, вы, должно быть, очень уверены в красоте ваших ног, иначе вы не рисковали бы показывать их мистеру Симплу, молодому человеку, которого я вас прошу принять в наше общество и который, с вашего дозволения, будет обедать с нами.

— Милый Троттер, как жестоко было с вашей стороны не предупредить меня! Я думала, что внизу никого нет. Мне, право, так совестно, — продолжала леди, улыбаясь и закрывая лицо свободной рукой.

— Теперь уж этому не поможешь, моя милая, да и не из-за чего совеститься. Надеюсь, вы будете добрыми друзьями с мистером Симплом. Кажется, я говорил уже, что он желает обедать с нами.

— Я уверена, что мне приятно будет в его обществе. После общества, к которому я была приучена, мистер Симпл, мне непривычно здесь; но любовь способна на всякие жертвы, и прежде чем расстаться с моим милым Троттером, которому не повезло в денежном отношении…

— Ни слова об этом, моя милая! Семейное счастье заменяет все, освещает даже этот мрачный кубрик.

— И однако ж, — продолжала миссис Троттер, — когда я подумаю о том времени, когда мы жили в Лондоне и держали собственный экипаж… Были ли вы когда-нибудь в Лондоне, мистер Симпл?

Я отвечал утвердительно.

— Так вы, вероятно, знаете или слыхали о Смитах? Я отвечал, что единственно, с кем я познакомился там, были мистер и миссис Хандикок.

— Ах, если бы знала, что вы будете в Лондоне, я с удовольствием дала бы вам рекомендательное письмо к Смитам. Это знатнейшая из тамошних фамилий.

— Но, милая моя, — прервал мистер Троттер, — не время ли позаботиться об обеде?

— Сию минуту! У нас будет сегодня жаркое на вертеле. Прошу извинить, мистер Симпл.

И миссис Троттер отправилась наверх, попросив меня предварительно, довольно кокетливо, отвернуться.

Так как читатель, вероятно, желает знать, какова была ее внешность, то я возьму на себя труд описать ее. У нее была недурная фигура, а в известный период жизни, я полагаю, и лицо весьма приятно; но ко времени моего знакомства с ней в нем отчетливо стали видны следы разрушительного действия времени и трудов. Короче, ее можно было назвать поблекшей красавицей, щегольски одетой, но не очень опрятной.

— Очаровательная женщина миссис Троттер! Не правда ли, мистер Симпл? — сказал ее супруг, с которым я, конечно, согласился. — Теперь, мистер Симпл, — продолжал он, — нам остается обсудить между собой кое-какие условия, о которых нам удобнее поговорить, пока нет миссис Троттер; она смутилась бы, услышав, что мы говорим о таких вещах. Разумеется, образ жизни, который мы позволяем себе вести, очень расточителен. Миссис Троттер не может обойтись без своего чая и некоторых других небольших удобств; в то же время я не хочу, чтобы и у вас были лишние издержки — скорее соглашусь сам остаться без денег. Итак, я предлагаю вам, пока вы будете обедать с нами, платить только по одной гинее в неделю; что же касается задатка, то я не возьму с вас более двух гиней. Есть у вас деньги?

— Да, — сказал я, — у меня осталось три гинеи с половиной.

— Ну, так дайте мне три гинеи, а остальные полгинеи вы можете оставить себе на карманные расходы. Напишите скорее вашим друзьям, чтобы они снабдили вас на дальнейшее время.

Я вручил ему деньги, которые он положил в карман.

— Ваш сундук, — продолжал он, — прикажите принести сюда. Я уверен, что миссис Троттер, если я попрошу ее, не только будет держать его в порядке, но даже позаботится о починке вашего платья. Она очаровательная женщина — миссис Троттер — и очень любит молодых джентльменов. Сколько вам лет?

Я отвечал, что мне пятнадцать лет.

— Не более того! Ну, это меня радует: миссис Троттер как-то щепетильна насчет общества молодых людей известного возраста. Я советую вам ни под каким видом не связываться с прочими мичманами. Они сердиты на меня за то, что я не позволяю миссис Троттер обедать с ними. Это страшные сплетники.

— Это правда! — согласился я.

Но тут мы были прерваны приходом миссис Троттер с вертелом в руках, на котором было нанизано около дюжины тоненьких кусочков говядины и свинины. Разложив все это на блюде, она принялась накрывать на стол.

— Мистеру Симплу всего только пятнадцать лет, моя милая, — заметил мистер Троттер.

— Неужели! — воскликнула миссис Троттер. — А как он высок! Он так же высок для своего возраста, как молодой лорд Футритоун, которого вы, бывало, сажали в свой кабриолет. Вы знаете лорда Футритоуна, мистер Симпл?

— Нет, мэм, — возразил я, но, желая показать, что состою в родстве со знатью, я прибавил: — Могу сказать, однако, что мой дедушка, лорд Привиледж, наверное, знает его.

— Боже мой! Неужели лорд Привиледж ваш дедушка? То-то мне так и казалось, будто я где-то видела подобное лицо. Вы помните лорда Привиледжа, мой милый Троттер, которого мы видели у леди Скампс? С вашей стороны очень неблагодарно не помнить его: он подарил вам однажды прекрасный кабаний окорок.

— Помню ли Привиледжа? Черт возьми! О да! Старый джентльмен, не правда ли? — воскликнул мистер Троттер, обращаясь ко мне.

— Так, сэр, — подтвердил я, очень довольный тем, что нахожусь среди людей, знакомых с моим семейством.

— Ну, мистер Симпл, — сказала миссис Троттер, — так как мы имеем удовольствие знать вашего родственника, то теперь я беру вас под свою опеку и буду так любить, что мистер Троттер заревнует, — прибавила она, усмехаясь. — Сегодня у нас жалкий обед. Маркитантка обманула мои надежды. Я просила принести баранью ножку, а она говорит, что их нет на рынке. Правда, для них еще не настало время, но Троттер очень разборчив в пище; пора, сядемте за стол.

Я чувствовал себя нездоровым и не мог ничего есть. Обед наш состоял из кусков говядины и свинины, картофеля и вареного пудинга, поданного на оловянном блюде. Мистер Троттер отправился наверх раздавать водку корабельному экипажу и возвратился с бутылкой рому.

— Принесли вы порцию мистера Симпла, мой милый? — спросила миссис Троттер.

— Да, его не забыли, ведь он прибыл на борт до одиннадцати часов. Пьете вы виски, мистер Симпл?

— Нет, благодарю вас, — отвечал я, вспомнив приказание капитана.

— Принимая в вас живое участие, — сказал мистер Троттер, — я должен серьезно посоветовать вам воздерживаться от водки. От этой дурной привычки, однажды приобретенной, нелегко избавиться. Я вынужден пить, чтобы не задохнуться, работая в трюме. Тем не менее я имею к ней врожденное отвращение; но шампанское и кларет вышли у меня на днях, и я вынужден покориться обстоятельствам.

— Бедный Троттер! — проговорила леди.

— Ну, — возразил он, — жалок тот человек, который никогда не веселится.

Он налил полстакана рому и долил остальное водой.

— Хотите отведать, моя милая?

— Вы знаете, Троттер, я никогда не прикасаюсь к рому, разве что если вода так дурна, что теряешь к ней вкус. Какова вода сегодня?

— По обыкновению, моя милая, такова, что невозможно пить.

После долгих просьб миссис Троттер согласилась наконец хлебнуть немного из его стакана. Мне показалось, что для непривыкшей к вину она уж слишком хорошо пьет.

Я чувствовал себя до того нездоровым, что вынужден был выйти на палубу. Здесь мне встретился мичман, которого я до того еще не видал. Он серьезно взглянул мне в лицо и спросил, как мое имя.

— Симпл? — вскричал он. — Вы не сын ли старика Симпла?

— Точно так, сэр, — отвечал я, удивленный, что столь многие люди на судне знакомы с моим семейством.

— Я так и думал, вы на него похожи. И как поживает ваш батюшка?

— Очень хорошо, покорно вас благодарю, сэр.

— Когда будете писать ему, кланяйтесь от меня и скажите, что я просил напомнить о себе.

Сказав это, он пошел прочь; но так как он забыл сказать мне свое имя, то я не мог исполнить его желания.

Я лег в постель весьма усталым. Мистер Трон ер повесил мою койку в кубрике, отделявшемся от конурки, в которой он спал со своей женой, только ширмами, обтянутыми полосатой хлопчатобумажной тканью. Mне показалось это очень неприличным, но мне сказали, что таков общий обычай на борту корабля, хотя это и оскорбляет деликатность миссис Троттер. Я был очень нездоров; миссис Троттер обходилась со мной крайне заботливо: на прощанье она поцеловала меня, и вскоре после того я крепко заснул.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

править
Самые обыкновенные слова сбивают меня с толку. — Миссис Троттер заботится о моем гардеробе. — Супружеский дуэт, заканчивающийся грохотом.

На рассвете следующего утра я был разбужен шумом, похожим на гром, раздававшимся над моей головой. Я узнал, что это происходило от чистки и мытья палубы. Мне было гораздо лучше, и я не чувствовал прежнего головокружения. Мистер Троттер, вставший еще в четыре часа утра, сошел вниз и приказал одному из матросов принести мне воды. Я умылся на своем сундуке и вышел на палубу, которую в то время вытирали. Стоя на часах у дверей каюты, я увидел одного из мичманов, с которыми находился вместе в гостинице «Голубые Столбы».

— Ну, мистер Симпл, старый Троттер и эта неряха, жена его, завладели вами? Правда ли это? — спросил он.

Я возразил, что вряд ли можно назвать миссис Троттер неряхой, по-моему, она очаровательная женщина. Он прыснул со смеху.

— Что, миссис Троттер уже показывала вам свои ноги?

— Да, — признался я, — и очень хорошенькие.

— А, так она все еще в своем старом репертуаре. Я должен вас предостеречь. Не доверяйтесь им, иначе они разорят вас совершенно. Вам бы лучше обедать с нами. Вы не первый простачок, мистер Симпл [Симпл — по-английски «простак».], которого они обманули. Смотрите, — продолжал он уходя, — подальше прячьте ключ от вашего сундука — вот все, что я могу сказать вам.

Но так как мистер Троттер предупредил меня, что мичманы будут наговаривать на него и его жену, то я пропустил мимо ушей эти слова.

Расставшись с ним, я поднялся на палубу. Все моряки были заняты делом. Старший лейтенант кричал канониру:

— Если вы готовы, мистер Диспарт, то крепите пушки брюками.

— Ну, ребята, — скомандовал артиллерист, — берись за дельфинов и двигай их вперед. Цепляй брюки к лафетам и портам.

Так как я никогда не слышал, чтобы брюки удерживали пушку, и не мог представить себе, при чем здесь дельфины, мне было очень любопытно посмотреть, как они будут закреплять пушки, и я подошел к старшему лейтенанту[Здесь: брюки — мощные тросы для крепления пушек к бортам. Одним концом брюк крепился к рыму (кольцу) на лафете пушки, а другим к рыму на боковой стороне пушечного порта — амбразуры в борту судна. Дельфины — парные дужки, расположенные над центром тяжести ствола и отлитые вместе с ним; обычно их делали в виде дельфинов.]. Не дав мне раскрыть рта, он сказал:

— Ну-ка, молодой человек, подайте мне с дюжину глухарей и ершей.

Я подумал, раз он говорит «подайте», то эти птицы и рыбы должны быть где-то рядом с нами. Но их не было нигде, а рядом с нами были только ящики с гвоздями и шурупами. Схватив с испугу по пригоршне того и другого, я подал все это старшему лейтенанту. Оказалось, что это были как раз те вещи, в которых он нуждался[Здесь: глухарь — шуруп большого размера с головкой под ключ, ерш — стальной гвоздь квадратного сечения с зазубринами по краям.].

Взяв все это, он взглянул на меня и сказал:

— Так вы уже знаете, что такое глухарь и ерш? Не смейте же после этого никогда прикидываться глупым.

«Слава Богу, угадал и попал в умники, — подумал я. — Но если это глухари и ерши, то они уж слишком тверды».

И я решил как можно скорее заучить названия всех предметов, чтобы как следует приготовиться к исполнению своих обязанностей. С этим намерением я стал внимательно прислушиваться ко всему, что говорили вокруг, но тут так меня озадачили всякими юферсами, легвантами, фишгаками, швертами, лиселями, трюмселями, крюйсселями и регелями, что я хотел уже покинуть палубу. Но вдруг я услышал знакомые слова и снова стал прислушиваться.

— Как же я должен сделать это, сэр? — спросил боцмана один из матросов.

— Ха! Позвольте возвестить вам самым торжественным и деликатнейшим образом, что это делается с помощью двойной стены. И, черт возьми, неужели вы до сих пор не знаете этого? Старшина! Фок-мачтовых, — продолжал он, — взбирайтесь с этим недотепой на лошадей и подтяните стремена еще на три дюйма.

— Слушаю, сэр!

Я смотрел во все стороны, но не мог приметить никаких лошадей и тем более стремян [Слова «лошадь» и «стремя» у моряков (на английском языке) соответственно означают «леер» и «подперток». Леер — вообще туго натянутая веревка (трос), в данном случае речь идет о леере на рее, к которому на подпертках (коротких тросах) подвешиваются перты — слабо натянутые тросы, на которых стоят матросы при работе с парусами.].

— Мистер Чакс, — спросил старший лейтенант, — не осталось ли у вас внизу каких-нибудь незанятых блоков?

— У нас есть, сэр, один паук, другой мы намедни раскололи пополам. Да, в кладовой, кажется, есть еще сестра и пара канифас-блоков [Паук, сестра, канифас-блок — различные виды блоков; паук — деревянный брус с семью отверстиями, через которые протягивали лини (тонкие веревки или тросы), совместно образующие паутину; сестра — комельблок; канифас-блок — блок с прорезанной или откидной щекой для установки троса. Бак — надстройка в носовой оконечности судна; бычий глаз — водонепроницаемый иллюминатор в палубном настиле или на крышке люка; верблюд — железная накладка на конце румпеля, скользящая по деревянному сектору при повороте румпеля; ангелы — скрепленные железной штангой полуядра, применявшиеся при стрельбе для разрушения вант и мачт; банка — здесь: место между двумя смежными орудиями.]. Эй, Смит, — крикнул он матросу, прохлаждавшемуся на баке, — иди сюда. Хорошенько протри бычьи глаза, смажь мылом дорожку для верблюда да добавь к каждой пушке по два-три ангела. А потом можешь загорать на банке [Здесь: банка — скамья для гребцов на шлюпке; четверка — четырехвесельная шлюпка; беседка — подвешенная на тросах деревянная доска для подъема людей на мачты и спуска за борт при покраске.].

Тут же он стал советоваться со старшим лейтенантом, не пригодится ли для чего-то (я не расслышал, для чего именно) мышка или голова турка, и сообщил, что гусиное крыло уже поставлено, а гусиную шейку оружейник сделает, как только привезут наковальню[Здесь: мышка — оплетенный узел на веревке для задержки при скольжении по ней; гусиное крыло — прямой парус, нижние углы которого подтянуты под середину рея; гусиная шейка — гусек, S-образное колено.].

Но хотя теперь каждое слово мне было хорошо известно, общего смысла я все равно не понимал и совсем пришел в отчаяние.

— Да, вот еще, мистер Чакс, — сказал старший лейтенант, — не забудьте, пусть после обеда юнги обновят банки на четверках, а затем и ватерлинию. Потихоньку спустите их за борт в беседке.

— Будет исполнено, сэр, — ответил боцман. «Утопить решили мальчиков», — подумал я и вконец расстроенный покинул палубу и спустился в кубрик, где застал миссис Троттер.

— Ах, милый мой, — сказала она, — как я рада, что вы пришли! Я хочу привести в порядок ваше платье. Есть у вас его список? Где ваш ключ?

Я ответил, что списка не имею, и подал ключ, хотя и не забыл предостережения мичмана. Я полагал, что нет никакой беды в том, что она станет рассматривать платье в моем присутствии.

Она отперла сундук и начала, вынимая все вещи одну за другой, толковать об их пользе или негодности.

— Вот, — говорила она, — эти шерстяные чулки очень пригодны в холодную погоду; а эти темные бумажные носки будут восхитительно прохладны в летнее время. Что же касается этих тонких бумажных чулок, они никуда не годятся — разве стирать грязь с палуб, когда их моют; к тому же они совершенно неудобны. Удивляюсь, как хватило глупости прислать вам такую вещь; этого никто не носит на борту. Это годится только женщинам. Думаю, как они пойдут мне, чудо!

Она повернула стул ко мне спинкой и начала надевать чулок, улыбаясь все время при этом; потом снова повернулась ко мне, показывая, как хорошо он сидит на ее ноге.

— Хорошо, что Троттер в трюме, мистер Симпл, а то бы он заревновал. Знаете, что стоят эти чулки? Они вам бесполезны, но очень годятся мне; я поговорю с Троттером — мы купим их у вас.

Я отвечал, что и думать не хочу продавать их, а так как они бесполезны мне и годятся ей, то прошу ее принять от меня в подарок двенадцать пар. Сначала она категорически отказалась, но, поскольку я настаивал, то наконец согласилась. Я чувствовал себя счастливым, делая ей этот подарок, потому что она была очень ласкова со мной, и я считал ее очаровательной женщиной.

Обед наш состоял из бифштекса и лука, запах которого я терпеть не мог. Мистер Троттер возвратился рассерженный выговором, полученным от старшего лейтенанта. Он клялся, что оставит службу, что служит он из-за капитана, который говаривал, что скорей согласится расстаться с правой рукой, чем с ним, и что, получив отставку, потребует удовлетворения от старшего лейтенанта. Миссис Троттер делала все, что могла, чтоб успокоить мужа, напоминала ему, что он находится под покровительством такого-то лорда и такого-то сэра Томаад, которые восстановят справедливость, — все напрасно. Старший лейтенант выразился о нем, что он не стоит денег, которые получает, что от него нет никакой пользы. И только одна кровь, говорил мистер Троттер, может смыть эту обиду. Он пил грог стакан за стаканом и после каждого становился сердитее. Миссис Троттер пила также и, как я заметил, гораздо больше, чем нужна Но она шепнула мне, что делает это только для того, чтоб меньше осталось Троттеру, иначе он непременно будет пьян. Это показалось мне очень великодушным с ее стороны. Впрочем, они сидели так долго, что я отправился спать и оставил Троттера все еще пьющим и грозящим мщением старшему лейтенанту.

Не проспал я и двух-трех часов, как был разбужен страшным шумом и спором. Оказалось, что мистер Троттер пьян и бьет свою жену. В негодовании, что смеют оскорблять такую очаровательную женщину, я поспешно вскочил с койки в намерении защитить ее; но темнота была страшная. Они, однако, не прекращали драку.

Я приказал матросу, стоявшему на часах у дверей кают-компании, принести фонарь и был очень удивлен его ответом, что я лучше сделаю, если пойду спать и оставлю их драться вволю.

Вскоре миссис Троттер, еще не раздевавшаяся, вышла из-за ширмы. Я заметил, что она едва стоит на ногах; шатаясь, подошла она к моему сундуку, села и начала, громко рыдать. Поспешно одевшись, я стал утешать ее, но она не в состоянии была говорить внятно. Я тщетно старался успокоить ее. Не отвечая, она нетвердыми шагами приблизилась к моей койке и после долгих попыток смогла, наконец, влезть на нее. Не могу сказать, чтоб это мне понравилось, но что было делать? Я окончательно оделся и вышел на палубу.

Мичман, бывший в это время на вахте, был тот самый, который предупреждал меня относительно Троттеров; он обращался со мной очень дружески.

— Ну, Симпл, — спросил он, — что привело вас на палубу?

Я рассказал ему, как дурно обращается мистер Троттер со своей женой и что она заняла мою койку.

— Проклятая пьяная старая ведьма! — вскричал он. — Постойте, я пойду стащу ее за косу.

Я просил не делать этого, говоря, что она дама.

— Дама, — возразил он, — много таких дам!

И он рассказал мне, что несколько лет тому назад она была на содержании у одного богатого человека, который держал для нее экипаж; что, когда она ему наскучила, он дал Троттеру двести фунтов стерлингов с условием жениться на ней, и что теперь оба они ничего не делают, а только пьют и дерутся.

— Надеюсь, — прибавил он, — она еще не успела выманить у вас чего-нибудь из платья?

Я отвечал, что подарил ей двенадцать пар чулок и заплатил мистеру Троттеру три гинеи за стол. — Это надобно принять к сведению, — заметил он, — утром я поговорю об этом со старшим лейтенантом. Покуда надобно возвратить вам койку. Квартирмейстер, покарауль немного

Он отправился вниз, а я последовал за ним, чтоб посмотреть, что он станет делать.

Подойдя к моей койке, он опустил один ее конец, так что миссис Троттер очутилась головой на полу в весьма неудобной позе. К удивлению моему, она разразилась страшными ругательствами и не хотела оставить койку. Мичман принялся бить и тормошить ее, как вдруг мистер Троттер, разбуженный шумом, бросился из-за ширм.

— Негодяй! Что делаешь ты с моей женой! — закричал он, колотя его изо всех сил, несмотря на то, что едва мог держаться на ногах.

Считая мичмана способным постоять за себя, я не хотел вмешиваться и остался посторонним наблюдателем. Возле меня над люком дока стоял часовой с фонарем, освещая мичмана и созерцая бой. Мистер Троттер в минуту был сбит с ног, но миссис Троттер, соскочив с койки, в свою очередь схватила мичмана за волосы и начала его бить. Видя это, часовой счел нужным вступиться. Он позвал фехтмейстера, а сам спустился вниз на помощь мичману, которому приходилось плохо в схватке с двумя. Но миссис Троттер вырвала у него фонарь и разбила вдребезги; мы остались в темноте, и я не мог видеть, что происходило далее, хотя бой все еще продолжался. Таково было положение дел, когда фехтмейстер пришел с огнем. Мичман и часовой отправились наверх, а мистер и миссис Троттер продолжали драться. Но на это никто уже не обращал внимания; все говорили, как сказал прежде дежурный: «Пусть дерутся вволю».

Подравшись еще немного, они возвратились за ширмы, а я, следуя совету мичмана, отправился в свою койку, которую фехтмейстер снова повесил для меня. Я слышал, как мистер и миссис Троттер в одно время бранились и целовались.

— Жестокий, жестокий мистер Троттер! — говорила она, всхлипывая.

— Но, душа моя, — возражал он, — я так ревнив!

— Черт побери твою ревность! — отвечала она. — Завтра утром у меня будут два прекрасных синяка под глазами.

Поцелуи и перебранка продолжались еще около часа, наконец они заснули.

На следующее утро, еще до завтрака, мичман донес старшему лейтенанту о поведении мистера Троттера и его жены. Послали за мной, и я вынужден был подтвердить справедливость донесения мичмана. Он послал за мистером Троттером, который ответил, что нездоров и не может выйти на палубу. В ответ на это старший лейтенант приказал сержанту морской пехоты привести его немедленно. Мистер Троттер явился с перевязанным глазом и лицом, исцарапанным до крайности.

— Не просил ли я вас, сэр, — сказал старший лейтенант, — поместить этого молодого человека в мичманскую каюту? Вместо этого вы отвели его к вашей нечестной жене и выманили у него часть его имущества. Я приказываю вам тотчас возвратить три гинеи, которые вы получили с него за стол, а вашей жене отдать назад чулки, которые она у него выманила.

Но здесь я вмешался и объяснил старшему лейтенанту, что чулки были добровольным подарком с моей стороны, и что хотя я в этом случае и поступил весьма глупо, но думаю, что не могу по чести требовать их назад.

— Ну, вы, может быть, и правы, молодой человек, — ответил старший лейтенант, — и если вы того хотите, то я не стану настаивать на этом пункте моего приказания. Я требую, сэр, — обратился он к Троттеру, — чтоб ваша жена оставила корабль немедленно, и надеюсь, что когда донесу о вашем поступке капитану, то он поступит с вами таким же образом. А покуда считайте себя под арестом за пьянство.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

править
Великий скандал. — Я доказываю капитану, что считаю его джентльменом, хотя прежде и говорил противное; в то же время доказываю мичманам, что и я тоже джентльмен — Мичманы доказывают свою благодарность, тренируя меня, потому что дело мастера боится.

Капитан прибыл на борт около одиннадцати часов утра, и когда старший лейтенант донес ему о том, что случилось, он тотчас же отдал приказ об отставке мистера Троттера. Вслед за тем он приказал всем мичманам собраться на квартердеке.

— Джентльмены, — сказал он им со строгим видом, — я чувствую себя обязанным некоторым из вас за мнение, которое вам угодно было внушить о моем характере мистеру Симплу. Я требую, чтобы вы ответили мне на несколько вопросов, которые я намерен предложить вам в его присутствии. Сек ли я когда-нибудь вахту штирборта за то, что корабль делал не более девяти узлов па булине?

— Нет, сэр, нет! — отвечали они с перепуганным видом.

— Задавал ли я какому-нибудь мичману четыре дюжины палок за то, что он не подал своего еженедельного отчета, или пять дюжин другому за то, что он на дежурстве был в красной ленте?

— Нет, сэр, — отвечали они.

— Умирал ли какой-нибудь мичман от усталости на своем сундуке?

Тот же отрицательный ответ.

— Ну, джентльмены, теперь сделайте одолжение, отвечайте, кто из вас счел за нужное утверждать эту ложь в публичной кофейне, а также кто из вас принудил этого молодого человека рисковать жизнью на дуэли?

Всеобщее молчание.

— Вы мне ответите, джентльмены?

— О дуэли, сэр, — подал голос мичман, сражавшийся со мной, — я слышал, что пистолеты были заряжены одним порохом; это была шутка.

— Хорошо, сэр, положим, что дуэль была затеяна в шутку, я надеюсь и верю, что вы говорите правду; но репутация вашего капитана — тоже шутка, позвольте спросить? Я желаю знать, кто из вас осмелился распространять такую оскорбительную клевету?

Мертвое молчание последовало за этим вопросом.

— Хорошо, джентльмены, вы не хотите признаться, так я воспользуюсь властью. Мистер Симпл, будьте так добры, укажите мне лицо или лиц, которые рассказали вам все это.

Но я подумал, что исполнить это требование было бы дурно с моей стороны, и так как они очень ласково обращались со мной после дуэли, то я решил не говорить.

— С вашего позволения, сэр, — ответил я, — мне кажется, я сообщил вам все это под секретом.

— Под секретом, сэр? — возразил капитан. — Где это слыхано, чтоб существовали секреты между капитаном первого ранга и мичманом?

— Сэр, — заметил я, — не между капитаном первого ранга и мичманом, а между двумя джентльменами.

Старший лейтенант, стоявший около капитана, закрыл лицо рукой, чтобы скрыть улыбку.

— Он, может быть, и дурак, сэр, — шепнул он капитану, — но могу вас уверить, что он дурак чистосердечный.

Капитан закусил губу и, обращаясь к мичманам, сказал:

— Джентльмены! Вы должны благодарить мистера Симпла за то, что я прекращаю дальнейшее расследование; я верю, что вы не серьезно клеветали на меня; но помните: что говорится в шутку, то часто принимается всерьез. Надеюсь, что поведение мистера Симпла окажет на вас свое действие, и вы перестанете отыгрываться на нем, он избавил вас от весьма строгого наказания.

Сойдя вниз, мичманы пожали мне руку, говоря, что я добрый парень и не ябедник. Что же касается совета капитана, чтоб они, как он выразился, не играли на мне, это было забыто: они тут же начали снова и не переставали, пока не увидели, что меня уже нельзя обмануть.

Я не пробыл и десяти минут в мичманской каюте, как они уже приступили к своим розыгрышам. Один из них заметил, что я, кажется, очень силен и, вероятно, могу выдержать весьма долгий сон.

— Скажу, не хвастаясь, — ответил я, — что способен на это, в интересах службы.

Это рассмешило их, и я подумал, что отвечал умно.

— Вот Томкинс, — заявил мичман, — покажет вам, как исполнять эту часть ваших обязанностей. Он наследовал эти способности от отца, служившего морским офицером. Он в состоянии храпеть четырнадцать часов кряду, ни разу не повернувшись на другой бок, да еще и днем не откажется продолжить свой сон на сундуке.

Томкинс защищался, утверждая, что некоторые обделывают свои дела проворно, а другие очень медленно, что он не из числа шустрых и что в сущности долгий сон освежает его не более, чем другого короткий, потому что он спит медленнее других.

Это остроумное доказательство было немедленно опровергнуто замечанием, что он съедает свой пудинг скорее всех прочих.

В это время почтальон, прибывший на борт с письмами, просунул голову в мичманскую каюту. У меня дух занялся от желания получить письмо из дому, но я обманулся в своих ожиданиях. Некоторые из мичманов получили письма, другие — нет. Те, которые не получили, называли своих родителей несознательными и объявили, что готовы сбыть их за шиллинг; те, которые получили, продавали свои письма после прочтения другим, обыкновенно за полцены. Мне казалась странной такая продажа, но среди них это было делом привычным. Одно письмо, преисполненное добрых советов, было продано три раза; это заставило меня составить лучшее мнение о нравственности моих товарищей. Самыми дешевыми письмами были письма от сестер. Мне предлагали такое письмо за один пенни, но я отказался, так как имел в достатке собственных сестер. Едва я это сообщил, как тотчас же меня осыпали вопросами об их именах и возрасте, хорошенькие ли они или нет и так далее. Я удовлетворил их любопытство; поднялся спор, кому они должны принадлежать. Один хотел Люси, другой брал Мэри; но самый жаркий спор завязался за Эллен, о которой я сказал, что она лучше всех. Наконец, они согласились продать ее на аукционе, и она досталась одному подшкиперу, по имени О’Брайен, который предложил за нее семнадцать шиллингов и бутылку рому. Меня просили засвидетельствовать их любовь к моим сестрам и потом объявить им их ответ. Такая просьба показалась мне очень странной; но цена, предложенная за Эллен, должна была льстить мне, потому что впоследствии я нередко был свидетелем, как очень хорошеньких сестриц продавали за стакан грогу.

В разговоре я упомянул о причине, почему с таким нетерпением ожидал письма: мне недоставало денег на покупку кинжала и загнутой набок фуражки. На это мичманы отвечали, что мне ни к чему тратить собственные деньги, так как по уставу службы интендант обязан снабжать ими офицеров, которые того потребуют. Зная, где находилась комната интенданта — я видел ее, когда был еще в кубрике с Троттерами, — я тотчас же отправился туда.

— Господин интендант, — сказал я, — прикажите выдать мне сию минуту загнутую на бок фуражку и кинжал.

— Слушаю, сэр, — ответил он и написал что-то на клочке бумаги, который подал мне. Вот приказ, сэр; но загнутые набок фуражки хранятся в сундуке на грот-стеньге; что же касается кинжала, то вы должны обратиться к мяснику; они хранятся у него.

Я отправился наверх с приказом, решив сначала вытребовать кинжал. С этою целью я стал отыскивать мясника и нашел его в овчарне, где он сидел в кругу овец, занятый починкой своих брюк.

В ответ на мое требование он сказал, что у него нет ключа от кладовой, потому что он находится в ведении одного из матросов.

На вопрос, как его зовут, он отвечал:

— Матрос Чикс [Матрос Чикс — у военных моряков мнимая личность (как у пехотинцев мистер Нободи — господин Никто, или как подпоручик Киже), которую используют, в основном, для розыгрыша.].

Я ходил взад и вперед по кораблю, отыскивая матроса Чикса, но никак не мог найти его. Одни говорили, что он на фок-мачте приставлен караулить ветер, чтобы не изменился; другие, что он на камбузе присматривает за тем, чтобы мичманы не обмакивали свои сухари в капитанскую кастрюлю. Наконец, я спросил о нем у женщин, стоявших на большой палубе между пушками, и одна из них ответила, что искать его между ними дело лишнее, так как все они имеют мужей, а Чикс — вдовий муж [Вдовьими мужьями называются в Англии мнимые моряки, записанные в корабельные книги и получающие жалованье и следующую каждому матросу часть приза, идущие в пользу Гринвичского госпиталя.].

Так и не найдя этого матроса, я решил тогда похлопотать о загнутой набок фуражке и потом уже добыть себе кинжал. Мне не очень-то нравилась перспектива лазания по снастям: я боялся головокружения, зная, что если упаду за борт, то не сумею выплыть. Но один из мичманов вызвался меня провожать, уверяя, что, если я упаду за борт, мне нечего бояться утонуть, потому что если у меня закружится голова, то она непременно поплывет. Это заставило меня решиться. Я долез почти до самой грот-стеньги, иногда, впрочем, обрываясь с какого-нибудь тонкого каната и обдирая кожу на коленях. Я дошел до того места, где протягиваются с мачт толстые канаты, так что приходится лезть с запрокинутой назад головой. Мичман сказал мне, что эти канаты называются кошачьими баграми, потому что лазить по ним так трудно, что даже кошки протестуют, когда им приказывают это. Я не решился, и он предложил мне пролезть через отверстие лентяев, по словам его, нарочно устроенное для подобных мне. Так как это казалось гораздо легче, то я согласился и взобрался наконец на грот-стеньгу, запыхавшийся и счастливый окончанием путешествия.

Здесь находился капитан грот-стеньги с двумя другими моряками. Мичман представил меня по всей форме:

— Мистер Дженкинс — мистер Симпл, мичман. Мистер Симпл — мистер Дженкинс, капитан грог-стеньги. Мистер Дженкинс, мистер Симпл пришел к вам с приказом о выдаче ему загнутой набок фуражки.

Капитан грот-стеньги отвечал, что очень жалеет, но у него нет их в кладовке, так как он выдал капитанской обезьяне последнюю. Это было очень досадно. Затем капитан грот-стеньги спросил, есть ли у меня след.

Я признался, что нет, потому что, подымаясь наверх, раза два или три терял его. Он засмеялся и ответил, что прежде, нежели сойти вниз, я неизбежно должен снова его потерять, а потому он просит вручить его скорее.

— Вручить ему мой след! — вскричал я, сбитый с толку, и, обращаясь к мичману, спросил:

— Что он хочет этим сказать?

— Он хочет сказать, что вы должны выдать ему монетку в семь шиллингов.

Это было так же непонятно, как и то, что я уже слышал; я выпучил глаза. Мистер Дженкинс приказал бывшим при нем людям принести полдюжины лисиц — пеньковых тонких веревок и сделать из меня орла с распростертыми крыльями, если я не исполню его требования. Я никогда не догадался бы, чего он хочет, если бы мичман, смеявшийся до упаду, наконец не объяснил мне, что, по существующему обычаю, всякий, в первый раз вошедший на марс, должен дать что-нибудь на выпивку этим людям и что, если я не сделаю этого, они привяжут меня к снастям.

Не имея денег в кармане, я обещал заплатить тотчас же, как сойду вниз; но мистер Дженкинс не хотел верить мне. Я рассердился и спросил, неужели он сомневается в моем честном слове.

— Нет, — сказал он, — но я хочу иметь семь шиллингов прежде, нежели вы сойдете вниз.

— Как, сэр! — вскричал я. — Знаете ли, с кем вы говорите? Я — офицер и джентльмен. Знаете ли вы, кто мой дедушка?

— Знаю, очень хорошо, — возразил он.

— Так кто же он, сэр? — спросил я рассерженный.

— Кто он! Ха! Он — Невесть кто.

— Не правда, — возразил я, — его не так зовут, он лорд Привиледж.

Я, однако ж, был очень удивлен тем, что он знает, что мой дедушка — аристократ.

— Так неужели вы думаете, — продолжал я, — что я соглашусь запятнать честь своего рода из-за жалких семи шиллингов?

Это замечание и ходатайство мичмана, взявшего меня на поруки, смягчили мистера Дженкинса, и он позволил мне спуститься вниз. Я отправился к своему сундуку и заплатил семь шиллингов провожавшему меня караульному марс-стеньги. Потом я отправился на главную палубу с намерением поучиться своему ремеслу. Я предлагал кучу вопросов касательно пушек своим мичманам, которые, окружив меня, удовлетворяли мое любопытство. Один говорил, что они называются зубами фрегата, потому что вырывают куски из французских кораблей. Другой уверял, что он так часто бывал в деле, что его прозвали огнеедом. Я спросил, каким же образом он остался в живых. Он отвечал, что держится правила: как только ядро ударит в бок корабля, тотчас же просовывать голову в отверстие, которое оно сделает, потому что, по исчислению профессора Трактирного, вероятность второго попадания ядра в то же место составляет единицу, деленную на 32647 с несколькими десятыми в придачу, так что другое ядро никак уже не войдет в это отверстие. Это была новость, которая мне никогда и в голову не пришла бы.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

править
Мои товарищи показывают мне, как глупо влезать в долги. — Вежливость при исполнении обязанности. Я знакомлюсь с джентльменами, членами департамента домоседов. — Эпизод с Шолто Макфоем.

Теперь, когда я прожил на борту около месяца, я нахожу, что жизнь моя вовсе не ужасна. Меня уже не мучит запах смолы и дегтя, и я могу влезть в койку, не сваливаясь с нее в противоположную сторону. Мои товарищи доброго характера, хотя и очень насмешливы; но, сказать правду, они не высокого понятия о чести. Кажется, они считают всякого рода обман приятнейшей шуткой и думают, что если они смеются в то время, когда обманывают нас, то это уже не обман. Что до меня, я не могу смотреть на обман иначе, как на обман, и, по-моему, человек, который вас обманывает, ни на волос не становится честнее от того, что в придачу еще смеется над вами.

Несколько дней спустя, после того как я прибыл на борт, я спросил у так называемой маркитантки несколько пирожков; я намерен был заплатить за них, но маркитантка не могла дать мне сдачи и была так учтива, что решилась поверить мне. Она вынула маленькую книжку и объявила, что намерена записать за мной счет, по которому я заплачу, когда мне вздумается. Против этого мне нечего было возразить, и я посылал к ней за разными разностями, пока не рассудил, что счет мой, вероятно, вырос до одиннадцати или двенадцати шиллингов. Помня данное обещание отцу не делать долгов, я решил расплатиться. Я спросил счет, и каково было мое удивление, когда я узнал, что за мной записано два фунта, четырнадцать шиллингов, шесть пенсов. Я объявил, что это дело невозможное, и попросил позволения заглянуть в счет, где нашел, что на меня ежедневно записывались по три — четыре дюжины пирожков, заказанных молодыми джентльменами «с занесением в книгу на счет мистера Симпла». Я был раздосадован не только тем, что принужден был заплатить такую сумму, но и недостатком чувства чести у моих товарищей. Когда я пожаловался на это в отделении, они стали смеяться надо мной. Наконец, один из них сказал:

— Питер, скажи правду, запрещал тебе отец делать долги?

— Конечно, — ответил я.

— Я так и знал, — объявил он, — все отцы поступают так, расставаясь с сыновьями; это дело обыкновенное. Теперь слушай, Питер: ты не можешь быть в претензии на то, что твои товарищи ели пироги за твой счет. Ты ослушался приказаний отца, хотя не прошло еще и месяца с тех пор, как ты оставил родительский дом; товарищи сочли себя обязанными заказывать себе пироги за твой счет с целью дать тебе урок, который принесет тебе пользу в жизни. Надеюсь, это окажет на тебя свое действие. Ступай к маркитантке, заплати по счету и никогда не заводи другого.

— Уж, конечно, этого не повторится со мной, — ответил я.

Будучи не в состоянии открыть, кто заказывал пирожки за мой счет, и не желая, чтобы маркитантка лишилась своих денег, я отправился наверх и заплатил ей долг с намерением впредь никогда и ни с кем не заводить счетов.

Но это вконец опустошило мой карман, и я написал отцу письмо, в котором поведал ему об этом происшествии и о состоянии моих финансов. Отец писал в своем ответе, что каковы бы ни были побуждения, на основании которых действовали мои товарищи, но они поступили со мной по-дружески, и что так как я лишился денег по собственной беспечности, то отнюдь не должен ожидать, чтоб он прислал мне еще. Но матушка, прибавившая к его письму строку, вложила в него банковский билет в пять фунтов стерлингов, я думаю, с позволения отца, хотя он и делал вид, будто очень сердит на то, что я забыл его наставления. Это вспомоществование оказалось очень кстати и снова поправило мои дела. Что за удовольствие получить письмо от далекого друга и в особенности, когда это письмо с деньгами!

За несколько дней перед тем мистер Фокон, старший лейтенант, приказал мне прицепить саблю и отправиться с поручением на берег; я возразил, что не имею ни кинжала, ни загнутой набок фуражки, хотя я требовал у интенданта эти вещи. Узнав о моем приключении, он много смеялся и отправил меня в сопровождении шкипера на берег за покупкой этих вещей, и послал счет моему отцу, который заплатил деньги, и отвечал письмом, в котором благодарил за заботу. В это утро старший лейтенант сказал мне:

— Ну, мистер Симпл, сегодня мы поубавим глянца с ваших загнутой набок фуражки и кинжала. Вы отправитесь на боте с мистером О’Брайеном и позаботитесь, чтобы никто из матросов не ушел и не напился.

В первый раз меня командировали на берег как офицера, и я очень гордился этим, а потому был на сходнях за четверть часа до того времени, когда свисток подал знак матросам к отправлению. Мы были отправлены в адмиралтейство за корабельной амуницией. Прибыв туда, я был поражен при виде такого страшного количества строевого леса, складов и огромных якорей, лежащих на верфи. Здесь было так шумно, каждый казался до того занятым, что я не знал, куда деться.

У того места, где пристал бот, вытаскивали огромный фрегат из так называемой пристани. Я так заинтересовался этим зрелищем, что, к сожалению своему, должен признаться, совершенно забыл об экипаже бота и о данном мне приказании присматривать за ним. Более всего удивило меня то, что работавшие здесь люди были, по-видимому, моряки, но их выражения очень отличались от тех, которые я привык слышать на борту нашего фрегата. Вместо ругательств и проклятий всякий вел себя вежливо.

— Пожалуйста, мистер Джонс, натяните кормовую перлинь штирборта.

— Мистер Дженкинс, ослабьте бакбортную перлинь, сделайте одолжение.

— Набок, джентльмены, накрените корабль набок.

— Поклон от меня мистеру Томпкинзу и попросите его прислать счетную книгу.

— Набок, джентльмены, накрените корабль набок, сделайте одолжение.

— Гей вы, там на боте, причаливайте к мистеру Симмонсу и просите его оказать мне услугу пристопорить бот, чтоб он не колыхался. Что вам угодно, мистер Джонсон?

— Один из мичманов выбросил что-то из кормового порта и попал в глаз нашему офицеру.

— Донесите об этом управляющему, мистер Уиггинз, и сверните буксирный канат, пожалуйста. Кланяйтесь мистеру Симкинзу и скажите, чтоб он собрал канат на плотине. Накрените корабль, джентльмены, сделайте одолжение.

Я спросил одного из зрителей, что это за народ; он отвечал, что это адмиралтейские плотники. Я не мог удержаться от мысли, что сказать «сделайте одолжение» так же легко, как сказать «черт вас побери», и, однако, первое гораздо приятнее звучит для слуха.

Пока я смотрел, как тянули фрегат, двое матросов с нашего бота ускользнули, и, воротясь, я никак не мог найти их. Это очень испугало меня, потому что я чувствовал, что не исполнил своего долга, и притом в первый раз, как мне вверили должность. Я не знал, что делать: бегал взад и вперед по адмиралтейству, спрашивал каждого встречного, не видали ли моих людей, так что наконец запыхался от усталости. Многие отвечали, что они видели много людей, но не знают наверное, мои ли они. Другие смеялись и называли меня молокососом. Один мичман сказал мне, что он видел двух людей, соответствующих моему описанию, наверху кареты, отправлявшейся в Лондон, и что я должен торопиться, если хочу нагнать их; но он отказался отвечать на мои дальнейшие вопросы. Я продолжал бегать по адмиралтейству, пока не встретил, наконец, двадцать или тридцать человек в серых куртках и панталонах, к которым обратился с вопросами; они отвечали, что видели двух моряков, спрятавшихся за строевым лесом. Они окружили меня, изъявляя ревностное желание помочь мне; но их тут же заставили тянуть канат. Я заметил, что все они носили номера на куртках и светлые железные цепи на ногах. Несмотря на свою торопливость, я не мог удержаться, чтобы не спросить, для чего они носят эти цепи. Один из них отвечал, что это награда, данная им за хорошее поведение.

Я шел в отчаянии; вдруг, к великой радости своей, повернув за угол, наткнулся на своих людей, которые, приложив палец к шляпе, объявили, что искали меня. Я не поверил их словам; но, будучи вне себя от радости, что нашел их наконец, я и не думал выговаривать им, а отправился к боту, который ждал нас уже некоторое время. О’Брайен, подшкипер, назвал меня молодым ротозеем (слово, которое до того времени я не слыхивал). По возвращении на борт старший лейтенант спросил О’Брайена, почему он так опоздал. Он отвечал, что двое наших людей ушли с бота, но что я нашел их. Старший лейтенант остался очень доволен мною и заметил, как он и прежде говорил, что я не дурак. Я отправился вниз, радуясь своему счастью и с чувством благодарности к О’Брайену за то, что он не сказал всей правды. Отцепив кинжал и сняв треуголку, я полез было за платком, не нашел его в кармане; по всей вероятности, его украли люди в серых куртках, которые, как я узнал из разговора со своими товарищами, были просто преступники, приговоренные к тяжким работам за воровство и отрезание карманов.

Дня через два или три после того у нас появился новый товарищ, по имени Макфой. Я был на квартердеке, когда он прибыл на борт и представил капитану письмо, осведомившись сначала, не он ли капитан Савидж. Это был цветущий молодой человек, почти шести футов росту, с рыжими волосами, но очень красивый. Так как его служебная карьера была очень коротка, то я расскажу за раз все, что узнал о нем впоследствии. Капитан согласился принять его на службу, чтоб выручить сослуживца, жившего в отставке в Хайланде, Шотландии. Первое известие о скором прибытии мистера Макфоя капитан получил из письма, написанного к нему дядей молодого человека. Это письмо показалось ему до того забавным, что он передал его старшему лейтенанту. Вот его содержание.

"Глазго. Апреля 25. Сэр,

Ваш многоуважаемый и взаимный друг, капитан Макалпин, сообщил мне в письме от 14-го числа сего месяца Ваши благосклонные намерения касательно моего племянника Шолто Макфоя (за что позвольте принести вам мою искреннюю благодарность), и я спешу известить Вас, что он находится теперь на пути к Вашему кораблю «Диомеду» и с Божией помощью прибудет через двадцать шесть часов по получении Вами этого письма.

Лица, знакомые несколько с королевской службой, дали мне понять, что офицерское обзаведение требует некоторых расходов, а потому я счел необходимым успокоить Вас на этот счет и прилагаю при сем половину английского банковского билета в 10 фунтов стерлингов за N 3742; другая половина будет должным порядком прислана в виде векселя, который обещали мне доставить завтра. Прошу вас сделать ему все необходимые покупки и составить, если нужно, счет его харчам и прочим расходам, которые Вы сочтете разумными и извинительными.

Необходимо также известить Вас, что Шолто, в минуту своего отъезда из Глазго, имел 10 шиллингов в кармане. Не сомневаюсь, что Вы потребуете от него полного отчета в их употреблении, так как это слишком большая сумма для мальчика 14 лет и 5 месяцев. Я упоминаю о возрасте Шолто, потому что он так высок, что Вы могли бы обмануться внешностью и положиться на его благоразумие в деле такой важности. Если ему понадобится когда-либо вспомоществование сверх жалованья, которое, как я слышал, очень порядочно на службе нашего короля, то прошу Вас обратить внимание на то, что всякий вексель Вашей руки, не превышающий 5 фунтов английских стерлингов, будет в течение десяти дней полностью выплачен фирмой Монтита, Маккиллота и К® в Глазго.

Сэр, со всей благодарностью за Вашу доброту и благосклонность пребываю Ваш покорнейший слуга

Уолтер Монтит".

Письмо это, доставленное на борт самим Макфоем, удостоверяло его личность. Пока капитан читал его, Макфой оглядывал все окружающее с видом свирепого кабана. Капитан поздравил его с приездом, предложил ему один или два вопроса, представил старшему лейтенанту и отправился на берег. Старший лейтенант пригласил меня обедать в констапельской; я заключил из этого, что он все еще доволен мной за то, что я нашел наших людей. Когда капитан отправился на берег, он пригласил также Макфоя, и между ними завязался следующий разговор.

— Ну, мистер Макфой, вы совершили дальнее путешествие; я думаю, оно первое в вашей жизни?

— Правда, сэр, — отвечал Макфой, — и, к несчастью, мне страшно надоедали в продолжение путешествия. Чтобы обращать внимание на все, что вам шепчут, для этого нужно быть набитым деньгами. Шесть пенсов здесь, шесть пенсов там, повсюду шесть пенсов! Подобное лихоимство мне во сне не снилось.

— Как вы приехали из Глазго?

— В боте на колесах, или на пароходе, как его называют там, в Лондоне, где с меня взяли шесть пенсов за то, что перенесли на берег мои пожитки — маленький чемоданчик, не больше, чем вот эта шляпа. Я с удовольствием перенес бы сам, да они не дали.

— Где вы остановились в Лондоне?

— Я остановился на улице Чичестер-Ренс, в доме торговцев Сторма и Мейнвеаринга, и с меня содрали еще шесть пенсов за то, что показали дорогу. Я просидел полчаса в конторе, пока меня не привели в какое-то место, называемое Булл и Маут, и не посадили в карету, заплатив за весь проезд. Тем не менее в продолжение всей дороги мне только и жужжали в уши, что деньги да деньги. Сначала сторож и кучер, потом другой сторож и другой кучер; я слышать ничего не хотел, так они начали ворчать и оскорблять меня.

— Когда же вы прибыли сюда?

— Прошедшей ночью. Я только переночевал и позавтракал в гостинице «Голубые Столбы», и что ж? С меня потребовали за это не менее, как три шиллинга и шесть пенсов, клянусь вам. Мало того, пришли какая-то подлая горничная и мерзавец слуга, просят не забыть их; но я отвечал им, как отвечал сторожу и кучеру, что у меня нет для них денег.

— Сколько же у вас осталось от десяти шиллингов?

— Гм! Сэр лейтенант, откуда вы это знаете? А, да! Это благодаря моему дяде Монтиту в Глазго. Ну так клянусь вам, у меня осталось не более трех шиллингов и одного пенса. Но здесь такой запах, что я едва выношу его, выйду-ка на чистый воздух.

Всеобщий смех раздался после ухода Макфоя из констапельской. Побыв какое-то время на палубе, он сошел вниз, в мичманскую каюту, но тут он вел себя очень нелюбезно, заводил спор на каждом шагу и ссорился со всеми. Это, однако, недолго продолжалось. Он ничего не хотел слушать. На третий день своей службы он оставил корабль без позволения старшего лейтенанта. В следующий день, когда он возвратился на борт, старший лейтенант посадил его под арест и поставил часового у дверей каюты. После обеда мне случилось быть под шканцами. Я увидел там Макфоя: он точил о лафет пушки длинный складной нож. Подойдя к нему, я спросил, зачем он это делает. Глаза его сверкнули огнем, и он ответил, что намерен отомстить за оскорбление, нанесенное крови Макфоя. Взор его доказывал, что он говорит серьезно.

— Но что же вы хотите делать? — спросил я.

— Я хочу, — сказал он, проводя лезвием по руке и щупая острие своего оружия, — отомстить за свою честь и непременно наказать человека, осмелившегося поставить меня сюда. С оскорбленной честью нельзя жить.

Это меня перепугало. Я счел своей обязанностью донести о его злодейских намерениях из страха, чтобы не случилось чего хуже. С этой целью я отправился на палубу и открыл старшему лейтенанту замыслы Макфоя, подвергающие жизнь его опасности. Мистер Фокон улыбался. Макфой вскоре появился на главной палубе. Его глаза засверкали, и он отправился прямо к тому месту, где стоял старший лейтенант; но часовой, предупрежденный мной, остановил его, наставив штык. Старший лейтенант обернулся и, увидев, что происходило, приказал часовому посмотреть, есть ли в руках у Макфоя нож. Макфой держал открытый нож в руке за спиной. Его обезоружили, и мистер Фокон, убедившись, что он замышляет недоброе, донес о поведении его капитану, когда тот возвратился на борт. Капитан послал за Макфоем, который выказал при этом все свое упрямство. Он не хотел ни оправдываться, ни обещать, что не станет впредь покушаться на подобный поступок. Его тотчас же отослали на берег, и он отправился к своим друзьям в Хайланд.

Мы больше никогда не видали его, но я слышал, что он получил должность в армии и три месяца спустя по вступлении в полк убит на дуэли, пытаясь отомстить за какое-то мнимое оскорбление, нанесенное крови Макфоев.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

править
Набор матросов. Женщина обращает нас в бегство. — Фехтование вертелом. — Меня щиплют, как курицу. — Джин на двенадцать персон. — Я взят в плен; побег и прибытие на корабль.

Теперь я должен рассказать, что случилось со мной за несколько дней до отплытия корабля. Это послужит доказательством тому, что у поступившего на службу его королевского величества нет необходимости искать встречи с ветрами и волнами или неприятельским обстрелом, чтобы подвергнуться опасности. Напротив, и побывав в штормах и сражениях, я без колебаний заявляю, что никогда не чувствовал такого страха, какой испытал в случае, о котором сейчас расскажу.

Мы были готовы к отплытию, и адмиралтейство с нетерпением ждало нашего отправления в море. Капитан получил позволение от адмирала порта откомандировать партии на берег для вербовки матросов. Второй, третий лейтенанты и старшие из мичманов отбывали каждую ночь на берег с несколькими надежнейшими людьми и обыкновенно привозили утром на борт до полудюжины человек, захваченных в разных питейных заведениях или магазинах грога, как матросы их называют. Некоторых из них оставляли на корабле, но большую часть, как негодных к службе, отпускали на берег. По существующему обычаю, всякий поступающий или завербованный на службу попадает в кубрик к хирургу, где его раздевают с ног до головы и осматривают, здоров ли он и годен ли к службе его королевского величества; и если нет, его отсылают назад. Сколько я мог судить по рассказам, набор был очень серьезным делом, потому что матросы, которых посылали вербовать, часто несли тяжелый урон. В самом деле, матросы наши сражаются против покушений на свою свободу так же отчаянно, как впоследствии — когда вступят на борт — за честь родины. Я страстно желал принять участие в подобной партии и попросил О’Брайена взять меня с собой; он был вообще ласков со мной и никому, кроме себя самого, не позволял меня бить. Просьбу мою он исполнил в следующую же ночь.

Я взял с собой кортик, столько же в знак своего офицерского чина, как и для защиты. В сумерках мы поплыли к земле и пристали к Госпортскому берегу; люди наши в пиджаках, то есть коротких кафтанах из так называемого флашинга, были вооружены ножами. Мы не хотели заглядывать в городские пивные, так как было еще очень рано, а углубились мили на три в предместье и пришли к одному дому, дверь которого была заперта. Мы выломали ее в одну минуту и поспешно вошли в коридор, где путь нам преградила хозяйка. Коридор был длинен и узок, а хозяйка такая высокая и толстая, что ее тело почти заполняло коридор; в руке у нее был длинный вертел, направленный против нас и мешавший нам двигаться вперед. Офицерам, стоявшим впереди, не очень-то хотелось нападать на женщину; а она размахивала вертелом так решительно, что, не отступи они, некоторые из них как раз попали бы на жаркое. Матросы, стоя на улице, смеялись и предоставляли офицерам делать свое дело, как умеют.

Наконец она закричала своему мужу:

— Что, все ушли, Джемс?

— Да, — отвечал тот, — слава Богу, ушли.

— Хорошо, — сказала она, — теперь я заставлю уйти и этих.

И с этими словами она с такой силой ринулась вперед, что, если бы мы не отскочили назад, попадав друг на друга, она, наверно, пронзила бы насквозь второго лейтенанта, командовавшего партией. Коридор очистился в одну минуту, и лишь только мы очутились на улице, она тотчас же заперла дверь на задвижку. Таким образом, трое офицеров и пятнадцать вооруженных матросов были отбиты жирной старухой, а моряки, пившие в этом доме, спаслись в другом месте. Но иначе и быть не могло. Мы должны были убить или ранить женщину, в противном случае она пронзила бы нас насквозь; она действовала так решительно! Если бы нам в коридоре встретился ее муж, мы сладили бы с ним миром, но что вы станете делать с женщиной, которая сражается, как дьявол, и, однако, претендует на все права и преимущества нежного пола? Одураченные, мы отправились своим путем, а О’Брайен обещал, что в следующий раз, когда ему придется иметь дело с этим домом, он постарается обойти старую ведьму и схватить ее милость с тыла.

Мы постучались потом в несколько других домов и захватили двух или трех человек; но большая часть спаслась через окна или задний ход в то время, как мы входили передним. В числе здешних пивных была одна, составляющая любимейшее сборное место матросов, принадлежавших купеческим кораблям; здесь они имели обыкновение укрываться, когда доходили до них слухи о наборе. Наши офицеры знали это и равнодушно смотрели, как спасались матросы, так как были уверены, что они отправятся в это место и, понадеясь на свою численность, захотят оказать нам сопротивление. Пробило десять часов, и начальники наши решили, что время идти туда на приступ. Мы продвигались вперед без шума, но они расставили наблюдателей, и лишь только мы завернули за угол, была поднята тревога. Я боялся, что они разбегутся, и мы лишимся их; но в эту ночь они, наоборот, приняли грозный вид и решили «дать бой». Матросы остались в доме, и только авангард, состоявший из их жен, числом около тридцати, встретил нас градом камней и грязи. Некоторые из наших матросов были ранены, но, казалось, не обращали ни малейшего внимания на женщин. Они бросились вперед, но женщины напали на них с кулаками и ногтями. Тем не менее матросы только смеялись и отталкивали их, приговаривая:

— Успокойся, Полл. Перестань дурачиться, Молли.

— Отойди прочь, Сьюки; мы пришли не для того, чтобы отнимать у вас ваших милых мужей и прочее.

Но между тем лица многих матросов обагрились кровью, сочившейся из царапин, оставленных женщинами. Мы пытались пробиться таким образом; но тут со мной случилась беда, от которой я едва спасся. Одна из женщин, схватив меня за руку, потащила к себе; не случись тут одного из квартирмейстеров, я был бы отделен от своей партии; но в ту самую минуту, как меня потащили, он удержал меня, схватив за ногу.

— Ступай сюда, Пег, — закричала женщина одной из своих подруг. — Помоги мне завладеть этим маленьким мичманом; мне нужен младенец дососать молоко кормилицы.

Еще две женщины поспешили к ней на помощь и ухватили меня за другую руку. Они вырвали бы меня у квартирмейстера, если бы тот, со своей стороны, также не позвал на помощь, вследствие чего двое матросов схватили меня за другую ногу. Тут-то поднялся шум вокруг моей персоны; меня рвали и тащили во все стороны: то женщины выигрывали во мне дюйм или два, то снова матросы возвращали меня обратно. Одну минуту я считал себя погибшим, в следующую я был уже среди своих.

— Тащи, тащи назад! — кричали друг другу женщины с громким хохотом.

Что до меня, то я уверяю вас, мне было не до смеха; мне казалось, что меня растянули на целый дюйм, и я чувствовал сильную боль в коленях и плечах. Наконец женщины так расхохотались, что не могли удержать меня, и меня втащили в середину наших матросов, где я и постарался остаться. Некоторое время еще продолжались толкотня и драка, наконец толпа внесла меня в дом. Матросы купеческих кораблей вооружились кистенями и прочим оружием и заняли позицию на столах. Их было почти вдвое больше нас; они отчаянно сопротивлялись; бой был страшен.

Наши матросы вынуждены были прибегнуть к ножам. Вопли и проклятия, толчея и драка, тасканье друг друга за ворот и фехтование — все это отняло у меня на несколько минут всякое сознание; к тому же поднялась пыль, которая не только ослепляла, даже душила меня. Я начинал уже задыхаться, когда наши одержали верх; заметив это, хозяйка и бывшие в доме женщины затушили свечи, так что я не знал, где нахожусь. Однако матросы наши успели схватить каждый по противнику и вытащили их на улицу, где и повязали.

Теперь я снова попал в затруднительное положение. Сбитый с ног, измученный, я едва мог подняться на ноги и, не зная направления, в котором находился выход, пошел ощупью вдоль стены и достиг какой-то двери. В это время комната уже опустела, потому что женщины ушли из дома вслед за матросами. Я отпер дверь и очутился в маленькой боковой гостиной, где был разведен огонь, но не было свеч. Заметив свою ошибку, я хотел было воротиться, как вдруг кто-то сзади толкнул меня, и ключ щелкнул в замке. Признаюсь, оставшись один, я почувствовал сильную робость при мысли, что на меня обрушится мщение этих женщин.

Я считал смерть свою неизбежной и ожидал, что подобно Орфею, о котором где-то читал, буду разорван на части этими вакханками. Однако ж я вспомнил, что я офицер на службе его королевского величества и что долг мой, в случае надобности, жертвовать жизнью за короля и отечество. Я думал также о моей матушке, но мысль о ней печалила меня, и я постарался забыть ее и припомнить все, что читал о твердости и храбрости разных воинов в минуту, когда смерть глядела им в глаза. Я поглядел в замочную скважину и увидел, что свечи были зажжены снова и в комнате находились только женщины, болтавшие все сразу и совсем не думавшие обо мне. Через минуту или две в комнату вошла с улицы какая-то женщина, с черными волосами, распущенными по плечам, и с шляпкой в руке.

— А, — вскричала она, — они схватили моего мужа! Но черт меня побери, если я не упрятала там в гостиной мичмана; он займет его место.

Я чуть было не умер при виде этой женщины, в особенности заметив, что она вместе с другими подходит отворить дверь. Когда дверь открылась, я выхватил кинжал, решив умереть, как следует офицеру, и лишь только они вошли, я отступил в угол, молча размахивая кортиком.

— Хорошо, — вскричала женщина, взявшая меня в плен, — я люблю видеть бурю в луже. Посмотрите-ка на этого маленького сладкоежку — он прикидывается, будто хочет драться. Поди сюда, мой милый, ты принадлежишь мне.

— Никогда! — вскричал я с негодованием. — Держитесь подальше, или вам плохо будет, — и я направил против них кортик, — я офицер и джентльмен.

— Сэл, — закричала ненавистная женщина, — принеси щетку и ведро помоев; я вышибу из его рук этот кинжал.

— Нет, нет, — возразила другая, очень хорошенькая молодая женщина, — оставьте его мне, не бейте его. Он, право, очень миленький человек. Как вас зовут, мой милый?

— Мое имя Питер Симпл, — ответил я, — я королевский офицер. Так что подумайте о том, что хотите делать.

— Не бойтесь, Питер, вас никто не тронет; но вы не должны обнажать кортик против дам: это неприлично для офицера и джентльмена. Вложите его в ножны и будете умный мальчик.

— Я исполню вашу просьбу, — возразил я, — если вы обещаете отпустить меня без обиды.

— Обещаю — честное слово, Питер! Клянусь честью! Ну, довольно с вас этого?

— Да, — отвечал я, — если каждая из вас обещает то же.

— Клянемся честью! — закричали все.

Я этим довольствовался и, вложив в ножны кортик, готовился оставить комнату.

— Стой, Питер! — вскричала молодая женщина, принявшая мою сторону. — Ты должен поцеловать меня, прежде чем уйдешь.

— И меня, и нас всех, — закричали прочие женщины.

Я рассердился и хотел было снова обнажить кинжал, но они так стиснули меня, что не допустили до этого.

— Вспомните, вы клялись честью! — закричал я молодой женщине, стараясь вырваться.

— Честью, Питер! Бог с вами! Чем меньше мы станем говорить о моей чести, тем лучше.

— Но вы обещали отпустить меня, — сказал я, обращаясь к прочим.

— Мы и отпустим вас; но только вспомните, Питер, что вы офицер и джентльмен, не будете же вы так скупы, чтобы уйти, не угостив нас. Сколько у вас денег в кармане?

И, не дожидаясь ответа, одна из женщин полезла в мой карман и вынула оттуда кошелек, открыла его и высыпала деньги на стол.

— Эге! Питер, вы богаты, как еврей! — вскричала она, сосчитав тридцать шиллингов на стол. — Что вы даете нам?

— Все, что угодно, — отвечал я, — только отпустите меня.

— Хорошо, так мы потребуем галлон джину. Сэл, позови миссис Фланаган, пусть подаст нам галлон джипу и чистые стаканы.

Миссис Фланаган получила большую часть моих деденег и через минуту вернулась с джином и стаканами.

— Ну, Питер, мой голубчик, теперь за стол и давай пить.

— О нет, — возразил я, — возьмите мои деньги, пейте джин, но только, сделайте одолжение, позвольте мне уйти.

Но об этом они и слышать не хотели. Пришлось сесть с ними; джин был налит, и меня заставили выпить стакан, от которого я чуть не задохнулся. Однако ж это придало мне такой храбрости, что я вскоре почувствовал себя в состоянии победить их всех. Дверь в комнату находилась рядом с камином, и я заметил в нем между дровами кочергу, раскалившуюся докрасна. Я пожаловался, что мне холодно, хотя и чувствовал себя в горячке; мне позволили встать, чтоб погреть руки; приблизившись к камину, я схватил раскаленную кочергу и, размахивая ею над головой, бросился к двери.

Они вскочили, чтоб удержать меня, но я ткнул переднюю кочергой, и она с воплем полетела назад — кажется, я обжег ей нос. Воспользовавшись этой минутой, я выбежал на улицу, размахивая кочергой, между тем как женщины следовали за мной с криком и бранью. Я не перестал бежать и размахивать кочергой, пока, наконец, пот не полился с меня ручьем, а кочерга совершенно не остыла. Оглянувшись, я заметил, что нахожусь один.

Я остановился на углу, не зная, где нахожусь и что мне делать. Я чувствовал себя несчастным и раздумывал о плане действий, как вдруг из-за угла вышел один из наших квартирмейстеров, случайно забытый на берегу. Я узнал в нем одного из наших людей по пиджаку и соломенной шляпе и очень обрадовался. Я рассказал ему все, что случилось; он повел меня в один дом, где его знали и где мы были приняты хозяевами очень любезно. Хозяйка, по требованию квартирмейстера, подала нам пива, которое показалось мне очень недурным. Выпив кувшин, мы заснули в креслах. В семь часов квартирмейстер разбудил меня; мы взяли лодку и отправились на корабль.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

править
О’Брайен берет меня под свое покровительство. — Выдача жалованья корабельному экипажу, расплата с маркитантками, евреями и с эмансипатором, но не без некоторой церемонии. — Мы отправляемся в море. — Лечение доктора О’Брайена от морской болезни.

По прибытии я представился старшему лейтенанту, рассказал ему свои приключения и показал кочергу, принесенную мною на борт. Он выслушал меня терпеливо и сказал:

— Что ж, мистер Симпл, в вашей семье вы, может быть, и дурак, но я на этот счет совсем другого мнения, а потому постарайтесь никогда не казаться глупым при мне. Эта кочерга доказывает мою правоту; если у вас хватает ума действовать себе на пользу, то я требую, чтоб его хватало и на пользу службы.

Вслед за тем он послал за О’Брайеном и сделал ему выговор за то, что он позволил мне участвовать в наборе, подчеркивая то, что толку от меня не было и не могло быть никакого, а между тем со мной могло бы случиться какое-нибудь серьезное несчастье. Это замечание действительно было справедливо. Я взошел на верхнюю палубу, где встретился с О’Брайеном.

— Питер, — сказал он, — меня выбранили за то, что я брал тебя с собой; после этого я вправе вручить тебе твою долю за то, что ты просил меня об этом.

Я хотел было сказать что-нибудь в опровержение этого умозаключения, но он укоротил все мои аргументы, вытолкав меня в люк. Таков был конец моей ревностной попытки приобрести матросов на службу его королевского величества.

Наконец, фрегат был вполне экипирован (мы получили еще несколько отрядов матросов с других кораблей), и нам велено было до отплытия в море выдать экипажу жалованье. Народ на берегу всегда пронюхает о выдаче жалованья на корабле, и нас еще рано утром окружили лодки с евреями и другим торговым людом Одни просили пропуск для продажи своих товаров, другие — для получения платы за то, что было забрано матросами в кредит. Но старший лейтенант запретил впускать их, пока не выдано будет жалованье экипажу. Однако ж они так надоедали нам, что он вынужден был поставить цепь часовых с ружьями, заряженными порохом, чтоб удерживать на почтительном расстоянии боты, подходящие слишком близко к кораблю. Я стоял у сходней, надзирая за ботами, как вдруг какой-то человек отвратительной наружности закричал мне с лодки:

— Прошу вас, сэр, позвольте мне пробраться с бакборта, я вам подарю прекрасную вещицу.

Говоря это, он вынул и протянул мне золотую печатку.

Меня очень оскорбило предположение этого человека, что меня можно подкупить, и я приказал часовому прогнать его подальше. Около одиннадцати часов прибыл адмиралтейский бот с писцами казначейства, и кассир со своим денежным сундуком был введен в переднюю каюту, где его ожидал капитан за конторкою. Матросов поочередно вызывали, и так как суммы, которые им следовало выдать были уже заранее отсчитаны, то дело 9 двигалось очень скоро. Сосчитав деньги в присутствии офицеров и капитана, они укладывали их в свои шляпы.

У дверей каюты стоял высокий человек, весь в черном, с зачесанными вверх волосами, доставленный на борт по особому приказу от адмирала порта. Он не давал проходу ни одному матросу, выходившему из каюты с деньгами в шляпе, добиваясь от каждого пожертвований на эмансипацию негров Вест-Индии. Но матросы не давали ничего.

Они клялись, что неграм лучше, чем им, так как те не работают так тяжело изо дня в день и не несут вахту за вахтой по ночам.

— Все мы в целом мире являемся рабами, мой старый псалмопевец, — говорил один из них. — Они — рабы своих господ, так сказать, из чувства долга; мы — рабы короля, потому что он не может обойтись без нас; и он никогда нас ни о чем не спросит, а делает все, как хочет.

— Да, это так, но их рабство — это нечто совсем иное, у вас совсем не рабство, — возразил джентльмен с ежиком.

— Не могу сказать, чтобы я заметил какую-нибудь разницу. А ты, Билл?

— И я не вижу; но я полагаю, что если им не нравится это, они могут убежать.

— Убежать! Бедные создания! — воскликнул черный джентльмен. — Да если они это сделают, их будут пороть!

— Пороть! Ха-ха! А если мы убежим, то нас повесят. Неграм значительно лучше, чем нам. Не так ли, Том?

В это время вышел интендант. Он был, что называется, законник, или чуть-чуть юрист, то есть получил немножко больше образования, нежели матросы вообще.

— Надеюсь, что вы, сэр, пожертвуете что-нибудь, — сказал ему человек в черном.

— Я? Никак нет, друг сердечный; я задолжал каждый фартинг моих денег и боюсь, что даже больше.

— И тем не менее, сэр. Ведь я прошу сущую безделицу.

— Каким вы должны быть бесчеловечным мошенником, чтобы требовать от меня отдать то, что мне не принадлежит! Разве я не сказал вам, что задолжал все эти деньги? Есть старинная пословица: будь более честен, чем щедр, или сначала отдай долг, а уж затем раздавай милостыню. А вы, по-моему, — продолжал он, — методистский бездельник, мерзавец, и если кто-нибудь будет так глуп, что даст вам денег, вы их присвоите и употребите в свою пользу.

Когда он убедился, что ничего не добьется у дверей, он сошел на нижнюю палубу, что было не очень мудро с его стороны. Так как жалованье уже было роздано экипажу, то ботам разрешили причалить к кораблю, а они тайком навезли столько спиртного, что большинство моряков были более или менее пьяны.

Как только он спустился вниз, то принялся раздавать картинки, на которых был изображен негр, стоящий на коленях, опутанный цепями и вопрошающий: "Разве я не твой брат? ". Некоторые матросы смеялись и клялись, что расклеят этих братьев над обеденными столами, чтобы они молились вместо матросов, другие были весьма сердиты и оскорбляли его. Наконец, один из них, очень пьяный, подошел к нему.

— Ты хочешь этим намекнуть, что этот плаксивый черный вор — мой брат?

— Уверен в этом, — сказал методист.

— Тогда вот тебе за эту дьявольскую ложь! — сказал моряк, ударяя его по лицу с правой и с левой, после чего опрокинул беднягу на бухту каната.

Выпутавшись из канатов, он убрался с фрегата так быстро, как только смог.

На корабле в это время царили беспорядок и суматоха. Тут были евреи, старавшиеся продать платье или получить деньги за уже проданное прежде; маркитанты и маркитантки, показывавшие свои счета и умолявшие заплатить; береговые обыватели, предъявлявшие тысячи ничтожных долгов, и матросские жены, следовавшие по их стопам и оспаривавшие каждый представляемый счет, называя его лихоимством и грабительством. Отовсюду слышались крики, угрозы, смех, вопли женщин, которые должны были покинуть корабль до захода солнца. Здесь еврея сбивали с ног, и весь его короб с платьем летел в трюм; там матрос бегал взад и вперед, отыскивая еврея, который обманул его; везде пьяные, везде спор и драка. В самом деле, матросам очень трудно было расплатиться с долгами. Деньги требовали все: евреи — за платье, маркитанты — за пищу, которую доставляли им в гавани, а жены требовали средств к пропитанию на время их отлучки; денег же, которые матросы получали, хватило бы, вообще говоря, на удовлетворение не более как одного из этих требований. Само собой разумеется, жены получали большую часть, прочим уплачивалась безделица, а остальное обещалось по возвращении из крейсерства. С первого взгляда вам может показаться, что таким образом две части кредиторов были обижены; но в сущности, они были более чем удовлетворены, потому что требования их были до того ни с чем не сообразны, что если бы оплатить только третью часть их счетов, и тогда б они остались в большом барыше. Около пяти часов отдан был приказ очистить корабль. Морской сержант во главе отряда матросов уладил все спорные пункты; он разлучил евреев с их противниками и выпроводил с борта всех посторонних.

По свистку опустили койки, пьяных уложили, и корабль наконец успокоился. Никого не наказали за пьянство, так как на борту военного корабля в день выдачи жалованья оправдывается всякое дурное поведение; но с этого дня матросы открывают новую страницу жизни. В самом деле, хотя в гавани и делается некоторое послабление в дисциплине против устава и матросов редко наказывают, но с той минуты, как якорь занимает свое место на носу корабля, соблюдается строжайшая дисциплина и пьянство уже не прощают.

На следующий день все было готово к отплытию; отпуск не давали никому, даже офицерам. Всякие припасы доставлены на борт, большие боты подняты и привязаны. На следующее утро, на рассвете, флагманский корабль, стоявший в гавани, подал нам знак к поднятию якоря. Мы получили приказание крейсировать в Бискайском заливе. Капитан прибыл на борт, якорь подняли, и корабль поплыл мимо Нидлсов при тихом северо-восточном ветре. Я наслаждался зрелищем, которое представлял остров Уайт, с удивлением обозревал Алумский залив, с тайным трепетом Нидлские скалы, и, наконец, почувствовал себя до того нездоровым, что вынужден был сойти вниз. Что было в следующие шесть дней, я не могу сказать. Я ожидал смерти каждую минуту и провел все то время, лежа в койке или на сундуке, будучи не в состоянии ни есть, ни пить, ни стоять на ногах. На седьмое утро ко мне вошел О’Брайен и объявил, что мне нужен моцион, иначе я никогда не выздоровлю. Он уверял, что любит меня, берет под свое покровительство и в доказательство сделает для меня то, чего не потрудился бы сделать ни для одного из наших мичманов, а именно хорошенько поколотит меня, так как это самое действенное лекарство против морской болезни. К словам он присоединил действие и начал колотить меня без пощады по бокам, так что, казалось, душа моя готова была оставить тело; потом, взяв конец веревки, ста а меня стегать, пока я не исполнил его приказание идти на палубу. До его прихода я и не воображал, что в состоянии сделать это; но как бы то ни было, я постарался ползком взобраться по лестнице на верхнюю палубу и, усевшись там на пороховом ящике, начал горько плакать. Чего б я не дал, чтоб быть опять дома! Виноват ли я, что глупее всех в своем семействе — и, однако ж, как жестоко наказан за это! Но мало-помалу я успокоился, почувствовал себя гораздо лучше, и эту ночь спал хорошо. На следующее утро О’Брайен снова вошел ко мне.

— Эта морская болезнь, Питер, — сказал он, — не что иное, как гадкая медленная лихорадка; мы прогоним ее!

И он выдал мне новую порцию вчерашнего лекарства, пока из меня не вышло что-то вроде студня. Не знаю, опасение ли быть снова избитым, или что другое прогнало мою морскую болезнь; верно только то, что после повторных побоев О’Брайена я выздоровел и, проснувшись на следующее утро, почувствовал сильный голод. Я поспешил одеться до прихода О’Брайена и увиделся с ним только за завтраком.

— Позволь мне пощупать твой пульс, Питер, — сказал он.

— О нет, — возразил я, — я уже выздоровел.

— Уже выздоровел! Можешь ты есть сухари и соленое масло?

— Могу.

— А кусочек жареной свинины?

— Да.

— Ну, так благодари меня, Питер. Теперь ты избавлен от моего лекарства до возвращения болезни.

— Надеюсь, что этого не будет, — возразил я, — лекарство твое не очень-то приятно.

— Не очень-то приятно! Какой же ты простак, Симпл! Где ты слышал, чтоб лекарство было приятно, если оно не прописано самим тобой? Желтая лихорадка давно бы уж свела тебя в Елисейские! Живи и учись, мальчик мой, и благодари небо, что ты нашел человека, который настолько любит тебя, что не отказывает в побоях, когда они необходимы для твоего здоровья.

Я отвечал, что очень благодарен ему, но надеюсь, что больше такие доказательства любви не понадобятся.

— Позволь тебе сказать, Питер, что эти доказательства чистосердечны. Пока ты был болен, я съедал твою порцию свинины и выпивал твой грог, который не скоро найдешь в Бискайском заливе; теперь же, когда я вылечил тебя, ты будешь уписывать все это сам. Следовательно, от твоего выздоровления я ничего не выиграл. Надеюсь, ты теперь убедишься, что за всю жизнь свою не получал еще таких бескорыстных побоев. Но как бы то ни было поздравляю с выздоровлением и не станем говорить об этом. . .

Я промолчал и весело принялся за завтрак. С того же дня я снова приступил к своим обязанностям. Меня назначили на одну вахту с О’Брайеном, который просил о том старшего лейтенанта, обещая взять меня под свой надзор.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

править
Новая теория мистера Мадли, замечательная по своей бесконечности. — Оригинальное обыкновение мистера Чакса. — Я приношу шкиперу ночную подзорную трубу.

О капитане и старшем лейтенанте было уже так много сказано, что читатель в состоянии получить представление об их характере. Теперь я упомяну еще о двух странных лицах, моих товарищах по службе, именно о плотнике и боцмане. Плотник, по имени Мадли, отзывался на прозвище «Философ Чипе» не потому, что он следовал какой-нибудь особенной школе, а потому, что составил собственную теорию, в которой его никак нельзя было разуверить. Она состояла в том, что события Вселенной круговращаются так, что в известный период времени должны повториться снова. Я никак не мог добиться от него объяснения, на каких данных он основывает свои вычисления. Он говаривал, что я слишком молод, чтоб понимать это, но дело в том, что через 27672 года все, что происходит теперь, повторится снова с участием тех же самых лиц. С капитаном Савиджем он редко говорил о своей теории, но старшему лейтенанту излагал ее очень часто.

— Так было и прежде, сэр, уверяю вас: 27672 года тому назад вы уже были старшим лейтенантом этого корабля, а я плотником, хоть мы того и не помним; через 27672 года мы будем снова стоять около борта и разговаривать о ремонте, как и сейчас.

— Не сомневаюсь, сэр, — возражал старший лейтенант. — Скажу даже, что все это совершенно справедливо; но тем не менее починки должны быть окончены ночью, а через 27672 года вы получите такое же категорическое приказание по этому предмету, так уж лучше делайте, что вам говорят.

Такая теория делала его, Мадли, весьма равнодушным к опасностям и ко всему на свете. Это ничего не значило, все происходит уж не в первый раз. Случалось в прошлом — повторится и в будущем; судьба всегда останется судьбой.

Но личность боцмана была еще занимательнее. Он считался самым примерным (то есть деятельным и строгим) боцманом в королевской службе. Его прозвали «Джентльменом Чаксом»; последним словом в этом прозвище было его имя. Казалось, его образование не было доведено до конца: в его разговоре первые фразы были замечательно изысканы, и вдруг вырывалось красное словцо. Внешность его была очень приятна: могучие формы, проницательные глаза и волосы, завивавшиеся в кольца. Голову он держал всегда прямо, поступь имел гордую. Он говорил, что офицер должен выглядеть офицером и вести себя сообразно своему званию. Он был очень чистоплотен, носил кольца на крупных пальцах и пышные оборки на груди, торчащие подобно спинным плавникам окуня; воротнички рубашки были всегда подняты вверх до самых скул. Он никогда не появлялся на палубе без своего средства убеждения или «убедителя», как он называл свою дубинку, сплетенную из трех хлыстов. Убедитель этот никогда не оставался в бездействии. Чакс старался быть как нельзя вежливее, даже с простыми матросами, и замечания его всегда начинались очень деликатно, но чем далее он говорил, тем менее изысканной становилась его фразеология. О’Брайен выразился однажды, что речь его очень похожа на поэтическое изображение греха: прекрасны верхние члены, но отвратительны нижние. К примеру, вот что сказал он матросу на баке:

— Позвольте вам заметить самым деликатным образом в свете: вы пролили деготь на палубу, мой милый, на палубу, сэр, которую, простите мне это замечание, я должен попросить вас вымыть к завтрашнему утру. — И затем, повышая голос, продолжал: — Понимаете ли вы меня, сэр, вы замарали бак корабля его королевского величества. Я должен исполнить мою обязанность, сэр, когда вы не радеете о своей. Так вот тебе, так вот тебе (бьет матроса дубинкой). Проклятое отродье корабельного повара! Сделай это еще раз, черт возьми! Я вырежу тебе печень!

Помню, один корабельный юнга, неся ведро помоев на голове, чтобы их вылить, забыл приложить палец к фуражке, проходя мимо боцмана.

— Стой, мой дружочек, — сказал ему боцман, расправляя оборки и поправляя с обеих сторон воротнички рубашки. — Известны ли вам мой чин и положение в обществе?

— Да, сэр, — ответил юнга, дрожа и поглядывая на дубинку.

— А, вам известно это! — продолжал мистер Чакс. — Если бы это не было вам известно, я счел бы необходимым хорошенько наказать вас, чтоб избавить от подобного неведения впредь, но раз вы знаете, — ну, так черт вас возьми, вам нет прощения; вот вам, вот вам, ревун, голодный недоносок. Прошу извинить, мистер Симпл, — сказал он, обращаясь ко мне (я был в это время с ним), между тем как юнга с воплем продолжал свой путь, — право, служба делает нас строгими. Тяжко жертвовать здоровьем, ночным покоем, всеми удобствами, но тяжелее для меня то, что по ответственности положения я вынужден часто жертвовать своим благородством.

Шкипер был начальником вахты, к которой я был причислен. Это был добрый моряк, воспитанный на купеческом корабле, наружности не совсем-то джентльменской, очень покладистый и большой любитель грога. Он беспрестанно ссорился с боцманом и уверял, что служба много потеряла с тех пор, как патентованные офицеры стали носить белые манжеты и рубашки с оборками. Но боцман не обращал на него внимания; он знал свои обязанности и исполнял их, а до остального ему не было дела.

— Был бы доволен капитан, — говорил он, — а там пусть дуется на меня хоть весь корабельный экипаж. Что касается шкипера, это очень хороший человек, но кто получил воспитание на угольном корабле, от того нельзя ожидать хорошей полировки.

— Да и в самом деле, — прибавил он, подымая вверх воротнички рубашки, — невозможно сделать шелковый кошелек из свиного уха.

Шкипер был очень благосклонен ко мне и обыкновенно посылал меня в койку до окончания вахты. В ожидании этого времени я обычно гулял по палубе с О’Брайеном, который в моих глазах был очень занимательным собеседником и учил меня всему, что имело отношение к моему званию.

— Парус со стороны штирборта! — закричал сторожевой.

— Хорошо! — отозвался шкипер. — Мистер О’Брайен! Где мистер О’Брайен?

— Вы меня зовете, сэр? — спросил О’Брайен.

— Да, сэр, посмотрите, что за корабль?

— Слушаю, сэр, — ответил О’Брайен.

— А вы, мистер Симпл, — продолжал шкипер, — сойдите вниз и принесите мне мою ночную трубу.

— Слушаю, сэр, — ответил я.

Я не имел понятия о ночной подзорной трубе, но так как я заметил, что примерно в это время слуга обыкновенно приносил шкиперу стакан грогу, то сообразил, что знаю, чего ему надобно.

— Но смотрите, не разбейте, мистер Симпл, — прибавил он.

«О, так, отгадал, — подумал я, — ему нужен стакан».

Я сошел вниз, позвал смотрителя пороховой камеры и попросил его дать мне стакан грогу для мистера Доуболла. Буфетчик, полусонный и в одной сорочке, встал с постели, сделал грог, подал мне, и я осторожно понес его на квартердек.

В мое отсутствие шкипер успел уже вызвать капитана. По приказанию последнего О’Брайен вызвал старшего лейтенанта, и когда я вошел, оба они уже были на палубе. Подымаясь по лестнице, я слышал, как шкипер говорил:

— Я послал молодого Симпла за ночной подзорной трубой, но его так долго нет, что я полагаю, он как-нибудь ошибся, ведь это почти дурак.

— Я не согласен с вами, — возразил мистер Фокон, старший лейтенант, в ту самую минуту, когда я вступил на палубу.

— Он не дурак? Может быть, — ответил шкипер. — Да вот и он. Что вы там так долго делали, мистер Симпл? Где моя подзорная труба?

— Вот, сэр, — ответил я, подавая ему стакан грогу, — я приказал сделать покрепче.

Капитан и старший лейтенант прыснули от смеха; мистер Доуболл был известен как страшный охотник до грога. Первый из них, чтоб скрыть свой смех, удалился на корму; но последний остался. Мистер Доуболл пришел в ярость.

— Не говорил ли я, что парень глуп? — сказал он, обращаясь к старшему лейтенанту.

— По крайней мере, данный случай этого не доказывает, — возразил мистер Фокон, — он метко попал в цель.

Сказав это, старший лейтенант присоединился к капитану, и оба они, смеясь, ушли с палубы.

— Поставьте это на кабестан, сэр, — сказал мне мистер Доуболл сердитым голосом. — Вы поплатитесь за это.

Я очень удивился, но все-таки не догадывался, дурно ли, хорошо ли поступил. Во всяком случае, думал я, сделал это с добрым намерением. Поставив стакан на кабестан, я отошел в сторону и принялся гулять по палубе. Лишь только капитан и старший лейтенант сошли вниз, О’Брайен подошел на корму.

— Что это за корабль, там вдали? — спросил я.

— Это десятипушечный бриг, как я полагаю.

Я рассказал ему о случившемся и объявил, что шкипер сердится на меня. Он чистосердечно смеялся этому и успокоил меня, приказав оставаться с подветренной стороны фрегата и наблюдать за шкипером.

— Стакан грогу для него такая приманка, что он будет лавировать вокруг него, пока не выпьет. Когда ты увидишь, что он подносит его к губам, подходи смело и проси извинения, если чем обидел его; он простит тебя.

Я решил последовать этому доброму совету и стал ожидать. Я заметил, что шкипер вертится вокруг кабестана и всякий раз описывает круги все меньше и меньше; наконец, он схватил стакан и выпил половину. Грог был так крепок, что он остановился перевести дух. Я счел это благоприятным моментом и подошел к нему; он снова поднес стакан к губам, и, прежде чем он успел заметить меня, я сказал:

— Надеюсь, сэр, вы простите меня; я не видывал ночной трубы и, заметив, что вы много ходили, подумал, что вы устали и желаете чего-нибудь выпить для прохлаждения.

— Хорошо, мистер Симпл, — сказал он, допив стакан с глубоким вздохом, выражавшим удовольствие. — Так как вы сделали это с добрым намерением, то я прощаю вам на этот раз; но помните, что если в другой раз принесете мне стакан грогу, то чтоб это не было в присутствии капитана и старшего лейтенанта.

Я обещал и ушел очень довольный примирением с ним и еще более отзывом старшего лейтенанта, который утверждал, что настоящий поступок не доказывает моей глупости.

Наконец наша вахта кончилась, и около двух часов меня сменил мичман следующей вахты. Очень неприятно, когда тебя не сменяют вовремя; но если бы я в таком случае сказал хоть слово, то, наверное, был бы побит на следующий день под тем или другим предлогом. С другой стороны, мичман, которого я сменял, был гораздо сильнее меня, и если бы я не поднимался заблаговременно, он непременно стащил бы меня с постели и поколотил; часто, благодаря им обоим, я был на вахте чаще, чем следовало; исключения случались только тогда, когда шкипер посылал меня в постель до истечения моей вахты.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

править
Пациент старшего лейтенанта. — Мистер Чакс, боцман, поверяет мне тайну о своем благородном происхождении.

Прежде чем примусь продолжать рассказ, я хочу объяснить читателю, что история эта написана не в позднейший период моей жизни, когда я приобрел уже некоторое знание света. Впервые отправляя меня в море, матушка просила, и я обещал ей вести дневник моих приключений и мыслей, которые они внушат мне. Я строго исполнял это обещание, и когда стал сам себе господином, этот дневник остался в моем владении. Естественно, что в изложении первой половины моих приключений каждое событие представлено в духе того впечатления, которое оно произвело на меня. Впоследствии мнение мое касательно многих вещей изменилось; некоторые пассажи и истории заставляли меня смеяться над собственной глупостью и наивностью; но все-гаки я счел лучшим не замещать в нем свои юношеские представления о жизни теми, которые внушила мне впоследствии дорого приобретенная опытность. Нельзя требовать от мальчика пятнадцати лет, воспитанного в стенах провинциального города, чтоб он смотрел на вещи и судил о них так, как молодой человек, видевший и испытавший в жизни многое. Итак, читатель не должен забывать, что в моем дневнике я сообразовывался с понятиями и чувствами, руководившими мной в каждом из различных периодов моей жизни, о которых я буду рассказывать.

Однажды утром я стал свидетелем забавного случая. Мы занимались штопанием коек на квартердеке. В это время вошел юнга с койкой на плечах, и когда он проходил мимо старшего лейтенанта, последний заметил у него за щекой сверток табаку.

— Что это у тебя, мой милый, десны болят, что ли? Твоя щека страшно распухла.

— Нет, сэр, — возразил юнга, — я ничего не чувствую.

— Ну так, может быть, у тебя зуб болит? Открой рот, я посмотрю.

Юнга очень неохотно открыл рот, и глазам старшего лейтенанта представился огромный сверток табачного листа.

— Ага, вижу, вижу, — вскричал старший лейтенант. — Тебе надобно растянуть рот и почистить зубы. Жаль, что у нас нет зубного лекаря на борту, но делать нечего, я елтл произведу операцию. Позовите оружейника с щипцами.

Оружейник явился, юнгу заставили открыть рот, и сверток табаку был вытащен этим грубым инструментом.

— Хорошо, — сказал старший лейтенант. — Я уверен, что тебе теперь лучше, иначе ты навсегда лишился бы аппетита. Капитан, достаньте-ка лоскуток канифаса и немного песку, да почистите ему хорошенько зубы.

Тот выступил вперед, зажал голову юнги между колен и принялся тереть ему зубы песком и канифасом, что продолжалось минуты две.

— Хорошо, — сказал старший лейтенант. — Теперь у тебя хорошенький чистенький ротик, и ты можешь снова наслаждаться завтраком, а то до сих пор тебе невозможно было есть с таким грязным ртом. Когда туда еще что-нибудь попадет, снова приходи ко мне; я готов служить тебе зубным лекарем.

В другой раз я находился на баке вместе с боцманом, мистером Чаксом, который был очень расположен ко мне. Он учил меня завязывать на канате разные узлы и банты, употребляемые в нашей службе; я был страшно непонятлив, но он терпеливо повторял свои указания, пока, наконец, я не выучился. Между прочим, он научил меня завязывать так называемый «рыбачий бант», который он называл королем всех узлов.

— Мистер Симпл, — сказал он, — в этом узле заключается глубокая мораль. Заметьте, если вы потянете концы в правую сторону, и притом вместе, то чем больше вы тянете, тем труднее становится развязать его. Но смотрите: я потяну концы каждый отдельно — и вмиг он ослабляется, и развязать его очень легко. Это указывает на необходимость действовать в этом мире заодно, мистер Симпл, если мы хотим добиться успеха, а эта философия стоит всех двадцати шести тысяч с лишком лет моего друга плотника, которые не ведут его ни к чему иному, как только к мечтательности, мешающей ему исполнять свои обязанности.

— Справедливо, мистер Чакс, вы философ почище его.

— Я лучше воспитан, мистер Симпл, и, надеюсь, более похож на джентльмена. По-моему, всякий джентльмен в некоторой степени философ, потому что он часто бывает вынужден для поддержания своего достоинства противостоять таким обстоятельствам, которые разнуздали бы все страсти в другом. Я считаю отличительной чертой джентльмена хладнокровие. На службе, мистер Симпл, иной вынужден казаться сердитым, даже если сам не оправдывает этой страсти. Я могу сказать, что никогда не лишаюсь хладнокровия, даже когда даю волю своему «убедителю».

— Для чего же вы, мистер Чакс, так ругаетесь, когда говорите с матросами? Уж, конечно, это не по-джентльменски?

— Конечно, нет, сэр. Но я замечу в свою защиту, что на борту военного корабля мы вовсе не свободны в своих действиях. Необходимость, мой милый мистер Симпл, не ведает закона. Вы должны были заметить, как деликатно я всегда начинаю, когда нахожу что-нибудь не так. Я делаю это в доказательство своего благородства, но ревность к службе заставляет меня изменять речь, чтоб доказать, наконец, что я говорю серьезно. Ничто не доставило бы мне большего удовольствия, как возможность исполнять свои обязанности по-джентльменски, но это невозможно.

— Я, право, не понимаю, почему так?

— В таком случае объясните мне, мистер Симпл, почему ругаются капитан и старший лейтенант?

— На этот вопрос я не могу ответить, но, мне кажется, они делают это в редких случаях.

— Совершенно верно; но, сэр, их редкие случаи составляют мою ежедневную работу и ежечасную обязанность. В повседневной работе на корабле я отвечаю за все, что делается дурно. Жизнь боцмана вся состоит из этих редких случаев, и поэтому я ругаюсь.

— Я все-таки не могу допустить, чтоб это было необходимо, и нет сомнения, что это грешно.

— Извините, сэр, это положительно необходимо и вовсе не грешно. Кабинетный язык не годится на борту корабля, а человек в каждой ситуации должен употреблять те выражения, которые в наибольшей степени способны произвести желаемое действие на его слушателей. Вследствие ли долголетней привычки к службе или равнодушия моряка ко всему обыкновенному, как в событиях, так и в языке, — я не умею яснее высказать своей мысли, мистер Симпл, но знаю, что говорю, — причиной ли тому постоянная раздражительность, но только, чтобы побудить матроса к деятельности, нужно больше стимула. По крайней мере, не подлежит сомнению, что на простых матросов нисколько не действует обыкновенная речь. У нас говорят: "Сделай то-то, черт тебя возьми! ", и приказание исполняется тотчас же. Приказание «делай» имеет вес пушечного ядра, которому не достает еще силы стремления, а слова «черт тебя возьми» — порох, заставляющий его лететь к исполнению своей обязанности. Понимаете вы меня, мистер Симпл?!

— Понимаю очень хорошо, мистер Чакс, и, без лести, не могу не заметить, что вы отличаетесь от остальных уорент-офицеров. Где вы воспитывались?

— Мистер Симпл, я боцман в чистой рубашке и вдобавок вполне знающий свои обязанности; это я сам говорю, и никто не осмелится противоречить мне. Хоть я не могу похвастать, чтоб был когда-либо знатнее, чем я теперь, но осмелюсь сказать, однако, что был некогда в лучшем обществе, в обществе лордов и леди. Я как-то раз обедал с вашим дедушкой.

— Вы счастливее меня, — заметил я, — дедушка никогда обо мне не спрашивал и вряд ли знает о моем существовании.

— Что я говорю, то правда. До вчерашнего разговора с О’Брайеном я не знал, что лорд Привиледж ваш дедушка; но я очень хорошо помню его, хотя и был еще в то время молод.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

править
Я откомандирован в дело и попадаю в плен к старой даме, которая, будучи не в состоянии получить мою руку, довольствуется вместо того одним пальцем. — О’Брайен освобождает меня. — Береговой ветер, от которого мы едва не погибли.

Спустя два или три дня после этого разговора с мистером Чаксом капитан направил корабль к берегу, и, находясь в пяти милях от него, мы заметили невдалеке от земли два корабля. Мы распустили все паруса и отрезали их от песчаного мыса, за которым они старались укрыться. Видя невозможность исполнить свое намерение, они устремились к берегу под защиту незначительной батареи из двух пушек, открывшей по нам пальбу. Свист первых ядер, прорезавших наши снасти, показался мне до крайности ужасным, но офицеры и матросы встретили их с улыбкой, а потому, конечно, я тоже постарался улыбнуться, хотя в действительности не находил тут ничего смешного. Капитан скомандовал штирбортной вахте собраться на шканцах, отвязать боты и приготовить их к спуску в море; потом мы бросили якорь на расстоянии одной мили от батареи и завязали с ней перестрелку. Между тем остальной экипаж спустил четыре бота, которые тотчас же наполнились вооруженными людьми и отправились для взятия батареи. Мне очень хотелось участвовать в деле, и О’Брайен, получивший команду над первым катером, взял меня с собой с условием, чтоб я спрятался от капитана на шканцах и оставался там, пока боты не станут отчаливать от корабля. Я выполнил это указание и никем не был замечен. Мы поплыли наискось к батарее. Не более как через десять минут боты ударились о песчаный берег, и мы бросились вон. Французы выпалили из пушек, лишь только мы приблизились к берегу, и потом бросились бежать, так что батарея досталась нам без боя. Этому последнему обстоятельству я был очень рад, потому что по своему возрасту и силам не считал себя способным устоять в рукопашной борьбе со взрослым человеком. Около самой батареи находилось несколько рыбачьих хижин, и, между тем как двое из наших ботов отправились к неприятельским кораблям, чтобы посмотреть, можно ли их взять с собой, матросы двух других ботов заколачивали пушки и ломали лафеты, а я отправился с О’Брайеном осматривать хижины. Они были, очевидно, только что оставлены своими хозяевами; но мы нашли в них пропасть рыбы, пойманной, казалось, этим утром.

— Черт! — вскричал О’Брайен, указывая на огромную самку ската [Название одной морской рыбы.]. — Вот настоящий образ моей бабушки; мы возьмем ее за одно напоминание о моей родине. Питер, всунь ей палец в жабры и тащи к боту.

Я попробовал сунуть палец в ее жабры, но не успел в этом и, полагая, что она уже издохла, запустил его ей в рот. Но я жестоко ошибся, потому что тварь была еще жива, тотчас же сомкнула пасть, прокусила мой палец до кости и стиснула зубы так сильно, что я никак не мог его выдернуть; да и боль была так жестока, что я не решился бы дергать его сильнее. Таким образом я попал в плен к рыбе. Я закричал, к счастью, так громко, что меня услышал О’Брайен, который был уже рядом с ботами и поспешил ко мне на помощь с двумя огромными тресками в руках. Сначала он не мог удержаться от смеха, но, наконец, с помощью ножа заставил рыбу раскрыть рот, и я смог освободить свой жестоко изуродованный палец. Сняв шарф, я привязал его к хвосту ската и потащил к борту, который уже отчаливал. Прочие боты нашли, что неприятельские корабли нельзя взять с собой иначе, как выбросив балласт, а потому по приказанию капитана их зажгли, и, прежде чем мы потеряли их из виду, они уже сгорели до самого трюма. Мой палец болел три недели, и все это время офицеры не переставали смеяться надо мной, говоря, что я едва не попал в плен к «старой деве».

Мы продолжали крейсировать вдоль берегов, пока не вошли в Аркашонский залив, где овладели двумя или тремя кораблями и сверх того загнали множество судов на берег. Здесь с нами случилось приключение, которое показывает, как полезно для военного корабля, чтобы капитан его был хороший моряк и держал свой экипаж в строгом повиновении. Когда уже опасность миновала, я слышал, как офицеры единодушно утверждали, что корабль и экипаж обязаны своим спасением исключительно присутствию духа капитана Савиджа.

Мы загнали неприятельские конвойные корабли в самый конец залива и прижали их к берегу, куда в это время с такой силой били волны, что они непременно должны были разбиться вдребезги, прежде чем успели бы выйти на простор; сделав это, мы начали отходить назад. Ветер дул в ту пору довольно свежий, и так как нам приходилось плыть против него, то мы были вынуждены удвоить рифы на марсстенгах. Погода между тем становилась грозной; через час все небо покрылось сплошной черной тучей, которая спустилась так низко, что почти касалась верхушек мачт. Страшные волны, поднявшиеся вдруг как по мановению волшебника, напирали на нас, подвергая корабль влиянию грозного берегового ветра. С наступлением ночи налетел сильный шквал, и корабль почти исчез под множеством парусов, которые нам пришлось распустить. Если б мы находились в открытом море, то пустили бы в дело одни лееры, но теперь мы решили во что бы то ни стало плыть на всех парусах в надежде проплыть мимо берега, коснувшись его только слегка.

Мы находились между двумя грядами волн, когда море вдруг поднялось, залив водой почти весь корабль от форкастля до нактоуза. И вслед за тем оно опустилось вглубь с такой стремительностью, что, казалось, корабль разлетится надвое от силы удара. Двойные зады были привинчены к пушкам, сверх того их прикрепили к домкрату и прибили крюки к вертлюгам, потому что во время качки мы так сильно опрокидывались на бок, что пушки удерживались только задами и домкратами. Сорвись одна из них с этих поддержек, она непременно перелетела бы через подветренный борт корабля и потонула в волнах.

Капитан, старший лейтенант и большая часть офицеров оставались на палубе в продолжение всей ночи. Гул ветра, проливной дождь, волны, затоплявшие палубу, работа насосов, треск и стоны мачтовых стволов — все это заставляло меня думать, что мы должны погибнуть неизбежно, и я около двенадцати раз принимался молиться, потому что спать было невозможно. Я часто желал из любопытства видеть действие порывистого ветра, но никак не представлял себе сцен подобного рода и не думал, чтоб они могли быть хоть наполовину так страшны. Всего опаснее было то, что мы находились под влиянием берегового ветра, и совещания капитана с офицерами, нетерпение, с которым они ожидали утра, все это доказывало, что нам предстоят еще другие опасности, кроме бури.

Наконец наступило утро, и наблюдатель закричал:

— Земля с подветренной стороны!

Я видел, как шкипер с досадой ударил кулаком по коечным перилам и молча, с печальным видом отошел в сторону.

— Ступайте наверх, мистер Уилсон, — сказал капитан второму лейтенанту, — посмотрите, как далеко простирается земля и виден ли мыс.

Второй лейтенант влез на снасти и оттуда указал на два мыса, находившиеся сбоку корабля.

— Видите вы там два холма?

— Вижу, сэр, — доложил второй лейтенант.

— Ну, так и есть, — сказал капитан, обращаясь к шкиперу. — Если мы обогнем мыс, то у нас будет больше места. Держите круче к ветру, и пусть корабль пробивается сквозь волны! Слышите, квартирмейстер?

— Слышу, сэр.

— Так, и не ближе! Поверните штурвал на одну или на две спицы, если бег корабля слишком быстр; но будьте осторожны, иначе штурвал вырвет из ваших рук.

В эту минуту сцена была величественна. Когда корабль опускался во впадины моря, глазам нашим представлялась пучина возмутившейся воды, но когда он вскидывался на вершины огромных волн, мы видели под собой низкий песчаный берег, покрытый пеной и валунами.

— Корабль хорошо ведет себя, — заметил капитан, подходя к нактоузу и глядя на компас. — Если ветер не отобьет нас, мы обогнем мыс.

Он едва успел сделать это замечание, как паруса затряслись и шумно заполоскались.

— Что там у вас, квартирмейстер?

— Ветер развернул нас, сэр, — заметил хладнокровно квартирмейстер.

Капитан и шкипер остановились у нактоуза, наблюдая за компасом, и когда снова наполнились все паруса, компасная стрелка передвинулась на два румба и мыс очутился почти по носу корабля.

— Нужно поворотить корабль, мистер Фокон. Поворачивай корабль, все! Живо, живо!

— Стрелка опять на прежнем месте! — закричал шкипер, стоявший у компаса.

— Стой на минуту! Что показывает компас?

— Северо-северо-восток, как прежде, сэр, стрелка пока еще не передвинулась.

— Отставить! — скомандовал капитан. — Фокон, если она передвинется снова, нам не будет места для поворота корабля; и теперь его уж так мало, что я вынужден рисковать. Какой канат спущен прошедшей ночью — второй якорь?

— Точно так, сэр.

— Сбегайте вниз и прикажите привязать и проштопорить его на тридцатой брассе. Да сделайте это хорошенько — жизнь наша зависит от этого.

Корабль некоторое время продолжал держаться хорошо. Мы были уже в полумиле от мыса и надеялись обогнуть его, как вдруг промокшие, тяжелые паруса снова захлопали в воздухе, и корабль опять уклонился от своего пути на два компасных румба. Холод пробежал по жилам офицеров и матросов, потому что нос корабля повернулся прямо к береговому буруну.

— Оттягивайте изо всех сил, квартирмейстер! — закричал капитан. — Все на корму! Ребята, теперь не время попусту тратить слова; я поверну корабль на якоре, потому что для иного поворота у нас нет места. Единственная надежда на спасение — хладнокровие.

Придерживаясь за снасти, он скомандовал румпель на середину корабля. Потом заботливо взглянул на паруса и на канат, вытянувшийся из носового наветренного полуклюза и удерживавший корабль от приближения к берегу. Наконец закричал:

— Отсеките канат!

Послышалось несколько ударов топора, канат вылетел из клюза, вспыхнув от сильного трения, и исчез в огромной волне, прокатившейся через весь корабль и затопившей его с носа до кормы. Но в это время мы плыли уже в другом галсе, корабль вернулся на прежний путь, и расстояние между нами и землей значительно увеличилось.

— Ребята, — сказал капитан корабельному экипажу, — вы хорошо вели себя, благодарю вас. Но скажу откровенно: нам предстоят еще большие трудности — нужно обогнуть мыс на этом галсе. Мистер Фокон, смените вахту. Что показывает компас?

— Юго-юго-запад, сэр.

— Хорошо, пусть корабль пробивается сквозь волны. И, сделав знак шкиперу следовать за ним, капитан отправился в каюту. Так как непосредственная опасность миновала, то я ушел в каюту посмотреть, нельзя ли чем позавтракать. Здесь нашел я О’Брайена и двух или трех других мичманов.

— Клянусь Всевышним! Это было дело, какого я не видывал еще до сих пор! — вскричал О’Брайен. — Малейшее замедление или ошибка в маневре — ив эту минуту морские рыбы уже возились бы с нашими изуродованными трупами. Питер, ты не любишь морских рыб, не правда ли? Мы должны благодарить небо и капитана, уверяю вас, ребята. Где карта, Робинсон? Подай мне линейку и циркуль, Питер, — вон там, в углу ящичка. Вот где мы теперь; дьявольски близки к этому адскому мысу. Кто знает, что показывает компас?

— Я знаю, О’Брайен; я слышал квартирмейстер сказал капитану, что стрелка стоит на юго-юго-западе.

— Посмотрим, — сказал О’Брайен и поставил на карте точку, означавшую положение корабля. Затем произведя какие-то измерения с помощью циркуля и линейки и вычислив что-то в уме, воскликнул: — Черт возьми! Здесь ровно столько пространства, сколько нужно, чтобы обогнуть мыс на теперешнем шкоте, на это ведь и намекал капитан, говоря, что нам предстоит еще много трудностей. Я готов поклясться на Библии, что мы минуем все, если устоит ветер.

Закончив свои измерения и расчеты, О’Брайен продолжал:

— Все будет хорошо, если мы обогнем мыс; залив глубок по ту сторону. Посмотрите-ка, этот мыс очень скалистый, вы видите. Но хорошо, ребята! Что бы там ни было, а у меня есть маленькое утешеньице для вас. Вы не долго останетесь в недоумении, потому что в час пополудни мы либо поздравим друг друга со счастливым избавлением, либо уже не в состоянии будем и молить о нем. Ну, долой карту: я не люблю иметь перед глазами грустную перспективу. Буфетчик, подайте нам чего-нибудь в утешение.

Хлеб, сыр и остатки вчерашней вареной свинины были разложены на столе, здесь же появилась и бутылка рому, но мы были слишком неспокойны, чтобы много есть, и один за другим отправлялись на палубу посмотреть, какова погода и благоприятнее ли становится ветер.

На палубе старшие офицеры разговаривали с капитаном, выразившим те же самые опасения, как и О’Брайен в мичманской каюте. Матросы, знавшие, что их ожидает, потому что вести этого рода быстро распространяются на корабле, составили со своей стороны также кружки; лица их были печальны, но в то же время доверчивы. Они знали, что могут положиться на своего капитана, насколько можно полагаться на человеческое искусство и мужество; моряки же не привыкли отчаиваться даже в последнюю минуту. Что касается меня, я чувствовал такое уважение к капитану после всего, что видел утром, что хотя мне и приходила мысль, что, по всей вероятности, я погибну через несколько часов, но я не мог не сознавать, насколько тяжелее для отечества утрата такого человека, как капитан. Я не говорю, чтоб это служило мне утешением, наоборот, это заставляло меня еще с большей грустью ожидать опасностей, угрожавших нам.

Около полудня мы были уже на виду скалистого мыса, находившегося с подветренной стороны, и если его низкий песчаный берег казался нам страшным издали, то насколько страшнее показался он нам на таком близком расстоянии. Черные массы скал были покрыты пеной, которая ежеминутно вскидывалась выше верхушек наших маленьких мачт. Несколько минут капитан смотрел на них молча, как бы соображая что-то.

— Мистер Фокон, — сказал он наконец, — нужно распустить грот.

— Корабль не в состоянии будет выдержать его, сэр.

— Он должен выдержать, — отвечал капитан. — Пошлите побольше людей на корму к главному шкоту, да приставьте самых надежных к гитовам.

Распустили грот; ужасно было действие, произведенное им на корабль; он опустился до того, что даже виндзейли погрузились в море, и при всяком новом привале волн подветренная сторона квартердека и сходни затоплялись водой. В эту минуту он напоминал собой горячего, неукротимого коня: он не плыл, как прежде, а летел по бурному морю, рассекая волны, которые беспрестанным потоком заливали бак и нижние палубы. Четверо матросов держали штурвал. Экипаж вынужден был уцепиться за снасти, чтобы не быть унесенным водой, канаты разбросались в беспорядке на подветренном боку корабля; ядра выкатывались из ларей, и все глаза устремились наверх, ожидая каждую минуту падения мачт в море. Тяжелая волна ударила о бок корабля, и в продолжение нескольких минут он не мог оправиться от этого потрясения: дрогнул, закачался, остановился, как бы в ужасе. Старший лейтенант взглянул на капитана с таким видом, как будто бы хотел сказать:

— Попытка не удается.

— Это наша последняя надежда, — ответил капитан на его немое замечание.

Ясно было, что корабль стал быстрее пробиваться сквозь волны и держался лучшего ветра; но в ту самую минуту, как мы подошли к мысу, буря усилилась.

— Если что сломается теперь, мы погибли, сэр, — заметил старший лейтенант.

— Я знаю, — ответил капитан спокойным голосом, — но, как я уже сказал, и вы сами должны видеть теперь, это наша надежда. Если в расположении и в укреплении снастей допущена какая-нибудь беспечность или ошибка, то все это скажется теперь; опасность эта, если мы избежим ее, будет напоминать нам, какой ответственности подвергает нас нерадение к должности. Беспечное и неблагоразумное поведение офицера в гавани бывает причиной гибели всего экипажа. Я отдаю вам справедливость, Фокон, выражая убеждение мое в том, что мачты корабля укреплены так, как может укрепить их только человек опытный и внимательный.

Старший лейтенант поблагодарил капитана за такое доброе мнение и выразил надежду, что это не последний комплимент, который ему придется услышать.

— Я надеюсь также, но через несколько минут дело выяснится.

Корабль находился в это время на расстоянии двух кабельтовых от скалистого мыса. Я заметил, что некоторые из матросов ломали руки, но большая часть молча снимала куртки и башмаки, чтобы облегчить себе последнее средство к спасению в случае, если корабль разобьется.

— Он ударится, но все-таки пройдет, Фокон, — заметил капитан.

С тех пор, как распустили грот, я целых полчаса находился близ капитана, прицелившись к соседнему анкерштоку, и таким образом мог слышать разговор.

— Пойдемте на корму, мы подержим с вами штурвал. Нам понадобится сейчас побольше рук и, к счастью, теперь только там.

Капитан и старший лейтенант отправились на корму и ухватились за передние спицы, между тем как О’Брайен, по знаку капитана присоединившийся к ним, взялся за третью, а старый квартирмейстер за четвертую. Рев волн, напиравших на скалы, и завывание ветра были страшны, но зрелище ужасом своим далеко превосходило шум. На несколько минут я закрыл глаза, но страх заставил меня открыть их. Сколько я мог судить, мы были менее чем в двадцати ярдах от скал, когда корабль проходил мимо них. Мы находились посреди пены, кипевшей вокруг корабля; и когда он подошел ближе к берегу и погрузился в волну, я подумал, что рей ударился о скалу. В это время порыв ветра ударил в корабль и, наклонив его набок, приостановил его бег. Столпившиеся волны оглушали нас своим ревом. Через некоторое время корабль потянулся, страшная волна поднялась над ним, ударилась о скалу, и пена, отлетев назад, затопила палубу. Огромная скала находилась в десяти ярдах от нашей кормы, когда другой порыв ветра бросил нас концами реев на скалу, марс-стеньга и грот лопнули и, сорванные ветром, упали на связку канатов; корабль выпрямился, ныряя то носом, то кормою.

Я оглянулся и увидел скалы на подветренной стороне шканцов. Мы были спасены! Мне показалось, что корабль, снова выпрямившийся и спокойно колыхавшийся на волнах, переживал некоторое подобие облегчения, которое мы сами почувствовали в эту минуту: подобно ему, мы затрепетали, обрадованные внезапной переменой, и ощущали внутри себя спад напряженного опасения, стеснявшего грудь.

Капитан остановил штурвал и отошел взглянуть на мыс, оставшийся сейчас за кормой в наветренной стороне. Потом он приказал мистеру Фокону привязать новые паруса и отправился в свою каюту. Я убежден, что он пошел благодарить Бога за наше спасение; со своей стороны, я усердно исполнил ту же обязанность и не только сейчас же, но и вечером, ложась в койку. Теперь мы были относительно спасены, но спустя несколько часов мы увидели себя в полной безопасности. И странное дело: лишь только мы обогнули мыс, буря утихла. Мне пришлось быть в утренней вахте, и, заметив мистера Чакса на баке, я подошел к нему с вопросом: какого он мнения о вчерашнем происшествии.

— Какого мнения, сэр? — переспросил он. — Я всегда дурного мнения о стихиях, когда они заглушают мой свисток: по мне, это глупая шутка. Терпеть не могу, чтобы корабельному экипажу предоставлялась полная свобода действий, да и что может он сделать, когда не слышит свистка боцмана? Впрочем, мы должны еще благодарить Бога и молить Его, чтобы он сделал из нас лучших христиан, чем мы есть сейчас. Что же касается этого плотника, он сумасшедший: в ту самую минуту, когда мы огибали мыс, он шепнул мне, что за двадцать семь тысяч шестьсот с хвостиком лет было совершенно то же самое. Я думаю, на смертном одре (а он недалек был вчера от очень жестокого) он станет рассказывать нам, как точно таким же образом он умирал несколько тысяч лет тому назад. А этот пушкарь — такой же дурак. Поверите ли, мистер Симпл, он кричал, бегая по палубе: "О, мои бедные пушки! Что будет с ними, если они сорвутся? " Он, казалось, считал неважным делом гибель корабля и экипажа, только бы его пушки в безопасности пристали к берегу. «Мистер Диспарт, — сказал я наконец, — позвольте вам заметить самым деликатным образом в свете, вы просто старый дурак». Вы понимаете, мистер Симпл, обязанность офицера — заботиться об общем и обращать внимание на частность из уважения к безопасности целого. Я смотрю за якорями и канатами, как и за снастями, и не отдаю никакого преимущества одному перед другим, потому что безопасность корабля зависит от хорошего устройства целого. Это все равно, что если бы я стал плакать, когда мы вчера утром вынуждены были пожертвовать якорем и канатом, чтобы помешать кораблю наткнуться на берег.

— Правда ваша, мистер Чакс, — ответил я.

— Личные переживания, — продолжал он, — должны всегда приноситься в жертву общественному благу. Как вам известно, вода затопила нижние палубы и подмыла наши каюты и сундуки; но я тогда и не думал о моих рубашках, а потом нахожу их плавающими между передними снастями без малейшей частички крахмала на воротниках и манишках. Теперь мне нельзя будет показаться в приличном виде в продолжение всего крейсерства.

В это самое время проходивший мимо нас плотник слегка задел его локтем.

— Виноват, сэр, — сказал он, — корабль так сильно качается.

— Корабль качается! — воскликнул боцман, приведенный в дурное расположение духа, как я полагаю, воспоминанием о своем испорченном гардеробе. — Спрашиваю вас, мистер плотник, ужели небо наделило вас двумя ногами с суставами у колен только для того, чтобы вы могли противодействовать одному горизонтальному падению корпуса? Или вы думаете, они созданы только, чтобы вам возиться вокруг бочки? Послушайте, сэр, не принимаете ли вы меня за столб, что вздумали чесать об меня свою свиную шкуру? Позвольте мне заметить, внушить вам, что, когда вы проходите мимо офицера, ваша обязанность держаться на почтительном расстоянии, а не пачкать его платья вашей грязной курткой. Понимаете ли вы меня, сэр? Или вот эта вещь должна напомнить вам, как вести себя впредь? — Дубинка поднялась и обрушилась градом ударов на плечи бочара, так что тот вынужден был обратиться в бегство. — Вот тебе, подлый доскострогатель, буравоносец! Извините, мистер Симпл, что я прервал ваш разговор, но мы должны покоряться требованиям долга.

— Правда ваша, мистер Чакс. Но вот уже семь часов, мне нужно сходить за шкипером, прощайте!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

править
Вести из дому. — Утомительное гуляние в Гибралтаре. — Еще кой-какие подробности из жизни мистера Чакса. — Стычка с неприятелем.

Спустя несколько дней нас догнал катер, шедший из Плимута, и передал нам приказание плыть в Гибралтар, где мы должны были узнать о своем назначении. Все мы были очень рады этому, потому что крейсерство в Бискайском заливе уже наскучило нам, и, понимая, что придется стоять в Средиземном море, мы надеялись на тихий ветерок и ясное небо вместо бурь и дурной погоды. Между прочим, катер привез нам письма и газеты. Я никогда не был так счастлив, как в ту минуту, когда мне вручили письмо. И в самом деле, лишь вдалеке от родных и друзей можно понять, какое это удовольствие — получить письмо. Чтобы ничто не помешало мне насладиться этим удовольствием, я удалился вниз, в самое уединенное место, где хранятся румпелевые снаряды. Еще не распечатывая письма, я плакал от радости, и о мне пришлось еще больше плакать от печали, когда я прочел в нем, что старший брат мой, Том, умер от тифа. Бедный Том! Вспоминая все шутки, какие он сыграл со мной, вспоминая его обыкновение занимать у меня деньги и никогда не платить, привычку бить меня и заставлять повиноваться себе как старшему брату, я проливал по нему потоки слез; потом мне пришла мысль, как несчастна теперь матушка, и это снова вызвало у меня слезы.

— Что с тобой, молокосос? — спросил О’Брайен, увидев меня. — Кто еще поколотил тебя?

— Никто, — отвечал я, — но мой старший брат Том умер, а у меня нет другого.

— Что же, Питер, я уверен, он был добрым тебе братом; но я открою тебе секрет. Когда ты доживешь до бороды, то увидишь, что не стоит делать столько шума из-за старшего брата. Но ты все еще добрый невинный ребенок, и я не хочу тебя бить за это. Пойдем, Питер, утри глаза и не думай о брате; после ужина мы выпьем за его здоровье, пожелаем ему многие лета и забудем о нем.

Несколько дней я был печален; но плавание вдоль португальских и испанских берегов было так восхитительно, погода была такая теплая, море такое гладкое, что, боюсь, я забыл о смерти брата раньше, чем следовало. Впрочем, как могло это быть иначе? Мне было весело, новость зрелища не допускала мрачных дум, к тому же другие были так довольны и счастливы, что мне невозможно было не последовать их примеру.

Спустя две недели мы бросили якорь в гавани Гибралтара, и корабль был расснащен для починки. Дел у нас было так много, что я не осмеливался проситься на берег. В самом деле, мистер Фокон отказал уже в этом многим из моих товарищей, и я счел за лучшее и не заикаться об отпуске, хотя и сильно желал видеть место, пользовавшееся во мнении всех такой славой. Однажды вечером, между тем как матросы ужинали, я стоял на шкафуте и смотрел вдаль по направлению к берегу.

— О чем вы думаете, мистер Симпл? — спросил подошедший ко мне мистер Фокон.

Я отвечал, приложив палец к треуголке, что удивляюсь, каким образом прорезали галереи в такой твердой скале, и прибавил, что это, должно быть, очень любопытное здание.

— Значит, вам очень любопытно видеть его? Хорошо, так как вы несли службу исправно и не просились на берег, то завтра утром я отпущу вас до первого пушечного выстрела.

Офицеры были приглашены обедать в казармы, и все, кто только мог отпроситься, намеревались отправиться туда, а потому я очень рад был этому позволению, так как мне тоже можно было присоединиться к их обществу. Сам старший лейтенант отказался под предлогом, что у него много дел на борту; но большая часть офицеров кают-компании и некоторые из мичманов получили отпуск.

Мы гуляли по городу и укреплениям, пока не пришло время обедать, а потом отправились в казармы. Обед был недурен, и мы провели время очень весело; но когда подали десерт, я незаметно ускользнул из комнаты с одним молодым офицером, который повел меня по галереям, объясняя все, что я желал знать.

Корабль пробыл в Гибралтарской гавани около трех недель, и за это время мы успели починить снасти на носу и на корме, заштопать койки и вычистить трюм, даже покрасили наружную сторону корабля. Он никогда не был так красив, как в ту минуту, когда в исполнение приказания, полученного нами, мы вышли из порта, чтобы соединиться с адмиралом. Мы вышли из пролива при попутном ветре и на закате солнца находились уже в шестнадцати милях от гибралтарского утеса, ясно различимого в виде голубого облака, сохранявшего совершенно правильные очертания. Я упоминаю об этом потому, что читатель, может быть, не поверит, что можно видеть землю на таком расстоянии. Мы держали путь на Капде-Гату и на следующий день были уже у самого берега. Мне очень нравились испанские берега. Гора возвышается над горою, холм над холмом, и все это почти до самых вершин покрыто виноградниками. Мы могли бы пристать к берегу в каком угодно месте, потому что были тогда в мире с испанцами, но капитан торопился соединиться с адмиралом. Ветер дул постоянно тихий, и в два-три дня мы находились уже в виду Валенсии, недавно усмиренной. Я стоял на мостике, обозревая с помощью телескопа дома и сады, окружавшие город, когда ко мне подошел мистер Чакс.

— Мистер Симпл, одолжите мне на минуту трубу; я желаю посмотреть, существует ли еще строение, которое по некоторым причинам осталось у меня в памяти.

— Разве вы были на этом берегу?

— Да, мистер Симпл, я чуть не разбился об него, но успел, однако ж, ретироваться без большого ущерба.

— Вы хотите сказать, что потерпели здесь крушение?

— Да, но не корабль мой, мистер Симпл, а спокойствие моего духа. Но это случилось уже много лет тому назад, когда я служил еще на корвете старшим помощником боцмана.

В продолжение этого разговора он не переставал смотреть в телескоп.

— Да, вот оно, — продолжал он, — нашел наконец. Посмотрите, мистер Симпл, видите вы маленькую деревню и церковь из светлой черепицы со шпилем, который блестит, будто иголка?

— Вижу.

— А теперь видите, прямо над церковью, немножко вправо, длинный белый дом с четырьмя узкими окнами — вот у той рощи лимонов?

— Вижу, вижу! Но что это за дом, мистер Чакс?

— С ним связано одно происшествие, — отвечал он, испуская вздох, который, по крайней мере, на шесть вершков поднял и потом опустил манишку его рубашки.

— Что это за тайна, мистер Чакс?

— Я вам открою ее, мистер Симпл. В одну из обитательниц этого дома я был влюблен в первый и последний раз в моей жизни.

— В самом деле! Хотелось бы выслушать эту историю.

— Где мистер Чакс? Позовите боцмана сюда! — закричал старший лейтенант.

— Здесь я! — отвечал мистер Чакс и поспешил на корму, оставив меня и прервав свой рассказ.

— Мне донесли, что поперечные бакштаги совсем истерлись. Подите, посмотрите! — сказал старший лейтенант.

— Слушаю, сэр! — ответил боцман и тотчас же полез на снасти.

— А вы, мистер Симпл, прикажите вымыть квартердек.

— Слушаю, сэр! — сказал я.

Таким образом разговор наш был прерван. В эту ночь погода переменилась, и в продолжение следующих шести или семи дней постоянного дождя и встречных ветров я не имел времени слушать историю мистера Чакса.

Мы соединились с тулонским флотом, и капитан отправился на борт адмиральского корабля засвидетельствовать свое почтение адмиралу. По его возвращении мы узнали от старшего лейтенанта, что нам придется оставаться при флоте до прихода другого фрегата, который ожидался через две недели, тогда адмирал обещал назначить нас снова в крейсерство.

Два дня спустя после того, как мы соединились с флотом, мы были прикомандированы к береговой эскадре, состоявшей из двух линейных кораблей и четырех фрегатов. Французский флот имел обыкновение выходить из гавани и маневрировать под защитой своих батарей; если же иногда и отходил немного далее от берега, то лишь в тех случаях, когда мог рассчитывать на попутный ветер при возвращении в порт. Мы держались берега около недели, ежедневно пересчитывая в гавани французский флот, чтобы видеть, все ли корабли налицо, и доносить о том адмиралу с помощью сигналов. Вдруг в одно прекрасное утро французские корабли менее нежели в час снялись с якоря и выступили из гавани. Мы были готовы к сражению и ночью, и днем, и часто во время рекогносцировки завязывали перестрелку с неприятелем. Наша береговая эскадра не могла, конечно, бороться одна с целым французским флотом, и потому командовавший нами капитан линейного корабля, в надежде завлечь его далее от берега и как бы избегая битвы, отступил по направлению к нашему флоту, находившемуся в двенадцати милях от нас в открытом море. Но завлечь неприятеля было нелегко, так как он знал, что малейшая перемена ветра может принудить его вступить в сражение, которого он избегал и которого мы так сильно добивались. Я говорю мы, имея в виду англичан, а не самого себя, потому что, сказать правду, я не очень-то желал этого. Не то чтобы трусил, но я чувствовал какое-то неприятное ощущение при свисте пушечных ядер, к которому не успел еще привыкнуть.

Как бы то ни было, четыре французских фрегата направились в нашу сторону и в четырех милях от берега соединились с четырьмя другими линейными кораблями, высланными к ним для подкрепления. Наш капитан и капитан фрегата выкинули сигналы, испрашивая позволение напасть на неприятеля, и тотчас же получили его. Мы немедленно распустили все паруса, собрали экипаж на шкафутах, приготовили пушки, открыли пороховые ящики.

Французские линейные корабли, заметив, что только двое из наших фрегатов были высланы против четырех, устремились на нас, соблюдая такое же расстояние между собою и своими фрегатами, какое было между нами и нашими линейными кораблями с двумя другими фрегатами. Между тем наш главный флот на всех парусах приближался к берегу; со своей стороны французский главный флот также постепенно подходил ближе к своим кораблям, откомандированным против нас.

Вся эта сцена напоминала турниры, о которых я читал; это был вызов на поединок с тою только разницей, что неприятелей было двое против одного, — чистое признание с их стороны нашего превосходства. Через час мы были уже так близко друг от друга, что французские фрегаты распустили все паруса и открыли огонь. Мы удерживались от пальбы, пока не подошли к ним на четверть мили; тогда выстрелили в ближайший неприятельский фрегат залпом со всего лага и обменялись с ним выстрелами с противоположных шкотов. Корабль «Сихорс», следовавший за нами, также выстрелил лагом. Таким образом мы обменялись лагами со всеми четырьмя неприятельскими судами, имея явный перевес на своей стороне, потому что они не успевали заряжать так скоро, как мы. Оба наши фрегата были готовы снова встретить огнем французские фрегаты, когда они проходили мимо нас, тогда как они не могли приготовить лага против «Сихорса», следовавшего по нашим пятам. Таким образом они получили по два лага; на долю «Диомеда» досталось четыре, а «Сихорсу» ни одного. Наши снасти были большей частью разорваны, шесть или семь человек ранено, но не убито ни одного. Французские фрегаты пострадали еще более, и адмирал их, заметив, что они отрезаны от своих, подал сигнал к отступлению.

Между тем мы поворотили оба корабля и приблизились к шкафуту самого заднего фрегата. Заметив его, линейные корабли устремились на помощь своим фрегатам; со своей стороны наша береговая эскадра тоже поспешила к нам на помощь и остановилась невдалеке от нас. Ветер был в это время, как говорят на море, солдатский, то есть дул так, что корабли не могли ни войти в гавань, ни выйти из нее. Тем не менее французские фрегаты, сообразно с полученным приказом, направлялись к своему флоту, стоявшему у берега, между тем как линейные корабли для подкрепления выходили им навстречу. Но капитан наш не хотел допустить их до этого, и хотя мы и без того с каждой минутой подходили ближе к французским линейным кораблям, но он ринулся в середину строя и завязал с нами жаркую перестрелку лагами. Один из них лишился марсовой мачты и перекачнулся на корму; мы уже надеялись отрезать его, но остальные, чтобы отстоять его, убавили паруса.

Это продолжалось около двадцати минут, пока, наконец, расстояние между ними и французскими кораблями сократилось до одной мили. Тут уже собственный наш командир из опасения, чтобы нас не осилили, подал сигнал к отступлению.

Но «Сихорс», заметивший сигнал, не хотел его повторить; наш капитан тоже решил не замечать ничего и приказал сигнальщику не смотреть в ту сторону. Битва продолжалась. Два французских фрегата были совершенно расщеплены ядрами и погибли. Тут только начали пальбу линейные корабли, и мы почувствовали, что время убираться. Разрядив в них еще раз свои лаги, мы повернули к нашей эскадре, находившейся в четырех милях с подветренной стороны и готовившейся в случае надобности лететь к нам на помощь. При повороте наша гротмарсовая мачта, сильно подбитая ядрами, упала за борт, и французы, заметив это, на всех парусах устремились к нам в надежде завладеть нами. Но «Сихорс» не покинул нас; мы повернули к ветру и бросились к ним навстречу.

На расстоянии двух кабельтовых от них мы остановились, чтобы дать время догнать нас нашим собственным кораблям.

В эту минуту один из линейных кораблей, не уступавший в быстроте фрегатам, приблизился и выстрелил в нас лагом. Ядра прожужжали мимо наших ушей, и я ожидал, что мы непременно будем взяты; однако вышло наоборот; хотя мы и лишились нескольких матросов, но я слышал, как капитан сказал старшему лейтенанту:

— Ну, теперь если они еще будут медлить, то попадут в наши руки; это неизбежно, как судьба.

В эту самую минуту наши линейные корабли начали пальбу, и роли поменялись.

Французы поворотили к ветру и с поспешностью обратились в бегство, преследуемые береговой эскадрой, за исключением нашего корабля, слишком поврежденного, чтобы преследовать. Один из их фрегатов буксировал на себе другой, лишившийся своей фок-мачты, и эскадре нашей ничего не стоило завладеть им.

Для помощи кораблям, участвовавшим в битве, с одной стороны в трех милях стоял английский флот, с другой — французский, так что мы думали, что завяжется генеральное сражение, однако обманулись в своих надеждах. Фрегат, буксировавший другой корабль, видя, что он не в состоянии спастись сам, отвязал его и бросил на произвол судьбы, которой угодно было, чтобы тот спустил свой флаг перед командиром береговой эскадры. Преследование продолжалось, пока все французские корабли не укрылись под защитой своих батарей. Тогда и наш флот возвратился на свою стоянку, ведя за собой приз, оказавшийся тридцатишестипушечным фрегатом «Нарцисс» капитана Лепельтона.

Наш капитан сильно возвысился во мнении начальства своим прекрасным поведением в этой схватке. У нас было трое убитых, в том числе мичман Робинсон, и десять раненых; некоторые ранены довольно опасно. Кажется, битва эта излечила меня от боязни пушечных ядер, потому что в течение немногих дней, которые мы провели с флотом, нас часто обстреливали во время рекогносцировки, но я уже не обращал на это внимания.

Фрегат явился к тому времени, когда его ожидали, и мы получили позволение отделиться от эскадры.

Мы были очень рады, когда нам подали этот сигнал, потому что с таким предприимчивым капитаном надеялись добыть кучу призовых денег. Мы отправились к тому месту, где французские берега объединяются с испанскими, с тем чтобы сообразно с приказом, данным нашему капитану, захватить конвои, посылаемые для снабжения французской армии оружием и провиантом.

Мы прибыли к месту нашей стоянки у берегов Перпиньяиа.

Едва мы приблизились к земле, как сильный шквал погнал нас назад; но все бури так сходны между собою, что я не стану описывать вам этого шквала. Упоминаю о нем только, чтобы передать разговор, очень меня позабавивший.

Я находился около капитана, когда он послал за мистером Мадли, плотником, только что осмотревшим гротмарса-рей.

— Ну что, мистер Мадли? — спросил капитан.

— Совсем оторвался, сэр; но, я надеюсь, мы сумеем умиротворить его.

— В состоянии вы укрепить его на время, мистер Мадли? — перебил капитан с досадой.

— Мы в полчаса умиротворим его, сэр.

— Желательно бы мне, мистер Мадли, чтобы в разговоре со мной вы выражались общепонятным языком. Я думаю, словом умиротворить вы хотите сказать, что вы можете укрепить грот-марса-рей. Так ли?

— Да, сэр, это действительно моя мысль. Я не намерен был сердить вас, капитан Савидж, и никак не предполагал, что вам не понравится мое выражение.

— Хорошо, мистер Мадли, я в первый раз делаю вам подобное замечание; постарайтесь, чтобы это было и в последний.

— В первый раз, — возразил плотник, не в силах поступиться своей философией. — Прошу извинить, капитан Савидж, вы бранили меня за это и на этом самом квартердеке 27672 года тому назад и…

— Если это уже было, мистер Мадли, — перебил капитан сердито, — то будьте уверены, что тогда же я приказывал вам лезть на снасти и исполнять вашу обязанность, вместо того чтобы болтать чепуху на квартердеке; и хотя, как вы говорите, ни вы, ни я не помним об этом, но так как вы не исполнили тотчас мое приказание, я посадил вас под арест и принудил оставить корабль по прибытии в гавань. Понимаете вы меня, сэр?

— Мое мнение, сэр, — возразил плотник, почтительно приложив палец к фуражке и взбираясь на снасти, — ничего этого не было, потому что я тотчас не отправился наверх, как делаю и теперь, — продолжал неизлечимый мистер Мадли уже на снастях, — как сделаю спустя еще 27672 года.

— Этот человек неисправим в своей нелепости, — заметил капитан старшему лейтенанту. — Ему только бы иметь слушателя своих смешных теорий, а там хоть все мачты лети в море.

— Он недурной плотник, сэр, — ответил старший лейтенант.

— Знаю, — сказал капитан, — но всему есть свое время.

В эту самую минуту со снастей сошел боцман.

— Ну, мистер Чакс, что вы думаете о грот-марсарее? Нужно ли его заменить? — спросил капитан.

— Я думаю, капитан Савидж, что в настоящее время состояние его эфемерно и зыбко; но с помощью малой толики человеческого искусства — четырех сажен трехдюймовых досок и полдюжины гвоздей в десять пенсов — он будет висеть, пока не наступит для него время оторваться снова.

— Я не понял вас, мистер Чакс, через сколько времени должен оторваться рей?

— Это относится не к нашему времени, сэр, — отвечал боцман, — а к 27672 годам мистера Мадли, когда…

— Ступайте, сэр, занимайтесь своим делом! — закричал раздраженным голосом капитан. — Кажется, наши офицеры с ума сошли, — продолжал он потом, обращаясь к старшему лейтенанту: — Где слыхано, чтобы боцман употреблял такие выражения, как «эфемерный и зыбкий»? Его пребывание на корабле будет эфемерно и зыбко, если он не исправится.

— У него очень странный характер, сэр, — возразил старший лейтенант, — но я не колеблясь скажу, что это лучший боцман на службе его королевского величества.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

править
Я участвую в деле, получаю рану и попадаю в плен с О’Брайеном. — Коса находит на камень. — Нам оказывают хороший прием. — Первое свидание с Селестой.

Теперь я должен рассказать об одном приключении, имевшем, несмотря на мою тогдашнюю молодость, серьезное влияние на всю остальную мою жизнь. Как мало мы знаем утром, что принесет нам вечер!

Мы возвратились к нашей стоянке и несколько дней были у берегов, как однажды поутру, находясь не более как в четырех милях от города Сета, заметили огромный конвой кораблей, огибавший мыс. Наш флот погнался за ним на всех парусах и принудил его бросить якорь у самого берега под защитой батареи, которой мы не замечали, пока она не открыла по нам огонь. Во фрегат попали два или три ядра, потому что море было тихо, а батарея находилась с ним почти на одном уровне. Капитан повернул корабль и держался вне батарейного огня, пока не спущены были боты, чтобы плыть на берег для взятия батареи. О’Брайен находился на катере, которым он командовал, и опять позволил мне ехать с собой.

— Ну, Питер, посмотрим, какого рода рыбу ты привезешь сегодня на борт, — сказал он, когда мы отчалили, — быть может, на этот раз ты так легко не отделаешься.

Матросы, находившиеся на боте, усмехнулись, и я отвечал, что меня нужно ранить опаснее прежнего, чтоб снова взять в плен. Мы устремились к берегу под огнем неприятельских канонерских лодок, оберегавших конвой, причем лишились трех матросов и напали на батарею, которой овладели без сопротивления, потому что французские артиллеристы бежали, завидев нас. Капитан строго приказал нам не оставаться при батарее ни минуты и, взяв ее, идти на абордаж канонерских лодок. При батарее же он велел оставить один только маленький ботик с оружейником, чтоб заклепать пушки, потому что ему известно было, что вдоль берега расставлены войска, которые могут атаковать нас. Старший лейтенант, командовавший всей экспедицией, приказал остаться О’Брайену с первым катером и отчаливать, лишь только оружейник заклепает пушки. О’Брайен и я остались вместе с оружейником у батареи, матросов же мы услали в бот, приказав им быть наготове отчаливать по первому знаку. Мы заклепали уже все пушки, кроме одной, как вдруг раздался залп из мушкетов, убивший наповал оружейника и ранивший меня в ногу, повыше колена. Я упал к ногам О’Брайена.

— Всемогущий Боже! — вскричал он. — Вот они, а одна пушка еще не заклепана.

Он подскочил к оружейнику, вырвал у него из рук молоток, вытащил гвоздь из мешка и в несколько минут заклепал пушку. В это время я услышал уже топот приближавшихся французских солдат. О’Брайен, откинув в сторону молоток, поднял меня на плечи.

— Пойдем, Питер, мальчик мой! — закричал он и с этими словами во всю мочь пустился бежать к боту.

Но было уже слишком поздно. На полпути к нему двое французских солдат схватили его за ворот и оттащили назад к батарее. Тем временем подоспели французские войска и завязали жаркую перестрелку. Наш катер спасся и соединился с прочими ботами, овладевшими без большого сопротивления канонерскими лодками и конвоем. Наши большие боты были снабжены каронадами, метко отвечавшими на огонь неприятеля и принудившими его укрыться в батарее, откуда он в безопасности наблюдал за нашими, пока они не овладели всеми кораблями. Те из них, для которых у нас не хватило матросов, были сожжены. В это-то самое время был схвачен в батарее О’Брайен со мной на спине; увидев себя в плену, он бережно положил меня на землю.

— Питер, мальчик мой, — сказал он, — пока ты находился под моим покровительством, я готов был нести тебя сквозь огонь и воду, но теперь, когда ты на ответственности этих французских нищих, пусть они сами несут тебя. Всякому своя ноша, Питер; этого требует справедливость. Итак, если они считают, что ты стоишь, чтобы тебя тащить, то пусть тяжесть твоя падет на них.

— А если они не сочтут меня достойным этого, О’Брайен, ужели ты покинешь меня?

— Покинуть тебя, Питер? Нет, если это будет зависеть от меня; но они не оставят тебя, не бойся. Пленные такая редкость для французов, что они не оставили бы и капитанской обезьяны, если бы она им попалась.

Лишь только наши боты отошли на такое расстояние, что были уже вне мушкетных выстрелов, офицер, командовавший французским отрядом, принялся осматривать пушки батареи, в надежде направить их против ботов, и с досадой заметил, что все они были заклепаны.

— Будь он зорок, как сорока, ему все равно не найти свободного отверстия, — сказал О’Брайен, следя за офицером.

Здесь я должен заметить, что О’Брайен проявил большое самообладание, заколотив последнюю пушку, потому что, если бы неприятель имел хотя бы одну, из которой он мог бы обстреливать наши боты, занявшиеся буксированием призов, он наделал бы им много вреда и побил у нас пропасть народу. Этим поступком и попыткой спасти меня О’Брайен принес в жертву самого себя.

Когда огонь прекратился, командовавший офицер подошел к О’Брайену и, смотря ему в лицо, произнес:

— Офицер?

В ответ на это О’Брайен кивнул головой. Потом, указывая на меня, француз снова повторил:

— Офицер?

О’Брайен кивнул головой еще раз, что вызвало смех во всем французском отряде.

Как я узнал от него впоследствии, им казалось странным видеть офицера в таком ребенке. Я совершенно ослабел, окоченел и не мог держаться на ногах. Командовавший офицер оставил небольшой отряд солдат в батарее и приготовился с остальными возвратиться в Сет. О’Брайен шел пешком, меня же шестеро солдат несли на трех мушкетах — экипаж не очень-то уютный во всякое время, а в моем положении мучительный до крайности. Тем не менее, я должен признаться, они обходились со мной очень ласково и подложили под мою раненую ногу широкий плащ или что-то в этом роде. Я был в агонии и несколько раз терял сознание. Наконец мне принесли воды. О, какой вкусной она показалась мне! Впоследствии, бывая в компании людей с гастрономическим вкусом и видя, с каким наслаждением они причмокивали губами, выпив стакан кларета, я часто думал, что если бы они были ранены и попробовали простой воды, тогда только поняли бы, что такое вкусный напиток. Через полтора часа, показавшиеся мне пятью днями, мы прибыли в город Сет. Офицер, командовавший отрядом и часто поглядывавший на меня, приговаривая «Бедный ребенок!», принял меня в свой собственный дом. Уже в постели я снова лишился чувств. Придя же в себя, увидел, что меня раздели и хирург перевязал мою ногу. Около постели стоял О’Брайен и, кажется, звал людей, решив, что я умер. Я взглянул ему в лицо.

— Питер, — сказал он, — как ты испугал меня! Черт меня побери, если я в другой раз возьму на себя ответственность за кого бы то ни было из молодых мичманов. Для чего ты прикинулся мертвым?

— Мне теперь лучше, О’Брайен, — ответил я. — Как много я тебе обязан. Ты попал в плен, спасая меня.

— Я попал в плен так или иначе, но исполняя свои обязанности. Если бы этот дурак оружейник не держал так крепко молоток, который ему вовсе не был нужен, так как он уже умер, то я был бы теперь свободен, и ты также. Ну да это ничего не значит! Сколько я замечаю, Питер, жизнь человека состоит в том, чтобы постоянно попадать в беду и постоянно выпутываться из нее. С Божьей помощью я надеюсь освободиться, так что успокойся, мой милый, и выздоравливай поскорее. Человек с двумя ногами может убежать, но я еще не слыхивал, чтобы кто-нибудь выскочил из французской тюрьмы на одной.

Я пожал протянутую мне руку О’Брайена и поглядел вокруг себя; хирург стоял по одну сторону моей постели, по другую — офицер, командовавший французским отрядом. В изголовье кровати находилась девочка лет двенадцати, державшая в руке стакан, из которого вливали мне что-то в горло. Я взглянул на нее; на ее лине, замечательно красивом, выражалось такое сострадание, что она показалась мне ангелом, и я повернулся как мог в ее сторону, чтоб видеть только ее одну. Она подала мне стакан, которого я не принял бы от всякого другого, и выпил немного. Кто-то еще вошел в это время в комнату, и между ними завязался оживленный разговор на французском языке.

— Желал бы я знать, что они намерены делать с нами? — сказал я О’Брайену.

— Т-с! Молчи! — ответил он и, наклонясь ко мне, продолжал шепотом. — Я понимаю все, что они говорят; выучился их языку, когда был в Южной Америке.

Немного спустя офицер и все прочие ушли, оставив в комнате только девочку и О’Брайена.

— Это посланный от губернатора, — сказал мне О’Брайен, лишь только они оставили комнату, — он требует, чтоб пленные были представлены в городскую тюрьму для осмотра. Офицер же — настоящий джентльмен, сколько я могу судить о нем, — говорит, что ты ребенок, вдобавок раненый, и что бесчестно помешать тебе умереть спокойно; из всего этого я заключаю, что нам придется расстаться в скором времени.

— Надеюсь, нет, О’Брайен, — ответил я. — Если ты отправишься в тюрьму, то и я отправлюсь с тобой, потому что не хочу оставлять тебя, моего лучшего друга, одного с чужестранцами. Хотя здесь я окружен удобствами, которых не найду в тюрьме, но без тебя я сделаюсь вдвое несчастнее.

— Питер, мальчик мой, я рад видеть, что сердце у тебя на месте, в чем я всегда был уверен, иначе не взял бы тебя под свое покровительство. Мы вместе пойдем в тюрьму, душа моя. Я надеюсь, что мы не расстанемся, потому что слышал: офицер — истинный джентльмен, он мог бы быть природным ирландцем — говорил, что он попросит у губернатора позволения оставить меня на честное слово при тебе до твоего выздоровления.

Девочка подала мне лимонаду, я сделал несколько глотков и снова почувствовал дурноту. О’Брайен перестал говорить; я опустил голову на подушку и заснул спокойным сном. Через час я был разбужен приходом офицера в сопровождении хирурга. Офицер заговорил по-французски с О’Брайеном, который снова принялся покачивать головой.

— Что же ты не отвечаешь, О’Брайен, если понимаешь его? — спросил я.

— Питер, помни, что я не понимаю ни одного слова на их языке, потому что, благодаря этому обстоятельству, мы будем знать все, что они станут говорить при нас, да и они не станут взвешивать своих слов.

— Но благородно ли это, О’Брайен?

— Ты спрашиваешь, благородно ли это? Неужели не благородно было с моей стороны, если бы, имея в кармане билет в пять фунтов стерлингов, я не стал бы показывать его всякому встречному и поперечному?

— О, конечно, нет!

— И не находимся ли мы, как говорят законники, в состоянии необходимой обороны?

— Хорошо, — ответил я, — если уж ты этого хочешь, то, конечно, я ничего не скажу им; но мне казалось, дурно обманывать их, в особенности, когда они так добры к нам.

В продолжение этого разговора офицер время от времени нашептывал что-то хирургу, бросая на нас взгляды, как мне казалось, довольно сердитые. Двое других вошли в эту минуту в комнату; один из них, обратясь к О’Брайену на очень дурном английском языке, сказал, что он переводчик и просит ответить на некоторые вопросы. Он осведомился о названии нашего корабля, числе пушек, спросил, долго ли мы крейсировали, какова сила нашего флота, и предложил пропасть других вопросов касательно того же предмета. Все это излагал по-французски человек, вошедший вместе с ним, ответы переводились и записывались в книгу. О’Брайен отвечал на иные вопросы правильно, на другие вовсе не отвечал под предлогом неведения, на некоторые же прямо лгал.

Но я не порицал его за это, потому что долг запрещал ему открывать истину неприятелю. Наконец, они спросили о моем имени и чине, что и было объявлено им О’Брайеном.

— Дворянин он?

— Да, — отвечал О’Брайен.

— Не говори этого, О’Брайен, — возразил я.

— Ты ничего не смыслишь, Питер, ты внук лорда.

— Знаю, но хотя и происхожу от дворянина, а все-таки сам не дворянин, и потому, прошу тебя, не лги.

— Черт возьми, Питер, я уже сказал и не хочу отрекаться от своих слов; притом же меня спрашивает француз, а во Франции ты был бы дворянином. Во всяком случае, это нам не повредит.

— Я слишком дурно себя чувствую, чтоб спорить с тобой; скажу только, что мне очень жаль, что ты солгал.

Потом они стали осведомляться о самом О’Брайене, спрашивая, как зовут, какую должность он занимает на службе и дворянин ли он.

— Меня зовут О’Брайен, — ответил он, — и я вас спрашиваю, что значила бы буква О' перед моим именем, если бы я не был дворянином? Но, как бы то ни было, вы можете прибавить, мистер переводчик, что мы сложим с себя наши титулы, потому что они ни к чему нам не служат.

При этих словах французский офицер разразился громким смехом, что очень удивило нас.

Переводчик, видимо, испытывал затруднения при передаче слов О’Брайена и, как я узнал впоследствии, перевел их довольно двусмысленно.

После этого все вышли из комнаты, за исключением офицера, заговорившего, к величайшему нашему удивлению, на чистом английском языке.

— Джентльмены, — сказал он, — я получил от губернатора позволение держать вас у себя, пока не выздоровеет мистер Симпл. Мистер О’Брайен, мне необходимо взять с вас честное слово, что вы не будете пытаться убежать. Даете вы его?

О’Брайен был крайне удивлен.

— Черт возьми, — вскричал он, — так вы говорите по-английски, полковник? С вашей стороны нехорошо было не признаваться в этом, потому что мы поверяли друг другу наши маленькие секреты.

— Конечно, мистер О’Брайен, — возразил офицер с улыбкой, — с моей стороны это было так же необходимо, как с вашей сказать, что вы понимаете по-французски.

— А, черт возьми, — воскликнул О’Брайен, — как прекрасно вы опутали меня собственными сетями! Вы, вероятно, ирландец?

— Да, по происхождению я ирландец, — ответил офицер. — Зовут меня, как и вас, О’Брайеном. Я воспитывался в этой стране, потому что мне запретили служить моей собственной и исповедовать религию предков. Теперь я француз, ничего не сохранивший от земли отцов, кроме языка, которому меня научила мать, и горячего расположения к англичанам, возникающему всякий раз при встрече с ними. Но возвратимся к делу, мистер О’Брайен: согласны вы дать мне честное слово?

— Слово ирландца и руку вдобавок, — отвечал

О’Брайен, пожимая руку полковника. — И вы можете быть твердо в нем уверены, потому что я ни за что не уйду, оставив здесь маленького Питера; что же касается того, чтобы нести его на плечах, это уж мне надоело.

— Достаточно, — сказал полковник. — Мистер О’Брайен, я постараюсь доставить вам все удобства, какие только могу, и когда вы устанете ухаживать за вашим другом, место ваше заступит моя маленькая девочка. Вы найдете в ней заботливую маленькую нянюшку, мистер Симпл.

Приветливость полковника растрогала меня до слез; он пожал мне руку и, сказав О’Брайену, что их ждет обед, позвал свою дочь, маленькую девочку, которая ухаживала за мной, и приказал ей оставаться в комнате.

— Селеста, — сказал он, — ты понимаешь немножко по-английски, настолько, по крайней мере, чтоб понять, чего ему надобно. Приходи сюда со своей работой; можешь заниматься, пока он будет спать.

Селеста вышла и, возвратившись со своим шитьем, села в голове моей постели. Полковник и О’Брайен вышли. Селеста занялась шитьем, и так как глаза ее были опущены на работу, то я мог незаметно смотреть на нее. Как я уже сказал, она была очень хорошенькая девочка; волосы у нее были светло-каштановые, глаза большие, брови выведены правильно, будто с помощью циркуля, нос и рот также прекрасны. Но не столько черты ее лица, сколько изящество ее фигуры кротостью, скромностью и ум привлекали меня. Улыбаясь, что делала всякий раз, как заговаривала, она выказывала ряд зубов, подобных маленьким перлам.

Не успел я насмотреться на нее, как, оторвав глаза от работы и заметив, что я смотрю на нее, она спросила:

— Вам нужно чего-нибудь? Вы хотите пить? Я, право, говорю так мало по-английски.

— Мне ничего не нужно, благодарю вас, — отвечал я, — я хочу спать.

— Ну, так закройте глаза, — сказала она, улыбаясь, и, подойдя к окну, задернула занавески.

Но я не мог спать: воспоминание о случившемся, о том, как за несколько часов я успел получить рану и попасть в плен; мысль о горе моего отца и матери вместе с перспективой заключения в тюрьму тотчас же по выздоровлении сменяли друг друга в моей голове и вместе с болью, которую я чувствовал от раны, прогоняли от меня всякий покой. Девочка несколько раз отводила занавес моей постели, чтобы посмотреть, сплю ли я и не желаю ли чего, и тихо опускала его снова. Вечером явился хирург; он пощупал мне пульс, прописал холодные примочки для ноги, значительно распухшей и причинявшей мне страшную боль, и объявил полковнику О’Брайену, что у меня еще порядочная лихорадка, но я поправлюсь, насколько можно ожидать этого при моем положении. Не стану, однако ж, останавливаться на описании моих жестоких страданий, продолжавшихся целых две недели после того, как вынули мне пулю; умолчу даже о заботливости, с какой ухаживали за мною О’Брайен, полковник и маленькая Селеста, несмотря на мою злость и раздражительность, происходившие от боли и лихорадки.

Сердце мое было исполнено благодарности к ним и в особенности к Селесте, редко оставлявшей мою комнату более чем на полчаса, а когда я стал постепенно выздоравливать, всячески старавшейся занимать меня.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

править
Нас переводят на казенные квартиры. — Птицы с одинаковыми перьями не всегда дружат друг с другом. — О’Брайен срезает катерного мичмана и знакомится с французской сталью. То и другое дурно. — Поход вглубь страны.

По мере выздоровления я начинал ухаживать за моей маленькой красавицей-нянюшкой и, разумеется, в самом непродолжительном времени стал с ней на короткую ногу. Главным нашим занятием было учить друг друга языкам — она меня французскому, я ее английскому. Селеста, имевшая предо мной то преимущество, что знала уже прежде немного по-английски и сверх того одаренная большей способностью понимать, говорила уже довольно бегло, когда я не умел еще связать и трех слов по-французски. Как бы то ни было, но так как это было главным нашим занятием и оба мы горели желанием сообщать друг другу наши мысли, то и я довольно скоро выучился говорить по-французски. Недель через пять я мог уже вставать с постели и гулять по комнате, а через два месяца был совсем здоров; но полковник не хотел объявлять о том губернатору. Я не покидал софы в продолжение дня, в сумерки же тайком выходил из дому и прогуливался рука об руку с Селестой. Никогда я не был так счастлив, как в эти месяцы, проведенные в доме полковника; только мысль о скором заключении в тюрьму омрачала это счастье. Я уже не беспокоился о своих родителях, потому что О’Брайен писал им, что я здоров; да сверх того вскоре после нашего плена фрегат вошел в гавань и выслал шлюпку с парламентским флагом с целью осведомиться, живы ли мы и не находимся ли в числе пленных, так что, я уверен, капитан Савидж также уведомил отца и мать моих о моем здоровье, хотя это и было уже исполнено О’Брайеном. В то же время капитан Савидж выслал нам платье и две сотни долларов на наши потребности. Тем не менее мысль расстаться с Селестой, к которой я чувствовал такую благодарность и любовь, была для меня очень горестна. Когда я заговорил с ней об этом, она плакала так, что я не мог не последовать ее примеру, хотя и старался поцелуями отереть ее слезы. В конце третьего месяца хирург не мог долее скрывать моего выздоровления, и нам было приказано через два дня выступить в Тулон, где мы должны были соединиться с другой партией пленных, отправляющейся внутрь страны. Я умолчу о нашем прощании; читатель легко может себе представить, как оно было горестно. Я обещал писать Селесте; со своей стороны она обещала отвечать мне, если ей это позволят. Пожав руку полковнику О’Брайену и поблагодарив его за ласку, мы вступили, к величайшему его сожалению, под надзор двух французских кирасиров, ожидавших нас у дверей. Так как нам предоставили известную свободу под честное слово до прибытия в Тулон, то солдаты не слишком строго наблюдали за нами, и мы отправились в путь верхом; О’Брайен и я впереди, а кирасиры в арьергарде.

Мы не спеша подвигались вперед: то на лошадях, то пешком. Погода стояла прекрасная, мы были весело настроены и почти забыли, что находились в плену. Кирасиры, занятые разговором, следовали за нами на расстоянии двадцати сажен. Вечером на второй день мы прибыли в Тулон и тотчас же были сданы под надзор офицера со зловещим выражением лица, который после продолжительного разговора с кирасирами объявил уверенным тоном, что честному слову нашему конец, и поручил капралу отвести нас в тюрьму, находившуюся близ арсенала. Мы подарили кирасирам по четыре доллара каждому и отправились к месту нашего заключения. Я заметил О’Брайену, что теперь мы должны сказать «прости» всем радостям жизни.

— Это правда, Питер, — ответил он, — но есть драгоценный камень, называемый надеждой, которую иной находит на дне своего сундука, когда он уже совсем пуст, а потому мы не должны терять ее из виду, но стараться спастись, если можно; впрочем, чем меньше мы будем говорить об этом, тем лучше.

Через несколько минут мы были уже на месте. Дверь отворилась, нас со своими узелками (мы захватили с собою немного, ибо полковник обещал прислать наше остальное имущество, лишь только мы известим его о нашем местопребывании) грубо втолкнули внутрь. Холод пробежал по всему моему телу, когда дверь снова затворилась и лязгнули тяжелые задвижки.

Хотя в тюрьме было не совсем темно, но загнанные туда так внезапно и привыкшие к яркому блеску солнца, мы сначала не могли ничего видеть; когда же к нам вернулось зрение, то увидели себя в кругу английских матросов, числом около тридцати. Большая часть из них сидела на полу или на сундуках с узелками с платьем, которое им удалось спасти; они беседовали друг с другом или играли в карты или в кости.

Наше появление, казалось, нисколько не возбудило их интереса; подняв глаза и удовлетворив минутное любопытство, они снова продолжали заниматься каждый своим делом. Я часто удивлялся чувству эгоизма, преобладавшему в них. Надеясь встретить во всех живое участие и сострадание, я был оскорблен с первого раза этой холодностью, но впоследствии она уже не поражала меня. Некоторые из этих несчастных провели целые месяцы в тюрьме, между тем как самое короткое заключение в состоянии породить это равнодушие к несчастьям ближнего, столь удивившее меня.

В самом деле, когда мы входили, один из игравших в карты, взглянув на нас, весело закричал:

— Ура, ребята! Чем больше нас, тем веселее.

Казалось, то обстоятельство, что и другие были такими же несчастными, как он, доставляло ему живое удовольствие. Мы постояли около десяти минут, осматриваясь.

— Пора и нам бросить якорь, — заметил наконец

О’Брайен, — дурной грунт лучше бездонья.

Мы присели в уголке на наших узлах, молча созерцая представлявшееся нам зрелище. Я не мог говорить, удрученный сознанием своих бедствий.

Я думал об отце и матери, оставленных в Англии, о моем капитане и товарищах, так весело плававших теперь на фрегате, о ласковом полковнике О’Брайене, о моей милой маленькой Селесте, и слезы заструились по моему лицу, между тем как эти сцены прошедшего счастья мелькали в моем воображении.

О’Брайен также молчал и только раз проговорил:

— Это плохое дело, Питер.

Мы пробыли в тюрьме уже около двух часов, когда подошел к нам детина в грязной, оборванной куртке с бледным, испитым лицом.

— Я вижу по вашим мундирам, — сказал он, — что вы так же, как и я, офицеры.

О’Брайен посмотрел на него с минуту и потом ответил:

— Клянусь душой и честью, вы более проницательны, чем я, потому что в вас я этого не вижу; но я готов верить вам на слово. Позвольте спросить, какой корабль имел несчастье потерять человека с таким положением в службе короля?

— Я служил на катере «Снаппер», — отвечал молодой парень, — и попал в плен вместе с призом, который капитан поручил мне доставить в Гибралтар. Но они не хотят верить, что я офицер; я требовал себе офицерское помещение и паек — мне отказали.

— Хорошо, — ответил О’Брайен, — но нас знают, что мы офицеры, для чего же нас заперли здесь вместе с простыми матросами?

— Я полагаю, вас поместили сюда на время, — отвечал мичман катера, — но для чего, это мне неизвестно.

Нам это было точно так же неизвестно и только впоследствии узнали мы, как видно будет из нашего рассказа, что офицер, принявший нас от кирасиров, некогда поссорился с полковником О’Брайеном. Узнав от кирасиров, что мы были в большом почете у полковника О’Брайена, он решил всеми средствами мучить нас; в рапорте о нашем прибытии нарочно пропустил слово «офицеры» и поместил нас вместе с прочими матросами.

— Мне плохо приходится без офицерского пайка, — продолжал мичман, — они кормят меня одним черным хлебом и дают только по три су в день. Если бы на мне был мой новый мундир, они не стали бы оспаривать моего офицерского достоинства, но негодяи, отнявшие у меня приз, украли также всю мою одежду, и мне ничего не осталось, кроме этой старой куртки.

— Ну, — ответил О’Брайен, — в другой раз вы будете больше ценить опрятную одежду. Вы, мичманы катеров и канонерских судов, так нечистоплотны, что офицеры фрегатов с трудом видят в вас офицеров и еще меньше джентльменов. Ваша наружность так отвратительна, что, когда мы встречаемся с вами на верфи, то стараемся обойти вас как можно дальше; как же ожидать, чтобы иностранцы поверили, что вы офицеры или джентльмены? По совести я вполне оправдываю французов, потому что даже мы, англичане, не имеем никаких доказательств того, чтобы вы были офицером, кроме ваших собственных слов.

— Как больно, — заметил молодец, — подвергаться таким нападкам от своего собрата офицера! Побудьте здесь немного, и мундир ваш будет так же грязен, как и мой.

— Правда, мой милый, — отвечал О’Брайен, — но мне останется в утешение мысль, что хоть я и не джентльменом выйду из тюрьмы, но, по крайней мере, вошел в нее джентльменом. Покойной ночи, приятного сна!

Слова О’Брайена отзывались досадой; однако ж он всегда был замечательно чисто и хорошо одет, как замечательно хорошо сложен и красив собой.

К счастью, нам недолго пришлось оставаться в этой отвратительной яме. После бедственной ночи, которую мы продремали, сидя на узлах и опершись спинами о сырую стену, нас разбудил на рассвете шум отодвигаемых задвижек. Затем нам было велено выйти на тюремный двор. Отряд солдат с заряженными ружьями выгнал пленных, как стадо овец, на двор, где нас расставили попарно. Конвоем командовал тот же самый офицер, который приказал нас отвести в тюрьму. О’Брайен вышел из рядов и, обращаясь к солдатам, объявил, что мы офицеры и что с нами не имеют права поступать, как с простыми матросами. Французский офицер ответил, что он знает это лучше нашего и что мы просим непринадлежащие нам мундиры. Это рассердило О’Брайена до крайности; он назвал офицера лжецом и потребовал удовлетворения, утверждая, что его соотечественник, полковник О’Брайен, в городе Сете принял его два месяца тому назад на честное слово в собственный свой дом, что достаточно доказывает его офицерский чин.

Это привело офицера в такую ярость, что он бросился на О’Брайена, втолкнул его в ряды и, выхватив пистолет, грозил прострелить ему голову.

— Я глубоко запрячу в карман эту обиду, — произнес О’Брайен, возвратясь в ряды и бросая взгляд на офицера, — выну ее на свет впоследствии при более благоприятных обстоятельствах.

Мы выступили в путь, идя попарно, с двумя барабанщиками впереди и с толпой народа сзади, сбежавшегося поглазеть на нашу процессию. Под бой барабанов мы скоро вышли из города. Офицер, командовавший конвоем, ехал верхом с обнаженной шпагой, галопируя взад и вперед вдоль наших рядов на маленькой лошадке, горячась, ругаясь и раздавая удары саблей плашмя пленникам, не соблюдавшим своего места в колонне. У городских ворот к нам присоединился другой отряд пленных; офицер скомандовал остановиться и объявил с помощью переводчика, что всякий, кто попытается бежать, будет немедленно расстрелян. Выслушав это, мы отправились к месту назначения.

В течение первого дня нашего путешествия ничего замечательного не произошло, исключая разве что любопытный разговор между О’Брайеном и одним из французских солдат о сравнительной храбрости обоих народов.

В числе прочих доказательств О’Брайен привел французу то, что соотечественники его не могут устоять против английских штыков не из-за недостатка храбрости, а потому, что слишком корректны. В этот день на стоянке мы пообедали одним черным хлебом, который запивали кислым вином. О’Брайен упросил одного солдата купить нам чего-нибудь поделикатеснее, но офицер, узнав об этом, рассердился и услал солдата в арьергард.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

править
О’Брайен выходит на дуэль с французским офицером и доказывает, что в искусстве фехтовать побеждает неумение. — Мы прибываем в новое очень надежное место.

Ночью мы прибыли в какой-то маленький городок, названия которого не помню. Нас заперли в одну старую церковь; ночь мы провели очень плохо; нам не дали даже соломы, на которой мы могли бы уснуть. Потолок местами обвалился, и месяц довольно ярко освещал нас. Это давало хоть какое-то удобство, потому что положение семидесяти пяти человек, запертых в темноте, было бы очень тягостным. Мы нигде не находили места, чтобы лечь; грязь, какая обычна вообще во всех развалившихся зданиях во Франции, издавала ужасающее зловоние. О’Брайен был задумчив и едва отвечал на вопросы, которые я предлагал ему; ясно было, что он думал об оскорблении, нанесенном ему французским офицером. На рассвете дверь была отперта, и французские солдаты вывели нас на одну из площадей города, где мы встретили квартировавшие тут войска, которые вышли под начальством своих офицеров принять нас из рук отряда, конвоировавшего нас из Тулона. Мы были этому очень рады, так как знали, что, поступая под надзор другого отряда, освобождались от грубого офицера, командовавшего до сих пор пленными. Но мы избавились от него иначе. Среди офицеров, обходивших наши ряды, я заметил одного капитана, с которым очень коротко познакомился в городе Сете, у полковника О’Брайена. Я тотчас же назвал его по имени — он оглянулся, увидел О’Брайена и меня, подошел к нам, пожал нам руки и изъявил удивление, что находит нас в таком состоянии. О’Брайен рассказал ему, как с нами обращались, что привело в негодование всех окруживших нас офицеров. Майор, командовавший гарнизоном города, обратился к офицеру, сопровождавшему нас из Тулона (он состоял в чине поручика) и потребовал у него отчета. Тот начал отпираться, уверяя, что обхождение его с нами не было дурно, и прибавил, будто по полученным им сведениям считал нас присвоившими офицерские мундиры, на которые мы не имели ни малейшего права. В ответ на это О’Брайен назвал его лжецом и объявил, что получил от него удар саблей, чего тот не осмелился бы нанести, если бы он не был пленником. Он добавил, что ничего более не требует, кроме удовлетворения за нанесенную обиду. Майор и офицеры отошли в сторону для совещания и через несколько минут решили, что поручик обязан дать ему требуемое удовлетворение. Офицер отвечал, что он готов, но тем не менее заметно было, что готовность его не слишком-то охотная. Пленные поручены были надзору солдат под командой младшего офицера, между тем как прочие, сопровождая О’Брайена, меня и офицера, отправились за город. Дорогой я спросил О’Брайена, каким оружием он намерен драться.

— Я согласен, — ответил он, — сразиться на коротеньких шпагах.

— Да разве ты умеешь фехтовать? — спросил я.

— Нисколько, Питер; но это-то и послужит в мою пользу.

— Как так? — возразил я.

— Вот так, Питер. Если один из противников хорошо фехтует, а второй плохо, то первый, несомненно, убьет последнего; но если один вовсе ничего не смыслит в фехтовании, в таком случае, Питер, дело принимает совсем другой оборот, потому что хороший фехтовальщик приходит в такое же смущение от твоего невежества, как ты от его искусства, и между вами появляется больше равновесия. Я вбил себе в голову, Питер, что убью этого молодца, и не будь я О’Брайен, если не сделаю этого.

— Надеюсь, но, пожалуйста, не будь так уверен.

— Чувство-то уверенности и обеспечит успех. Клянусь кровью О’Брайенов! Не ударил ли он меня саблей — меня, как какого-нибудь паяца в пантомиме!

Между тем мы пришли к назначенному месту. Французский офицер снял с себя все, кроме рубашки и панталон; О’Брайен последовал его примеру, скинув даже сапоги, и, оставшись в одних носках, стал на траву.

Шпаги были смерены и поданы противникам, которые тотчас же принялись за дело. Признаюсь, страх перехватил мое дыхание, мысль о потере О’Брайена поражала меня горестью и ужасом. Тут только почувствовал я всю цену его дружбы. Я готов был встать на его место и лучше умереть, чем видеть его раненым.

Сначала О’Брайен, в подражание офицеру, принял правильную оборонительную позицию, но ненадолго. Неожиданным прыжком ринулся он на своего противника и, нанося с удивительной быстротой удары острием шпаги, заставил его только парировать удары в ожидании удобного случая для наступательного действия. Наконец, О’Брайен, чувствуя, что долго не продержится, схватил левой рукой шпагу лейтенанта почти около эфеса, направил ее себе под руку и, бросившись вперед, пронзил его насквозь. Все это произошло менее чем в одну минуту; поручик умер спустя полчаса.

Французские офицеры, в самом начале заметившие неопытность О’Брайена в фехтовании, были очень удивлены результатом дуэли. О’Брайен, сорвав клок травы, отер им шпагу, подал ее офицеру, которому она принадлежала, и, поблагодарив майора с прочими офицерами за их беспристрастие, отправился на площадь, где снова присоединился к пленным.

Вскоре к нам вышел и майор и спросил, не хотим ли мы быть отпущены под честное слово, так как, в гаком случае, мы опять можем путешествовать без всяких неприятностей. Мы согласились и поблагодарили его за участие и снисходительность к нам. Я не мог не заметить, что французы были несколько огорчены успехом О’Брайена, хотя деликатность не позволяла им обнаружить этого чувства. Когда мы вышли из города, О’Брайен сказал мне, что если бы не благородное обхождение с нами офицеров, он ни за что бы не согласился быть отпущенным под честное слово, потому что убежден в возможности нашего побега.

Я почти забыл сказать, что, когда мы воротились с дуэли, катерный мичман, подойдя к О’Брайену, просил его засвидетельствовать коменданту, что он также офицер. Но О’Брайен ответил, что этому нет никаких доказательств, кроме его слов.

— Если вы офицер, — сказал он, — вы должны доказать это сами, тем более что все в вашей наружности решительно опровергает ваше заявление.

— Больно, — возразил мичман, — лишиться чина из-за того только, что куртка моя немного запачкана дегтем.

— Друг мой, — ответил О’Брайен, — не потому, что ваша куртка выпачкана дегтем, а потому что весь ваш, как говорят французы, ансамбль слишком неприличен для офицера. Посмотрите на ваше лицо в первой же луже, и вы увидите: оно загрязнит воду, в которой отразится; посмотрите на ваши плечи, поднявшиеся выше шеи; на спину, похожую на канатный узел; а ваши панталоны, сэр… вы уж слишком далеко засунули в них ноги и выставляете напоказ изношенные чулки. Короче, посмотрите на всего себя и скажите; если вы действительно офицер, не должен ли я, из одного уважения к нашей службе, противоречить этому? Это против моей совести, друг мой. Впрочем, вам легко будет доказать ваш чин, когда мы прибудем в лагерь; подождите, пока капитаны сделают то, чего не сделал бы я, то есть уверят французов, что вы офицер.

— Но каково мне, — возразил мичман, — питаться одним черным хлебом, и деликатно ли с вашей стороны так обходиться со мной?

— Очень деликатно. В общей тюрьме вам будет очень хорошо, а потому постарайтесь утешиться и молчите, или я побожусь, что вы испанец

Мне казалось, что О’Брайен слишком жестоко обошелся с несчастным земляком, и я протестовал против этого наедине с ним.

— Питер, — отвечал он, — это катерный мичман; он нечто вроде офицера, но ни по рождению, ни по воспитанию нисколько не джентльмен, и обязан ли я ручаться за первого встречного плута? Клянусь, я покраснел бы даже посреди самых пустынных болот Ирландии, если бы меня в его обществе увидела хотя бы какая-нибудь старая ворона.

Теперь мы опять были отпущены под честное слово, и командиры отрядов, сопровождавшие пленных из одного города в другой, относились к нам учтиво и внимательно. Через несколько дней мы прибыли в Монпелье, где остановились на некоторое время в ожидании приказаний от губернатора касательно лагеря пленных, в который нас должны были препроводить. В этом прекрасном городе нам предоставили полную свободу, ограниченную только данным нами словом; за нами даже не следил жандарм. Мы жили в гостинице, гуляли, где хотели, и каждый вечер проводили в театре. В эти дни мы написали письмо в город Сет полковнику О’Брайену, в котором благодарили его за радушие и пересказали наши приключения со дня разлуки с ним. Я написал также Селесте и вложил это письмо незапечатанным в письмо полковнику О’Брайену. Я рассказал ей историю дуэли О’Брайена и все, что, по моему мнению, могло интересовать ее; описывал, как грустно мне было расставаться с нею, уверял, что никогда ее не забуду, и выражал надежду встретиться с ней когда-нибудь в Англии, так как она француженка только наполовину. Письма полковника были очень ласковы, в особенности адресованное ко мне: он называл меня своим милым сыном, изъявлял надежду, что я скоро увижусь со своими друзьями и сделаюсь впоследствии украшением своей родины. В письме к О’Брайену он просил его не подвергать меня ненужным опасностям, помнить, что лета и силы наши неодинаковы и что я не в состоянии устоять против бедствий, с которыми может совладать он. Я не сомневался, что эти предостережения отнеслись к намерению О’Брайена бежать из тюрьмы, которое он не скрывал от полковника. Ответ Селесты был написан по-английски; но ей, вероятно, помогал отец, иначе он не удался бы так хорошо. Письмо живо напомнило мне Селесту, оно было таким же ласковым и милым. Она тоже желала мне скорого возвращения к друзьям, которые, говорила она, вероятно, так меня любят, что ей уже никак нельзя питать надежду снова увидеться со мной — обстоятельство, в котором ее утешает одна уверенность, что среди них я буду счастлив. Я забыл сказать, что полковник О’Брайен между прочим писал в своем письме, что он ожидает с часу на час приказания покинуть город Сет и принять начальство над каким-нибудь гарнизоном внутри страны или присоединиться к армии; но к какой — это ему неизвестно. Теперь, говорил он далее, он уже укладывается и боится, что наша переписка должна будет прекратиться, так как он не может еще назначить место, в которое мы могли бы адресовать свои письма. Я не мог не видеть в этом деликатного намека на то, что при нынешних наших обстоятельствах нам не следует переписываться; но в то же время, зная, что он никогда не прибегнет к обману, я был уверен, что он действительно готовится оставить Сет.

Здесь я должен сообщить читателю одно обстоятельство, о котором забыл сказать в свое время. Когда капитан Савидж прислал нам с парламентерским ботом платье и деньги, то я решил воспользоваться этим случаем, чтобы уведомить фрегат о прекрасном поведении О’Брайена. Я знал, что сам он никогда не станет говорить об этом, и потому будучи не в состоянии, по причине болезни, писать об этом сам, я попросил полковника О’Брайена с моих слов изложить все дело. Я упомянул о том, как О’Брайен заколотил последнюю пушку, и добавил, что именно это вместе с попыткой спасги меня было причиной его плена. Когда полковник кончил письмо, я попросил его послать за майором, который со своими солдатами первым вошел на батарею, и перевести ему это на французский язык. Полковник исполнил это в моем присутствии; со своей стороны майор должен был также засвидетельствовать справедливость этого.

— Согласен он удостоверить это своею подписью, полковник? Этим он окажет большую услугу О’Брайену.

Майор тотчас же согласился. Полковник О’Брайен закончил мое письмо краткой припиской от себя, в которой свидетельствовал свое почтение капитану Савиджу и уверял, что с его славными молодыми офицерами будут обходиться со всем вниманием и снисходительностью, какие только могут быть дозволены правилами войны. О’Брайен ничего не знал об этом письме, потому что полковник, по моей просьбе, не говорил о нем ни слова.

Спустя десять дней мы получили приказ выступить в поход Матросов, в том числе и несчастного мичмана катера «Снаппер», отправили в Верден; О’Брайен, я и восемь капитанов купеческих кораблей, присоединившихся к нам в Монпелье, были посланы в Живе, укрепленный город Арденнского департамента. Как раз в это время пришло распоряжение правительства обращаться с пленными как можно строже и не отпускать их на честное слово; причиной тому была, как мы узнали, дуэль французского офицера с О’Брайеном, дошедшая до сведения правительства, вызвавшая его недовольство. Действительно, я сомневаюсь, чтоб это было дозволено у нас; но понятие о чести у французских офицеров словно взято из рыцарских романов, в самом деле, как неприятеля, я всегда считал их достойными соперниками англичан. В этом качестве они вызывают больше уважения и расположения с нашей стороны, чем когда мы встречаемся с ними друзьями и знакомимся с другими сюронами характера, вредящими их репутации.

Не стану останавливаться на описании трехнедельного марша, в продолжение которого мы попеременно испытывали то хорошее, то дурное обращение, смотря по расположению тех, под надзором кого мы находились; замечу только, что дворяне по происхождению, все до одного, обходились с нами учтиво, тогда как люди, возвысившиеся из ничтожества во времена революции, поступали с нами грубо, иногда даже жестоко. Когда мы пришли наконец в Живе, в назначенную для нас тюрьму, прошло уже четыре месяца со времени нашего пленения.

— Питер, — сказал О’Брайен, бросив торопливый взгляд на укрепления и на реку, разделявшую город, — я не вижу причины, почему бы нам не пообедать на Рождество в Англии; я успел орлиным взглядом обозреть местность, и теперь остается только узнать, где нас посадят.

Признаться, взглянув на плотины и высокие укрепления, я подумал совершенно другое; точно также и жандарм, шедший около нас, заметив пытливый взор О’Брайена, спокойно произнес:

— Вы считаете это возможным?

— Все возможно для храброго, французская армия доказала это, — отвечал О’Брайен.

— Вы правы, — согласился жандарм, польщенный похвалой своей нации. — Желаю вам успеха, вы заслуживаете его; но… — и он показал головой.

— Только бы мне достать план крепости, — продолжал О’Брайен, — я с удовольствием дал бы за него пять наполеондоров.

И он взглянул на жандарма.

— Я не вижу причины, — отвечал жандарм, — почему офицеру, хотя бы даже и пленному, не заняться изучением фортификации. Через два часа вы будете в тюрьме; теперь я припоминаю: на карте города крепость изображена довольно подробно, так что можно получить о ней понятие. Но мы уж слишком разговорились.

И, сказав это, он удалился в арьергард.

Через четверть часа мы были уже на плацу, где, по обыкновению, нас встретил отряд солдат с барабанщиками впереди. До представления губернатору нас с торжеством провели по всему городу. Это делалось по распоряжению правительства в каждом городе, через который мы проходили. Когда мы остановились перед домом губернатора, жандарм, разговаривавший с нами на площади, мигнул О’Брайену, давая тем знать, что все готово. О’Брайен вынул пять наполеондоров, завернул их в бумажку и держал в руке. Через минуту жандарм приблизился к нему.

— Вот вам платок, — сказал он, подавая О’Брайену старый шелковый платок.

— Благодарю вас, — отвечал О’Брайен, пряча в карман платок, в котором была завернута карта. — Вот вам на выпивку!.. — И он всунул бумажку с пятью наполеондорами в руку жандарма, который тотчас же отошел прочь.

Все это было сделано очень кстати, потому что после мы узнали, что в списке пленных против имени О’Брайена и моего была сделана приписка, чтоб не выпускать нас из крепости не только под честное слово, но даже под караулом. Притом мы и так никогда бы не получили этого позволения, потому что комендант крепости был близким родственником поручика, убитого на дуэли, и мстил нам за него. Простояв целый час перед губернаторским домом, где по обыкновению сделали перекличку, выставляя таким образом напоказ народу, мы была наконец отпущены и через несколько минут заперты и одну из важнейших крепостей Франции.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

править
О’Брайен получает патент на лейтенанта. — Уходим из Живе по-французски, не прощаясь.

Если я сомневался в возможности побега, рассматривая крепость снаружи, то счел это совершенно невозможным, увидев изнутри, и мнение это высказал О’Брайену.

Нас провели во двор, окруженный высоким валом; помещения для пленных были выстроены так, что их потолки находились на уровне двора. С каждой стороны площади стоял часовой, надзиравший за нами сверху. Они очень походили на землянки, какие строятся для медведей, только были вдвое просторнее.

— Тсс, Питер, — сказал мне О’Брайен, — нашему побегу будет способствовать именно надежность этого места. Однако перестанем говорить об этом; здесь есть шпионы, которые понимают по-английски.

Мы были помещены вшестером в одну комнату; имущество наше сначала просмотрели и потом уже возвратили нам.

— Чем дальше, тем лучше, Питер, — заметил О’Брайен, — они не нашли ничего!

— Чего? — спросил я.

— Небольшого набора вещей, которые со временем нам очень пригодятся.

Тут он показал мне — чего я не замечал прежде — потаенное дно в своем сундуке, оклеенное, как все прочее, и очень искусно скрытое.

— Что здесь такое, О’Брайен? — спросил я.

— Не твое дело. Я заказал это в Монпелье; ты увидишь в свое время.

Товарищи наши по помещению, пробыв здесь с четверть часа, ушли по первому звону колокола, возвещавшего обед.

— Ну, Питер, — сказал О’Брайен, — теперь мне пора освободиться от груза. Запри дверь.

Он разделся и, сняв белье, показал мне шелковую веревку, обвязанную вокруг тела. Она была толщиной в полдюйма и с узлами через каждые два фута, а в длину имела около шестнадцати футов.

— Питер, — сказал он, между тем как я развязывал веревку, — я ношу ее с тех пор, как мы вышли из Монпелье, и ты не можешь представить себе страдания, которые я вытерпел; но мы должны быть в Англии, это решено.

Осмотрев веревку, я взглянул на О’Брайена и увидел, что он действительно должен был чувствовать страшную боль. Во многих местах кожа была содрана от постоянного трения, и едва он успел одеться, как лишился чувств. Я испугался, однако ж не забыл упрятать веревку в сундук и запереть его на ключ, прежде чем позвать на помощь. Он тотчас же пришел в себя и на вопрос, что с ним сделалось, отвечал, что с детства подвержен обморокам. При этом он серьезно взглянул на меня; я показал ему ключ, и он успокоился. В течение нескольких дней О’Брайен чувствовал себя нездоровым и не выходил из комнаты. В это время он часто рассматривал карту, данную ему жандармом.

— Питер, — спросил он однажды, — умеешь ты плавать?

— Нет, — ответил я, — но не беспокойся об этом.

— Нельзя не беспокоиться, Питер, потому что ведь нам придется переправляться через Маас, а лодку не всегда можно найти. Ты видишь, крепость омывается с одной стороны рекой; так как это самая надежная сторона, то она меньше охраняется, а потому мы убежим отсюда — я вижу ясно наш путь до второго вала у реки; но когда мы бросимся в реку, я вынужден буду поддерживать тебя над водой.

— Неужели ты намерен бежать, О’Брайен? Я не вижу, как мы доберемся до этого вала, где должны встретиться лицом к лицу с четырьмя часовыми.

— Это не твоя забота, Питер; делай свое дело, но прежде всего скажи, согласен ты попытать со мной счастья?

— Да, — отвечал я, — конечно, если ты настолько доверяешь мне, что согласен принять меня в товарищи.

— Сказать правду, Питер, я ни за что не решился бы бежать без тебя. Нас поймают вместе или, если Богу будет угодно, мы убежим вместе. Но не в нынешнем месяце; нашими главными помощниками будут темная ночь и дурная погода.

Тюрьма наша, по нашим сведениям, отличалась от тюрьмы Верденской и прочих. Нас не выпускали под честное слово, с городскими обывателями мы имели мало сношений. Некоторым позволялось ходить в крепость и снабжать нас различными вещами, но корзины их осматривали из опасения, чтоб в них не было чего-нибудь, могущего способствовать побегу пленных. Без предосторожности, принятой О’Брайеном, всякая попытка была бы теперь бесполезной. Между тем всякий раз, как О’Брайен выходил из комнаты, он приносил с собой разные вещи, всего же чаще мотки ссученных ниток, гак как главной забавой пленных был запуск змея. Доставка ниток, однако ж, была запрещена с тех пор, как нитка змея, случайно или намеренно со стороны его владельца, зацепилась за курок мушкета и вырвала его из рук часового; после этого запуск змеев был прекращен по приказанию коменданта. К счастью, О’Брайен мало-помалу перекупил все нитки, принадлежащие прочим пленным, и так как нас было около трехсот человек, то мы успели тайком сплести из них крепкие веревки или, вернее, нечто вроде плоских лямок, известных только морякам.

— Ну, Питер, — сказал однажды О’Брайен, — теперь мне нужен только зонтик для тебя.

— Зонтик?

— Да, чтобы ты не захлебнулся, вот и все.

— От дождя я, кажется, не захлебнусь.

— Конечно, но купи себе новый зонтик, как можно скорее.

Я исполнил его желание. Он расплавил воск с деревянным маслом и, промазав зонт несколькими слоями этого препарата, тщательно упрятал его под матрац своей постели. Я спросил его, не хочет ли он поверить своего плана прочим пленным; он отвечал отрицательно, говоря, что среди них столь многие не стоят доверия, что он не намерен доверять никому. Мы пробыли в Живе уже около двух месяцев, как одному лейтенанту, заключенному вместе с нами, пришло письмо. Лейтенант, отыскав О’Брайена, спросил, как его зовут.

— Теренсом, — ответил О’Брайен.

— Так могу поздравить вас с повышением, — сказал лейтенант, — вот ваше имя в списке пожалованных чинами.

— Это, должно быть, ошибка — позвольте взглянуть. Теренс О’Брайен, так точно! Но вот вопрос, не похитил ли кто-нибудь моего имени и повышения заодно?

Черт возьми, что это значит? Я не хочу верить этому! Мне тут столько же выгоды, как собаке, которая ворует кошачий корм.

— Право, О’Брайен, — заметил я, — я не вижу, почему тебе не дать повышения; ты заслужил его своим поведением, когда попал в плен.

— А скажи, пожалуйста, простак ты Питер, что я такого сделал? Только взял тебя на спину, как матросы свои койки, когда свисток сзывает их вниз. Притом, если отложить в сторону все прочие недоразумения, все-таки кто же мог знать, что произошло на батарее, исключая тебя, меня и оружейника, которого убили? Объясни мне это, Питер, если сможешь.

— Кажется, я в состоянии это сделать, — сказал я, когда лейтенант оставил нас.

И я рассказал ему, что письменно известил обо всем капитана Савиджа и попросил майора, взявшего нас в плен, засвидетельствовать мое донесение.

— Ну, Питер, — сказал О’Брайен после минутного молчания, — это басня о льве и мышонке. Если благодаря тебе я повышен, то, значит, мышонок оказался хитрее льва; но вместо того чтобы радоваться, я теперь буду несчастлив, пока так или иначе не удостоверюсь в истине. И вот другая причина, почему мне нужно скорее попасть в Англию.

Несколько дней спустя О’Брайен почувствовал себя очень нездоровым, но, к счастью, мы получили в это время письма, которые рассеяли нас немного. Одно было от моего отца: он просил меня брать у его банкира сколько мне угодно денег, говоря, что все семейство готово ограничить свои расходы во всем, лишь бы только доставить мне все удобства, возможные в моем несчастном положении. Эта забота растрогала меня до слез, и более чем когда-либо я почувствовал желание с благодарностью броситься в его объятия. Он писал также, что дядя мой Уильям умер, и теперь между мной и титулом только дед, который, впрочем, еще в добром здравии и с недавнего времени сделался к нему очень ласков. Матушка была очень опечалена моим пленом и просила меня писать как можно чаще. Письмо О’Брайену было от капитана Савиджа. Фрегат был послан в Англию с депешами; о поведении О’Брайена было донесено адмиралтейству, и его произвели в лейтенанты. О’Брайен подошел ко мне и с лицом, сияющим от радости, подал мне свое письмо. В свою очередь я подал ему мое, и он прочел его с начала до конца.

— Питер, мальчик, я тебе многим обязан. Раненый и в горячке, ты заботился обо мне, тогда как у тебя достаточно было забот о себе самом; но я никогда не благодарю на словах. Я вижу, твой дядя Уильям уже умер. Сколько у тебя дядей еще?

— Еще только дядя Джон, который женат и имеет двух дочерей.

— Благослови его Бог и дай ему Бог всегда придерживаться женской линии в деторождении! Питер, мальчик мой, ты все-таки будешь лордом!

— Пустяки, О’Брайен; у меня нет никаких надежд. Не внушай мне таких глупых идей…

— Разве у меня были надежды стать лейтенантом — а не лейтенант ли я? Питер, ты помог мне сделаться лейтенантом, я сделаю из тебя мужчину, что еще лучше. Я вижу, Питер, при всей своей наивности, ты совсем не прост и можешь, несмотря на твою привычку искать совета, действовать сам в случае надобности. Это, Питер, — талант, которому не следует пропадать в здешней проклятой яме, а потому приготовься расстаться с ней на днях, если только ветер и погода будет благоприятными, то есть чем дурнее, тем лучше. Будешь ты готов к любому часу всякой ночи, в которую мне вздумается позвать тебя?

— Да, О’Брайен, — ответил я, — я готов сделать все, что могу.

— Никто не может сделать более этого. Но, Питер, так как я теперь лейтенант, то, сделай одолжение, приложи разочек руку к шляпе, когда будешь говорить со мной; мне хочется посмотреть, какое действие произведет эта честь.

— Лейтенант О’Брайен, — сказал я, приложив палец к шляпе, — ожидаю дальнейших приказаний.

— Хорошо, сэр, — отвечал он, — приказываю вам никогда впредь не прикладывать пальца к шляпе до тех пор, пока мы не будем служить вместе на корабле. Тогда — другое дело.

Через неделю О’Брайен пришел ко мне и сказал:

— Новый месяц начался дурной погодой; если она устоит, готовься к отправлению. Я уложил все необходимое в котомку: это, пожалуй, может случиться сегодня ночью. Ложись спать теперь и постарайся, если можешь, выспаться за целую неделю, потому что тебе немного придется спать, если мы убежим.

Это было в восемь часов. Я лег, а около двенадцати был разбужен О’Брайеном, который приказал мне спешно одеться и сойти к нему на двор; я исполнил это благополучно. Ночь была темна, как деготь — дело происходило в ноябре, — дождь лил как из ведра, сильный ветер выл на дворе и, крутясь вихрем, хлестал дождем во все стороны; я насилу нашел О’Брайена, который ревностно принялся за работу, для которой у него было все необходимое.

В Монпелье он добыл шесть толстых железных штырей длиною около восемнадцати вершков, с буравами на одном конце и четырехгранных на другом, за который можно было вращать штырь с помощью съемной рукоятки. Из предосторожности он запасся рукоятками, однако каждая приходилась ко всем штырям. Один из этих штырей О’Брайен ввинтил в расщелину стены и, сидя верхом на нем, ввинчивал другой на три фута выше первого. Сделав это, он встал ногами на нижний штырь и, держась за второй, закрепленный на уровне его бедра, ввернул третий, прикрепляя каждый вершков на шесть в сторону от нижнего, а не один над другим. Вкрутив все шесть штырей, он оказался почти на середине стены и привязал веревку, висевшую у него на шее, к верхнему штырю, потом спустился вниз и вынул четыре нижних штыря. Поднявшись потом по веревке, он встал на пятый штырь и, держась за самый верхний, снова начал ту же работу. Таким образом за полтора часа он достиг вершины стены, где прикрепил последний штырь, и, привязав к нему веревку, спустился вниз на землю.

— Ну, Питер, — сказал он, — нечего теперь бояться, что часовые нас заметят; даже если бы они имели кошачьи глаза, и тогда им не увидеть нас, пока мы не будем на стене; но там мы очутимся на склоне и будем до вала ползти на животе. Я полезу вперед с вещами; дай мне твою сумку — тебе будет легче. Помни, если со мной что случится, беги скорее в постель; если же я подыму и опущу веревку раза три или четыре, то полезай как можно скорее.

С этими словами О’Брайен намотал на себя веревку, взвалил на плечи два мешка, железные крючья, все прочие инструменты и зонтик.

— Питер, если веревка выдержит меня со всем грузом, то ясно, что она выдержит и такого ребенка, как ты, а потому не бойся ничего.

Прошептав это, он полез наверх, в три минуты очутился на стене и дернул веревку. Я тотчас же последовал за ним, что было очень легко благодаря узлам, навязанным через каждые два фута и служившим опорой для ног. В такое же короткое время, как и он, я оказался на стене; тогда он схватил меня за ворот, положил мокрую свою руку на мой рот, заставил лечь около себя, между тем как сам принялся втаскивать веревку. Мы ползли по склону стены, пока не достигли вала. Ветер страшно завывал, дождь стучал так сильно, что часовые не слыхали нас. О’Брайен не скоро отыскал место, находившееся прямо под подъемным мостом первого рва; наконец, это ему удалось, и он спустил вниз веревку.

— Теперь, Питер, я опять опущусь первый, а когда потрясу веревку, спускайся и ты — значит все благополучно.

О’Брайен спустился и через несколько минут дернул веревку; я последовал за ним и упал в его объятия у входа подъемного моста, который был, однако ж, поднят. Мы все же переправились через ров на ту сторону и подошли к воротам. Но они оказались заперты. Это раздосадовало нас.

О’Брайен вынул отвертку и попробовал сломать замок, но тщетно. Мы уже считали себя погибшими.

— Нужно подкопать ворота, О’Брайен, взорвать мостовую и пролезть.

— Питер, ты догадливый малый, я об этом не подумал.

Мы горячо принялись за дело и работали, пока не вырыли с помощью лапчатого лома и маленьких клещей, которыми запасся О’Брайен, довольно широкий лаз. Таким образом, через час или более, мы успели подлезть под ворота. Путь книжному валу был свободен, но, чтобы достигнуть его, нужно было пройти крытым коридором. Мы осторожно подвигались вперед, как вдруг послышался шум; остановившись, мы нашли, что то был храп часового. Такой встречи мы не ожидали и очень испугались; миновать его было невозможно, потому что он лежал на том самом месте, где нам было нужно воткнуть шест, чтоб спуститься по нижнему валу в реку. О’Брайен задумался на минутку.

— Питер, — сказал он, — теперь докажи, что ты мужчина. Он крепко спит, надо лишить его возможности поднять тревогу. Я зажму ему рот, а ты в ту же минуту открой полку его мушкета, чтобы он не мог выстрелить.

— Хорошо, О’Брайен, не бойся за меня.

Мы осторожно подползли к солдату. О’Брайен подал мне знак положить палец на полку. Когда он зажал ему рот, я открыл ее. Парень забарахтался и схватился за мушкет, но уже не мог выстрелить; в одну минуту он был связан. Мы оставили его здесь и отправились к валу. О’Брайен, прицепив шест, спустился вниз; я последовал за ним и нашел его на реке, висящим на канате. Мы раскрыли зонтик и положили его верхом над водой; препарат, которым он был покрыт, поддерживал его над водой, и мне стоило только, как предварительно объяснил О’Брайен, держаться распростертыми во всю длину руками за две палочки, прикрепленные над водой к наконечнику зонтика. Для этого плавания О’Брайен приготовил буксир, который привязал ко мне, и, захватив его ь зубы, оттащил меня почти на сто сажен от крепости, где мы пристали, наконец, к берегу. О’Брайен утомился до того, что в течение нескольких минут оставался без движения; я также окоченел от холода.

— Питер, — сказал он, — до сих пор нам все удавалось; теперь нужно уйти подальше отсюда, потому что до зари всего-навсего два часа.

Сказав это, О’Брайен вынул запасенную бутылку водки, и мы оба выпили, по крайней мере, по полстакана; но и целая бутылка не произвела бы на нас никакого действия в тогдашнем нашем положении. Теперь мы пошли вдоль берега и встретили маленькую лодочку, к которой был причален бот. О’Брайен подплыл к ней, отрезал ее от лодки и, не влезая в нее, прибил к берегу К счастью, весла были тут же. Мы сели в бот, отчалили и до рассвета плыли вниз по реке.

— Все это хорошо, Питер, но теперь пора пристать к берегу. Вот Арденнский лес.

Мы причалили, положили в бот весла, толкнули ее на середину реки, чтобы подумали, будто ее сорвало с причала, и поспешно углубились в чащу. Дождь вес еще продолжался. Я дрожал, зубы мои стучали от холода, но делать было нечего. Мы выпили еще по глотку водки и, измученные физической усталостью и напряжением душевных сил, повалились, как снопы, на постель, которую изготовили себе из листьев.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

править
Тяжкие последствия закона тяготения. — О’Брайен записывается в жандармы и стережет меня. — Нас узнали, и мы вынуждены бежать. — Удовольствия зимнего бивуака.

Я проснулся около полудня и увидел, что О’Брайен зарыл меня в листья на целый фут глубины с целью защитить меня от холода. Мне было тепло и спокойно; платье мое высохло.

— Как ты добр, О’Брайен, — сказал я.

— Нисколько, Питер; нам предстоит еще преодолеть много трудностей; и я должен позаботиться о тебе: ты еще почка, тогда как я уже вполне распустившаяся роза.

Он поднес ко рту бутылку с виски и потом передал ее мне.

— Ну, Питер, теперь пора дальше; они, будь уверен, обрыщут всю страну, отыскивая нас. Но это огромный лес и только бы нам добраться до его середины, тогда им будет так же легко найти нас, как булавку в копне сена.

— Кажется, — сказал я, — об этом лесе упоминается в одной из Шекспировских комедий.

— Может быть, Питер, — сказал О’Брайен, — но мы теперь не в комедии, и то, о чем так приятно читать, ч действительности не шутка. Я замечал, сочинители никогда не принимают в соображение погоду.

— Извини, О’Брайен: в «Короле Лире» погода страшная.

— Может быть.

— Однако пора в поход.

Мы отправились, около трех часов пробивались сквозь чащу, советуясь время от времени с карманным компасом, которым запасся О’Брайен. Наконец снова стемнело, и О’Брайен предложил остановиться.

Мы приготовили постель из листьев и уснули гораздо спокойнее, чем в предыдущую ночь. Хлеб наш вымок, но так как мы не имели воды, то это было очень кстати; его оставалось на целую неделю. Около пяти часов утра меня разбудил О’Брайен, который тотчас же слегка зажал мне рот рукой. Я принял сидячее положение и заметил невдалеке от нас огромный костер.

— Нас ищут французы, Питер, — сказал он, — я был на рекогносцировке, это жандармы. Боюсь идти дальше, мы можем наткнуться на других. Я уже думал, что нам делать, и, мне кажется, лучше всего влезть на деревья и спрятаться в ветвях.

Разговор этот происходил в кустарнике, в центре которого стоял огромный дуб, обвитый плющом.

— Я того же мнения. Ну, что же? Влезать теперь или подождать немного?

— Конечно, теперь, пока они заняты своим обедом Лезь, Питер, я помогу тебе.

О’Брайен помог мне влезть на дерево, а сам остался зарыть в листья наши сумки, после чего последовал за мной. Он приказал мне занять довольно удобную позицию на нижнем сучке; для себя выбрал огромный сук, со всех сторон прикрытый плющом.

В этом положении мы оставались около часа, пока не рассвело. На рассвете капрал сделал смотр жандармам, которые вслед за тем разошлись во все стороны обыскивать лес. Мы обрадовались, заметив это, потому что надеялись, что скоро нам можно будет снова отправиться в путь; но, к несчастью, один из жандармов остался на месте.

Он ходил взад и вперед, всюду заглядывая, и наконец подошел прямо под дерево, на котором мы укрылись.

Он внимательно начал рассматривать все находившееся вокруг и остановился у листьев, служивших нам постелью; раскапывая их штыком, он добрался до наших сумок.

— Черт возьми! — вскричал он. — Где гнездо да яйца, там недалеко и птицы.

С этими словами он принялся бродить вокруг дерева, смотря наверх во все стороны; но мы так хорошо спрятались, что сразу обнаружить нас он не мог. Наконец он увидел меня и приказал сойти вниз. Не получая никакого сигнала от О’Брайена, я не обратил на него внимания. Отойдя немного далее, он остановился под тем самым суком, на котором сидел О’Брайен.

С этого места ему было удобно целить в меня и, подняв мушкет, он закричал:

— Спускайтесь, не то выстрелю!

— Не зная, что делать, я оставался неподвижным. Однако ж я закрыл глаза, и почти тотчас мушкет выстрелил, я потерял равновесие и упал. Падение ошеломило меня, и я вообразил, что ранен, но каково было мое удивление, когда вместо жандарма ко мне подошел О’Брайен с вопросом, цел ли я. Я ответил, что цел, поднялся на ноги и увидел жандарма, без чувств распростертого на земле. О’Брайен, заметив, что жандарм целится в меня из мушкета, прыгнул со своего сука прямо ему на голову; это было причиной выстрела. Что касается жандарма, то тяжесть тела О’Брайена, упавшего с такой высоты, убила его, и он умер прежде, чем мы успели тронуться дальше в путь

— Ну, Питер, — сказал О’Брайен, — это счастливейшее обстоятельство в мире; оно проведет нас через всю Францию Нам с тобой повезло. Но разговаривать теперь некогда и вообще ни к чему терять время.

С этими словами он раздел жандарма, тогда еще дышавшего, притащил его к нашей лиственной постели, зарыл в листы, скинул свое платье, которое, связав в узел, дал мне нести, и оделся в мундир убитого. Я не мог не улыбнуться, смотря на это превращение, и спросил его, что он намерен делать.

— Известно что: я жандарм, конвоирующий бежавшего пленного.

Он связал мне руки, поднял на плечо мушкет, и мы отправились. Теперь мы спешили выйти из лесу. Как уверял О’Брайен, нам нечего было опасаться в продолжение целых десяти дней. Так и вышло. Одно только обстоятельство могло поставить нас в затруднительное положение: мы шли не туда, куда следовало. Поэтому мы путешествовали по большей части ночью, не подвергаясь, таким образом, никаким вопросам, за исключением постоялых дворов, в которых приходилось нам останавливаться: но там никто не знал, куда мы шли. Везде молодость моя возбуждала сострадание, в особенности у женщин; однажды мне предложили помощь бежать. Я согласился, но в то же время известил об этом О’Брайена. Он подстерег нас: я оделся, подошел к открытому окну, но в ту же минуту он ворвался в комнату, схватил меня и объявил, что донесет правительству об их поступке. Их страх и отчаяние были неописуемы. Чтоб избежать штрафа и тюремного заключения, они предлагают О’Брайену двадцать, тридцать, сорок наполеондоров, только бы он согласился замять дело О’Брайен отвечает, что ни за какие деньги не согласится поступить против долга, который будет исполнен, как только он передаст меня под надзор жандармов ближайшего поста, а потом он должен будет возвратиться во Флиссинген, где стоит его полк.

— У меня сестра там, она содержит гостиницу, — воскликнула одна из женщин. — Вам нужна будет хорошая квартира и приятельский стакан вина; не доносите на нас, и я напишу письмо к ней; если оно не принесет вам пользы, вы можете вернуться и обвинить нас.

О’Брайен согласился; письмо было написано и прочтено ему. В нем просили сестру именем любви, которую она питает к пишущей, сделать все, что можно для подателя этого письма, потому что он мог погубить все ее семейство, но не сделал этого.

О’Брайен спрятал письмо в карман, наполнил свою фляжку ромом и вышел из гостиницы, таща меня за собой на веревке. На прощанье О’Брайен и я обменялись поцелуями с женщинами, с той разницей, как заметил О’Брайен позже, что всех женщин расцеловал он, а все женщины расцеловали меня. Таким образом мы прошли Шарлеруа, Левей и находились уже в нескольких милях от Мехелена, когда дела наши приняли нехороший оборот. Уклоняясь в сторону от Мехелена, потому что в этом городе есть крепость, мы шли узкой тропинкой, по обеим сторонам которой находились широкие рвы, наполненные водой; как вдруг при повороте встретились с жандармом, который некогда снабдил О’Брайена картой города Живе.

— Здорово, товарищ, — сказал он О’Брайену, важно взглянув на него. — Это кто у вас?

— Молодой англичанин, бежавший из тюрьмы, которого я поймал.

— Из какой тюрьмы?

— Он не говорит, но я подозреваю, из Живе.

— Их двое убежало из Жнве, — отвечал он. — Как они убежали, никто представить себе не может, но, — продолжал он, снова взглянув на О’Брайена, — храбрецу все удается.

— Правда, — отвечал О’Брайен. — Я поймал одного, другой не может быть далеко. Вам недурно было бы поискать его.

— Найти его было бы приятно, — согласился жандарм, — вам известно, что поимка пленного ведет к верному повышению: вас сделают капралом.

— Тем лучше, — отвечал О’Брайен. — Прощайте, мой

Друг!

— Нет, я только что с прогулки и возвращаюсь в Мохелен, куда, вероятно, идете и вы.

— Нам не дойти туда и до ночи, — сказал О’Брайен, — мой пленник слишком устал.

— Хорошо, мы пройдем, насколько сил хватит; я стану помогать вам. Может быть, мы найдем и того, который, как я слышал, добыл себе каким-то образом план крепости.

Ясно было, что мы раскрыты. Он рассказал нам далее, что в лесу найдено было тело жандарма, без сомнения, убитого пленными и раздетого ими донага.

— Удивляюсь, — продолжал он, — неужели один из них решился одеться в его платье и выдавать себя за жандарма?

— Питер, — сказал мне О’Брайен, — не убить ли нам этого молодца?

— Я думаю, не стоит. Притворись, что ты во всем ему доверяешь, и тогда мы, может быть, улизнем.

Это было сказано в то время, когда жандарм остановился на минуту позади нас.

— Попытаюсь, но сначала необходимо усыпить его бдительность.

Когда жандарм снова подошел к нам, О’Брайен заметил, что английские пленные ужасно щедры, что, как ему известно, они нередко платят по сто наполеондоров, за доставление им средств к побегу, а, по его мнению, никакой капральский чин не сравнится с суммой, которая во Франции может сделать человека счастливым и независимым на всю жизнь.

— Совершенно справедливо, — отвечал жандарм. — Дайте мне только взглянуть на такую сумму, и я ручаюсь, что выведу из Франции какого угодно пленника.

— Так мы понимаем друг друга, — подхватил О’Брайен. — Этот малый дает двести наполеондоров; половина принадлежит вам, если вы согласны помогать мне.

— Подумаю! — ответил жандарм, и заговорил о посторонних предметах, пока, наконец, мы не достигли маленького городка Арехота, где и остановились на постоялом дворе. Удовлетворив обычное любопытство хозяев, мы остались одни, и О’Брайен сказал жандарму, что ожидает ответа сегодня ночью или завтра утром.

— Завтра утром, — отвечал жандарм.

Оставив меня под его присмотром, О’Брайен позвал служанку и приказал ей показать комнаты. Она показала ему две или три, но он отказался от них под предлогом, что они не совсем-то надежны для меня. Это заставило служанку улыбнуться.

— Чего можете вы опасаться от такого бедняги! — сказала она.

— Однако ж этот бедняга убежал из Живе, — отвечал О’Брайен. — Эти англичане — дьяволы от рождения.

Последняя комната, показанная О’Брайену, понравилась ему, и так как служанка не смела противоречить жандарму, то он и выбрал ее. Сойдя вниз, он приказал мне идти спать, и мы отправились наверх. Он запер дверь на задвижку и, оттащив меня к огромной печке, начал разговор шепотом, из опасения, чтобы нас не подслушали.

— Этому человеку нельзя доверять, — сказал он, — нам нужно навострить лыжи. Я сумею выйти из шинка, потом мы вернемся несколько назад, а там уж снова переменим свое направление.

— Но пустит ли он нас?

— Конечно, нет, если это будет зависеть от нею; но я сейчас разведаю его замыслы.

О’Брайен завесил платком замочную скважину и, сняв с себя жандармское платье, оделся в свое собственное; потом набил жандармский мундир простынями и подушкой и положил это чучело на кровать. Его вполне можно было принять за человека, спящего в одежде. Но сходство было обманчиво. Он поставил мушкет около чучела; потом сделал то же самое с моей кроватью, положив на нее чучело моего роста и напялив на подушку мою шляпу.

— Теперь, Питер, мы увидим, стережет ли он нас. Он не ляжет, пока не убедится, что мы уснули.

Свеча не переставала гореть в нашей комнате.

Через час мы услыхали шорох и шаги по лестнице. Согласно заранее составленному плану, мы тотчас же полезли под кровать. Кто-то попробовал поднять задвижку двери; найдя ее сверх ожидания не запертой, он вошел в комнату и взглянул на обе наши постели. Это был жандарм.

— Ну, О’Брайен, — сказал я, как только он вышел, — не бежать ли нам теперь?

— Я уже думал об этом, Питер, и мне пришло в голову, что мы можем сделать лучше. Он, вероятно, придет сюда снова через час или два; теперь только одиннадцать. Я сыграю с ним шутку.

С этими словами О’Брайен взял одну из простыней, привязал ее к окну, которое оставил растворенным, потом испортил чучела так, чтоб жандарм мог заметить свою ошибку.

Мы опять полезли под кровать и, как предсказывал О’Брайен, через час жандарм возвратился. Наша лампа почти догорала, но с ним была свечка; он взглянул на постели и заметил обман.

— Черт возьми! — вскричал он, подойдя к растворенному окну. — Они удрали, и мне не видать капральства! В погоню за ними!..

Он бросился вон из комнаты и через минуту мы услышали, как отворилась дверь на улицу и захлопнулась за ним.

— Вот это хорошо, Питер, — сказал О’Брайен, смеясь, — теперь мы спокойно уйдем.

О’Брайен снова оделся жандармом. Почти через час мы сошли вниз, пожелали хозяйке всякого благополучия, вышли со двора и отправились по той самой дороге, по которой пришли.

— Ну, Питер, — сказал О’Брайен, — положение наше теперь довольно затруднительное. Это платье ни к чему больше не послужит, и, однако ж, оно внушает всем такое уважение, что я не расстанусь с ним до последней минуты.

Мы шли до рассвета и потом спрятались в одном месте, заваленном дровами.

Ночью мы опять направились к Арденнскому лесу, потому что, по мнению О’Брайена, лучшее, что мы могли придумать, было возвращаться назад, пока не подумают, что мы успели уже спастись из Франции. Однако нам не удалось достигнуть леса, потому что на следующий день пошел сильный снег, продолжавшийся безостановочно в течение четырех дней; в эти дни мы много выстрадали. В деньгах у нас не было недостатка: я взял на имя моего отца шестьдесят фунтов, что доставило мне, вследствие невыгодного размена, к которому я принужден был обстоятельствами, пятьдесят наполеондоров. Время от времени О’Брайен тайком заходил в какую-нибудь лавку и покупал съестные припасы; но так как мы не смели по-прежнему показываться вместе, то спать должны были под открытым небом на земле, покрытой более нежели на, три фута снегом.

На пятый день, находясь уже на расстоянии шестидневного пути от Арденнского леса, мы скрылись в маленькой рощице, в четверти мили от большой дороги.

Я остался тут, между тем как О’Брайен в одежде жандарма отправился за съестными припасами. По обыкновению, в его отсутствие я занялся отыскиванием лучшего убежища — и каков был мой ужас, когда я неожиданно увидел на снегу двух мертвых, мужчину и женщину, очевидно, погибших от суровой температуры! О’Брайен возвратился почти тотчас же, и я рассказал ему о своем открытии; ему захотелось взглянуть на тела.

Они были одеты странным образом: множество лент испещряло их платье, возле них лежало две пары ходулей.

О’Брайен задумчиво глядел на них несколько минут.

— Питер, — сказал он наконец, — лучшей находки мы не могли бы сделать. Питер, мы можем пройти всю Францию, не марая ног об эту проклятую землю.

— Что хочешь ты сказать? — спросил я.

— То, — отвечал он, — что это те самые люди, которые встретились нам близ Монпелье; они шли в Ландо гулять на ходулях для забавы других и для прокормления себя, в собственном же отечестве они постоянно вынуждены ходить таким образом. Кажется, Питер, платье этого человека будет в пору мне, а этой девушки (несчастное создание, как хороша она и в объятиях холодной смерти) — придется тебе. Нам нужно только поучиться немного, и тогда мы можем отправляться дальше.

С этими словами О’Брайен не без некоторого затруднения снял с мертвого мужчины куртку и брюки и похоронил его в снегу.

Несчастная девушка, с соблюдением возможного приличия, была также лишена платья и верхней юбки и потом похоронена. Взяв платье и ходули, мы удалились в другую часть леса, где нашли довольно укрытое местечко, и принялись за обед. Не имея намерения путешествовать в эту ночь, мы разгребли снег, приготовили постели и устроились в них удобно, насколько это было возможно без разведения огня и при этой дурной погоде.

— Питер, — сказал О’Брайен, — мне грустно. Вот виски, пей как можно больше.

И он подал мне фляжку, которая никогда не оставалась пустой.

— Пей больше, Питер.

— Не могу, О’Брайен, я опьянею.

— Ничего, пей; посмотри — эти несчастные лишились жизни, потому что заснули на снегу. Питер, — продолжал О’Брайен, внезапно вскочив на ноги, — ты не будешь ночевать здесь, пойдем.

Тщетно я протестовал. Было уже темно; он повел меня к деревне, неподалеку от которой мы наткнулись на что-то вроде сарая.

— Питер, вот наше убежище; ложись и спи, я покараулю. Ни слова, я этого требую — ложись.

Я исполнил его желание и через несколько минут спал уже крепким сном, потому что холод и усталость истощили мои силы. Мы бродили несколько ночей сряду, а покой, которому мы предавались днем, был весьма сомнителен. О, как тосковал я по теплой постели с четырьмя или пятью одеялами!

На рассвете О’Брайен разбудил меня; он целую ночь простоял на часах, и глаза у него были мутны.

— О’Брайен, ты нездоров! — вскричал я.

— Ничуть, но я осушил фляжку виски, а это не шутка. Впрочем, этому делу можно помочь.

Мы снова отправились в лес. Погода изменилась: мороз уменьшился, земля покрылась туманом, накрапывал мелкий дождь.

Но оттепель оказалась хуже мороза, и мы чувствовали холод еще сильнее. О’Брайен опять стал требовать, чтобы я лег спать в сарае, однако на этот раз я решительно отказался, если он сам не ляжет. Я доказывал ему, что теперь нам не грозит никакая опасность, или, по крайней мере, меньшая, чем в лесу. Видя меня непреклонным, он, наконец, согласился, и мы, никем не замеченные, снова вошли в сарай. Мы легли, но я долгое время не спал, с нетерпением ожидая, чтобы заснул О’Брайен. Он то входил, то выходил из сарая: я притворился спящим; дождь полился в это время ливнем, и он лег. Через минуту, осиленный усталостью, он крепко заснул и захрапел так громко, что я стал опасаться, чтобы кто-нибудь не услышал его. Я встал и принялся караулить; время от времени я ложился подремать немного, потом вставал и снова подходил к двери.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

править
Окрыленные успехом, мы проходим Францию, не касаясь земли. — Я становлюсь женщиной. — Мы добровольно записываемся в рекруты.

На рассвете я разбудил О’Брайена, он поспешно вскочил на ноги.

— Я, верно, спал, Питер?

— Да, — ответил я, — и слава Богу, сил человеческих не хватило бы выносить такую усталость, какую вынес ты. Если ты занеможешь, что будет со мной?

Я знал, как затронуть его за живое.

— Хорошо, Питер, так как от этого ничего дурного не произошло, то, значит, и сделать это было не так уж дурно. Я выспался за целую неделю — это верно.

Мы вернулись в лес. Снег уже успел весь стаять, дождь перестал, и солнце просвечивало сквозь тучи; было довольно тепло.

— Не заворачивай в ту сторону, — сказал О’Брайен, — теперь когда снег растаял, мы можем наткнуться на несчастных замерзших. Нам нужно переменить квартиру к ночи; я побывал уже во всех деревенских шинках и не могу более показываться в них без того, чтобы не навлечь на себя подозрения, хоть я и жандарм.

Мы пробыли здесь до вечера и потом отправились в путь, все еще возвращаясь по направлению к Живе.

За час до рассвета мы встретили в четверти мили от какой-то деревни маленькую рощицу, находившуюся у самой обочины большой дороги и окруженную рвом. Подойдя к роще, мы нашли, что ров слишком широк и перепрыгнуть через него было невозможно. О’Брайен уложил рядом наши четыре ходули и составил таким образом мост, по которому я прошел. Потом он перебросил ко мне наши пожитки и с мушкетом на плечах отправился в деревню, попросив меня оставить ходули, чтобы по его возвращении этот мост послужил и ему. Он не приходил целых два часа и, наконец, возвратился с огромным запасом отличной провизии, какой у нас еще ни разу не было. Он принес французские сосиски, приправленные чесноком и показавшиеся мне восхитительными, четыре бутылки виски, не считая его фляжки, кусок копченой говядины, шесть караваев хлеба и сверх всего этого половину жареного гуся и часть огромного пирога.

— Вот, — сказал он, — этого хватит на целую неделю; но посмотри, Питер, вот это лучше всего.

И он показал мне два больших шерстяных одеяла.

— Превосходно, — обрадовался я, — теперь мы будем спать с комфортом.

— Я честно заплатил за все, кроме одеял, — заметил О’Брайен, — побоявшись купить их, я решил украсть. Но мы возвратим их тем, кому они принадлежат. Это будет заем.

Мы устроились довольно уютно и, высушив на солнце листья, получили довольно удобную постель, на которой и разложили одно из одеял, а сами покрылись другим.

Мост из ходуль мы сняли и таким образом обезопасили себя от нападения врасплох. Этот вечер мы пировали: гусь, пирог, сосиски величиною с мою руку поочередно подвергались атакам; временами мы подходили ко рву напиться воды и снова принимались есть. Теперешнее наше положение, в особенности перспектива хорошей постели, в сравнении с тем, что мы вытерпели, было настоящим блаженством. Когда стемнело, мы легли и тотчас же заснули: за все время нашего бродяжничества я никогда не чувствовал такого спокойствия. На рассвете О’Брайен встал.

— Теперь, Питер, маленькое упражнение до завтрака.

— Какое упражнение?

— На ходулях. Надеюсь, через неделю ты будешь в состоянии протанцевать гавот. Питер, на них мы выйдем из Франции.

Тут О’Брайен взял ходули, принадлежавшие мужчине, и подал мне те, которые служили девушке. Мы привязали их к ногам и, прислонясь к дереву, смогли встать прямо; но при первой попытке ходить О’Брайен свалился в одну, а я в другую сторону. О’Брайен упал на дерево, я упал на нос и расшиб его до крови. Однако это только рассмешило нас; мы поднялись снова, и хотя падали часто, но наконец-таки добились некоторых успехов в этом искусстве. Тут возникло новое затруднение: как слезть с ходуль; однако ж мы успели и в этом при помощи деревьев, к которым прислонялись. После завтрака мы снова привязали свои ходули и опять принялись за упражнения, которые продолжались целый день; после этого мы еще раз атаковали съестные припасы и заснули, завернувшись в одеяла. Это продолжалось в течение пяти дней, по прошествии которых, постоянно занимаясь хождением на ходулях, мы порядочно-таки навострились, и хотя не могли протанцевать гавот, потому что не знали, что это такое, однако очень легко могли расхаживать на них.

— Мы с каждым днем приобретаем все больше ловкости, — сказал О’Брайен. — Наша провизия рано или поздно истощится, и тогда мы отправимся в путь, а покуда давай делать репетиции в костюмах.

О’Брайен нарядил меня в платье несчастной девушки, а сам надел одежду мужчины. Костюмы эти очень шли к нам, и в последний день мы упражнялись на ходулях в роли савоярской пары — мужа и жены.

— Питер, — сказал О’Брайен, — из тебя вышла хорошенькая женщина; смотри, не позволяй мужчинам вольностей.

— Не бойся, — заверил я. — Но, О’Брайен, эти юбки не очень-то теплы; я буду носить брюки, обрезав их только по колени.

— Хорошо, — сказал О’Брайен.

На следующее утро мы, взяв ходули на плечи, смело вышли на большую дорогу, ведущую в Мехелен. Мы встречали много народу — жандармов и других, — но никто не обращал на нас внимания, разве что делали кое-какие замечания насчет моей приятной наружности. Под вечер мы пришли в деревню, в сарае которой ночевали, и тотчас же, став на ходули, начали марш. Толпа окружила нас: мы подставили шапки и, получив девять или десять монет, вошли в постоялый двор. Нас закидали вопросами: откуда и куда мы идем. О’Брайен на все давал ответы, плетя самую немыслимую ложь.

Я разыгрывал скромную девушку, а О’Брайен, выдавая меня за сестру, прикидывался заботливым братом и ревновал к малейшему вниманию, которое мне оказывали. Мы выспались хорошо и на следующее утро продолжали свой путь к Мехелену. На дороге мы часто влезали на ходули для практики, что очень замедляло наш путь; от этого мы прибыли в Мехелен лишь на восьмой день, впрочем, без всяких приключений и задержек. Подходя к заставе, мы стали на ходули и смело вошли в город. У заставы стража остановила нас, не по подозрению, а чтобы позабавиться, и прежде чем мы получили позволение войти в город, я принужден был претерпеть поцелуи уст, издававших сильный запах чеснока Мы снова влезли на ходули (стража заставила нас слезть, иначе она не могла бы поцеловать меня) и отправились на главную площадь, выделывая по дороге нечто вроде танца. Там мы остановились против одного отеля и начали исполнять разученный нами вальс; обитатели отеля смотрели на нас из окон. Закончив, я подошел к окну с шапкой О’Брайена. Но каково было мое удивление, когда я увидел полковника О’Брайена, строго глядевшего мне в лицо. Хуже того, я увидел также и Селесту, которая тотчас узнала меня и, закрыв глаза руками, бросилась в глубину комнаты на софу, со словами: «Это он, это он!» К счастью, О’Брайен стоял недалеко и успел поддержать меня, иначе я упал бы.

— Питер, собирай деньги с народа — или ты погиб. Я последовал его совету и, получив несколько пенсов, спросил его, что мне делать.

— Подойди опять к окну, ты увидишь.

Я воротился к окну; полковник О’Брайен уже исчез, но Селеста была здесь и, казалось, ожидала меня. Я протянул к ней шляпу, она опустила в нее руку. Шляпа подалась вниз от тяжести упавшего; я вынул кошелек, сжал его в руке и положил за пазуху. Селеста отошла от окна, из глубины комнаты послала мне воздушный поцелуй и вышла за дверь. Минуту я не мог двинуться с места, но О’Брайен привел меня в чувство; мы оставили площадь и заняли комнату в небольшом трактире. Заглянув в кошелек, я нашел там пятнадцать наполеондоров; эти деньги, конечно, она получила от отца. Я плакал над ними от восхищения. О’Брайен был также тронут добротой полковника.

— Он настоящий О’Брайен, — говорил он, — до мозга костей; даже эта проклятая страна не в состоянии лишить благородный род его добрых качеств.

В трактире, где мы остановились, нам сказали, что офицер, перед отелем которого мы плясали, назначен комендантом мощной крепости Береген-Оп-Зом, куда он и отправился.

— Мы по возможности должны избегать встречи с ним, — сказал О’Брайен, — это значило бы злоупотреблять его чувством долга. Не годится также показываться больше на ходулях; а потому, Питер, постараемся скорее уйти из города и в дальнейшей судьбе своей положимся на нашу смекалку.

Рано утром мы вышли из города; О’Брайен достал кое-какое крестьянское платье. А в нескольких милях от Синт-Никласа мы бросили ходули и нашу прежнюю одежду и оделись в платье, приобретенное О’Брайеном.

Он не забывал также запастись двумя широкими темноватыми простынями, которые мы привязали на спине, как солдаты привязывают свои шинели.

— За кого же мы станем теперь выдавать себя, О’Брайен?

— Это будет решено сегодня ночью. Я надеюсь напасть на какую-нибудь оригинальную идею; но нам нужно поторопиться, а то нас завалит снегом.

Мы шли очень скоро и вдруг заметили перед собой двух путников.

— Догоним их, они могут сообщить нам какие-нибудь полезные сведения.

Когда мы подошли к ним (оба они были ребята лет семнадцати или восемнадцати), один из них сказал О’Брайсну:

— Я думал, мы последние, но ошибся. Как далеко до Синт-Никласа?

— Почем я знаю, — отвечал О’Брайен, — я такой же чужестранец в этих местах, как и вы.

— Вы из какой части Франции? — спросил другой, стуча зобами от холода, потому что был бедно одет и плохо защищен от суровой погоды.

— Монпелье, — отвечал О’Брайен.

— А я из Тулузы. Неприятно, товарищ, променять оливковые рощи и виноградники на такой климат, как этот. Проклятый набор! Я надеялся обзавестись женушкой на будущий год.

О’Брайен толкнул меня, как бы желая сказать: «Здесь можно кое-чем воспользоваться», и потом продолжал:

— Проклятый набор, скажу и я также; я только что женился, а теперь жена моя подвергается докучливому вниманию податного откупщика. Но делу нельзя помочь.

— Мы опоздаем взять билеты, — вздохнул путник, — а у меня нет ни шиша в кармане. Не застать нам главного отряда рекрутов, он должен быть теперь в Акселе.

— Хорошо бы быть поскорее в Синт-Никласе, — сказал О’Брайен, — у меня осталось немного денег, и я не допущу, чтобы мой товарищ, отправляющийся на службу отечеству, оставался без ужина или постели. Мы рассчитаемся во Флиссингене.

— Я с величайшей благодарностью, — подхватил француз, — точно также и Жан, если вы поверите ему.

— С удовольствием! — ответил О’Брайен и вступил в длинный разговор с французами, из которого узнал, что часть рекрутов отправлена во Флиссинген и что они отстали от главного отряда.

О’Брайен выдал себя за рекрута, принадлежавшего к тому же отряду, а меня за своего брата, решившего лучше вступить в армию барабанщиком, чем расстаться с ним. Через полчаса мы пришли в Синт-Никлас и не без некоторого затруднения были впущены в один из шинков.

— Да здравствует Франция! — вскричал О’Брайен, подходя к окну и отряхивая снег со своей шляпы.

Через несколько минут мы уже сидели за хорошим ужином и очень сносным вином; хозяйка сидела с нами, слушая правдивые рассказы настоящих рекрутов и лживые О’Брайена. После ужина рекрут, тот самый, который заговорил с нами на дороге, вынул печатную бумагу, содержавшую в себе маршрут, и заметил, что мы отстали от других на два дня пути. О’Брайен прочел ее и положил на стол, потом, небрежно оттолкнув ее от себя, спросил вина. Мы сами мало пили, но зато усердно угощали их, и, наконец, рекрут начал рассказывать историю своего злополучнейшего брака; время от времени прерывал ее воплями и рвал на себе волосы.

— Ничего! — возражал О’Брайен через каждые две или три минуты. — Выпьем-ка еще!

Таким образом он продолжал их спаивать, пока те не завалились спать, забыв бумагу, которую О’Брайен незадолго перед тем украдкой стащил со стола. Мы также удалились в свою комнату.

— По его приметам, — заметил мне О’Брайен, — он так же похож на меня, как я на черта, но это ничего не значит — в рекруты никто не идет добровольно, а потому никто не усомнится, что все в порядке. Завтра нам нужно встать пораньше, пока эти добряки будут еще в постели, и намного обогнать их. Нам теперь нечего опасаться до Флиссингена.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

править
Что приключилось во Флиссингене и что случилось с нами, когда мы из него вышли.

За час до рассвета мы отправились в путь. Глубокий снег покрывал землю, но небо было ясно; пройдя без всяких затруднений города Аксель и Хюлст, мы прошли в Тернёзен и продолжали путь свой к Флиссингену в обществе дюжины отставших от главного отряда рекрутов. Когда мы подошли к этому городу, часовой спросил нас, не рекруты ли мы. О’Брайен отвечал утвердительно и показал свою бумагу. Часовой записал в книгу его имя, то есть имя лица, которому принадлежала бумага, и сказал ему, чтобы к трем часам он явился в главный штаб.

Мы вошли в город, восхищенные своим успехом; О’Брайен вынул письмо, полученное на постоялом дворе от женщины, помогавшей моему бегству, когда он выдавал себя за жандарма, и, прочитав адрес, принялся отыскивать улицу. Скоро мы нашли этот дом и вошли.

— Рекруты! — вскричала хозяйка, взглянув на О’Брайена. — У меня же полный дом постояльцев. Это какое-нибудь недоразумение. Где ваш приказ?

— Читайте, — отвечал О’Брайен, подавая письмо. Она прочла письмо и, спрятав за пазуху, попросила

О’Брайена следовать за ней. Мы очутились в маленькой комнатке.

— Что я могу сделать для вас? — сказала хозяйка. — Я употреблю все, что только в моих силах, но, к несчастью, вы выступаете из города дня через два или три.

— Не бойтесь, — отвечал О’Брайен, — мы поговорим об этом со временем, а покуда позвольте нам остаться в этой маленькой комнатке; мы не желаем, чтобы нас видели.

— Как же так? Вы рекрут и не желаете, чтобы вас видели! Не хотите ли вы уж дезертировать?

— Отвечайте на мой вопрос: вы прочли письмо — намерены ли вы поступать сообразно его содержанию по просьбе сестры?

— Клянусь спасением, я готова, хотя бы пришлось пострадать за это. Она добрая сестра и не стала бы писать так серьезно, если бы не имела на это достаточных причин. Мой дом и все, что в нем находится, к вашим услугам.

— Но, — продолжал О’Брайен, — положим, я хочу дезертировать. Станете вы помогать мне?

— Даже с опасностью для собственной жизни, — отвечала хозяйка. — Ведь вы помогли моей сестре, когда она находилась в затруднительном положении.

— Хорошо. Теперь я не хочу задерживать вас: я слышал, вас звали несколько раз. Пришлите нам обедать, когда придет время; мы останемся здесь.

— Если я понимаю сколько-нибудь в физиогномике, как, бишь, это называется, — заметил О’Брайен, когда хозяйка нас оставила, — это честная женщина. Я могу ввериться ей, но не теперь, нужно подождать, пока уйдут рекруты.

Я согласился с О’Брайеиом, и мы остались в комнате, беседуя друг с другом, пока хозяйка не принесла нам обедать.

— Как вас зовут? — спросил О’Брайен.

— Луиза Эсташ; вы могли прочесть это в письме.

— Вы замужем?

— Да, уже шесть лет. Мой муж редко бывает дома, он лоцман во Флиссингене. Тяжелая жизнь, тяжелее солдатской! Кто этот мальчик?

— Это мой брат; он намерен, если я поступлю в солдаты, записаться волонтером в барабанщики.

— Бедняжка!

Гостиница была полна рекрутов и прочего народа, так что у хозяйки была пропасть дела. На ночь она провела нас в маленькую спальню, находившуюся возле комнаты, которую мы занимали.

— Вы здесь почти одни; рекрутам, как я слышала, назначен смотр на плацу завтра в два часа; пойдёте вы?

— Нет, — отвечал О’Брайен, — но это ничего, подумают, я отстал.

— Хорошо, — отвечала хозяйка. — Делайте, как знаете; вы можете положиться на меня. Однако я так занята, что, пока они не уйдут, едва ли буду иметь время поговорить с вами.

— Они уйдут скоро, хозяюшка, — ответил О’Брайен. — До свидания!

Вечером хозяйка вошла к нам испуганная. Она рассказала, что в город пришел какой-то рекрут, под именем которого кто-то уже записался у заставы, и что того, кто присвоил себе его имя, не было на смотре. Рекрут объявил, что какой-то человек, с которым он останавливался в Синт-Никласе, украл у него бумагу. Вследствие этого был отдан приказ строжайше обыскать весь город, так как из тюрьмы убежали какие-то английские офицеры, и полагают, что кто-нибудь из них-то и похитил паспорт.

— Конечно, вы не англичане? — спросила хозяйка, серьезно взглянув на О’Брайена.

— Вы думаете? А между тем, я англичанин, моя милая, — ответил О’Брайен, — и этот мальчик тоже. Услуга, какой ожидает от вас ваша сестра, состоит именно в том, чтобы вы вывели нас из этого затруднительного положения; сотня луидоров готова в награду за эту услугу…

— Но это невозможно!

— Невозможно? — переспросил О’Брайен. — Разве так отвечал я вашей сестре в ее несчастье?

— По крайней мере, это трудно.

— Это другое дело; но с вашим мужем, лоцманом, мне кажется, большая часть затруднений устраняется.

— Мой муж? — засомневалась хозяйка. — Я не имею власти над ним.

— Но сотня луидоров, может быть, поможет? — возразил О’Брайен.

— Это правда, — заметила хозяйка после минутного молчания, — но что же мне делать, если они придут обыскивать дом?

— Приютите нас где-либо на время, пока не представится случай отправить нас в Англию. Я поручаю это вам — этого ожидает от вас сестра.

— И она не обманется в своем ожидании, если угодно будет Богу, — сказала хозяйка после некоторого молчания. — Но я боюсь, вам придется покинуть этот дом и город сегодня ночью.

— Как же мы выйдем из города?

— Это я устрою. Будьте готовы к четырем часам, потому что ворота запираются с наступлением вечера. Теперь я пойду; не должно терять времени.

— Харчи здесь не дурны, — заметил я, когда хозяйка вышла из комнаты.

— Бог с ними, мне этого не жалко, Питер; но я не желал бы расстаться с такой удобной квартирой.

Уложив наши пожитки, в числе которых не были забыты и две простыни, мы стали дожидаться возвращения хозяйки. Через час она вошла в комнату.

— Я говорила с сестрой моего мужа. Она живет почти в двух милях отсюда по дороге в Мидделбург. Сегодня рыночный день, и теперь она в городе. Вы будете в безопасности там, где она спрячет вас. Я сказала, что делаю это по приказанию мужа, иначе она не согласилась бы. Вот, душенька, наденьте это платье; я помогу вам.

Я еще раз оделся женщиной, и О’Брайен разразился громким смехом при виде моих синих чулок и коротенькой юбки.

— Он недурен, — заметила хозяйка, надев мне на голову маленькую шляпку и повязав мне шею платком, до половины закрывавшим мне лицо.

О’Брайен надел широкий сюртук, который дала ему хозяйка, и шляпу с огромными полями.

— Теперь ступайте за мной, — сказала хозяйка.

Она вывела нас на улицу, на которой толпился народ, потом на рынок, где присоединилась к нам другая женщина. В конце рынка стояла маленькая лошаденка, запряженная в телегу, в которую эта незнакомая женщина и я уселись. И вот мой приятель О’Брайен по указаниям хозяйки повел лошаденку через толпу до заставы, где хозяйка в присутствии всего караула громогласно распростилась с нами. Караул не обратил на нас внимания; мы спокойно прошли заставу и очутились на прекрасной мощеной дороге, прямой, как стрела, и окаймленной с обеих сторон высокими деревьями и рвами. Через час мы остановились около фермы, принадлежавшей женщине, под покровительством которой находились.

— Видите ли этот лес? — сказала она О’Брайену, указывая на деревья в полумиле от большой дороги. — Я не смею принять вас в дом: мой муж так ненавидит англичан, отнявших у него барку и сделавших его бедняком, что донесет на вас непременно. Ступайте туда, расположитесь на ночь, как сумеете, а к утру я пришлю вам все, что нужно. Жаль мне тебя, мальчик, — прибавила она, взглянув на меня и направляясь со своей телегой к дому.

— Питер, — сказал О’Брайен, — в том, что она отказывает нам от дома, я вижу доказательство ее чистосердечности, а потому не в претензии на это. У нас есть еще фляжка с виски для поддержания бодрости духа, а потому живо в лес, хоть это и привьет мне лет на двенадцать отвращение к так называемым пикникам.

— Но, О’Брайен, — возразил я, — как же я перейду через ров в юбке? Я в обыкновенной одежде едва ли смог бы перепрыгнуть через него.

— Привяжи к поясу подол твоих юбок и перебеги ров проворнее; по крайней мере, войди в него, насколько сможешь, а там я перетащу тебя.

— Но ты забываешь, что нам предстоит ночевать в лесу, а промокнуть насквозь при таком сильном морозе не шуточное дело.

— Твоя правда, Питер; но ров почти весь засыпан снегом, может быть, под ним образовалась довольно крепкая ледяная кора. Я попробую; если он выдержит меня, то уж, наверное, не вздумает проломиться под такой тщедушной фигурой, как твоя.

О’Брайен попробовал лед, он был крепок, и мы, перейдя ров, поспешно направились к лесу, как называла его женщина; но это была небольшая группа деревьев, занимавшая около полуакра земли. Мы очистили от снега пространство около шести футов в окружности — образовалась довольно значительная выемка; О’Брайен нарезал кольев и, воткнув их в землю, развесил над ними простыню. Снег был глубиной в два фута, и в нем мы сделали лаз, по которому довольно удобно можно было пробраться под простыню. Потом мы набрали как можно больше листьев, выбили из-под них снег и, разложив их на дне ямы, покрыли другой простыней. Поместив туда узлы, мы заложили снегом! все отверстия между полом и верхней простыней, за исключением входа. Удивительно, как тепло стало в этом месте после того, как мы побыли в нем некоторое время, сделалось даже жарко, тогда как вне нашей палатки царила порядочная стужа. Хорошенько поужинав и выпив порядочную порцию виски, мы оба заснули; но прежде я постарался сбросить с себя женский наряд и облечься в собственную одежду. Никогда мы не спали так крепко, спокойно и тепло, как в этой яме, которую выкопали в глубоком снегу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

править
О’Брайен уходит на охоту за провиантом, а в ходе другой охоты я попадаю в другое общество. — О’Брайен патетически оплакивает мою смерть и находит меня в живых. — Мы спасаемся.

На следующее утро мы с нетерпением ожидали обещанного вспомоществования, потому что мы были не очень-то богаты съестными припасами, хотя то, что имели, было отличного качества.

Около трех часов пополудни мы увидели маленькую девочку, шедшую по направлению к нам с огромной дворовой собакой. Подойдя к деревьям, она закричала что-то своей собаке по-немецки, и та тотчас же бросилась бегать по роще, пока наконец не отыскала нас. Дворняга легла у самого входа нашей палатки и яростно залаяла, что заставило нас опасаться ее нападения. Но маленькая девочка снова заговорила; собака, оставаясь в том же положении и не сводя с нас глаз, положила морду на снег и завиляла хвостом Девочка подошла, заглянула в отверстие и просунула в него корзину. О’Брайен вынул наполеондор и подал ей — она отказывалась; он насильно засунул ей монету в руку. Но девочка опять что-то сказала собаке, и та начала лаять с такою яростью, что мы каждую минуту опасались, что она бросится на нас.

Девочка протягивала нам наполеондор, указывая в то же время на собаку. Я приблизился и взял монету; она тотчас же усмирила огромное животное и, смеясь, поспешила прочь.

— Клянусь всеми святыми, это замечательная маленькая девочка! — воскликнул О’Брайен. — За нее и ее собаку я готов стоять против всех и каждого. Меня еще никогда не травили собаки за то, что я давал деньги, но — век живи, век учись. Питер, посмотрим, что она принесла нам в корзине.

Мы нашли варенные вкрутую яйца, хлеб, копченую баранью ногу и огромную бутылку джина.

— Милая малютка, надеюсь, часто будет удостаивать нас своим обществом. Я думаю, Питер, нам здесь так же хорошо, как в мичманской каюте.

— Ты забыл, что ты лейтенант.

— Да, Питер, я забыл, такова уж сила привычки. Теперь давай обедать. Эта новая манера обедать лежа — очень экономична; нам надоест глотать в этом положении.

— Я читал, О’Брайен, что римляне имели такое обыкновение — обедать лежа.

— Не могу тебе сказать, чтоб в Ирландии об этом упоминали когда-либо при мне; но это еще не доказывает, что этого не было, и потому, Питер, я верю тебе на слово. Фу! Как сильно снег повалил опять! Желал бы я знать, о чем в это время думает мой отец? Это замечание О’Брайена послужило поводом к разговору о друзьях и родственниках, оставленных в Англии, после чего мы крепко заснули. На следующее утро мы нашли, что снегу выпало на восемь дюймов и под его тяжестью наша простыня так опустилась, что мы вынуждены были выйти и нарезать шесты, чтобы подпереть ее изнутри. За этим занятием мы вдруг услышали шум и стрельбу и увидали нескольких человек с собаками, по-видимому, вооруженных, несшихся прямо по направлению к леску, в котором мы прятались. Мы очень испугались, воображая, что они ищут нас, но они вдруг повернули в другую сторону и так же быстро исчезли, как и появились.

— Что это такое? — спросил я О’Брайена.

— Не могу сказать в точности, Питер, но думаю, что это охота, а единственный зверь, который может водиться в этих местах, — выдра.

Я был того же мнения. Мы ожидали девочку, но она не приходила; прождав ее до сумерек, мы вползли, наконец, в нашу квартиру и поужинали остатками провизии.

Можно представить себе, с каким нетерпением мы ожидали ее прихода весь следующий день, но она не явилась. Ночь наступила снова, и мы легли в постель без всякой пищи, кроме маленького куска хлеба и глотка джина, оставшегося во фляжке.

— Питер, — сказал О’Брайен, — если она не придет завтра утром, я попытаюсь предпринять что-нибудь. Мне вовсе не нравится идея умереть здесь с голода. Если она не явится к трем часам, я отправлюсь за провиантом. Я не вижу тут никакой опасности: в этой одежде я так же похож на бура, как любой голландец.

Мы провели неспокойную ночь, потому что были уверены, что или опасность так велика, что нам не смеют помогать, или, послушавшись чужих внушений, нам изменили и оставили нас на произвол судьбы. На следующее утро я влез на самое высокое дерево в роще и принялся осматривать окрестность, особенное внимание уделяя ферме, принадлежавшей женщине, которая укрыла нас в этом месте. Я не увидел ничего, кроме огромного пространства ровной заснеженной поверхности. Время от времени какой-нибудь экипаж проезжал вдали по мидделбургской дороге. Я слез и нашел О’Брайена совсем готовым к отправлению. Он был очень грустен.

— Питер, — сказал он, — если меня схватят, ты должен непременно опять нарядиться в женское платье и идти во Флиссинген. Хозяйка гостиницы, я уверен, примет тебя под свое покровительство и отправит в Англию. Мне нужно только два наполеондора; остальное возьми себе — тебе понадобится. Если к ночи я не возвращусь, отправляйся.

О’Брайен, уже собравшийся в путь, дождался, пока пробило четыре часа, пожал мне руку и молча вышел из леса. С тех пор как мы оба попали в Тулонскую тюрьму, я ни разу не чувствовал себя столь несчастным; лишь только он отошел от меня шагов на сто, я упал на колени и начал молиться. Прошло два часа, и уже стемнело, как вдруг я услышал шум в отдалении; с каждой минутой он все более и более приближался. Вдруг кусты затрещали, и я поспешил под простыню, покрытую снегом, в надежде, что вход останется незамеченным; но едва я забрался туда, как в нашу палатку вторгся огромный волк. Я вздрогнул, опасаясь быть разорванным на куски, но зверь растянулся на животе, с широко открытою пастью, со сверкающими глазами, с длинным висящим из пасти языком, и хотя мы соприкасались, однако он был так утомлен, что не трогал меня. Шум усилился, и я понял, что волка преследуют охотники. Я присел на корточки; волк двинулся вперед, так что я очутился около его хвоста. Я поспешил выползти и увидел в двухстах шагах от себя людей и собак в пылу погони.

Я побежал к большому дереву и едва успел подняться на шесть футов от земли, как они были на месте; собаки бросились в отверстие, и через несколько минут волк был убит.

Охотники были слишком заняты, чтобы заметить меня; между тем я влез на дерево и укрылся насколько мог. Находясь от них на расстоянии не более пятнадцати шагов, я мог видеть их удивление, когда они открыли простыню и вытащили из-под нее мертвого волка, которого поволокли с собой. Они разговаривали по-немецки; я 'ничего не понимал, но ясно расслышал слово «англичанин». Охотники и собаки покинули лес, и я готовился уже слезть, как один из них воротился, схватил простыни и, сложив их вместе, ушел. К счастью, при слабом лунном свете он не заметил наших узлов. Подождав еще немного, я сошел на землю. «Что же делать? — думал я. — Если уйти, а О’Брайен воротится, что подумает он? Если остаться — значит замерзнуть к утру».

Я обратился к нашим узлам и увидал, что при борьбе волка с собаками их забросало листьями.

Вспомнив совет О’Брайена, я оделся в женское платье, но никак не мог решиться идти во Флиссинген.

Я надумал, наконец, отправиться на ферму, потому что близость ее к дороге давала мне возможность встретиться с О’Брайеном. В скором времени я был уже на ферме и бродил вокруг нее; двери и окна были заперты, постучать же, после того что слышал от женщины о ненависти ее мужа к англичанам, я не осмеливался. В недоумении осматриваясь вокруг, я увидел в отдалении фигуру человека, шедшего по направлению к роще. Я поспешил за ним и увидел, как он вошел в роту. Хотя мне и показалось, что это О’Брайен, но с той же вероятностью можно было предположить, что это один из людей, охотившийся за волком и вернувшийся за нашими вещами, поэтому я стал приближаться осторожнее. Скоро я услышал голос О’Брайена и подошел к нему. Он сидел, закрыв лицо руками; я стоял около него, но он не замечал меня.

— О, Питер, мой бедный Питер! — говорил он. — Так тебя поймали в конце концов! Ужели я не мог на один час оставить тебя без того, чтоб ты не погиб? Как мне жить без тебя? Бедный мой, бедный Питер! Прост ты был, правда, да это-то я и любил в тебе; я сделал бы из тебя человека, Питер; в тебе был заложен весь нужный для этого материал, и славный бы вышел человек, право! Куда мне идти, Питер? Где могу найти я тебя? В эту минуту ты за крепкими замками, и все мои труды пропали даром. Но я тоже хочу быть заперт, Питер. Где ты, там буду и я; мы не могли уйти вместе в Англию — ну, так воротимся вместе в эту проклятую яму в Живе!

О’Брайен умолк и залился слезами.

Я был очень тронут этим доказательством его чистосердечного расположения ко мне и, приблизясь к нему, заключил его в свои объятия. Он взглянул на меня.

— Что тебе, противная немецкая потаскушка? — сердито крикнул он.

В эту минуту он совсем забыл о моей женской одежде, но, вспомнив, бросился меня обнимать.

— Питер, — сказал он, — как ты утешил меня! Не найдя тебя и простынь, я, правду сказать, совсем отчаялся. Что такое случилось?

Я рассказал ему все, как можно короче.

— Хорошо, Питер, я рад, что нахожу тебя в добром здравии и еще более тому, что на тебя можно полагаться, когда ты остаешься один; ты вел себя как нельзя лучше. Теперь я расскажу тебе, что делал я. Я знал, что между Флиссингеном и нами нет ни одного постоялого двора; я обращал на это особое внимание, когда мы шли сюда. Итак, я отправился по мидделбургской дороге и нашел там только один трактир, да и то наполненный солдатами. Я прошел мимо, но другого не нашел. Когда я возвращался мимо того же трактира, один из солдат вышел ко мне, но я продолжал идти по дороге. Он ускорил шаг, я сделал то же самое, потому что чуял недоброе. Наконец он нагнал меня и заговорил по-немецки; на это я не отвечал. Он схватил меня за ворот, тогда я счел нужным прикинуться глухонемым. Я указывал ему на рот, крича: «Ау-ау», потом на уши, покачивай головою; но он не обращал на это внимания, и я слышал, что он говорил что-то про англичан. Тут я понял, что времени терять нечего; залился громким смехом и остановился. Он попытался тащить меня, но я ударил его под ноги, и он упал, хватившись головою о лед с таким треском, что, я думаю, и теперь еще не опомнился. Оставив его, я бросился бежать, не принеся с собой ничего, чем бы мой Питер мог наполнить свой голодный желудок. Теперь, Питер, что ты посоветуешь? Говорят, мудрое слово выходит иногда из уст младенцев, а ведь ты, Питер, еще младенец.

— Не маленький, однако ж. Мое мнение — идти непременно на ферму. Они помогли нам, так согласятся, может быть, помочь и теперь; если откажут, мы пойдем во Флнссинген и предоставим судьбу свою случаю.

— Хорошо, — согласился О’Брайен, помолчав с минуту, — быть по-твоему: лучшего мы ничего не придумаем.

Мы пошли к ферме и у двери встретили огромную собаку. Я отступил, О’Брайен смело приблизился.

— Это умная собака; она узнает нас. Я подойду к ней, — прибавил он, продолжая идти к дворняжке, — и поглажу ей морду; если она нападет на меня, то от этого все равно уж хуже не будет.

Говоря это, он приблизился к собаке, не сводившей с нас сердитого взгляда. Он погладил ее, она заворчала, но О’Брайен обхватил ее шею, погладил еще раз, свистнул и подошел к двери фермы. Собака молчала, но вплотную следовала за нами. О’Брайен постучался, и маленькая девочка отперла нам дверь. Дворняга приблизилась к девочке, обернулась и снова уставилась на О’Брайена, казалось, спрашивая, впустить ли его. Девочка проговорила что-то собаке и ушла за дверь. Собака растянулась на пороге. Через несколько секунд вышла женщина, привезшая нас из Флиссингена, и попросила войти. Она говорила очень хорошо по-французски, и мы узнали, что, к счастью, мужа ее нет дома и что нам не присылали пищи, потому что вчера ее маленькая дочка, возвращаясь, встретила волка, которого едва-едва отогнала собака. После этого она уже боялась посылать ее одну; слышала, однако ж, что волк сегодня вечером убит, и намеревалась завтра утром прислать к нам девочку. Она прибавила, что волки едва известны в этой стране, но жестокая зима привела их на равнину; обстоятельство весьма редкое, случающееся, может быть, раз в двенадцать лет.

— Но каким образом прошли вы мимо собаки? — спросила она. — Это удивило нас с дочерью.

О’Брайен удовлетворил ее любопытство; это заставило ее воскликнуть, что англичане действительно храбрецы и что никто еще не осмеливался на это. Так подумал и я, потому что сам ни за что бы не решился на такой поступок. О’Брайен рассказал ей с моих слов историю смерти волка и объявил о нашем намерении, если не представится лучшего плана вернуться во Флиесинген.

— Я слышала, Пьер Эсташ возвратился вчера, — ответила женщина, — и думаю, что вы будете там в большей безопасности, чем здесь: никто не станет искать вас среди казарм, близ которых находится его гостиница.

— Вы поможете нам перебраться туда?

— Посмотрю, что можно сделать; но не голодны ли вы?

— Почти как люди, которые два дня не ели.

— Ах, в самом деле. Мне и в голову не пришло этого; но люди с полным желудком забывают о тех, , у кого он пуст. Дай Бог нам исправиться и сделаться человеколюбивее!

Она заговорила по-немецки с маленькой девочкой, и та не замедлила накрыть на стол; мы со своей стороны, не замедлили его опустошить. Девочка удивлялась нашей жадности, наконец начала смеяться, хлопала в ладоши при всяком новом куске, который мы дожили в рот, и упрашивала нас есть еще. Она позволяла мне целовать себя, но когда мать сказала ей, что я не женщина, она с недовольным видом оттолкнула меня. К полуночи мы уже крепко спали на лавках кухонной печи. На рассвете женщина разбудила нас и поставила перед нами хлеба и джину; после завтрака мы вышли на двор, где нас ожидала телега, нагруженная овощами для рынка. Женщина, девочка и я сели в телегу, О’Брайен, как и прежде, повел лошадь под уздцы, собака заключала шествие. Мы узнали имя собаки; ее звали Ахиллом, и, казалось, она полюбила нас. Мы без затруднений прошли заставу и через десять минут были уже в гостинице Эсташа. Мы тотчас же отправились в маленькую комнатку мимо толпы солдат, из которых двое ущипнули меня за подбородок. Здесь мы нашли самого лоцмана Эсташа за разговором с женой, предметом которого, казалось, были мы. По-видимому, он не соглашался вмешиваться в это дело, она настаивала.

— Ну, вот они сами, Эсташ; если ты их выдашь, солдаты, которые видели, как они вошли, не поверят, что это было в первый раз. Я предоставляю им самим хлопотать за себя; но слушай, Эсташ, я трудилась для твоей выгоды день и ночь; если ты откажешься оказать эту услугу мне и моему семейству, я не стану более содержать для тебя гостиницу.

С этими словами мадам Эсташ вышла из комнаты в сопровождении свояченицы и маленькой девочки; О’Брайен тотчас же подошел к Эсташу.

— Обещаю вам сотню луидоров, если вы доставите нас на берег Англии или на борт какого-нибудь английского военного корабля, а если успеете это сделать в течение недели, прибавлю еще двадцать.

О’Брайен вынул пятьдесят наполеондоров, которые дала нам Селеста, и разложил их на столе.

— Вот вам задаток в доказательство, что я говорю серьезно. Скажите, выгодно это вам?

— Я никогда не слыхивал, чтобы бедный человек мог устоять против доводов своей жены, подкрепляемых ста двадцатью луидорами, — сказал, улыбаясь, Эсташ и забрал деньги со стола.

— Надеюсь, вы не откажетесь отправиться сегодня ночью! Это доставит вам еще десять луидоров.

— Постараюсь заслужить их, — отвечал Эсташ. — Чем скорее мы отправимся, тем лучше; я не могу долго скрывать вас здесь. Эта молодая бабенка, полагаю, ваш товарищ, о котором мне говорила жена. Он рано начал трудовую жизнь. Садитесь-ка и поговорим; до вечера нам нечего делать.

О’Брайен рассказал ему всю историю нашего побега. Когда речь зашла о заблуждении, в котором находилась его жена касательно услуги, будто оказанной нами ее семейству, он расхохотался до упаду.

— Прежде я неохотно соглашался помогать вам, но теперь я готов именно потому, что это даст мне повод посмеяться над женой, когда возвращусь. . Всякий раз, как она будет требовать моей помощи по просьбе своих родственников, я буду напоминать ей этот анекдот; но, впрочем, она хорошая жена, только уж слишком любит своих сестер.

Вечером он одел нас в матросские куртки и шаровары, приказал бодро следовать за собой и повел мимо часовых, которые знали его очень хорошо.

— Что, опять в море? — спросил один из них. — Видно, с женой поссорился.

Солдаты расхохотались, и мы прошли. На берегу вскочили в маленький ботик Эсташа, причалили к его кораблику и через несколько минут снялись с якоря.

С помощью сильного течения и благоприятного ветра мы скоро вышли из устья Шельды и к утру завидели катер. Мы понеслись к нему, стали ему под ветер, и О’Брайен закричал, чтоб спустили шлюпку. Эсташ, получив от меня вексель на остальные деньги, пожелал нам успеха. Мы пожали друг другу руки и через несколько минут снова увидели себя под покровительством британского флота.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

править
Приключения дома. — Я знакомлюсь с дедушкой. — Он подыскивает место мне и О’Брайену на фрегате.

Едва мы поднялись на палубу катера, как командовавший лейтенант с важным видом осведомился, кто мы такие. О’Брайен отвечал, что мы англичане, бежавшие из плена.

— А, мичманы, я полагаю, — обронил лейтенант, — я слышал, какие-то мичманы пытались спастись.

— Мое имя, сэр, — отвечал О’Брайен, — лейтенант О’Брайен, и если вы пошлете за газетами, то я буду иметь честь указать вам, где можно найти тому свидетельство. Этот молодой джентльмен — мистер Питер Симпл, мичман и внук его сиятельства лорда виконта Привиледжа.

Лейтенант, маленький, курносый человечек, с угристым лицом, тотчас же изменился в обращении с нами и попросил войти в каюту, где предложил нам английского сыру и портеру, которые показались нам необыкновенным лакомством

— Скажите, пожалуйста, — сказал он, — не видали ли вы одного из моих офицеров, попавшегося в плен, когда меня посылали с депешами к флоту Средиземного моря?

— Позвольте сначала узнать название вашего кораблика? — сказал О’Брайен.

— «Снаппер», — отвечал лейтенант.

— А, мы с ним встретились. Он послан в Верден, но мы имели честь пользоваться его обществом дорогою до Мехелена. Такой замечательный, чисто одетый молодой человек, не правда ли?

— Я, право, ничего не могу сказать насчет его внешности, в этом я не судья. Что до одежды, то ему бы следовало одеваться получше, хоть этого с ним никогда не случалось на борту моего корабля. Его отец — мой портной, и я принял его в мичманы, чтоб уладить кое-какие счеты.

— Я так и думал, — отвечал О’Брайен.

Он не распространялся больше насчет этого предмета, чему я был очень рад, так как лейтенанту неприятно было бы услышать то, что произошло между нами.

— і Когда предполагаете вы вернуться домой? — спросил О’Брайен. — Нам не терпится вступить поскорее на берег доброй Старой Англии. Лейтенант отвечал, что его плавание почти закончилось и что он считает наше прибытие достаточной причиной для немедленного возвращения в Англию, вследствие чего и возьмет туда курс, лишь только экипаже пообедает. Мы очень обрадовались, услышав о таком намерении, а еще более, когда через полчаса оно осуществилось.

Через три дня мы бросили якорь у Спитхеда, вышли на берег и направились с лейтенантом вместе к адмиралу. С каким восторгом я вступил на набережную Саллипорта и с какой поспешностью бросился на почту, чтоб отправить матери длинное письмо. За неимением порядочного платья мы не представились адмиралу, а доложились только в его канцелярии; но в Мередите мы поспешили позвать портного, который обещал к следующему утру вполне обмундировать нас. Заказав йотом новые шляпы и все, что нужно, мы отправились в гостиницу «Фонтан». О’Брайен не хотел останавливаться в гостинице «Голубые Столбы» под предлогом, что это пристанище одних мичманов. На следующее утро в одиннадцать часов мы уже могли представиться адмиралу. Он принял нас очень ласково и пригласил к себе обедать. Не имея намерения отправляться домой до получения ответа от матери, я, конечно, принял предложение.

За обедом было множество морских офицеров и дам, которые все очень забавлялись, слушая О’Брайена.

Когда дамы вышли из-за стола, жена адмирала пригласила меня к себе; мы пришли в гостиную, дамы окружили меня, и я вынужден был рассказывать им о своих похождениях, которые очень заинтересовали их. На следующее утро я получил от матери очень нежное письмо. Она приглашала меня приехать как можно скорее и привезти с собой моего защитника О’Брайена. Я показал его О’Брайену и спросил, желает ли он ехать со мною.

— Питер, мальчик мой, — сказал он, — у меня здесь есть небольшое дельце, а именно, мне нужно получить запоздавшее жалованье и кой-какие причитающиеся мне призовые деньги. Устроив это дело, я отправлюсь сначала засвидетельствовать свое почтение старшему лорду адмиралтейства, а потом, надеюсь, приеду познакомиться с вашими родными. К собственным своим родным я не поеду, пока не увижу, как идут дела и могу ли я ехать к ним с лишними деньжонками в кармане. Напиши свой адрес и будь уверен, я приеду хотя бы для того, чтобы рассчитаться с тобой; я таки у тебя порядочно в долгу.

Получив деньги и вексель, присланный мне отцом, я в ту же ночь отправился дилижансом и вечером следующего дня благополучно прибыл домой. Предоставляю читателю вообразить себе происшедшую при этом сцену: мать всегда любила меня, а в глазах отца меня возвысили обстоятельства; я был теперь его единственным сыном, и виды его на меня совершенно изменились. Неделю спустя к нам приехал О’Брайен, закончивший свои дела. Первым его делом было рассчитаться с моим отцом за свою долю издержек; он непременно хотел заплатить половину пятидесяти наполеондоров, данных мне Селестой, которые вместе с благодарственными письмами от моего отца на имя полковника О’Брайена и от меня на имя маленькой Селесты, еще до прибытия О’Брайена, были отосланы одному банкиру в Париж. Пробыв у нас около недели, О’Брайен объявил мне, что он имеет сто шестьдесят фунтов стерлингов в кармане и собирался повидаться со своими родными, будучи при таких обстоятельствах уверен в радушном приеме даже со стороны самых строптивых из них.

— Я намерен пробыть у них около двух недель, а потом вернусь приискивать себе место. Ну, Питер, ты хочешь оставаться под моим покровительством?

— О’Брайен, если это будет зависеть от меня, я никогда не покину тебя и твоего корабля.

— Ты говоришь, как благоразумный человек, Питер. Хорошо, мне обещали вскоре место, и я уведомлю тебя, лишь только это обещание исполнится.

О’Брайен простился с моим семейством, которое уже успело полюбить его, и в тот же день отправился в Холихед. Отец теперь уже не обращался со мной, как с ребенком, да и несправедливо было бы, если бы он поступал иначе.

Не скажу, чтобы я сделался умным малым, но я успел в короткое время повидать многое и мог действовать и думать самостоятельно. Отец часто разговаривал со мной о своих видах, которые очень изменились с тех пор, как мы расстались. Оба мои дяди, его старшие братья, умерли, третий был женат, но имел только двух дочерей. Если у него не будет сына, мой отец наследует титул. Смерть старшего брата Тома приблизила и меня к этому наследству.

Мой дед, лорд Привиледж, не заботившийся прежде о моем отце и разве что только изредка присылавший ему в подарок корзину дичи, в последнее время начал часто приглашать его к себе и изъявил желание познакомиться как-нибудь с его женой и детьми. Он даже значительно увеличил доходы моего отца, так как смерть дядей давала ему на это средства; но тут, будто в насмешку, мы узнали, что жена дяди скоро разрешится от бремени. Не могу сказать, чтобы я с удовольствием слушал, как отец мой рассчитывал вероятности в свете этого последнего обстоятельства; мне казалось, что и как человек, но главное, как духовное лицо, он заслуживал порицания, но тогда я еще слишком мало знал свет. Целых два месяца мы ничего не слыхали об О’Брайене; наконец получили письмо, в котором он писал, что виделся со своим семейством и купил для него несколько акров земли, чем оно осталось очень довольно, что он уже целый месяц в городе хлопочет о месте, но никак не может получить его, хотя обещания сыплются одно за другим.

Спустя несколько дней мой отец получил записку от лорда Привиледжа, в которой лорд просил его приехать к нему на несколько дней и привезти с собой сына Питера, бежавшего из французской тюрьмы. Приглашением такого рода нельзя было, конечно, пренебречь, и мы приняли его тотчас же. Я должен признаться, что чувствовал к моему дедушке некоторого рода страх, он держал наше семейство всегда на таком расстоянии от себя, что имя его упоминалось более с уважением, нежели с чувством родственной любви, но теперь я уже кое-что узнал. Мы прибыли в Игл-Парк, пышное поместье, в котором он жил, и были встречены дюжиной слуг в ливреях и без ливрей. Мы вошли.

Лорд находился в своей библиотеке — огромной комнате, стены которой были уставлены красивыми книжными шкафами, и сидел в глубоком кресле. Более почтенного, красивого старого джентльмена я никогда не видывал; его седые волосы спускались по обоим вискам и сзади были связаны в пучок. Моему отцу были поданы два пальца, мне только один; но невозможно описать изящества манеры, с которой это было сделано. Он указал рукою на стулья, поставленные джентльменом без ливреи, и просил нас садиться. В это время я вспомнил мистера Чакса, боцмана; при мысли, что мистер Чакс некогда обедал с лордом Привиледжем, я про себя улыбнулся. Лишь только слуги вышли из комнаты, расстояние, на котором дедушка держал нас от себя, тотчас же исчезло. Он задал мне множество вопросов и, казалось, был доволен ответами, но он постоянно называл меня «дитя». Поговорив с полчаса, отец встал, под предлогом, что его сиятельство, вероятно, имеет какие-нибудь дела, и объявил, что в ожидании обеда, мы пойдем погулять в парк. Дедушка встал, и мы церемонно попрощались, хотя, конечно, мы не расставались окончательно, но это был дедушкин стиль, в котором просвечивало уважение к себе и другим. Что касается меня, я был доволен первым свиданием и. сказал об этом отцу, лишь только мы вышли из комнаты.

— Милый Питер, — отвечал он, — твой дедушка поглощен одной идеей, которая затмевает для него все прочие, и это — пэрство, поместья, наследование по прямой линии. Пока твои дяди жили, о нас не думали, ибо мы не стояли в ряду наследников; теперь о нас вспомнили благодаря тому обстоятельству, что у дяди Уильяма только дочери. Впрочем, и теперь на нас смотрят все-таки лишь как на возможных наследников титула. Если бы дядя твой умер сегодня, обращение с нами изменилось бы немедленно.

— Это значит, что вам вместо двух пальцев протянули бы всю руку, а меня, вместо одного, удостоили бы двух.

Отец мой залился чистосердечным смехом.

— Ты метко попал в цель, Питер. Удивляюсь, как мы были так слепы, что считали тебя глупейшим в своем семействе.

На это я не возражал, потому что трудно возражать, не унизив других или самого себя. Я переменил разговор, начав расхваливать великолепие парка и построек, которыми он был украшен.

— Да, Питер, — отвечал со вздохом мой отец, — тридцать пять тысяч годового дохода с земли, сверх того капитал и постройки стоимостью, по крайней мере, в сорок тысяч. Этими вещами нельзя пренебрегать. Но все в воле Божией.

После этого замечания отец мой, казалось, погрузился в глубокую думу, и я не прерывал его.

Мы пробыли десять дней у дедушки. В продолжение этого времени он нередко после завтрака удерживал меня при себе и заставлял рассказывать мои приключения; право, казалось, что он очень полюбил меня. За день до моего отъезда он сказал мне:

— Ты отправляешься завтра, дитя; скажи мне, чего ты хочешь: я намерен дать тебе доказательство моего благорасположения. Не бойся, говори чего тебе надобно? Часы, перстни с печатками, или — ну, чего ты желаешь?

— Милорд, — отвечал я, — если вы хотите оказать мне милость, то попросите старшего лорда адмиралтейства поместить лейтенанта О’Брайена на какой-нибудь хороший фрегат, а для меня — попросите место мичмана.

— О’Брайен! — отвечал милорд. — Сколько я помню, это тот, который бежал из Франции вместе с тобой. Из твоего рассказа видно, что это верный друг. Мне нравится твоя просьба, дитя мое; она будет исполнена.

Его сиятельство приказал мне подать бумаги и чернильницу, написал под мою диктовку письмо, запечатал его и сказал, что пришлет ответ. На следующий день мы выехали из Игл-Парка; лорд пожелал моему отцу счастливого пути, по-прежнему протянул ему два пальца, а мне один.

— Я доволен тобой, дитя, — сказал он мне, — можешь писать мне время от времени.

По дороге домой отец заметил, что еще никому не удавалось завоевать такое расположение моего дедушки, как это удалось мне. Его позволение писать подразумевает десять тысяч фунтов в завещании; он никого не обманывает и никому не изменяет в своих чувствах.

Я возразил, что желал бы иметь десять тысяч фунтов, но я не так жаден, чтоб из-за них желать его смерти.

Спустя несколько дней по возвращении домой я получил записку от лорда Привиледжа со вложенным в нее письмом. Содержание записки было следующее:

«Милое дитя, посылаю тебе ответ лорда, из которого ты все узнаешь. Поклон от меня твоему семейству.

Твой и пр. Привиледж».

Другое письмо было от старшего лорда адмиралтейства, которым он уведомил, что назначил О’Брайеиа на фрегат «Санглиер», а меня туда же мичманом. Я с восхищением отослал это письмо О’Брайену и через несколько дней получил ответ, в котором он благодарил меня и уведомлял, что уже вступил в должность и что я могу остаться дома еще на месяц, так как корабль наш в ремонте. «Но, — прибавлял он, — если ты уже надоел своему семейству, что иногда случается и у благоустроенных родителей, то приезжай в Портсмут, где ты можешь поучиться немножко своему делу». В конце была просьба кланяться всему моему семейству и засвидетельствовать его любовь к дедушке. Последнее я, конечно, не стал передавать в благодарственном письме, адресованном мною на имя лорда. Месяц спустя я получил другое письмо от О’Брайена, в котором он извещал меня, что корабль стоит совсем готовый в гавани и через несколько дней бросит якорь при Спитхеде.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

править
Капитан и миссис Ту. — Свинина. — Мы отправляемся в Плимут и встречаемся с нашим прежним капитаном.

Я тотчас же простился с моим семейством и отправился в Портсмут; спустя два дня я прибыл в гостиницу «Фонтан», где меня ожидал О’Брайен.

— Питер, мальчик мой, — сказал он, — пойдем в комнату; там мы будем одни, и я сообщу тебе кое-что насчет корабля и нового капитана. Начну с корабля, как более важного из двух; он воплощенная красота. Я не понимаю, как он назывался до его взятия в плен, но французы лучше умеют строить корабли, чем воевать на них. Теперь он называется «Санглиер», что значит кабан, и, клянусь, это свиной корабль, ты сам сейчас увидишь. Имя капитана очень коротко, и не понравилось бы мистеру Чаксу; оно из двух букв Т и У, что составляет Ту. Его полный титул — капитан Джон Ту. Кажется, как будто кто-то отсек от этого имени лучшую его половину и оставил только начало; впрочем, очень удобное имя, чтобы подписываться при выдаче жалованья экипажу. Что же касается его наружности, то капитан построен на манер датского судна: он слишком широк в трюме. На последних двух кораблях, которыми он командовал, он хлопотал о том, чтоб проходы на шканцы были сделаны как можно шире. Весу в нем, по крайней мере, фунтов двести. Он очень тихого характера, страшно неотесан и не похож ни на офицера, ни на матроса; зато за столом никто не превосходит его в доблести. Но недостаточно сказать о нем одном; с ним на корабле живет жена, леди, очень похожая на копченую селедку и чрезвычайно скучная. Всего несноснее то, что она держит на борту фортепьяно, страшно расстроенное, и играет на нем без всякого такта; кошачье мяуканье — музыка в сравнении с ее игрой, которой она истязает всех. Когда она берет высокие ноты, то даже капитанская собака начинает выть. Тем не менее она разыгрывает тонкую женщину и угощает офицеров музыкой каждый раз, когда они обедают в каюте, что заставляет их поспешно уходить.

— А я думал, О’Брайен, женам не позволяется жить на кораблях.

— Это правда, но это-то и объясняет самое худшее в характере капитана; он знает, что запрещено с женами жить на корабле, а потому никому не говорит, что она его жена, и ни с кем не знакомит ее на берегу. Если кто-нибудь из прочих капитанов спрашивает его, как поживает миссис Ту, он отвечает: «Превосходно, благодарю вас» и при этом улыбается так, будто хочет сказать: «Она мне не жена». Хоть всякий знает, что она его жена, но, по его мнению, лучше заставить думать совсем другое, чем подвергаться расходам, каких потребовало бы содержание ее на берегу. Тебе ведь известно, Питер, что у нас есть постановления относительно жен, но относительно прочих женщин нет никаких.

— А жена его разве этого не знает? — спросил я.

— Я убежден, что она сообщница в этом деле. Носятся слухи, будто бы она скупа до крайности; она вечно выпрашивает подарки у офицеров, потому что на деле-то командует кораблем она, а не муж.

— Ну, О’Брайен, все это представляет нам не очень-то приятную перспективу.

— Тс, погоди немного; конец — всему делу венец. Этот капитан Ту крайне страстный охотник до свинины, и у нас столько же свиней на борту, сколько фунтов в балласте. Старший лейтенант с ума сходит от этого. В то же время капитан не позволяет иметь свиней больше никому из опасения, чтоб чужие не перемешались с его собственными. Хлевы полны свиней; оба коровьих хлева, взятые с верфи и находящиеся около пушек на верхней палубе, обращены в свиные; обе овчарни, что в середине корабля, тоже заняты свиньями; птичник разделен на клетки для четырех супоросных свиней. Ты сам знаешь, Питер, содержать свиней на борту огромного фрегата, при таком громадном количестве варева и гороху, ровно ничего не стоит, другой же провизии у нас нет никакой. Утром он первым делом осматривает в сопровождении мясника свиней, пощупает одну, почешет грязное ухо другой и потом разделяет их по разрядам: одна предназначается на окорока, другая на свинину, третья на поддержание свиной породы и т. д. Старый боров все еще находится в хлеву гостиницы, но я слышал, он поступит на борт, лишь только придет, приказ к отплытию: он слишком дик и потому его хотят продержать на берегу до последней минуты. Это хрюканье свиней, это дребезжание фортепьяно капитанской супруги может, право, с ума свести. Пойдешь на корму, тебе надоедает одно, к носу — дерет уши другое; по мнению капитана и его жены, все это очаровательно. Ну, скажи, не досадно ли, что такой прекрасный фрегат обращен в хлев для свиней и что на его верхней палубе воняет хуже, чем от навозной кучи?

— Но как же его жена примиряется с мыслью питаться одной свининой?

— Она! Помилуй Бог, Питер! Она скупа, как акула, и обладает точь-в-точь таким же аппетитом; она упишет четырехфунтовый кусок свинины прежде, чем ты успеешь хорошенько уложить его на блюде.

— Нет ли на корабле еще чего другого такого же?

— Нет, Питер; я рассказал уже самое худшее. Лейтенанты — хорошие офицеры и веселые товарищи, доктор.

(Немного странен, казначей считает себя остряком, шкипер, старый шотландец, знает свое дело и любит вы пить стаканчик грогу, мичманы — сбор прекрасных молодых людей, полных веселости и юмора. Пари держу, что скоро наступит мор в свином хлеву: он созрел для «несчастья. Теперь, Питер, едва ли есть надобность говорить тебе, что моя каюта и все, что я имею, к твоим услугам. Дай Бог только хорошего ветра или жаркой стычки с неприятелем, и свиньи и фортепьяно отправятся за борт.

На следующий день я прибыл на корабль и отправился в каюту представиться капитану. Миссис Ту, высокая, худощавая женщина, сидела за фортепьяно. Когда я вошел, она встала и закидала меня вопросами: кто мои родственники, сколько они назначили мне в год жалованья — и кучей других вопросов, показавшихся мне дерзкими; но жене капитана позволительны вольности. Наконец она спросила меня, люблю ли я музыку. Ответ был затруднителен: сказать люблю — она, по всей вероятности, принудила бы меня слушать ее; сказать нет — рисковать не понравиться ей. Я отвечал ей, что люблю музыку на берегу, когда она не прерывается никаким посторонним шумом.

— А, так вы, я вижу, настоящий любитель, мистер Симпл, — заключила леди.

В это время капитан Ту, полуодетый, вышел из комнаты.

— А, так вы наконец прибыли, мичман. Приходите к нам обедать; да по пути к вашей каюте прикажите часовому позвать ко мне мясника — мне нужно поговорить с ним.

Я поклонился и вышел. Я был дружески встречей офицерами, товарищами, которых О’Брайен расположил в мою пользу еще до моего приезда. В морской службе вы всегда найдете молодых людей знатнейших фамилий на борту больших фрегатов, так как этот род кораблей предпочитается всем прочим. Мои товарищи были джентльмены, за исключением одного или двух. Я никогда не встречал вместе стольких сорванцов. Я сел с ними обедать, хоть и был приглашен обедать в каюту; морской воздух разбудил аппетит.

— Ведь вы обедаете сегодня в каюте, Симпл? — сказал провиантмейстер.

— Да, — отвечал я.

— Ну так не ешьте свинины, мой милый, у вас будет довольно ее. Наполните стаканы, джентльмены, и выпьем за счастье нашего нового товарища; а кто пьет за его счастье, тот этим самым обязуется помогать ему.

— Я принимаю этот тост, — сказал О’Брайен, входя. — Что вы пьете?

— Кое-что, чем мы запаслись в Кольерском порту. Мальчик, подай стакан мистеру О’Брайену.

— За твое здоровье, Питер, желаю тебе не попасть во французскую тюрьму в это крейсерство. Мистер Монтагью, прошу вас, как провиантмейстера: прикажите подать другую свечу, чтоб видно было, что у вас на столе, тогда, может быть, и я зацеплю кусочек чего-нибудь.

— Вот кусочек бараньей ноги, мистер О’Брайен, а вот кусочек жареной свинины.

— Ну, так я попрошу у вас кусочек ножки вплоть до сустава. Питер, ты обедаешь в каюте и я также, доктор отказался.

— Вы не слыхали, когда мы отправимся в путь, мистер О’Брайен? — спросил один из моих товарищей.

— Я слышал в канцелярии адмирала, что нас назначат в Плимут, где, как думают, мы получим приказ идти в западную или восточную Индию. Да и действительно: огромные запасы наши означают, что нам предстоит дальнее путешествие. Капитан только что выкинул сигнал. Вероятно, адмирал сообщит нам что-нибудь новое.

Час спустя капитан воротился красный, как рак; он отозвал старшего лейтенанта от прочих офицеров, встретивших его на палубе, и сообщил ему, что мы отправляемся в Плимут на следующее утро, откуда, как объявил ему адмирал, нас пошлют в Вест-Индию с конвоем, который еще не собрался. Казалось, он ужасался мысли отправиться на обед к крабам, и действительно при его тучности тамошний климат был для него очень нездоров. Эта новость тотчас же распространилась по кораблю, и, как водится, начались страшные хлопоты и приготовления. Доктор, отказавшийся обедать в каюте под предлогом нездоровья, приказал сказать, что ему гораздо лучше и что он с удовольствием принимает приглашение. Таким образом, мы вошли в каюту вчетвером: старший лейтенант, О’Брайен, я и доктор. Сели за стол и сняли с приборов салфетки; как предсказывали мичманы, тут была пропасть свинины: черепаховый суп со свиной головой, вареные свиные ножки и гороховый пудинг, жареный свиной бок, посыпанный сухарями, сосиски с картофелем, поросячьи ножки. Не могу сказать, чтобы мне понравился этот обед; но я был особенно удивлен, когда вместо десерта был подан поросенок. Всего же удивительнее было количество еды, какое поедала миссис Ту: она переходила от вареной свинины к жареной, спрашивала поросячьих ножек, пробовала сосиски и закончила тарелкой фаршированного поросенка. Под конец подали яблочный торт, но так как перед тем мы ели яблочный соус с жареной свининой, то на торт не обратили внимания. Доктор, ненавидевший свинину, ел с большим аппетитом и был до крайности внимателен к миссис Ту.

— Не хотите ли кусочек жареной свинины, доктор? — спросил капитан.

— Как же, капитан Ту. Если верить молве, мы отправляемся в такую страну, где свинины у нас не будет; а потому я не откажусь: я до нее большой охотник.

— Что вы говорите? — вскричали в один голос капитан и его супруга.

— Может быть, дошедший до меня слух ложен — ответил доктор, — но я слышал, будто нас отправляют в Вест-Индию. А всякому известно, что хотя здесь мыт едим свинину без всякого вреда, но во всех тропических странах, в особенности же в Вест-Индии, пища эта неминуемо вызывает кровавый понос, крайне опасный при тамошнем климате.

— Право? — спросил капитан.

— Вы не шутя говорите? — отозвалась леди.

— Серьезно. Я именно по этой причине всегда избегал Вест-Индии. Я большой охотник до свинины.

Тут доктор привел в пример около сотни своих товарищей и моряков, подвергшихся в Вест-Индии кровавому поносу от употребления свежей свинины. О’Брайен понял шутку доктора и начал подкреплять её, рассказывая также пропасть поразительных случаев касательно страшных последствий употребления свинины в жарком климате.

Между прочим он рассказывал, что незадолго до взятия нами Мартиники осажденные французы были доведены до необходимости питаться одной свининой и что вследствие этого из тысячи семисот солдат и офицеров в течение каких-нибудь трех недель умерли тысяча триста, а остальные были так ослаблены болезнью, что принуждены были сдаться. Тут доктор переменил разговор и заговорил о желтой лихорадке и прочих болезнях жаркого климата, так что, по его словам, острова Вест-Индии не что иное, как госпитали, в которые отправляются умирать. Кто крепче здоровьем, тот всего скорее заражается тамошними болезнями; люди же слабые, заболев, подвергаются большей опасности.

Разговор продолжался в этом роде до тех пор, пока не встали из-за стола; миссис Ту приуныла и замолчала, а капитан, вздыхая, по капельке глотал вино. Когда мы встали, миссис Ту против обыкновения не просила нас остаться- слушать музыку; она была, подобно своему фортепьяно, очень расстроена.

— Клянусь всеми святыми, доктор, вы придумали славную шутку! — сказал О’Брайен, когда мы вышли из комнаты.

— О’Брайен, — ответил доктор, — сделайте одолжение, не рассказывайте никому об этом; если это разнесется, то все пропадет даром; но если вы на короткое время попридержите свои языки, я могу обещать вам, что мы избавимся от капитана Ту, его супруги и свиней.

Мы обещали молчать. На следующий день корабль отправился в Плимут; в тот же день миссис Ту почувствовала себя нездоровой и послала за доктором. Доктор прописал ей лекарство, и, по совести, я уверен, что он нарочно усилил ее нездоровье. Болезнь жены и собственные опасения еще больше сблизили капитана Ту с доктором; он часто упрашивал доктора сказать ему откровенно, каких последствий он должен ожидать от своего темперамента в жарком климате.

— Капитан Ту, — отвечал доктор» — я никогда бы не высказал своего мнения по сему предмету, если бы вы не спрашивали меня; я знаю, что как офицер вы ни за что не захотите уклониться от выполнения своего долга, в какую бы часть света вас не послали. Но так как вы спрашиваете, то я должен сказать, что при вашей дородности вы не проживете там более двух месяцев. Вместе с тем, сэр, я, может быть, ошибаюсь, но, во всяком случае, должен обратить ваше внимание на то, что миссис Ту очень желчного темперамента, и, я надеюсь, вы не будете так жестоки к этой милой даме, чтоб позволить ей сопутствовать вам.

— Благодарю вас, доктор, вы меня очень обязываете, — отвечал капитан, отворачиваясь и спускаясь по лестнице в свою каюту.

В это время мы плыли по Ла-Маншскому проливу; ветер дул попутный, но когда мы проходили мимо Портленда, настала вдруг тишь, а потом ветер подул на запад. На следующий день капитан отдал приказ убить самую лучшую свинью, потому что провизия его уже истощилась. Миссис Ту все еще лежала в постели, а раз по этому случаю капитан не мог принимать гостей, то он велел посолить часть свиньи. Я находился в мичманской каюте, когда некоторые из них предложили завладеть свиньей. Вот в чем состоял их план: они должны были отправиться ночью к хлеву и с помощью деревянного шеста с иглой на конце исколоть всю свинью, а потом раны ее натереть порохом. Это было приведено в исполнение, и хотя мясник в течение ночи раз десять приходил посмотреть, что делается со свиньей, но мичманы передавали иглу от одной вахты к другой, пока не нататуировали ее всю. Утром ее зарезали, и когда обварили в котле, содрали щетину, то нашли, что кожа ее вся в красных пятнах. Мичман, стоявший в утренней вахте, не преминул выразить мяснику свое сомнение, что свинья больна; с этим мясник, хотя и неохотно, но согласился, утверждая, однако ж, что он не понимает, каким образом это могло случиться со свиньей, лучше которой ему никогда не приходилось резать. Обстоятельство это дошло до сведения капитана и очень удивило его. Он просил доктора, пришедшего в это время с визитом к миссис Ту, освидетельствовать свинью и сказать ему свое мнение. Хотя это и не входило в обязанности доктора, но, не желая поколебать благорасположение к себе капитана, он тотчас же согласился. По пути он встретился со мной, и я посвятил его в тайну.

— Хорошо, — сказал он, — это поможет успеху нашего плана.

Вернувшись к капитану, он объявил ему, что свинья, без всякого сомнения, паршива, что это очень обыкновенно на борту корабля, в особенности же в теплых странах, где все свиньи делаются паршивыми, что и доказывает вредность тамошнего климата. Капитан послал за старшим лейтенантом и с глубоким вздохом приказал ему выбросить свинью за борт; старший лейтенант, знавший уже об этом, призвал подшкипера и приказал выбросить ее.

— Слушаю, — отвечал подшкипер, приложив палец к шляпе. Он был посвящен в проделку.

Он отправил свинью в мичманскую каюту, где мы, разрезав ее пополам, одну половину посолили, а другую съели еще до прибытия в Плимут, что случилось шесть дней спустя после того, как мы покинули Портсмут. Прибыв туда, мы нашли часть конвоя уже на месте; но никакого приказа еще не выходило. На следующий день, к величайшей моей радости, возвратился с крейсерства фрегат «Диомед». Я получил позволение вместе с О’Брайеном отправиться на его борт, и мы еще раз увидались с нашими товарищами. Мистер Фокон, старший лейтенант, дал знать капитану Савиджу, что мы находимся на борту, и он пригласил нас в свою каюту. Он с чувством поздоровался с нами и очень хвалил за ловкость, с какою мы убежали из плена. Выйдя из каюты, я нашел мистера Чакса, поджидавшего меня.

— Милый мой мистер Симпл, протяните мне руку — я в восхищении, что вижу вас. Я желаю иметь с вами длинный разговор.

— Я тоже, мистер Чакс, но боюсь, что у нас не будет на это времени; я обедаю у капитана Савиджа, а до обеда всего только час.

— Ну, мистер Симпл, я смотрел на ваш фрегат и нахожу, что он красавец, гораздо лучше «Диомеда».

— Он и в плавании очень хорош. Мне кажется, он больше «Диомеда» тонн на двести; впрочем, трудно получить представление о его размерах, не побывав на его палубе.

— Я желал бы быть его боцманом, мистер Симпл, но только с капитаном Савиджем — с ним я не хочу расставаться.

Я поговорил еще немного с мистером Чаксом, но вскоре разговор стал общим, потому что другие товарищи обступили нас. Мы отобедали очень весело с нашим старым капитаном, рассказали ему свои приключения и потом вернулись на борт нашего фрегата.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

править
Мы избавляемся от свиней и фортепьяно. — Последний бот, отправленный к берегу перед отплытием. — Горячность старшего лейтенанта и ее последствия для меня.

Спустя три дня мы услышали, что капитан Ту намерен обменяться своим кораблем с капитаном Савиджем. Мы боялись верить этим добрым вестям, а увериться в них не могли, так как капитан отправился на берег вместе с миссис Ту, которая, едва освободившись из рук нашего доктора, тотчас выздоровела. В самом деле, это случилось так скоро, что неделю спустя возвратившийся на борт капитанский слуга на вопрос, как поживает миссис Ту, отвечал:

— О, превосходно, сэр, она успела съесть целую свинью, с тех пор как покинула корабль.

Известие, однако ж, было верно. Капитан Ту, испугавшись Вест-Индии, обменялся кораблем с капитаном Савиджем. Капитану Савиджу дозволено было, по обычаю морской службы, взять с собою старшего лейтенанта, боцмана и экипаж своего бота. Он прибыл на борт за два или три дня до отплытия, и никогда на корабле не было так весело, как в этот день; печальны были одну к лейтенант и те из экипажа «Санглиера», которые вынуждены были следовать за капитаном Ту. В течение утра капитан Ту освободил нас от своей собственной особы, жены, ее фортепьяно и свиней.

Я уже описал вам день выдачи жалованья на борту военного корабля, но, мне кажется, два последних дня, перед отплытием еще более неприятны, хотя, правду сказать, когда все деньги наши истрачены, мы не без удовольствия спешим выйти из гавани и оказаться в открытом море. В эти дни матросы никогда прилежно не работают. Они мечтают о женах и подругах, об удовольствии быть на свободе на берегу, где они могут напиваться, не страшась наказания; многие из них или вполовину пьяны, или страдают от последствий прежнего пьянства. Корабль в беспорядке и завален всякого рода провиантом и запасными снастями, которые наскоро брошены и еще не уложены на свои места. Старший лейтенант сердит, офицеры серьезны, а бедных мичманов, которым надо похлопотать и о том, чтобы обеспечить себе комфорт на время путешествия, гоняют взад и вперед с разными поручениями.

— Мистер Симпл, — закричал старший лейтенант, — откуда вы?

— С верфи, сэр, привез запасные части к пушкам.

— Хорошо. Пошлите матросов на корму очистить бот и прикажите первому катеру быть наготове. Мистер Симпл, вы отправитесь на первом катере в Маунт-Вайс за офицерами. Смотрите, чтобы никто из матросов не убежал с — бота. Отправляйтесь живее!

Я пробыл в командировке целое утро, и было уже половина первого, а я еще не обедал; однако ж, не отвечая ни слова, я сошел в бот. Лишь только я отправился, О’Брайен, стоявший возле мистера Фокочка, сказал ему:

— А Питер надеялся пообедать, бедняжка!

— В самом деле, я позабыл об этом, — ответил старший лейтенант, — у нас так много дел. Он ревностный малый, а пообедает в провиантской, когда вернется.

Так и случилось. Таким образом, я ничего не потерял оттого, что не хотел возражать, а, наоборот, много выиграл в благорасположении старшего лейтенанта, который никогда не забывал того, что он называл рвением. Но самому трудному испытанию подвергается мичман, который за день до отплытия командируется за съестными припасами для каюты и провиантской. Злой судьбе было угодно, чтобы обязанность эта была поручена мне, и совершенно неожиданно.

Я получил приказание одеться, взять денег и отправиться в адмиралтейство за орденом для капитана. Я уже готовился сесть в бот в новом мундире и лучшем вооружении; но в это время провиантмейстер, подойдя к старшему лейтенанту, потребовал себе бот. Бот был подготовлен, и один из мичманов получил приказ принять над ним начальство, но когда он вышел, старший лейтенант вспомнил, что за два дня до того он в командировке растерял половину своего экипажа, а потому, не надеясь на него, велел позвать меня.

— Мистер Симпл, я отправляю вас с этим ботом Смотрите, чтобы никто из людей не убежал, и привезите назад сержанта, который послан за матросами, просрочпвштгми свой отпуск.

Хотя мне и льстило это предпочтение, но мне не очень-то хотелось отправляться в новом мундире. Я желал бы сойти вниз и переодеться, но матросы были уже в боте и с ними командир корабельного отряда солдат; я не решился заставить их дожидаться, вошел в бот, и мы отчалили. Здесь были, кроме экипажа и командира корабельного отряда, казначей, буфетчик, капитанский слуга, слуга казначея, так что бот был довольно полон.

С юго-востока дул сильный ветер, но в это время был прилив, и обстоятельство это мало нас беспокоило. Распустив марсели, мы понеслись по ветру и по течению и через четверть часа были уже в Маттон-Коуве, где командир пожелал высадиться на берег. Пристань была загромождена ботами; наши матросы, находившиеся на носу, направили против них багры, чтобы заставить их очистить нам дорогу, я под градом ругательств и проклятий мы пробились к берегу. Офицер и все слуги вышли, а я должен был остаться, чтобы присматривать за матросами. Не прошло и трех минут, как один из них объявил, что его жена с бельем находится на верфи, и просил позволения сходить к ней. Я отказал, сказав, что она сама может принести ему белье.

— Помилуйте, мистер Симпл, — закричала женщина, — вы порядочный человек и, верно, не заставите меня пачкать новые башмаки и чистые чулки среди всех этил дохлых собак, кочерыжек и вонючей рыбы.

Я взглянул на нее и нашел, что она действительно была в хорошей обуви.

— Ну, мистер Симпл, позвольте ему взять белье; вы увидите, что он вернется в минуту.

Я не хотел отказать ей, так как было грязно, мокро, и повсюду действительно валялось все то, что она упомянула. Матрос выпрыгнул на берег с помощью причального багра, бросил его назад, подошел к жене и начал с ней разговаривать; я не переставал наблюдать за ним.

— Сэр, вот и моя жена, позвольте поговорить с нею? — сказал другой матрос.

Я обернулся к нему и отказал. Он начал возражать и убедительно упрашивать, но я был непоколебим. Когда я снова обернулся к первому матросу, ни его, ни жены его уже не было.

— Вот, — сказал я боцману, — я знал, что она лжет — ты видишь, Хикман ушел.

— Ушел выпить прощальный стакан вина, сэр, — отвечал боцман. — Он воротится тотчас же.

— Надеюсь, но боюсь, что нет.

После этого я стал отказывать всем и не пускал ни одного матроса на берег, однако не запрещал приносить им пива. В это время буфетчик воротился с корзиной, наполненной караваями хлеба, и донес, что командир корабельного отряда просит меня позволить двум матросам идти с ним в лавку Гленкросса за разными припасами. Я отрядил к нему двоих и сказал буфетчику, что если он увидит Хикмана, чтоб привел его на бот.

Между тем собралось множество матросских жен, завязавших с берега шумный разговор с лодкой. Одна приносила что-нибудь из гардероба для Джима, другая для Билла. Некоторые пробирались в бот и садились между матросами, другие поминутно переходили с бота на берег и с берега на бот с пивом и табаком для матросов.

Толпа, шум и беспорядок были так велики, что я с величайшим трудом мог присматривать за людьми, которые один за другим пытались уйти с бота. В это самое время явился сержант корабельных солдат с двумя из наших людей; он застал их буянившими в пьяном виде. Их бросили в бот, и это привело меня еще в большее затруднение, потому что, присматривая за пьяными, я не мог хорошенько наблюдать за трезвыми. Сержант ушел за другим матросом, и я поручил ему отыскать и Хикмана. Через полчаса слуга и двое матросов возвратились, нагруженные капустой, коробами яиц, пучками лука, горшками всех сортов, пакетами пряностей, бараньими ножками и спинками; всем этим они завалили не только заднюю часть, но даже всю середину бота. Они сказали мне, что им нужно еще сходить кой за чем и что командир корабельных солдат отправился в Стокхауз повидаться с женой, так что они успеют вернуться гораздо раньше его. Еще через полчаса, в течение которого я едва управлялся с экипажем моего бота, слуга опять пришел с дюжиной гусей и двумя утками, связанными по ногам, но без обоих матросов, успевших улизнуть от него. Таким образом, у меня недоставало теперь трех матросов, и я знал, что мистер Фокон будет сердиться, потому что это были самые расторопные парни из экипажа. Теперь я решил не рисковать потерей остальных людей и приказал боту отчалить от берега и остановиться в верфи, откуда матросам невозможно было уйти. Это им не понравилось, они ворчали, и мне с трудом удалось склонить их повиноваться приказанию. Дело в том, что они порядочно напились, и некоторые из них были более чем наполовину пьяны. Тем не менее приказание мое было, наконец, исполнено; но это навлекло на меня град ругательств со стороны женщин и проклятий со стороны людей, находившихся в лодках и береговых ботах, которые шквал сталкивал с нашим ботом. Погода испортилась еще больше и сделалась грозной. Еще через час ожидания возвратился матрос с двумя другими матросами, в одном из которых я, к величайшей моей радости, узнал Хикмана. Это меня успокоило, так как я не отвечал за двух других бежавших; однако ж меня все-таки смущало пьяное и дерзкое поведение экипажа моего бота и прочих людей, приведенных сержантом. Один из них повалился на короб с яйцами и разбил его вдребезги. Пехотный командир все еще не возвращался, а между тем становилось поздно. Наступил отлив, и так как с ним боролся ветер, дувший по направлению к берегу, то море сделалось очень бурным, а мне предстояло возвращаться на корабль в боте, тяжело нагруженном, и с толпою пьяного народа. Командир шлюпки, единственный трезвый, советовал мне отправиться, говоря, что скоро стемнеет и с нами может случиться несчастье. Подумав с минуту, я согласился с ним, скомандовал приниматься за весла, и мы отчалили. Сержант и буфетчик забрались на нос, пьяные матросы, утки и гуси валялись в беспорядке на дне бота, задняя часть бота была нагружена до самого верха; я и прочие пассажиры расположились, как могли, среди горшков и прочей тары, которой был завален бот, — сцена, одним словом, представляла крайний беспорядок. Полупьяные матросы, шатаясь, падали друг на друга, а совсем пьяные принуждали их грести.

— Работай веслом, Салливан; ты больше мешаешь, чем помогаешь, пьяный негодяй. Я доложу о тебе, лишь только приедем на корабль.

— Кой черт тут будет грести, ваша милость, когда этот негодяй Джонс ломает мне спину веслом и вовсе не касается воды.

— Ты лжешь! — закричал Джонс. — Я гребу один за весь бакборт.

— Он гребет так, что и весло не замочит, ваша милость, — только размахивает.

— Это ты называешь весла не замочить? — вскричал тот, между тем как огромнейшая волна залила весь бот от носа до кормы, промочив нас до костей.

— Смотрите, ваша милость, не гребу ли я со всего плеча! — закричал Салливан.

— Много ли наберем воды при проезде через Бридж, Суинберн? — спросил я боцмана.

— Порядочно, мистер Симпл, теперь прилив еще в самом разгаре, и чем скорее мы будем на борту, тем лучше.

В это время мы огибали мыс Дьявола. Море было бурно; бот нырнул между двух волн с такой силой, что я опасался, чтобы он не разбился. Вода наполнила его до половины, и двое задних матросов положили весла, чтобы выкачать воду.

— Не прикажете ли, ваша милость, развязать ноги этим уткам и гусям, чтобы они могли спасти свою жизнь вплавь, — сказал Салливан, кладя весло, — иначе несчастные птицы потонут в родной стихии.

— Не нужно, не нужно, греби сильнее.

Между тем пьяные зашевелились на дне бота, почувствовав со всех сторон воду, и тщетно пытались подняться на ноги. Они снова падали на уток и гусей, которые большей частью спаслись от потопления только тем, что были задавлены. Море сильно волновалось, и хотя течение выносило нас, но мы чуть не сели на мель. Хлеб плавал на дне бота, пакеты с сахаром, перцем и солью промочились насквозь соленою водою; внезапный скачок бота сбросил капитанского слугу, сидевшего на шкафуте, прямо на горшки и яйца, что еще больше увеличило сумму истребленного. В довершение всего волны снова залили бот и привели в крайнее отчаяние буфетчика.

— Вот так бот! — закричал Салливан. — Он кланяется и приседает лучше самой хорошенькой сельской девушки. Дружно, ребята! Работайте так, чтобы выгнать всю мокрую материю.

Через четверть часа мы уже приблизились к борту корабля, но матросы гребли так скверно, а море было так бурно, что мы миновали корабль и подошли сзади. Нам опустили канат с прикрепленным к нему бакеном; мы ухватились за него и были втащены наверх. Между тем бот погружался в это время носом в воду, которая окатывала нас с ног до головы Наконец, мы очутились на кормовом подзоре, и я отправился наверх по задней лестнице. Мистер Фокон был на палубе и очень сердился, что бот не подступил, как следует, к боку корабля.

— Я думаю, мистер Симпл, вам пора бы знать, как причаливать бот к кораблю.

— Мне кажется, сэр, я сумел бы сделать это, — ответил я, — но бот был полон воды, а матросы не хотели грести, как следует.

— Сколько человек сержант привез на корабль?

— Трех, сэр, — отвечал я, дрожа от холода и недовольный тем, что испортил свой лучший мундир.

— Весь экипаж возвратился с вами, сэр?

— Нет, сэр, двое остались на берегу; они…

— Ни слова, сэр! Полезайте на мачту и оставайтесь там, пока вас не позовут. Если бы не было так поздно, я бы послал вас на берег и не принял бы на борт без потерянных матросов. Полезайте, сэр, тотчас же!

Я не осмеливался оправдываться и полез на мачту; было очень холодно, с юго-востока подымался сильный шквал; я был так мокр, что ветер, казалось, продувал меня насквозь; было уже почти совсем темно. Достигнув перекладин, я расположился на них с сознанием, что я исполнил свой долг и терплю за это несправедливое возмездие. Между тем бот втащили и начали снимать с него груз, который найден был в отменном состоянии. Утки и гуси передохли, яйца и горшки разбиты, пряности почти промокли, короче, как заметил О’Брайен, все было в полном разрушении.

— Кто из матросов пропал? — спросил мистер Фокон, все еще сердитый, командира шлюпки Суинберна, когда тот поднялся на корабль.

— Уильяме и Сувитман, сэр.

— Двое, как я слышал, самых расторопных марсовых. Это из рук вон! Нет ни одного мичмана, на которого можно было бы положиться. Я каждый день из сил выбиваюсь и ни от кого не вижу помощи. Служба никуда' не годится с этими молодыми людьми, которые считают унизительным для себя исполнение обязанностей. Что вы там так долго делали, Суинберн?

— Мы дожидались начальника корабельного отряда, который отправился в> Стокхауз повидаться с женой; а когда стемнело, то уже мистер Симпл не захотел дальше ожидать его, так как почти все матросы перепились.

— Мистер Симпл хорошо сделал. Я желал бы, чтобы этот мистер Гаррисон навсегда остался со своей женой на берегу; он, право, шутит со службой. Но скажите, пожалуйста, мистер Суинберн, если мистер Симпл был так беспечен, то куда ваши-то глаза делись? Как вы позволили этим матросам оставить бот?

— Командир потребовал их для переноски снастей, сэр, и они улизнули от буфетчика. Мистер Симпл в этом не виноват, и я также. Мы отчалили от верфи за два часа до срока, иначе потеряли бы еще больше народа; что может сделать бедный юноша, когда ему поручили надзор за пьяными матросами, которые не слушаются приказаний?

И Суинберн поднял глаза к верхушкам мачт, как бы желая сказать: "Ужели его туда засадили? "

— Я готов присягнуть, сэр, — продолжал Суинберн, — что мистер Симпл не оставлял бота с той минуты, как вошел в него и пока не возвратился на корабль; ни один молодой джентльмен не исполнил бы так строго своей обязанности.

Мистер Фокон сердито взглянул на него, дерзнувшего говорить так смело, однако же не сказал ни одного слова. Пройдясь раза два по палубе, он окликнул меня и приказал сойти. Но я не мог: члены мои окоченели or сильного ветра, продувшего насквозь мое мокрое платье. Он снова окликнул меня; я слышал, но не мог отвечать. Тогда один из марсовых, взобравшись на мачту и увидев мое положение, окликнул палубу и объявил, что, ему кажется, я умираю, потому что не могу пошевельнуться; так что он не может оставить меня из опасения, что я упаду. О’Брайен, находившийся во все это время на палубе, бросился к снастям и в минуту влез на перекладины, где я сидел. Он велел марсовому подать ему небольшой парус-лисель, завернул меня в него и через блок на канате спустил меня вниз. Меня тотчас же уложили в койку; хирург прописал мне горячий грог, закутал в одеяла, и через несколько часов я почти выздоровел. Когда я проснулся, О’Брайен, сидевший у моей постели, сказал мне:

— Не сердись, Питер, на мистера Фокона; он очень сожалеет о том, что случилось.

— Я не сержусь, О’Брайен; мистер Фокон был так добр ко мне, что я охотно прощаю его горячность.

Хирург подошел к моей койке и дал мне горячего питья. На следующее утро я проснулся совсем здоровым.

Когда я вошел в мичманскую каюту, мои товарищи осведомились о моем здоровье и многие из них начали порицать мистера Фокона за его строгость. Я защищал его, говоря, что, может быть, он погорячился в этом случае, но что он вообще добрый и справедливый начальник. Некоторые согласились со мной, другие стояли на своем. Один из них, постоянно подвергавшийся штрафам, более всех смеялся надо мной.

— Питер все снесет, — сказал он, — и бьюсь об заклад, если я возьму его за правое ухо, он подставит левое.

Говоря это, он дернул меня за ухо; в вознаграждение за этот труд я одним ударом сшиб его с ног. Каюта была тотчас же очищена для битвы, и через четверть часа мой противник был побежден; но я также пострадал немного: под глазом у меня расцвел синяк. Едва я успел умыться и сменить свою окровавленную рубашку, как меня позвали на квартердек. Я нашел там мистера Фокона, расхаживавшего взад и вперед. Он строго взглянул на меня, но не спросил о причине моей не слишком благовидной наружности.

— Мистер Симпл, — сказал он, — я посылал за вами, чтобы просить у вас извинения в моем поступке прошедшей ночью, который был не только слишком горяч, но даже несправедлив. Я узнал, что вы не виноваты в потере матросов.

Такая благородная речь тронула меня, и мне стало жаль его. Чтобы успокоить его, я отвечал, что хотя я действительно не виноват в потере этих двух матросов, но виноват в том, что позволил Хикману выйти из бота, и если бы сержант не поймал его, то вернулся бы без него, и таким образом вполне заслужил наказание, которому подвергся.

— Мистер Симпл, — возразил мистер Фокон, — я уважаю вас и удивляюсь вашим чувствам; все-таки я поступил дурно, и долг мой извиниться перед вами. Ступайте. Я попросил бы вас сделать мне удовольствие отобедать со мной, но я замечаю, у вас еще кое-что случилось; при других обстоятельствах я разобрал бы это дело, но теперь не стану.

Я приложил палец к шляпе и отправился вниз.

Между тем О’Брайен, узнав причину нашей ссоры, рассказал обо всем мистеру Фокону, который, как говорил мне О’Брайен, очень сожалел о случившемся.

В самом деле, после этого случая мистер Фокон всегда обходился со мной с величайшей ласковостью и поручал мне всякое дело, которое казалось ему не лишенным важности. Он был чистосердечный друг: не позволяя мне пренебрегать службою, он в то же время поступками своими оказывал мне уважение и доверие.

Начальник корабельного отряда вернулся на борт, рассерженный тем, что его оставили на берегу, и поговаривал о военном суде за нерадение о запасах, вверенных моему надзору, но О’Брайен советовал мне не обращать на это внимания.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

править
Длинный разговор с мистером Чаксом. — Выгодно иметь молитвенник в кармане. — Квартирмейстер Суннбери и его россказни. — Капитан занемогает.

На следующий день капитан прибыл на борт с запечатанным приказом, который ему предписано было не вскрывать до прибытия в Ушант. В полдень мы снялись с якоря и отправились в путь. Дул легкий северный ветерок; гладкая поверхность воды Бискайского залива простиралась перед нами. Так как я не мог показываться на квартердеке, то меня записали в список больных. Капитан Савидж, принимавший участие во всем и во всех, спросил, что такое со мной случилось; хирург отвечал, что у меня воспаление глаза, и капитан удовлетворился этим ответом; я же, со своей стороны, старался не попадаться ему на глаза. По вечерам я обыкновенно прогуливался на баке и здесь снова возобновил нашу прежнюю дружбу с мистером Чаксом, которому подробно рассказал свои приключения во Франции.

— Я все обдумывал, мистер Симпл, — сказал он мне однажды, — каким образом такой молодой человек, как вы, мог перенести столько трудностей. И теперь знаю, почему это вам удалось. Это кровь, мистер Симпл, — в вас течет знатная кровь.

— Я не могу согласиться с вами, мистер Чакс. Простолюдин бывает так же храбр, как и благородный. Вы не можете сказать, что вы не храбры или что не храбры матросы нашего корабля; не так ли?

— Что касается матросов — сохрани меня Бог от несправедливости не признавать за ними львиной храбрости. Но храбрость бывает двоякого рода, мистер

Симпл: храбрость минутная и мужество, не изменяющее себе в продолжение долгого времени. Понимаете вы меня?

— Мне кажется, понимаю; но все-таки не соглашаюсь с вами. Кто выносит трудностей больше наших матросов?

— Так, так, мистер Симпл, но это потому, что суровая жизнь приучила их ко всему; если бы они были такими худенькими, как вы, и воспитывались так же нежно, то они не перенесли бы того, что перенесли вы. Мое мнение, мистер Симпл, — нет ничего, что могло бы сравниться с кровью.

— Мне кажется, мистер Чакс, ваши идеи об этом заходят слишком далеко.

— Неправда, мистер Симпл. По-моему, кто больше может потерять, тот способен к большим усилиям. Простолюдин сражается только за собственную честь; человек же, происходящий от целого рода лиц, славных в истории, имеющий щит, перекрещенный девизами и разрисованный внизу львами и единорогами, которым он обязан уподобляться доблестью, — такой человек сражается не только за свою честь, а за честь всех своих предков, имена которых будут обесчещены, если он поведет себя дурно.

— В этом отношении я согласен с вами в некоторой мере, мистер Чакс.

— Ах, мистер Симпл] Мы вечно ни во что не ставим то, чем обладаем, и ценим только то, чего не можем иметь. Желал бы я родиться дворянином — да я дворянин и без того, клянусь небом! — вскричал мистер Чакс и ударил кулаком по воронке так, что сплюснул ее. — Вы не можете представить, мистер Симпл, — продолжал он после минутного молчания, — как я рад, что расстался с этим сумасшедшим мистером Мадли с его двадцатью семью тысячами с лишком лет и с этой старой бабой, пушкарем Диспартом. Вы не знаете, как они сердили меня; конечно, это было глупо с моей стороны, но не сердиться на них было свыше моих сил. Уорент-офицеры этого корабля, кажется, люди почтенные, смирные, не позволяют себе фамильярности, которой я терпеть не могу. По прибытии в Англию вы ездили домой, конечно, к вашим родным?

— Да, мистер Чакс, я провел несколько дней с моим дедушкой, лордом Привиледжем, с которым, как вы говорите, однажды обедали.

— А как поживает старый джентльмен? — спросил боцман со вздохом.

— Очень хорошо, если принять в соображение его лета.

— Сделайте одолжение, мистер Симпл, расскажите мне это свидание все по порядку, от того времени, как вас встретили слуги у дверей, и до самого вашего отъезда. Опишите мне дом и все комнаты; я люблю слышать об этих вещах, потому что не надеюсь их больше видеть.

Чтоб доставить удовольствие мистеру Чаксу, я принялся описывать ему мое свидание с лордом с мельчайшими подробностями; он слушал внимательно. Поздно, и то с величайшим трудом, я смог освободиться or него и отправиться в свою койку.

На следующий день я был свидетелем очень странного случая. Один из мичманов был послан вторым лейтенантом на верхушку мачты за то, что, будучи на дежурстве на палубе, ушел, не дождавшись смены. Он находился внизу, когда его потребовали, и, заключив из слов квартирмейстера, что его хотят наказать, всунул в карман своего камзола первую попавшуюся книгу, чтобы заняться ею на мачте, и потом отправился на палубу. Как он предполагал, так и случилось; едва он показался, как был послан на мачту. Не просидел он там и пяти минут, как внезапный шквал сорвал верхнюю часть грот-мачты, и он стремглав полетел в сторону. Ветер в это время переменился, и реи были собраны). Если бы он упал за борт, то утонул бы, по всей вероятности, так как не умел плавать; но книга, находившаяся в его кармане, застряла в промежутке между блоками, и он повис в воздухе; его благополучно отцепили марсовые грот-мачты. Случилось, что эта книга, которую он схватил второпях и не разглядел, была молитвенником. Все уверяли, что его спасло именно то обстоятельство, что книга была религиозного содержания; и сам мичман был убежден в этом. Это повело его к добру, потому что, будучи до сего времени страшным повесой, он с этих пор исправился в поведении.

Я чуть не забыл рассказать о приключении, случившемся в день нашего отплытия и имевшем сильное влияние на мою последующую жизнь.

Я получил письмо от батюшки, носившее на себе отпечаток гнева и досады и уведомлявшее меня, что мой дядя, жена которого, как я уже говорил, имела двух дочерей и готовилась еще раз разрешиться от бремени, вдруг покинул свое жилище, отпустил всех слуг и отправился в Ирландию под чужим именем. Он не счел нужным объяснить причины такого непонятного поступка и даже скрыл свои намерения от дедушки и всех прочих членов семейства. Отсутствие его открылось совершенно случайно, и то неделю спустя. Батюшка всеми силами старался узнать его местопребывание; за ним следили до самого Корка, но в этом городе след потерялся. Полагали, однако, что он должен быть где-то там поблизости.

«Я не могу удержаться от подозрения, — писал батюшка в своем письме, — что брат мои, желая удержать за собой пэрство, решил выдать чужое дитя за свое собственное… Здоровье его жены очень плохо, и она нисколько не подает надежды на многочисленное потомство. Если ожидаемый теперь ребенок будет дочерью, то сына вряд ли она произведет на свет; вот почему я, не колеблясь, объявляю о своем убеждении в том, что мера эта принята с целью отнять у тебя возможность быть когда-либо призванным к заседанию в верхней палате Парламента».

Я показал это письмо О’Брайену, который, прочитав его два или три раза, сказал, что, по его мнению, мой отец прав в своих заключениях.

— Будь уверен, Питер, тут замышляют что-то недоброе.

— Но я не могу понять, О’Брайен, для чего дяде моему предпочитать чужое дитя собственному племяннику.

— А я так понимаю, Питер. Твой дядя, как ты знаешь, не может рассчитывать на долгую жизнь. Доктора говорят, что, благодаря его короткой шее, ему и на два года не стоит запасаться провиантом. Теперь — будь у него сын, дочерям его будет гораздо лучше: они могут составить выгодную партию. Да тут есть еще и другие причины, о которых я не хочу пока тебе говорить на том основании, что не в моем обычае намекав людям, что, мол, ваш дядя мошенник. Вот что я намерен сделать: я отправлюсь сейчас же в мою каюту и напишу к патеру Макграту письмо, в котором расскажу ему все дело и попрошу его отыскать твоего дядюшку и иметь за ним строгий надзор; пари держу на дюжину кларета, что не более как через неделю он разузнает все. Он подчинит себе его слуг-ирландцев; ты не знаешь, каким авторитетом пользуется в моем отечестве духовенство. Опиши, как можешь, приметы твоего дяди и его жены; укажи число членов его семейства и их возраст. Патеру Макграту нужно знать все подробности, и тогда-то уже, будь уверен, он справит все, что нужно.

Я исполнил, как умел, желание О’Брайена; он написал предлинное письмо патеру Макграту и отослал его на берег с верным человеком. Ответив на письмо батюшки, я перестал думать об этом предмете.

Наш запечатанный приказ был вскрыт, и оказалось, что мы действительно назначены в Вест-Индию. Мы пристали к Мадейре, чтобы запастись вином для корабельного экипажа, но так как мы оставались тут не более дня, то нам не позволялось выходить на берег. Лучше всего было бы вовсе не подходить к этому острову, потому что на другой день капитан, возвратись с обеда у консула, опасно заболел. Признаки болезни заставили хирурга опасаться, что он отравился, по всей вероятности, кушаньем, сваренным в худо луженной посуде. Все с нетерпением ожидали выздоровления капитана, но, напротив того, ему делалось все хуже и хуже; он таял и умирал, как говорится, по часам Наконец его положили в койку, с которой он уже не вставал. Это горестное событие, в сочетании с сознанием того, что мы вступаем в нездоровый климат, навевало грустное чувство на весь корабль, и хотя попутный ветер нес его быстро по широкому синему морю, хотя погода стояла теплая, солнце всходило во всем своем величии, все носило на себе печать красоты и веселья, однако ж состояние капитана убивало всякое расположение веселиться. На палубе все ходили на цыпочках и говорили шепотом; по утрам всякий с трепещущим сердцем ожидал рапорта хирурга; разговору только и было, что о зловредности климата, о желтой лихорадке, смерти и месте, где придется быть похороненным. Квартирмейстер Суииберн находился на одной вахте со мной, и так как он долгое время пробыл в Вест-Индии, то я осведомлялся у него обо всем, что хотел знать. Старик находил какое-то тайное удовольствие в том, чтобы стращать меня.

— Право, мистер Симпл, вы уж много задаете вопросов, — говаривал он, когда я, бывало, подойду к его посту. — Желал бы я, чтоб вы не спрашивали так много; это лишает вас спокойствия. А уж если вы хотите знать, так Желтый Джек, как называем мы желтую лихорадку, — право, воплощенный дьявол! Утром вы здоровы и с аппетитом съедаете свою порцию, а к ночи умираете, как сельдь. Сначала вы чувствуете маленькую головную боль, приходите к доктору, он пускает вам такое количество крови, как будто бы имеет дело со свиньей, потом наступает рвота, и все пропало: вы отправляетесь к морским ракам, которые обгладывают ваши кости так чисто и бело, как зуб морского слона. Одно только можно сказать в похвалу Желтому Джеку: вы умираете в прямом положении, как прилично джентльмену, а не скрючившись, как рыба, которую вытаскивают из-подо льда на реке Св. Лаврентия, не с задранными к носу коленками или пятками под мышкой, как бывает в других иностранных болезнях; нет, вы лежите прямо, совершенно прямо и свободно, как джентльмен. Все-таки Джек — порядочный злодей, это несомненно. На корабле «Эвридика» у нас был самый лучший экипаж, который когда-либо повиновался звуку свистка… Мы бросили якорь в Порт-Ройяле и тотчас же почувствовали, что веет несчастьем: тридцать восемь акул вошло за нами в гавань; они и день, и ночь резвились вокруг нашего корабля. Ночью во время вахты я обыкновенно наблюдал за ними и любовался, как они скользили по волнам, выставив плавники над водой и оставляя за собой светлые полосы. На вторую ночь я курил на корме и сказал стоявшему около меня солдату:

— Послушай, солдат, этим акулам делает смотр в настоящую минуту предводитель их, Желтый Джек.

Едва я произнес имя Желтого Джека, как акулы весело нырнули все до одной, как бы желая этим сказать: "Да, черт вас возьми! " Солдат так испугался, что упал бы через борт, если бы я не схватил его за ногу; он стоял на самом верху гакаборта. Однако ж мушкет его упал в воду, и акулы бросились на него со всех сторон, осветив море ярким огнем; у бедняги вычли из жалованья, что стоило ружье. Как бы то ни было, судьба его мушкета дала ему некоторое понятие о том, что случилось бы с ним, если б он упал; с тех пор он никогда не решался войти на гакаборт… — "Гей, бакборт! Смотри за своим рулем, Смит; это тебе не помешает слушать меня… " — Ну, так, мистер Симпл, Желтый Джек и не замедлил явиться. Сначала казначей был призван отдать отчет в своих мошенничествах. Мы не очень-то беспокоились, когда морские раки поедали его; он заставил многих бедных покойников жевать табак, надувая их жен, родственников, или гринвичский госпиталь, как случалось. За ним последовали двое мичманов, одних лет с вами, мистер Симпл; эти бедняги отправились со страшной поспешностью, потом шкипер и так далее, пока осталось не более шестидесяти человек на корабле. Последним умер капитан, и тут Желтый Джек почувствовал, что он достаточно наполнил свою пасть, и оставил в покое остальных. Лишь только умер капитан, акулы оставили корабль, и мы уж больше их не видели.

Таковы были рассказы, которыми угощали меня и прочих мичманов в течение ночных вахт, и, смею уверить читателя, они порядочно пугали нас. С каждым днем мы все более и более приближались к Вест-Индским островам, и нам казалось, будто бы мы приближались к могилам. Однажды я рассказал свои опасения О’Брайену; он захохотал.

— Питер, — сказал он, — страх убивает больше народа, чем желтая лихорадка или всякая болезнь Вест-Индии. Суинберн — старый плут и только смеется над вами. Дьявол не так страшен, как его малюют, мне кажется, что и желтая лихорадка не так желта.

В это время мы подходили к Барбадосским островам. Погода прекрасная, ветер тихий, летучие рыбы подымались стаями, испуганные волнами, которые клубились и с шумом отражались от боков быстрого фрегата, рассекавшего воды; моржи тысячами резвились вокруг нас, дельфины то преследовали летучих рыб, то, казалось, находили удовольствие соперничать с нашим кораблем в быстроте. Все было так прекрасно, и мы были бы счастливы, если бы, во-первых, не состояние здоровья капитана Савиджа, чувствовавшего себя с каждым днем хуже, а, во-вторых, не страх ада, в который мы готовились перейти через этот рай на воде. Мистер Фокон, командовавший теперь кораблем, был серьезен и задумчив, событие, представлявшее ему в перспективе повышение, казалось, сделает его неминуемо несчастным. Он был неутомим в своем внимании к капитану, в заботе о нем и обо всем, что могло служить его спокойствию, облегчить его страдания; малейший шум он теперь считал более тяжким преступлением, чем пьянство или даже бунт.

За три дня до прибытия в Барбадос случилось затишье, и тут мы в первый раз увидели страшную белую акулу Атлантического океана. Акулы бывают различных родов, но самые опасные из них — большие белые и зеленые акулы. Первая достигает страшной величины, последняя редко бывает очень длинна, обыкновенно имеет не более двенадцати футов, но зато она чрезмерно разрастается в ширину. Мы не смели ловить акул, резвившихся около нас; мистер Фокон не позволял этого из опасения, чтобы шум от втаскивания их на корабль не беспокоил капитана. Ветер подул снова. Через два дня мы стали приближаться к острову, и матросы были посланы на мачты сторожить, не покажется ли где земля.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

править
Смерть капитана Савиджа. — Его похороны. — Что такое сосать обезьяну. — Последствия урагана.

Мы работали целую ночь и на следующее утро показалась земля. Матрос, наблюдавший на мачте, возвестил об этом в ту самую минуту, когда вошедший хирург объявил нам о смерти нашего благородного капитана. Хотя мы ежеминутно ожидали этого в течение последних двух или трех дней, но тем не менее известие это тяжело подействовало на весь экипаж. Матросы работали в тишине и разговаривали друг с другом шепотом. Мистер Фокон был глубоко тронут, а с ним вместе и все мы. В продолжение утра мы успели пристать к острову, и, несмотря на всю тогдашнюю мою грусть, я никогда не забуду чувства удивления, овладевшего мной, когда огибали мы мыс Надхем при входе в Карлайльский залив. Берег ослепительной белизны, окаймленный высокими кокосовыми деревьями, густо разросшиеся вершины которых склонялись под дуновением свежего ветерка; темно-голубое небо и еще более темная, но прозрачная синева моря, местами переходившая в зеленый цвет, в особенности там, где коралловые скалы выставляли из-под воды свои зубчатые макушки; город, мало-помалу раскрывавшийся перед нашими взорами, дом за домом — и дома такие чистенькие, с зелеными жалюзи, испещрявшими ландшафт; крепость с распущенным флагом; разъезжающие верхом офицеры; занятое население всех цветов кожи, бросавшееся в глаза белизною одежд, — эта сцена почти воплощала мои понятия о сказочной стране фей, кажется, я ничего не видывал столь прекрасного. "Может ли быть эта земля так ужасна, как ее описывают? " — подумал я. Паруса были собраны, якорь брошен, и салют с корабля, на который тем же отозвалась крепость, еще более увеличил эффект сцены. Спустили боты; боцман подготовил быстроходный ял, и мистер Фокон в полной форме отправился на берег с депешами. Лишь только кончилась paбота на корабле, новая приятная сцена представилась глазам мичманов, так долго довольствовавшихся казенным пайком. Корабль окружили боты, нагруженные коробами бананов, апельсинов, кокосов и прочих тропических плодов; тут были также жареные летучие рыбы, яйца, всякого рода домашняя птица, молоко и все, что может прельстить бедного малого, выдержавшего долгое морское путешествие. Вахту послали вниз, и мы тотчас же бросились к ботам; оттуда воротились с полным грузом сокровищ, которые тотчас же постарались истребить. Упрятав такое количество плодов, какого в Англии хватило бы на десерт для двадцати персон, я возвратился на палубу.

В заливе не было ни одного военного корабля, кроме нашего; взимание мое привлекла красивая маленькая шхуна, прекрасная форма которой резко отличалась от вест-индского купеческого корабля, стоявшего с ней бок о бок. Между тем как я любовался его изящным контуром, вдруг послышался крик, почти испугавший меня, и в ту же минуту ее палубу покрыло около двухсот голых фигур с мохнатыми головами; они кричали и гримасничали друг перед другом. Это был испанский невольничий корабль, взятый в плен и приведенный сюда прошлым вечером; невольники в ожидании распоряжения губернатора все еще оставались на борту. Не прошло и десяти минут со времени их появления на палубе, как вдруг показались три или четыре человека в широких панамских соломенных шляпах с длинными тростями в руках и в несколько минут угнали их вниз. Я обернулся назад и заметил черную женщину, входившую на фрегат. О’Брайен был на палубе; она жеманно подошла к нему.

— Как фи пожифает, сэр? Ошень рад фас увидел, — сказала она О’Брайену.

— Слава Богу, благодарю вас, мэм, — отвечал О’Брайен, — надеюсь и воротиться в том же здоровье. Но до сих пор я еще не бывал здесь и потому не знаю вас.

— Никогда не быфаль? Помилуй Бог, мне кашется, я знаю фас — мне кашется, я вспоминай фаш красивый фигур. Я леди Родней, сэр. А, молоденький мальшик, как фи поживаете? — продолжала она, обращаясь ко мне. — Надеюсь чести быть ваша прачка, сэр, — заключила она, приседая к О’Брайену.

— А сколько будет стоить?

— Таше цена — немного за штук.

— Сколько это немного? — спросил я.

— Немного, маленький масса? Что такой немного? По пиктарин за два белья.

В это время палуба наша оживилась приходом нескольких армейских офицеров и здешних джентльменов, пришедших осведомиться о новостях. Последовали приглашения со стороны последних к обедам и в дома, и лишь только они отправились обратно, возвратился мистер Фокон. Он сообщил О’Брайену и прочим офицерам, что через несколько дней ожидают прибытия адмирала с эскадрой, а до тех пор мы остаемся в Карлайльском заливе для починки снастей.

Хотя боязнь желтой лихорадки теперь значительно уменьшилась, но мысль о том, что в каюте лежит мертвый наш капитан, постоянно омрачала нас. Вся эта ночь прошла у плотников за работой над его гробом, потому что завтра должно было совершиться погребение. В тропическом климате, где гниение происходит очень скоро, не позволяют держать труп на борту корабля дольше нескольких часов На рассвете следующего утра матросы принялись мыть палубу и убирать корабль; они работали охотно и с каким-то молчаливым благочинием, много говорившим в пользу их чувств. Никогда палубы не были лучше вычищены, койки были обтянуты белыми наволоками, реи рачительно убраны. В восемь часов на половинной вышине мачт были привязаны флаги Матросам приказано было идти позавтракать и умыться; офицеры отправились в каюту проститься с нашим благородным капитаном. Казалось, он умер без страданий: лицо его выражало спокойствие и красоту; однако ж было заметно маленькое изменение, убедившее нас в необходимости спешного погребения. При нас уложили его в гроб, и мы вышли из каюты молча, без разговоров. Когда гроб был заколочен, его вынес на квартердек экипаж баркаса (главного бота) и установил посреди корабля на рострах, прикрыв знаменем Соединенного Королевства. Матросы вышли, не дожидаясь свистка; какая-то торжественность, казалось, преобладала над всеми другими чувствами. Всюду господствовали порядок и тишина, следствие всеобщего уважения к умершему. Когда отдан был приказ занимать боты, матросы исполнили это тихо, будто украдкой. Гроб был принят на баркас и помещен на корме. Прочие боты были также спущены и наполнились офицерами, морскими солдатами и матросами, назначенными участвовать в процессии. Когда все было готово, баркас отчалил; экипаж старался опускать весла тихонько, без плеска. Прочие боты последовали за баркасом и лишь только отплыли от корабля, с противоположной стороны его раздался гром пушек над гладкой поверхностью моря. Между тем по штирборту и бакборту в беспорядке разбросали реи и ослабили канаты в знак отчаяния и нерадения. В это время человек двенадцать, специально к этому подготовленных, бросились со всех сторон к борту корабля и замарали красильными кистями и щетками широкую белую ленту, опоясывающую его изящную внешность, оставив его, таким образом, черным, в глубоком трауре. Теперь и крепость начала отвечать на нашу пальбу. Купеческие корабли, встречавшие на пути процессию к пристани, опускали свои флаги, а экипаж их почтительно обнажал головы. На кладбище гроб нес на своих плечах экипаж баркаса; за ним следовали в трауре мистер Фокон, все офицеры корабля, которых можно было выделить на это, сотня матросов, шедших попарно, и морские солдаты с опущенными вниз ружьями. Процессию встретили армейские офицеры, по обеим сторонам улицы расставлен был полк, музыка играла погребальный марш. Отпевание окончилось, над могилой выпалили из ружей, и со стесненными сердцами возвратились мы к ботам и на корабль.

Мне показалось, и отчасти я и не ошибался, что лишь только мы заплатили свой долг останкам капитана, тотчас же забыли свое горе. Реи снова были убраны, канаты натянуты, мы переоделись по-будничному, и снова возобновилась служба. Дело в том, что морякам и солдатам некогда горевать: ведя бродяжническую жизнь, они беспрестанно встречают новые сцены, столь же разнообразные, как и неожиданные. Через два или три дня капитан казался забытым, хотя в самом деле это было не так. Первым нашим делом было запастись водою; мы спустили бочки в бот. Мне поручено было начальство, вместе с Суинберном, командиром бота. Приставая к берегу, мы увидели толпу негров, купавшихся в проливе; лишь только набегала волна на берег, они кидались в нее своими мохнатыми головами.

— Посмотрите, мистер Симпл, — сказал мне Суинберн, я обращу сейчас в бегство этих негров.

Сказав это, он, указывая пальцем на море, закричал: «Акула! Акула!» Купальщики опрометью и задыхаясь бросились к берегу и остановились не прежде, как увидев себя в безопасности на суше. Видя, что мы смеемся, они осыпали нас ругательствами, называя мошенниками, висельниками и другими позорными именами, какие только могли подобрать в своем словаре. Меня очень позабавила эта сцена, а также негры, окружившие нас, лишь только мы пристали к берегу. Это, казалось, были веселые люди; они поминутно хохотали, болтали, пели и оскаливали свои белые зубы. Один из них пустился плясать вокруг нас, прищелкивая пальцами и горланил какую-то песню без начала и конца.

Я заметил, что мои матросы с удовольствием пьют кокосовое молоко, покупая кокосовые орехи на берегу у торговки-негритянки. Я тоже захотел попробовать этого молока и выбрал себе большой орех. Но негритянка мне сказала:

— Нет, масса, этот для вас не годится. Возьмите вот этот.

Я нашел молоко очень освежающим.

Матросы погрузили бочки с водой в бот и отпросились у меня еще попить кокосового молока, так как было очень жарко. Негры на берегу продолжали петь и плясать, вовлекая и наших матросов в пляску. Когда пришло время возвращаться к боту, они пошли, продолжая вертеться во все стороны и пошатываясь. Большинство из них, придя на бот, свалились мертвецки пьяными на дно шлюпки, остальные объяснили мне, что это на них так подействовало жаркое солнце. Я поверил им, так как было действительно очень жарко, а спиртного они никак не могли достать, так как все время были у меня на глазах.

Когда я возвратился на борт, мистер Фокон, попрежнему ревностно исполнявший обязанности старшего лейтенанта, хотя в настоящее время и был в должности капитана, спросил меня, для чего я позволил матросам напиться пьяными. Я отвечал, что не знаю, каким образом это случилось, потому что не позволял им отлучаться и покупать спиртное; пили же они только кокосовое молоко, которого я не запрещал им, так как было очень жарко. Мистер Фокон улыбнулся.

— Мистер Симпл, — сказал он, — я коротко знаком с Вест-Индией и посвящу вас в одну из здешних тайн. Знаете вы, что значит сосать обезьяну?

— Нет, сэр.

— Так я вам скажу: это термин, под которым моряки разумеют сосание рома из кокосового ореха; молоко выливается из него, а вместо него вливается ром. Теперь вам должно быть ясно, каким образом ваши матросы напились.

Я выпучил глаза: этого бы никогда мне и в голову не пришло, и теперь я понял, почему негритянка не хотела дать мне выбранный мною кокос. Я сообщил это обстоятельство мистеру Фокону.

— Хорошо, — отвечал он, — вы не виноваты, но не забывайте этого в другой раз.

В ту же ночь мне пришлось быть в первой вахте; Суинберн находился на палубе в качестве квартирмейстера.

— Суинберн, — сказал я, — вы не в первый раз в Вест-Индии; отчего вы не сказали мне, что такое сосать обезьяну? Я думал они пьют кокосовое молоко.

Суинберн расхохотался.

— Вы сами знаете, мистер Симпл, — отвечал он, — прилично ли доносить на товарищей. Беднягам редко выпадает случай немножко осчастливить себя. Хорошо ли было бы отнять у них этот случай? Полагаю, вы в другой раз не позволите им пить кокосовое молоко.

— Разумеется. Не понимаю, что за удовольствие они находят в том, чтобы напиваться пьяными?

— Это оттого, что им запрещают пить, — вот в чем все дело.

— Если так, то, я думаю, я бы исправил их, если бы мне позволили.

— Желательно знать, как бы вы это сделали, мистер Симпл?

— Я заставил бы пьяницу выпить полпинты рому и потом запер бы его одного; а то компания развеселила бы его, и быть пьяным показалось бы ему приятным. Протрезвясь на следующее утро, он помучился бы у меня до вечера головной болью, а потом я дал бы ему еще порцию и таким образом продолжал бы это до тех пор, пока он не возненавидел бы и запах рома.

— Может быть, мистер Симпл, это подействовало бы на некоторых, но большей частью пришлось бы много выдать этих порций, прежде чем они вылечились бы. А главное, они были бы добровольными пациентами и не стали бы гримасничать, принимая лекарство.

— Может быть, но наконец я все-таки вылечил бы их. Однако ж скажите, Суинберн, видели вы когда-либо ураган?

— Я, кажется, все видел, мистер Симпл, кроме, впрочем, школы, в которую мне некогда было ходить. Видите вы эту батарею на Нидхемском мысе? Ну, так вот во время урагана 1782 года ветер поднял эти самые пушки и перенес их на тот мыс, что в противоположной стороне, а вслед за пушками и часовых в их будках. Некоторым из солдат, стоявшим против ветра, вырвало зубы и вогнало в горло; другим, ожидавшим команды вправо, повернуло головы налево как какой-нибудь флюгер; весь воздух был наполнен молодыми неграми, носившимся в виде шелухи.

— Ужели вы думаете, что я вам верю, Суинберн?

— Быть может, это и неправда, мистер Симпл, но я так часто рассказывал эту историю, что сам верю ей.

— На каком корабле были вы в то время?

— На корабле «Бланш», капитана Фолкнера. Это был такой же добрый малый, как бедный капитан Савидж, которого мы вчера схоронили, а уж лучше их обоих и быть не может. Я участвовал во взятии Пика, и когда капитан мой был смертельно ранен, я отнес его вниз. Славный был также подвиг взятие Форт-Ройяля посредством вылазки, то есть это значит, что мы влезли на грот-реи и оттуда бросились в крепость. Но что такое гам, под месяцем? Парус в открытом море.

Суинберн вытянул подзорную трубу и наставил ее на показавшуюся точку.

— Один, два, три, четыре! Это адмирал и эскадра; среди них один линейный корабль — я готов присягнуть.

Я рассмотрел корабли и, согласясь с мнением Суинберна, отправился донести об этом мистеру Фокону. Между тем моя вахта кончилась, и, лишь только меня сменили, я отправился в койку.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

править
Капитан Кирни. — Бал знати. — Образец коренного барбадосца.

На рассвете следующего утра мы разменялись сигналами с адмиральским кораблем, салютовали его флагу, и к восьми часам вся эскадра стояла уже на якоре. Мистер Фокон отправился к адмиралу с депешами и с донесением о смерти капитана Савиджа. Через полчаса он возвратился, и мы с удовольствием заметили на его лице улыбку, из которой заключили, что он, вероятно, получил диплом командира. До тех пор это обстоятельство подлежало сомнению, так как адмирал имел полное право отдать вакансию кому угодно, хотя это было бы очень несправедливо по отношению к мистеру Фокону. Ведь капитан Савидж умер в то время, когда корабль наш находился под начальством адмиралтейства, и мистер Фокон стал капитаном по праву. И все же адмирал мог не дать ему корабль и отослать домой пи с чем. Но он распорядился вот как: капитан «Минервы» был переведен на «Санглиер», капитан «Оппосума» на «Минерву», а капитан Фокон получил команду над «Оппосумом». В тот же вечер ему прислали диплом, а на следующее утро перемещение это уже состоялось. Капитан Фокон хотел взять меня с собой и предлагал мне это; но я не решился покинуть О’Брайена и предпочел остаться на «Санглиере».

Нам очень хотелось знать, что за человек наш новый капитан, которого звали Кирни, но мы не имели случая расспрашивать о том мичманов, разве что когда они приезжали к нам с ботами, нагруженными его имуществом. Мы получили ответ общий: что он очень добрый малый и никому не делает зла. Ночью я был на вахте с Суинберном; он подошел ко мне.

— Ну, мистер Симпл, — сказал он, — у нас теперь новый капитан. Я служил с ним два года тому назад на одном бриге.

— Так скажите, пожалуйста, Суинберн, что он за человек.

— С большим удовольствием, мистер Симпл! Вот видите, у него прекрасный характер, он такой ласковый, но…

— Что же?

— Большой самохвал!

— Что это значит?

— Боже мой, мистер Симпл, как вы не понимаете родного языка. Это значит, что он лжец, какого не видывала палуба. Вам известно, мистер Симпл, я умею иногда сочинить сказку.

— Конечно, доказательством может служить ураган, о котором вы рассказывали в прошлую ночь.

— Ну так, мистер Симпл, я ему в подметки не гожусь. Не то чтобы, при некотором старании, и я не мог зайти в шутке так же далеко, как он, но — черт его возьми! — он вечно лжет. А правду скажет разве только по ошибке. Беден, как крыса, ничего не имеет, кроме жалованья, а послушать его, так он богаче гринвичского госпиталя. Но вы скоро узнаете его: он даст вам повод посмеяться, только помните, мистер Симпл, что в таких случаях не годится смеяться в лицо.

На следующий день явился капитан Кирни. Для встречи матросы были построены на баке, все офицеры находились на квартердеке.

— У вас прекрасные матросы, мистер Фокон, — заметил он, — те, которых я оставил на «Минерве», годятся только на виселицу, и мичманы здесь хороши, а те, что остались у меня на «Минерве», не стоят даже виселицы. Если вам угодно будет собрать экипаж на корме, я прочту ему приказ.

Приказ был прочтен в присутствии всего экипажа, слушавшего, приложив руку к шляпе, из уважения к власти, от которой он исходил.

— Теперь, ребята, — сказал капитан Кирни, обращаясь к матросам, — мне немногое остается прибавить. Я назначен командовать этим кораблем, и, мне кажется, ваш бывший старший лейтенант внушил вам очень хороший дух. Требую от вас одного: будьте деятельны, трезвы и никогда не лгите. Довольно; скомандуйте разойтись. Джентльмены, — продолжал он, обращаясь к офицерам, — надеюсь, мы будем друзьями — да иначе и быть не может.

Сказав это, он поклонился нам, отвернулся и позвал своего боцмана.

— Уильяме, отправляйтесь на «Минерву» и скажите моему человеку, что я зван обедать у губернатора, так чтоб он приехал одевать меня. Да и не забудьте разостлать на задних рострах моей гички [Гичка — командирская шлюпка.] ковер из овечьего меха, да не тот, что был у меня на берегу в карете, а другой, что употреблялся в коляске, — вы знаете, про который я говорю.

Случайно я взглянул на Суинберна; он мигнул мне, как бы желая сказать: "Что я говорил? "

Нам опять пришлось сойтись с офицерами «Минервы», и на этот раз они подтвердили все, что говорил Суинберн, хотя теперь этого и не нужно было: сам капитан на каждом шагу проявлял себя лжецом.

Приглашения на обеды полились потоком: гостеприимство этого острова известно. Они распространялись даже на мичманов, так что во время этой стоянки мне очень часто случалось бывать на хороших обедах и веселых вечерах. Больше всего, однако ж, я желал видеть так называемый «бал знати», о котором я очень много наслышался. Но здесь кое-что надо пояснить, а то читатели не поймут меня.

Губернатор разослал пригласительные билеты на бал и ужин, имеющие быть на следующей неделе; мулатка мисс Бетси Остин, узнав об этом, разослала приглашения на тот же вечер. Это было сделано не из соперничества, а потому, что она знала, что большая часть флотских офицеров и мичманов получат позволения идти на губернаторский бал, а оттуда тайком уйдут к ней, и таким образом она будет иметь полный дом гостей.

В день праздника капитан приехал на борт и сказал старшему лейтенанту — я расскажу о нем впоследствии подробнее, — что губернатор убедительно просит всех его офицеров к себе на бал, отговорок никаких не принимает и уверен, что они будут.

Бал губернатора был очень роскошен, но женщины показались нам немного желтыми, конечно, вследствие климата. Впрочем, были исключения, и вообще мы очень весело провели время; однако ж нам хотелось посмотреть «бал знати» у мисс Бетси Остин. Я тайком с тремя мичманами вышел, и мы отправились к ней. Толпа негров окружала дом, но бал еще не начинался за недостатком джентльменов, так как бал был аристократический и никто из стоящих по цвету кожи ниже мулатов не был приглашен.

Дверь дома мисс Остин была открыта и украшена апельсинными ветками; лишь только мы вошли, к нам подошел джентльмен-мулат, исправлявший, кажется, должность швейцара. Голова его была тщательно напудрена, одет он был в желтовато-белые брюки с поясом шириной не больше шести дюймов и в полуизношенный почтальонский сюртук вместо ливреи. С низким поклоном он осмелился побеспокоить джентльменов вопросом относительно билетов для входа на бал; мы показали их, и он ввел нас в большой зал, в дверях которого стояла мисс Остин в ожидании гостей. Она приняла нас с низким книксеном и заметила, что "очень рада видеть у себя флотских джентльменов; надеется, однако ж, что и офицеры будут на ее «аристократическом балу».

Это замечание затронуло нашу честь, и один из товарищей моих отвечал, что мы, мичманы, считаем себя офицерами, и не из последних; а если она ждет лейтенантов, то ей придется терпеть, пока тем не надоест бал у губернатора; мы же предпочли ее бал.

Танцы продолжались до трех часов утра. К этому времени, благодаря новым пришельцам, беспрестанно стекавшимся со всего Барбадоса, давка сделалась нестерпимой. Думаю, несколько бутылок одеколона, разлитые по комнате, очистили бы несколько атмосферу. Прибавьте к этому необыкновенный жар и неприятную сонливость в лицах дам. В это время доложили, что готов ужин, и так как я только что протанцевал кадриль с мисс Минервой, то имел удовольствие вести ее под руку в столовую. Возле меня стояла прекрасная индейка, и я спросил свою даму, не угодно ли ей кусочек грудинки. Она взглянула на меня с негодованием.

— Что за бесстыдство, сэр! — сказала она. — Где вы выучились этим манерам? Я хочу кусочек индейки, сэр. Говорить дамам о грудях — это ужасно!

Я совершил еще два или три таких промаха до окончания ужина. Наконец, он закончился, и, признаюсь, я никогда еще не видал такого славного ужина.

Когда веселье начало принимать несколько бурный характер, хозяйка поднялась с места и сказала:

— Ну, джентльмены и леди, мне кажется, пора домой. Я не позволяю напиваться и шуметь в моем доме, а потому выпьем по стакану вина на прощание и — благодарю вас за посещение.

О’Брайен заметил, что это был откровенный намек, а потому, выпив по прощальному стакану вина, согласно с пожеланием хозяйки и нашими собственными стремлениями, мы приготовились провожать наших дам домой. Между тем как я укутывал красной креповой шалью мисс Минерву, в другом углу собирались тучи над мистером Аполлоном Джонсоном и О’Брайеном. О’Брайен заботливо прислуживал мисс Эвридикии, нашептывая ей разные любезности, как вдруг к ним подошел мистер Аполлон, в груди которого кипела ревность, и сказал мисс Эвридикии, что он будет иметь честь провожать ее домой.

— Можешь избавить себя от этого труда, — возразил О’Брайен, — эта дама под моим покровительством, так что убирайся со своей противной черной рожей, не то я покажу тебе, как поступлю с храбрым барбадосцем.

— Троньте меня только пальцем, масса лейтенант, и я — клянусь Богом — я покажу вам, что такое барбадосец.

Сказав это, мистер Аполлон попытался протиснуться между О’Брайеном и его дамой, но О’Брайен оттолкнул его и продолжал идти к дверям. Они были уже в коридоре, когда я услышал сердитый голос О’Брайена. Оставив мисс Минерву, я направился к нему.

По просьбе О’Брайена мисс Эвридикия оставила его руку, и оба противника стояли уже в позиции: О’Брайен, прислонясь к запертой двери, а мистер Аполлон против него в позе нападающего. О’Брайен, зная чувствительное место негров, встретил мистера Аполлона таким ударом в колено, которым мне переломил бы, наверное, ногу. Джонсон завопил от боли и отступил шага на три, раздвигая толпу. Негры никогда не дерутся кулаками, а головами, подобно козлам, и с такой же силой. Отступив, мистер Апполон еще раз потер колено, громко вскрикнул и бросился на О’Брайена, направив голову ему в живот. О’Брайен, заметив его намерение, ловко отклонился в сторону — мистер Аполлон проскочил мимо и с такой силой ударился в стеклянную дверь, что застрял в ней и, кипя яростью, завизжал о помощи. Его высвободили, впрочем, не без труда; но вид его в это время был очень жалок: лицо изрезано, пышное жабо в клочьях. По-видимому, он рассудил, что с него довольно этого, и воротился в столовую в сопровождении нескольких приятелей, не обращая внимания на О’Брайена.

Но если мистеру Аполлону достаточно этого, друзья его были так раздосадованы, что не хотели отпускать нас безнаказанно. Огромная толпа собралась на улице, пылая мщением за такой поступок с их соотечественником, и следовало ожидать стычки. Мисс Эвридикия ускользнула от О’Брайена, и руки его остались, следовательно, свободны.

— Выходите, висельники, выходите! Жаль, что тут нет камней, чтобы размозжить вам головы! — кричала толпа негров.

Офицеры вышли все разом и были встречены апельсинными корками, кочерыжками, грязью, кокосовой скорлупой. Мы пробивались целой толпой, но по мере приближения к берегу толпа негров увеличилась так, что, наконец, совсем стеснила нас, и мы не могли ступить шагу вперед, тем более что головы негров были так же нечувствительны, как куски мрамора.

— Придется обнажить шпаги, — заметил один офицер.

— Не годится это, — возразил О’Брайен. — Если мы прольем кровь, то не уйдем от них живыми. Экипаж наших ботов, вероятно, скоро заметит, что тут стычка.

О’Брайен был прав. Не успел проговорить он нескольких слов, как мы заметили, что в некотором расстоянии негры начали раздвигаться. Появился Суинберн в сопровождении остального экипажа, вооруженного веслами, которыми они действовали не по головам, а по ногам негров. В продолжение всего нашего шествия к ботам они не переставали отмахиваться направо и налево в нашем арьергарде, наделяя ударами тех черных, которые подходили слишком близко к нам. К этому времени почти совсем уже рассвело, и через несколько минут мы в безопасности прибыли на борт нашего фрегата. Так кончился первый и последний «аристократический бал», на котором я присутствовал.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

править
Капитан Кирни втирается ко мне в родство. — Состязание в перепалке между капитаном и старшим лейтенантом. — Акула, обезьяна и завещание. — Сцена в квартердеке.

Адмирал, человек деятельный, недолго позволил кораблям, находившимся под его начальством, оставаться праздными в гавани, и через несколько дней после «аристократического бала», описанного мной, вся эскадра разошлась по своему назначению. Я с удовольствием покинул залив, потому что изобилие скоро надоедает, и тогда не захочешь смотреть на все эти апельсины, бананы, кокосы, обеды и клареты армейских офицеров и джентльменов острова. Морской ветер сделался для нас драгоценнее всего на свете, и, если бы не акулы, мы охотно купались бы в море, что составляет первое наслаждение в тропических странах. Мы, следовательно, с радостью приняли известие о назначении нашем в крейсерство близ французского берега, что у островов Мартиники. Капитан большую часть времени проводил на берегу, так что мы очень мало его видели, и корабль находился в полном распоряжении старшего лейтенанта, о котором я до сих пор не успел еще ничего сказать. Это был человек небольшого роста, рябой, с рыжими волосами, хороший моряк и недурной офицер; то есть он был практический моряк и мог обучить любого матроса фок-мачты его обязанностям — качество очень редкое, и потому матросы уважали его. Впрочем, я никогда не видал офицера, который бы так гордился своими практическими знаниями, был хорошим мореплавателем и так вредил своему авторитету, разыгрывая роль простака и опускаясь до грубости в обращении. Таков был мистер Филлот: он гордился своим офицерским шарфом и в то же время запанибрата обращался с матросами; то беседовал с ними, как с равными, то их же в сердцах колотил. Характером он был добр, но очень вспыльчив; в разговорах с офицерами иногда груб, с мичманами же всегда невежлив. Но вообще он был любим, хотя и не так уважаем, как следовало бы уважать старшего лейтенанта. Должно, впрочем, отдать ему справедливость: он был одинаков с вышестоящими и с подчиненными; резкость, с какой он противоречил и высказывал свое недоверие к россказням капитана Кирни, часто вызывала между ними некоторую холодность.

Днем позже после того как мы вышли из Карлайльского залива, я был приглашен обедать в каюту. Кушанья подавались на блюдах из серебра, имевших очень пышный вид, но в сущности стоивших немного.

— Это блюдо, — заметил капитан, — подарили мне купцы за то, что я спас их имущество от датчан во время крейсерства близ Гельголанда.

— А этот лжец — слуга ваш — сказал мне, что вы купили их в Портсмуте, — возразил старший лейтенант. — Я спрашивал его сегодня на кухне.

— Как ты смел позволить себе такую ложь? — спросил капитан своего слугу, стоявшего за стулом.

— Я сказал, только не совсем так, — ответил слуга.

— Л не ты ли мне говорил, что за деньгами присылали семь или восемь раз и что капитан расплатился шкотом?

— Ты осмелился сказать это? — спросил рассерженный капитан.

— Мистер Филлот не понял меня, сэр. Он в это время бранил матросов, ловивших устриц, и не расслышал меня. Я сказал, что мичманы заплатили за свою посуду фор-марселем.

— Ну да! — подтвердил капитан. — Это может быть.

— Браво, мистер камердинер! — вскричал мистер Филлот. — Ты, черт возьми, такой же лжец, как и твой… — он готов был брякнуть «господин», но к счастью, остановился и прибавил: — Как и твой отец.

Капитан переменил разговор, спросив меня, не хочу ли я ветчины.

— Это настоящий вестфальский окорок, мистер Симпл. Мне прислал его граф Тронингскен, мой искренний друг; он сам бьет кабанов на горах Хартц.

— Каким же образом вы его получили, капитан Кирни?

— Есть средства на все, мистер Филлот, и первый консул — Наполеон — не так зол, как о нем рассказывают. В первый раз окорок был прислан мне с очень любезным милым письмом, написанным им собственноручно; я вам покажу его на днях. Я написал ответ и переслал ему через контрабандистов два честерских сыра; с тех пор я получаю окорока регулярно. Едали вы когда-нибудь вестфальскую ветчину, мистер Симпл?

— Да, сэр, — отвечал я, — ел однажды у лорда Привиледжа.

— Лорд Привиледж! Э! Да он мне дальний родственник, нечто вроде кузена в пятом колене, — объявил капитан Кирни

— В самом деле, сэр? — спросил я.

— Так позвольте вам представить еще родственника, капитан Кирни, — сказал старший лейтенант. — Мистер Симпл, внук лорда Привиледжа.

— Неужели! Скажу вам, мистер Симпл, что почту за счастье служить вам во всем, чем могу, и очень рад видеть вас в числе моих офицеров.

В этом не было ни на волос правды. Капитан Кирни никаким образом не был мне родней, но, сказав это однажды, он не мог уже отпереться, а последствия его лжи были для меня очень выгодны, потому что с эти-; пор он всегда обходился со мной очень ласково.

Старший лейтенант улыбнулся и, когда капитан закончил свою речь, подмигнул мне, как бы желая сказать: «Вот вам счастье привалило». Разговор переменился. Капитан Кирни рассказывал чудеса, превосходившие всякое воображение, и всегда с таким серьезным видом, что я и теперь думаю: он верил тому, что говорил. Тут я впервые увидел, что такое привычка. Рассказывая историю о взятии какого-то корабля, он сказал:

— Французский капитан пал от моей руки; но в ту минуту, как я поднял мушкет, пуля отбила курок от моего ружья так гладко, как будто его отрезали ножом. Замечательный случай! — прибавил он.

— Далеко до того, что случилось на одном корабле, на котором я служил, — возразил старший лейтенант. — У второго лейтенанта оторвало картечью клок волос на виске, и только он повернулся посмотреть, что такое, — пуф! — и на другом срезало картечью точно столько же. Вот что я называю обрить, так обрить.

— Да, конечно, — заметил капитан Кирни, — очень замечательное бритье, если только это правда; но, извините меня, мистер Филлот, вы иногда рассказываете странные истории. Мне все равно, но вы подаете дурной пример моему молодому родственнику, мистеру Симплу.

— Капитан Кирни, известно ли вам, как горшок назвал котел? — спросил старший лейтенант, хохоча во все горло.

— Нет, сэр, не знаю! — ответил капитан с оскорбленным видом. — Мистер Симпл, вам угодно стакан вина?

Я думал, эта маленькая ссора остановит капитана. Так оно и случилось, но только на несколько минут, и он опять начал. Старший лейтенант заметил, что нужно было бы каждое утро впускать воду в корабль и потом выкачивать с помощью насосов, чтобы уничтожить в трюме дурной запах от застоявшейся воды.

— Бывает запах и хуже, чем от застоявшейся воды, — возразил капитан. — У меня весь корабельный экипаж однажды чуть не отравился запахом корабельных роз. Это случилось со мной в Средиземном море. Я был у Смирны, крейсируя для поимки французского корабля, отправившегося во Францию с пашой в качестве посланника. Я знал, что это хороший приз, и зорко высматривал море, как вдруг однажды заметил его с подветренной стороны. Мы погнались за ним на всех парусах, но он все уходил от нас, пока мы оба очутились против ветра и к ночи потеряли его из вида. Зная, что он направляется в Марсель, я постарался встретиться с ним опять. Ветер дул легкий и переменный; но пять дней спустя, лежа перед рассветом в своей каюте, я почувствовал сильный запах с надветренного борта; втянув в себя два или три раза воздух, я распознал, что это запах роз. Позвав дежурного офицера, я осведомился, не видать ли чего на море. Он отвечал, что нет; я приказал осмотреть хорошенько горизонт в подзорную трубу, особенно по направлению к ветру. Запах сделался еще ощутимее, когда ветер посвежел. Я велел поставить реи и распустить все паруса, потому что чуял, что турок недалеко. На рассвете я действительно увидел его в трех милях впереди нас. И хотя при попутном ветре бег его превышал наш, однако ж, против ветра он не мог уйти от нас — к полудню турок и его гарем были в нашей власти. В другое время я вам расскажу прекрасную историю об этих леди. Корабль составил богатый приз; между прочим на нем была целая бочка духов.

— Ой! — вскричал старший лейтенант. — Целая бочка!

— Ну да! — подтвердил капитан. — Турецкая бочка не так велика, как наша; у них меры совсем другие. Я взял в свой бриг все самое драгоценное — около двадцати тысяч цехинов, ковры и, между прочим, эту бочку розовых духов, запах которых мы слышали за три мили. Мы перенесли ее благополучно на борт, но трюмовой юнга вздумал бросить ее с размаха в отделение для хранения спиртного, и она разлетелась вдребезги. Никогда не видал я подобной сцены: мой старший лейтенант и многие матросы попадали в обморок, а тех, кто находился в трюме, вынесли безжизненными, и не скоро они очнулись. Мы напустили воды в бриг и выкачали ее, но ничто не могло уничтожить запаха, который был так силен, что, когда я прибыл в Мальту, сорок матросов было у меня в списке больных. В Мальте я тотчас же выгнал юнгу со службы за неосторожность. И вздумал окуривать бриг — не помогло; только погрузив его в воду на три недели, добился того, что запах уже можно было терпеть; но совсем уничтожить его никак нельзя было, так что адмирал отослал бриг домой и вывел его из употребления. На верфи с ним ничего не могли сделать. Его определили на слом и продали брайтонским и тебриджским купцам, которые из его материала делали ящики для укладки галантерейных товаров; выдумка ага принесла им большую пользу благодаря сильному запаху роз. Вы были в Брайтоне, мистер Симпл?

— Нет, сэр.

В это время вошел дежурный офицер и объявил, что под кормой появилась огромная акула, — не позволит ли капитан офицерам на нее поохотиться.

— С величайшим удовольствием! — отвечал капитан Кирни. — Я ненавижу акул, как чертей. Будучи в Средиземном море, я чуть не лишился благодаря одной из них около четырнадцати тысяч фунтов стерлингов.

— Могу ли осведомиться, каким образом? — серьезно спросил старший лейтенант. — Мне любопытно было бы узнать.

— История простая, — отвечал капитан. — У меня была старая родственница на Мальте, о которой я узнал совершенно случайно, — девица лет шестидесяти, всю жизнь проведшая на этом острове. Я гулял по Страда-Реале, как вдруг увидел огромного павиана, содержавшегося в зверинце поблизости. Схватив за хвост маленькую обезьянку, он тащил ее к себе. Какая-то старуха визжала изо всей мочи, призывая на помощь, потому что всякий раз, как она старалась вырвать у павиана свою обезьянку, он нападал на нее, делая вид, будто хочет ее прибить, и одной рукой хватался за обезьянку. Я был сердит на этого зверя, потому что однажды ночью, когда я проходил мимо него, он вздумал напасть на меня; а потому, увидев в чем дело, обнажил шпагу и так ударил, что он заревел и отскочил назад, истекая кровью, как свинья. Маленькая обезьяна оказалась в моей власти; я поднял ее, и подал госпоже. Испуганная старуха просила меня проводить ее домой.

У нее был прекрасный дом. Усевшись на софу, она рассыпалась в изъявлениях благодарности за мою помощь, как она выражалась, и между прочим сказала, что зовут ее Кирни. Узнав это, я тотчас же доказал ей наше родство, чему она была рада и просила меня распоряжаться в ее доме, как в собственном. Через два года мне опять пришлось стоять в Мальте, и я как нельзя лучше устроил свои дела с родственницей: старуха намекнула мне, что сделает меня своим наследником, так как не знает других родственников. Когда, наконец, мне приказано было отправляться назад, я, не желая расставаться с ней, упросил ее ехать вместе и предложил собственную каюту. За неделю перед тем она была очень нездорова и написала завещание, в котором отписала мне все имущество; однако ж после выздоровела и потолстела больше прежнего… Мистер Симпл, вино ждет вас. Вряд ли вы выпивали у лорда Привиледжа такой прекрасный кларет; я сам вывез его десять лет тому назад, когда командовал «Кокеткой».

— Странно! — заметил старший лейтенант. — Мы в Барбадосе купили вино совершенно с тем же значком на бутылках и пробках.

— Может быть, — отвечал капитан, — у всех старинных заведений один значок, но сомневаюсь, чтобы ваше вино могло сравниться с этим.

Желая дослушать конец истории, мистер Филлот на этот раз не стал противоречить и доказывать, что он видел, как капитан прислал на корабль это вино в Барбадосе. Капитан Кирни продолжал:

— Ну, так я отдал каюту старухе. Около Цеуты наступило затишье, продолжавшееся два дня. Старуха была очень занята своей обезьяной, и я два раза в неделю распоряжался помыть ее; наконец она, однако ж, мне надоела, и я поручил старшине гички купать ее. Он был большой шутник: он тайком привязывал к обезьяне веревку и таким образом купал ее в море. Во время тиши он вздумал именно так купать обезьяну, как вдруг откуда ни возьмись проклятая акула, и одним глотком съела обезьяну. Мне донесли о ее гибели, кг. ч о незначительном происшествии, но я понимал важность случая и велел заковать малого в железо. Потом я сошел вниз и уведомил мисс Кирни о несчастном приключении, прибавив, что виноватого жестоко накажу. Старуха страх разгневалась и объявила, что во всем виноват я, что я, завидуя ее обезьяне, сделал это нарочно. Чем больше я оправдывался, тем больше она сердилась; наконец, чтобы скрыться от ее гнева и сохранить хладнокровие, я вынужден был удалиться на палубу. Не прошло и пяти минут, как она явилась туда же. Она вошла с завещанием в руках и, гордо взглянув на меня, сказала: «Так как акула съела мою обезьяну, то пусть съест и завещание». Сказав это, она бросила его за борт и шлепнулась на каронаду. «Очень хорошо, мадам, — сказал я; но, я надеюсь, вы мало-помалу охладитесь и напишете новое». — «Клянусь моим спасением, что не сделаю этого!» — возразила она. — «А вот-таки сделаете!» — отвечал я. — «Никогда, Бог мне свидетель! Деньги мои, капитан Кирни, достанутся теперь ближайшим наследникам, а вы не принадлежиe к их числу».

Зная ее как особу положительную и твердую в слове, я решился тайком от нее поймать завещание, плававшее в каких-нибудь пятидесяти шагах. Подумав с минуту, я позвал боцманского помощника и велел ему подать знак к купанию. «Извините, мисс Кирни, — сказал я, — люди будут сейчас купаться, и я думаю, что вы не захотите видеть их голыми. А если хотите, то можете остаться на палубе». Она злобно взглянула на меня и, встав с каронады, заковыляла к лестнице, приговаривая, что это оскорбление — новое доказательство того, как мало я заслуживаю ее благорасположения. Лишь только она ушла вниз, боты были спущены, я сел в один из них и достал завещание, все еще плававшее. Так как на бригах нет окон сзади, то она, конечно, не могла заметить моего маневра и воображала, что ее завещание погибло. Погода стояла дурная, и благодаря этому, а равно и потере ее любимой обезьяны и беспрестанным ссорам со мной, так как после этого я старался всячески сердить ее, она заболела, и я похоронил ее через неделю по прибытии в Портсмут. Старуха сдержала свое слово и не написала нового завещания. Я представил то, которое имел, в суд и получил все деньги.

Так как ни старший лейтенант, ни я не могли знать, правдива ли эта история, то мы поздравили с удачей и вскоре ушли из каюты поделиться с другими чудными россказнями. Мы увидели, что акулу уже убили и в это время втаскивали на палубу. Мистер Филлот также вышел на палубу. Офицеры были заняты акулой и, перегнувшись через борт, кричали и распоряжались действиями матросов. Квартердек был в полном беспорядке, но так как капитан сам позволил ловить акулу, то это было извинительно. Не так, однако ж, рассудил мистер Филлот: он заговорил своим обыкновенным слогом и начал с офицеров, командовавших морскими солдатами.

— Мистер Уэстли, прошу вас не стоять на койках. Слезайте тотчас же, сэр. Если бы кто из ваших солдат сделал это, я лишил бы его на целый месяц грога и не понимаю, как вы позволяете подавать такой дурной пример: от вас так и пахнет казармами, сэр. Это кто? Мистер Уильяме и Мур — оба на койках тоже; ступайте на верхушку фок-мачты, живо! Мистер Томас, — на грот-мачту! А это кто там крадется? Полезайте-ка на гик посмотреть, не видно ли Лондона. Служба ни к черту не годится. Не понимаю, что нынче за офицеры? Я вот скоро женю этих молодых джентльменов на дочерях пушкарей. Квартердек они обращают в зверинец. Да и неудивительно, когда сами лейтенанты подают пример.

Это последнее замечание могло относиться только к О’Брайену, суетившемуся на боте, пока выходка мистера Филлота не прекратила забавы. Он тотчас же вылез из бота, подошел к мистеру Филлоту и сказал:

— Мистер Филлот, мы получили от капитана позволение поймать акулу, а ее нельзя поймать, чинно расхаживая взад и вперед по палубе. Что касается меня, то пока капитан на борту, я отвечаю только перед ним за свое поведение; и если вы находите, что я дурно поступаю, жалуйтесь ему, но я не позволю вам говорить мне такие дерзости, какие вы говорите другим. Я здесь в качестве офицера и джентльмена и хочу, чтобы со мной поступали сообразно моему достоинству. Притом, позвольте вам заметить, по моему мнению, квартердек гораздо более оскверняется неприличными и грубыми словами, чем когда офицер станет на койку. Впрочем, так как вы сочли нужным сами вмешаться в это дело, то извольте теперь сами втаскивать акулу.

Мистер Филлот вспыхнул; ему никогда еще не случалось сталкиваться с О’Брайеном; все прочие офицеры терпеливо сносили его грубое обращение.

— Хорошо, мистер О’Брайен; вы ответите за эту речь, — сказал он, — я донесу о вас капитану.

— Я вас избавлю от труда; вот идет капитан Кирни, и я сам донесу ему обо всем.

Он привел свое обещание в исполнение, лишь только капитан вошел на квартердек.

— Ну так, — отвечал капитан, обращаясь к мистеру Филлоту, — в чем вы обвиняете мистера О’Брайена?

— Я обвиняю его, сэр, в дерзости. Можно ли со мной так говорить на квартердеке?

— Право, мистер Филлот, — возразил капитан Кирни, — я ничего не вижу неприличного в том, что сказал мистер О’Брайен. Здесь командую я, и если провинился офицер, почти равный вам по чину, то не ваше дело осуждать его. Дело в том, мистер Филлот, что вы сами не так деликатны, как бы я желал. Я все слышал и нахожу, что вы неуважительно поступили с вашим начальником, то есть со мной. Я позволил поймать акулу и несколько уклониться от порядка, что неизбежно в таких случаях. Вы соизволили отменить мое позволение, равняющееся приказанию, позволили грубую речь и наказали молодых джентльменов за исполнение моего приказа. Много обяжете, если позовете их вниз и умерите вашу вспыльчивость на будущее. Я всегда готов поддерживать ваш авторитет, когда вы правы, и сожалею, что в этом случае вынужден действовать против него.

Это был строгий нагоняй для мистера Филлота, который, окликнув мичманов на верхушках мачт и отозвав оттуда, тотчас же удалился вниз. Лишь только он ушел, мы опять вскочили на койки, втащили на борт акулу, и все сковороды, сколько их было на корабле, пошли в дело. Нам всем понравился поступок капитана Кирни.

— Он добрый малый и умный офицер, — заметил О’Брайен. — Какая жалость, что он такой враль!

Должно отдать справедливость мистеру Филлоту: этот случай нисколько не вызвал в нем злобы против нас, и он обходился с нами по-прежнему; а это говорило в его пользу, если принять в соображение, сколько поводов имеет старший лейтенант досаждать своим подчиненным и какая у него есть власть наказывать их.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

править
Еще стычка между капитаном и старшим лейтенантом. — Военная экспедиция. — Ошибка мистера Чакса. — Он умирает джентльменом.

Спустя неделю по прибытии к датскому острову Св. Фомы мы заметили у самого берега бриг. Погнались за ним на всех парусах и были уже за полторы мили от берега; но он успел удалиться под защиту батареи, открывшей по нам огонь. К счастью, батарея находилась на большом возвышении и ядра свистели над нашими головами и между мачт.

— Мне привелось видеть однажды замечательный случай, — заметил капитан Кирни. — Батарея выстрелила по нашему фрегату разом из трех пушек, и все три ядра срезали по канату на фок-мачте, так что все наши фок-мачтовые реи полетели на эзельгофт. Чтобы французы не подумали, что они слишком метки, мы принялись восстанавливать фок-мачтовые паруса и, пока мат-росы укрепили реи, сплели канаты и снова распустили фок-мачтовые паруса.

Мистер Филлот не мог выдержать такой необыкновенной лжи и возразил:

— В самом деле, странный случай, капитан Кирни, но я был свидетелем еще более странного происшествии. В одной стычке с датскими канонерскими ботами мы засыпали пороху в четыре пушки на верхней палубе, и лишь только пушкари вынули свои банники, как в каждое жерло влетело по неприятельскому ядру, и таким образом довершен был заряд. Мы выстрелили в неприятеля его собственными ядрами, и — представьте! — это повторилось три раза сряду.

— Клянусь всем на свете, — вскричал капитан Кирни, наводивший в это время подзорную трубу на батарею. — Это происшествие вам приснилось, мистер Филлот!

— Так же, как и вам, случай с фок-мачтовыми канатами, капитан Кирни.

В эту минуту капитан Кирни поднял подзорную трубу. Ядро засвистело и вырвало у него из рук трубу, разбив ее вдребезги.

— Вот вам раз, — сказал хладнокровно капитан Кирни. — Но неужели вы думаете, что это же самое может случиться три раза сряду? В другой раз они оторвут у меня голову, руку, но уж не подзорную трубу; фокмачтовые паруса легко могли быть срезаны сразу гремя отдельными ядрами. Подайте-ка мне другую трубу, мистер Симпл; я уверен, что это корсар. Какого мнения вы, мистер О’Брайен?

— Я одного мнения с вами, мистер Кирни, — ответил О’Брайен, — и думаю, что было бы очень полезным упражнением для корабельного экипажа взять этот бриг под выстрелами батареи.

— Руль в штирборт, мистер Филлот! Отверните сначала на четыре компасных румба от берега, а об этом подумаем ночью.

Фрегат повернул назад и отошел от батареи. Это было почти за час до захода солнца; а в Вест-Индии солнце заходит совершенно иначе, чем в северных широтах. Сумерек нет; оно садится во всей своей славе, окруженное золотыми и изумрудными облаками восхитительных оттенков; но лишь только оно зашло за горизонт, всюду воцаряется темнота.

С наступлением ночи мы поплыли к берегу. После краткого совещания между капитаном, мистером Филлотом и О’Брайеном, Филлот предложил попытаться взять бриг абордажем. В самом деле, хотя предприятие этого рода опасно, так как все невыгоды на стороне нападающего, но ущерб, причиняемый нашей торговле каперами, был так велик в Вест-Индии, что позволительно было решиться на всякий риск для пользы отечества. Тем не менее капитан Кирни — храбрый и благоразумный офицер, рассчитавший все вероятности и не любивший рисковать жизнью людей без крайней на то необходимости, — не одобрил этой атаки, очень хорошо зная залив, в котором бриг стоял на якоре. И хотя мистер Филлот и О’Брайен советовали произвести атаку ночью, но капитан решил напасть днем. Он рассчитал, что опасность увеличится, но зато силы наши станут надежнее, потому что тот, кто обратился бы в бегство ночью, не осмелится сделать этого днем. Притом, вероятно, батарея и корсар будут всю ночь настороже, а днем, не ожидая нападения, они могут быть захвачены врасплох. Вследствие этого положено было ночью произвести нужные приготовления: спустить боты и отправить их к берегу, где они укроются за скалами, образующими мыс с одной стороны гавани; если их не заметят, они должны будут оставаться там до полудня. В это время, по всей вероятности, большая часть неприятельского экипажа будет на берегу, и корабль будет можно взять без больших затруднений.

Приготовляясь к экспедиции подобного рода, военный корабль представляет собой довольно интересное зрелище, и так как читатель, вероятно, никогда не видал ничего подобного, то, я думаю, нелишне будет описать его. Боты военного корабля всегда имеют два экипажа: обыкновенный, к составу которого не предъявляют особых требований, и военный, набранный из лучших матросов корабля. Командиры ботов — самые надежные люди из всего экипажа и отвечают за то, чтобы боты были как следует оснащены.

К экспедиции этой были назначены баркас, особый бот, ялик, первый и второй катера. Они обыкновенно бывают вооружены пушками на лафетах, поставленными на носу и на корме. Спустив боты, спустили также и пушки и поместили их на носу ботов. Потом уложили ящики с патронами и прочей амуницией; ядра поместили на дне, и все было готово. Весла прикрепили на винтах, чтобы можно было действовать ими без шума, дви-гая их взад и вперед и не роняя за борт. Каждый бот запасся двумя или тремя бочками воды, заключавшей в себе по семи галлонов, и виски, по порции на матроса, на случай задержки по какому-нибудь непредвиденному обстоятельству. Матросы этих ботов занялись своим оружием: кто прилаживал кремень к пистолету, кто точил кинжал на бруске или с помощью напильника, полученного от оружейника, — все весело работали. Мысль участвовать в сражении всегда — источник радости для английского матроса, и никогда не бывает он так весел, никогда не сыплет таким градом шуток, как в это время. Так как в подобных случаях нередко бывает, что двое или трое из экипажа бота находятся в списке больных, то надо видеть, с какими мольбами пристают другие, чтобы их приняли взамен отсутствующих. Серьезность сохраняли только те, кому приходилось оставаться на фрегате и не участвовать в экспедиции. Тут уже не нужен приказ о погрузке в боты, матросы обыкновенно занимают их задолго до свистка. В самом деле, можно было подумать, что дело идет о какой-нибудь вечеринке, а не об опасности и смерти.

Капитан Кирни сам назначил офицеров, которые должны были командовать ботами. Такой опасной обязанности он не хотел вверять ни одному мичману. Он говорил, что видал много случаев, в которых опрометчивость и безрассудная смелость мичманов вредили успеху предприятия. Поэтому он назначил мистера Филлота командовать баркасом, О’Брайена — яликом, шкипера — первым, мистера Чакса, боцмана, — вторым катером. Мистеру Чаксу очень понравилось командовать ботом. Он пригласил меня с собой, и я согласился на это предложение, хотя и намеревался, по обыкновению, отправиться с О’Брайеном.

Почти за час до рассвета фрегат подошел к берегу на полторы мили, и боты отчалили. Потом он развернулся и поплыл обратно в надежде к рассвету быть на таком расстоянии, чтоб не подозревали о том, что он выслал шлюпки; а между тем на ботах спокойно приближались к берегу. Через четверть часа мы достигли мыса, составляющего одну из сторон залива, и как нельзя лучше укрылись среди скал, выступавших из-под воды. Мы положили весла, привязали стоперсы, и был отдан приказ соблюдать строжайшую тишину. Скалы были высоки, и боты нельзя было заметить иначе, как подойти к самому краю пропасти, да и тогда, по всей вероятности, нас приняли бы за подводные камни. Поверхность воды была гладкой, как стекло, матросы беззаботно перевешивались через борта, любуясь подводными кораллами и следя за рыбой, скользившей между ними.

— Не могу сказать, мистер Симпл, — сказал мне вполголоса мистер Чакс, — чтобы я много ожидал от этой экспедиции; думаю, нас порядочно поуменьшится. За тишью следует буря, а здесь так тихо. Однако ж надо снять мундир: солнце порядочно печет. Боцман, подайте мне мою куртку.

Мистер Чакс был в одном только мундире; куртку же положил на пушку с намерением переодеться, как только сойдет утренняя роса. Боцман подал ему куртку, и он сбросил с себя мундир; но, развернув, нашел, что вместо своей куртки он захватил куртку капитана Кирни с эполетами, которую капитанский слуга, бравший ее чистить, положил на ту самую пушку.

— Клянусь дворянством Англии, — закричал мистер Чакс, — я захватил нечаянно капитанскую куртку! Хорошенькое дело! Если я надену теперь мундир, то захлебнусь в поту, если не надену куртку — изжарюсь, а если надену — так это сочтется неуважением.

Послышался с трудом сдерживаемый смех матросов, и старший лейтенант, находившийся в баркасе недалеко от нас, обернулся спросить, что случилось. Вместе со старшим лейтенантом на задней банке сидел О’Брайен; я нагнулся и рассказал им, в чем дело.

— Я, право, не знаю, чем может мистер Чакс повредить капитанской куртке, надев ее, — сказал О’Брайен, — разве только, если ядро прошибет ее. Но это будет вина не мистера Чакса.

— Разумеется, — согласился старший лейтенант. — Притом же, если это случится, капитан возьмет ее и будет клясться, что ядро пробило ему грудь навылет, не причинив ни малейшего вреда. Это послужило бы ему материалом для славной сказки. Наденьте ее, мистер Чакс, вы будете целью неприятеля.

— Этим я с удовольствием рискну, — заметил боцман, обращаясь ко мне, — из-за одного удовольствия быть принятым за джентльмена, так как в сущности я действительно джентльмен.

Улыбка появилась на всех устах, когда мистер Чакс надел капитанскую куртку и с видимым удовольствием опустился на заднюю банку катера. Один из матросов вздумал улыбаться немного дольше, чем допускал боцман Чакс.

— Позвольте, мистер Вебер, — произнес мистер Чакс, наклоняясь к нему, — позвольте заметить вам самым деликатным образом, так, только намекнуть, что не в моем обычае смеяться над своим начальником. Вы проклятый, бесстыжий сын морского повара. И если мы оба будем живы и здоровы, надеюсь доказать вам, что хотя я и смешон в боте в капитанской куртке, зато совсем не смешон на борту фрегата с убедителем в руке. Так что ждите сюрприза, как прибудете на бак: вы у меня запрыгаете, как не прыгал еще ни один французский танцмейстер. Припомни мои слова, ты — подлипала, лизун, собачий сын!

Мистер Чакс повысил голос к концу этой речи больше, чем следовало при тогдашних обстоятельствах, был остановлен старшим лейтенантом и снова опустился на заднюю банку с той важностью и тем почтенным видом, которые приличны паре золотых эполет.

Мы до полудня оставались за скалами незамеченными, так хорошо мы спрятались. Посланный нами офицер, тщательно укрываясь за скалами, несколько раз производил рекогносцировку неприятеля. Боты капера беспрестанно сновали то к берегу, то обратно к корсару; но только к берегу они отправлялись полными народу, а возвращались с двумя или тремя человеками. Мы могли, следовательно, надеяться, что застанем очень мало защитников на корабле. Мистер Филлот взглянул на часы, показал О’Брайену в доказательство, что он с точностью исполнил приказание капитана, и подал знак к отправлению. Стоперсы были отвязаны, пушки заряжены, матросы схватились за весла; через две минуты мы вышли из-за скал и вытянулись в линию на четверть мили от устья гавани и менее чем в полумиле от корсарского брига. Мы гребли изо всей мочи, но без всякого шума, пока неприятель первый не выстрелил в нас из пушки. Он выстрелил совершенно неожиданно, когда мы входили в гавань под флагом Великобритании, плескавшим по воде, потому что была страшная тишь. Оказалось, что на низменностях под скалами по обеим сторонам залива они соорудили батареи, из двух пушек каждую. Одна из этих пушек выстрелила по ботам картечью; но она находилась слишком низко; и хотя вода всплеснулась не более, как в пяти ярдах от баркаса, но мы не понесли никакого ущерба. Так же счастливо избежали мы зарядов трех других пушек; мы так скоро пронеслись мимо двух из них, что они не успели прицелиться, и ядра перелетели через боты. Третье же хотя и ударило в самую середину между нами, но не причинило другого вреда, кроме того, что расщепило весла у первого катера.

Между тем мы заметили, что корсар, увидев нас, тотчас же послал на берег боты, воротившиеся оттуда с людьми; вслед за тем он вторично отправил их, но они не успели еще возвратиться. Теперь они были на таком же расстоянии от корсара, как и мы, и трудно было решить, кто из нас подойдет к нему первым. О’Брайен заметил мистеру Филлоту, что лучше было бы напасть сначала на боты, а потом уже на корабль, так как в этом случае мы, вероятно, найдем оставленный для своих проход в абордажных сетях, привязанных к реям и представлявших страшное препятствие нашим шлюпкам. Мистер Филлот согласился с О’Брайеном; он приказал носовым матросам оставить весла и навести пушки, с тем чтобы выстрелить по первому знаку; прочие должны были грести изо всей мочи. Каждую жилку, каждый мускул напрягли наши нетерпеливые и храбрые моряки. В двенадцати ярдах от корабля и ботов скомандовали стрелять; каронада баркаса разразилась картечью, так хорошо нацеленной, что один из французских ботов тут же погрузился в воду. Другие, меньшие пушки, заряженные мушкетными пулями, произвели страшное опустошение в рядах противника. Еще через минуту раздался страшный гик наших матросов, и мы столкнулись борт о борт с неприятелем; англичане и французы перемешались, и завязался жаркий рукопашный бой. Французы бились отчаянно. Увидев, что они ослабевают, люди, оставшиеся на бриге, поспешили к ним на подкрепление; они не могли видеть их гибель и слышать их отчаянные вопли без того, чтоб не лететь к ним на помощь. Иные прямо с корабля прыгали на наши боты; другие в упор стреляли в нас и в боты с целью потопить их; борьба была, одним словом, отчаянная.

Но она быстро закончилась в нашу пользу, так как мы были сильнее и лучше вооружены. Сломив всякое сопротивление, мы взошли на бриг; на нем ни души, кроме огромной собаки, бросившейся на О’Брайена и схватившей его за горло.

— Не убивайте ее, — закричал О’Брайен матросам, поспешившим на помощь, — только оторвите ее.

Матросы оторвали собаку.

— Клянусь Иисусом! — сказал О’Брайен, привязывая ее к пушке. — Ты моя пленница.

Но хоть мы и овладели корсаром, трудности, однако, не закончились: теперь мы подвергались не только огню двух батарей на входе в залив, мимо которых нам нужно было проходить, но и огню батареи, находившейся в глубине залива и стрелявшей вчера по фрегату. Мы обрезали якорные канаты, убрали фок-мачтовые паруса и перенесли раненых с бортов на бриг. Это было, впрочем, делом нескольких минут. Большая часть французов была убита; наших ранено девять человек, да, кроме того, мистер Чакс, простреленный пулей навылет и подававший мало надежды на выздоровление. Как заметил мистер Филлот, капитанские эполеты сделали его целью неприятеля, и он пал в чужом оперении.

Уложив раненых на палубе — одних французов около сорока человек, — мы привязали к бригу буксирные тросы и начали тащить его из гавани. Была страшная тишь. Мы подвигались очень медленно, но наши матросы, воодушевленные победой, кричали, смеялись и гребли изо всей мочи. Неприятель, заметив, что корсар взят, а французские боты носятся пустыми по заливу, открыл по нам огонь, причем с большим успехом. Прежде чем мы успели дотянуть бриг до того места, где были расположены батареи, мы уже получили три пробоины в подводной части корабля; вода брызнула на самую палубу. Я ухаживал за мистером Чаксом, лежавшим на штирборте; кровь его струилась по палубе, стекая за борт. Он, казалось, лишился чувств; я обвязал его своим платком, чтобы . остановить кровотечение, принес воды омыть лицо и влил несколько капель в рот. Он открыл глаза и взглянул на меня.

— А, мистер Симпл, — сказал он слабым голосом, — это вы? Со мной все кончено; но лучше и быть не могло, не правда ли?

— Как это так? — спросил я.

— Как же! Разве я не пал в офицерской одежде, как джентльмен? — сказал он, намекая на куртку капитана и его эполеты. — Я предпочитаю лучше умереть в этой куртке, чем выздороветь, чтоб снова надеть боцманский мундир.

Он пожал мне руку, и глаза его снова закрылись от слабости. Мы были теперь прямо против двух батарей перед выходом из залива; они навели пушки на боты, тащившие бриг. Первый выстрел пробил дно баркаса и потопил его; к счастью, весь экипаж его спасся. Но так как он находился ближе всех к бригу, то это заставило нас потерять много времени, чтобы освободить от него прочие боты и взять бриг на буксир. Ядра снова летели теперь градом, а картечь сделалась нестерпимой. Тем не менее наши матросы не переставали работать, подымая крик при всяком новом выстреле; мы почти миновали батареи, потерпев от них незначительный ущерб, как вдруг заметили, что бриг полон воды, так что не в состоянии держаться на поверхности более нескольких минут, и, следовательно, невозможно было привести его к фрегату. Мистер Филлот решил, что бесполезно дальше рисковать жизнью людей; он приказал перевести пленных снова в боты и плыть к кораблю. Эту работу поручили мне, вследствие чего мой катер остался пока при бриге. Не желая оказаться позади, я со всевозможной поспешностью перенес раненых и подошел к мистеру Чаксу, чтобы взять его. Он, казалось, несколько ожил, но не позволил перенести себя.

— Ни к чему, милый мистер Симпл, — сказал он, — я не смогу выздороветь, лучше умереть здесь. Прошу вас, не трогайте меня. Если неприятель завладеет бригом прежде, чем он потонет, меня похоронят с военными почестями; а если нет, так я умру, по крайней мере, в одежде джентльмена. Ступайте скорее, пока не убили еще больше народу. Я остаюсь здесь, это решено.

Я начал было спорить, но в это время показались два бота, плывшие из гавани к бригу. Неприятель заметил, что наши боты удалились, и шел овладеть им. Мне, следовательно, было не до того, чтоб уговаривать мистера Чакса, и, не желая насиловать умирающего, я пожал ему руку и оставил его. Я с трудом спасся, потому что боты были уже у самого брига; некоторое время они даже гнались за мной, но так как ялик и катер повернули назад, чтоб помочь мне, то они прекратили преследование.

Вообще, эта экспедиция была хорошо спланирована и выполнена. Мы потеряли только мистера Чакса; раны прочих оказались не смертельны. Капитан Кирни был вполне доволен нами, как и адмирал, когда ему донесли об этом. Правда, капитан Кирни немного сердился за свою куртку и послал ко мне спросить, почему я не снял ее с мистера Чакса и не привез на корабль. Не желая открывать истину, я отвечал, что не хотел беспокоить умирающего, притом же куртка так замарана кровью, что он не стал бы носить ее; это, впрочем, была правда.

— По крайней мере, вы должны привезти мои эполеты, — возразил он. — Но вы, мичманы, ни о чем, кроме лакомств, не думаете.

В эту ночь я стоял в первой вахте; ко мне подошел квартирмейстер Суинберн и просил описать нашу вылазку, так как он в ней не участвовал.

— Что ж! — сказал он. — Этот мистер Чакс, кажется, был славным боцманом; жаль только, что он слишком много давал воли своему убедителю. Он был дельный малый и знал свои обязанности.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

править
Добрый совет О’Брайена. — Капитан Кирни снова погружается в мир чудес.

В жизни моей я не помню ни одного случая, который бы запал мне в душу так тяжко, как смерть бедного мистера Чакса, в которой я не сомневался. Думаю, скорбь моя была такой глубокой потому, что, когда я вступил на службу, все считали, как и в моей семье, что я был дурачком, и только мистер Чакс и О’Брайен относились ко мне иначе. Благодаря их сочувственному обхождению я задумал исправить положение и стремился к достижению этой цели. Я полагаю, что не один ребенок мог бы стать также дельным человеком, если бы в окружающих находил к себе участие, вместо того чтобы подвергаться презрению и осмеянию. Он против воли попадает на дурную дорогу и с отчаяния, потеряв всякую уверенность в себе, предается пороку, ведущему к гибели.

О’Брайен не очень-то любил чтение, но замечательно играл на флейте и имел недурной голос. Главными занятиями его были игра на флейте и пение. Но хотя он сам и не учился, однако меня каждый день заставлял приходить в свою каюту на час или два, где я рассказывал ему содержание какой-нибудь прочитанной мною \ книги. Этим методом он не только учил меня, но и сам ' приобретал много сведений; замечания, которые он часто делал насчет прочитанного, навсегда оставались в моей и его памяти. -, — Ну, Питер, — сказал он, входя в каюту, — что ты мне скажешь сегодня? Ты мой учитель, я каждый день узнаю что-то от тебя.

— Сегодня я немного прочел, О’Брайен, потому, что думал о несчастном мистере Чаксе.

— Это хорошо, Питер; никогда не забывай друзей в несчастье: их немного будет в твоей жизни.

— Хотел бы я знать, умер ли он?

— Я не могу на него ответить; впрочем, если тебя прошибет ядро, то это не продлит твоей жизни. Он бы не умер, если бы мог не умереть, особенно когда на нем капитанская куртка.

— Да, он всегда хотел быть джентльменом, что довольно глупо со стороны боцмана.

— Не совсем-то глупо, Питер; а вот с твоей стороны глупо говорить, не думая. Кто из товарищей мистера Чакса может укорить его в каком-нибудь низком или дурном поступке? Никто. А почему? Потому что он всегда старался быть джентльменом, и это стремление возвышало его. Тщеславие — глупая обезьяна, которая может заставить нас засунуть голову между ног и опрокинуться; но гордость — статный конь, который невредимо переносит нас через грязь и дает возможность опередить других. Мистер Чакс был горд, а это похвально даже в боцмане. Как часто тебе приходилось читать, что лица, вышедшие из ничтожества, делались великими людьми? Это, разумеется, благодаря талантам, но талантам, соединенным с гордостью, которая подстегивала их, а не с тщеславием, которое только мешало бы в жизни.

— Ты прав, О’Брайен; я сказал глупость.

— Не бойся, Питер, ничего, нас никто не слыхал. Ты обедаешь сегодня в каюте?

— Да.

— И я тоже. Капитан сегодня превзошел самого себя: он мне рассказал две или три истории, едва не подорвавшие уважения, которое я обязан оказывать ему на квартердеке.

— Я боюсь, он неисправим, — возразил я, — но сказки его никому не вредят: это, что называется, безвредная ложь. Не думаю, чтоб он позволил себе ложь, затрагивающую честь джентльмена.

— Всякая ложь, Питер, не красит джентльмена, как безвредная, так и вредная; хотя, конечно, тут есть разница. Однако позволять себе первую — опасная привычка, потому что безвредная ложь ведет к вредной.

В одном только случае она извинительна — это когда ты хочешь обмануть неприятеля. Здесь любовь к отечеству допускает ложь, и потому, что ты идешь на нее против воли, она становится, некоторым образом, добродетелью.

— Что там за размолвка произошла между начальником морского отряда и мистером Филлотом?

— Ничего в сущности. Начальник отряда немного щепетилен и видит обиду там, где ее нет. У мистера Филлота дурной язык, но доброе сердце.

— Да, жалко!

— Очень жалко: он хороший офицер. Дело в том, Питер, что молодые офицеры склонны подражать своим начальникам, а потому молодых джентльменов нужно всегда помещать к капитанам-джентльменам. Филлот в лучшее время служил под начальством капитана Балловера, который известен как человек, привыкший выражаться дурно и неприлично. Что вышло? Филлот и многие другие, служившие с Балловером, переняли его дурную привычку.

— А я так думаю, О’Брайен, что чувства, оскорбляемые в тебе неприличными словами, будут предостерегать тебя от них, когда ты поднимешься в службе.

— Питер, это чувство появляется только вначале, потом негодование притупляется, и ты становишься равнодушным и забываешь, что оскорбляешь других; таким образом привычка эта укореняется, к величайшему стыду и унижению. Но пора одеваться к обеду; советую тебе отправиться натощак, а то я уж нагрузился.

Мы сошлись за столом капитана, отличавшегося, по обыкновению, богатым выбором блюд, хотя кушанья были чуть лучше обыкновенного корабельного пайка. Конечно, мы были уже некоторое время в крейсерстве, и это оправдывало отчасти капитана, однако таких незапасливых капитанов мало.

— Я боюсь, джентльмены, вам не очень понравится мой обед, — заметил капитан, когда снял с блюд из накладного серебра крышки, — но на службе надо довольствоваться тем, что есть. Мистер О’Брайен, не угодно ли вам горохового супа? Я помню, что ел и хуже во время одного крейсерства. Мы тринадцать недель были в воде по колено, и пробавлялись одной сырой свининой, так как невозможно было зажечь огонь.

— Позвольте спросить, где это случилось, капитан Кирни!

— Около Бермудских островов. Мы семь недель крейсировали, не находя их, и начали думать, что и они тоже в крейсерстве.

— Я полагаю, сэр, бросив якорь, вы рады были видеть огонь и опять приняться за вареную пищу? — заметил О’Брайен.

— Извините, — возразил капитан Кирни, — мы так привыкли к сырой пище и мокрым ногам, что долго после того не могли есть ничего вареного и постоянно старались мочить ноги, опустив их через борт. Я сам видел, как один матрос поймал рыбу и тут же съел ее живую; вообще, если бы я не отдал на этот счет строжайших приказаний и не перепорол бы дюжины матросов, они до сих пор ели бы сырое. Сила привычки удивительна.

— Это правда! — сухо заметил мистер Филлот, подмигивая нам: он намекал на невероятные истории капитана.

— Это правда! — повторил О’Брайен. — Мы замечаем соломинку в глазу ближнего и не видим бревна в собственном.

И О’Брайен подмигнул мне, намекая на склонность мистера Филлота к сквернословию.

— Я некогда знал, — продолжал капитан Кирни, — женатого человека, который всегда спал, положив руку на голову своей жены, и из-за этого не позволял ей надевать ночной чепец. Она умерла, и с тех пор он никогда не ложился в постель без чучела, сделанного из платья, на которое клал руку, — вот какова сила привычки!

— Я видел однажды гальванизированный труп, — заметил мистер Филлот, — он принадлежал человеку, который за свою жизнь очень много нюхал табаку. Что же? Как только приложат к телу гальваническую машину, он тотчас же грациозно подносит пальцы к носу, как будто нюхает…

— Вы сами это видели, мистер Филлот? — заметил капитан, серьезно глядя в лицо старшему лейтенанту.

— Да, сэр! — хладнокровно отвечал мистер Филлот.

— Часто вы рассказывали эту историю?

— Очень часто, сэр.

— Я спрашиваю это потому, что знаю много людей, которые, повторяя какую-нибудь сказку, начинают, наконец, сами верить ей. Я не о вас говорю, мистер Филлот; но все-таки советую не рассказывать этой истории в присутствии людей, не знающих вас коротко, а не то они усомнятся в вашей правдивости.

— Я принял за правило, — отвечал мистер Филлот, — сам верить всему — из учтивости; и ожидаю того же от других.

— Так, клянусь душой, рассказывая такие истории, вы искушаете нашу учтивость. Впрочем, я желал бы, чтоб вы встретились с одним моим приятелем, который был пропитан придворным английским дендизмом: он не мог удержаться от поклона. Слезая с лошади, он кланяется ей и благодарит; просит извинения у собачонки, наступив ей на хвост; раз, упав на скребок для грязи, он снял шляпу и рассыпался перед ним в извинениях за свою неосторожность.

— Тоже сила привычки, — заметил О’Брайен.

— Совершенно верно. Мистер Симпл, не угодно ли вам кусочек свинины, или, может быть, вина? Лорду Привиледжу не понравился бы наш сегодняшний обед, не правда ли?

— Как диковинка, может быть, он ему и понравился бы, сэр, но ненадолго.

— Справедливо сказано. Новизна очаровательна. Неграм так надоедают соленая рыба и хлеб из икры, что они едят грязь вместо десерта. Мистер О’Брайен, вы прекрасно играли сегодня утром сонату Плейела.

— Во всяком случае, я очень рад, что не надоел вам, капитан Кирни, — отвечал О’Брайен.

— О, я очень люблю хорошую музыку! Матушка моя была артисткой. Помню, однажды она играла на фортепьяно пьесу, в которой изображалась буря. И так хорошо она ее исполнила, что, когда мы сели за чай, обнаружили: сливки совсем свернулись, да кроме того в погребе прокисли три бочки пива.

Слыша о таком чуде, мистер Филлот не вытерпел — он прыснул от смеха, и так как в это время подносил к губам стакан вина, то залил им стол и меня, сидевшего против него.

— Прошу извинить, капитан Кирни, но мысль о таком чрезвычайном таланте слишком забавна. Позвольте предложить вам вопрос: так как бури не бывает без грома и молнии, то не был ли кто убит электрическим током, выходившим из фортепьяно?

— Нет, сэр, — сердито отвечал капитан Кирни, — но ее игра электризовала нас, что все равно. Так как вы, мистер Филлот, лишились своего стакана вина, то не угодно ли вам выпить со мной по-другому?

— С величайшим удовольствием, — отвечал старший лейтенант, заметивший, что зашел слишком далеко.

— Ну, джентльмены, — продолжал капитан, — мы скоро опять будем в стране изобилия. Покрейсируем еще с недельку и потом соединимся с адмиралом на Ямайке. Нам нужно рапортовать о взятии «Сильвии» (так называли бриг капера), и с удовольствием скажу, что считаю обязанностью с похвалою доложить обо всех, тут находящихся. Человек, кофе!

Старший лейтенант, О’Брайен и я поклонились капитану за это лестное признание; что касается меня, я был восхищен. Мысль, что имя мое будет упомянуто в газетах и что этим я доставлю невыразимое удовольствие отцу и матери, взволновало мою кровь, и я покраснел, как индейский петух.

— Вам нечего краснеть, кузен Симпл, — добродушно сказал капитан, — вы заслужили это своим поведением и благодарите мистера Филлота, что он уведомил меня об этой заслуге.

Кофе был скоро выпит, и я рад был выйти из каюты, чтоб остаться наедине и оправиться от смущения. Я был слишком счастлив. Однако товарищам я ничего не сказал, чтобы не возбудить в них чувства зависти и нерасположения. О’Брайен обещал мне также хранить это в тайне, когда мы сошлись с ним, и я очень рад был, что принял эту предосторожность.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

править
Письмо патера Маграта дипломатического содержания.

Мы продолжали крейсировать около недели и потом отправились на Ямайку, где нашли адмирала на якоре в Порт-Ройяле. Нам подали сигнал стать на якорь, и капитан Кирни, засвидетельствовав свое почтение адмиралу, вернулся с поручением отвезти депеши в Галифакс. Вода и провизия были доставлены ботами адмиральского корабля, и, к величайшему нашему неудовольствию, мы снова вышли в море, хотя надеялись повеселиться на берегу. Дело в том, что из Англии послан был приказ: отправить немедленно фрегат к адмиралу, стоявшему в Галифаксе, в полное его распоряжение.

— Я, однако, имел удовольствие увериться, что капитан исполнил свое слово, упомянув обо мне в депеше; писец показывал мне копию. Ничего замечательного не произошло во время переезда, только капитан Кирни был очень болен и не выходил из каюты. Был октябрь, когда мы бросили якорь в Галифаксе; адмиралтейство, ожидавшее нашего прибытия в этот порт, препроводило сюда наши письма. Для меня ничего не было, но зато на имя О’Брайена от патера Маграта было письмо.

«Милый сын мой!

Вы добрый сын, это сущая правда, иначе я не захотел бы вас называть своим сыном. Вы утешили и успокоили ваше семейство; теперь оно не надрывается из-за средств пропитания и имеет на то основательные причины, так как у него теперь вдоволь всего, и вдобавок даже свиньи. Ваш батюшка, ваша матушка, братья и три сестры свидетельствуют вам свою любовь и шлют свое благословение, к которому можете присоединить и мое также. Ваше письмо из Плимута дошло благополучно: почтальон Барни уронил его у самых ваших дверей; наша большая свинья схватила его и побежала. Увидев это, я вышел к ней, усовестил ее, и она оставила письмо, зная (доброе животное), что я лучше ее сумею прочесть его. Разобрав его содержание, — счастье, что предупредил в этом свинью, — я тотчас же пообедал, взял свою толстую палку и отправился в Балликлейч.

Вам известно, Теренс, а если вы это забыли, так я напомню, что там есть вертлявая молодая женщина, содержащая портерную лавку и называющаяся миссис О’Рурк; она вдова капрала О’Рурка, убитого на войне или просто умершего — не знаю наверное, но это для нас не важно. Эта миссис О’Рурк знает всех и каждого, и все, что делается в целой провинции; язык у нее неутомимый.

— Доброго утра, миссис О’Рурк, — сказал я.

— И вам также, патер Маграт, — ответила она с улыбкой, — что принесло вас сюда? Путешествие ли какое далекое предприняли, или пришли сюда по делу, или так, немножко поболтать с миссис О’Рурк?

— Единственно к вам поболтать, моя милая, и отведать, вашего портера; не больше, впрочем, чем нужно, чтоб прополоскать рот.

Миссис О’Рурк налила мне самого настоящего; я выпил за ее здоровье и, ставя стакан, сказал:

— Я слышал, у вас поселился иностранец, миссис О’Рурк?

— Я слышала то же самое, — ответила она.

Итак, видите, Теренс, благодаря своей сметливости я сразу проведал об этом.

— Я слышал, — продолжал я, — он шотландец и говорит так, что никто не понимает.

— Как бы не так, он англичанин и говорит очень чисто.

— Но что за мысль может прийти человеку приехать сюда и сидеть тут в одиночестве?

— Одному, патер Маграт? — возразила она. — Разве он один, когда с ним жена, дети, да даст Бог и еще?

— Но эти мальчики не его дети, мне кажется, — сказал я.

— Вы опять ошибаетесь, патер Маграт, дети его, и вдобавок все девочки. Кажется, вы для того только и приходите в Балликлейч, чтобы разузнать обо всем.

— Именно так, миссис О’Рурк: но кто знает их лучше вас?

Вы замечаете, Теренс, что я все говорил наоборот. Помните, сын мой, если хотите узнать какую-нибудь тайну от женщины, то скорей достигнете цели противоречием, чем согласием.

Я продолжал между тем:

— Во всяком случае, миссис О’Рурк, я считаю, стыдно джентльмену везти из Англии своих ленивых слуг, когда тут столько ловких парней и девушек, готовых к его услугам.

— Вы опять не правы, патер Маграт: черта с два привез он слуг из Англии, он нанял их здесь. Элла Фланаган у него служанкой, а Теренс Дрисколл слугой — он очень хорош в своей ливрее: я видела его, когда он приходил сюда за газетами. Могги Колл стряпает ему кушания, а хорошенькая Мэри Салливан будет кормилицей младенца, лишь только он появится на свет.

— Вы думаете, кормилицей будет Мэри Салливан?

— Да, так, — отвечала миссис О’Рурк, — и знаете ли причину?

— Откуда мне знать?

— Для того, чтоб услать своего ребенка подальше и кормить ребенка англичанина: его жена настоящая леди и не позволит, чтобы на ее груди повис младенец

— Но положим, что Мэри Салливан не родит к тому времени, что тогда? Говорите, миссис О’Рурк; вы умная женщина.

— Что тогда? — отвечала она. — О, это уж все улажено; Мэри говорит, что она сляжет в постель педелей прежде, чем леди; как видите, патер Маграт, все будет в порядке.

— Но разве вы, такая умная женщина, не видите, что эта молодица, которая так плохо знает счет и думает родить через три месяца после замужества, может также ошибиться в расчетах, когда лечь в постель?

— Не бойтесь, патер Маграт, Мэри Салливан сдержит свое обещание. Прежде чем обмануть леди и тем лишиться места, она слетит с лестницы, а это уложит ее в постель тотчас же.

— Вот что называется верный слуга, добросовестно получающий свое жалованье! Ну, теперь прощайте! Позвольте только выпить еще стаканчик и поблагодарить вас. Вы женщина всеведущая и вдобавок очень хорошенькая.

Так, сын мой, я разузнал кое-что, но не настолько, однако, сколько ожидал. Но об этом в следующем письме, всего нельзя рассказать в этом. Поля хороши, но платья не растут на деревьях в старой Ирландии, и если бы ваше трехмесячное жалованье или какие-нибудь призовые деньги нашли дорогу сюда, это много прибавило бы вашему семейству. Вот хоть моя ряса — уж слишком дырява. Не то чтобы я об этом слишком заботился, однако все-таки новая лучше старой. Но довольно покуда.

Многолюбящий вас друг Уртаг Маграт».

— Ты видишь, Питер, — сказал О’Брайен, когда я прочел письмо, — я правду говорил, что твой дядя замышляет недоброе, уезжая в Ирландию. Или дети оба будут мальчиками, или ребенок твоего дяди мальчиком, а другой девочкой — покуда неизвестно. Если потребуется нужда в обмене, то за этим дело не станет — нечего и говорить. Но я опять напишу патеру Маграту и буду просить, чтоб он разузнал истину, если можно. Ты получил письмо от отца?

— Нет, к несчастью. А он непременно написал бы об этом.

— Ну, не стоит размышлять долго; мы похлопочем, когда будем в Англии, а до тех пор положимся на патера Маграта. Я поскорее напишу ему письмо, пока не забыл.

О’Брайен написал, и больше мы уже не заводили об этом разговор.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

править
Болезнь капитана Кирни. — Он делает завещание и раздает воздушные замки, кому следует. — Он подписывает, запечатывает и умирает.

Капитан по обыкновению отправился на берег и поселился в доме приятеля. Это значит в доме знакомого или какого-нибудь учтивого джентльмена, предложившего ему обед и постель.

В таких случаях капитан Кирни обыкновенно брал свой чемодан и располагался на квартире, не думая покидать ее до отплытия корабля или другого более выгодного приглашения. Такое поведение в Англии превзошло бы все понятия о гостеприимстве; но в наших чужестранных поселениях и колониях, где общество очень малочисленно и падко к новостям, такой занимательный человек, как капитан Кирни, — находка, и никто не запретит ему оставаться, сколько угодно. Все моряки единодушно утверждают, что Галифакс — самый восхитительный порт. Жители его гостеприимны, веселы, любят удовольствия и доставляют их другим. Поэтому не годится посылать туда корабль, который хотите поспешно оснастить и отправить в дальнейшее путешествие, разве что если есть там адмирал, чтобы ежедневно надзирать за ходом работ, и хороший управляющий для выполнения на верфи всех его требований. На этот раз здесь был адмирал, и мы недолго бы пробыли здесь, если бы капитан Кирни не заболел, когда мы готовились к отплытию, да так серьезно, что доктор счел его не в состоянии пуститься в плавание. Вместо нас был отправлен в крейсерство другой фрегат, а мы остались бить баклуши в порту. Но мы легко утешились, хоть и лишались надежды на добычу, зато веселились и большинство офицеров даже влюбились.

Через три недели по прибытии в гавань Галифакса болезнь капитана Кирни осложнилась. Теперь ее едва ли можно было назвать просто нездоровьем. Он давно страдал от вредного влияния на него морского климата, и хотя ему часто советовали сказаться больным, он не соглашался. Теперь, казалось, организм совершенно ослаб. В несколько дней он сделался так болен, что по совету хирурга позволил перенести себя в госпиталь, где было больше удобств, чем в частном доме. Не пробыв и двух дней в госпитале, он послал за мной и изъявил желание, чтоб я остался при нем.

— Вы мне двоюродный брат, Питер, а вы сами знаете, что в болезни всякому приятно иметь около себя родственника; так перенесите на берег ваши пожитки. Доктор обещал мне дать вам маленькую комнатку, и вы будете со мной каждый день.

Я, конечно, ничего не имел против того, чтобы оставаться с ним, притом же, правду сказать, не представляло труда занимать его — он сам всегда занимал меня. Но я не мог избавиться от неприятного чувства при мысли, что человек в таком опасном положении — доктор решил, что выздоровление его невозможно, — мог еще лгать беспрерывно в течение целого дня. В самом деле этот недостаток был, казалось, врожденным, и, как выразился Суинберн, «он только по ошибке мог сказать правду».

— Питер, — сказал он мне однажды, — что-то дует. Затворите дверь, пожалуйста, и прибавьте угольев в печку.

— Тяга будет плохая, если затворить дверь, сэр, — отвечал я.

— Удивительно, как люди мало понимают в этих вещах. Когда я строил себе дом, прозванный Уилкотт-Абби, в нем не было ни одного камина, который бы тянул дым как следует. Я послал за архитектором и обругал его, но он не мог исправить дела. Я вынужден был сделать это сам.

— И вы исправили, сэр?

— Исправил ли? Я думаю! В первый раз, как я затопил печь и отпер дверь, началась такая тяга, что мой маленький сынишка Уильям, находившийся на пути воздуха, так бы и выехал в трубу, если бы я не схватил его за руку и за рубашонку, которая, впрочем, успела загореться.

— Так этот ветер, сэр, был не хуже урагана?

— Ну, не совсем так; однако, это показывает, что можно сделать с помощью небольшого умения и настойчивости. У нас в Англии не бывает ураганов, Питер; однако мне пришлось видеть порядочный вихрь в Уилкотт-Абби.

— В самом деле, сэр?

— Да. Он унес четыре копны сена, скрутил железный фонарный столб, стоявший у подъезда, поднял свинью с поросятами, находившимися в ста шагах позади дома, и опустил их на землю перед фасадом благополучно, кроме свиньи, которая сломала себе ногу.

— В самом деле, сэр?

— Да. Но самое странное, что в одной копне было много крыс, и они поднялись вместе с сеном. По закону тяготения они, естественно, падали прежде сена, и поскольку в это время я гулял с борзой собакой или, скорее, терьером, то смешно было видеть, как она, растерзав одну, поднимала морду вверх, ожидая, когда упадет другая.

— Как вы сказали, сэр, борзая или терьер?

— И то, и другое, Питер. Дело вот в чем: она была борзой, но однажды на бегу переломила о пень ногу, я и подрезал ей остальные три в уровень с переломленной. Она стала терьером. Это была моя любимица.

— А, — заметил я, — я читал что-то подобное у барона Мюнхгаузена.

— Мистер Симпл, — сказал капитан, поворачиваясь на локте и строго глядя мне в лицо, — что вы хотите этим сказать?

— Ничего, сэр, я говорю только, что уже читал подобную историю.

— Легко может быть: искусство выдумки — в соответствии с действительностью. Многие из кротовой кучки готовы сделать гору. В наше время действительность и выдумка так перемешаны, что даже истина подвергается сомнению.

— Правда ваша, сэр, — отвечал я.

И так как он замолчал на минуту, я взял Библию, сел около его постели и сделал вид, будто читаю про себя.

— Что вы читаете, Питер? — спросил он.

— Главу из Библии, сэр, — отвечал я. — Хотите я стану читать вслух?

— Конечно, я очень люблю Библию: это книга истины. Прочтите мне, Питер, об Иакове — о том, как он за похлебку купил у Исава благословение отца.

Мне показалось странным, что он выбрал это место. Когда я закончил, он попросил прочесть еще что-нибудь; я открыл книгу и начал читать главу, в которой описывается внезапная смерть Анании.

— Это добрый урок молодым людям, Питер, — серьезно заметил он по окончании чтения. — Из него можете видеть, что никогда не должно уклоняться от истины. Примите себе за правило, Питер, говорить всегда правду и посрамлять тем дьявола.

Эти слова заставили меня отложить книгу: я видел ясно, что он не замечает своего порока, а как можно ожидать раскаяния от того, кто не осознает своей вины? Силы его истощались с каждым днем. Наконец он так ослаб, что едва мог приподняться с постели. Однажды после обеда он сказал мне:

— Питер, я хочу написать завещание; не потому, что я умираю, но обязанность каждого человека, чтобы дом был приведен в порядок; это займет меня. Достаньте перо и бумагу и сядьте рядом.

Я исполнил его желание.

— Пишите, Питер: Я, Энтони Джордж Уильям Чарльз, Хаскиссон Кирни (Энтони — это мое имя по отцу, милый Питер; Джорджем меня окрестили в честь нынешнего регента, а Уильямом и Чарльзом в честь мистеров Питта и Фокса, моих крестных отцов; Хаскиссон — имя моего дяди, которого я наследник: ему теперь восемьдесят три года, так мне недолго дожидаться наследства) — написали вы?

— Написал, сэр.

— … будучи в здравом рассудке, изъявляю свою волю и завещание, уничтожая тем самым все прежние подобные акты.

— Написал, сэр.

— Завещаю нежно любимой моей супруге Августе Шарлотте Кирни (она названа в честь королевы и принцессы Августы, восприемницы ее при крещении) всю мою хозяйственную утварь, книги, картины, серебро и дома в полное ее пользование с правом по смерти распорядиться ими по желанию. Написано?

— Да, сэр.

— Также завещаю ей пользоваться пожизненно тремя процентами с капитала, переданного для сохранности моему агенту; по смерти же разделить поровну между детьми, Уильямом Магометом Потемкиным Кирни и Каролиной Анастасией Кирни. Написали?

— Да, сэр.

— Хорошо. Теперь о недвижимом имуществе. Поместье в Кенте (как бишь оно называется? — дайте припомнить), Уиллкотт-Абби, три фермы в Вейл-оф-Олсбери и земли в графстве Норфолкском завещаю упомянутым моим детям; доходы же с этих земель, за вычетом необходимых расходов на их воспитание, откладывать и хранить для их личного пользования… Написано?

— Нет еще, сэр… для их личного пользования… написано теперь.

— Во владение же ввести их по достижении ими совершеннолетия, то есть когда сыну моему минет двадцать первый год, а дочери — когда она выйдет замуж с согласия исполнителей моей воли; в таком случае это имущество, по предварительной оценке, разделить между ними поровну. Вы видите, Питер, я не делаю никакого различия между девочками и мальчиками, — добрый отец любит равно своих детей. Дай мне теперь немножко отдохнуть.

Я удивился. Всем известно, что капитан Кирни, кроме жалованья, не имел ничего и оставался так долго в Вест-Индии из одной надежды на призы. Это было смешно; но я не мог смеяться: было что-то печальное в этой своего рода болезни.

— Продолжим, Питер, — сказал капитан Кирни спустя несколько минут. — Мне надо сделать еще несколько распоряжений. Во-первых, слугам моим по пятидесяти фунтов каждому и по два траурных платья; моему племяннику Томасу Кирни-оф-Кирни-Холли, в Йоркшире, я завещаю саблю, подаренную мне султаном. Я ему обещал ее, и хотя потом мы поссорились и не говорили друг с другом несколько лет, но я все-таки хочу исполнить свое обещание. Блюдо, подаренное мне купцами и подписчиками Ллойда, оставляю достойному другу, герцогу Ньюкаслу. Написали?

— Написал, сэр.

— Хорошо. Табакерку, подаренную мне князем Потемкиным, — адмиралу сэру Исааку Коффину; освобождаю также его имение, находящееся на Маддаленских островах, бывшее у меня в залоге. Далее, завещаю ему мешок нюхательного табаку, подаренный мне алжирским беем; так как табакерка достанется ему, то, кстати, пусть достанется ему и табак. Написано?

— Да, сэр.

— Теперь, Питер, нужно вам что-нибудь оставить.

— О, не беспокойтесь обо мне, сэр.

— Как же мне забыть моего двоюродного брата! Позвольте — вам я оставлю свою боевую шпагу. Очень хорошая шпага, могу вас уверить. Я однажды дрался на дуэли в Палермо и проколол одного сицилийского князя насквозь: она так крепко застряла в его теле, что мы вынуждены были послать за двумя почтовыми лошадьми, чтобы вытащить ее. Запишите ее в завещании моему двоюродному брату, Питеру Симплу. Теперь, кажется, все: осталось назначить только исполнителей завещания. Так я прошу быть исполнителями друзей — графа Лондондерри, маркиза Чандос и мистера Джона Леббока, банкира, и оставляю каждому из них в вознаграждение за этот труд и в знак уважения по тысяче фунтов стерлингов. Хорошо. Теперь, так как я оставляю столько недвижимого имущества, то необходимы три свидетеля. Позовите еще двух, и я подпишу в вашем присутствии.

Это приказание было исполнено; и странное завещание законным образом засвидетельствовано. Едва ли нужно говорить, что все вещи, которые он будто получил в подарок, были им в разное время куплены; но такова была сила одолевшей его страсти, что он не мог отказаться от лжи даже в последние минуты своей жизни. Мистер Филлот и О’Брайен очень часто навещали его, а иногда и прочие офицеры; он был всегда весел и шутлив, казалось, даже совершенно равнодушен к своему положению, хотя вполне сознавал его. Истории его сделались еще чудеснее, тем более что никто не подвергал сомнению их правдоподобность.

Спустя неделю после того, как я поселился в госпитале, капитан Кирни стал, видимо, приближаться к смерти; доктор, пощупав однажды его пульс, выразил мнение, что он не проживет и дня. Это было в пятницу; капитан действительно так ослабел, что едва мог выговаривать слова; ноги его похолодели, глаза помутились и закатились. Доктор пробыл с час, еще раз пощупал пульс, покачал головой и шепнул мне на ухо: «Он уже умер». Но лишь только доктор вышел из комнаты, капитан Кирни открыл глаза и подозвал меня к себе.

— Доктор — страшный дурак, Питер; он воображает, что я уже испустил дух, но я свое дело знаю лучше его: что умираю, это правда, но проживу еще до будущего четверга.

Странно, с этой минуты он ожил, и хотя уже донесено было, что он умер, и адмирал даже подготовил патент его преемнику, но на следующее утро, к общему удивлению, капитан Кирни все еще был жив. Он оставался между жизнью и смертью до следующего четверга, именно до того дня, в который он сам назначил себе умереть. И действительно к утру этого дня он заметно ослаб. К полудню дыхание его сделалось тяжелым и прерывистым — ясно было, что он умирал. В горле началось предсмертное хрипение, и я, стоя у постели, ежеминутно ожидал, что он вот-вот испустит последнее дыхание. Но вдруг он снова открыл глаза и, с усилием сделав мне знак наклониться, сдавленным голосом и с величайшим трудом произнес:

— Питер, я умираю, но не думай, доказательством приближающейся смерти не служит хрипение; я знал одного человека, который с хрипением в горле прожил шесть недель…

Произнеся это, он опрокинулся па спину и умер, сказав при этом, может быть, величайшую ложь в своей жизни.

Так умер этот странный человек, во многих других отношениях внушавший уважение: он был добрый человек и хороший офицер. Но из-за своего темперамента, по привычке или по природе он не мог говорить правды. Я говорю по природе, потому что видел в иных привычку красть, столь же сильную и неискоренимую. Именно такая странность водилась за одним молодым мичманом хорошей фамилии. Денег у него всегда хватало для удовлетворения всех потребностей; человек он был щедрый и самый чистосердечный, какого я еще и не видывал; кошелек свой и все, что имел, он готов был предложить каждому из своих товарищей. Но в то же время он крал все, что попадалось под руку. Я замечал, как он иногда часами дожидался удобной минуты, чтоб украсть что-нибудь ненужное и бесполезное, например, башмак, и то слишком малый для его ноги. Украденное он возвращал на другой день, но удержаться от кражи ему было невозможно. Это было всем известно, так что, если что пропадало, мы прежде всего шли обыскивать его сундук и обыкновенно находили там искомую вещь. Казалось, он даже не стыдился этого. Но в других отношениях он не был лишен чувства чести; странно также то, что он никогда не старался прикрывать своих проделок ложью. После тщетных усилий избавить его от этого порока его отставили от службы, как неисправимого.

Капитана Кирни похоронили на кладбище с обычными воинскими почестями. В его конторке мы нашли собственноручное его распоряжение относительно погребения и надгробной надписи. В последней он показал, что будто бы ему тридцать один год. Если бы это было так, то, судя по времени его службы, капитан Кирни вступил во флот за четыре месяца до своего рождения. Несчастлив он был и в том, что начал свою надгробную надпись словами: «Здесь лежит капитан Кирни и т. д.», потому что не прошло и двадцати четырех часов с тех пор, как был поставлен памятник, а уж кто-то, знавший его характер, в слове «лежит» стер букву «е» и переменил букву «и» на «е», так что вышло: «Здесь лжет капитан Кирни» — что было совершенно справедливо.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

править
Капитан Хортон. — Печальные вести из дому. — Я попадаю с головой в воду и обнаруживаю, что сам я вырос, а мое платье убавилось. — Не будучи богат, как еврей, и толст, как верблюд, я прохожу экзамен, это кажется странным моим товарищам.

Уже на следующий день по смерти капитана Кирни, преемник его явился на борт. Нам хорошо был известен характер капитана Хортона по жалобам офицеров из его экипажа на его апатию и лень; в самом деле, его прозвали даже Медленным. Офицерам, конечно, было неприятно терять из-за его лени призы и пользоваться случаями, чтобы отличиться. Капитан Хортон был молодой человек знатной фамилии, быстро возвысившийся на службе благодаря покровительству и тому обстоятельству, что несколько раз ему удавалось случайно отличиться. Во многих экспедициях, в которых он участвовал не по желанию, а по приказанию, он выказал не только храбрость, но и замечательное хладнокровие в опасности и затруднительных обстоятельствах; но это хладнокровие имело один источник — необыкновенную лень. Например, он бы шагом пошел от неприятеля, тогда как другие побежали бы, именно потому, что слишком апатичен, чтоб ускорить шаг. В одной экспедиции, где он отличился, ему нужно было под градом картечи и мушкетных пуль идти на абордаж очень высокого корабля. Когда боты приблизились к кораблю и матросы вскочили, чтоб лезть на него, он окинул взглядом высоту и вскричал с видом отчаяния: «Боже мой! Ужели это нам лезть на палубу?» Потом, когда он влез на палубу и разгорячился в битве, он показал, как мало это восклицание имело общего со страхом. Сражаясь впереди своих матросов, он собственной рукой убил неприятельского капитана. Но эта особенность, ничего не значащая в молодом офицере и послужившая бы только предметом шуток среди товарищей, в капитане была очень важна. Адмирал сам заметил, как часто он упускал случай навредить неприятелю или взять в плен его корабли; а такая небрежность капитана Хортона противоречила одному из английских военных уставов, за нарушение которого наказанием определяется смерть. Назначение его на наш корабль было поэтому столь же неприятно нам, как приятно офицерам его прежнего корабля.

Но, к счастью, это оказалось не столь уж важным: адмирал получил из Англии приказ поместить капитана Хортона на первую вакансию, что он, конечно, и должен был сделать; но не желая иметь в деле офицера, не пользующегося своей властью, он решил послать его в Англию с депешами и удержать другой фрегат, которому было приказано плыть домой, но который мы заменили. Весть, что мы тотчас же отправляемся в Англию, была принята с чувством радости, смешанным с сожалением. Что до меня, я был рад безусловно. Я теперь уже почти прослужил срок мичмана, оставалось только каких-нибудь пять месяцев, и надеялся, что скорее получу патент лейтенанта в Англии, чем на борту корабля. Кроме того мне хотелось скорее быть дома, по причинам уже известным читателю. Через неделю мы отправились с несколькими другими кораблями, получив приказание конвоировать партию купеческих кораблей, шедшую из Квебека и поджидавшую нас у острова Сент-Джона.

Спустя несколько дней мы соединились с ней и отправились в Англию при попутном ветре. Однако погода скоро испортилась. Наш капитан редко выходил из каюты; он постоянно лежал на койке, растянувшись и читая какую-нибудь книгу, или дремля, смотря по расположению.

Помню один случай, доказывающий апатичность его характера и то, как неспособен он был командовать хорошим фрегатом. Мы плыли уже три дня, когда погода стала портиться. О’Брайен, находившийся в средней вахте, сошел в каюту рапортовать, что ветер усиливается.

— Очень хорошо, — ответил капитан, — скажите мне когда он будет дуть сильнее.

Через час шквал усилился, и О’Брайен снова сошел вниз.

— Дует еще сильнее, капитан Хортон.

— Очень хорошо, — отвечал капитан Хортон, поворачиваясь на другой бок, — позовите меня, когда он будет дуть еще сильнее.

Около шести часов ветер достиг ужасающей силы и яростно завывал. Снова явился О’Брайен.

— Ветер дует страшно, капитан Хортон.

— Хорошо, хорошо! Если погода сделается хуже…

— Она не может быть хуже, — прервал О’Брайен, — буря ревет страшно.

— В самом деле? Ну, коли так, — продолжал капитан Хортон, — дайте мне знать, когда она начнет утихать.

В утреннюю вахту мистер Филлот сошел в каюту и донес капитану, что некоторые суда каравана потерялись из виду, отстав от нас.

— Не плыть ли назад, капитан Хортон?

— О, нет, — отвечал он, — это не так-то легко. Скажете мне, когда затеряется еще один.

Через час старший лейтенант донес, что теперь уже очень немногие остались на виду.

— Хорошо, мистер Филлот, — сказал капитан, поворачиваясь на другой бок, чтоб заснуть, — дайте знать, если еще один потеряется.

Прошло еще некоторое время, и старший лейтенант донес, что уже ни одного не видно.

— Очень хорошо! Так позовите меня, когда они снова покажутся.

На это нельзя было надеяться, так как мы делали двенадцать узлов и уносились от них с необыкновенной скоростью; таким образом, капитана уже больше не беспокоили, и он оставался в каюте, пока сам не соблаговолил выйти позавтракать. Действительно, мы уже больше не видали ни одного из наших конвойных кораблей и, подгоняемые шквалом, через пятнадцать дней бросили якорь в Плимуте. Вышел приказ, чтоб тотчас выдать жалованье экипажу и снова отправиться по назначению. Я получил письма от отца, в которых он поздравлял меня с тем, что имя мое упомянуто в депешах капитана Кирни, и звал домой как можно скорее. Адмирал позволил записать мое имя в книгу сторожевого корабля, назначенного для охраны берегов Англии, чтобы время моей службы не было прервано, и дал мне отпуск на два месяца. Я простился с товарищами, пожал руку О’Брайена, который собирался съездить в Ирландию до того, как найдет себе другой корабль; в Плимуте сел в дилижанс, с жалованьем в кармане, и через три дня очутился в объятиях горячо любимой матушки, и радостно — встретился с отцом и прочими членами семьи. Расскажу немножко о моем семействе: нужно познакомить читателя с тем, что случилось во время моего отсутствия. Старшая сестра Люси вышла замуж за армейского офицера, капитана Филдинга. Полк его был отправлен в Индию, она последовала за ним; незадолго до моего возвращения было получено письмо, извещавшее о ее благополучном прибытии на Цейлон. Вторая сестра, Мэри, с детства имевшая очень слабое здоровье, также получила предложение. Она была очень хороша, красоте ее все удивлялись. Жених ее — баронет знатной фамилии; но, к несчастью, она простудилась на балу и с тех пор заметно чахла. За два месяца до моего приезда она умерла, и все семейство было в глубоком трауре. Третья сестра, Эллен, еще не замужем, была тоже хорошенькой и уже достигла семнадцати лет. Смерть Мэри и отъезд Люси сказались на здоровье моей матушки. Что касается отца, он забыл даже об утрате дочери, получив неприятное известие о том, что жена моего дяди разрешилась сыном, — обстоятельство, лишавшее его титулов и поместьев моего дедушки, на которое он так надеялся. Дом наш был местом постоянной скорби. Печаль матушки я уважал и старался утешить; но печаль отца была такой мирской и так не приличествовала его духовному сану, что, признаюсь, она возбуждала во мне больше досады, чем участия. Он стал пасмурным, грустным, крутым в обращении с окружающими и не оказывал матушке всего внимания, которого требовало состояние ее души и здоровья. Он редко проводил с ней время днем, а вечером она рано ложилась спать, и, таким образом, они мало виделись. Сестра моя служила ей большим утешением, и, надеюсь, я тоже; мать часто говорила это, целуя меня и орошая лицо мое слезами. При этом я не мог удержаться от мысли, что слезы эти удваивали холодность и равнодушие отца, чтоб не сказать нелюбезность, с какой он обходился с ней. Что касается сестры, она была вполне достойна любви. Видя ее внимание к матушке и полное самозабвение ради нее, я часто думал, каким сокровищем она будет для человека, который приобретет ее любовь.

Таково было положение моего семейства, когда я возвратился.

Однажды вечером, спустя почти неделю по приезде домой, я объявил отцу, что имею теперь право на повышение.

— Я не могу ничего сделать для тебя, Питер; у меня нет покровителей, — сказал он сухо.

— Тут многого не нужно, сэр, — отвечал я, — я отслужу срок к двадцатому числу следующего месяца, и если выдержу экзамен, к чему чувствую себя способным, то, так как имя мое было упомянуто в депешах, мне не трудно будет получить должность лейтенанта по просьбе дедушки.

— Конечно, дедушка твой может это устроить, я не сомневаюсь; но только, думаю, у тебя здесь мало надежды. У брата моего есть сын, и теперь мы отвергнуты. Ты не знаешь, Питер, как самолюбивы люди и как мало они расположены беспокоиться о своих родственниках. Твой дедушка ни разу не приглашал меня к себе, с тех пор как получил известие о приращении семейства брата. Правда, я и сам к нему не приезжал, зная, что это ни к чему не приведет.

— Я должен иначе думать о лорде Привиледже, батюшка, пока он не подтвердит поведением своим вашего мнения. Я согласен с тем, что не могу быть для него предметом большого участия. Но он был всегда со мною очень ласков и, кажется, любил меня.

— Хорошо, лелей свою надежду, но сам увидишь скоро, что такое свет. Я уверен, что не ошибаюсь, и не знаю, что будет с вами, дети, когда я умру: после меня останется вам мало или почти ничего. Все мои планы разрушены благодаря этому…

И отец ударил кулаком по столу, что явно не достойно его сана.

Я с прискорбием вынужден говорить это о моем отце, потому что не могу скрывать истины. Однако его поведение в некоторой степени можно объяснить. Он не чувствовал никакой наклонности к духовному званию. В молодые годы желал поступить на военную службу, приходившуюся ему более по нраву; но так как уже в течение нескольких столетий у аристократии существовал обычай оставлять имения только старшим сыновьям, предоставляя младшим жить за счет государства, то отцу моему не позволили осуществить своей мечты. Старший брат уже избрал себе военное поприще, а потому решили, что мой отец вступит в духовенство; может быть, по этой причине в этом сословии столько людей, не способных исполнять обязанности своего звания. Закон майоратства несет в себе много дурных последствий и несправедливости, но без него пала бы аристократия

Я оставался дома весь срок отпуска и потом отправился в Плимут держать экзамен. Экзамен адмирал назначил на пятницу, и так как я прибыл в среду, то проводил время, гуляя по верфи и стараясь пополнить знания о своем ремесле. В четверг на пристани я встретил отряд солдат, который усаживался в боты военного корабля; узнал, что они отправляются в Индию. Я поглазел на эту сцену и, когда они отчалили, подошел к верфи с целью узнать о тяжести якорей кораблей различных видов.

Через несколько минут мое внимание было привлечено спором между солдатом, который, по-видимому, отстал от своего отряда, чтоб бежать в верфь за вином, и его женой. Он был очень пьян; жена его, молодая женщина с ребенком на руках, следовала за ним, стараясь всячески успокоить.

— Полно, Патрик, душенька, — говорила она, цепляясь за него, — довольно и того, что ты оставил своих и навлечешь на себя наказание, воротись на корабль. Успокойся, пожалуйста; офицер подумает, авось ты отстал нечаянно, и не тронет тебя, а я попрошу мистера О’Рурка, он добрый человек.

— Убирайся ты, тварь; тебе хочется говорить с мистером О’Рурком, чтоб он тебя за подбородок потрепал. Убирайся, Мэри, я сам найду дорогу к кораблю. Пущусь вплавь и даже с ранцем и мушкетом доплыву.

Молодая женщина ухватилась за него, но он вырвался, побежал к берегу и бросился в воду. Жена бросилась за ним к мосткам, увидев, что он погрузился в воду, взвизгнула и с отчаянием подняла руки кверху. Ребенок упал, ударился о край мостков, перевернулся и, прежде чем я успел схватить его, упал в море.

— Ребенок! Ребенок! — снова взвизгнула несчастная и повалилась к моим ногам в жестоких судорогах.

Я взглянул на воду. Ребенок уже исчез, но солдат все еще боролся с волнами. Он то погружался, то снова выплывал; на помощь к нему плыл бот, но он уже совершенно выбился из сил, раскинул руки, как бы в отчаянии, и уже готов был исчезнуть в волнах. Я кинулся с верфи в море, поплыл на помощь и схватил его в тот момент, когда он погружался в последний раз. Я не пробыл в воде и четверти минуты, как подоспел бот и вытащил нас. Солдат лишился сил и речи; я, разумеется, был только мокр. Бот по моей просьбе отправился к пристани, и нас обоих высадили на берег. Патронная сумка и мундир солдата показывали, что он был причислен к полку, только что посаженному на корабль, и я посоветовал перевезти его туда же, лишь только он немного оправится. Так как вытащивший нас бот принадлежал этому же кораблю и послан был нарочно для того, чтобы посмотреть, не остался ли кто на берегу, то офицер, командовавший им, согласился последовать моему совету. Через несколько минут солдат оправился и уже мог сидеть и говорить; мне хотелось узнать, что сделалось с женщиной, которую я оставил на верфи. Ее привел к нам часовой. Можете представить, как трогательна была сцена между ней и ее мужем. Успокоившись немного, она обернулась в ту сторону, где я стоял в платье, с которого ручьем лилась вода, и разразилась градом патетических благословений, перемешанных с воплями по утонувшему ребенку.

— Скажите ваше имя! — кричала она. — Напишите мне его на бумаге: я буду носить его у сердца, читать и целовать ежедневно, всю жизнь и никогда не перестану молиться за вас и благословлять ваше имя.

— Я вам скажу свое имя…

— Нет, напишите, напишите! Вы не можете мне отказать в этом. Пусть все святые благословят вас, милый молодой человек, за то, что спасли бедную женщину от отчаяния.

Офицер, командовавший ботом, дал карандаш и бумагу; я написал свое имя и отдал лист женщине. Она схватила мою руку, когда я подавал ей бумагу, поцеловала имя, написанное на бумаге, и положила ее за пазуху. Офицер, желавший поскорей отправиться, приказал посадить ее мужа в бот; она последовала за ним, прижимаясь к нему, несмотря на мокроту его одежды, а я вошел в трактир высушить мундир. Я был занят мыслью о том, как страх перед большим злом поглощает всякое воспоминание о меньшем. Довольная тем, что не погиб ее муж, бедная женщина, казалось, забыла о гибели ребенка.

Я привез с собой только одну пару платья: оно было еще совершенно новым, но соленая вода привела мундир в ужасное состояние. Я лег в постель, дожидаясь, пока оно высохнет; но когда надел его снова, то нашел, что оно стало узко и никуда не годилось, тем более что и прежде не было просторным, потому что я рос с необыкновенной скоростью. Руки высовывались из-под рукавов мундира, панталоны почти по колено, пуговицы потускнели — одним словом, совершенно стал не похож на джентльмена и мичмана. Я заказал бы себе другой, но экзамен был назначен на десять часов следующего дня, и, следовательно, он никак не мог быть готов ко времени. Таким образом, пришлось явиться на квартердек линейного корабля, где должен был проходить экзамен, в том виде, как был. Тут было много молодых людей, пришедших с той же целью; все с удивлением смотрели на меня и, гуляя взад и вперед по палубе в новых платьях, подмигивали друг другу с таким видом, из которого я заключил, что они вовсе не расположены знакомиться со мной.

В списке имен перед моим было много других, и сердца наши бились сильнее каждый раз, как называли какое-нибудь имя и владелец его входил в каюту. Иные возвращались оттуда с веселыми лицами, и сердца наши осеняла надежда на подобное же счастье; другие выходили грустными и унылыми, и их состояние передавалось нам: мы мучились страхом и опасением.

Я не колеблясь скажу, что хотя сдача экзамена и доказывает наличие знаний, но провал вовсе не доказывает противного. Я знал многих молодых людей, не выдержавших экзамен (между тем как другие с гораздо меньшими способностями вполне успевали) потому только, что не могли оправиться от страха, внушенного предстоящим испытанием, — страха, вовсе не удивительного, если принять в соображение, что в эту ужасную минуту ставятся на карту шесть лет стараний и трудов. Наконец вызвали меня, и, задыхаясь от страха, я вошел в каюту, где очутился в обществе трех капитанов, долженствовавших решить, способен ли я занять должность в службе его королевского величества. Мой послужной лист и документы были рассмотрены и утверждены, время службы сверено, и все найдено в порядке. Мне было предложено очень немного вопросов из навигации, и по очень веской причине — большая часть капитанов смыслит в навигации очень мало или почти ничего.

Неся службу мичманами, они изучают эту науку на практике, не задумываясь о правилах, на которых основаны вычисления, применяемые ими в деле. В качестве лейтенантов они этим не занимаются и скоро все забывают. У капитанов же математические познания ограничиваются тем, что они в состоянии определить на карте положение корабля.

В управлении кораблем за все отвечает шкипер; капитаны же, не отвечая ни за что, полагаются на его расчеты. Конечно, бывают исключения, но то, что я говорю, правда, и, если бы из адмиралтейства вышел приказ переэкзаменовать всех капитанов, то хотя по маневрированию кораблем они очень хорошо ответили бы, но по навигации не выдержали бы экзамена девятнадцать человек из двадцати. Из этого я заключаю, что теперешняя система вредна для службы и что на капитане должна бы лежать в полной мере ответственность за управление ходом корабля. Давно известно, что офицеры всех прочих морских держав гораздо ученее наших, и это объясняется безответственностью наших капитанов. Так повелось с самого начала. Когда Англия только вступила на стезю морской державы, корабли для королевской службы брались из определенных на это пяти портов, а военная часть экипажа набиралась из солдат, нарочно для того посылаемых на корабли. Все корабли того времени имели экипажи, составленные из моряков со штурманами для управления кораблем. В эпоху наших кровопролитных войн с датчанами преобладала все та же система. Кажется, о графе Сандвиче говорится в летописи, что, когда его корабль тонул, он перешел на бот, чтобы водрузить свой флаг на другом корабле. Но бот его был расщеплен ядрами, и граф Сандвич утонул от тяжести своего вооружения.

Капитан, экзаменовавший меня в навигации, был очень строг, но не груб, однако. В этот экзамен не вмешивались двое других, экзаменовавших только в маневрировании кораблем Когда я ответил удовлетворительно на несколько вопросов, меня попросили встать. Капитан, попросивший меня встать, сделал это так грубо, что совершенно запугал меня; я встал, бледный и трепещущий, так как не ожидал ничего доброго от такого начала. Мне было предложено несколько вопросов из маневрирования, на которые я, без сомнения, ответил очень слабо, потому что до сих пор не могу вспомнить, что я говорил.

— Я так и думал, — заметил капитан, — это видно по наружности. Офицер, так мало заботящийся о своем платье, что не может одеться прилично даже для экзамена, всегда оказывается пустым малым, а не моряком. Можно подумать, что вы все время прослужили на катере или десятипушечном бриге, а не на первостатейном фрегате. Подойдите, сэр, я, уж так и быть, еще задам вам вопрос.

Меня так поразили слова капитана, что я не мог собраться с духом. Я начал было дрожащим голосом, что не имел времени заказать другого мундира, — и залился слезами.

— Право, Барроуз, вы слишком круто обходитесь с ним, — заметил третий капитан, — парень запуган. Дайте ему сесть на минуту и собраться с духом. Сядьте, мистер Симпл, мы вас еще переэкзаменуем.

Я сел, стараясь сдержать горе и успокоиться. Капитаны между тем, за неимением другого занятия, перелистывали журналы. Тот, который экзаменовал меня в навигации, читая плимутскую газету, только что присланную на борт и за несколько минут перед тем внесенную в каюту, вдруг вскричал:

— Э, что такое? Барроуз, Ките, взгляните! — И он указал на одну заметку. — Позвольте спросить, мистер Симпл, это вы спасли вчера солдата, бросившегося с верфи в море?

— Да, сэр, — ответил, — по этой причине мой мундир так грязен. Измарав его, я не имел времени заказать новый, но не хотел говорить об этом.

Я заметил перемену во всех трех — и это ободрило меня. В самом деле, теперь, когда мне удалось объясниться, больше нечего было опасаться.

— Хорошо, мистер Симпл, встаньте, — ласково сказал капитан, — если вы совсем оправились; если же нет, мы подождем. Не бойтесь, желательно, чтобы вы выдержали экзамен.

Я уж больше ничего не боялся и тотчас встал. На все предлагаемые вопросы отвечал удовлетворительно, и, чувствуя это, меня стали экзаменовать строже.

— Прекрасно, прекрасно, мистер Симпл! Позвольте теперь предложить еще вопрос. Это редко встречается в службе, и, может быть, вы не сумеете ответить. Знаете ли вы, как повернуть корабль на якоре?

— Знаю, сэр, — отвечал я, так как, если припомнит читатель, видел этот маневр, служа еще под начальством капитана Савиджа, — и тотчас рассказал, как это делается.

— Довольно, мистер Симпл. Не стану более задавать вам вопросов. Сначала я счел вас за нерадивого офицера и моряка, а теперь нахожу, что вы хороший моряк и благородный молодой человек. Кто желает предложить ему еще вопросы? — продолжал он, обращаясь к другим капитанам.

Они ответили отрицательно; аттестат был подписан; капитаны пожали мне руку и пожелали скорого повышения в службе. Таким образом, это строгое испытание моих нервов закончилось счастливо, и, когда я вышел из каюты, никто бы не подумал, видя радость, сиявшую на моем лице, в каком отчаянии я был минуту тому назад.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

править
Глава интриг. — Католическая казуистика в новых перьях. — Интригой достигается повышение. — Любовь крестьянки и неблагосклонность пэра.

Вернувшись в гостиницу, я велел подать плимутскую газету и вырезал заметку, оказавшую мне такую важную услугу. А на следующее утро отправился домой принимать поздравления. Я нашел письмо от О’Брайена, пришедшее днем раньше. Оно было следующего содержания:

«Милый Питер!

Говорят, иные счастливы тем, что прежде родятся их отцы, которые поддерживают их в жизни; на основании этого правила должно полагать, мой отец родился после меня; но как бы то ни было, этому не поможешь. Я нашел все свое семейство в благополучном здравии и веселии; но, завидев меня, они начали трясти своими одеждами. Что касается одежды патера Маграта, то он недаром на нее жаловался: это только тень платья. Впрочем, благодаря Богу, моему трехмесячному жалованью и помощи портного, древняя фамилия О’Брайен из Балихинча обновилась с ног до головы. Обе сестры мои готовы венчаться с мелкопоместными дворянчиками: кажется, они ждут только приличных городских платьев, чтобы идти в церковь. В следующую пятницу их свадьба совершится, и я хочу, Питер, чтобы ты танцевал у нас на свадьбе. Но, впрочем, не беспокойся: я потанцую за нас обоих. А покуда расскажу тебе, что мы успели сделать с патером Магратом относительно этого плуга, моего дяди.

До моего приезда натер Маграт сделал мало или почти ничего, только там и сям он успел собрать кое-какие улики, которые, сложив, я нашел равнозначными нулю.

Но, воротясь домой, к сам приложил к этому делу всю свою активность. Я отправился в Балликлейч и, обойдя вокруг старого дома, в котором расположился твой дядя на квартире, наткнулся — как ты думаешь, на кого? — на молоденькую девушку, Эллу Фланаган, жившего у него в услужении. Я сказал себе, что есть два способа достигать своих целей в этом мире: любовь и деньги. О’Брайенам, как и всем их соотечественникам, всегда больше везло в первой, нежели в последних, и я начал расточать любовь — в твою пользу, Питер.

— Вы именно та молодая девушка, — сказал я, — от которой не могли оторваться мои глаза еще в прошлый раз, когда я увидел вас.

— А кто вы такой? — спросила она.

— Службы его королевского величества лейтенант О’Брайен, приехавший на минуту домой, чтобы высмотреть себе жену, — ответил я, — и уж если кто понравится мне, то уж именно девушка с вашими манерами, личиком и скромностью.

И я начал расхваливать ее глаза, нос, лицо и так далее. Потом я попросил позволения увидеть ее еще раз и спросил, когда она согласна повидаться со мной в роще и открыть мне свои чувства. Сначала она подумала, что я шучу, но я клялся всем святыми, что она прекраснейшая девушка во всей провинции — что и действительно сущая правда, — тогда она склонила ухо к моей болтозле. Я не говорил ни слова о твоем дяде, тетке, патере Маграте, чтобы не вызвать у нес подозрений, потому что я такого мнения, что все замешаны в эту историю. Я говорил только о любвп моей к ее особе, и это заморочило ей голову, как заморочило бы всякую женщину, какого бы она ни была покроя.

Дальше, Питер. В прошедшее воскресенье минуло три недели с тех пор, как я, ради тебя, заговорил с бедной девушкой. Совесть говорит мне, что обольщать девицу — дело неправое с моей стороны, потому что я не думаю жениться на ней; а сделать из нее что-нибудь другое — значит, погубить ее. Несчастная влюблена теперь в меня; поговаривает о свадьбе, рассказывает длинные истории о родственных связях, существовавших между шатанами и О’Брайенами во времена, давно прошедшие, когда и те, и другие были еще в славе. Вчера, сидя обнявшись а роще, я сказал ей: „Милая Элла, что это за люди, с которыми вы живете?“. И в ответ она рассказала мне все, что знает об этой истории; и, между прочим, что кормилицей назначена Мэри Салливан.

— А какого пола младенец? — спросил я.

— Мальчик, — отвечала она. — А младенец Салливан?

— Девочка.

— А здесь еще Мэри Салливан?

— Нет, она вчера уехала вместе с младенцем и мужем в полк, который отправляется в Индию.

— Вчера отправилась? — вскричал я, вскакивая.

— Да, — отвечала она, — но что вам до этого?

— Очень много, — возразил я, — кое-кто шепнул мне секретец насчет этого.

— А что такое? — спросила она.

— Да всего лишь, что дети обменены, и это вам так же известно, как и мне.

Но она клялась, что ничего не знает и что ее не было при рождении ни того, ни другого дитяти; я верю ей — она говорит правду.

— Хорошо, — сказал я, — кто же прислуживал леди?

— Моя матушка, — отвечала Элла, — и поэтому она должна знать это лучше всех.

— Ну, так, — сказал я, — Элла, душенька, я дал обет не жениться, пока не разузнаю истины.

Слезы выступили на глазах у бедной девушки, и я готов был сам заплакать, видя, как мучит ее мысль не выйти за меня замуж. Через некоторое время она отерла слезы, поцеловала меня, пожелала счастливо оставаться и поклялась всеми святыми, что так или иначе разузнает правду.

Сегодня утром, по вчерашнему условию, мы опять с ней встретились; глаза несчастной покраснели от слез. Она прижалась ко мне, просила прощения, умоляла не покидать ее и потом рассказала, как вскочила ее мать, , когда она задала ей свой вопрос, как не понравился он ей, как бранила она ее, когда она стала настаивать на своей просьбе. Наконец, упав на колени перед матерью, она просила не мешать ее благополучию, потому что она умрет в противном случае (можешь себе представить, Питер, каково было мне слышать это — но как быть? Сделанного не воротишь!); мать заговорила что-то о клятве, патере О’Туле и о том, что поговорит с ним.

Теперь, Питер, я уверен, что обмен детьми состоялся, и кормилицу сослали в Индию, чтобы избавиться от нее. Говорят, они отправились в Плимут. Имя мужа, разумеется, О’Салливан. Так я советую тебе нанять карету и попытаться что-нибудь сделать. Я, между тем, буду стараться всячески раскрыть истину и напишу тебе снова, лишь только что-нибудь узнаю. Теперь главное, что мне нужно сделать — это послать патера Маграта к старухе, матери Эллы: ручаюсь, что он заставит ее открыть истину. Бог с тобой, Питер, засвидетельствуй мою любовь всем твоим.

Твой навсегда Теренс О’Брайен».

Это письмо О’Брайена послужило мне поводом ко многим размышлениям. Совет отправляться в Плимут опоздал, и я не сомневался, что Мэри Салливан с мужем садились на корабль в то время, как я готовился в порту к экзамену. Показать письмо отцу я не хотел: его бы залихорадило, и вмешательство его, по всей вероятности, принесло бы больше вреда, чем пользы. Поэтому я решил подождать до будущих открытий и попросить пока дедушку похлопотать о повышении меня в чине.

Несколько дней спустя я отправился в Игл-Парк и прибыл туда около восьми часов утра. Я велел доложить о себе и был впущен в библиотеку, где нашел лорда Привиледжа, по обыкновению сидящего в мягком кресле.

— Ну, дитя, — сказал он, оставаясь в кресле и не подавая мне даже одного пальца, — что вам нужно? Почему вы являетесь ко мне без приглашения?

— Я приехал, милорд, осведомиться о вашем здоровье и поблагодарить вас за то, что вы были так добры — оставили мне и О’Брайену место на фрегате.

— Да, — ответил его сиятельство, — помнится, я это сделал, и кто-то говорил мне, что вы хорошо вели себя и были упомянуты в депешах…

— Точно так, милорд, — отвечал я, — с тех пор я еще выдержал экзамен на лейтенанта.

— Очень хорошо, дитя, я рад этому. Напомните обо мне отцу и прочим вашим.

И милорд опустил глаза на книгу, которую читал.

Соображения моего отца, казалось, были основательны, но я не хотел уехать, не сделав еще одной попытки.

— Вы слышали, милорд, что-нибудь о моем дяде?

— Да, — отвечал он, — я получил вчера от него письмо. Ребенок здоров. Я ожидаю его сюда через неделю или три: мы будем жить вместе. Я становлюсь стар, очень стар, мне нужно многое устроить с вашим дядей, прежде чем я умру.

— Смею ли я просить вас об одной милости, милорд, — именно похлопотать о моем повышении? Письмо от вас к его сиятельству старшему лорду… несколько строк ..

— Хорошо, дитя, почему же нет… только… я стар, очень стар… не могу писать сейчас.

И милорд снова принялся читать.

Нужно отдать справедливость лорду Привиледжу; он явно начал впадать в состояние второго детства. С тех пор, как я не видел его, он очень сгорбился и, казалось, был болен и физически, и умственно.

Я ждал, по крайней мере, четверть часа, прежде чем милорд снова поднял глаза.

— Вы еще здесь дитя? А я думал, что вы уже отправились домой.

— Вы были так добры, милорд, что обещали написать старшему лорду адмиралтейства несколько строчек в мою пользу. Надеюсь, вы мне не откажете в этом, милорд?

— Хорошо, — отвечал он, нехотя, — но я стар, очень стар, чтобы писать. Я ничего не вижу — едва могу перо держать.

— Позвольте мне, милорд, написать письмо, а вы подпишете его.

— Хорошо, дитя, почему же нет! Напишите вот что… или нет: пишите, что хотите, а я подпишу. Желал бы я, чтобы приехал ваш дядя Уильям.

Я, со своей стороны, не имел такого желания. Мне очень хотелось показать письмо О’Брайена, но я подумал, что жестоко вызывать сомнения и беспокоить человека, столь близкого к могиле. Истину не удастся доказать при его жизни, и потому не стоило напрасно мучить его. Во всяком случае, хотя письмо было в моем кармане, но я решил употребить его в дело не иначе, как только в крайнем случае. Я подошел к другому столу и сел писать письмо. Так как милорд позволил мне писать, что угодно, то я мог услужить О’Брайену; притом был уверен, что милорд не потрудится прочесть написанного. Итак, между тем как лорд Привиледж продолжал читать, я написал следующее:

«Милорд, Вы мне окажете большую услугу, если поспешите выдать патент лейтенанта, который, я уверен в том, уже заготовляется внуку моему, мистеру Симплу, выдержавшему экзамен и удостоившемуся упоминания в публичных депешах. Надеюсь, Вы не упустите также из вида лейтенанта О’Брайена, который столько раз отличался в различных экспедициях в Вест-Индии. С уверенностью, что Ваше сиятельство не оставит без выполнения моей просьбы, имею честь пребыть Вашего сиятельства покорным слугой».

Я поднес милорду это письмо, вместе с обмакнутым в чернила пером, и шум моего приближения заставил его поднять глаза. Он вздрогнул сначала, как будто забыв о моем присутствии, и потом произнес:

— А, да, помню… точно… подайте перо. Дрожащей рукой он подписал свое имя и вернул мне письмо, как я ожидал, не прочитав его.

— Вот, дитя, не беспокойте меня больше. Прощайте. Напомните обо мне вашему отцу.

Я пожелал милорду доброго утра и вышел довольный успехом своего предприятия. По возвращении я показал письмо отцу, который очень удивился моей удаче и уверял, что авторитет дедушки так велик, что я могу быть уверен в повышении. Чтобы не случилось чего, я тотчас отправился в Лондон и собственноручно подал письмо у двери дома старшего лорда адмиралтейства, оставив дворнику свой адрес.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

править
О’Брайен и я получаем желаемое. — Семейная сходка и результат ее — раздор, — Мой дядя мне далеко не друг.

Несколько дней спустя после того, как я оставил свой адрес у старшего лорда адмиралтейства, я получил письмо от его секретаря, в котором меня извещали, что патент готов. Нечего и говорить, что я поспешил получить его и, вручая благодарность писцу, решился на всякий случай спросить его, не знает ли он адрес лейтенанта О’Брайена.

— Нет, — отвечал он, — но желал бы знать; он на днях произведен в капитаны.

Я едва не запрыгал от радости, услышав такую добрую весть. Дав писцу адрес О’Брайена, я вышел с драгоценным клочком пергамента в руке и тотчас отправился домой.

Но на пороге меня встретило горе: матушка сильно заболела, и я нашел весь дом в волнении — доктора, аптекари, сиделки бегали взад и вперед; отец был в беспокойстве, сестры в слезах. Спазмы сменялись слезами, и хотя не жалели лекарств, но вечером следующего дня матушка испустила последнее дыхание. Не стану описывать горя отца, который, казалось, раскаивался в своем неласковом обращении с нею, сестрой и мной. Пусть представят себе эти сцены те, которые сами испытали подобное несчастье. Я старался утешить бедную сестру, которая теперь еще больше жалась ко мне, по-видимому, как к своей единственной опоре. По окончании похорон мы стали спокойнее, хотя в сердцах наших горе кипело тем сильнее, чем менее это выражалось внешне. Я сообщил письменно О’Брайену эту печальную весть, и, как верный друг, он тотчас явился утешить меня.

О’Брайен получил из адмиралтейства извещение о своем повышении, и за два дня до приезда к нам получил патент. Я откровенно признался, каким образом это случилось, и в благодарность он опять напомнил о прежнем заблуждении моего семейства насчет меня и моего ума.

— Клянусь Богом, недурно бы каждому иметь таких глупых друзей, — продолжал он. — Но это не насмешка, Питер; ты знаешь, какого мнения я всегда был о тебе.

Как только он приехал, мы принялись совещаться, как бы достать себе должность, потому что О’Брайену хотелось скорей в море и мне тоже. Жаль было расставаться с сестрой. Но отец стал так пасмурен и скучен, что я не чувствовал никакого удовольствия дома, и не будь сестры, уже уехал бы. В самом деле, сама сестра считала, что мне лучше ехать, потому что мизантропия отца, не сдерживаемая теперь матушкой, казалось, усиливалась, и он смотрел на мое пребывание в доме с определенным неудовольствием. Решено было между сестрой и мной, а также О’Брайеном, который всегда участвовал в наших совещаниях, что я должен отправиться в море.

— Мне легче будет присматривать за ним, Питер, когда я останусь одна: нечем будет заниматься, нечем развлекаться, когда тебя не будет. И как ни грустно расставаться с тобой, но обязанность по отношению к батюшке и желание тебе успешной карьеры заставляют меня просить, чтобы ты поскорее приискал себе должность.

— Вы героиня, мисс Эллен, несмотря на ваше хорошенькое личико и глазки, — сказал О’Брайен. — Подумаем теперь, Питер, как добиться этого. Если я получу корабль, то тебе нечего беспокоиться: я возьму тебя к себе в лейтенанты. Но как это сделать? Надеешься ли ты склонить старого игль-паркского джентльмена похлопотать о нас?

— Во всяком случае попытаюсь, — отвечал я, — если не удастся, только даром потрусь в передней — это еще не беда.

На следующий день я отправился к дедушке и приехал к нему по обыкновению около восьми часов. Я прошел по аллее и постучался в дверь. Она отворилась, и я заметил между слугами какую-то нерешительность и принужденность, которая мне не понравилась. Я спросил лорда Привиледжа — ответ был, что он, слава Богу, здоров, но никого не принимает.

— А дядя мой тут? — спросил я.

— Да, сэр, — отвечал слуга, сопровождая слова выразительным взглядом, — и все его семейство также тут.

— Ты уверен, что я не могу видеть дедушку? — спросил я, делая особое ударение на последнем слове.

— Я доложу ему о вас, но это будет против его приказаний.

Я не видал моего дяди с самого детства и теперь не мог припомнить его; с кузинами же и теткой я никогда не встречался. Через минуту слуга вернулся с ответом, что меня просят войти в библиотеку. Там я увидел лорда Привиледжа, сидевшего на своем обыкновенном месте, и какого-то высокого джентльмена, в котором я тотчас узнал своего дядю, по сходству его с моим отцом.

— Вот он — этот молодой джентльмен, милорд, — сказал мой дядя, строго глядя на меня.

— Что? Где? О, да, помню! Так вы, дитя, дурно ведете себя — очень жаль. Прощайте.

— Дурно веду себя, милорд? — возразил я. — Я этого не знал за собой.

— Правда, племянник, слухи очень неблагоприятны для вас, — сухо заметил дядя. — Кто-то наговорил о вас дедушке. Теперь он очень недоволен вами. Но я об этом ничего не знаю.

— Значит, какой-то негодяй оклеветал меня, сэр? — сказал я.

При слове «негодяй» дядя мой вздрогнул, потом, оправившись, произнес:

— Чего вам нужно от лорда Привиледжа, племянник? Я полагаю, что это посещение не без причины?

— Сэр, — отвечал я, — во-первых, я посетил лорда Привиледжа с тем, чтобы поблагодарить его за доставление мне патента лейтенанта, а во-вторых, чтобы попросить его похлопотать о месте для меня: он может сделать это одной строкой.

— Я не знал, племянник, что вы стали лейтенантом; но я согласен: чем скорее вы будете в море, тем лучше. Милорд подпишет письмо, сядьте.

— Вы позволите мне самому написать, сэр? Я знаю, о чем просить.

— Хорошо, и подайте мне его, когда напишете.

Я был убежден, что единственная причина, заставившая дядю содействовать в поиске мне места, было желание избавиться от меня и мысль, что на море я подвергнусь большим опасностям, чем на суше. Я взял лист бумаги и написал:

«Милорд, осмеливаюсь просить Ваше сиятельство соблаговолить определить при первой возможности подателя этого письма на какой-нибудь корабль; мне желательно видеть его при месте.

Остаюсь Вашего сиятельства и т. д.»

— Как! Вы даже имени своего не упомянули?

— Этого не нужно, — отвечал я, — отдам его лично и надеюсь таким образом скорее получить место.

Письмо положили перед милордом для подписи. С трудом могли растолковать ему, что нужно делать: старый джентльмен, казалось, еще больше выжил из ума с тех пор, как я видел его в последний раз. Я поблагодарил его, сложил письмо и опустил в карман. Он случайно поднял на меня глаза и внезапно проблеск воспоминания мелькнул в них.

— А, дитя, так вы бежали из французского плена — гм! А как поживает ваш друг? Как его зовут-то?.. А?

— О’Брайен, милорд.

— О’Брайен! — вскричал мой дядя. — Так он вам друг? Стало быть, это вам я обязан шпионством за мной и сплетнями, тщательно распространенными обо мне но Ирландии, сделками с моими слугами и прочими дерзостями?

Я не решился совершенно опровергать истину. Внезапность раскрытия наших интриг смутила меня.

— Я никогда не связываюсь со слугами, сэр, — отвечал я.

— Может быть, — возразил он, — вы поручаете это другим. Я разоблачил все ваши интриги, после того как этот мерзавец уехал в Англию.

— Если вы слово «мерзавец» применяете к капитану О’Брайену, сэр, то я, от его имени, осмелюсь противоречить вам.

— Как вам угодно, сэр, — отвечал мой дядя, — но вы очень обяжете меня, оставив немедленно этот дом и отказавшись от всяких ожиданий как от нынешнего лорда Привиледжа, так и от будущего, исключая вознаграждения, которое вы заслуживаете своим поведением.

Я почувствовал сильное негодование и очень резко отвечал:

— От нынешнего лорда Привиледжа, разумеется, ничего не ожидаю, от будущего тоже; но когда вы умрете, дядюшка, надеюсь, особа, которая наследует титул, сделает все, что может для вашего покорного слуги. Доброго утра, дядюшка!

Глаза дяди сверкнули огнем, когда я закончил эту речь, действительно чересчур дерзкую: впоследствии стало ясно, как это было глупо с моей стороны. Я поспешил выйти из комнаты не столько из боязни, чтоб меня не вытолкали из дому слуги, как из опасения, чтоб не отняли письма к старшему лорду адмиралтейства, но я не забуду злобной морщины, пересекшей лоб дяди, когда я, затворяя дверь, обернулся и взглянул на него. Я вышел без помощи слуг и отправился домой.

— О’Брайен, — сказал я, воротясь, — нечего терять времени; чем скорее ты поедешь в город с этим рекомендательным письмом, тем лучше, потому что дядюшка станет вредить нам сколько сможет.

И я рассказал ему все происшедшее. Мы решили, что письмо понесет О’Брайен, которое сделает для него, как подателя, то же, что сделало бы для меня; а если он получит место, то я не только займу при нем должность лейтенанта, но еще буду иметь удовольствие плавать с другом. На следующее утро О’Брайен отправился в Лондон и, к счастью, на другой день по приезде увиделся с лордом адмиралтейства; этот день был приемный. Лорд принял письмо из рук О’Брайена и пригласил его сесть. Прочитав его, он стал расспрашивать о лорде Привиледже, его здоровье и прочее.

О’Брайен отвечал, что благодаря Богу его сиятельство может прожить еще много лет, потому что никогда не жалуется на болезнь. Если в этом не было правды, то не было и явной лжи. Я, впрочем, не мог не заметить ему, когда по возвращении он стал мне это рассказывать, что, кажется, он не приучил себя следовать правилу, которое сам проповедовал о безвредной и вредной лжи.

— Правда, Питер; я сам об этом думал; но тем не менее это все-таки мое правило. Мы, впрочем, всегда хорошо мыслим, да только поступаем дурно. Дело в том, что я начинаю, считать положительно необходимым употреблять против света его собственное оружие.

Однако, порицая О’Брайена, я в то же время сам был виноват в обмане для получения двух писем от лорда Привиледжа. Следовательно, бранил в нем недостаток, от которого не свободен был сам; кажется, я в этом случае утешился правилом патера Маграта, что можно позволить себе маленькое зло с доброй целью. Однако вернемся к свиданию О’Брайена со старшим лордом адмиралтейства.

В конце разговора лорд сказал:

— Капитан О’Брайен, я всегда готов служить лорду Привиледжу, тем более что его рекомендация обращена на такого достойного офицера, как вы. Дня через два, если вы наведаетесь в адмиралтейство, узнаете наше распоряжение.

О’Брайен тотчас же известил нас об этом письменно, и мы с нетерпением ожидали второго письма. Но вместо письма он явился на третий день сам, схватил меня в объятия, потом подошел к моей сестре, расцеловал ее и начал прыгать и плясать по комнате.

— Что такое, О’Брайен? — спросил я, между тем как Эллен отступила в смущении.

О’Брайен вынул из кармана пергамент.

— Вот, Питер, милый мой Питер, честь и слава тебе! Восьмидесятипушечный корабль «Раттлснейк» — капитан О’Брайен, стоянка в Вест-Индии. Боже мой, мое сердце разрывается от радости!

И он повалился в кресло.

— В своем ли я уме? — продолжал он спустя минуту.

— Эллен, я уверен, думает, что ты с ума сошел, — сказал я, глядя на сестру, которая стояла в углу комнаты, краснея от смущения.

Тут О’Брайен, вспомнив, что несколько переступил порог приличия, тотчас же встал и, приняв свойственный ему истинно учтивый вид, подошел к сестре и взял ее за руку.

— Извините меня, милая мисс Эллен, — сказал он, — я должен просить у вас прощения за мою дерзость; но мое восхищение было так велико, благодарность к вашему брату так пламенна, что сгоряча я позволил себе распространить выражение своих чувств на особу столь милую ему и столь похожую на него наружностью и характером. Сочтите, что на вас пал излишек благодарности к вашему брату, которым переполнено мое сердце, и ради него простите мою нескромность.

Эллен улыбнулась и подала руку О’Брайену, который подвел ее к софе, где мы уселись все трое. Тут О’Брайен принялся рассказывать о случившемся. Он наведался в назначенный день в адмиралтейство. Лорд не мог принять его и отослал к своему секретарю, который вручил ему приказ о назначении его командиром «Раттлснейка», восьмидесятипушечного корабля. Секретарь, разговаривая с ним, очень мило улыбался и рассказал ему под секретом, что он будет отправлен в Вест-Индию, лишь только окончится оснастка корабля. Он спросил О’Брайена, кого желает тот иметь старшим лейтенантом. О’Брайен отвечал, что он желал бы иметь меня. Но так как, по всей вероятности, я не прослужил положенного срока, чтоб занимать эту должность, адмиралтейство назначит кого-нибудь другого, лишь бы только и мне было дано место на его корабле. Секретарь записал желание О’Брайена и попросил его, если он имеет вакансию мичмана, позволить прислать на корабль одного молодого человека. О’Брайен охотно согласился, пожал ему руку і и вышел из адмиралтейства, спеша к нам с приятным известием.

— Теперь, — продолжал О’Брайен, — я уже решил, что делать. Отправлюсь сначала в Плимут и подниму свой флаг, потом попрошу на неделю отпуск и отправлюсь в Ирландию посмотреть, как там идут дела и что поделывает патер Маграт. Так постараемся, Питер, провести этот вечер как можно веселее, потому что хотя мы с тобой и скоро увидимся, однако, может быть, годы пройдут, прежде чем снова удастся посидеть на этой софе втроем, как теперь, — а кто знает, может быть, и никогда не удастся.

Эллен, у которой со времени смерти матушки все еще были расстроены нервы, потупила глаза, и я заметил слезинку, катившуюся по ее щеке при замечании О’Брайена, что, может быть, мы никогда больше не увидимся. Я был счастлив в этот вечер: отец обедал в городе и не мешал нам. Я сидел дома между любимой сестрой с одной стороны и верным другом с другой.

О’Брайен уехал от нас рано на следующее утро. Во время завтрака отцу подали письмо. Оно было от дяди, холодно извещавшего, что лорд Привиледж внезапно умер этой ночью, что похороны будут в понедельник и что тотчас же после того завещание будет вскрыто. Отец молча передал письмо мне и начал ложечкой хлебать чай. Не могу сказать, чтоб этот случай очень тронул меня, но все-таки тронул, потому что лорд Привиледж однажды был ласков со мной. Что же касается моего отца, я не мог или скорее не хотел анализировать его чувств. Допив чашку чаю, он вышел из-за стола и ушел в свой кабинет. Тогда я сообщил эту новость сестре Эллен.

— Боже мой, — сказала она после минутного молчания, закрывая рукой лицо, — до какого странного и неестественного состояния дошло общество, если батюшка наш может встретить таким образом смерть своего родителя! Не ужасно ли это?

— Это ужасно, душа моя, — отвечал я, — но свет все чувства свои приносит в жертву почестям и пустым титулам. Младшими сыновьями пренебрегают, если не покидают их совсем; добродетель, способности, внутренние достоинства — ничто не ценится, и единственное право на уважение дает наследство. А если сами родители разрывают природные узы, то можно ли удивляться, что дети не чувствуют к ним привязанности? Ты справедливо заметила, это состояние общества возмутительно.

— Я не говорила возмутительно, братец, я сказала странно, неестественно.

— Но если бы ты и сказала то, что я говорю, — и тогда была бы права, Эллен. Я не желал бы из-за титула и богатства, которое он приносит с собой, быть таким бездушным, одиноким, можно сказать даже пренебрегаемый существом, каким был наш дедушка. Если бы мне предложили, я не променял бы на это любовь моей Эллен.

Эллен, бросилась в мои объятия, мы отправились в сад, где долго разговаривали о наших взаимных будущие, желаниях, надеждах и планах.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

править
Великолепные похороны. — Чтение завещания — Я получаю наследство — Что из него выходит. — Мой батюшка, разгоряченный, пишет проповедь, чтобы охладиться. — Я отправляюсь на бриг О’Брайена и встречаюсь с Суинберном.

В понедельник а отправился вместе с отцом в Игл-Парк с тем, чтобы присутствовать при погребении лорда Привиледжа. Черный балдахин, пышные перья, богато украшенный гроб и множество восковых свечей, освещавших комнату, произвели на меня торжественное и величественное впечатление. Облокотись на балюстраду перед гробом и гладя на покоившегося в нем, я припомнил то время, когда расположение деда, казалось, склонялось в мою пользу и он называл меня «дитя мое» Если бы у дяди не родился сын, думал я, то, любя меня ради меня самого, а не ради каких-нибудь светских видов, он умер бы, по всей вероятности, на моих руках. Я чувствовал, что полюбил бы его, если бы знал его дольше. Как мало, продолжал я размышлять, вознаграждали его эти пустые почести за недостаток чувства взаимной любви, которая могла бы озарить таким счастьем его существование! Но жизнь его была отдана пышности и суетности, пышность и суетность провожали его и в могилу. Я вспомнил о сестре Эллен и об О’Брайене и отошел от гроба с убеждением, что судьба Питера Сэмпла могла бы быть предметом зависти для почившего высокопочтенного лорда виконта Привиледжа, барона Карстона, лорда-лейтенанта графства и одного из самых почтенных тайных советников короля

Лишь только кончились эти столь же скучные, сколь и великолепные похороны, мы возвратились в Игл-Парк, где нас ждал дядя, разумеется, уже овладевший титулом и, распоряжающийся похоронами. Нас ввели в библиотеку, где в. кресле, так недавно еще постоянно занятом дедушкой, сидел новый лорд. Около него — стояли законоведы с разными документами. Когда мы вошли, он указал нам на стулья, давая знак, чтобы мы сели; но — ни слова не — было произнесено, только время от времени он перешептывался с нотариусами. Когда собралось, наконец, все семейство, до родственников четвертого и пятого колена, законник, стоявший по правую руку от дяди, надел очки и, развернув пергамент, начал читать завещание. Сначала я внимательно слушал, но юридические термины до того надоели мне, что я предался мыслям о другом. Как вдруг, почти через полчаса чтения, меня вывело из задумчивости мое имя, произнесенное нотариусом.

Это была приписка к завещанию, в которой дедушка оставлял мне десять тысяч — фунтов стерлингов. Отец, сидевший рядом, слегка толкнул меня, чтобы привлечь внимание, и я заметил, что лицо его теперь было уже далеко не так мрачно, как прежде. Это порадовало. Я припомнил, что он говорил мне, когда мы однажды вместе возвращались из Игл-Парка, а именно что внимание ко мне дедушки равняется десяти тысячам фунтов в его завещании, и удивился, что он так метко попал. Вспомнил я также, что он говорил мне о собственных делах, о том, что ничего не приберег для своих детей, и поздравил себя с тем, что в состоянии теперь содержать Эллен в случае, если какая-нибудь беда постигнет батюшку. Вдруг вторичное упоминание моего имени снова вернуло меня на землю. То была приписка, сделанная всего неделю тому назад, в которой дедушка, не довольный моим поведением, уничтожал прежнюю приписку, не оставляя мне таким образом ничего. Я знал, откуда дует ветер, и взглянул в лицо дяди; луч злобного удовольствия горел в его глазах, обращенных на меня в ожидании моего взгляда. Я отвернулся от него, улыбаясь насмешливо и презрительно, и взглянул на отцл, который, казалось, был в самом бедственном состояния. Он сидел с опущенной на грудь головой и сжатыми кулаками. Хотя удар этот поразил меня, так как я чувствовал вею необходимость для нас денег, однако я был слишком горд, чтоб выказать это. Я чувствовал, что ни за что на свете не поменялся бы с дядей своим положением и еще менее чувствами. Когда живущие сходятся, с тем чтобы удостовериться в последней воле призванного на суд Божий относительно мирских и преходящих вещей, им оставленных, чувства злобы и недоброжелательства

На время забываются, потому что воспоминание о «скончавшемся брате» внушает любовь и кротость. Я чувствовал, что могу простить моему дяде.

Не так думал мой отец. Приписка, в которой я лишался наследства, была последней в завещании; нотариус, прочитав ее, свернул пергамент и снял очки. Все встали; отец мой, схватив шляпу, грубо велел мне следовать за собой; он сорвал с руки своей траурные манжеты и тут же бросил их на пол. Я тоже снял свои и, положив их на стол, последовал за отцом. Отец велел кликнуть свою карету, подождал в передней, пока она не подъехала, и потом сел в нее. Когда и я уселся, он поднял занавеску и приказал ехать домой.

— Ни гроша! Боже мой, ни гроша! Не упомянул даже моего имени! Вспомнили обо мне лишь как об участнике похорон! А вы, сэр, позвольте вас спросить, как это вы навлекли на себя недовольство дедушки после того, как он уже оставил вам такую сумму? Гм, отвечайте сейчас, сэр, — продолжал он, с яростью оборачиваясь ко мне.

— Я сам не знаю, батюшка. Ясно только, что дядя мой враг.

— А почему ему быть врагом, в особенности вашим? Тут есть какие-то причины, Питер. Почему ваш дед изменил свое завещание? Я настаиваю, сэр, на том, чтобы вы их открыли.

— Поговорю с вами об этом, батюшка, когда вы успокоитесь.

В ответ на это отец отодвинулся в глубь кареты и до самого дома сохранял молчание.

Лишь только мы приехали, батюшка ушел в свою комнату, а я отправился к Эллен, в ее спальню. Я рассказал ей обо всем случившемся, посоветовался с ней о том, каким образом сообщить отцу о причине ненависти ко мне дяди. После долгого спора она, наконец, согласилась, что теперь необходимо открыть все.

После обеда сестра вышла в другую комнату, и я сообщил отцу обо всех обстоятельствах, дошедших до нас, о жизни дяди в Ирландии. Он внимательно слушал меня и потом, вынув записную книжку, сделал в ней какие-то отметки.

— Хорошо, — сказал он, когда я закончил, — теперь я ясно понимаю, в чем дело. Не сомневаюсь, что дети были обменены с целью похитить у нас с тобой наследство, титул и поместья; но я приложу все старания, чтобы обнаружить тайну, и думаю, что с помощью капитана О’Брайена и патера Маграта это возможно.

— О’Брайен сделает все, что может, сэр, — отвечал я, — я жду от него вестей: он уже около недели в Ирландии.

— Я сам поеду туда, — возразил отец, — и буду всеми средствами стараться раскрыть бесчестный заговор. Да, — вскричал он, ударив кулаком по столу так сильно, что разбил вдребезги две рюмки, — не стану пренебрегать никакими средствами!

— То есть, батюшка, — заметил я, — средствами, приличными вашему званию.

— Всеми средствами, какими только можно возвратить себе похищенные права! Не толкуй мне о приличии, когда дело идет о титуле и имуществе, утраченных благодаря тайной, беззаконной подмене! Клянусь Богом! Я за обман буду платить обманом… Брат мой разорвал между нами все связи…

— Ради Бога, батюшка, не горячитесь так! Вспомните ваше звание.

— Помню, — произнес он с горечью, — но помню также и то, как меня насильно заставили принять это звание. Я помню слова отца, торжественное хладнокровие, с которым он мне сказал, что я должен избрать духовное звание или умереть с голоду. Но мне нужно написать проповедь к завтрашнему дню; я не могу оставаться тут дольше. Скажи Эллен, чтоб она прислала мне чаю.

Я видел, что теперь ему не до проповеди, но смолчал. Сестра сошла ко мне, и мы не видали его больше до завтрака следующего утра. Прежде чем мы увиделись с ним, я получил письмо от О’Брайена.

«Милый Питер, я поехал от вас в Плимут, спустил свой корабль на воду, выхлопотал на верфи боты и поручил старшему лейтенанту заняться балластом и снабжением корабля водой. Потом я отправился в Ирландию и был в качестве капитана О’Брайена очень хорошо принят своим семейством, пребывающим в цветущем здравии. Теперь, когда обе мои сестры замужем, батюшка и матушка живут довольно комфортно, но одиноко, потому — я, кажется, говорил тебе — что небу было, угодно прибрать всех остальных моих братьев и сестер, кроме обеих новобрачных, и еще одной, которая так, изуродована оспой, что женихи на нее и смотреть не хотели, она посвятила себя служению Богу в монастыре. Пока семейство наше увеличивалось, батюшка и матушка постоянно жаловались и хныкали, что никто не убывает, а теперь, как все покинули их различными путями, они беспрестанно сетуют, что никого с ними не осталось, кроме патера Маграта и свиней. Правда, в мире этом нет довольных: теперь, будучи окружены всякого рода удобствами, они находят жизнь свою неудобной и, получив исполнение всех своих желаний, хотят, чтоб все было по-прежнему; но, как говаривал обыкновенно старик Маддокс: добрая воркотня лучше дурного обеда; величайшее удовольствие для них — ворчать, и так как в этом все их счастье, то они счастливы ежедневно, потому что с утра до вечера занимаются этим.

Первым делом моим было послать за патером Магратом, который что-то долее обыкновенного не заглядывал в дом, вероятно, потому, что не все показалось ему так благополучно, как прежде. Он объявил мне, что англичанин покинул страну, да кроме того взял с собою еще Эллу и ее мать; но хуже всего то, что никто не знает, куда они отправились; думают, впрочем, что за море. Это, видишь ли, Питер, дурное дело, потому что мы не можем надеяться узнать истину от старухи. Теперь у нас война с французами и преследовать их нельзя. С другой стороны, это добрая весть, потому что мне не надо соблазнять бедную девушку и уверять ее в том, чего никогда быть не может. Это меня радует немало, потому что патеру Маграту рассказывали ее подруги, что она целых два дня перед отъездом все плакала и горевала, навлекая на себя брань матери. Кажется, теперь мы должны возлагать вес свои надежды на солдата и его жену, кормилицу, отправленных в Индию, без сомнения, с надеждой, что климат и болезни погубят их. Твой дядя — негодяй страшный. Я выезжаю отсюда через три дня; жду тебя ко мне в Плимут. Засвидетельствуй мое почтение твоему батюшке и сестрице, которую да сохранят все святые! Бог да благословит ее навсегда.

Твой навеки О’Брайен».

Я показал это письмо отцу, лишь только он вышел из комнаты.

— Это хитрая интрига, — заметил он. — Нужно тотчас же поступить по совету О’Брайена: поискать кормилицу, сосланную в Индию. Ты знаешь, в каком полку ее муж?

— Да, сэр, — отвечал я, — в тридцать третьем; они отправились в Индию три месяца тому назад.

— Зовут его, кажется, О’Салливан? — спросил он, вынимая записную книжку. — Хорошо, я тотчас же напишу капитану Филдингу и попрошу его как можно тщательнее разузнать, куда девался этот Салливан. О том же попрошу твою сестру Люси; женщины в этих, вещах сильнее мужчин. Если полк назначен на Цейлон, тем лучше, если нет — он возьмет отпуск и отправится разыскивать в других местах. А я отправлюсь в Ирландию посмотреть, нельзя ли напасть на след прочих соучастников.

Сказав это, отец вышел из комнаты, а я отправился с сестрой готовиться к отъезду в Плимут на корабль. Я получил письмо, извещавшее меня о назначении на «Раттлснейк» и, желая избавиться от излишнего путешествия в Лондон, написал, чтобы приказ о том был прислан в Плимут адмиралтейскому писцу. На следующее утро я простился с отцом и милой сестрой и без всяких приключений прибыл на Плимутскую верфь, где встретился с О’Брайеном. В тот же самый день представился адмиралу и поступил на корабль, на котором еще не все мачты были поставлены. Возвращаясь с него, на улице Фор-стрит я заметил высокого красивого моряка, который стоял ко мне спиной и читал объявление прибитое к столбу. В нем говорилось, что «Раттлснейк» капитана О’Брайена (готовящийся отправиться в Вест-Индию, где дублонов так много, что доллары употребляются на балласт) нуждается в нескольких матросах. Следовало бы сказать, нужен экипаж, потому что мы едва имели шесть человек на борту и производили все работы с помощью столяров и моряков верфи. Но в свете не в обычае признаваться в бедности, касается ли это денег, или рабочих рук. Я остановился и подслушал следующую речь:

— Ну, что касается дублонов, этим не надуешь. Я довольно-таки послужил в Вест-Индии и знаю это Но капитан О’Брайен, не тот ли самый, что был вторым лейтенантом на «Санглиере»? Если так, то я не прочь попытать с ним счастья

Голос показался мне знакомым; я ударил моряка по плечу, он обернулся, и я узнал в нем Суинберна.

— А, Суинберн, — вскричал я, пожимая ему руку, по тому что очень рад был видеть его, — это вы?

— А, мистер Симпл! Ну, так я прав: мистер О’Брайен действительно капитан и командует этим корабли ком. Где встретишь корюшку, там недалеко и акула.

— Вы правы, Суинберн; ошибаетесь в одном только что называете капитана О’Брайена акулой; он не акула

— Нет, конечно, и я назвал его так лишь потому что он скоро покажет зубы французам. Но виноват, сэр. — И Суинберн снял фуражку.

— А, понимаю, вы сначала не заметили моих эполет. Да, Суинберн, я лейтенант на «Раттлснейке» и надеюсь, вы будете с нами.

— Вот моя рука, — сказал он, ударив по моей руке своим огромным кулаком так, что раздался громкий звук. — Я доволен, если капитан хороший офицер. А если хороших офицеров двое, то я счастлив. Сейчас же беру бот и еду записать свое имя в книгу, а потом возвращусь на берег промотать последние деньги и посмотреть, нельзя ли приобрести нескольких волонтеров: я знаю, где они прячутся. Еще давеча утром смотрел на кораблик и успел влюбиться в него. У него прекрасный корпус, но голова никуда не годится; я надеюсь, капитан О’Брайен срубит эту голову: она торчит, как скрипичная рукоятка; я еще не видывал, чтобы корабль был на что-нибудь годен с такой головой [Голова — фигурное украшение на носу корабля.].

— А мне кажется, капитан О’Брайен специально просил об этом управляющего верфи, — отвечал я, — но все равно, эту перемену нетрудно будет сделать нам самим.

— Разумеется, — согласился Суинберн, — четырехдюймовые концы, загнутые в спирали, составят туловище змеи [«Раттлснейк» — «Гремучая змея» (англ.).], голову мы вырежем, а что касается погремушек, не я буду, если не украду сегодня ночью трещотку у сторожей на верфи. Но покуда прощайте, мистер Симпл.

Суинберн сдержал свое слово: он уже в полдень вступил на корабль и на следующий день привел с собой шесть человек, которых уговорил служить у нас.

— Скажите капитану О’Брайену, — сказал он мне, — чтоб он не слишком торопился набирать экипаж на корабль. Я знаю, где можно найти много матросов; но сначала хочу употребить мирные средства.

Он так и сделал: почти каждый день приводил с собой по человеку, и все, кого он приводил, были хорошие матросы. Другие поступали волонтерами. Таким образом мы почти готовы были к отплытию. Адмирал нам позволил послать вербовщиков на берег.

— Мистер Симпл, — сказал Суинберн, — я старался всячески убедить дюжину добрых молодцов поступить к нам на службу; они не хотят. Но я решил укомплектовать корабль как следует, и если они не понимают своей пользы, так я уверен, что они потом будут благодарить меня. Одним словом, я решил забрать их всех.

В ту же ночь мы собрали всех матросов, приведенных Суинберном, отправились к одному известному им трактиру и, окружив его нашими людьми, захватили двадцать три отличных матроса, которые почти совсем дополнили наш комплект. Остальных мы получили с адмиральского корабля, и я не думаю, чтоб из всех кораблей, вышедших из Плимутской гавани и бросивших якорь в проливе, был хоть один лучше «Раттлснейка». Таково влияние доброго характера на матросов.

О’Брайена вообще любили все, кто плавал с ним. И Суинберн, знавший его хорошо, одних убедил, а других насильно заставил поступить на корабль. За исключением взятых с адмиральского корабля, ни один не дезертировал. Дезертиры же были из тех, кого мы не желали иметь у себя; их вакансии тотчас заполнялись людьми достойнейшими.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

править
Мы отправляемся в Вест-Индию — Волонтер, отвергнутый по причинам, которые объяснит читателю эта глава.

Мы очень обрадовались, когда к нам приехал лоцман, чтоб вести нас в пролив, и еще больше, когда заметили, что корабль наш, впервые спущенный на воду, незадолго перед тем, как поступил под команду О’Брайена, имел быстрый бег. Это обнаружилось, как только мы вышли в море: он плыл прекрасно, обгонял все шедшие в том же направлении корабли и превосходно выполнял все повороты и маневры. Через три дня после того, как мы бросили якорь в проливе, экипажу было роздано жалованье, и мы получили приказание ехать с депешами к острову Ямайка. Мы отправились при попутном ветре и скоро вышли из канала. Все время проходило в обучении нового экипажа пушечным приемам и гребле, и мало-помалу мы приучили его к крепкой дисциплине.

Старший лейтенант оказался очень примечательным человеком; у него был брат, страстный любитель лошадей, который и его приохотил к этому занятию. Он знал всех лошадей графства Дерби и Окса, выигрывавших призы лет двадцать тому назад, питал слабость к атлетическим упражнениям, мастерски стрелял и на борту держал легавую собаку. С другой стороны, он был денди, носил перчатки даже на службе, вел себя благородно и опрятно и был недурной моряк, то есть знал все, что нужно, чтобы удовлетворительно исполнять свои обязанности, и, очевидно, с каждым днем приобретал больше опыта, потому что исправлял должность старшего лейтенанта добросовестно. Я никогда не встречал более приятного собеседника и благородного молодого человека.

Шкипер был простой, чистосердечный и сметливый молодой человек, всегда сохранявший прекраснейшее расположение духа. Хирург и казначей дополняли ваше общество. Это были люди неприметные, только хирург немножко льстец, а казначей немного скуп.

Но, увлекшись рассказом о корабле и офицерах, я уклонился от главного предмета и чуть не забыл рассказать об одном происшествии, случившемся за два дня до нашего отплытия. Я находился вместе с О’Брайеном в его каюте, как вдруг вошел к нам мистер Озбалдистон, старший лейтенант, и объявил, что на борт прибыл какой-то мальчик и желает поступить волонтером в службу.

— Что за парень? — спросил О’Брайен.

— Хорошенький мальчик, сэр, очень миленький, — отвечал старший лейтенант. — У нас есть две вакансии.

— Хорошо, посмотрите, что из него может выйти, и если вы найдете его годным, то запишите в книгу.

— Я расспрашивал его, сэр. Он говорит, что очень мало был в море. Я предложил ему лезть на снасти, он не хочет.

— Так делайте, как хотите, Озбалдистон, — сказал О’Брайен, и старшин лейтенант вышел из каюты. Через четверть часа он возвратился.

— С вашего позволения, сэр, — сказал он, смеясь, — я посылал этого мальчика к хирургу для осмотра, он не хочет раздеваться. Хирург говорит, что ему кажется — это женщина. Я призвал ее на квартердек, она не отвечает ни на какие вопросы и хочет говорить с вами.

— Со мной! — вскричал с удивлением О’Брайен. — А, это, должно быть, жена какого-нибудь матроса, которой хочется проехать даром. Хорошо, позовите ее сюда, Озбалдистон; я ей докажу нравственную невозможность служить на королевском корабле «Раттлснейк».

Через несколько минут старший лейтенант прислал ее в каюту; перед ее приходом я собирался выйти, но О’Брайен остановил меня.

— Стой, Питер; моя добрая слава подвергнется опасности, если я останусь с ней наедине, — сказал он с усмешкой.

Был ли это мальчик или девушка, но я не видывал более приятной физиономии; волосы ее, однако ж, были острижены, как у мальчика, и я не мог сказать утвердительно, справедливо ли подозрение хирурга.

— Вы хотите говорить со мной? — спросил О’Брайен. Но внимательно взглянув на ее черты, он закрыл лицо руками, облокотился на стол и проговорил:

— Боже мой, Боже мой!..

Между тем молодая девушка — если это была девушка — то бледнела, то краснела, дрожь пробегала по лицу, колени тряслись и стучали одно о другое; если бы я не поддержал ее вовремя, она упала бы на пол.

Она была в обмороке; я опустил ее на пол и поспешил за водой. О’Брайен вскочил и подбежал к ней.

— Бедная девушка! — вскричал он с горечью. — Это все твоя вина, Питер!

— Моя вина! Каким образом?

— Клянусь всеми святыми, как ни дорог мне корабль и капитанский чин, я бы отказался от них, только бы этого не было!

О’Брайен наклонился над ней, слезы орошали ее лицо, которое я обмывал между тем водой.

Я понял, что это за девушка, хотя прежде и не видал ее. Это была та самая, которую О’Брайен уверял в любви, чтобы выманить у ней тайну обмена моим дядей детей.

Глядя на эту сцену, я не мог удержаться, чтоб нэ подумать: "Кто теперь скажет, что можно позволить; себе зло с доброй целью? " Бедная девушка стала приходить в себя. О’Брайен махнул рукой, сказав:

— Оставь нас, Питер, и постереги, чтобы никто не входил.

Я довольно долго простоял на часах у дверей каюты и многих предостерег от входа к О’Брайену; наконец, он отворил дверь и попросил меня приказать спустить бот и потом прийти к нему. Ясно было, что бедная девушка горько плакала, да и сам О’Брайен был глубоко тронут.

— Все улажено, Питер, — сказал он. — Отправляйся с ней на берег и не оставляй ее, пока не убедишься, что она уехала в ночном дилижансе. Окажи мне эту услугу, Питер, ты обязан это сделать, — продолжал он тихим голосом, — потому что отчасти был причиной этого.

Не отвечая, я пожал руку О’Брайену. Донесли, что бот готов, и девушка твердым шагом последовала за мной. Я отправился на берег, посадил ее в карету без всяких расспросов и вернулся на корабль.

— Я вернулся, сэр, — сказал я, входя в каюту с фуражкой в руке и рапортуя по уставу службы.

— Благодарю, — отвечал О’Брайен. — Затвори дверь, Питер, и расскажи, что она делала, что говорила?

— Она ничего не говорила, потому что я ее не расспрашивал. Кажется, она охотно подчинилась твоим распоряжениям.

— Садись, Питер. Мне никогда не было так грустно, никогда не был я так недоволен собой. Кажется, веселость навсегда покинула меня. Жизнь моряка приводит его в соприкосновение с самой худшей частью женщин, и мы не умеем ценить по достоинству другую, лучшую их часть. Разливаясь соловьем перед этой бедной девушкой, я не знал, что разбиваю добрейшее в мире сердце, что гублю женщину, которая готова жизнью пожертвовать за меня. С тех пор, как ты уехал, я раз двадцать подходил к зеркалу посмотреть, не похож ли я на негодяя. Но клянусь честью! Я думал, что любовь женщины подобна дыму и что наше трехмесячное крейсерство развеет ее.

— Я думал, что она уехала во Францию.

— Я то же думал; но она все мне рассказала. Она -приехала сюда с патером О’Тулом и матерью с целью переехать в Дьепп на контрабандистском боте. Когда бот причалил к берегу, чтобы взять их, ее мать и патер Ю’Тул сели, но ей показалось, что, покидая страну, где я находился, она покидает мир, и она отстала нарочно.

Подоспел дозор, раза два выстрелил из пистолетов, бот отчалил, и она осталась с их чемоданами на берегу. Она вернулась в ближайший город с офицерами, рассказала им всю историю, и они отпустили ее. В чемодане патера О’Тула она нашла письмо, из которого узнала, что ее с матерью хотели поместить в Дьеппе в монастырь, а так как в остальных письмах, которые, говорит она, очень важны, но я еще не имел духу прочесть их, упоминается название монастыря, то она возвратилась в дом и попросила отослать к ее матери чемоданы и письмо от нее; она отослала все, кроме писем, прибереженных для меня. Впоследствии она получила от матери ответ, в котором та извещает, что находится в безопасности в монастыре, и просила приехать к ней поскорее. Мать постриглась в монахини через неделю после прибытия, так что мы знаем, где ее найти, Питер.

— А куда отправилась бедная девушка, О’Брайен?

— Вот это-то и есть самое худшее. Оказывается, что она надеялась скрываться на нашем корабле до отплытия в море, а потом, как говорила бедняжка, лежать у ног моих и ухаживать за мною в бурю; но я объявил ей, что это не дозволено, не может этого быть и что мне нельзя на ней жениться. Ах, Питер, это пренеприятное дело! — продолжал О’Брайен, проводя рукой по глазам.

— Но что же с ней будет, О’Брайен?

— Я отправил ее домой к моим родителям с надеждой, что когда-нибудь возвращусь и женюсь на ней. Я написал патеру Маграту, прося его постараться помочь ей.

— Так ты не разуверил ее?

— Это сделает патер Маграт; я не мог. Это убило бы ее, поразило бы в самое сердце, и не мне наносить ей такой удар. Я скорее бы умер, скорее бы женился на ней, чем сделал это, Питер. Может быть, если меня не будет при ней, она легче перенесет это несчастье Патер Маграт все уладит; но, пожалуйста, Питер, не говори больше об этом.

Я замолчал. Однако историю бедной Эллы Фланаган можно тут и закончить. Она больше не появится в моем рассказе. Спустя три месяца мы получили письмо от патера Маграта, извещавшее нас, что девушка прибыла благополучно и с удовольствием была принята родителями О’Брайена, которые изъявили желание оставить нee у себя навсегда. Патер Маграт уверил ее, что если человек вступил в должность капитана корабля, то это все равно, что постричься в монахи и уж жениться нельзя. Бедная девушка поверила ему и, считая О’Брайена навсегда потерянным для себя, нашла приют, по совету патера Маграта, в одном из ирландских монастырей, чтобы, как говорила она, молиться за него день и ночь. Несколько лет спустя мы опять услышали о ней — она не чувствовала себя несчастной; но О’Брайен никогда не мог забыть своей вины перед девушкой. Это было для него источником сожаления, и я думаю, он до самой смерти раскаивался в своем неблагоразумном поведении. Но пора оставить этот печальный предмет и вернуться к «Раттлснейку» который успел уже прибыть в Вест-Индию и соединиться с адмиралом на Ямайке.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

править
Описание берега Мартиники. — Подставлять себя под обстрел — не геройство. — Посещение Ноева ковчега под флагом янки. — Взятие французского невольничьего корабля. — Суп из попугаев.

В Барбадосе мы получили приказ крейсировать около Мартиники с целью не допускать подвоза припасов гарнизону острова и тотчас же отправились к месту назначения. Я не видал ничего живописнее прекрасного берега этого острова: хребты холмов выдаются над самым морем; свежая зелень покрывает их; подошвы изрезаны мелкими заливами; берег ослепляет белизной песка; гавань усеяна стоящими на якоре небольшими береговыми судами, перевозящими сахар из соседних стран; каждый холм со стороны, обращенной к морю, увенчан небольшой крепостью, над которой развевается трехцветный флаг, самый воинственный, по-видимому, во всем мире.

На третье утро мы обогнули Алмазную скалу и неслись вдоль подветренной стороны острова, как вдруг, в то время, как перед нами уже открывался залив Форт-Ройяля, у так называемого Соломонова мыса, покрытого кустарником, мы увидели батарею ближе к себе, чем было желательно. Колонна дыма разостлалась над голубой водой, и вслед за тем послышался свист ядер, прорезавших грот-стеньгу и оторвавших флаг почти над самой головой старика Суинберна, стоявшего на каронаде.

Я в это время обедал в каюте с О’Брайеном и старшим лейтенантом.

— — Куда это черт завел нас? — вскричал О’Брайен, вскакивая со стула и выбегая на палубу.

Мы оба последовали за ним; но, прежде чем достигли палубы, три или четыре других ядра успели просвистать между мачт.

— С вашего позволения, сэр, — сказал О’Фаррел, дежуривший в это время на палубе, — батарея открыла по нам огонь.

— Благодарю за осведомление, мистер О’Фаррел, — отвечал О’Брайен, — но французы прежде вас успели донести об этом. Позвольте спросить, не намерены ли вы собственной своей особой служить мишенью, или, может быть, вы думаете, что «Раттлснейк» за тем только и послан сюда, чтоб ядра пробуравили его, как решето? Руль на штирборт, квартирмейстер!

Руль был повернут, и бриг тотчас же удалился от огня, однако еще несколько ядер легло около нас, одно из них сорвало фок-стеньгу.

— Теперь, мистер Фаррел, мне остается только заметить вам, что, как мне кажется, ни меня, ни вас, никого другого не заботит свист ядер над ушами, если, этим можно что-нибудь выиграть для себя и отечества; Но я очень забочусь о ногах, руках и тем более о жизни каждого из моих матросов, если нет надобности ими жертвовать. Так помните в другой раз, что нет ничего дурного в том, чтобы держаться подальше от батарей, когда все выгоды на их стороне. Я замечал, что выстрелы, сделанные наудачу, всегда уносят лучших матросов. Но что там такое, мистер Симпл, не парус ли?

Через полчаса мы нагнали этот корабль; он выкинул американский флаг, и оказалось, что это бригантина, нагруженная товарами до самого планшира, который возвышался над водой не более, как на один фут. Груз его состоял из ассортимента разных товаров. С середины мачт до самой палубы были навешаны корзины с яблоками, картофелем, чесноком и орехами всех родов. Палуба была загромождена домашней птицей, овцами, свиньями. Низ наполнен дранкой, мебелью и прочими товарами, слишком многочисленными, чтобы их перечислить тут. Я поднялся на ее борт и спросил хозяину, куда он держит путь.

— Как куда? На рынок, — отвечал он. — Вы очень любопытны; надеюсь, вы меня не станете задерживать?

— Нет, если у вас все в порядке, — ответил я, — но мне нужно взглянуть в ваш корабельный журнал.

— Хорошо, это можно, — сказал он и принес его на палубу.

Мне некогда было рассматривать его в подробностях, но меня очень позабавило то немногое, что я прочел в нем: «Под широтою созвездия коня — вода очень легкая — зарезан теленок с белым лбом — пойман дельфин и съеден за обедом — разбита бочка мелассы N 1, б. Славная ночь: я заметил маленькие кругленькие вещицы, плававшие в воде — зачерпнул их целое ведро — думал, что это жемчуг — рассудил, что ошибся — выкинул их за борт, услышал крик — подумал, морская русалка — вышел посмотреть, не заметил ничего. Заметил по носу странную зыбь — полагал, что это, может быть, морская змея — встал на нос корабля, чтобы хорошенько разглядеть ее и чуть было не наткнулся на Барвудский остров. Повернул назад — встретился с британским кораблем — обошлись учтиво».

Осмотрев журнал, я потребовал созвать матросов, чтобы увериться, нет ли в числе его экипажа англичан. Это ему не понравилось, он заворчал; но тем не менее матросы были вызваны на корму. Один из них, я уверен, был англичанин, я и сказал ему это; но как он, так и, хозяин настаивали на противном. Я, однако, решил взять его с собой, чтобы представить спорный пункт на суд О’Брайена, и приказал ему сесть в мой бот.

— Вот что!.. Ну, если вы хотите употребить насилие — я не могу противиться. Моя палуба не свободна, вы видите, а иначе… я скажу вам, мистер лейтенант, с вашим кораблем было бы то же, что с «Гермионой». Знаю только то, что, если вы станете вербовать коренных янки, Штаты этого вам не простят — это так же верно, как то, что есть змеи в Виргинии.

Несмотря на это увещание, я привез обоих к О’Брайену, который долго разговаривал с американцем в каюте и потом позволил ему вернуться на свой корабль вместе с матросом. Мы поплыли дальше. Я был в первой ночной вахте, и когда мы проходили вдоль берега, заметил корабль, еле ползущий, с парусами, развевавшимися во всеi стороны по произволу порывистого ветра. Мы повернули к нему и через несколько минут стали в четверти мили от него. Был спущен бот, и я принял команду над ним; но так как это был большой корабль, то О’Брайен посоветовал мне быть осторожнее, если они выкажут хотя б малейший признак сопротивления.

Когда я уже подходил к кораблю, меня окликнули по-французски и приказали убраться восвояси, угрожая стрелять в противном случае. Этого было достаточно: согласно полученному приказанию, я возвратился и донес обо всем О’Брайену. Мы спустили все боты, развернули бриг лагом к неприятелю и разрядили в него полдюжины каронад, заряженных картечью и ядрами. Шум и суматоха на неприятельском корабле были следствием этого залпа, и О’Брайен снова послал меня узнать, не сдаются ли они. Они отвечали утвердительно, и я поднялся на борг. Это был французский корабль «Коммерс де Бордо», с тремястами тридцатью невольниками, оставшимися из пятисот, взятых с берега и переправляемых на Мартинику. Весь экипаж был болен, и большая часть его лежала на койках. Они объелись супу из попугаев; остались в живых только серые попугаи, немногие из которых умели говорить очень хорошо. Выходя в море, они имели около тысячи попугаев на борту корабля.

О’Брайен, заметив, что я овладел судном, послал другой бот узнать, что это за корабль. Я попросил прислать хирурга, так как многие матросы и некоторые из невольников были ранены нашими выстрелами. Нет ничего более жалкого, чем негры на борту невольничьего корабля: духота между палуб; страшная вонь, происходящая от нечистот, которые едва ли когда удаляются; больные, лежащие без всякой помощи, встречающие равнодушие даже у своих более сильных товарищей; мужчины, женщины, дети, в беспорядке валяющиеся в тесноте, чуть не друг на друге, совершенно нагие, исхудавшие, зачахшие от голода и атмосферы, какой, кроме негров, никто не может сносить. Если бы было известно все, что происходит на невольничьем корабле, — всякий бы согласился совершенно справедливо считать торговлю неграми преступлением наравне с морским разбоем. Но хотя на нее и смотрят, как на разбой, тем не менее она все-таки продолжается.

На рассвете корабль был совсем готов к плаванию, и О’Брайен решил отправиться к острову Доминго, чтобы скорее высадить на берег несчастных негров. Несколько дней спустя мы вместе с пленником своим бросили якоря в заливе принца Руперта, где в двадцать четыре часа пополнили свои запасы и распоряжались насчет приза, который, нечего и говорить, был значительной ценностью.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

править
В Новом Свете за деньги можно все сделать. — Не всегда можно полагаться на слова американца. — На нас нападение нас отбивают — Впрочем мы кое что спасаем от огня.

На следующее утро мы снялись с якоря к отправились назад к своей стоянке у Мартиники Находясь в трех милях, от острова Св. Петра, мы заметили корабль, плывший с временными мачтами. Мы погнались за ним и увидели, что это та самая американская бригантина, которую мы незадолго перед тем повстречали. О’Брайен спустил бот, приказав привести к себе хозяина.

— Что, капитан, — сказал он, — вы встретили шквал, кажется.

— Не думаю, — отвечал тот.

— Фу, черт, так что же с вами случилось?

— Что? Да то, я думаю, что продал я свой груз, да вдобавок еще мачты.

— Продали мачты! Кому же вы их продали?

— Одному премилому французскому корсару, находящемуся у Св. Петра, который лишился всех своих мачт в стычке с одним из ваших бесстыжих кораблей, — и я знаю теперь, что они прекрасно платят.

— Ну, а как же вы домой воротитесь?

— Надеюсь добраться как-нибудь до попутного течения, а там уж дело пойдет на лад Если же встречусь с каким-нибудь американским кораблем, то подам сигнал о помощи, и, может быть, он дотащит меня на буксире

— Славно! — вскричал О’Брайен — Но не угодно ли вам войти в каюту, капитан, и закусить чем-нибудь?

— С особенным удовольствием, — отвечал этот странный смертный и сошел вниз.

Через полчаса оба воротились на палубу, и бот отвез американца на его корабль О’Брайен тотчас же пригласил в каюту мистера Озбалдистона и меня На столе лежала карта залива Св. Петра.

— Я имел длинный разговор с американцем, — сказал нам О’Брайен — Он говорит, что корсар стоит на — якоре в этом месте (и он указал на карту, где была отмечена точка карандашом). Если так, то он в довольно беззащитном положении, и я не вижу затруднений в том, чтобы овладеть им Вы видите, он находится у берега, где глубина — четыре сажени, и притом под самой батареей, так что пушки невозможно будет навести вниз на боты Я осведомился также у американца, настороже ли они, и он говорит, что они считают себя в такой безопасности, что вовсе не остерегаются: капитан и офицеры проводят каждую ночь на берегу, пьют, курят и хвастают будущими подвигами. Вопрос теперь только в том, правду ли сказал нам американец Но мы хорошо обошлись с ним, и нет причины сомневаться в его словах.

Я предоставил Озбалдистону говорить первому; он соглашался с О’Брайеном, я нет. Именно то обстоятельство, что корсар покупал новые мачта, заставляло меня сомневаться в показаниях американца относительно места, где он находился; а если американец лгал в одном, то, значит, он лгал и в остальном. О’Брайена, казалось, поразила моя мысль, и он решил, что боты отправятся только для рекогносцировки и попытаются овладеть корсаром лишь в том случае, если он находится именно там, где указал американец. Далее было решено, что рекогносцировка предпринята будет ночью, потому что, если предположить, что корсар находится на означенном месте, то, по всей вероятности, он тут не останется, а войдет дальше в гавань, чтобы поставить новые мачты. Известие о предстоящей экспедиции быстро разнеслось по кораблю, и матросы вынули и осмотрели свои ножи, чтобы приготовить их к действию. Экипажи военных ботов, не ожидая приказания, занялись ботами и рвали старые простыни на обвязку весел. Все матросы засуетились, снуя по палубам, что очень напоминало суматоху пчелиных ульев. Наконец вышел на палубу Озбалдистон и приказал подать сигнал готовиться к экследиции. Он назначен был командовать баркасом, я — первым катером, О’Фаррел — вторым, Суинберн — ботом. В сумерки корабль снова повернул к острову Св. Петра, и мы стали тихонько приближаться к нему. В десять часов мы достигли острова, а в одиннадцать было приказано спустить боты. О’Брайен снова повторил мистеру Озбалдистону приказание не нападать на корсара, если он не стоит на якоре у самого города. Матросам был сделан смотр на квартердеке с целью увериться, что у них у всех есть примета на куртке, то есть четырехугольный лоскут канвы, пришитый к левому рукаву, для того, чтобы отличать друга от неприятеля, — необходимая предосторожность в ночной экспедиции. Потом их усадили в боты, и был отдан приказ отчаливать. Весла окунулись в воду, озаренную фосфорическим светом, явлением обыкновенным в том климате — и мы отправились. Через час плавания Озбалдистон остановился, и мы подошли к нему.

— Мы теперь у входа в гавань, — сказал он. — Необходимо хранить строжайшую тишину.

— У входа в гавань, сэр? — возразил Суинберн. — Я полагаю, мы уже на самой середине ее: уж десять минут, как мы проплыли мыс, и теперь находимся против второй батареи.

С этим Озбалдистон не согласился, да и я не думал, чтобы Суинберн был прав; но он стоял на своем и указывал на городские огоньки, открывшиеся перед нами, утверждая, что их не было бы видно, если бы мы еще находились у входа в гавань. Но и это не убедило нас, и Суинберн замолчал из уважения к своим офицерам.

--Мы снова взялись за весла и принялись грести с крайней осторожностью: ночь была страшно темна и разглядеть что-либо совершенно невозможно. Проплавав еще десять минут, мы очутились у городских огней, но еще не видали ни корсара, ни других кораблей. Мы снова остановились и принялись совещаться. Суинберн сказал, что если корсар стоит там, где мы полагали, то мы уже давно его проплыли; но в то время, как мы спорили таким образом, О’Фаррел вдруг закричал: «Вот он» — и действительно, не ошибся: корсар находился от него на расстоянии кабельтова. Не дожидаясь приказания, О’Фаррел на своем катере бросился к нему. Он уже взбирался вверх на палубу по борту корабля; но в то время, как он достиг половины пути, вдруг по всем направлениям сверкнули огоньки, и дюжина мушкетов разрядилась над ним. Нам оставалось следовать за О’Фаррелом и в несколько секунд мы были уже около корсара. Но он был настороже и уже приготовился встретить нас. Абордажные сети были развешаны кругом корабля; все пушки были как можно дальше выдвинуты в порты, и палуба, казалось, была полна народу: произошла схватка и кровопролитие, каких я не видывал. Все попытки наши взобраться на палубу оставались безуспешными; лишь только мы кидались к какому-нибудь проходу на корабль — дюжина пик встречала нас и откидывала назад. Если усилия наши обращались против абордажных сетей, нас опрокидывали в боты убитыми или ранеными. Из каждого порта и со всех палуб беспрерывно раздавалась мушкетная стрельба; из пистолетов нам стреляли прямо в лицо. Вдруг случайно оторвались каронады и, грохнувшись в боты, погрузили их на минуту в взволнованную воду, оглушив нас громом своего падения.

Около десяти минут продолжалась борьба; половина наших матросов лежали убитыми или раненными на дне ботов, остальные, изнемогая от усталости и унывшие от безуспешности своих усилий, сидели на планширах ботов, заряжали мушкеты и разряжали их в порты. Озбалдистон был в числе раненых, и я, заметив, что его нет на баркасе из всего экипажа, которого не больше шести человек, подозвал к себе Суинберна и приказал ему передать прочим ботам, чтобы они как можно скорее выбирались из гавани. Это и было сообщено тотчас же оставшимся в живых, которые продолжали бы этот неравный бой до последнего человека. Баркас и второй катер отчалили (О’Фаррел тоже погиб), и лишь только они отошли от корсара и матросы схватились за весла, я принялся выполнять тот же маневр под выстрелами и крики французов, которые, вскочив теперь на шкафуты, осыпали нас пулями, насмешками и ругательствами.

— Стойте, сэр! — вскричал Суинберн. — Мы немножечко отомстим им.

И, говоря это, он подплыл к баркасу, поворотил его нос к корсару и навел каронаду — о наличии которой на нашем борту французы не подозревали, мы ни разу не стреляли из нее — на то место, где гуще толпился неприятель.

— Остановитесь, Суинберн; прибавьте еще картечи. Мы выстрелили из пушки, и выстрел этот имел самые убийственные последствия, уложив наповал большую часть французов, бывших на палубе. Из криков и воплей, последовавших за этим, я заключил, что если бы нас было несколько больше, мы могли бы вернуться и овладеть корсаром; но поздно. Батареи осветились, и хотя французы не могли видеть наших ботов, однако, стреляли по направлению, в котором, по их предположению, мы должны были находиться; они догадались по выстрелам с борта корабля, что мы отражены. В баркасе оставалось всего шесть человек, способных владеть веслами; в первом катере четыре, во втором пять. В боте Суинберна, кроме его самого, было только два человека.

— Дело плохо, сэр, — сказал мне Суинберн. — Что нам теперь делать? Мое мнение — переложить всех раненых в баркас, снабдить людьми оба катера и бот и тащить баркас на буксире. А потом, мистер Симпл, вместо того, чтобы держаться этой стороны, как предполагают на батареях, станем держаться берега: их ядра будут перелетать через наши головы.

Этот совет был очень благоразумен, и я охотно последовал ему. Было два часа; путь нам предстоял неблизкий, а времени оставалось мало. Мы перенесли мертвых и раненых из обоих катеров и бота в баркас. У меня не было времени осматривать их, но я заметил, что О’Фаррел был мертв, как и молодой мичман, по имени Пеппер, который, должно быть, украдкой забрался в бот. Озбалдистона я нашел на корме баркаса. У него была глубокая рана в груди, по-видимому, нанесенная пикой. Он не лишился чувств и попросил у меня воды; я подал. Услышав слово «вода» и журчание, когда я наливал ее из ведра, другие раненые тоже попросили пить. Но мне нельзя было терять много времени и, оставив в баркасе двух людей — одного управлять им, а другого подавать раненым пить, — я взял баркас на буксир и направился к батареям, по совету Суинберна, сидевшего теперь около меня. Приблизившись к берегу, я поплыл к выходу из гавани с весьма незавидным расположением духа.

— Это будет жестокий удар для капитана, мистер Симпл, — сказал мне Суинберн тихим голосом. — Я слыхал, что адмирал нехорошо принимает молодых капитанов, потерявших своих матросов и не привезших ни одного доллара.

— Мне жаль его, Суинберн, так, что и сказать не могу, — ответил я. — Но… что это впереди — корабль?

Суинберн встал на шканцы катера и, поглядев несколько секунд на указываемый мною предмет, произнес:

— Да, большой корабль; должно быть, французский; теперь наша очередь, сэр; если мы не вернемся с пустыми руками, то все будет хорошо. Все за весла! Не отвязать ли баркас, сэр?

— Да, — отвечал я, — ребята, нам нужно овладеть этим кораблем, чтобы поправить первую неудачу. Он купеческий — ясно (в этом, впрочем, я не был уверен). Суинберн, я думаю, лучше пропустить его сначала к берегу; они будут все смотреть в другую сторону, потому что, конечно, слышали пальбу,

— Славно придумано, сэр, — отвечал Суинберн.

Мы остановились и дали ему пройти мимо, что он и сделал, плывя медленно, не более двух миль в час. Тогда, оставив баркас позади, мы приблизились к нему со стороны кормы и бросились на абордаж. Как мы предвидели, весь экипаж находился на палубе с другой стороны корабля и так внимательно следил за действием батарей, которые все еще продолжали стрелять наудачу, что не заметили нас, пока мы не нагнали его совсем; но он уж не имел времени взяться за оружие. На борту его было несколько дам; иные приготовились защищать их, другие бросились вниз. В две минуты мы овладели кораблем и повернули его в другую сторону. Мы оставили открытой одну половину дверец люка для дам, из которых с некоторыми сделался обморок; другие же люки были заперты Суинберном. Овладев палубами, мы послали один из катеров за барками. Привязали его к борту корабля, и теперь можно было оглядеться. Ветер посвежел, и через полчаса мы были вне действия батарей. Тогда перенесли из баркаса раненых, Суинберн и матросы перевязали их раны и постарались доставить им возможные удобства.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

править
Неожиданная встреча, — Старые друзья в новом облике, — Я получаю повышение по службе.

Корабль уже с четверть часа находился в нашей власти, как подошел матрос, стоявший на часах у дверей люка. Он сказал, что один из пленных желает поговорить с командующим английским офицером и просит позволения выйти на палубу. Я позволил, и ко мне вышел какой-то джентльмен, объявивший, что он пассажир и что тут есть еще и другие пассажиры, в том числе семь дам, едущих к своим мужьям и семействам. Он надеется, прибавил он, что я высажу их на берег, так как дамы не могут считаться военнопленными. Зная, что О’Брайен исполнил бы его желание и что он рад будет отделаться от дам и пленных, я отвечал, что высажу их и прочих пассажиров с большим удовольствием и даже подъеду ближе к берегу, чтобы избавить их от труда так долго грести. Я предложил им как можно скорее уложить свое имущество и обещал дать два корабельных бота с приличным количеством французских матросов.

Француз поблагодарил меня от имени всех дам и отправился вниз сообщить им эту приятную весть. Я приблизился к берегу, спустил боты и стал дожидаться их появления. Уже рассветало, когда они собрались, наконец, но я об этом не беспокоился: в семи милях от себя, в открытом море, я видел наш корабль и был вне действия батарей.

Наконец в сопровождении французских джентльменов вышли все дамы. Им пришлось дожидаться, пока укладывали чемоданы и узлы в боты. Первое, что они с ужасом увидели, были мертвые и раненые англичане, лежавшие на палубе. Они выразили свое сожаление, и я рассказал, как, пытаясь овладеть корсаром, был отражен и на обратном пути из гавани столкнулся с их кораблем и овладел им. За любезность, с какой я возвратил им свободу, меня благодарили все дамы, кроме одной, глаза которой были устремлены на раненых. Один из французов подошел к ней и напомнил, что она не выразила еще признательности командующему офицеру.

Она повернулась ко мне — я отшатнулся. Это лицо я видел прежде — тут не могло быть сомнения. Но как она выросла! Какой стала прекрасной!

— Селеста? — спросил я, дрожа. — Вы — Селеста?

— Да, — отвечала она, глядя на меня пристально, как бы желая меня узнать. Но это было нелегко: темнота и пороховая копоть скрывали мое лицо.

— Вы забыли Питера Симпла?

— "Ах! Нет… нет… никогда не забывала его! — вскричала Селеста, заливаясь слезами и простирая ко мне руки.

Эта сцена удивила находящихся на палубе. Я был счастлив, что мог услужить ей, и когда высказал это, она улыбнулась сквозь слезы.

— А где же полковник? — спросил я.

— Здесь! — отвечала она, показывая на остров. — Он теперь генерал и командует гарнизоном острова. Но где мистер О’Брайен? — спросила она в свою очередь.

— Здесь, — отвечал я. — Он командует военным кораблем, и я его второй лейтенант.

Последовал быстрый обмен вопросами; боты дожидались, пока мы говорили. Суинберн напомнил мне, что нас ждет О’Брайен, и я сам чувствовал, что несправедливо по отношению к раненым медлить. Я, однако, успел пожать ей руку, поблагодарить за кошелек, который она дала мне, когда я ходил перед ней на ходулях, и уверить, что никогда не забывал ее и никогда не забуду. Я проводил ее в бот и на прощание просил напомнить обо мне отцу.

— Не знаю, — сказала она мне, — вправе ли я просить вас об одном, но думаю, вы можете оказать мне эту милость.

— Что такое, Селеста?

— Вы отпускаете на берег более половины наших матросов; другие должны остаться, несчастные; да и трудно решить, кому из них идти, кому остаться. Нельзя ли отпустить всех?

— Ради вас, Селеста, я отпущу их. Когда оба бота отчалят, я спущу другой и отошлю остальных вслед за вами; но мне пора ехать…

Боты отчалили, пассажиры, удаляясь, махали нам платками. Я отправился к бригу. Но сначала, спустив бот, я усадил в него остальной экипаж французского корабля и отослал на берег. Я знал, что О’Брайен не будет сердиться за их освобождение, в особенности, когда узнает, кто просил об этом.

Корабль назывался «Викториной», имел четырнадцать пушек, двадцать четыре человека матросов и одиннадцать пассажиров. Он был нагружен шелком и вином и составлял очень ценный приз. Селеста успела сообщить мне, что ее отец четыре года, как переехал в Мартинику, оставив ее воспитываться во Франции, и что теперь она переправляется к нему. Прочие дамы были жены и дочери офицеров французского гарнизона, занимавшего остров; некоторые же из других пассажиров были офицеры; но так как это было поверено мне за тайну, то я, конечно, не был обязан знать это, в особенности, когда они были не в мундирах.

Добравшись до брига, я тотчас же прошел к О’Брайену; мы отправили на приз для переноски раненых хирурга с его помощниками и потом удалились оба в каюту, где я рассказал ему все случившееся.

— Хорошо! — сказал О’Брайен. — Все хорошо, что кончается хорошо; но это не очень удачное предприятие. Вы спасли меня взятием этого корабля, Питер; надобно написать теперь рапорт покрасноречивее. Клянусь Богом, ведь это счастье, что корабль четырнадцатипушечный — это великолепно звучит. Мы в донесении смешаем все так, что адмирал подумает, что мы хотели овладеть обоими кораблями сразу, да оно бы так и было, если бы мы знали, что и этот там. Но мне хочется поскорее услышать от хирурга, что с этим Озбалдистоном. Питер, сделай одолжение, перейди на приз и поставь двух часовых к люкам, чтобы никто не заходил туда и не обшаривал углов. Ради полковника О’Брайена, я хочу отослать на берег все, что принадлежит пассажирам.

В рапорте хирурга значилось: шесть убитых, шестнадцать раненых. Убиты были: Фаррел и Пеппер, двое матросов и двое морских солдат. Старший лейтенант Озбалдистон был тяжело ранен в трех местах, но поправлялся; пятеро матросов было ранено опасно, остальные десятеро, по всей вероятности, должны были вернуться в строй до истечения месяца. Лишь только перенесли раненых, мы с О’Брайеном взошли на приз и спустились в каюту. Все имущество пассажиров было сложено в одну кучу; сундуки, оставшиеся открытыми, были заколочены. О’Брайен написал генералу О’Брайену вежливое письмо и приложил к нему список вещей, посылаемых на берег. Мы отправили к ближайшей батарее баркас под парламентерским флагом; после некоторых формальностей он был принят и сдал вещи. Не дожидаясь ответа, мы тотчас же отправились к Барбадосским островам.

На следующее утро мы похоронили мертвых. О’Фаррел был прекрасный молодой человек, храбрый, как лев, но очень вспыльчивого характера. Из него вышел бы прекрасный офицер, если бы он остался в живых. О бедном маленьком Пеппере все сожалели. Ему было всего двенадцать лет. Он уговорил матросов второго катера позволить ему спрятаться под передними шканцами бота. Честолюбивой цели этой, увенчавшейся так плачевно, он достиг с помощью своей дневной порции водки. На сердце у нас стало легче, когда отпевание закончилось и тела исчезли в волнах. Смутное беспокойство владеет моряками, когда на борту труп.

Теперь же мы весело плыли далее в сопровождении нашего приза, и прежде чем достигли Барбадосских островов, большая часть раненых выздоровела. Однако раны Озбалдистона все еще очень болели; ему посоветовали отправиться домой, он согласился, и тотчас же по приезде в Англию был повышен в чине. Он был веселый товарищ, и мне жаль было расставаться с ним, хотя я и был повышен в должности до старшего лейтенанта, так как лейтенант, назначенный вместо него, был моложе меня. Вскоре по возвращении Озбалдистона домой брат его сломал себе шею на охоте, и он наследовал его имение. Это заставило его выйти в отставку.

У Барбадосских островов мы встретили адмирала, который очень милостиво принял О’Брайена и его донесение. О’Брайен взял два приза, а это достаточно было бы для прикрытия множества грешков, если бы они водились за ним. Впрочем, и то сказать, донесение было* написано превосходно, и в своем письме в адмиралтейство адмирал с похвалой отозвался об успешном и смелом поступке капитана О’Брайена. А на самом-то деле успех взятия «Викторины» был обеспечен советом Суинберна держаться берега. Но правды доискаться в делах этого рода очень трудно, как я убедился в течение времени, посвященного мною службе.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

править
О’Брайен уверяет свой экипаж, что на соленой воде один англичанин стоит трех французов. — Экипаж подтверждает это. — Встреча со знакомым, которого, впрочем, нельзя назвать приятелем.

Вслед за тем мы получили приказ крейсировать у берегов Гвианы и в Мексиканском заливе, где шмыгали взад и вперед около трех месяцев, не встречаясь ни с кем, кроме вест-индских купеческих кораблей, шедших в Дсмерару, Бервис и Суринам и только изредка преследуя какого-нибудь корсара; но при тихом ветре бег их оказывался быстрее нашего, и они ускользали. Впрочем, мы весьма способствовали торговле, и при расставании с этой стоянкой О’Брайен получил от купцов благодарственное письмо и в подарок серебряное блюдо. На второй день пути к Барбадосским островам мы заметили шесть парусов с подветренной стороны по носу. Скоро разглядели, что это были три купеческих корабля и три шхуны, и мы решили, что и подтвердилось впоследствии, что это, должно быть, корсары и взятые ими в плен вест-индские купеческие корабли. Мы пустились за ними на всех парусах, и сначала трое корсаров также добавили ходу, но потом, сосчитав наши силы и не желая лишиться призов, решили дать сражение. Вест-индские корабли повернули к ветру и сменили галс, а трое корсаров убавили парусов и стали нас дожидаться. Мы забарабанили к бою. Когда все было готово и мы находились только в одной миле от неприятеля, О’Брайен созвал матросов на квартердеке.

— Ну, ребята, — сказал он им, — вы видите тут трех корсаров и три вест-индских корабля, взятых ими в плен. Что касается корсаров — они нам под стать: один англичанин всегда побьет трех французов. Корсаров должно поколотить ради чести и славы, а вест-индские корабли надобно отнять у них ради выгоды, потому что вам понадобятся деньги на берегу. Ну, так вам предстоит поработать, а там мы пообедаем.

Эта речь очень понравилась матросам, и они снова вернулись к пушкам.

— Питер, — сказал мне О’Брайен, — отзови от пушек парусных, я намерен сражаться под всеми парусами и одержать победу посредством маневров, если получится. Да скажи мистеру Вебстеру, что мне нужно поговорить с ним.

Мистер Вебстер был степенный, тихий молодой человек и очень хороший офицер.

— Мистер Вебстер, — сказал ему О’Брайен, — помните, что передние пушки должны быть как можно далее вдвинуты в порты. Пусть ядра лучше ударяют под воду, чем перелетают через головы неприятеля. Приготовьте пушки заблаговременно, а я уж постараюсь, чтобы лаги наши не пропадали. Поворачивайте руль, Суинберн!.. Еще, еще, Суинберн!.. Так! Теперь хорошо! Достаточно! Держите так, чтобы подойти прямо к корме подветренного корабля.

— Готово, сэр!

Мы находились теперь на расстоянии двух кабельтовых от корсаров, которые по-прежнему держались ветра на расстоянии полкабельтова один от другого. Это были большие шхуны с многочисленным экипажем; они уже приладили абордажные сети и открыли ряд пушек; потом оказалось, что одна из них, побольше других, имела шестнадцать, а обе другие по четырнадцать пушек.

— Ну, ребята, к подветренным пушкам и стреляй на повороте. Парусные — к подветренным брасам и поворачивай к ветру! Ослабь наветренные реи! Квартирмейстер, натяните гика-шкот!

— Есть, сэр!

Бриг повернул к ветру, выстрелил по кормовым частям двух наветренных шхун и, поравнявшись с ними боковыми пушками, разрядил в них полный лаг.

— Живо, ребята! Заряжай, не отходя от пушек! Свернуть наветренные передние брасы; мне они не нужны, Питер, справимся и так! Суинберн, руль поперек!

Между тем мы выстрелили другим лагом в шхуну, которая не успела еще ответить на наш огонь, потому что, безрассудно придерживаясь ветра, не могла вовремя сделать этого. Бриг подвигался теперь задом, и тут О’Брайен выполнил один из искуснейших маневров: он переменил руль и вторгся кормой между двумя наветренными и одной подветренной шхуной и в то же время к другому галсу.

— Разделись на обе стороны, ребята, и стреляй обоими лагами, когда будем проходить мимо.

Матросы, стоявшие у штирбортных пушек, перебежали на другую сторону, и когда первая сторона была снова заряжена, мы обменялись лагами с подветренной и наветренной шхунами; корабль наш все продолжал подвигаться задом, пока не очутился впереди неприятельских судов. Когда мы опять зарядили пушки, он снова пошел передом, вторгся в промежуток между теми же двумя шхунами и, выстрелив в них лагами, остановился позади них.

— Славно, ребята, славно! — вскричал О’Брайен. — Вот это искусная битва!

Так было и в самом деле: О’Брайен сделал шесть лагов, получив взамен только два, потому что шхуны не успели выстрелить в нас в то время, как мы проходили мимо них в последний раз.

Дым отнесло в подветренную сторону, и мы могли теперь видеть результаты действий наших лагов. Средняя шхуна лишилась своего грот-гика и получила повреждение корпуса. Шхуна, находившаяся с подветренной стороны, казалось, не очень-то пострадала. Но теперь они заметили свою ошибку и распустили паруса. Они ожидали, что мы снова вторгнемся в их середину и будем отстреливаться лагами; в этом случае крайняя шхуна приняла бы грозную позицию, между тем как другие две зажимали бы нас по бокам. Наши потери были незначительны: слегка ранен был матрос и отрезаны грот-ванты. Мы отошли на полмили назад, потом, зарядив оба лага, повернули и увидели, как ожидали, что можем обогнать их всех. Мы так и сделали. О’Брайен, подойдя к наветренной шхуне на расстояние броска камнем, завязал с ней перестрелку лагами, между тем как две другие шхуны не могли стрелять из опасения попасть в своих. Всякий раз, как шхуна, которую мы атаковали, прибавляла ходу, то же самое делали и мы; если она убавляла — и мы убавляли; так что взаимная позиция наша сохранялась в одном и том же положении. Шхуна хорошо отбивалась, но сила ее залпа не могла сравниться с мощью наших тридцатидвухфунтовых пушек, изрыгавших ядра в ее бока на таком близком расстоянии, что они пронизывали ее насквозь — от одного борта до другого. Наконец, ее фок-мачта сорвалась и полетела через борт — позади корабля. Между тем обе другие шхуны повернули и двинулись к нам с целью громить нас сзади; но урон, нанесенный нами первой шхуне, освободил нас or нее. Мы были уверены, что она не уйдет от нас, а потому, повернув, завязали битву с двумя другими, подходя к ним как можно ближе. Ветер теперь подул несколько сильнее прежнего; О’Брайен, повернув руль, вступил в промежуток между ними и выстрелил обеими лагами сразу, осыпав их картечью и гранатами так, что осколки мачт полетели на головы их экипажей. Это охладило противника; самая маленькая шхуна, в начале дела бывшая крайней с подветренной стороны, воспользовавшись ветром, поплыла прочь на всех парусах. Мы приготовились следовать за ней, как заметили, что и другая шхуна, потерявшая свой грот-гик, распустила против ветра все паруса.

— За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь, — сказал О’Брайен. — Поворотим, Питер, и удовольствуемся одной.

Мы повернули и, приближаясь к шхуне, лишившейся грот-гика, готовы были разразиться в нее лагом. Наши матросы грянули троекратное «Ура!». Забавно было видеть, как они пожимали друг другу руки, радуясь и поздравляя всех с успешным окончанием битвы.

— Ну, ребята, живее! Мы довольно сделали для чести, теперь пора позаботиться и о выгоде. Возьми оба катера с людьми, Питер, и поезжай на борт шхуны, а я между тем постараюсь захватить эти три вест-индских корабля. Прикрепи временные мачты и следуй за мной.

В одну минуту мы спустили катера и наполнили их людьми. Я вступил во владение шхуной, между тем как бриг, снова повернув к ветру и распустив все паруса, погнался за вест-индскими кораблями. Самая большая из трех шхун называлась «Жанна д’Арк», имела шестнадцать пушек и только пятьдесят три матроса, так как остальные были размещены на призах. Капитан был тяжело ранен, старший офицер был убит. Мне сказали, что они вышли три месяца тому назад из порта Св. Петра, встретились с тремя другими корсарами и крейсировали вместе, взяв в плен девять вест-индских кораблей со времени выхода своего в море.

— Скажите, пожалуйста, — спросил я офицера, который сообщил мне эти сведения, — нападали на вас боты, когда вы стояли у Св. Петра?

Он отвечал утвердительно, прибавив, что они были отражены.

— А эти мачты вы купили у американца?

Он подтвердил и это, таким образом оказалось, что мы взяли тот самый корабль, в попытке овладеть которым лишились стольких людей.

Это нас очень порадовало.

— Пусть меня повесят, — сказал Суинберн, — если мне не казалось, что эта портовая дыра мне знакома: тут вырвал я пику у одного негодяя, который пытался заколоть меня. А в тот вон порт я отправил, по крайней мере, дюжину мушкетных пуль. Я чертовски рад, что мы захватили наконец этого молодца.

Мы заперли пленных внизу и начали приводить в порядок шхуну. Полчаса стучали топоры и молотки, а через час я водрузил с помощью двух плотников маленькую подставную мачту, которой на время было достаточно. Опустив грот-стеньгу, мы поставили трисели и последовали за нашим кораблем, который в это время уже догнал призы; но они рассеялись во все стороны, и не раньше ночи смог овладеть О’Брайен двумя из них. Третий лежал в дрейфе. Мы устремились вслед за О’Брайеном вместе с двумя взятыми в плен кораблями и нашли, что даже с подставными мачтами можем плыть так же скоро, как и он. На следующее утро увидели, что О’Брайен поворотил к ветру в трех милях впереди нас; с ним были три корабля, взятые в плен. Мы соединились, и я вернулся на борт брига; Вебстеру поручено было управление корсаром. Переведя всех пленных на борт корсара, мы поставили подставные мачты и вместе отправились к Барбадосским островам. По возвращении на борт я узнал, что у нас убиты матрос и юнга, да кроме того шесть человек ранено. Я забыл сказать, что другие два корсара назывались «Этуаль» и «Магдалина».

Через две недели мы со всеми призами благополучно возвратились в Карлайльский залив, где встретили адмирала, бросившего якорь здесь за два дня до нас. Нечего и говорить, что О’Брайен был ласково принят и приобрел себе этой битвой большой авторитет.

Я нашел тут несколько писем от сестры, содержание которых очень огорчило меня. Отец мой пробыл несколько месяцев в Ирландии и возвратился оттуда, не собрав никаких сведений. Сестра писала, что он очень грустен, не занимается своей должностью и по целым дням сидит, не говоря ни слова; внешность его очень изменилась, и худ он до чрезвычайности. Короче, милый мой Питер, говорила она в заключение, я боюсь, что его жизнь приближается к концу. Я, разумеется, провожу время в полном одиночестве и скуке. Не могу удержаться от печальной мысли, что будет со мной, если батюшку постигнет несчастье. Прибегать к помощи дяди я не хочу, а чем мне жить, когда батюшка ничего не оставляет? В последнее время я была очень занята, готовясь к должности гувернантки, и по нескольку часов упражнялась на арфе и фортепьяно. Твое возвращение домой меня крайне радует.

Я показал письма О’Брайену. Он прочел их с большим вниманием. Я заметил, как кровь бросилась ему в лицо, когда он читал то место, где упоминалось его имя и выражалась ее благодарность за его дружбу ко мне.

— Об этом говорить не стоит, Питер, — сказал он, возвращая мне письма. — Кому я обязан моим повышением, этим бригом, призовыми деньгами, которые я сколотил и которые составляют довольно приличную сумму, как не тебе? Успокойся насчет твоей сестры. Мы соединим вместе наши призовые деньги, и ей можно будет выйти замуж за герцога, если есть в Англии такой, который бы ее стоил; расходы на приданое понесут французы; это так же верно, как то, что есть руль у «Раттлснейка».

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

править
Я послан за призами и встречаю ураган. — Выкинут на берег, потеряв половину матросов. — Где «Раттлснейк»?

Через три недели мы опять были готовы к отплытию в море, и адмирал назначил нас на прежнюю стоянку у острова Мартиники. Мы крейсировали около двух недель у острова Св. Петра, и, гуляя ночью по палубе, я часто смотрел на огоньки города, мечтая, что, может быть, некоторые из них освещают мою Селесту. Однажды вечером, находясь в шести милях от земли, я заметил два корабля, огибавшие мыс Негро у самого берега. Полный штиль господствовал в это время, и боты были вынуждены тащить корабль.

— Через полчаса наступит ночь, — сказал мне О’Брайен, — и, я думаю, мы успеем нагнать их, прежде чем они бросят якорь. Если они бросят его, то, вероятно, по эту сторону. Как ты думаешь?

Я согласился с ним, потому что чувствовал себя счастливее всякий раз, как бриг подходил ближе к берегу, так как это приближало меня к Селесте, и, наоборот, чем больше мы удалялись от земли, тем грустнее становилось у меня на сердце. Беспрестанные размышления о ней и свидание после стольких лет разлуки превратили мою юношескую привязанность в сильное влечение, можно сказать, даже в сильную пламенную любовь. Поэтому уже мысль плыть в гавань радовала меня, и не знаю, на какую глупость, на какое сумасшествие не решился бы я, чтоб только увидеть стены, заключавшие в себе предмет моих постоянных мыслей. Правду сказать, мечты мои походили на дикий бред, не представляли ни малейшей надежды на воплощение; в двадцать два года мы все любим строить воздушные замки и легко предаемся любви, не раздумывая, имеем ли какие-нибудь шансы на успех.

Я ответил, что считаю это очень возможным, и попросил поручить мне атаку, обещая вернуться, если попытка будет представлять слишком большую опасность.

— Я знаю, что на тебя можно положиться, Питер, — отвечал О’Брайен, — и мне доставляет удовольствие сознание того, что у меня есть надежный офицер. Да ведь я сам воспитал тебя и сделал человеком, как и обещал, когда ты был еще сопляком с двумя морковками вместо ног. Прикажи приготовить боты как можно скорей. Какая жара сегодня, ни одной рябинки на воде, а небо все в тумане. Посмотри на солнце, как оно заходит, раздувшись втрое против обычной своей величины, как будто гневается. Я думаю, будет сильный ветер с земли. Через полчаса я отчалил с ботами. Совсем стемнело, и я принялся грести к гавани Св. Петра. Жара чрезмерная и необыкновенная: ни малейшее дыхание ветерка не сотрясало воздуха, облаков не было, но между тем звезды были завешаны каким-то туманом; стихии, казалось, находились в совершенном застое. Матросы сняли свои куртки, потому что невозможно было грести в них. Между тем атмосфера стала еще гуще, темнота еще непроницаемее. Мы полагали, что находимся у входа в гавань, но видеть ничего не могли даже в трех ярдах от ботов. Суинберн, участвовавший также в этой экспедиции, работал веслом около меня, и я обратил его внимание на необыкновенное состояние ночи.

— Я уж давно наблюдаю — за этим, сэр, — отвечал он. — Вот что я скажу: если бы мы могли теперь найти наш корабль, лучше всего было бы вернуться. Ему сегодня будут нужны руки, или я ошибаюсь.

— Почему вы так думаете? — спросил я.

— Потому что я думаю, нет, уверен, что до наступления утра будет ураган. Я не в первый раз крейсирую в этих широтах. Помню, в девяносто четвертом…

— Мне кажется, вы правы, Суинберн, — прервал я. — Во всяком случае, мы вернемся и, может быть, нагоним бриг прежде, чем начнется ураган. На нем зажжен фонарь, так что нам легко будет отыскать его.

Я повернул бот и поплыл по направлению, в котором, как полагал, находился корабль. Но мы не гребли и двух минут, как послышался в воздухе глухой стон. Мы пробивались сквозь плотную темноту. Суинберн огляделся кругом и указал мне в сторону штирборта.

— Начинается! Многие живые, сэр, будут мертвыми к утру. Посмотрите!

Я взглянул и, несмотря на темноту, увидел как бы черную стену, скользившую по воде прямо на нас. Стон, постепенно разрастаясь в грохот, вдруг разразился треском, с которым не сравнится никакой гром. Море было совершенно гладко, но словно кипело и покрывалось белой пеной так, что в темноте мне казалось, будто под нами молоко. Ветер так сильно ударил в весла, что матросы попадали кувырком и многие жестоко ушиблись. К счастью, весла были вставлены в уключины и продеты в оси, иначе разбились бы планшир и доски, и мы пошли бы ко дну. Неожиданно ветер ударил в самый бок бота, и, случись малейшая волна, он неминуемо опрокинулся бы. Но Суинберн отпустил руль, и бот, повернувшись по направлению урагана, понесся сквозь кипучую воду с необыкновенной быстротой, делая в час по десяти миль. Матросы переругались. Они заняли было свои прежние места, но оставили их, чтобы сесть на дно и держаться за банки. Оглушительный грохот урагана мешал говорить, и мы объяснялись только жестами. Прочие боты исчезли: будучи легче нашего, они унеслись разрушительной стихией. Не проплыли мы по ветру и двух минут, как море уж визжало каким-то необычайным образом.

Из всего ужасного, что мне случилось видеть, ничто не может сравниться с картиной этой ночи. Мы только слышали ветер, перед которым неслись, как стрела, — куда? — сами не знали, хотя и предполагали, что к верной смерти. Суинберн управлял ботом, при всяком повышении волн оглядываясь назад. Через несколько минут мы очутились среди страшных валов, которые то взбрасывали нас наверх, то чуть не разбивали, кидая навстречу урагану. Весь воздух наполнился брызгами; ветер как ножом резал верхушки волн и уносил их.

Бот наполнился водой и, казалось, стал быстро опускаться. Матросы в молчании вычерпывали воду шляпами. Вдруг вновь огромная волна обрушилась на нас, затопив бот почти до банок. Еще через минуту мы получили такой сильный удар, что попадали со своих мест; Суинберн перелетел через мою голову. Разом рассыпались все доски бота; он разверзся под ногами, и мы очутились в воде, среди волн.

Без малейшей надежды на успех бились мы в воде, стараясь спасти жизнь; но следующая волна выбросила нас на ту скалу, о которую разбился наш бот. Эта волна даровала жизнь одним и смерть другим. Меня, благодарение Богу, она спасла: я был вскинут так высоко, что попал на самую верхушку скалы, переломив себе только два ребра. Со мной спаслись Суинберн и восемь других, но тоже не без ран: двое переломили ноги, трое руки, остальные были более или менее контужены. Нас было восемнадцать на боте: десять спаслись, других выбросило волнами к нашим ногам, и утром мы нашли их страшно изуродованными. Один или двое буквально раскроили себе череп о скалы.

Я благодарил Бога за свое спасение, но ураган все еще ревел, волны продолжали окатывать нас. Я пополз далее по берегу и встретил Суинберна. Он каким-то чудесным образом остался невредим и теперь сидел, устремив глаза на море. Он узнал меня, взял мою руку, сжал в своей и долго держал, не выпуская. Мы пробыли в этом положении несколько минут, пока волны, беспрестанно возраставшие в своем объеме, не достигли нас и не заставили ползти далее. Я огляделся: ураган продолжался во всей своей ярости, но было уже не так темно. Я мог проследить на некоторое расстояние очертания гавани по пене, скопившейся у берега, и в первый раз вспомнил об О’Брайене и его корабле. Приложив рот к уху Суинберна, я закричал: "О’Брайен? " Суинберн покачал головой и снова принялся смотреть в открытое море. Я размышлял о судьбе корабля. Он должен был находиться в шести или семи милях от земли, да притом и ураган направлен был не к берегу. Возможно, его снесло миль на десять, но что это значило по сравнению со страшной силой? Я помолился Богу за оставшихся на корабле и поблагодарил Его за собственное спасение. Без всякого сомнения, я теперь был или должен стать в скором времени пленником; но что за беда? Я подумал о Селесте и утешился.

Часа через три ярость ветра утихла. Все еще дул сильный шквал, но небо просияло, звезды снова заблестели, и мы могли видеть на довольно значительное расстояние.

— Ураган уменьшается, сэр; он удовлетворен наделанным злом, — сказал Суинберн. — А зла-то наделал немало. Это хуже, чем в девяносто четвертом…

— Я отдал бы жалованье и все призовые деньги за то, чтобы сейчас было утро и можно было узнать что-нибудь о судьбе «Раттлснейка». Что вы думаете об этом, Суинберн?

— Все зависит от того, сэр, захватил ли их ураган врасплох или нет. Капитан О’Брайен — моряк не хуже всякого другого, но он не видывал ураганов и, может быть, не знает знаков и предзнаменований, которые создал для нас Бог по благости своей. Эти красивые корабли легко наполняются водой, но надо надеяться на лучшее.

С нетерпением ожидали мы дня, который, казалось нам, никогда не наступит. Наконец появилась заря, и, когда осветилось море, мы принялись смотреть во все стороны, но не видали брига. Солнце взошло, стало светло и ясно, но мы не озирались кругом; глаза наши были обращены единственно к тому месту, где мы оставили корабль. Море все еще волновалось, но ветер скоро утих.

— Слава Богу, — произнес вдруг Суинберн, оглядев море вдоль берега, — он еще цел покуда!

Взглянув по направлению, которое он указывал, я заметил корабль в двух милях от берега, расснащенный и качающийся на волнах.

— Вижу! — закричал я, едва переводя дух от радости. — Но, кажется, его несет на берег?

— Все будет зависеть от того, хватит ли у него кусочка паруса, чтобы обогнуть мыс, — отвечал Суинберн. — А уж капитан О’Брайен знает свое дело.

К нам подошли и другие спасшиеся матросы. Мы пожали друг другу руки. Они показали мне тела погибших наших товарищей. Я велел отнести их выше и сложить вместе; потом вместе с Суинберном продолжал следить за кораблем. Через полчаса мы заметили на нем треугольник, а еще через десять минут — подставную мачту сзади, к ней привязали грот. Потом показался кран для подъема мачты в передней части корабля, и спустя короткое время новый грот и фок распустились по ветру.

— Вот все, что они могут сделать, — заметил Суинберн, — им должно надеяться теперь на это и на Провидение. Они не более как в миле от берега.

Более получаса с трепетом следили мы за кораблем; прочие матросы вернулись к нам и начали высказывать свои предположения… Минуту мы отрицали возможности для корабля обогнуть мыс, в следующую уже были уверены, что он преуспеет в этом. Наконец, приблизившись к берегу, он рванулся вперед: биение моего сердца стало невыносимым. Чуть переводя дыхание, я переминался с ноги на ногу. Он, казалось, был уже около мыса, уже сталкивался со скалами…

— Боже мой, он ударился! — вскричал я.

— Нет! — возразил Суинберн.

И мы увидели его на другой стороне самой крайней скалы; но он тотчас скрылся.

— Спасен, мистер Симпл! — вскричал Суинберн, махая в восторге шляпой. — Он обогнул мыс, клянусь Богом!

— Слава Богу! — отвечал я, вне себя от радости.

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

править
Опустошения, причиненные ураганом. — Я приобретаю друзей. — Ни в разрушении, ни в избавлении никому не сравниться с английскими матросами. — Я встречаюсь с генералом О’Брайеном к величайшему своему удовольствию. — Другая такая же встреча. — Множество рукопожатий и «всего такого», как говорит Поп*

[*- Поп Александр (1688—1744) — английский поэт.].

Теперь, когда корабль был уже спасен, мы начали помышлять о самих себе. Первое внимание было обращено на мертвые тела, и, видя, как они были изуродованы, я еще раз выразил признательность Богу за свое чудесное спасение. Мы принялись осматривать берег в надежде найти какие-нибудь остатки от прочих ботов, но напрасно. Мы находились в трех милях от города, который был сильно разрушен ураганом; весь берег был усеян развалинами и обломками. Я объявил матросам, что нужно идти в город и сдаться в плен; они согласились, и мы отправились, обещая прислать за несчастными ранеными, которые не могли идти с нами.

Что за зрелище представилось, когда мы взобрались на скалы и углубились внутрь страны! Всюду валялись деревья, выдернутые с корнем, мертвые стада, там и сям остатки домов, половину которых ураган унес за несколько миль. Все, что было выстроено не из твердого камня, исчезло. Мы проходили мимо руин, которые прежде были негритянскими хижинами. Негры рылись в развалинах, отыскивая свое имущество; тут были женщины с младенцами на руках и прочими детьми, стоявшими около них. Матери рыдали над мертвыми телами задавленных малюток. Они не обращали на нас внимания.

Дальше, в полумиле, мы, к величайшему своему облегчению, наткнулись на экипажи прочих наших ботов, сидевшие на обочине дороги. Они остались невредимы, их боты, будучи гораздо легче нашего, были выброшены на берег гораздо выше. Они присоединились к нам, и мы продолжали свой путь.

По дороге встретили опрокинутую телегу и попавшего под нее негра, с ногой, придавленной колесом. Высвободили беднягу: нога была переломлена. Положив его у дороги в тень, пошли дальше. На всем пути мы наблюдали картины бедствия и разрушения; войдя в город, увидели, что и тут все так же, но только в больших размерах. Не было почти ни одного дома, оставшегося в целости; берег загроможден трупами и обломками кораблей, мачты которых, изломанные на несколько частей, глубоко врезались в песок. Отряды солдат занимались уборкой тел и немногого, что можно было спасти. Никто не подходил к нам и даже не обращал внимания. На некоторых улицах раскапывали развалины и вытаскивали оттуда раненых — их крики услышали; в других местах выносили трупы. Рыдания родственников, вопли негров, крики раненых, ругательства французских солдат, беспрестанные приказания офицеров, разъезжавших верхом, суматоха, происходившая от толпы зрителей, чьи голоса сливались с общим шумом, — все это представляло сцену столь же страшную, как и новую для нас.

Поглядев на нее несколько минут, я подошел к офицеру, сидевшему верхом на лошади, и сказал ему по-французски, что хочу сдаться в плен.

— Нам некогда принимать пленных, — ответил он, — сотни людей погребены под этими развалинами, и мы должны спасать их. Прежде всего нужно следовать заповедям человеколюбия.

— Позвольте моим матросам помогать вам, сэр, — сказал я. — Они дельные и сильные ребята.

— Благодарю вас именем моих несчастных соотечественников, сэр, — сказал он, снимая шляпу.

— Покажите, где мы можем быть полезны?

Он повернулся и указал на дом в развалинах, находившийся несколько выше.

— Там, под этими развалинами, есть живые, — сказал он.

— Пойдемте, ребята! — крикнул я.

Матросы ревностно принялись за дело. Я не мог участвовать сам, чувствуя сильную боль в боку, а потому только распоряжался их действиями.

В полчаса мы разгребли завал настолько, что вытащили несчастную негритянскую девушку, крики которой были еще слышны во время работы. Мы положили ее на улице, и она тотчас потеряла сознание: левая рука ее была переломлена. Я помогал, сколько мог, а матросы активно разгребали развалины, отбрасывая в сторону бревна и доски. К нам подъехал какой-то офицер. Он остановился и спросил меня, кто мы такие. Я отвечал, что мы с английского корабля, потерпели крушение и теперь помогаем им, сколько можем, в ожидании, когда у них будет время посадить нас в тюрьму.

— Вы, англичане, — бравые молодцы, — ответил он и поехал дальше.

Между тем наши люди нашли другого несчастного; это был старый седой негр; но он был так изуродован, что спасти его уже не было возможным. Мы вынесли его и уложили рядом с негритянской девушкой, когда на улице появилось несколько офицеров верхом. В том, который ехал впереди всех в генеральском мундире, я тотчас же узнал моего прежнего друга полковника О’Брайена. Они остановились около нас. Я сказал им, кто мы такие. Генерал О’Брайен снял шляпу и поблагодарил матросов.

Он не узнал меня и уже готовился проехать далее.

— Генерал О’Брайен, — сказал я, — вы забыли меня, но я никогда не забуду вашей доброты.

— Боже мой, — вскричал он, — это вы, мой милый? — 'Ой соскочил с лошади и крепко пожал мне руку. — Неудивительно, что я не узнал вас: вы теперь совсем не тот маленький Питер Симпл, который в женской одежде Танцевал на ходулях. Я не буду просить вас прекратить это доброе человеческое дело; но когда закончите, приходите ко мне. Вам всякий укажет мой дом, и если не найдете меня, то найдете Селесту, потому что, как видите, я не могу оставить это грустное место. Бог с вами!

И он уехал со своей свитой.

— Ну, ребята, — сказал я, обращаясь к матросам, — будьте уверены, что дурно с нами не поступят. Работайте прилежнее, делайте все, что можете, и французы не забудут этого.

Мы полностью разгребли этот дом и вернулись к тому месту, где работали солдаты под присмотром офицера на лошади. Я подошел к нему и объявил, что мы спасли двоих, и если угодно, поможем теперь его отряду. Он с благодарностью принял наши услуги. — Ну, ребята, — сказал Суинберн, — забудьте на время свои ушибы и покажем этим французам, как мы умеем работать.

Они принялись за дело, отбрасывая направо и налево доски и бревна с таким проворством и ловкостью, что удивили офицера и прочих бывших при этом жителей; в полчаса они сделали больше, чем можно было ожидать. Несколько человек были спасены. Французы выразили свою благодарность нашим матросам, принесли им вина, в котором они очень нуждались. С удвоенными силами матросы снова принялись за работу и спасли многих, которые неминуемо погибли бы.

Бедствия, причиненные ураганом, были очень велики, так как он налетел ночью, когда большинство жителей спали. Деревянные дома обрушились в самом начале урагана. К полудню уже нечего было делать, чему я был очень рад. Бок болел, и кроме того я чувствовал тошноту и боль в животе от солнечной жары.

Я спросил у одного почтенного старика, француза, где дом генерала. Он указал мне. Я отправился туда в сопровождении матросов. Прибыв к месту, я встретил ординарца, ведшего лошадь генерала О’Брайена, только что вернувшегося домой. Я обратился к сержанту, стоящему у дверей с просьбой доложить генералу, что я внизу. Воротясь, он попросил меня следовать за собой. Меня привели в большую комнату, где я нашел его в обществе нескольких офицеров. Он снова горячо поздоровался со мной и представил меня обществу как того самого офицера, который позволил дамам, попавшим в плен, вернуться на берег.

— В таком случае должен поблагодарить вас за жену, — сказал один офицер, подавая мне руку.

Вслед за тем ко мне подошел другой и выразил мне признательность по тому же поводу. Завязался разговор, и я рассказал обо всем со всеми подробностями. Упомянул о том, что сегодня утром видел корабль наш весь расснащенный, однако он обогнул мыс и теперь в безопасности.

— Ваш бриг, должно отдать справедливость, очень беспокоил нас. Мой однофамилец лучше меня умеет держать наши батареи настороже, — сказал генерал О’Брайен. — Не думаю, чтоб на острове был хоть один пятилетний негр, который не знал бы вашего корабля.

Мы заговорили о нападении на корсара, которое было отражено.

— А, — сказал один адъютант, — вы много побили на нем народа. Он ушел отсюда месяца четыре назад. Капитан Карно поклялся сразиться с вами при первом случае.

— Он сдержал свое слово, — ответил я и рассказал им о битве с тремя корсарами и взятии одного из них. Это очень удивило их и, полагаю, огорчило.

— Ну, друг мой, — сказал генерал О’Брайен, — вы будете жить у меня, пока останетесь на острове, и если в чем нуждаетесь, дайте мне знать.

— Боюсь, что я нуждаюсь в хирурге, — ответил я, — у меня так болит бок, что я едва дышу.

— Так вы ранены! — вскричал генерал О’Брайен встревоженно.

— Не опасно, полагаю; но чувствую сильную боль, — отвечал я.

— Покажите, — сказал один офицер. — Я хирург, положитесь на меня. Снимите мундир.

Я с трудом исполнил это требование.

— У вас переломлены два ребра, — продолжал он, щупая мой бок, — и очень значительный ушиб. Вы должны лежать в постели или на софе несколько дней. Через четверть часа я вернусь наложить повязку, а через десять дней вылечу в награду за то, что вы отдали мою дочь, взятую в плен на «Викторине» вместе с прочими дамами.

Офицеры между тем распрощались и оставили меня одного с генералом О’Брайеном.

— Я вам говорю раз и навсегда, — сказал он. — Помните: мой кошелек и все, что мне принадлежит, в вашем распоряжении. Если вы не примете и этого, я подумаю, что вы нас не любите. Это ведь не в первый раз, Питер; тогда вы расплатились со мной честным образом, хотя, впрочем, я в это дело вовсе не вмешивался. Селеста сама распорядилась, — прибавил он улыбаясь. — Я, разумеется, не мог вообразить, что это вы, одетый в женское платье, так бесстыдно танцуете по всей Франции на ходулях. Но вы должны рассказать мне обо всех ваших приключениях по порядку. Селесте не терпится увидеть вас. К ней пойдете или подождете, пока позаботится о вас хирург?

— Пойду, если позволите, генерал. Но прежде, могу ли я попросить, чтоб позаботились о моих матросах: они не ели со вчерашнего дня, все в ушибах и вдобавок все утро работали. Да еще попрошу вас послать тележку за теми, которые так изуродованы, что не могли идти с нами, и лежат на берегу.

— Мне следовало об этом раньше подумать, — ответил он, — но, кстати, я заодно велю похоронить несчастных, оставшихся на берегу. Пойдемте теперь к Селесте.

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ

править
Переломанные ребра разрывают сердце. — О’Брайен объявляет перемирие. — Я объясняюсь в любви. — Быстрые успехи во всех делах.

Я вошел вслед за генералом в изящно убранную комнату, в которой нашел Селесту, ожидающую меня. Она бросилась навстречу. С каким наслаждением я взял ее за руку и взглянул в ее очаровательное личико! Мы не могли выговорить ни слова. С минуту я держал ее руку в своей, не в силах отвести от нее глаз; генерал же, стоя около нас, с улыбкой переводил взгляд с нее на меня и обратно. Наконец он отошел к окну; я поднес ее руку к губам.

— Мне кажется, это сон, — проговорила Селеста.

Я не мог отвечать и только смотрел на нее. Какой прекрасной стала она, как выросла! Выражение ее безукоризненного лица было так полно ума и чувства. Глаза, наполнившиеся слезами, так кротко, так ласково' блестели, что я готов был упасть перед ней на колени.

— Пойдемте, друг мой, — сказал генерал О’Брайен, — вы видели Селесту, теперь хирургу надо видеть вас.

— Хирургу! — вскричала испуганная Селеста.

— Да, моя милая; но ничего страшного: пара ребер переломлена.

Я вышел вслед за генералом О’Брайеном из комнаты, но в дверях обернулся, чтобы взглянуть на Селесту. Она отошла к софе и закрыла глаза платком.

Хирург дожидался нас; он перевязал бок, приложил к нему какую-то прохладительную примочку, и я тотчас же почувствовал большое облегчение.

— Я должен уйти, — сказал генерал О’Брайен, — вам надобно полежать часа два, а потом, если я не возвращусь, то вам известен путь к Селесте.

Я лег, чтоб исполнить его желание, но лишь только заслышал топот лошади, встал и отправился в гардеробную. Тут была Селеста; она поспешила осведомиться о моей ране. Я отвечал, что она не опасна и что пришел именно для того, чтобы доказать это. Мы сели на софу.

— Я так несчастлив, Селеста, — сказал я, — что никогда не удается мне явиться перед вами в приличном виде. Когда вы видели меня в первый раз, я был ранен; во второй — одет женщиной; в последний раз — вымаран грязью и порохом, теперь опять возвращаюсь к вам раненный и в повязках. Не знаю, удастся ли когда предстать перед вами джентльменом.

— Не платье — лицо джентльмена, Питер. Я так счастлива видеть вас, что не обращаю внимания на платье. Но я еще не поблагодарила вас за любезность, оказанную мне при последней нашей встрече; папенька никогда этого не забудет.

— И я еще не поблагодарил вас, Селеста, за кошелек, который вы бросили мне в шляпу, когда встретили меня при попытке бежать из Франции. Я никогда не забывал вас, а с тех пор, как мы виделись в последний раз, вы ни на минуту не выходили у меня из головы. Представить себе не можете, как я благодарен урагану за то, что он выбросил меня к вашим ногам. Крейсируя с кораблем, я часто осматривал город в подзорную трубу, представляя, что в доме, который попадал мне на глаза, обитаете вы, я чувствовал себя счастливым, когда мы близко подходили к берегу, потому что это приближало меня к вам.

— И я тоже, Питер, часто следила за вашим кораблем, радовалась, когда он подходил ближе и боялась его батарей. Какая жалость, что вы и батюшка не служите вместе: мы были бы так счастливы.

Мы разговаривали так около двух часов, показавшихся нам десятью минутами. Я чувствовал себя влюбленным, но не думаю, чтоб Селеста подозревала, что и она влюблена; впрочем, пусть читатель сам судит об этом по тому маленькому разговору, который я выше передал.

На следующее утро я вышел посмотреть, не увижу ли корабля, и, к величайшему удовольствию, заметил его, шедшего к берегу милях в шести от входа в гавань. На нем были теперь очень порядочные мачты с брам-стеньгами вместо тожелей. Углубившись на три мили в гавань, он спустил единственный оставшийся у него бот, который направился к берегу, распустив парламентерский флаг на носу. Я поспешил в свою комнату и написал О’Брайену подробный отчет о случившемся, намереваясь отослать его с ботом; в нем, между прочим, я просил прислать мои вещи, потому что я не имел с собой ничего, кроме того, что было на мне. Как только я закончил его, вошел генерал О’Брайен.

— Друг мой, — сказал он, — я только что принял парламентера, присланного капитаном О’Брайеном; он хочет знать о судьбе экипажа своих ботов и просит позволения доставить оставшимся в живых их платье и имущество.

— Я как раз описал ему эту историю и между прочим прошу его именно о том, о чем он просит вас, — ответил я и подал ему письмо, которое он, прочитав, возвратил мне.

— Но, друг мой, — сказал он, — вы очень превратного мнения о нас, французах, если думаете, что мы намерены удерживать вас в плену. Во-первых, то, что вы освободили стольких французских подданных, когда овладели «Викториной», дает вам право на такое же снисхождение; во-вторых, вы не были взяты в плен, а попали сюда велением судьбы; Провидение этой бурей ослабляет вражду между народами и побуждает к общему человеколюбию, которое так прекрасно выказали ваши храбрые матросы. Вы, следовательно, вольны отправиться с вашими людьми. Но мы все-таки будем считать себя вашими должниками. Как бок сегодня?

— Очень плохо, — отвечал я, не в силах снести мысль о столь скором возвращении на бриг, прошедший день я вынужден был рано расстаться с Селестой и идти спать. Я очень мало успел с ней поговорить и еще не рассказал генералу О’Брайену истории моего побега) из Франции.

— Не думаю, — продолжал я, — что могу отправиться на корабль сегодня, но очень благодарен за вашу доброту.

— Хорошо, хорошо! — возразил генерал, понявший мою мысль — Я не считаю, что вам необходимо отправиться сегодня. Я отошлю матросов и ваше письмо. Кроме того напишу капитану О’Брайену, что вы в постели и до послезавтра не встанете. Согласны?

Мне этот срок показался коротким, но я видел, что:, генерал ждет моего согласия, а потому я согласился.

— Бот может привезти ваше платье, — сказал он. Сейчас я велю сказать капитану О’Брайену, что если он потрудится послезавтра войти в гавань, то я пришлю вас на борт корабля в одном из наших ботов.

Сказав это, он взял письмо и вышел из комнаты. Лишь только затворилась дверь, я почувствовал себя достаточно здоровым, чтобы идти к Селесте, ожидавшей меня, и рассказал ей обо всем случившемся В это утро я сидел вместе с ней и генералом и рассказывал им о своих приключениях, которые очень забавляли генерала, о поступке моего дяди и надеждах, слабо питаемых мною, со временем раскрыть обман. Не умолчал о том, как незавидно будет мое будущее, если это мне не удастся. В этом месте моего рассказа генерал стал задумчив и серьезен. Когда я закончил, наступило время обеда, и я узнал, что вместе с письмом от О’Брайена привезли мое платье. Он писал, как убивало его предположение о моей гибели и как обрадовала весть о спасении. Оказалось, что лишь только я отчалил с ботами, он вошел в каюту и, случайно взглянув на барометр, заметил, к удивлению своему, что он понизился на два дюйма, что было признаком урагана. Это вместе с особенным состоянием атмосферы заставило сделать все нужные приготовления, и, лишь только с этим справились, начался ураган. Корабль осел на корму и оставался в этом положении с полчаса, но необходимости срубить мачты, чтобы снова привести его в прямое положение, не было. На следующее утро они обогнули мыс на расстоянии не более полукабельтова от него. В заключение О’Брайен писал, что мысль о моей смерти так огорчала его, что, если бы не экипаж, ему было бы все равно — спасется ли корабль или погибнет. Он написал генералу О’Брайену письмо, в котором благодарил его за доброту и уверял, что, попадись ему хоть пятьдесят кораблей, он не станет брать ни одного, пока я не возвращусь на борт, хотя бы ему пришлось быть отставленным от службы за нерадение к обязанностям. Он прибавлял, что бриг с подставными мачтами ходит так же быстро, как прежде, и что, лишь только я возвращусь на борт, он отправится к Барбадосским островам. «Что касается твоих больных ребер, Питер, это ничего, — продолжал он, — я знаю, что ты метишь теперь на Адамово ребро [По Библии, Бог из ребра Адама, первою человека па земле, создал женщину, Еву, которую и дал ему в жены.]; но подожди немного, мальчик мой. Ты будешь лордом — я тебе обещал; это цель, от которой мы ни за что не свернем. Прощай!»

Оставшись наедине с Селестой, я показал письмо О’Брайена. Я читал генералу то место, в котором О’Брайен говорит, что не станет брать призов, пока я на берегу; он отвечал, что в таком случае следовало бы меня подольше продержать; но, заметил он, О’Брайен честный человек и стоит своего имени.

Дойдя до места, где говорилось о ребре Адама, о котором я совершенно забыл, Селеста попросила меня объяснить, потому что хоть и хорошо читала и говорила по-английски, но не настолько знала язык, чтобы понимать игру слов. Я перевел ей.

— Право, Селеста, — сказал я, — я совсем забыл об этом замечании О’Брайена, иначе не показал бы вам письма; но, впрочем, он говорит правду. После вашей ласки как мог я не полюбить вас? О, стоит ли говорить, что я счел бы за величайшее счастье, если бы вы полюбили меня настолько, чтобы стать со временем моей женой! Не сердитесь за откровенность, — прибавил я, заметив, что она краснеет.

— Ах, нет, я не сержусь, Питер. Напротив, мне очень лестно то, что вы сейчас сказали.

— Но, — продолжал я, — я немного могу предложить вам… почти ничего. Я не такой жених, какого, может быть, желает ваш батюшка; но я имею надежды.

— Мой милый папенька любит меня, Питер; вас также он любит с того дня, как в первый раз увидел: ему так понравилось чистосердечие и честность вашего характера. Он мне часто в этом признавался и вспоминал о вас.

— Ну так, Селеста, скажите, могу ли я думать о вас и надеяться, что если когда-либо снова встретимся, то для того, чтобы уж больше не разлучаться?

И, взяв ее за руку, обнял за талию.

— Не знаю, что сказать вам, — ответила она. — Я поговорю с батюшкой или, может быть, вы сами поговорите; но во всяком случае, кроме вас, я ни за кого не выйду.

Я поцеловал ее и крепко прижал к груди. Селеста, залилась слезами и положила свою голову на мое плечо, В эту минуту вошел генерал О’Брайен, но ни я, ни Селеста не сдвинулись с места.

— Генерал, — сказал я, — можете осуждать меня, но я не могу скрывать своих чувств к Селесте. Вы можете считать меня неблагоразумным и думать, что я не вправе говорить ей это, пока положение мое не даст мне возможности просить ее руки; но, надеюсь, меня извинят кратковременность моего пребывания здесь, опасение лишиться ее и искренняя привязанность.

Генерал раза два прошел взад и вперед по комнате и потом произнес:

— Что скажет Селеста?

— Селеста никогда не сделает того, что неприятно ее отцу, — отвечала она, подошла к нему и, обняв, скрыла свое лицо на его груди.

Генерал поцеловал дочь и сказал:

— Я буду откровенен с вами, мистер Симпл. Я не знаю никого, кого бы предпочел вам в качестве зятя; но есть много обстоятельств, о которых молодежь склонна забывать. Я не стану мешать вашей любви, которая, кажется, обоюдна; но в то же время не хочу ни обещаний, ни обязательств. Вы, может быть, никогда больше не увидитесь. Как бы то ни было, Селеста еще очень; молода, и я не стану принуждать ее, со своей стороны. Вы тоже свободны, и если время и обстоятельства не изменят ваших теперешних чувств…

— Я большего не могу и требовать, сэр, — ответил я, взяв генерала за руку, — ответ ваш откровенен — это более, чем я имел право ожидать. Я счастлив; надежда на руку Селесты будет воодушевлять меня к деятельности.

— Но теперь оставим этот разговор, — сказал генерал. — Селеста, у нас сегодня большое общество за обедом. Поди, душенька, в свою комнату и приготовься. Я пригласил всех дам, вами освобожденных, Питер, их мужей и отцов. Вы будете иметь удовольствие видеть, сколько людей осчастливили своей снисходительностью. Теперь, когда Селеста оставила комнату, я прошу вас, Питер, как честного человека, не требовать от нее обещаний, не связывать ее с собой клятвами. Привязанность ее к вам бессознательно росла в ней с годами, и она любит вас больше, чем следовало бы для ее спокойствия в случае, если обстоятельства разлучат вас навсегда. Будем надеяться на лучшее, однако и я, со своей стороны, уверяю вас, что только самые важные препятствия могут заставить меня не согласиться на ваш союз.

Я со слезами поблагодарил генерала; он с чувством пожал мне руку, когда я дал ему требуемое обещание, и мы разошлись.

Как счастлив я был, возвратясь в свою комнату, где мог успокоить свои чувства и поразмыслить о случившемся. Правда, на одну минуту мысль о моем зависимом положении бросила было тень на мою радость; но в следующую я уже строил воздушные замки, воображая, что открыл обман дяди, наследовал титул и поместья и кладу их к ногам моей милой Селесты. Надежда поддержала мой дух, и на время я был доволен сознанием, что Селеста отвечает на мою любовь. Тщательно одевшись, я сошел вниз и нашел, что все общество уже собралось. Мы очень весело провели время; дамы просили генерала О’Брайена удержать меня пленником, что было очень мило с их стороны: я сам был готов просить о том же.

ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

править
Я получаю под команду судно и затем еще беру три вест-индских корабля и двадцать пленных. — За добро следует платить добром. — Пленные пытаются взять корабль, но вместо этого их берут самих.

Следующий день был для меня очень грустен. Бриг стоял в открытом море и ожидал меня к себе на борт. Стоя с Селестой у окна, я указал ей на бриг, и глаза наши встретились. За целый час разговора мы не высказали бы друг другу больше. Генерал О’Брайен в знак полного доверия ко мне оставил нас одних.

— Селеста, — сказал я, — я обещал вашему батюшке…

— Знаю, — прервала она, — он рассказал мне все.

— Как он добр!.. Но я не давал ему слова, что не приму такого обязательства на себя.

— Нет, но папенька взял с меня обещание, что я не допущу вас до этого, что при первой попытке я остановлю вас — и это я исполню.

— Так исполняйте, Селеста. Представьте себе все, что только может быть выражено вот в этом…

И я поцеловал ее.

— Не сочтите меня бесстыдной, Питер, но я хочу, чтобы вы расстались со мной счастливым, — отвечали Селеста, — а потому, в свою очередь, представьте себе все, что может быть сказано этим…

И она поцеловала меня в щеку.

Мы провели наедине еще два часа; но о чем говорят между собой влюбленные, неинтересно ни для кого, кроме их самих, а потому не стоит этим утруждать читателя. Вошел генерал О’Брайен и объявил мне, что бот готов. Я встал, довольный тем, что произошло между нами, твердым голосом произнес: «Прощайте, Селеста, Бог с вами!» и последовал за генералом. В сопровождении нескольких офицеров он повел меня к берегу. Поблагодарив генерала, поцеловавшего меня на прощание, и раскланявшись с офицерами, я вошел в бот и через полчаса был уже на борту брига в объятиях О’Брайена. Вскоре город Св. Петра, в который впились мои взоры, исчез из вида. Мы плыли к Барбадосским островам. Этот день я провел в каюте О’Брайена, рассказывая ему со всеми подробностями о своих приключениях.

Бросив якорь в Карлайльском заливе, мы узнали, что ураган гораздо дальше распространился по островам, чем мы думали. Несколько военных кораблей стояло тут без мачт, и было очень трудно сразу отремонтировать все. Мы, разумеется, должны были стать в эту очередь последними, и так как в запасе не было ботов, то не надеялись выйти в море раньше двух или трех месяцев. Шхуна «Жанна д’Арк» была все еще здесь, и хотя до сих пор не отремонтирована из-за недостатка людей, но плавать могла, и адмирал посоветовал О’Брайену откомандировать на нее часть матросов и послать с ней одного из своих лейтенантов на крейсерство. О’Брайен согласился на это с удовольствием и, возвратясь на корабль, спросил меня, желаю ли я принять на себя это дело. Мне надоели Барбадос и жареные летучие рыбы, и я согласился.

Взяв двух мичманов, Суинберна и двадцать матросов, запасшись на три месяца провиантом и водой, я получил из рук О’Брайена инструкцию и поплыл. Скоро мы заметили, что мачты, купленные для шхуны у американца, слишком толсты для нее; шхуна была очень отягощена ими, и нам приходилось соблюдать осторожность. Я отправился к острову Тринидад, месту своего крейсерства, и в три недели овладел тремя вест-индскими кораблями. Это обстоятельство заставило меня ощутить большой недостаток в людях. Я откомандировал на первый корабль четырех человек, — этого было достаточно, вместе с английскими пленными, найденными в вест-индских кораблях, — на другие по три. Самого меня очень связывали пленные, которые по численности вдвое превосходили мой экипаж. Оба мичмана были в числе откомандированных, потому я посоветовался с Суинберном, как поступить.

— Дело в том, мистер Симпл, что капитану О’Брайену следовало бы дать нам больше людей: двадцать матросов мало для такого корабля, как наш; теперь нас всего десять человек. Но ведь он не ожидал, что мы будем так счастливы, да и сам-то он имеет теперь много дел на корабле. Что касается пленных, то, я думаю, нужно подойти к земле, дать им два бота и отправить на берег. Надобно избавиться от них во всяком случае, чтобы не было надобности, как теперь, одним глазом смотреть вверх, а другим вниз, в люки.

Этот совет совпадал с моим собственным мнением, а потому, приблизившись к берегу, я дал им маленький ботик и еще один побольше, в которых они все могли поместиться, и отпустил; на шхуне остался только один бот. Лишь только мы отправили пленных, настала полная тишь. Пленные, пристав к берегу, скрылись за скалами, и мы были рады, что избавились от них, потому что их двадцать два человека, в основном испанцы с гордыми, свирепыми лицами.

Затишье продолжалось целый день, к величайшему нашему неудовольствию. Ведь нам хотелось как можно скорее отправиться на Барбадос. Это, впрочем, не помешало мне подивиться красивым зрелищем: высокие горы обрывисто возвышались над океаном и скрывались в облаках, с волшебной ясностью отражая на поверхности воды, как в зеркале, все свои оттенки, всякое пятнышко. Шхуна мало-помалу дрейфовала к самому берегу, и мы могли видеть скалы под водой на довольно большой глубине. Ни малейшего дуновения ветра не было заметно на воде на несколько миль вокруг, хотя горизонт свидетельствовал, что там далее, в открытом море, был сильный ветер.

Наступила ночь, а тишь все еще продолжалась. Дав кое-какие приказания Суинберну, которому пришлось быть в первой вахте, я пошел спать в каюту. Я дремал, и нечего говорить, кто был предметом моих грез Мне казалось, я сижу с ней в Игл-Парке под одним из громадных каштановых деревьев, составляющих аллею; как вдруг кто-то сильно толкнул меня в плечо. Я вскочил.

— Что? Что такое? Кто это? Суинберн?

— Да, сэр, одевайтесь скорее, будет работа. И Суинберн выбежал из каюты, созывая матросов, находившихся внизу. Я знал, что он без причины не поднимет тревоги. В одну минуту я был на палубе, куда и он успел уже прибежать.

— Что такое, Суинберн? — спросил я, осматриваясь.

— Тише, сэр! Прислушайтесь! Разве вы не слышите?

— Да, — отвечал я, — плеск весел.

— Так точно, сэр. Испанцы возвращаются, чтобы захватить корабль; они знают, что нас всего десять.

Между тем матросы собрались на палубе. Я приказал Суинберну позаботиться о том, чтобы все мушкеты были заряжены, и побежал за своей шпагой и пистолетами. Море было так гладко, тишина такая глубокая, что Суинберн услышал плеск весел еще вдалеке. Счастье мое, что я имел такого верного спутника. Другой бы заснул, и шхуна была бы взята абордажем, прежде чем мы успели приготовиться к защите. Возвратившись на палубу, я произнес перед матросами речь, увещевая их исполнить свой долг, так как эти разбойники убьют всех, если мы попадемся в их руки. В этом я был твердо уверен. Матросы заявили, что они постараются продать свою жизнь как можно дороже. У нас двадцать мушкетов и столько же пистолетов; все заряжены. Пушки тоже готовы, но бесполезны теперь для нас, потому что корабль без ветра не мог разворачиваться.

Боты показались в четверти мили сзади.

— Воду зарябило, мистер Симпл; если б немножко ветра, мы посмеялись бы над ними, но боюсь, нам не иметь этого счастья. Дать им знать, что ли, что мы готовы?

— Пусть каждый из нас возьмет по два мушкета, — сказал я. — Когда боты подойдут под кормовой подзор [Подзор — навес, выступ.], цельтесь хорошенько и стреляйте в один, потом в другой — из второго мушкета. А там надеяться надо на ножи и пистолеты; нам некогда будет заряжать, когда они полезут на корабль. Тише, вы!

Боты приближались, полные народу. Так как мы сохраняли мертвую тишину, то они гребли тихонько, надеясь захватить нас врасплох. К счастью, один бот был к нам поближе; это заставило меня изменить план: я приказал из обоих мушкетов стрелять в первый бот. Избавясь от него, мы сделались бы равными по силе неприятелю. Когда боты находились уже не более как в шести саженях от кормового подзора, я скомандовал: "Пли! ". Мушкеты грохнули разом, и матросы вскрикнули. Несколько весел упало. Я уверен, мы попали в цель. Но другие, остававшиеся до тех пор без дела, взялись за весла, и боты продолжали приближаться.

— Хорошенько цельтесь, ребята, — закричал Суинберн, — другой бот подоспеет, лишь только вы выстрелите! Мистер Симпл, шхуна подвигается вперед — подымается сильный ветер.

Мы снова разрядили десять мушкетов, но на этот раз подождали, чтобы человек, находившийся на носу бота, зацепил крюком за бок корабля. Выстрел наш произвел страшное действие. Я удивлялся, что другой бот еще не подоспел. Вот и он, уже близехонько от подзора и через минуту достиг бы его совершенно, если бы не подул легкий ветерок. Шхуна заскользила по воде.

Между тем испанцы с первого бота уже карабкались на корабль, но были успешно отражены моими матросами. Ветер посвежел, и Суинберн встал к рулю. Я заметил, что шхуна заскользила вперед быстрее и второй бот едва мог за ней следовать. Я кинулся к тому месту, где первый бот зацепил за корабль крюком, и отцепил его, бот подался назад, оставив двух испанцев, цеплявшихся к боку корабля. Но их столкнули, и они упали в воду.

— Ура! Мы спасены! — закричал Суинберн. — Теперь надо наказать их.

Шхуна летела по пяти миль в час, ветер все усиливался. Мы остановились на минуту, потом повернули и направились на боты. Суинберн управлял кораблем, я стоял у борта, окруженный матросами.

— К штирборту немного, Суинберн!

— Слушаю, сэр!

— Живее, живее! Я вижу первый бот, он под самой скулой [Скула судна — боковая часть носа корабля, выпуклость, изгиб корпуса судна в том месте, где борт, закругляясь, переходит в днище.]. Прямо! К левому, к левому борту немного! Смотрите, ребята, толкайте всех, кто станет влезать!

С треском шхуна ударилась о бот, люди тщетно старались уклониться от нас. Около двух секунд он держался прямо, наконец задний шканец [Шканец — часть верхней палубы.] его погрузился под воду, он опрокинулся. Шхуна заскользила по нему, послав в преисподнюю всех, кто в нем находился. Один только человек ухватился за веревку и несколько секунд волочился за кораблем. Но веревку перерезали ножом, и, слабо вскрикнув, он исчез в воде. Другой бот в это время находился от нас близехонько и видел все. Находившиеся на нем люди перестали грести и, следя за движениями шхуны, готовились уклониться от нее внезапным маневром. Мы направились на него. Шхуна мчалась теперь со скоростью семи миль в час. Лишь только мы поравнялись с ним, искусный, быстрый удар штирбортных весел отбросил его в сторону от нас так, что мы ударили его только скулой. И прежде чем он погрузился в воду, несколько испанцев были на нашей палубе, другие карабкались сбоку. Нам приходилось бороться только с теми, которые уже вползли на палубу; другие, повисев некоторое время на боку корабля и будучи не в силах взобраться наверх, падали в воду.

За минуту те, которые успели подняться на палубу, были сбиты с ног и спустя еще минуту мы побросали их за борт.

Впрочем, одному из них удалось ударить меня ножом в икру ноги, когда его подымали, чтобы перебросить через шкафут [Шкафут — часть верхней палубы вдоль борта между фок-мачтой и грот-мачтой.].

Я допускаю, что испанцы вправе были попытаться овладеть шхуной. Но мы только что освободили их из плена. И потому этот поступок был низостью и изменой с их стороны, за что им не было от нас пощады. Двое из моих матросов оказались раненными, но, к счастью, не опасно. К счастью, потому что с нами не было ни хирурга, ни лекарств, кроме небольшого количества пластыря.

— Счастливо все обошлось, сэр, — сказал Суинберн, когда я, хромая, отошел на корму. — Клянусь небом, из этого могла бы выйти славная история.

Взяв курс на Барбадос и перевязав ногу, я отправился спать. На этот раз мне снилась не Селеста: я снова сражался с испанцами, был ранен и проснулся с болью в ноге.

ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ

править
Корабль опрокидывается и лишает меня команды над собой. — Крейсерство на грот-гике с акулами. — Я и мой экипаж вместе с летучими рыбами приняты на негритянский бот. — Я перерождаюсь в другого человека по внешности.

Мы прибыли в Барбадос почти без приключений, и были уже в десяти милях от залива, куда гнал нас легкий ветерок. Я удалился в каюту, в надежде завтра утром еще до завтрака бросить якорь.

На рассвете меня вдруг сбросило с койки в противоположный угол каюты, и я услышал журчание воды. Подумал, что шхуна легла набок, поспешно вскочил и вышел на палубу. Предположение оправдалось: на нас ударил так называемый белый шквал — внезапный и непродолжительный сильный ветер. Через две минуты шхуна должна была потонуть. Все матросы находились уже на палубе, иные одетые, другие, как и я, в рубашках. Суинберн стоял на корме: в руках топор, которым он рубил снасти грот-гика [Грот-гик — рангоутное дерево на грот-мачте, к которому с помощью снастей (веревок) крепится нижний конец грота (нижнего паруса).]. Я понял его намерение, схватил другой топор и обрубил усы гика. Другого ничего не оставалось: наш бот, привязанный к боку с подветренной стороны, был уже под водой. Все это дело одной минуты. Я, однако, не мог удержаться от мысли, от каких пустяков зависит жизнь человека. Не окажись на кабестане топора, я не мог бы разрубить усы, Суинберн не успел бы освободить грот-гик, и он потонул бы вместе со шхуной. Но, к счастью, мы его освободили. Шхуна наполнилась водой, выпрямилась на минуту и потонула, увлекши и нас с грот-гиком в свой водоворот. Но через несколько секунд мы выплыли на поверхность.

Шквал все еще продолжался, но вода оставалась спокойной; впрочем, и он скоро кончился, и опять настала почти тишь. Я пересчитал матросов, уцепившихся за грот-гик, они были все тут. Суинберн находился около меня. Одной рукой он держался, а другой полез в карман за свертком табаку, который засунул себе за щеку.

— Меня не было в это время на палубе, мистер Симпл, — сказал он, — а то этого бы не случилось. Я только что сменился и говорил Коллинзу, чтоб он хорошенько глядел за ветром. Это я говорю для того, чтоб вы не думали — если спасетесь, а я нет, — что я не исполнял своей обязанности как следует. Мы недалеко от земли, но, думаю, скорее встретим акулу, чем помощь.

Я был того же мнения, хоть и не высказывал его; но после того как Суинберн упомянул об акуле, я частенько стал поглядывать, не режет ли воду ее треугольный плавник и не идет ли она разорвать нас на части. Мысль об этом вызывала у меня очень неприятные ощущения.

— Вы не виноваты, Суинберн, я уверен. Мне бы следовало самому вас сменить, но я был в первой вахте и очень устал. Положимся теперь на Бога; может быть, спасемся.

Было совсем тихо; солнце взошло, и жгучие лучи его нестерпимо палили наши головы, не защищенные шляпами. Мозг мой горел. Я готов был уйти под воду, лишь бы избежать невыносимой жары. Чем ближе подходило к полудню, тем больше были наши страдания. Тишь страшная, лучи солнца падали на нас перпендикулярно и буквально жгли те части наших тел, которые выступали из воды. Я даже рад был бы акуле, если б она пришла избавить нас от мучений; но, вспомнив о Селесте, я снова захотел жить. Около полудня мне стало дурно: закружилась голова, взор затуманился. Вдруг голос Суинберна заставил меня прийти в чувство.

— Бот, — вскричал он, — клянусь всем, что есть хорошего! Продержитесь еще немножко, ребята, и вы спасены.

Бот был почти полон негров, выехавших ловить летучих рыб. Они заметили на воде обломки и поплыли за ними. Вытащив, они напоили нас водой, показавшейся нектаром, и оживили наши омертвевшие чувства. Они не забыли, однако, и грот-гик, который прикрепили к боту и потащили к берегу. Мы не пробыли в боте и десяти минут, как Суинберн указал мне на плавник огромной акулы, рассекавший воду.

— Взгляните, мистер Симпл, — сказал он мне.

Я вздрогнул и не сказал ни слова, но в сердце возблагодарил Бога.

Через два часа мы пристали к берегу. Но от слабости не могли держаться на ногах. Нас отвезли в госпиталь, пустили кровь и уложили в постели. Я получил воспаление мозга, продолжавшееся шесть или семь дней, в продолжение которых О’Брайен не отходил от моей постели. Мне обрили голову; на спине, плечах и лице кожа облупилась, так что лицом я походил на маску. Нас посадили в ванну из бренди и воды, и за три недели мы выздоровели.

— Эта шхуна приносила нам одни несчастья, — заметил О’Брайен, когда я описал ему весь ход крейсерства. — Плохо начали мы с ней и плохо закончили. Она пошла ко дну, ну и черт с ней! Все хорошо, впрочем, что хорошо кончается. А ты, Питер, стоишь дюжины мертвецов. Только слишком уж часто заставляешь меня опасаться за тебя. Кажется, мне никогда не удастся выучить тебя.

Я вернулся к своим обязанностям на борту брига. Он был уже готов к отплытию. Однажды утром О’Брайен, возвратясь на корабль, сказал мне:

— У меня новость для тебя, Питер. Наш канонир переведен на «Араке», и адмирал дал мне патент канонира для старика Суинберна. Пошли его на палубу.

Послали за Суинберном, и он вышел из люка.

— Суинберн, — сказал О’Брайен, — вы хорошо исполняли свое дело, и теперь вы канонир «Раттлснейка». Вот ваш патент; я рад, что мне удалось выхлопотать его для вас.

Суинберн перевернул языком порцию табака, находившегося у него за щекой.

— Осмелюсь спросить, капитан О’Брайен, — сказал он, — я должен буду носить длинное платье, выкроенное на манер ласточкиного хвоста? Если так, то лучше буду по-прежнему квартирмейстером.

— Канонир может носить куртку, если желает, а на берегу вы можете надевать ласточку, если захотите.

— В таком случае я принимаю патент, сэр. Это доставит удовольствие моей старухе.

Сказав это, Суинберн поддернул панталоны и спустился вниз. Я замечу, что Суинберн не изменил своей куртке до возвращения в Англию. Старуха, его жена, сочла это унижением его достоинства и заставила напялить ласточку. Сделав это однажды, Суинберн сам полюбил офицерскую форму и с тех пор всегда носил ее, снимая ее разве что во время плавания.

На следующий день из Англии прибыл военный бриг и привез с собой письма для эскадры, стоявшей у Барбадосских островов. Я получил два письма от сестры Эллен, которые меня очень огорчили. Она извещала, что батюшка виделся с дядей, лордом Привиледжем и имел с ним крупный разговор; батюшка ударил дядю и был выгнан из дому слугами. Он вернулся домой крайне раздраженным и с тех пор постоянно болел. Об этом много толкуют соседи. Все осуждают поступок отца и думают, что он помешался. Дядя тщательно поддерживает это мнение. В заключение она снова выражала надежду, что я скоро возвращусь. Я плавал уже три года, и все это время она крайне грустила. О’Брайен также получил письмо от патера Маграта, которое я и представляю читателю.

«Возлюбленный сын мой!

Многие лета вам и благословение всех святых на вас во веки веков! Дай вам Бог дожить до свадьбы, а мне на ней пировать, и чтобы не было вам недостатка в детях и выросли бы они такие хорошенькие, как их отец и мать; почему и желаю ей быть пригожею, а вам умереть в глубокой старости и в истинной вере и быть похороненными так же пышно, как был похоронен в прошлую пятницу ваш батюшка, решивший променять мир сей на лучший. Погребальная процессия была очень прилична, милый мой Теренс, и батюшка ваш, вероятно, был восхищен, видя свои такие великолепные проводы. Я не ожидал, чтоб он был так красив. Ведь в последнее время он очень постарел, похудел и подурнел. А как сед он был, если бы вы видели! Он держал букет в сложенных на груди руках так естественно, как живой.

Матушка ваша, слава Богу, здорова: сидит в своих старых креслах, перекачиваясь целый день с боку на бок, не говоря ни с кем ни слова и размышляя, полагаю, о том свете, как и следует ей. Она, наверное, отправится туда через месяц или около этого. Ни одного слова не произнесла она после смерти вашего батюшки, зато перед тем выла и накричала, по крайней мере, лет на семь. Она выкричала все свои чувства и с тех пор не делает ничего. Только кашляет, кашляет, да бормочет что-то про себя. А это истинно благочестивый способ проводить остаток дней, потому что я с каждой минутой ожидаю, что она упадет, как переспелая груша. Итак, не думайте больше о ней; когда вы возвратитесь, сын мой, тело ее уже будет в земле, а блаженная душа в чистилище.

А теперь, распорядившись, к удовольствию вашему, вашим батюшкой и матушкой, я скажу вам, что мать Эллы в Дьеппском монастыре. Не знаю, сохранила ли она свою тайну или нет, но знаю, что если не облегчила души покаянием, то будет проклята на вечные времена. Благодарение Богу за все его милости. Элла все еще жива и для монахини все еще довольно пригожа. Оказывается, что она ничего не знает относительно обмена младенцами. Ваши замужние сестры обе здоровы и в делах: они родили каждая по три ребенка с тех пор, как вы с нами виделись в последний раз. Они очень славные ребята, с изящно широкими чертами и замечательными ротиками, способными вместить целую картофелину. Клянусь всеми стихиями! Отпрыски фамильного дерева

О’Брайенов начинают давать о себе знать в нашей стране. Вы и сами признали бы это, если бы услышали их рев, когда они просят ужинать.

А теперь, мой милый Теренс, приступаю к самому поводу этого письма, который и вверяю вашей совести послушного сына. Не можете ли вы прислать мне немного денег?.. Но вы сын, помнящий свою обязанность, и я ничего не скажу более.

Когда матушка ваша отойдет, что, с помощью Божией, случится скоро, стоит ей только последовать за своими чувствами, я беру на себя право продать все. Ведь мирское добро, движимое и недвижимое, бесполезно мертвое. Не сомневаюсь, что с помощью мебели, двух коров, свиней и хлеба на корню мы добудем достаточно средств для ее похорон. Но так как вы законный' наследник и все имущество принадлежит вам, то я заведу приходо-расходную книгу и, если что останется, все употреблю на обедню за душу ее, чтоб стяжать ей царствие небесное. А покуда остаюсь любящий вас духовный отец».

ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ

править
Здравый смысл Суинберна. — Никто не может быть пророком в своем отечестве. — Стратегия О’Брайена. — Я разлучаюсь со своим другом, и звезда моего счастья уже не на восходе.

О’Брайен был огорчен смертью отца, но не чувствовал того, что почувствовал бы другой, потому что отец его не был для него отцом. Он послал его в море, чтобы сбыть его с рук. И с тех пор О’Брайен был постоянно главной опорой своего семейства. Отец его очень любил виски и не любил занятий. Он слишком гордился чистотой своей дворянской крови, чтобы работать, но не настолько, чтобы совеститься жить за счет своего сына. Мать свою О’Брайен очень любил: она всегда была ласкова и нежна с ним.

Вообще моряки по истечении нескольких лет службы так отвыкают от своих семейств, так привыкают к всевозможным бедствиям, что скорбь о смерти родственников не длится долго, и через неделю О’Брайен совершенно утешился. В это время один корабль привез нам известие, что у Сан-Доминго замечена французская эскадра. Это заставило нас быть настороже. Адмирал потребовал к себе О’Брайена и приказал как можно скорее приготовить корабль к отплытию, с тем чтобы тотчас отправиться в Англию с депешами. Через три дня мы рапортовали о своей готовности, получили инструкцию и в восемь часов вечера вышли из Карлайльского залива.

— Ну, мистер Суинберн, — сказал я однажды, — как вам нравится ваше новое положение?

— Да что, мистер Симпл, нравится-таки. Приятно быть офицером и сидеть в собственной каюте. Но, однако, я чувствую, что было бы лучше, если б я был на другом корабле. Я так долго жил запанибрата со здешним экипажем, что теперь не могу разыгрывать роль офицера, а от этого матросы исполняют свои обязанности не так ревностно, как я бы желал. А потом еще ночью — я совершенно одинок, забьюсь в свою каюту, как какой-нибудь приходский чтец, поговорить даже не с кем. Прочие патентованные поддевают меня, говорят, я только исправляю должность, и, может быть, не буду утвержден — задирают нос. Мне очень неприятно иметь на своей ответственности порох. Углядеть за этим очень трудно.

— Правда, Суинберн; но, если бы не было ответственности, к чему тогда офицеры? Подумайте, вы теперь обеспечены на всю жизнь, будете и в отставке состоять на половинном окладе.

— Это и заставило меня согласиться, мистер Симпл. Я подумал о старухе, об удобствах, которые ей доставит это на старости лет, и, видите, пожертвовал собой.

— Вы давно женаты, Суинберн?

— Со святок девяносто четвертого года. Я не таков, чтоб неосторожно попасть на удочку. Четыре года испытывал ее и, найдя, что в ней есть балласт, взял себе.

— Что вы разумеете под словом балласт?

— Разумеется, не широкую скулу и не четырехугольный кузов. Вам известно, что, если в корабле нет балласта, он мигом опрокидывается. Так точно и женщина. Что дает ей устойчивость под парусами, как не скромность?

— Правда ваша, Суинберн. Но это редкая добродетель на берегу.

— А почему, мистер Симпл? Потому что крепкие напитки слишком ценятся. Много добрых людей нашло в них яд. А уж если женщина привязывается к ним, то это все равно, что корабль без руля. Так прямо и плывет с попутным ветром к дьяволу. Я не говорю, что не должно вовсе пить. Почему человеку не выпить иногда стакан или два, если есть на что? Не вижу также, зачем женщинам запрещать это; что хорошо для Жека, не может повредить и Полли. Только во всем нужно знать меру.

— Я думаю, — отвечал я улыбаясь.

— Но не мешайте мне присматривать за делом, мистер Симпл. Хоскинс, ты на полрумба уклонился от ветра — повороти к нему. Я того мнения, мистер Симпл, что капитан О’Брайен сделал не очень-то хороший выбор, поручив мою должность квартирмейстера Тому Олсону.

— Почему же, Суинберн? Он хороший, ревностный человек.

— Так, но имеет недостаток, который не всякий подметит. Сомневаюсь, чтоб он мог разглядеть верхушку грот-стеньги.

— Я этого не знал.

— А я знаю. Олсону нужно дослужить до пенсии, а потом… Вы видите, хирурги осматривают его и не замечают в нем ничего, хотя он слеп, как летучая мышь. Я желал бы иметь его в числе своих прислужников; он на это только и годится. Но, мне кажется, мистер Симпл, у нас будет дурная погода: месяц смотрит пасмурно, да и со звезд следовало бы, как со свечки, снять нагар. К утру надо будет взять два рифа на марселях. Вот уж пять часов! Я пойду теперь; я не ложился бы целую ночь, если б не дежурил половину первой и половину утренней вахты. Очень сожалею, мистер Симпл, о моей регулярной вахте. Привычка, что делать? Да еще не люблю стоячей кровати — и широко, и холодно. То ли дело койка! Доброй ночи, мистер Симпл.

— Доброй ночи, Суинберн.

Мы получили приказание идти с наибольшей скоростью. И О’Брайен плыл день и ночь, оставаясь на ногах до двух часов ночи. Погода благоприятствовала, и менее чем через месяц мы оставили за собой созвездие Ящерицы. С помощью попутного ветра миновали Плимут, поднялись вверх по Ла-Маншу и бросили якорь при Спитхеде.

Сделав визит адмиралу, О’Брайен отправился в город с депешами, а меня оставил командовать кораблем. Через три дня я получил от него письмо, в котором он извещал меня, что видел старшего лорда адмиралтейства. Он много расспрашивал о стоянке в Вест-Индии и похвалил за ревностную службу. «По этому поводу я тоже заговорил, — писал О’Брайен. — Я осмелился намекнуть его сиятельству, что, кажется, стою повышения. И так как нет заслуги больше жить среди неприятеля, то я не просил ходатайствовать за себя лорда Привиледжа, считая, что достаточно моих собственных заслуг. Его сиятельство отвечал очень милостиво, что лорд Привиледж его близкий приятель и приверженец правительства, и между прочим спросил, когда я намерен навестить его. Я отвечал, что теперь, наверное, не буду иметь чести засвидетельствовать свое почтение его сиятельству, пока не представится более благоприятный случай. Таким образом, надеюсь, что выйдет что-нибудь хорошее для меня из заблуждения сиятельных лордов, которых я, разумеется, не стану разуверять, потому что чувствую, что заслужил повышение. А действовать, ты знаешь, Питер, нужно по обстоятельствам — где шилом, где мылом».

Потом следовало заключение письма и приписка следующего содержания:

«Пожелай мне счастья, Питер. Я сию минуту получил письмо от его личного секретаря, извещающего, что я назначен на фрегат „Семирамида“, отправляющийся в Ост-Индию. Он совсем готов к отплытию и теперь только надо постараться взять тебя с собой, в чем я не сомневаюсь. Хоть все офицерские должности давно замещены, трудности устранятся, как только я упомяну о твоем родстве с лордом Привиледжем и пока все будут заблуждаться касательно его расположения ко мне».

Я искренне порадовался счастью О’Брайена. И твердо был уверен, что его повысят, ибо заслуги давали ему на то право. Но командовать таким прекрасным фрегатом, вероятно, было дано ему в предположении, что это доставит удовольствие моему дяде, который был не только первой опорой кабинета, но и полезным членом партии. Я не мог удержаться от улыбки при мысли об О’Брайене, чье желание исполнилось благодаря влиянию особы, ненавидящей его так сильно, как только может один человек ненавидеть другого. С нетерпением ожидал я другое письмо от О’Брайена, в котором, надеялся, он известит меня о моем назначении на «Семирамиду». Но, к несчастью, нам помешало неприятное совпадение обстоятельств.

О’Брайен не писал, а через два дня прибыл сам. Тотчас же отправился на «Семирамиду», огласил свое назначение и принял команду, еще не повидавшись со мной. Потом уже послал он на «Раттлснейк», приглашая меня к себе. Я приехал, и мы заперлись с ним в каюте фрегата.

— Питер, — сказал он, — я должен был поспешить объявить о моем назначении капитаном этого корабля, потому что, боюсь, дела наши идут плохо. Я приехал засвидетельствовать свое почтение адмиралу и терся в передней. Вдруг вижу: идет по коридору важно так твой дядя, лорд Привиледж. Его глаза встретились с моими. Он узнал меня тотчас же, и если они не извергнули пламени, то в них было что-то подобное. Он задал несколько вопросов одному из швейцаров и готовился отдать свою карточку, как назвали мое имя. Я прошел мимо него, вошел к старому лорду, поблагодарил за фрегат, выслушал от него тысячу комплиментов о моих заслугах в Вест-Индии, раскланялся и удалился. Я хотел было просить твоего назначения на «Семирамиду», но побоялся, что твое имя вызовет за собой имя лорда Привиледжа. Тем более, пока я тут сидел, принесли его карточку и положили на стол. Старший лорд, полагаю, вообразил, что его сиятельство пришел благодарить за отношение ко мне, и это сделало его еще учтивее. Я поклонился и уже выходил, как встретился на лестнице с лордом Привиледжем. Он злобно взглянул на меня. Он, разумеется, вошел тотчас после окончания моей аудиенции. Вместо того чтобы дожидаться последствий объяснения, я сел в почтовую карету, приехал сюда как можно скорее и вступил в должность. Я уверен, Питер, что если бы я сейчас не был на корабле, мое назначение отменили бы. И знаю также, что теперь, приняв команду, могу требовать военного суда, если вздумают у меня отнимать ее. Убежден, что адмиралтейство может все сделать, но оно остережется отступить от правил службы, даже ради лорда Привиледжа. Выйдя из портика адмиралтейства, я взглянул на небо и обрадовался, увидев низкие плотные облака. Значит, телеграф бездействует [Во времена Марриета действовал световой телеграф.]. Иначе я бы опоздал. Теперь я отправляюсь на берег и рапортую адмиралу, что принял команду над «Семирамидой».

О’Брайен отправился на берег и был очень хорошо принят адмиралом. Тот объявил, что если ему нужно сделать какие-нибудь распоряжения, то надо торопиться, потому что, очень может быть, он завтра же получит приказ к отплытию. Известие пренеприятнейшее, так как я не видел возможности перебраться на корабль О’Брайена, даже если бы успел за такое короткое время поменяться с кем-нибудь из его офицеров. Я поспешил на борт «Семирамиды» и осведомился у офицеров, не желает ли кто перейти на «Раттлснейк». Но хоть им и не хотелось отправиться в Ост-Индию, однако они не захотели променять свой фрегат на бриг. И я вернулся ни с чем.

На следующее утро адмирал послал за О’Брайеном и сказал ему по секрету (это был тот самый адмирал, который принял О’Брайена, когда он бежал со мной из плена; он очень любил его), что случилась маленькая заминка насчет его назначения на «Семирамиду». Велено расплатиться с экипажем и осмотреть дно корабля, если капитан О’Брайен еще не принял над ним команды.

— Вы понимаете, что это значит? — спросил адмирал, желавший знать причину.

О’Брайен отвечал откровенно, что лорд Привиледж, благодаря которому он получил свое последнее назначение, прогневался на него. И так как во время своего визита к старшему лорду он видел, что к нему вошел лорд Привиледж, то не сомневался, что тот наговорил много дурного — этот человек очень мстительный

— Хорошо, — отвечал адмирал, — счастье, что вы уже приняли команду над кораблем. Теперь не могут отставить вас или отослать корабль на верфь без осмотра и требования с вашей стороны.

Так и вышло. Старший лорд, узнав, что О’Брайен принял начальство над кораблем, не пытался более отставить его и позволил фрегату отправиться по назначению. Но я потерял всякую надежду плавать вместе с О’Брайеном и в первый раз вынужден был с ним расстаться. Я проводил с ним все время, свободное от занятий по службе. О’Брайен тоже очень сожалел об этом, но делать было нечего.

— Ничего, Питер, — сказал он, — я думаю, это может послужить тебе на пользу. Повидаешь мир и перестанешь ходить на помочах. Ты теперь молодцом; велик, силен — можешь заботиться о себе. Мы встретимся как-нибудь, а если нет — ну так прощай, мальчик мои, и пи забывай О’Брайена.

Через три дня О’Брайен получил приказ отправляться. Я проводил его на борт и, когда корабль уже готов был сняться с якоря и поплыть при попутном ветре к Нидлсам, пожал ему руку и отчалил.

Разлука с О’Брайеном была для меня тяжким ударом. Но я не знал еще, сколько мне предстояло страданий в будущем.

ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ

править
Я доволен новым капитаном. — Получаю отпуск домой. — Нахожу батюшку в странной болезни и оказываюсь хорошим доктором, но болезнь постоянно открывается в новых местах.

Спустя день после отплытия О’Брайена в Ост-Индию на борт «Раттлснейка» приехали специалисты судоремонтного завода осмотреть бриг. И, найдя его попорченным, отправили на верфь для ремонта.

Я получил письма от сестры, в которых она выражала свою радость по случаю моего благополучного возвращения и надежду скоро видеть меня. Но известия об отце были очень печальны. Сестра писала, что обманутые надежды и горе расстроили его ум.

Наш новый капитан приехал на корабль. Это был очень молодой человек, до сих пор еще не командовавший кораблем. Характер его как лейтенанта был известен и нисколько не рекомендовал его. Он был крут и вовсе не снисходителен. Однако, так как он не был в должности старшего лейтенанта, то нельзя было заключить о том, каким он окажется в качестве командира корабля. Тем не менее эта неизвестность беспокоила нас, и мы очень сожалели об О’Брайене.

Капитан тотчас же по приезде созвал экипаж и огласил свое назначение. При этом он казался воплощением ласковости и снисходительности, соединенными с простодушием.

Со мной он был в особенности вежлив и объявил, что не станет вмешиваться в мои распоряжения, так как я должен хорошо знать корабельный экипаж. Мы подумали, что люди, сообщавшие нам сведения о нем, были против него предубеждены или не поняли характера.

Я воспользовался получасом, который он провел на корабле, чтоб сказать ему, что, покуда бриг находится в верфи, я с удовольствием повидался бы с моими друзьями, если бы он позволил мне уйти в отпуск.

На это он очень любезно согласился и прибавил даже, что возьмет на свою ответственность продлевать мой отпуск. Он сам представил мою просьбу в адмиралтейство, и я получил позволение. На следующий день я отправился в почтовой карете и еще раз обнял свою милую сестру.

После первых приветствий я осведомился о батюшке. Сестра отвечала, что он так одичал, что никто не может с ним справиться. Он грустен, раздражителен и помешан. То воображает себя сделанным из какой-нибудь материи, то принадлежащим к какому-нибудь разряду ремесленников, то заключенным в каком-нибудь тесном помещении. В этом состоянии он пребывает от четырех до пяти дней. Потом ложится в постель и спит двадцать четыре часа и более. А просыпается с новой странной фантазией. В разговоре сердит, но, впрочем, не только не проявляет наклонности к насилию, но даже сам боится людей. С каждым днем он становится все более странным и смешным. Сейчас он только что пробудился от долговременного сна и сидит в кабинете. Перед тем, как он заснул, он воображал себя столяром и испортил несколько предметов мебели топором и пилой.

Я оставил сестру, намереваясь идти к батюшке. Застал его в кресле. Вид его поразил меня. Он был худ, безобразен, с диким взором и постоянно раскрытым ртом. Около него стояла сиделка, нанятая сестрой.

— Пш, пш! — кричал отец. — Как тебе, глупая старуха, знать, что делается внутри меня? Я говорю тебе, что во мне зарождается газ, и я едва могу держаться в кресле. Я подымаюсь, подымаюсь! Привяжите меня веревками, а то я взлечу, как воздушный шар.

— Право, сэр, — говорила женщина, — это только ветры у вас в животе.

— Это воспламенительный газ, старая ведьма, я знаю! Ты принесешь веревку или нет? А это кто? Питер! Как это ты падаешь с облаков именно в то время, когда я еще готовлюсь подняться к ним?

— Надеюсь, вам лучше, сэр, — сказал я.

— Я чувствую себя лучше с каждой минутой. Принеси веревку, Питер, и привяжи меня к ножке стола.

Я пытался уверить его, что он ошибается, но напрасно. Он выходил из себя и обвинял меня в том, что я желал бы видеть его на небе. Я слышал, что людям, страдающим помешательством — а болезнь моего отца состояла именно в этом, — следует потакать, а потому решился испытать этот метод.

— Мне кажется, сэр, — отвечал я, — можно вытягивать газ понемножку через каждые десять минут — это прекрасное средство.

— Да, но каким образом? — возразил он, грустно покачивая головой.

— Посредством воздушного насоса, сэр; мы всунем его вам в рот, и он будет вытягивать из вас газ.

— Милый мой Питер, ты спас мне жизнь! — вскричал отец. — Поскорее! А то я вылечу через потолок.

К счастью, в доме нашелся подобный инструмент. Я всунул его в рот батюшки, вынул поршень и, выпустив из насоса воздух, снова вставил его. Минуты через две он объявил, что ему лучше, и я оставил сиделку возиться с ним. Он же значительно успокоился. Воротившись к сестре, я рассказал ей, что случилось. Но это не послужило поводом для веселья, хотя всякому постороннему показалось бы забавным. Мысль расстаться в скором времени с сестрой, так как отпуск был дан мне на две недели, и оставить ее в одиночку бороться с несчастным больным батюшкой приводила меня в отчаяние. Мы разговорились с Эллен, и я рассказал ей обо всех наших приключениях со дня нашей разлуки. Это отвлекло нас от печали и горя. Целых три дня отец заставлял сиделку выкачивать из своего тела газ и, наконец, опять впал в глубокий сон, продолжавшийся около тридцати часов.

Когда он проснулся, я опять навестил его. Было восемь часов вечера, и я вошел со свечой.

— Прочь ее! Прочь! Скорее! Вынеси ее.

— Что с вами, сэр?

— Не подходи близко, если любишь меня, не подходи! Вынеси ее!

Я исполнил его желание и потом осведомился о причине.

— Причина! — отвечал он, когда мы остались в темноте. — Да разве ты не видишь?

— Нет, батюшка. Я не вижу в темноте.

— Я — пороховой погреб, Питер; малейшая искра — и меня взорвет. Понимаешь опасность? Ты, верно, не захочешь быть причиной гибели своего отца, Питер?

И старый джентльмен залился слезами, хныча как ребенок. Я знал, что его не разуверишь.

— На корабле, батюшка, — сказал я, — если есть подобная опасность, мы заливаем пороховой погреб. Вам стоит пить побольше воды — порох промокнет, и нечего будет бояться.

Отец остался доволен моим предложением и выпивал по стакану воды через каждые полчаса. Это успокоило его дня на три, и я опять без помехи мог наслаждаться обществом милой Эллен. Он снова впал в свое обычное самозабытье, и мы с нетерпением ожидали, какую новую придумает он фантазию, когда проснется. Скоро меня опять позвала сиделка. Батюшка как-то странно дышал.

— Что с вами, сэр? — спросил я.

— Разве ты не видишь! Как может жить маленький, новорожденный ребенок, если мать не кормит его грудью и не печется о нем?

— Ужели, сэр, вы воображаете себя новорожденным?

— Разумеется! Дайте мне грудь!

Это был верх нелепости. Но я важно заметил, что все это правда. Его мать умерла в родах и приходится вскармливать его из ложки.

Он согласился. Я велел сиделке сварить ему каши с молоком и кормить. Она исполнила мое приказание, и он жевал кашу совершенно на манер грудного младенца. В ту минуту, как я готовился пожелать ему доброй ночи, он подозвал меня к себе.

— Питер, — сказал он, — она не подвязала мне салфетку.

Это было уж слишком, и я не мог не улыбнуться. Когда я передал его просьбу сиделке, она ответила:

— Боже мой, сэр! Почему не исполнить каприза старого джентльмена? Я принесу сейчас скатерть.

Эта фантазия продолжалась почти неделю. Он лег спать, потому что младенцы всегда много спят, но через шесть дней опять впал в летаргию и проснулся с новой странностью. Срок моего отпуска закончился. Я написал капитану, прося продлить его, но получил ответ, что это невозможно и чтобы я тотчас же приезжал на бриг.

Это меня удивило, но, разумеется, я повиновался и, обняв сестру, отправился в Портсмут. Я посоветовал ей не противоречить выдумкам отца, что она и исполняла. Но выдумки его были иногда такого рода, что и изобретательный ум не нашелся бы, чем опровергнуть его, или какое найти средство, чтобы его удовлетворило. Здоровье его становилось все хуже и хуже и, очевидно, разрушалось физически и умственно. Положение моей бедной сестры было очень жалкое, и, признаться, я расстался с ней с грустными предчувствиями.

Здесь должно заметить, что я только что получил свои призовые деньги — тысячу пятьсот шестьдесят фунтов стерлингов. Это была сумма, порядочная для лейтенанта. Я вложил эти деньги в ценные бумаги и дал полную власть Эллен пользоваться ими, как собственными. Мы посовещались с ней насчет того, что ей делать после смерти отца, и решили, что, заплатив долги, доходившие, как нам известно было, до трех или четырех сотен фунтов стерлингов, она распорядится остальным отцовским имением и процентами моих призовых денег, как ей заблагорассудится.

ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ

править
Мы получаем приказ к отплытию и всякого рода другие приказы. — Разговор на квартердеке. — Кто подслушивает, тот никогда не услышит о себе ничего хорошего.

Прибыв в Портсмут, я немедленно явился к капитану, жившему в гостинице. Меня ввели в комнату и просили подождать, потому что он в это время одевался, собираясь на обед к адмиралу. Естественно, я взглянул на то, что лежало на столе, не из любопытства, а из желания как-нибудь убить время. И очень удивился, увидя кучу писем, из которых верхнее было франкировано лордом Привиледжем. Это, конечно, могло быть случайностью, но вызвало мое любопытство. Я приподнял первое письмо. Второе, третье — по крайней мере, с десяток писем было также франкировано моим дядей. Я не мог вообразить, какие отношения могли существовать между капитаном и моим дядей, и пока размышлял об этом, в комнату вошел капитан Хокинз (так звали моего капитана). Он обошелся со мной так же ласково и учтиво, извинился, что не мог продлить моего отпуска, потому что вздумал попросить на это позволения у адмирала, который никак не хотел согласиться на такое долгое отсутствие старшего лейтенанта и категорически приказал ему тотчас же призвать меня. Я остался им очень доволен. Мы пожали друг другу руки и расстались. По возвращении на борт катера (бриг все еще находился в верфи) я был горячо принят товарищами. Они рассказали мне, что капитан, вообще говоря, был вежлив, но иногда проскальзывали и дурные свойства его характера.

— Вебстер, — спросил я второго лейтенанта, — не знаете ли вы чего-нибудь насчет семейства или родственников капитана?

— Я об этом осведомлялся у тех, кто с ним плавал. Все говорят, что он никогда не говорит о своем семействе, но очень часто хвастает своими связями с аристократией. Все думают, что это сбоку припека какого-нибудь вельможи.

Сопоставив это с письмами от лорда Привиледжа, которые я видел на его столе, я задумался и пришел к заключению, что тут кроется что-то недоброе. Однако утешился тем, что надо только исполнять свои обязанности — и опасаться нечего. Решив быть во всем исправным и не давать повода для придирок, я перестал думать об этом. Бриг был отремонтирован, спущен с верфи, и несколько дней я был очень занят приготовлением к его отплытию. Я ни разу не оставлял его, да и не имел к тому охоты, потому что никогда не чувствовал наклонности к дурному обществу и полуночным оргиям. А с хорошей частью портсмутского общества не был знаком. Наконец корабельный экипаж собрался на бриг; мы вышли из гавани и бросили якорь у Спитхеда.

Капитан Хокинз, прибыв на борт, вручил мне книгу приказов.

— Мистер Симпл, — сказал он, — я питаю отвращение к письменным приказам, потому что считаю военный устав достаточным для поддержания порядка на корабле. Но тем не менее на капитане лежит страшная ответственность, и если что случится, все падает на него, а потому я решил написать от себя несколько приказов относительно внутренней дисциплины на корабле. Может быть, это спасет меня в случае, если меня привлекут к ответу. Мои распоряжения немножко помешают удобствам офицеров, но это я сделал для предотвращения несчастья, тяжесть которого пала бы па меня.

Я принял книгу приказов, и капитан отправился на берег.

Войдя в констапельскую и просмотрев книгу, я тотчас заметил, что если в точности выполнять приказы, в ней изложенные, офицерам не будет ни минуты покоя; а если не выполнять, то вся ответственность падет на меня. Я показал се Вебстеру. Он согласился со мной и высказал мнение, что капитан своим добродушием и любезностью пускает нам пыль в глаза и что он намерен взять нас в руки при первой возможности. Я собрал всех офицеров и сообщил им свое мнение. Вебстер поддержал меня, и мы единодушно согласились выполнять приказания, хотя и не без выражения протеста.

Большая часть приказаний относилась, впрочем, только ко времени нахождения брига в гавани. И так как мы готовились выйти в море, то едва ли стоило возражать против них. Приказ об отправлении брига был отдан, и с той же самой почтой я получил письмо от Эллен, извещающее меня, что она получила вести от капитана Филдинга, который писал в Бомбей, где находился полк Салливана, и получил ответ, что в нем нег ни женатого солдата, ни женщины с этим именем. Это на время положило конец нашим розыскам кормилицы, служившей в доме моего дяди. Куда ее услали, я не знал. Но я лишился всякой возможности раскрыть плутни дяди и, вспоминая о Селесте, вздыхал о потерянной надежде соединиться с ней когда-либо. Я написал О’Брайену длинное письмо. И на следующий день мы отправились к нашей стоянке в Северном море.

Капитан присоединил к своей прежней книге еще ночную приказную книгу. Ее он посылал нам каждый вечер с тем, чтобы мы возвращали ее с подписями всех офицеров, участвовавших в вахте. Мало того он требовал от нас подписи в своей генеральной книге приказов, чтобы мы не могли отговариваться, что не читали их. Я находился в первой вахте; ко мне подошел Суинберн.

— Ну, мистер Симпл, — сказал он, — я не думаю, чтобы мы много выиграли от перемены капитана; что-то мне сильно сдается, что дело не обойдется без шквалов.

— Не нужно осуждать слишком поспешно, Суинберн, — отвечал я.

— Я это сам знаю. Но мы руководствуемся собственными взглядами на вещи. А его взгляд немного говорит в его пользу. Он как зимний день — короток и грязен. По палубе ходит, как будто боится, что доски провалятся под его ногами. Мистер Вильям говорит, что он смотрит, как будто бы «готовится разделить участь Катона» [Катон Младший (95 — 46 гг. до н. э.) — в древнем Риме республиканец, противник Цезаря, сторонник Помпея. После победы Цезаря над приверженцами Помпея в 48 г. покончил с собой.]. Не знаю, что это значит — какая-нибудь шутка, полагаю; мичманы всегда шутят. Бывали ли вы в Балтийском море, мистер Симпл? Да, бишь, и сам знаю, что не были. Я там имел жаркие схватки с канонерскими лодками. Да так было бы и теперь при капитане О’Брайене. По что касается этого маленького человечка — я думаю, он больше будет говорить, чем делать.

— Вы, кажется, очень невзлюбили капитана, Суинберн? Не знаю, прилично ли мне как старшему лейтенанту слушать вас.

— Потому-то я и говорю вам это, что вы старший лейтенант. Я никогда не ошибался в характере офицера после того, когда погляжу ему в глаза и послушаю с полчаса. Я пришел нарочно для того, чтоб посоветовать вам быть осторожным. Убежден, он замышляет против вас недоброе. Что это значит, что он каждый вечер по получасу беседует в своей каюте с этим уродливым сержантом морских солдат? Донесения его как каптенармуса должны идти через старшего лейтенанта. Но он шпионит за всеми, в особенности за вами. Парень этот уже начал важничать и так говорит с молодыми джентльменами, как будто бы они ниже его. Я думал, вы этого не знаете, мистер Симпл, а потому счел нужным вас известить.

— Я вам очень благодарен, Суинберн, за ваше расположение ко мне. Но если я исполняю свои обязанности, чего мне бояться?

— Человек может исполнять свои обязанности, мистер Симпл. Но если капитан решил погубить его, ему ничто не помешает. Я дольше вашего служу и имею в этом деле некоторый опыт. Помните только одно, мистер Симпл, — вы меня извините, что я с вами так вольно говорю, — ни в коем случае не теряйте хладнокровия.

— Об этом не беспокойтесь, Суинберн, — ответил я.

— Легко сказать «не беспокойтесь», мистер Симпл. Но помните, ваше хладнокровие еще не подвергалось испытанию. С вами всегда обращались как с джентльменом. Если же с вами поведут себя иначе, в вас слишком благородная кровь, чтоб промолчать, я в этом уверен. Я видел офицеров, которых оскорбляли и раздражали так, что ангел не вытерпел бы такого обхождения, а потом за одно неосторожное слово их выгоняли к черту со службы.

— Но вы забываете, Суинберн, что военный устав точно так же составлен для капитана, как и для всякого другого на корабле.

— Знаю. Но в военном суде капитаны придают разное значение тому, что говорит начальник подчиненному и подчиненный начальнику.

— Правда, Суинберн, — сказал я.

— Я того мнения, что, если капитан скажет вам, что вы не джентльмен, вы не должны повторять ему то же самое, — сказал Суинберн.

— Разумеется, нет, — отвечал я, — но я могу потребовать военного суда.

— Конечно, и вам не откажут, но что вы этим выиграете? Это все равно, что бороться против сильного шквала и отлива; тысяча против одного, что вы не достигнете порта, а если и достигнете, то корабль ваш разобьется на части, паруса будут истерты так, что станут не толще газетного листка, снасти изорвутся; а между тем распоряжение насчет ремонта вам не приходит, корабль остается расснащенным. Нет, нет, мистер Симпл, лучше всего хоть и морщиться, а терпеть и вести себя как можно осторожнее. Поверьте мне, в самом лучшем корабельном экипаже шпион-капитан всегда найдет себе шпионов-слуг.

— Вы это про меня говорите, мистер Суинберн? — произнес голос сзади.

— Я обернулся и увидел капитана, который во время нашего разговора незаметно прокрался на палубу.

Суинберн не отвечал и, приложив руку к шляпе, отошел в подветренную сторону.

— Кажется, мистер Симпл, — сказал капитан, обращаясь ко мне, — вы считаете себя вправе злословить о вашем капитане и поверять усматриваемые в нем недостатки младшему офицеру на квартердеке корабля его королевского величества?

— Если вы слышали разговор, сэр, — отвечал я, — то вы должны были заметить, что мы говорили вообще о военных судах. Я не думаю, чтобы я поступил неприлично, разговаривая с офицером о вещах, относящихся к службе.

— Так вы намерены утверждать, сэр, что слова канонира «шпион-капитан» относятся не ко мне?

— Я согласен, сэр, что, поскольку вы украдкой подслушали нас, эти слова могут показаться относящимися к вам. Канонир не знал, что вы подслушиваете. Его замечание, что шпион-капитан всегда найдет шпионов-слуг — общее, и я очень сожалею, что вы думаете иначе.

— Очень хорошо, мистер Симпл! — сказал капитан Хокинз и отправился вниз по лестнице в свою каюту.

— Не странно ли, мистер Симпл, — сказал мне Суинберн, как только ушел капитан, — что, желая оказать услугу, я доставил вам неприятности? Но, может быть, это и к лучшему: открытая война приятнее подслушивания и нападений сзади. Он никак не намерен был показать свой флаг, но я нанес ему такой удар, что он забыл все предосторожности.

— Я того же мнения, Суинберн; но, думаю, впредь нам не должно разговаривать по ночам.

— Сожалею, что сболтнул лишнее, вижу, что дело приняло дурной оборот, — отвечал Суинберн. — Покойной ночи, сэр.

Поразмыслив о случившемся, я убедился, что Суинберн правду сказал. Все это к лучшему. Я теперь знал, с кем имею дело, и мог приготовиться к защите.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

править
Встреча с голландским военным бригом. — Капитан Хокинз — зритель у кабестана. — Много труда и мало благодарности. — Кто трус? — Матросы негодуют. — Бриг поворачивает не на тот галс.

На рассвете следующего утра мы вышли из Тексела и направились вдоль низких песчаных холмов. Носившийся в открытом море туман рассеялся, и мы увидели чужеземный корабль. Все матросы были созваны наверх, и мы на всех парусах шли к нему. Успели разглядеть, что это военный бриг, и поскольку он значительно изменил свой ход, завидев нас, то подозревали, что это неприятель. Мы подали сигнал, но, не получив ответа, приготовились к битве. Неприятельский бриг пустился на всех парусах, а мы последовали за ним, держа его почти в двух милях от наветренной скулы. Ветер был не очень силен. Неприятельский бриг то качался под брамселями, между тем как у нас были распущены бом-брамсели, то распускал до последнего лоскутка паруса, тогда как у нас все матросы были заняты шкотами брамселей и гафель-гарделями. Но тем не менее, через час мы приблизились к нему почти на полмили. Наши матросы находились на своих местах, радуясь, что так скоро снова оказались в деле. Они сняли куртки и шляпы, обвязали головы белыми платками, а талии черными шелковыми. Пушки готовы, всякая вещь на своем месте, и все нетерпеливо ожидали битвы, исключая, впрочем, капитана. Он с самого начала не выразил удовольствия, тем более присутствия духа, возможно, потому, что до сих пор ни разу не бывал в деле. В начале погони мы считали неприятельский бриг купеческим кораблем и только по наступлении полного рассвета увидели, что он военный.

Начался жаркий бой. Наш капитан, стоя у кабесгана, оставался простым зрителем.

Но в это время почти мгновенно густой туман скрыл от нас неприятеля. В каких-нибудь десяти саженях от брига ничего нельзя было разглядеть. Это нас очень огорчило; мы боялись потерять противника. К счастью, ветер вскоре сменился тишью, и около двенадцати часов паруса захлестали по мачтам. Я доложил капитану, что уже двенадцать часов, и спросил, не позволит ли он подать знак к обеду.

— Нет, — отвечал он, — сначала повернем корабль.

— Повернем корабль, сэр? — вскричал я с удивлением.

— Да, — ответил он. — Я уверен, что бриг в настоящее время находится по другую сторону нашего галса и если мы не повернем, то потеряем его.

— Если неприятель повернет, сэр, — он очутится на мели и не уйдет от нас.

— Сэр, — отвечал он, — когда я спрошу ваше мнение, вы мне скажете, а пока я командую кораблем.

Сначала мы не знали, намерен ли он напасть на неприятеля или нет, но вскоре потеряли всякую надежду. Когда корабль повернулся, он приказал плыть прочь, так что голландский бриг остался у нас со стороны подветренных шканцев. Он велел шкиперу направить корабль в Ярмут, потом отправился в каюту и приказал передать, что я могу дать команду к ужину и раздать матросам виски.

Злость и негодование матросов едва сдерживались.

Сойдя вниз к ужину, они разразились единодушным ропотом; в продолжение всей ночи офицер, находившийся на вахте, с трудом мог удержать их от проявлении своих чувств Что касается меня, я гоже едва мог умерить свою злость. Бриг был нашим верным призом, потоку что на следующее утро он опустил свой флаг перед гораздо более слабым военным кораблем, который наткнулся на него; он находился все в том же положении. Его капитан и старший лейтенант были убиты, около двух третей экипажа убито и ранено. Если бы мы капали на него, он тотчас же опустил бы флаг, потому что последним лагом мы убили его капитана, выказавшего такую храбрость. Как старший лейтенант я был бы повышен, а теперь все это пропало. Нечего и говорить, что поведение нашего капитана строго осуждалось офицерами в кают-компании, а также и всем остальным экипажем. Томпсон был того мнения, что следует обвинить его перед военным судом. Я сделал бы это с радостью, если бы этим можно было от него избавиться. Но старик Суинберн уговорил меня оставить это намерение.

— Видите ли, мистер Симпл, — говорил он, — у вас нет доказательств. Он не убежал вниз, а стоял на палубе, ничего не делая. Так, стало быть, вы не можете уличить его в трусости, хотя тут не может быть никакого сомнения. А относительно того, что он не хотел возобновить битвы — разве не капитанское дело решать, что полезно для королевской службы и что нет? А если он думал, что это неблагоразумно при поврежденном состоянии брига и близко от неприятельских берегов, то это будет приписано только ошибочному суждению. Сверх того, надобно припомнить, мистер Симпл, что ни один капитан, заседающий в военном суде, если будет хоть малейшая возможность, не обвинит в трусости своего брата капитана. Ведь это бесчестье для всего сословия.

Совет Суинберна был благоразумен, и я оставил всякую мысль жаловаться; однако мне казалось, капитан очень опасался этого с моей стороны. Он был очень любезен и вежлив на обратном пути. Объявил мне, что видел, как я хорошо вел себя во время битвы и не преминет упомянуть о том в донесении. Это уже чего-нибудь да стоило. Но он не сдержал обещания. Его донесение даже было опубликовано прежде, чем мы вышли из рейда. Ни один офицер не был упомянут в нем, и только в общих словах говорилось, что он доволен их поведением. Он называл неприятельский корабль корветом, не определяя в точности, был ли это бриг или корабль-корвет. Вообще же донесение было написано таким напыщенным слогом, что посторонний подумал бы, что он имел дело с превосходящими силами. В заключение он говорил, что, исправив повреждения, повернул корабль, но неприятель уклонился ог битвы. Так было действительно, но по простой причине: мы так обстреляли неприятельский бриг, что он был не в состоянии идти нам навстречу. Во всем этом можно усомниться, но огромный список убитых и раненых доказывает, что мы были в жарком деле, а взятие брига на следующий день свидетельствовало, что мы одержали над ним верх. Одним словом, капитан Хокинз приобрел себе в глазах некоторых большое доверие, хотя кой-какие слухи, дошедшие до адмиралтейства и были причиной того, что ему не дали другого места, тем более что он имел скромность не просить о том.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

править
Последствия битвы. — Корабль без капитана, участвующего в битве, все равно, что вещь без головы — так думают матросы. — Бунт и потеря нашего прежнего экипажа.

Во время нашего пребывания в Ярмуте строго запрещалось выходить на берег под предлогом, что нужно исправлять повреждения, чтобы потом тотчас же отправиться к стоянке. Но на самом деле капитан Хокинз опасался, чтобы мы не рассказали о настоящем ходе битвы. Видя, что мы не думаем обвинять его, он возобновил свою систему гонений. Квартира его выходила окнами на то место, где стоял бриг. Постоянно наблюдая в подзорную трубу за всеми нашими передвижениями, он отмечал в памятной книжке, если я не подымал боты и прочее аккуратно в час, предписанный в его книге приказов. Очевидно, намеревался составить против меня целый список обвинений. Это мы узнали впоследствии.

Я прежде упоминал о том, что Суинберн, соединясь с нами в Портсмуте, посоветовал приделать к бригу какую-нибудь фигуру. О’Брайен это выполнил за свой счет, но не по дешевке, как советовал Суинберн, а очень изящно Фигура представляла огромную змею, свернувшуюся в кольца. Голова ее угрожающе вытягивалась вперед, а хвост с погремушками опускался вниз. Все позолотили, и это производило эффект. Однажды ночью, когда корабельщики закончили на верфи работы и окрасили бриг, голова «Раттлснейка» исчезла. Ее спилили какие-то злоумышленники, но виновных и след простыл.

Я доложил об этом капитану. Он рассердился и предложил двадцать фунтов стерлингов тому, кто найдет хулиганов. Но предложи он двадцать тысяч, и тогда не нашел бы. Однако он этого никак не мог забыть, хорошо понимая, что это значило. Новая голова была вырезана, но пропала в ту же ночь.

Ярость капитана не знала границ. Он созвал всех наверх и объявил, что если виновного не выдадут, он пересечет весь экипаж. Срока было назначено десять минут. По истечении их он приготовился исполнить угрозу.

— Мистер Пол, созовите матросов для наказания! — сказал капитан в бешенстве и отправился в каюту за военным уставом.

Лишь только он ушел, офицеры собрались обсудить это распоряжение. Сечь всех за проступок одного было верхом несправедливости. Но не наше дело возражать. Однако ж матросы могли прочесть на наших лицах, что мы разделяем их чувства. Они стали в кружок и, по-видимому, о чем-то совещались; наконец, казалось, приняли решение. Плотники, нехотя притащившие на корму ростры [Ростры — решетчатый настил для установки шлюпок, складывания весел и запасного рангоута на палубе корабля, а также для привязывания к нему наказываемых.], закончили свою работу. Помощники боцмана появились с кошками [Кошка — морская плетка, применявшаяся для наказания матросов.], длинные хвосты которых были обмотаны вокруг красных рукояток. Все матросы ушли вниз. На квартердеке не осталось никого, кроме морских солдат под ружьем и офицеров.

Заметив это, я приказал мистеру Полу, боцману, выслать людей, чтобы расставить ростры и квартирмейстеров со швартовами. Он вернулся и доложил, что звал, но они не идут. Видя, что экипаж явно готов возмутиться, я отправился в каюту и уведомил капитана о положении дел, прося приказаний или личного присутствия на палубе.

Капитан, по-видимому, от злости лишившийся рассудка, тотчас же вышел на палубу и приказал морским солдатам зарядить ружья. Приказание было исполнено. Но мне рассказывал впоследствии Томпсон, что их зарядили одним порохом, спрятав пули в карманы. Они не хотели оказывать неповиновения и в то же время не желали убивать своих братьев, милых сердцу, которым они притом сочувствовали.

Впоследствии открылось, что голову змеи во второй раз срезал морской офицер.

Затем капитан приказал боцману вызвать матросов. Боцман вернулся с рукой, обвязанной шарфом.

— Что с вашей рукой, мистер Пол? — спросил я, когда он проходил мимо меня.

— Сейчас только упал с лестницы — не могу пошевельнуть; нужно будет идти к хирургу, когда все это закончится.

Свисток снова подал знак явиться на палубу. Но никто не показывался. Бриг находился, таким образом, в состоянии бунта.

— Мистер Симпл, подойдите к люкам и стреляйте на нижнюю палубу! — закричал капитан.

— Сэр, — отвечал я, — на расстоянии полкабельтова от нас два фрегата. Не лучше ли, не проливая крови, позвать их на помощь? Кроме того, сэр, можно попытаться привести в повиновение боцманских помощников перекличкой по именам. Позвольте мне сойти вниз, я постараюсь усовестить их.

— Ступайте, сэр. Вы, кажется, уповаете на свой авторитет? Ну, да об этом после.

Я сошел вниз и стал перекликать людей по именам.

— Сэр, — сказал один из боцманских помощников, — экипаж говорит, что не позволит себя сечь.

— Я обращаюсь не вообще ко всему экипажу, Коллинз, — возразил я. — Вам приказывают расставить ростры и выйти на палубу: вы не можете не исполнить этого приказания. Ступайте тотчас же! Квартирмейстеры, выходите со швартовами. Когда все будет готово, вы можете оправдываться.

Люди повиновались; они вышли на палубу, установили ростры и стали около них. Но когда дело дошло до наказания, боцман и его помощник наотрез отказались сечь.

Капитан смутился и не знал, что делать. Настаивать на своем было напрасно, отступить — невозможно. На минуту настала мертвая тишина. Все едва дышали от нетерпения видеть, что будет дальше. Первым молчание нарушил Джой Миллер, разложенный для наказания.

— Прошу извинить, сэр, — сказал он, поворачивая голову. — Но если уж без этого нельзя обойтись, будьте милостивы, начинайте поскорее. Я простужусь, лежа этак целый день голый.

Это явно была насмешка со стороны матроса. Она привела капитана в чувство.

— Сержант, — закричал он, — закуй Миллера и этого Коллинза в железо, вместе, нога об ногу… за возмущение. Я вижу, ребята, вы заговор составили, но я положу ему конец; я знаю виновных, и, ей-Богу, они раскаются! Мистер Пол, скомандуйте им идти вниз. Мистер Симпл, приготовьте мою гичку, и вот вам мое категорическое приказание: чтобы ни один бот не приставал к берегу.

Капитан уехал с брига. Спускаясь с корабля, он злобно взглянул на меня. Но я исполнял свои обязанности и не беспокоился об этом. Наоборот, я теперь сам наблюдал за его поведением так же тщательно, как он за моим.

— Капитан желает первым рассказать свою историю, — сказал Томпсон, подходя ко мне. — Если бы я был на вашем месте, Симпл, то постарался бы пролить свет на то, что произошло.

— А как это сделать? — спросил я. — Он запретил всякую связь с берегом.

— Просто-напросто, стоит только послать на каждый фрегат по офицеру. Они предупредят, что наш корабль бунтует и просит поддержать в случае надобности. Это вы обязаны сделать как командующий офицер. Пошлите только, а уж изложение дела предоставьте мне. Помните, что капитаны этих фрегатов будут назначены следователями, если дело дойдет до следствия, как я ожидаю.

Подумав немножко, я нашел совет благоразумным, и отправил Томпсона сначала к одному фрегату, потом к другому. На следующий день капитан вернулся. Вступив на квартердек, он тотчас же спросил меня, как я смел противиться его приказанию не высылать боты. Я отвечал, что он запретил только сообщение с берегом и что, как командующий офицер, я счел своей обязанностью предупредить другие корабли, что экипаж наш в состоянии бунта, и просить присматривать за ним.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

править
Вести из дому, не очень-то приятные, хотя, может быть, они позабавят читателя. — Отправление с конвоем в Балтийское море.

Я написал письмо сестре Эллен, извещая ее обо всем случившемся, упоминая также о характере капитана и его, по-видимому, близости с нашим дядей.

В ответе она сообщала мне, что узнала от одной разговорчивой девицы, что капитан Хокинз — сын нашего дяди, незаконно прижитый им от одной дамы, с которой он находился в связи в эпоху своей службы в армии. Тут я все понял: дядя поручил меня его ненависти. А он, как послушный и преданный сын, повиновался. Состояние батюшки никак не улучшилось. Но выдумки его были до крайности смешны. Он вообразил себя ослом и целую неделю ревел, брыкая сиделку ногами в живот. Потом он взял себе в голову, что он насос и, протянув одну руку в виде ствола, заставлял сиделку качать другую вверх и вниз по целым часам. В другое время он представлял себя женщиной в родах, так что пришлось дать ему порядочный прием каломели [Каломель — хлористая ртуть; применяется в медицине как желчегонное и противомикробное средство.] и занять у соседа шестилетнего ребенка, чтоб уверить, будто он разрешился от бремени. Он был вполне удовлетворен, хотя мальчика привели в панталонах и в куртке с тремя рядами пуговиц в виде сахарных головок. «Ага! — заметил он, — так эти-то пуговицы и раздирали мне внутренности».

Одним словом, целый ряд подобных фантазий почти сводил с ума бедную сестру. Иногда удовлетворение его выдумок было сопряжено с большими расходами. Он посылал за архитекторами, хотел заключать контракты насчет построек, воображая, что наследовал титул и имущество брата. Последнее, как настоящая причина его болезни, повторялось довольно часто. Я написал бедной Эллен несколько полезных, по моему разумению, советов как поступать в этих случаях. Между тем бриг снова был готов к отплытию, и мы должны были отравиться немедленно. Я не забыл также написать О’Брайену. Но расстояние между нами было слишком велико. Я знал, что, по всей вероятности, получу ответ не раньше как через год, и сердце мое наполнилось грустными предчувствиями, что мне сильно понадобятся его советы.

Мы получили приказ плыть в Портсмут и соединиться там с конвоем, отправлявшимся в Балтийское море, под прикрытием фрегата «Акаста» и двух других кораблей. Пустились в море без удовольствия и без всяких надежд касательно призов. Нашего капитана было достаточно, чтоб обратить в ад какой угодно корабль. Новый экипаж наш состоял из дерзких и неисправимых негодяев, за небольшими исключениями. Какая перемена произошла с бригом, лишившимся капитана О’Брайена и своего отличного экипажа! Кошка была в деле почти каждый день, и, правду сказать, по большей части заслуженно. Нередко, впрочем, донос морского сержанта на какого-нибудь хорошего человека навлекал и на него наказание. Эта система принимать донесения прямо от унтер-офицера, минуя меня, старшего лейтенанта, стала до того нетерпимой, что я решил протестовать. Случай скоро представился.

— Мистер Симпл, — сказал мне однажды капитан, — я слышал, что вчера ночью у вас горел огонь на кухне после определенного часа?

— Сущая правда, сэр. Я приказал затопить печку. Но позвольте спросить, разве старший лейтенант не имеет в этом случае права действовать по своему усмотрению? А притом, каким это образом на меня доносят вам? Корабельной дисциплиной распоряжаюсь я, под вашим руководством, и все донесения должны идти через меня. Не понимаю, почему вы допускаете, чтоб они доходили до вас другим путем.

— Этим кораблем командую я, сэр, и поступаю, как мне угодно. Если б я имел офицеров, которым можно было бы доверять, я, по всей вероятности, поручил бы составление донесений им.

— Если вы . находите меня неспособным или неблагонадежным, то я очень буду обязан вам, сэр, если вы укажете мне на это и, если я не исправлюсь, предадите меня военному суду.

— Я не сутяга, сэр, — возразил он, — но и не позволю подчиненным учить себя, а потому вы много меня обяжете, если замолчите. Морской сержант в качестве каптенармуса должен доносить мне о всех уклонениях от правил, положенных мной для дисциплины на корабле.

— Согласен, сэр. Но это донесение, по уставу службы, должно идти через старшего лейтенанта.

— А я хочу, чтоб оно доходило до меня прямо, сэр. Так скорее можно надеяться, что оно не будет искажено.

— Очень вам благодарен, капитан Хокинз, за комплимент.

Капитан, не отвечая, отошел от меня и вскоре ушел вниз. Суинберн тотчас же подошел ко мне.

— Мистер Симпл, я слышал, мы отправляемся в Балтийское море. Как это они не распорядились о том, чтоб мы приняли конвой в Ярмуте, вместо того чтобы плыть за ним в Портсмут? С этим ветром мы завтра будем там.

— Полагаю, конвой еще не собрался, Суинберн, а притом, вы знаете, в канале нет недостатка во французских корсарах.

— Ваша правда, сэр.

— Когда вы были в Балтийском море, Суинберн?

— Я находился в то время на «Сен-Джордже», старинном девяностовосьмипушечном корабле. Он плавал, как копна сена — милю вперед, три в подветренную сторону. Каттегат был слишком узок для него. Но, впрочем, очень удобный корабль, исключая только прибрежное плавание, отчего, помню, мы всегда держались подальше от земли. Да, кстати, мистер Симпл, помните, как вы сердились в Барбадосе за то, что я не предупредил вас насчет сосания обезьяны?

— Помню, конечно.

— Ну, так тогда мне это казалось неприличным, потому что я сам был матросом. Но теперь, когда я нечто вроде офицера, я скажу вам, что в Карлскрине есть тоже свой метод сосать обезьяну, и как старшему лейтенанту, да еще при таком капитане, вам недурно бы знать это. На старом «Сен-Джордже» у нас в один прекрасный день перепились семнадцать матросов, и старший лейтенант никак не мог догадаться, каким образом.

— Так посвятите меня в эту тайну, Суинберн.

— С удовольствием, мистер Симпл. Известна вам знаменитая эссенция, употребляемая при порезах и ранах, бальзам?

— Как, рижский бальзам?

— Ну, да, он самый. Боты навезут его для продажи, как тогда на «Сен-Джордж». Это прекрасная вещь против ран, но и для питья недурна, а главное — очень крепкая. Мы пользовались им для внутреннего употребления, мистер Симпл, и старший лейтенант никак не мог догадаться.

— Как, вы были пьяны от рижского бальзама?

— Все, кто только мог. Так я вас предупреждаю.

— Очень вам благодарен, Суинберн. Мне бы это и в голову не пришло. Кажется, матросы готовы пить все, что угодно, лишь бы только напиться.

На следующее утро мы бросили якорь у Спитхеда и нашли конвой уже готовым к отплытию. Капитан отправился на берег рапортовать адмиралу.

Он вернулся на корабль вечером, после обеда у адмирала, и приказал приготовиться к снятию с якоря и отплытию на рассвете. Фрегат дал сигнал, и до двенадцати часов мы уже снялись с якоря и плыли при попутном ветре по каналу Св. Елены. Силы наши состояли из фрегата «Акаста», шлюпа «Айсиса», восьмидесятипушечного корабля «Рейнджер» и нашего брига. Конвой насчитывал почти двести кораблей. Несмотря на попутный ветер и спокойное море, мы, благодаря тихому плаванию и нерадивости экипажей многих кораблей, принадлежавших к конвою, плыли целую неделю, прежде чем завидели Ангальтский маяк. Мы постоянно повторяли сигналы, стреляли из пушек и часто даже возвращались назад буксировать задние корабли. Наконец миновали при легком ветре Ангальтский маяк, и на следующее утро с обеих сторон можно было видеть материк.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

править
Как мы проплыли Зунд и что случилось в Зунде. — Капитан снова подслушивает разговор между мной и Суинберном.

Я считал конвойные корабли, стоя на корме. Ко мне подошел Суинберн.

— Какое различие, мистер Симпл, между этой частью света и Вест-Индией, — заметил он. — Черные скалы и сосновые леса никак не напоминают нам голубых гор Ямайки или пальм, колеблемых морским ветром.

— Правда, Суинберн.

— Нам надоест здесь тишь, хотя мы и не будем жаловаться на солнце. Зато, полагаю, канонерские лодки поддадут нам жару. Будьте уверены, лишь только ослабнет ветер, они выползут из своих нор и покоя не дадут нам.

— Вы бывали тут прежде с конвоями, Суинберн?

— Конечно, бывал и видал тут жаркие схватки, мистер Симп, схватки — на какие, полагаю, у нашего капитана не хватит духу.

— Суинберн, прошу вас держать язык за зубами насчет капитана. Вспомните прошлый раз. Моя обязанность запрещает мне слушать вас.

— А я думаю, мистер Симпл, что она предписывает вам даже доносить о том, — произнес капитан Хокинз, подкравшийся к нам и подслушавший разговор.

— В данном случае нет в этом никакой надобности, сэр, потому что вы сами слышали, — отвечал я.

— Слышал, сэр, и не забуду этого.

Я отошел. Суинберн удалился тотчас же, заслышав голос капитана.

— Сколько, сэр, парусов в виду? — спросил капитан.

— Сто шестьдесят три, сэр, — отвечал я.

— Сигнал для конвоя: приблизиться к «Акаете», — і сообщил мичман.

Мы повторили его, и капитан сошел в свою каюту. Бриг делал около четырех миль в час. Море было гладко, и Ангальтский маяк едва виднелся с палубы в двадцати милях на северо-северо-западе. Мы находились недалеко от входа в Зунд- — узкого прохода, ведущего в Балтийское море. Мы вошли в него, сопровождаемые конвоем, некоторые корабли которого находились милях в восьми или десяти позади нас. В Зунде ветер начал мало-помалу утихать, наконец настала полная тишь.

Моя вахта почти заканчивалась, когда мичман, осматривавший в подзорную трубу море по направлению к Копенгагену, доложил, что три канонерских лодки показались из-за мыса. Я оглядел их и отправился рапортовать о том капитану. Когда я вернулся на палубу, мне донесли, что их появилось еще несколько. Наконец мы насчитали до десяти, из них две были большие, называемые ирамами. Капитан вышел на палубу, и я доложил ему об этом. Мы подали «Акаете» сигнал, что неприятель на виду, и получили ответ. Неприятель разделился: шесть лодок поплыли вдоль берега к конвою, находившемуся в арьергарде, три направились прямо к бригу. «Акаста» подала сигнал: «Снаряжать, вооружать боты и быть в готовности». Мы спустили полубаркас и оба катера. Прочие военные корабли сделали тоже самое. Через четверть часа канонерские лодки открыли огонь из своих длинных тридцатидвухфунтовых пушек, и первое же их ядро ударило прямо в корпус брига, позади передних кнехтов [Кнехты — парные тумбы на палубе судна или на пристани, служащие для закрепления швартовных или буксирных канатов.]. К счастью, никто не был ранен. Я обернулся взглянуть на капитана: он был бледен, как рубашка. Его глаза встретились с моими. Он обернулся и встретил взгляд Суинберна, настойчиво впившийся в него. Это заставило его перейти на другую сторону палубы. Другое ядро всплеснуло воду близехонько от нас, отразилось и ударилось в коечную сегь, оторвав две койки и бросив их на квартердек. «Акаста» распустила флаг и подала нам сигнал выслать полубаркас и катер на помощь арьергардным кораблям. Тот же сигнал был подан «Айсису» и «Рейнджеру». Я доложил о сигналах капитану и спросил, кому принять начальство над судами.

— Вы мистер Симпл, возьмете полубаркас, а мистеру Суинберну прикажите взять катер.

— Мистеру Суинберну, сэр! — возразил я. — Бриг, по всей вероятности, скоро вступит в битву и услуги его, как канонира, будут необходимы.

— Ну, так пусть идет мистер Хилтон. Вызовите матросов на шканцы. Где мистер Вебстер?

Второй лейтенант находился около нас и ему поручено было исполнять мою должность в мое отсутствие.

Я вскочил в полубаркас и отчалил. Десять других ботов с «Акасты» и с прочих кораблей плыли по тому же направлению. Я соединился с ними. Канонерки открыли теперь огонь по арьергарду конвоя и приближались овладеть им, разделившись на две партии, направлявшиеся к различным его частям. Через полчаса мы были от ближайшей на расстоянии выстрела, и она начала палить в нас. Лейтенант «Акасты», командовавший отрядом, приказал на минуту остановиться и разделил свои силы на три группы, по четыре бота. Каждая из них должна была взять на свою долю по две канонерских лодки и выбрать по одному из крайних кораблей конвоя, чтобы, укрываясь сколько можно за его подветренной стороной от неприятельского огня, быть наготове взять на абордаж лодки, которые попытались овладеть одним из наших кораблей.

Это было дельное распоряжение. Я командовал одной из групп, так как старшие лейтенанты «Айсиса» и «Рейнджера» остались на кораблях. Спросив, против каких лодок мне идти, отправился к ним. Между тем заме, тили, что два прама и две других канонерки, оставшиеся сзади нас и обстреливавшие «Рейхсгорс», также разделились: один прам напал на «Акасту», две канонерские лодки завязали перестрелку с «Айсисом», а другом прам — с «Раттлснейком» и «Рейнджером». Последний находился на одной линии с нами на полмили дальше, так что не мог ни успешно действовать пушками, ни подвергаться обстрелу со стороны неприятеля. Вся тяжесть падала на «Раттлснейк». Прам направил свой огонь преимущественно против него. На расстоянии, избранном неприятелем, только пушки фрегата доставали до него. Прочие военные корабли могли отвечать на его огонь лишь из длинных пушек, которых было всего по две на каждой, каронады же оставались бесполезными.

На одном праме было десять пушек, на другом восемь; последний имел дело с «Раттлснейком». Огонь не прекращался, в особенности между «Акастой» и неприятелем. В четверть часа я достиг со своими ботами корабля, ближайшего к неприятелю; это было большое судно сандерлендской постройки. Канонерки, находившиеся от него в четверти мили, спешили к нему, но, заметив наше приближение, открыли огонь, безуспешный, правда, исключая последний выстрел картечью, когда мы подошли к ним слишком близко. На коротком расстоянии картечь не успела разлететься, но один осколок попал в матроса на носу полубаркаса и оторвал у него три пальца правой руки, державшей весло. Прежде чем они успели выстрелить снова, мы укрылись за кораблем, прижавшись вплотную к его боку. Мой бот, один из всех имел, пушку; я зарядил, дожидаясь залпа канонерок, потом вышел несколько вперед корабля, выстрелил и слова спрятался, чтобы зарядить пушку.

Так продолжалось некоторое время. Неприятель не решался подойти ближе, а только обстреливал сандерлендский корабль. Наконец хозяин его закричал мне:

— Послушайте, шутник, вы решили помогать мне?

Мне без вас было легче. Тогда я получал только свою долю выстрелов, а теперь в меня направлены все. Я продырявлен, как решето, и уже потерял четырех человек. Ну, положим, вы меня уже заколдовали от опасности — так переезжайте теперь к другому кораблю, что впереди нас. А я попытаю сам своего счастья.

Мне это требование показалось справедливым, и так как у другого корабля я был бы ближе к неприятелю и в состоянии помочь этому в случае нападения на него, то я и исполнил его желание. Я получил твердое приказание не пускаться на абордаж неприятеля с такими слабыми силами (на четырех моих ботах было всего сорок человек, тогда как каждая канонерка имела, по крайней мере, по семьдесят), если она не будет пытаться овладеть кораблем. В этом случае я должен был рисковать всем.

Я поплыл к другому кораблю, и капитан, лишь только я подошел к нему, закричал мне:

— Вижу, чего вам хочется, и сейчас оставляю корабль. Возитесь с ним, как угодно. Не хочу терять людей и самому лежать с размозженной головой.

— Вы правы, и ничего не можете сделать лучшего, точно так же, как и мы.

Он спустил свой бот, сел в него с матросами, отплыл к другому кораблю и стал позади него, готовый возвратиться при первом дуновении ветерка.

Канонерки, как и должно было ожидать, направили огонь на покинутый корабль, за которым находились боты, и битва продолжалась в этой диспозиции, пока не стемнело. Лодки не решались приблизиться, а нам запрещено было нападать на них.

Но с наступлением темноты я заметил, что канонерки при каждом выстреле приближались к нам. Я стрелял теперь одной картечью, ожидая перед каждым выстрелом, чтоб отблеск пушек указал мне направление, в котором они находились. Наконец разглядел на расстоянии полкабельтова от нас их длинные низкие корпуса. Было ясно, что они приближаются с намерением взять корабль на абордаж, и я решил предупредить их. Я выстрелил, выйдя вперед из-за брига, и снова со всеми своими ботами возвратился назад, отдав нужные приказания офицерам и приготовившись грести к неприятелю. Канонерки находились на расстоянии полкабельтова одна от другой, гребя наискось. Когда они приблизились к нам почти на такое же расстояние, я подал знак к нападению. Я решил всеми силами навалиться на ближайшую лодку. За полминуты скулы наших ботов вломились в их борта, и, ухватившись за них, мы притянули наши боты к их бокам.

Датчане отчаянно сопротивлялись. Три раза я вступал на палубу, и три раза меня сталкивали вниз. Наконец мы укрепились и начали постепенно оттеснять их назад. Я бросился на шкафут, желая занять позицию во главе матросов. Но удар прикладом мушкета, кажется, по плечу перебросил меня за борт. Очутившись под дном лодки, я вынырнул позади ее, но ударившись, на время потерял чувства и постарался держаться на воде, отплыв подальше от корабля. Тут я наткнулся на доску, упавшую через борт. Ухватившись за нее, мало-помалу опомнился.

Пробудил меня оглушительный выстрел пушки, раздавшийся надо мной. Я заметил, что это стреляла та самая канонерка, на которую я напал. Через некоторое время раздался выстрел с другой лодки, и я заметил, что она гребет к берегу. Проплыла мимо меня ярдах в двадцати. Ухватившись руками за доску, я принялся плыть от берега по направлению к конвоям.

Легкий ветерок зарябил воду. Нельзя терять время. Через пять минут я услышал плеск весел и заметил бот, пересекавший мне дорогу. Изо всей мочи я окликнул его; меня услышали, остановили весла. Я снова окликнул. Бот приблизился, и меня вытащили. На нем был хозяин брига, который, увидев захват одной лодки и отступление другой, плыл осмотреть свой корабль, или, как он выражался, то, что от него осталось. Мы скоро отыскали корабль. Он был очень поврежден, но не имел пробоин в подводной части. Через час ветер усилился, канонада затихла во всех направлениях. Мы исправили повреждения и продолжили путь через Зунд.

Здесь я могу рассказать об исходе битвы. Одна из канонерских лодок другой группы отступила при нападении ботов, другой удалось отразить боты и перебить у нас много людей, но она была сама так повреждена, что вынуждена была отступить, не овладев ни одним ботом.

На «Акаете» было четверо убитых и семеро раненых, на «Айсисе» трое раненых, на «Рейнджере» ни одного; на «Раттлснейке» шестеро убитых и двое раненых, в том числе капитан. Но об этом после. Я нашел, что удар приклада ранил меня вовсе не опасно. Плечо чувствительно побаливало, и с неделю на нем был синяк. Притом, падая через борт, я ударился о доску, и мне почти отрезало ухо. Капитан брига ссудил меня сухим платьем, и через несколько часов я спокойно спал. Но надежда моя вернуться на корабль на следующий день не осуществилась. Ветер был попутным и свежим, так что мы скоро миновали Зунд.

Мы были позади всего конвоя, а передних военных кораблей и видеть не могли. Одевшись, я вышел на палубу и тотчас же убедился, что не придется мне возвратиться на свой корабль до прибытия в Карлскрин. Так и случилось. Около десяти часов ветер затих и с тех пор дул только временами, и так тихо, что мы могли бросить якорь не раньше, как через шесть дней, и прибыли последними.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ

править
Покойник останавливает продажу с аукциона своего имущества. — Я наследую свое же место. — Капитан Хокинз по-дружески заботится о моих бумагах. — Строгое запрещение корабельному экипажу лечиться рижским бальзамом.

Как только собрали паруса, я поблагодарил хозяина корабля и попросил бот. Он тотчас же приказал снарядить его.

— Как рад будет капитан видеть вас, — сказал он при прощании.

В этом я сомневался. Мы пожали друг другу руки, и я отправился на «Раттлснейк», находившийся на расстоянии двух кабельтовых позади нас. Отправляясь с брига в дело, я надел куртку. Теперь же возвращался в купеческом боте, а потому на меня не обратили внимания. Да и в самом деле, при обстоятельствах, в которых я застал корабль, некому было караулить. Я вошел на борт незамеченным.

Все матросы и офицеры были на квартердеке, присутствуя при продаже моего имущества и имущества убитых. А глаза всех были обращены на полдюжины нанковых брюк, выставленных помощником казначея. Среди них я узнал свои.

— Девять шиллингов за полдюжины нанковых брюк! — провозгласил помощник казначея.

— Что ж, ребята? Покупайте — они стоят больше, — заметил капитан, бывший, казалось, в шутливом расположении духа. — Гораздо лучше ходить в его брюках, чем по его следам.

За этими бессовестными словами последовала минута молчания.

— Так оставьте их, — продолжал он, обращаясь к помощнику казначея. — Они, кажется, боятся, что, надев их, станут такими же трусами, каким был он, — прибавил капитан, ухмыляясь.

— Стыдно! — крикнули из толпы офицеров три голоса, среди них я узнал голос Суинберна

— Скорее так было бы, если бы надели ваши! — закричал я громко с негодованием.

Все вздрогнули и обернулись. Капитан Хокинз отошел к каронаде.

— Честь имею рапортоваться, возвратившись на корабль, сэр, — продолжал я.

— Ура, ребята! Троекратное "Ура! " в честь мистера Симпла! — закричал Суинберн.

Матросы с воодушевлением подчинились. Капитан взглянул на меня и, не говоря ни слова, поспешно удалился в свою каюту. Я заметил, что рука его висела на перевязи. Поблагодарив матросов за их участие ко мне, я пожал руку Томпсону и Вебстеру, они чистосердечно поздравляли меня с избавлением; потом старику Суинберну, едва не изломавшему моей руки и причинившему мне такую боль в плече, что я чуть не вскрикнул; наконец всем, кто только протягивал мне свою. Я приказал остановить продажу моего имущества. К счастью, она только что началась, и все вещи были возвращены. Томпсон говорил капитану, что ему известен адрес моего отца и что он возьмет мое имущество на сохранение, чтоб отослать его домой. Но капитан па это не согласился.

Через несколько минут я получил записку от капитана, в которой он мне приказывал изложить письменно, каким образом я спасся, для донесения о том старшему офицеру. Я сошел вниз, где встретил мичмана с «Акасты», назначенного исправлять мою должность, с очень грустным лицом. Подойдя к своему сундуку, я нашел, что в нем недостает двух важных вещей: портфеля с частными письмами и бумагами, а также дневника, из которого извлечен этот рассказ. Я объявил о том товарищам, и они сказали мне, что сундук мой никто не открывал, кроме капитана, который, конечно, и завладел этими важными для меня документами.

Я написал письмо, содержавшее короткое изложение происшествий, со мной случившихся, и другое, для самого капитана, в котором требовал, чтобы он выдал мне мое имущество, дневник и письма. Получив эги бумаги, капитан тотчас приказал мне снарядить свою гичку. Когда все было готово, я доложил ему и спросил, намерен ли он исполнить мою просьбу. Он ответил отрицательно, вышел на палубу и сел в гичку, чтобы отправиться к начальству. Я решил тотчас же писать капитану «Акасты», извещая его о поведении капитана Хокинза и прося о заступничестве. Бот, привезший меня, еще не успел уехать, и я отослал с ним письмо, прося отдать его в руки кому-нибудь из офицеров. Оно прибыло прежде, чем закончился визит капитана Хокинза. Капитан «Акасты» передал письмо ему и спросил, верны ли утверждения, содержавшиеся в письме. Капитан Хокинз ответил, что удержал мои бумаги потому, что они носят такой мятежный и злобный характер, что он не может возвратить их мне.

— Этого я не допущу, — отвечал капитан «Акасты», которому был известен характер капитана Хокинза. — Если случайно вы овладели секретами мистера Симпла, то честь обязывает вас не пользоваться ими, а еще менее можете вы удерживать то, что вам не принадлежит.

Но капитан Хокинз решительно отказался выдать их.

— Ну, хорошо, капитан Хокинз, — отвечал капитан «Акасты», — прошу вас, побудьте на моем квартердеке, пока я не возвращусь.

Он сошел в каюту, написал капитану Хокинзу приказ тотчас же выдать ему мои бумаги и, воротясь на квартердек, отдал ему в собственные руки.

— Ну, сэр, — сказал он, — вот вам письменный приказ от старшего начальника. Если вы осмелитесь не исполнить его, я арестую вас и предам военному суду. Сожалею, что капитана королевской службы следует принуждать таким образом к исполнению своих обязанностей джентльмена и честного человека.

Капитан Хокинз закусил губу при этом едком замечании.

— Ваш бот готов, сэр, — прибавил капитан «Акасты» строгим тоном.

Капитан Хокинз, воротясь на бриг, запечатал мои бумаги и отослал их капитану «Акасты», который с тем же самым ботом переслал их мне. Читатели должны, следовательно, за дневник, который теперь прилагается, благодарить капитана «Акасты».

От моих товарищей я узнал все, что произошло на бриге с тех пор, как я его оставил. Он жестоко пострадал от огня с прама. Вскоре после того, как я уехал, обломок коечного поручня, отбитый ядром, ударил капитана Хокинза в руку. Это только ссадило ему кожу, но он соизволил счесть себя тяжелораненым и, передав команду Вебстеру, второму лейтенанту, удалился вниз, где и оставался до окончания битвы. Когда мистер Вебстер донес ему о возвращении ботов и моей предполагаемой смерти, он пришел в такой восторг, что совсем забыл о ране, выбежал на палубу и начал расхаживать взад и вперед, потирая руки. Наконец опомнился, сошел в каюту и вернулся с рукой на перевязи.

На следующее утро он отправился на «Акасту» с донесением и привез на бриг мичмана, надежды которого наследовать мою должность оказались обманутыми. Капитан, между прочим, обмолвился на квартердеке, что, если б я не был убит, он отдал бы меня под суд и исключил бы со службы; что у него есть достаточно обвинений, чтобы погубить меня, потому что он собрал их с тех пор, как получил команду над «Раттлснейком», и что теперь он заставит этого негодяя канонира раскаяться в своей дружбе со мной. Все это было сообщено хирургу; последний рассказал о том шкиперу Томпсону, а этот мне. Теперь я знал о том, чего мне следует ждать.

Во время недолгой стоянки в порту я заботился о том, чтобы не привезли рижского бальзама и чтобы матросы оставались трезвыми. Мы получили приказание от капитана «Акасты» соединиться с адмиралом, стоявшим в Текселе и получившим предписание от адмиралтейства прислать какой-нибудь корабль из его эскадры. Выбрали именно нас, вследствие нерасположения капитана «Анкеты» к капитану Хокинзу.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

править
Старый друг в новом положении. — Дубовая сердцевина в шведской сосне — Человек повсюду человек, а в некоторых странах и больше, чем человек. — Я навлекаю на себя упрек в медлительности, но привожу кое-что в свое оправдание. — Оправдание принято.

Отойдя на сорок миль от гавани, мы увидели фрегат. На поданный нами сигнал он выкинул шведский флаг и уклонился на несколько румбов от своего пути, чтобы соединиться с нами.

В двух милях от нас он замедлил свой бег, убрав брамсели. Когда мы приблизились к нему на расстояние двух кабельтовых, он лег в дрейф, мы сделали то же самое Капитан приказал мне спустить бот и отправиться на фрегат, осведомиться об его названии, капитане и о том, не нужно ли ему чего. Таков был обычай, и я отправился исполнять приказание. Прибыв на квартердек фрегата, я спросил по-французски, есть ли тут кто, говорящий на этом языке. Вперед вышел старший лейтенант и снял шляпу. Я объявил ему, что послан узнать, как называется корабль, кто им командует, чтобы записать в наш бортовой журнал и предложить им свои услуги, если они в чем нуждаются. Он отвечал, что капитан на палубе, и повернулся в ту сторону, где предполагал его увидеть, но тот уже сошел вниз.

— Я донесу ему о вашем поручении; я не знал, что он ушел с палубы. — И старший лейтенант вышел.

Я обменялся несколькими комплиментами и новостями с офицерами, которые показались мне очень порядочными людьми.

В это время старший лейтенант вернулся и попросил меня в каюту.

Я сошел вниз. Дверь каюты была отворена; старший лейтенант доложил обо мне и вышел. Я взглянул на капитана, сидевшего за столом; это был красивый, статный мужчина, с двумя-тремя орденскими ленточками в петлицах и с огромными усами Мне показалось, что я где то его видел, но где именно — припомнить не мог; лицо его было мне знакомо, но так как я узнал на палубе от офицеров, что их капитан граф Шаксен, — имя, которого я никогда не слыхивал, — то подумал, что обманываюсь Итак, я обратился к нему на французском языке с длинным комплиментом.

Капитан обернулся ко мне, отнял руку от глаз и, взглянув мне в лицо, произнес:

— Мистер Симпл, я очень мало понимаю по-французски, говорите на чистом английском.

Я подскочил от удивления.

— Мне показалось ваше лицо знакомым, — проговорил я, — не ошибаюсь ли? Нет, вы, должно быть, мистер Чакс!

— Так точно, мистер Симпл; вы видите перед собой вашего старого друга Чакса, боцмана. Я узнал вас, когда вы еще всходили на корабль, и, опасаясь, что вы узнаете меня с первого взгляда и скажете лишнее в присутствии моих офицеров, поскорее ушел в каюту. Извините за эту кажущуюся неучтивость.

Мы с жаром пожали друг другу руки, и он усадил меня.

— Но мне сказали на палубе, — проговорил я, — что кораблем командует граф Шаксен?

— Это мой теперешний титул, мой милый Питер. Я объясню вам все дело вкратце, так как вам нельзя терять много времени. Уверен, что могу положиться на вашу честь. Вы помните, я был оставлен вами на корсаре при смерти, в капитанской куртке и эполетах. Когда вы покинули корабль, к нему пристали боты и нашли меня. Я все еще дышал. Заключив о моем чине по одежде, они взяли меня на бот и привезли на берег; вскоре потом корсар затонул. Никто не ожидал, что я останусь в живых. Но через несколько дней дело пошло на поправку. Они осведомились о моем имени. Я сказал им настоящее, а они переделали его в Шаксен. Выздоровел я каким-то чудом; но теперь в таком же добром здравии, как и прежде. Они немало гордились тем, что взяли в плен британского капитана, как они полагали: самого же меня о чине они не спрашивали.

Несколько недель спустя меня отослали в Данию, но мы попали в шквал и потерпели крушение у шведского берега близ Карлскрина. Датчане в это время воевали со шведами; нас взяли в плен, а я, разумеется, был освобожден и принят с честью. Но так как я не говорил ни по-французски, ни по-шведски, то мне трудно было с ними объясняться. Я получил прекрасное временное содержание и вдобавок позволение отправиться в Англию, когда мне заблагорассудится. Шведы были в то время в состоянии войны и снаряжали флот. Но бедняжки в этом деле не очень-то отличались. Я забавлялся, гуляя по верфи и глядя на их приготовления. У них во флоте не было и тридцати человек, знающих свое дело. А такого, который мог бы распоряжаться работами, — ни одного. Вы знаете, Питер, я не могу оставаться в праздности, и вот мало-помалу я начал указывать то одному, то другому (многие из них понимали по-английски), так что дело, наконец, пошло на лад, и все капитаны и офицеры благодарили меня. Наконец все они стали обращаться ко мне: если меня не совсем понимали, я собственными руками показывал им, как что делать. И флот вышел такой, что мог похвалиться своей оснасткой. Адмирал не знал, как благодарить меня. А я, со своей стороны, относился к делу так аккуратно, как будто мне платили за это жалованье. Наконец адмирал явился ко мне с английским переводчиком и спросил, не захочу ли я поступить к ним на службу, если не намерен ехать в Англию. Я видел, что они во мне нуждаются, и отвечал, что в Англии у меня нет ни жены, ни детей и что земля их мне очень нравится. Но мне нужно подумать, а также желательно узнать, что они предложат мне за это.

Я возвратился на свою квартиру и, чтобы придать себе больше цены, нарочно не являлся на верфь три или четыре дня. Наконец получаю письмо от адмирала, в котором он обещал мне начальство над фрегатом, если я соглашусь поступить к ним па службу. Зная, что я нужен, я отвечал, что предпочитаю английский фрегат шведскому и не соглашусь, если они не предложат чего-нибудь еще, да и тогда соглашусь только с тем определенным условием, чтоб мне не сражаться против родины. Они подумали с неделю и предложили мне графский титул и командование фрегатом. Это удовлетворило меня, как вы можете представить себе, Питер, — сделаться джентльменом было драгоценным желанием моего сердца. Я согласился, стал графом Шаксеном и возглавил большой и красивый фрегат. Тут уж я принялся за дело со всей активностью, занялся снаряжением флота и показал им, что может сделать англичанин. Мы отправились в море. Вам известно, какие мы имели стычки с русскими. Надо сказать правду — мы в этих случаях не ударили лицом в грязь. Я имел счастье отличиться по случаю перепалки лагами с одним неприятельским двухпалубным кораблем, из которой я вышел с честью. Возвратясь в гавань, я получил вот эту ленточку. В другой раз, выйдя в море, я встретился с фрегатом и, овладев им, в награду получил другую ленточку. С тех пор я нахожусь в милости и, выучившись шведскому языку, очень полюбил этот народ. Я часто бываю при дворе, когда стою в гавани и, наконец, Питер, я женат.

— От всего сердца желаю вам счастья, граф…

— Да, и очень хорошо женат — на шведской графине из знатной фамилии, и скоро у меня будет маленький мальчик или девочка. Так что, вы видите, Питер, я, наконец, джентльмен, а главное, дети мои будут дворянами во втором поколении. Кто мог подумать, что так произойдет от того, что я случайно бросил в бот куртку капитана, вместо собственной? Теперь, мистер Симпл, когда я поведал вам свою тайну, не считаю нужным прибавлять, чтобы вы об этом кому-нибудь не проговорились. Мне, конечно, никто не может причинить большого вреда, но все-таки кое-что сделать могут. И хотя меня вряд ли кто узнает в этом мундире и с усами, по тем не менее лучше не открывать никому того, что я могу поверить только вам О’Брайен.

— Любезный граф, — отвечал я, — ваша честь в безопасности, будучи вверена мне. И я покоряюсь вашему новому положению. Во всяком случае, бы добились своего титула прежде меня. Желаю вам жить счастливо: вы приобрели все честным образом. Но хотя я и готов с вами по целым дням разговаривать, мне пора па корабль, потому что я нахожусь теперь под начальством капитана с дурным характером.

В кратких словах я рассказал ему, где находится О’Брайен и тогда мы с ним расстались. Выйдя на палубу, граф Шаксен взял меня за руку и представил своим офицерам, как старого товарища.

— Надеюсь, мы как-нибудь встретимся, — сказал я, — но боюсь, надежда не совсем основательна.

— Почем знать, мистер Симпл, — отвечал он. — Вы видите, что сделал со мной случай. Благослови вас Бог, мой милый Питер! Вы один из тех немногих, которых я всегда любил. Бог с вами, сын мой! И не забывайте, что все, что я имею, — в вашем распоряжении.

Поблагодарив его и распростившись с офицерами, я сошел с корабля. Когда я вернулся но борт, капитан, как я и ожидал, спросил меня сердито, отчего я так долго не возвращался. Я отвечал, что граф Шаксен потребовал меня е каюту и долго разговаривал со мной. Так что я не мог отправиться ранее, потому что было бы невежливо уйти прежде, чем он закончил свои расспросы. Потом передал ему учтивое приветствие от капитана — графа Шаксена, и он замолчал.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

править
Дурные вести из дому и еще хуже с корабля — Несмотря на прежние испытания, я вынужден приготовиться еще к одному. — Опять миссис Троттер; она чем старше, тем лучше — Капитан Хокинз и его двенадцать обвинений.

Ничего важного не случилось с нами до соединения с адмиралом, который, продержав нас при флоте каких-нибудь три часа, отослал в Англию с депешами. Путешествие до Портсмута обошлось также благополучно. Прибыв туда, я написал Эллен письмо, осведомляясь о состоянии здоровья батюшки. С нетерпением ожидал я ответа и по прибытии почты получил пакет с черной печатью. Батюшка за день перед тем умер от воспаления мозга. Эллен заклинала меня взять отпуск и посетить ее в ее отчаянном положении. На следующее утро капитан приехал на корабль. У меня уже было готово письмо к адмиралу, в котором я излагал ему свои обстоятельства и просил отпуск. Я подал его капитану и просил доставить адмиралу. Во всякое другое время я не стал бы обращаться к нему с просьбой, но мысль о бедной сестре, беззащитной, одинокой, с мертвым отцом в доме, смиряла меня. Капитан Хокинз прочел письмо и холодно заметил: «Легко сказать: отец умер; нужны доказательства». Даже это оскорбление не тронуло меня. Я подал ему письмо сестры. Он прочел его и возвратил мне со злобной усмешкой.

— Невозможно, мистер Симпл, доставить ваше письмо адмиралу, — сказал он, — потому что я сам имею для вас письмецо.

Он подал мне пакет в лист величиной и сошел вниз. Я распечатал его. То была копия прошения об отдаче меня под суд и длинный список возводимых на меня обвинений. Я был ошеломлен, не столько, впрочем, из-за опасения военного суда, сколько от сознания невозможности оказать помощь сестре. Удалившись в кают-компанию, я бросился в кресло и подал бумагу шкиперу Томпсону. Он внимательно прочел ее.

— Клянусь честью, Симпл, вам нечего бояться. Эти обвинения ничтожны.

— Да я и не беспокоюсь о них, но моя бедная сестра! Я просил было об отпуске, а теперь она Бог знает как долго должна оставаться одна в такой отчаянной ситуации.

Томпсон задумался.

— Я и забыл о смерти вашего отца, Симпл. Да, это жестоко! Я поехал бы сам успокоить ее, но вам нужно будет мое свидетельство в суде. Тут ничем нельзя помочь. Напишите ей, утешьте ее, скажите, что вы сейчас не можете приехать, но это все скоро закончится.

Я поступил по его совету и рано лег в постель, потому что чувствовал себя нездоровым. На следующее утро пришло официальное письмо от адмирала порта, извещавшее меня о назначении надо мной военного суда, имеющего быть на этой же неделе. Я тотчас же сложил с себя должность старшего лейтенанта и занялся изучением возводимых на меня обвинений. Их было много, и начинались они почти с того дня, как капитан впервые вступил на корабль. Всего их было двенадцать. Не стану утруждать читателя перечислением всех: многие из них были очень ничтожны. Главнейшие же заключались в следующем:

1) мятежное и непочтительное поведение по отношению к капитану Хокинзу (такого-то числа): утверждение в разговоре с младшим офицером на квартердеке, что капитан Хокинз шпион и держит на корабле шпионов;

2) халатное отношение к своим обязанностям: неподчинение приказаниям капитана Хокинза (ночью тогда-то) ;

3) отправление с корабля двух ботов вопреки прямому приказанию капитана Хокинза;

4) вторичный, утром (такого-то числа), мятежный и непочтительный разговор с канониром корабля о капитане Хокинзе, в котором было позволено канониру обвинять капитана в трусости и недонесение об этом;

5) оскорбительное выражение на квартердеке относительно капитана Хокинза по возвращении на корабль (тогда-то);

6) невыполнение в разных случаях приказаний капитана Хокинза и проч. и проч.

Так как по двум из этих обвинений необходимо было свидетельство капитана, то истцом выступал сам король.

Хотя многие обвинения были ничтожны, но я тотчас же заметил опасность. Некоторые из обвинений относились к давнему времени, когда экипаж нашего корабля еще не был сменен, и, таким образом, я не мог представить необходимых свидетелей. В самом деле, было весьма затруднительно опровергнуть все эти обвинения, кроме самых свежих. Опаснее всего мне казалось первое, с которым я не знал, как сладить. Суинберн, когда говорил о шпионах-капитанах, решительно намекал на нашего капитана, и призывать его в свидетели значило повредить ему. Однако с помощью Томпсона я составил, как умел, свою защитительную речь.

За два дня до начала суда я получил письмо от Эллен, которая, казалось, была совсем подавлена этим градом несчастий. Она писала, что похороны батюшки назначены на следующий день и что новый пастор уже осведомлялся, когда ей будет удобно оставить дом викарства. Были предъявлены долговые обязательства отца на сумму до тысячи двухсот фунтов, но ей неизвестно, сколько их еще будет. Он не оставил, по-видимому, ничего, кроме домашней мебели, и она спрашивала меня, можно ли заплатить долги деньгами, вложенными мной для нее в ценные бумаги. Я тотчас же ответил, что она может использовать все мои деньги, и послал ей приказ для моего агента, а также полномочия продать все бумаги.

Я только что запечатал письмо, как миссис Троттер, снабжавшая корабль провизией со времени нашего возвращения в Портсмут, попросила позволения поговорить со мной и тотчас же вошла, не дожидаясь ответа.

— Мой милый мистер Симпл, — сказала она, — я узнала, что делается, и нахожу, что вам нужна помощь адвоката. Я уверена, это необходимо и, по всей вероятности, будет очень полезно в вашей защите: когда человек в отчаянии, он не совсем при своем уме. Так я привела вам одного молодого человека, который ради меня возьмется за ваше дело. Надеюсь, вы ему не откажете. Помните, вы мне подарили дюжину пар чулок? Я вам тогда не отказала, так и вы мне не отказывайте. Я всегда говаривала мистеру Троттеру: «Ступайте к адвокату». И если б он следовал моему совету, то не раскаивался бы. Помню, раз столкнулся с нами извозчик и выломал дверцы нашей кареты. «Троттер, — сказал я, — ступайте к адвокату»; в ответ на это он мне преучтиво говорит: «Ступайте к дьяволу». Что ж случилось? — он умер, а я маркитанствую [Маркитант — торговец съестными и другими припасами, сопровождавший войска в походе; маркитантами чаще были женщины.]. Ну, как, мистер Симпл, хотите сделать мне одолжение? Ведь это вам ничего не будет стоить — даром; или нет, не даром, а для меня. Вы видите, мистер Симпл, у меня есть еще обожатели, — заключила она, смеясь.

Совет миссис Троттер был благоразумен, и хотя я и слышать не хотел, чтобы принять услуги адвоката даром, но согласился использовать его, и он действительно оказал мне большую помощь в защите против таких обвинений и такого человека, как капитан Хокинз. Он в тот же день после обеда прибыл на корабль, внимательно осмотрел все документы и свидетельства, которые я мог представить в свою пользу; указал на слабую сторону моей защиты и взял с собой на берег все бумаги. Каждый день приезжал он собирать новые доказательства.

Наконец наступил день суда. Я надел лучший мундир. Раздался выстрел пушки с адмиральского корабля, и был выкинут сигнал, что суд назначен на девять часов. Я со всеми свидетелями прибыл на бот. К половине десятого суд собрался, и меня ввели. Зачитали обвинения и письма к адмиралу и от адмирала, которыми требовался и был назначен военный суд. Вслед за тем капитан Хокинз получил приказание представить свои доказательства.

Поздно пополудни закончилось рассмотрение всех обвинений, и президент отсрочил заседание, чтобы на следующий день я мог в свою защиту выставить собственных свидетелей.

На следующий день я принялся защищаться. Я представил свидетелей, а именно Суинберна, по собственной его просьбе и по совету адвоката. Ему были предложены следующие вопросы:

— Когда вы разговаривали на квартердеке — хорошая была погода или дурная?

— Хорошая.

— Как вы думаете, могли бы вы услышать, если б кто вошел на палубу обыкновенным путем, по каютной лестнице?

— Разумеется.

— Так вы думаете, капитан Хокинз вошел украдкой?

— Я думаю, он напал на нас, как кот на мышей.

— Какое вы употребили выражение?

— Я сказал, что шпион-капитан всегда найдет шпионов-прислужников.

— Это замечание вы и мистер Симпл относили к своему капитану?

— Это замечание мое. Что думал мистер Симпл, я не знаю, но я относил его к капитану, и он доказал, что я говорил правду.

Такой смелый ответ Суинберна удивил судей. Они стали сбивать его расспросами. Но он держался первоначального своего показания, что я отвечал ему в общих словах.

Для опровержения второго обвинения я не представлял свидетелей. Но против третьего представил троих и доказал, что приказание капитана Хокинза запрещало посылать боты на берег, а не на борт военных кораблей, находящихся около нас.

В ответ на четвертое обвинение я вызвал опять Суинберна, который объявил, что если б я не сделал этого, то он сам выступил бы. Суинберн признался, что обвинял капитана в трусости, но что я бранил его за это.

— Говорил он, что донесет на вас? — спросил один ив капитанов.

— Нет, сэр, — возразил Суинберн, — он об этом и не подумал бы.

По пятому обвинению я выставил нескольких свидетелей в подтверждение слов капитана Хокинза и смысла, в котором они были приняты экипажем, после чего и раздались крики: «Стыдно!».

В опровержение прочих обвинений я выставил двух или трех свидетелей. И суд отсрочил свое заседание, спросив меня, к какому времени я могу приготовиться к защите. Я попросил день для приготовления и получил согласие. На следующий день суд не собирался. Нечего и говорить, что я активно занялся с помощью адвоката составлением речи в свою защиту. Наконец она была готова, и усталый, я лег спать; юрист же, возвратясь на берег в одиннадцать часов, просидел всю ночь за ее текстом, внося поправки и переписывая начисто.

На другой день я произнес свою защитительную речь и в заключение просил у суда позволения зачитать свои аттестаты.

Когда просьба моя была исполнена, судьи приступили к совещанию. Я ожидал с полчаса в страшном нетерпении, и, наконец, меня снова позвали. Были зачитаны требуемые процедурой бумаги, а затем адмирал прочел приговор, причем он и все капитаны, составлявшие суд, стояли, надев свои треуголки. Приговор заключался следующими словами: «Суд полагает, что обвинения против лейтенанта Питера Симпла отчасти доказаны, и потому он отставляется от службы; но в уважение его доброго характера и заслуг дело его представляется на особенное снисхождение Лордов Адмиралтейства».

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

править
Проиграно или выиграно дело? — Я приезжаю па борт «Раттлснейка» за пожитками и получаю приказание убираться. — Учтивое расставание родственников. — Я отправляюсь в Лондон навстречу всякого рода несчастиям, разбойникам и своему дяде.

Я и сам не знал, радоваться или огорчаться этому приговору. С одной стороны, это был почти смертельный удар моему будущему повышению по службе; с другой — рекомендация адмиралтейству очень подслащивала приговор, и я рад бы расстаться с капитаном Хокинзом и получить возможность ехать к несчастной сестре. Я почтительно поклонился судьям, и заседание тотчас прекратилось. Капитан Хокинз последовал за капитанами на квартердек. Но никто не хотел с ним говорить — і так много обнаружилось при моем процессе обстоятельств, для него не выгодных.

Я отправился на борт захватить свои пожитки и распрощаться с товарищами. По прибытии туда я нашел, что капитан Хокинз опередил меня: он был на палубе, когда я входил на корабль. Я поспешил в кают-компанию, где встретил сожаление товарищей.

Капитан Хокинз послал ко мне мичмана с приказанием оставить корабль. Я ответил, что исполню это с величайшим удовольствием. Поспешно захватив свои пожитки, я велел сказать второму лейтенанту, что готов. И он отправился просить позволения снарядить бот. Но капитан Хокинз отказал, сказав, что я могу ехать на береговом боте. Я подозвал один из них к кораблю, пожал руки товарищам, и когда вышел на квартердек в сопровождении Суинберна и некоторых из лучших матросов, капитан Хокинз стоял у нактоуза, задыхаясь от ярости. Я подошел к нему, снял шляпу и почтительно пожелал ему доброго утра.

— Если вы имеете какие-нибудь поручения к моему дяде, капитан Хокинз, — прибавил я, — то я с удовольствием возьму на себя исполнить их.

Это замечание, показавшее, что мне известны их родство и связи, привело его в такое бешенство, что он, почти задыхаясь, закричал:

— Оставьте корабль, сэр.

Я снова снял шляпу, спустился в бот и отчалил.

Прибыв в Саллипорт, я привез свои вещи в гостиницу «Голубые Столбы», вынул то, в чем наиболее нуждался, снял свой форменный мундир и опять стал джентльменом на свободе. Я нанял место в почтовой карете до городка, находящегося на полпути к дому, написал благодарственное письмо с вложением нескольких банковских билетов моему адвокату, а потом сел и написал длинное послание О’Брайену, извещая его обо всем случившемся.

Отослав письмо О’Брайену в адмиральскую контору, я решил пообедать. Но не мог ничего есть. Наконец в семь часов вечера сел в почтовую карету. Я чувствовал себя нездоровым: сильная лихорадка и страшная головная боль мучили меня; но я помышлял только о сестре.

Мне стало еще хуже, когда мы прибыли в пункт назначения. Однако я пробыл в нем не более часа. Карета, в которую я пересел, направлялась к местечку, находящемуся в сорока милях от нашего дома, а оттуда я решил добраться до него проселками. К вечеру на следующий день я прибыл на место, нанял кабриолет и отправился домой. Я едва мог держать прямо голову, до того был болен. Прислонясь к углу кабриолета, впал в какую-то дремоту, так как не мог спать из-за сильной боли в голове и висках.

Было около девяти часов вечера, когда мы очутились на страшно ухабистой дороге, тряской до крайности. Это усиливало мои страдания. Вдруг двое каких-то людей остановили кабриолет и вытащили меня вон. Один стоял возле меня, а другой обшаривал экипаж. Извозчик, казалось, был с ними заодно. Он спокойно оставался на козлах, и лишь только они вытащили все мои вещи, повернул назад и уехал. Забрали все, что было на мне, оставив только брюки да сорочку, и после короткого совещания приказали идти в направлении, по которому я ехал, притом поторапливаться, грозя, в противном случае, размозжить мне голову из пистолета. Я исполнил их требование, считая себя счастливым, что отделался тек дешево.

Я все еще находился милях в тридцати от дома. Но, несмотря на нездоровье, считал себя способным пройти их пешком. Я шел всю ночь, но подвигался очень медленно, шатаясь от одной стороны дороги к другой и по временам садясь отдохнуть на обочине. Заря занялась, и я заметил недалеко от себя жилище. Туда я и направил свои шаткие шаги. Лихорадка свирепствовала, голова готова была треснуть от боли. Я дотащился до скамейки возле маленького, чистенького домика, находившегося у дороги. У меня осталось смутное воспоминание, что будто кто-то подходил ко мне, брал меня за руку. Но далее ничего не помню. Не раньше как спустя несколько месяцев, я узнал о том, что теперь рассказываю. Владелец домика был армейский поручик, вышедший в отставку по ранениям. Он человеколюбиво принял меня, уложил в постель и тотчас же послал за лекарем. Я лишился чувств, и им никак нельзя было узнать, кто я таков. Карманы мои были пусты и только по метке на белье они узнали, что имя мое Симпл. Три недели пробыл я то в бреду, то без чувств. В бреду я говорил о лорде Привиледже, О’Брайене и Селесте. Мистер Селуин, офицер, так заботливо ко мне отнесшийся, зная, что Симпл родовое имя лорда Привиледжа, тотчас же написал милорду, что один молодой человек по имени Симпл, упоминающий в бреду о нем, о капитане О’Брайене, находится в опасном положении в его доме, и так как он полагает, что это родственник милорда, то счел нужным уведомить об этом.

Дядя мой, догадываясь, что это, должно быть, я, решил воспользоваться таким благоприятным случаем и завладеть мной. Он написал мистеру Селуину, что будет у него дня через два, и в то же время благодарил за заботу о его племяннике, обещая возместить любые издержки. Когда прибыл мой дядя, кризис болезни уже миновал. Но от крайней слабости я все еще находился в бесчувственном состоянии. Он поблагодарил мистера Селуина за его попечение обо мне, которое, впрочем, заметил он, вероятно, бесполезно, потому что здоровье мое с каждым годом портится, и он опасается, что под конец я впаду в хронический лунатизм.

— Его несчастный отец умер в таком же состоянии, — продолжал дядя, проводя рукой по глазам, как бы в большом волнении. — Я привез с собой своего доктора, чтобы узнать, можно ли его перевезти. Я не успокоюсь, пока не получу возможности быть при нем днем и ночью.

Доктор (не кто иной, как лакей дяди) взял мою руку, пощупал пульс, взглянул мне в глаза и решил, что меня легко можно перевезти и что я скорее выздоровлю в более свежем воздухе. Разумеется, мистер Селуин не противоречил. Меня, бесчувственно лежавшего на кровати, одели и перенесли в карету. Удивительно, как я не умер, будучи в таком положении поднят с постели. Но, видно, так было угодно Богу. Случись так, мой дядя был бы рад больше, чем если бы я выздоровел.

Когда меня поместили в карете, дядя еще раз поблагодарил мистера Селуина, попросил его сказать, сколько следует заплатить, написал порядочный вексель для лекаря, который меня лечил, и, сев в карету, уехал со мной, все еще находившимся без сознания. Впрочем, я был не так бесчувственен, чтобы не замечать передвижения и не слышать грохота колес.

Несколько дней спустя (о путешествии я ничего не помню) я обнаружил, что лежу в постели, в темной комнате со связанными руками. Я собрался с мыслями и припомнил все, что случилось со мной до той минуты, как я лег при дороге. Где я теперь? Комната была темная, я был уверен, что посягал на свою жизнь, иначе; мне не связали бы рук. Я полагал, что находился в горячке и бреду, и теперь только выздоровел.

Я целый час размышлял о том, каким образом оставлен здесь один, как вдруг дверь комнаты отворилась.

— Кто здесь? — спросил я.

— А, — вы опомнились, — произнес грубый голос, — ну, так я вам дам немного свету.

Он открыл ставень, закрывавший окно, и в комнату потоком вторгнулся луч света, ослепивший меня. Я закрыл глаза и раскрывал их постепенно, приучаясь к свету. Оглядев комнату, я увидел голые стены, окрашенные белой краской, и окно, загороженное железной решеткой.

— Где я? — спросил я с ужасом у вошедшего человека.

— Где? — отвечал он. — В Бедламе! [Бедлам — больница для умалишенных в Лондоне.]

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

править
Из Бедлама нет выходов. — Я освобожден, и счастье так же щедро изливается на меня, как прежде несчастье.

Удар был слишком силен, и я без чувств упал на подушку. Когда я очнулся, смотрителя уже не было, и я нашел у кровати кувшин воды и кусок хлеба. Я выпил воду. Она произвела на меня удивительное действие. Я почувствовал, что могу встать; руки мои за время обморока были развязаны. Поднявшись на ноги, я, шатаясь, подошел к окну: яркое солнце, прохожие, дома — все выглядело так весело, а я пленник в сумасшедшем доме. Ужели я сходил с ума? Поразмыслив, я решил, что, вероятно, это так и было и что меня заключили сюда люди, ничего не знавшие обо мне. Мне и в голову не приходило, что в этом была вина дяди. Я бросился на постель и облегчил сердце слезами.

Около полудня ко мне вошли врачи в сопровождении смотрителя и прочих слуг.

— Что он, смирен?

— Ах, Боже мой! Как ягненок, сэр, — отвечал человек, входивший перед тем в мою комнату.

Я заговорил с врачом, осведомляясь, каким образом и почему меня привезли сюда. Он отвечал ласково, даже льстиво, уверяя, что я тут по желанию моих друзей, что обо мне будут заботиться, что, по его мнению, пароксизм мой случайный, и, если я буду тих, мне окажут всевозможное снисхождение; что он надеется, я скоро выздоровлю и буду отпущен. Я сказал ему, кто я такой и каким образом заболел. Доктор покачал головой и посоветовал мне как можно больше лежать.

Впоследствии я узнал, что дядя заключил меня сюда под предлогом, что я помешался на мысли, будто бы мое имя Симпл и я наследник его титула и имени; что иногда я беспокою его, врываясь в дом и оскорбляя слуг, но, впрочем, в других отношениях безвреден, что мой пароксизм обыкновенно кончается сильной лихорадкой и что он желает, чтоб я остался в больнице, более из опасения какого-нибудь несчастия, чем из недоброжелательства ко мне.

Читатель с первого взгляда легко заметит изощренность этой выдумки. Не подозревая причины, по которой я был заключен, я, конечно, продолжал бы называть себя собственным своим именем. А пока я бы делал это, меня продолжали бы считать сумасшедшим. Да не удивится поэтому читатель, если скажу ему, что я пробыл в Бедламе год и восемь месяцев. Доктор навестил меня дня через два или через три, и, увидев, что я смирен, позволил дать мне книг, бумаги, чернил для занятий. Но всякая попытка объясниться была сигналом для его ухода из комнаты. Таким образом, я убедился, что не только он, но даже смотритель не обращал внимания на то, что я говорил, и что нет никакой надежды на избавление.

Через месяц доктор перестал ходить ко мне. Я был смирный пациент, и он довольствовался донесениями смотрителя. Меня прислали сюда со всеми доказательствами моего сумасшествия, и хотя доказать сумасшествие очень легко, однако, чтобы доказать противное, нужны очень убедительные доводы. В Бедламе это было невозможно. Но в то же время ко мне относились хорошо, обеспечили все необходимые удобства, давали книги и т. д. Жаловаться на смотрителя я не имел причины — разве только на то, что он слишком был занят, чтоб слушать то, чему не верил. В первые два или три месяца я написал несколько писем сестре и О’Брайену и просил смотрителя отнести их на почту. Он никогда не отказывался принимать письма и всякий раз обещал исполнить мою просьбу. Но впоследствии я узнал, что он их уничтожал. Однако я все-таки питал надежду освободиться, хотя временами беспокойство за сестру, мысли о Селесте и об О’Брайене приводили меня в отчаяние. В таких случаях я в самом деле сходил с ума, и смотритель доносил, что со мной делался пароксизм. Спустя тесть месяцев я впал в меланхолию и начал чахнуть. Я уж более не старался развлечься и сидел, устремив глаза в одну точку, перестал заниматься собой, отпустил бороду, лица никогда не умывал, разве механически, по приказанию смотрителя. Если я не был еще сумасшедшим, то можно было предвидеть, что сделаюсь им. Жизнь проходила как ничто. Я стал равнодушен ко всему, не замечал времени, перемены времен года, даже дня и ночи.

В таком несчастном положении находился я. Однажды дверь отворилась и, как часто случалось во время моего заключения, вошли посетители, приехавшие потешить свое любопытство зрелищем унижения себе подобных, а может быть, и для того, чтоб выразить им свое сожаление. Я не обратил на них внимания и не поднял даже глаз.

— Этот молодой человек, — сказал доктор, сопровождавший гостей, — возымел странную мысль, что его имя Симпл и что он законный наследник титула и имущества лорда Привиледжа.

Один из посетителей подошел ко мне и взглянул мне в лицо.

— Да он и есть Симпл! — крикнул он доктору, стоявшему с вытаращенными глазами. — Питер, вы не узнаете меня?

Я вскочил.

Это был генерал О’Брайен. Я бросился в его объятия и залился слезами.

— Сэр, — сказал генерал О’Брайен, подводя меня к стулу и усаживая, — я говорю вам, что это точно мистер Симпл, племянник лорда Привиледжа и, полагаю, наследник титула. Если, следовательно, его утверждения, что он действительно Питер Симпл, являются причиной считать его сумасшедшим, то он незаконно заключен. Я чужестранец и пленник, отпущенный на слово, но здесь у меня есть друзья. Милорд Беллмор, — сказал он, обращаясь к другому посетителю, пришедшему вместе с ним, — заверяю вас честью, что говорю правду и прошу вас тотчас же потребовать, чтоб освободили этого молодого человека.

— Уверяю вас, сэр, что у меня есть письмо от лорда Привиледжа, — заметил доктор.

— Лорд Привиледж негодяй! — возразил генерал О’Брайен. — Но я надеюсь, есть правосудие. И он дорого заплатит за свои шутки. Мой милый Питер, как кстати я посетил это страшное место! Я так много слышал о прекрасном устройстве этого заведения, что согласился осмотреть его вместе с лордом Беллмором и нашел, что им злоупотребляют.

— Со мной здесь очень ласково обходились, — отвечал я, — в особенности этот джентльмен. Он ни в чем не виноват.

Генерал О’Брайен и лорд Беллмор спросили доктора, имеет ли он какое возражение против моего освобождения.

— Никакого, милорд, даже если б он действительно был сумасшедшим. Но теперь я вижу, как меня обманули. Мы предоставляем друзьям всякого больного право брать его, если они думают, что они могут ухаживать за ним лучше нашего. Он может идти с вами хоть сейчас.

Ум мой помутился от такого перехода от отчаяния к надежде, и я упал на стул. Доктор, заметив мое состояние, пустил мне кровь и уложил меня в постель, где я пробыл с час под надзором генерала О’Брайена. Потом я оправился, сердце мое забилось спокойно. Меня побрил цирюльник заведения, я умылся, оделся и, опираясь на руку генерала О’Брайена, вышел из дому. Взор мой упал на две знаменитые статуи Меланхолии и Сумасшествия. Проходя мимо них, я затрепетал и крепче прижался к генералу О’Брайену.

Он посадил меня в карету, и я простился с сумасшествием и бедствиями.

Генерал не говорил ни слова, пока мы не подъехали к отелю на Дауэр-стрит, где он жил. Но тут он спросил меня, в состоянии ли я выдержать еще одно волнение.

— Вы говорите о Селесте, генерал?

— Да, друг мой; она здесь, — и он пожал мне руку.

— Увы! — вскричал я. — Разве я теперь могу питать какие-либо надежды о Селесте?

— Больше, чем когда-либо, — отвечал генерал. — Она живет для вас одного, и даже если бы вы были нищим, то я в состоянии сделать вас. богатым.

Я, в свою очередь, пожал ему руку, но не мог произнести ни слова. Мы вышли из кареты, и через минуту генерал передал меня в объятия удивленной и восхищенной своей дочери.

Я пропущу несколько дней, в течение которых восстанавливал свое здоровье и дух и рассказывал о своих приключениях генералу О’Брайену и Селесте. Прежде всего я постарался найти сестру. Я не мог знать, что случилось с Эллен после того, как она осталась в одиночестве, и решил отправиться в родные места навести справки.

Я сделал это, впрочем, не прежде чем генерал О’Брайен послал за юристом и уведомил лорда Привиледжа, что на него будет немедленно подана жалоба за несправедливое заключение меня в Бедлам.

В почтовой карете на следующий вечер я прибыл в город и поспешил в дом священника. Слезы полились из глаз моих, когда я вспомнил о матери, отце и о странном и сомнительном положении сестры. Ко мне явился мальчик в ливрее, и на вопрос мой отвечал, что священник дома. Он принял меня учтиво, выслушал мою историю и объявил, что сестра уехала в Лондон в самый день его приезда и никому не объявила о своих намерениях. Итак, след ее пропал. Я был в отчаянии. Отправившись в город, бросился в почтовую карету и на следующий вечер был уже с Селестой и генералом, которым сообщил то, о чем узнал, прося их совета.

На следующее утро нас посетил лорд Беллмор. Генерал посоветовался с ним. Милорд принял большое участие и убедил меня, прежде чем предпринимать дальнейшие шаги, сесть с ним в карету и позволить ему рассказать о моем деле первому лорду адмиралтейства.

Так мы и сделали. Теперь я мог свободно объясниться с его сиятельством и рассказать ему о поступках по отношению ко мне капитана Хокинза, его родстве с моим дядей и причинах, какие имел этот последний преследовать меня. Его сиятельство, видя, что мне покровительствует такой могущественный вельможа, как лорд Беллмор, и предвидя мои будущие притязания, обошелся со мной крайне учтиво и сказал, что дня через два-три я услышу о нем. Он сдержал слово. На третий день после нашего свидания я получил уведомление, что повышен в чине до капитана.

Я был восхищен такой удачей, точно так же как Селеста и генерал О’Брайен.

Я справился в адмиралтействе об О’Брайене и узнал, что его возвращения ожидают с каждым днем. Он приобрел большую славу в Ост-Индии, командуя нашими силами при взятии нескольких островов, и мне говорили, что ему пожалуют баронета за заслуги. Все принимало счастливый оборот, кроме исчезновения сестры. Это лежало на моем сердце камнем, от которого я никак не мог избавиться.

Но я забыл уведомить читателя, каким образом генерал О’Брайен и Селеста очутились так кстати в Англии. За шесть месяцев перед тем Мартиника была завоевана нами, и весь гарнизон сдался в плен. Генерал О’Брайен был отослан в Англию и получил свободу под честное слово. Хотя он родился французом, но имел знатное родство в Ирландии; лорд Беллмор был в числе его родственников. Прибыв в Англию, они тщетно отыскивали меня; успели узнать только, что я был под судом и отставлен от службы, но затем след мой совершенно исчезал.

Здоровье Селесты, вследствие опасений, что со мной случилось какое-нибудь несчастье, очень расстроилось, и генерал О’Брайен, видя, что счастлива она будет только со мной, решил сочетать нас браком, если я отыщусь. Нечего и говорить, как рад он был, что нашел меня, хоть и в таком незавидном положении.

Между тем история моего заключения в Бедламе, слухи о жалобе, которая должна вскоре поступить на моего дядю, об интригах относительно наследства быстро распространились среди аристократии. Мне всюду оказывали внимание и часто приглашали в гостиные, как предмет любопытства и догадок. Исчезновение сестры также вызвало большой интерес, и многие добровольно брались отыскивать ее. Однажды, возвратясь от поверенного, который безуспешно объявлял о ней в газетах, я нашел у себя на столе письмо в адмиралтейском конверте.

Я распечатал: внутри оказался конверт от О’Брайена, который только что бросил якорь у Спитхеда и просил переслать мне письмо, если кто знает мой адрес. Развернув его, я прочел:

«Милый мой Питер, где. ты и что с тобой сделалось? Вот уж два года, как не получаю от тебя писем и боюсь за тебя жутко. Я получил твое письмо о том, как подло тебя подвели под суд, но, может быть, ты не слыхал, что капитан Хокинз теперь уже в могиле. Он на собственном корабле привез твое письмо, и оно послужило ему патентом на смерть. Мы сошлись с ним на одной вечеринке. Он произнес твое имя. Я позволил клеветать на тебя, а потом объявил ему, что он лжец и мошенник. В ответ он вызвал меня на дуэль — очень нехотя, конечно; но обида была публична и делать было нечего. Вследствие этого я застрелил его. Подлый негодяй! Ну, да уж его нет. Никто не сожалел о нем, потому что всякий ненавидел его. Вскоре после того какой-то неизвестный, полагаю кто-нибудь из его офицеров, прислал мне всю его переписку с твоим достойным дядей — это премилый образец низостей, разыгрываемых двумя негодяями. Но это еще не все, Питер: я достал тебе молодую женщину, которая тебя порадует, — не мадемуазель Селесту, потому что и сам не знаю, где она, а кормилицу, сосланную в Индию. Ее муж как инвалид был отослан в Англию, и ей дано было также место на моем фрегате. Узнав, что он из того самого полка, я заговорил с ним о некоем Салливане, женившемся в Ирландии, назвал девушку; и когда он заметил, что имеет дело с земляком, то признался, что настоящее имя его О’Салливан, что он постоянно находился на службе и что жена его именно та молодая женщина, о которой я веду речь.

Я тотчас же послал за ней и объявил, — что все знаю и что узнал это от Эллы Фланаган и ее матери. На вопрос мой, куда девалось дитя, которое она получила взамен собственного, она отвечала, что девочка утонула в Плимуте, и что муж ее в то же время спасен был одним молодым офицером, имя которого она носит с собой, сказала она и вынула из-за пазухи бумажку с именем „Питер Симпл“.

— Но знаете ли вы, добрая женщина, — сказал я, — что, помогая мошенническому обмену детей, вы вредите молодому человеку, который спас вашего мужа, лишаете его титула и имущества?

Она вскрикнула ужасно, разразилась проклятиями самой себе и объявила, что поправит дело по прибытии в Англию. И действительно она жаждет поскорее исполнить свое обещание, потому что любит даже имя твое. Ты видишь, Питер, добрый поступок вознаграждается в этом мире и дурной также. Мне есть еще о чем поговорить с тобой, Питер, да не хочется писать. Может быть, ты не получишь моего письма, а потому подожду, пока не услышу о тебе. Закончив мои дела, мы приступим к твоему мошеннику-дяде и накажем его. Я собрал двадцать тысяч фунтов, не считая того, что выручу за товары. А это составит порядочную сумму; каждый фартинг пойдет на твой процесс, Питер, чтобы сделать из тебя лорда, как я обещал. Если ты выиграешь дело — заплатишь, а не выиграешь, черт побери счастье и деньги тоже. Прошу тебя засвидетельствовать почтение мисс Эллен и сказать, что я буду счастлив, если услышу, что ей хорошо! Но у меня всегда было на уме, что отец ваш не оставил вам ничего, и мне желательно было бы знать, как вы оба поживаете. Я оставил тебе кредитов на моего агента, и, надеюсь, ты воспользуешься деньгами в случае надобности. А если нет, то ты не тот Питер, которого я знавал.

Однако прощай и не забудь поскорее ответить на мое письмо.

Вечно твой Тереке О’Брайен».

Это была приятная весточка. Я подал письмо генералу О’Брайену, и между тем как он читал его, Селеста, опершись на его плечо, тоже читала.

— Это хорошо, — сказал генерал. — Желаю вам счастья, Питер, а значит, и тебе тоже, Селеста. В самом деле, мне доставит огромное удовольствие называть тебя со времен леди Привиледж.

— Селеста, — сказал я, — вы не оставили меня, когда я был унижен и без единого пенни! О, моя бедная Эллен! Если б только найти ее, как бы я был счастлив!

Я написал письмо О’Брайену, чтобы известить его обо всем случившемся и об исчезновении моей сестры. Через день по получении моего письма О’Брайен ворвался в комнату.

— Сердце мое разрывается, Питер, — сказал он после первых приветствий, — по твоей сестре. Я должен ее найти. Я откажусь от своего судна, потому что никогда не откажусь от поисков, пока буду жив.

— Молись об успехе, О’Брайен, а я, со своей стороны, желаю…

— Чего желаешь, Питер? Сказать тебе, чего я желаю? Чтобы, если я найду ее, ты мне отдал ее в награду за труд.

— О’Брайен, ничто не доставит мне большего удовольствия. Но Бог знает, к чему привели ее несчастья и бедность?

— Стыдись, Питер, так думать о своей сестре. За нее я ручаюсь собственной честью. Бедной, жалкой, несчастливой она может быть, но это… нет… нет, Питер! Ты не знаешь… ты не любишь ее так, как я, если допускаешь такие мысли.

Этот разговор происходил у окна. Мы обратились потом к генералу О’Брайену и Селесте.

— Капитан О’Брайен, — начал генерал…

— Сэр Теренс О’Брайен, с вашего позволения, генерал! Его королевское величество добавил титул к моему имени.

— Поздравляю вас, сэр Теренс, — сказал генерал, пожимая ему руку. — Я хотел сказать, что надеюсь, вы поселитесь в этом отеле и мы будем жить вместе. Надеюсь, мы скоро найдем Эллен, а покуда нечего откладывать подачу жалобы на лорда Привиледжа. Женщина эта в городе?

— Да, и вдобавок под замком; но за нее нечего бояться. Миллионами не подкупишь ее повредить тому, кто жизнью рисковал за ее мужа. Она ирландка, генерал, насквозь, до мозга костей. Однако, Питер, нам нужно отправиться к прокурору сказать, чтобы он принял необходимые меры.

Целые три недели О’Брайен неутомимо разыскивал Эллен, употребляя всевозможные средства. А мы с генералом занимались процессом с лордом Привиледжем. Однажды утром лорд Беллмор посетил нас и спросил генерала, не хотим ли мы ехать с ним в театр посмотреть две известные пьесы. Последняя была музыкальным фарсом, в котором дебютировала новая актриса, о которой носились очень лестные слухи. Селеста согласилась, и, пообедав пораньше, мы отправились с милордом в его ложу, находившуюся прямо над сценой, в первом ярусе. Первая пьеса была сыграна, и Селеста была в восхищении.

Занавес поднялся для второй. Во втором акте новая актриса, какая-то мисс Гендерсон, была выведена на сцену директором. По-видимому, она была очень испугана и взволнована. Но трижды повторенные аплодисменты придали ей бодрости, и она запела. При первом звуке ее голоса я вздрогнул; О’Брайен, сидевший позади меня, нагнулся вперед взглянуть на нее. Но так как в это время она повернула голову в другую сторону, то мы не могли разглядеть ее лица. Чем дольше она пела, тем более ободрялась и, наконец, повернулась в нашу сторону, подняла глаза кверху и увидела меня — мы оба узнали друг друга. Я протянул к ней руки, пораженный немотой, она отступила назад и упала в обморок.

— Эллен! — вскричал О’Брайен.

Он бросился вперед, очутился на сцене и вынес ее, прежде чем кто другой успел подойти к ней на помощь. Я последовал за ним и нашел его с Эллен на руках, между тем как актрисы старались привести ее в чувство. Директор вышел извиниться, что молодая девушка по болезни не может продолжать, но публика, видевшая поступок О’Брайена и мой, вполне удовлетворилась романтическим эпизодом действительной жизни, который так неожиданно ей представился. Ее роль была доиграна другой, но публика мало обращала внимания на пьесу; стараясь разузнать причину необыкновенного происшествия.

Между тем мы с О’Брайеном усадили Эллен в извозчичью пролетку и отправились в отель, куда вслед за нами приехал генерал с Селестой.

ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ

править
Счастье, как и несчастье, не приходит в одиночку, а льется потоком. — Я наследую дяде и получаю все: жену, титул, поместья. — Все хорошо, что хорошо кончается.

Спустя три дня, в течение которых мы с Эллен успели рассказать друг другу о своих приключениях, находясь с ней наедине, я откровенно рассказал ей, что чувствует к ней О’Брайен, и горячо ходатайствовал в его пользу.

— Милый братец, — отвечала она, — я всегда удивлялась характеру капитана О’Брайена и чувствовала благодарность к нему за его любовь и привязанность к тебе. Но не могу сказать, чтоб я любила его; я никогда не думала о нем иначе, как о человеке, которому мы многим обязаны.

— Но разве ты не можешь полюбить его?

— Я этого не говорю; я буду стараться, если можно… Никогда не соглашусь огорчить того, кто был так добр к тебе.

— Поверь, Эллен, что, зная О’Брайена и с этими чувствами благодарности к нему, ты очень скоро его полюбишь, если только согласишься стать его невестой. Могу я сказать ему?

— Ты можешь сказать, милый братец, чтоб он сам хлопотал о себе. Во всяком случае, я не стану принимать других предложений, но помни, что пока он только нравится мне, очень нравится, правда. Но все-таки только нравится, и не более.

Я совершенно удовлетворился таким успехом, точно так же, как и О’Брайен, когда я рассказал ему.

— Клянусь всеми стихиями, Питер! Если я понравлюсь ей настолько, чтоб она согласилась выйти за меня, то после свадьбы я уж уверен в остальном. Любовь приходит с детьми, Питер. Но ты только не повторяй этого ей; они и без того придут незаметно, как старость.

О’Брайен, получив, таким образом, позволение, разумеется, не стал терять времени даром. Селеста и я о каждым днем все более привязывались друг к другу. Поверенный объявил мое дело таким надежным, что готов был за успех его держать пари на пять тысяч фунтов стерлингов. Короче, наши дела начали принимать благоприятный оборот, как вдруг случилось обстоятельство, подробности которого я, конечно, узнал позже, но о которых расскажу теперь.

Мой дядя очень испугался, узнав, что я освободился из Бедлама, и еще больше, когда услышал о процессе, начатом о наследстве титула. Его шпионы разузнали, что кормилица приехала в Англию на фрегате О’Брайена и содержится взаперти, так что сообщение с ней невозможно.

Он почувствовал, что все интриги окажутся бесполезными.

Он гулял со своим адвокатом в саду, разговаривая о вероятностях процесса, и остановился под окнами гостиной особняка в Игл-Парке.

— Но, милорд, — заметил адвокат, — если вы не доверяете мне, то я ничего не смогу сделать в вашу пользу. Вы все-таки утверждаете, что ничего подобного не было?

— Да, — отвечал милорд. — Это глупая выдумка.

— В таком случае, милорд, позвольте спросить, почему вы соблаговолили запереть мистера Симпла в Бедлам?

— Потому что ненавижу его, — отвечал лорд.

— А за что, милорд? Его характер безукоризнен, и он вам близкий родственник.

— Говорю вам, сэр, я ненавижу его и желал бы видеть его мертвым у ног моих!

Едва он произнес эти слова, что-то со свистом рассекло воздух и глухо ударилось о землю в двух шагах от того места, где они стояли. Оба вздрогнули, обернулись* мертвый приемыш лежал у ног их, обрызгав кровью к мозгом их платье. Мальчик, увидев внизу милорда, перегнулся через окно, чтобы позвать его, но потерял равновесие и упал головой вниз на мостовую, окружавшую дом. Несколько минут адвокат и мой дядя с ужасом смотрели друг на друга.

— Суд! Это суд Божий! — вскричал, наконец, адвокат.

Дядя закрыл лицо руками и упал. Пришли на помощь и вместо одного нашли двух, требующих помощи. Сила потрясения причинила дяде апоплексический удар, и хотя он дышал еще, но уже утратил речь и скоро умер.

Вследствие этого трагического происшествия меня посетил на следующее утро мой поверенный и вручил мне письмо.

— Позвольте поздравить вас лордом, — сказал он. Мы были в это время за завтраком. Генерал О’Брайен и я при этой неожиданности вскочили так поспешно, что если б Эллен не успела поддержать самовар, то он, по всей вероятности, полетел бы на пол. Мы с жадностью прочли письмо. Оно было от адвоката дяди, бывшего свидетелем катастрофы. Он уведомлял меня, что спор за наследство прекращается этим трагическим происшествием и что он опечатал весь дом в ожидании моих распоряжений. Поверенный подал мне письмо и распростился, сказав, что вернется через два-три часа, когда я успокоюсь. Первым моим движением, после того как я вслух прочел письмо, было броситься в объятия Селесты. О’Брайен, следуя моему примеру, сделал то же самое с Эллен, и был прощен благодаря стечению обстоятельств.

Но лишь только она освободилась от него, как тотчас же бросилась ко мне на шею. А Селеста повисла на шее отца.

Через час поверенный возвратился, поздравил меня и принялся за необходимые приготовления. Я попросил его отправиться тотчас в Игл-Парк присутствовать при погребении дяди и несчастного мальчика, так дорого поплатившегося за свое повышение, и принять дела от адвоката дяди, оставшегося в Игл-Парке. «Странное происшествие, случившееся в большом свете», было описано во всех газетах, и еще до обеда стол мой был завален кучей визитных карточек.

На следующий день пришло письмо от первого лорда адмиралтейства, в котором он извещал, что выхлопотал для меня патент капитана и надеется, что я доставлю ему возможность лично вручить его мне в половине седьмого за обедом.

Между тем как я читал это письмо, вошел слуга и доложил, что внизу какая-то молодая женщина желает меня видеть.

Я приказал просить. Войдя в комнату, женщина залилась слезами, упала на колени и поцеловала у меня руку.

— Да, это точно вы… Это вы спасли моего мужа в то самое время, как я помогала грабить вас. Но я наказана за свое злодейство — бедный мой ребенок умер!

Голос ее прервался; не подымаясь с колен, она горько рыдала. Читатель, конечно, узнает кормилицу, обменявшуюся с дядей детьми. Я поднял ее, приказал сказать моему поверенному, чтоб он оплатил ей путевые расходы, и просил ее оставить свой адрес.

— Прощаете ли вы меня, мистер Симпл?.. Если и прощаете, то я сама не прощу себе.

— Прощаю тебя от всего сердца, добрая женщина. Ты довольно была наказана.

— Правда, — отвечала она, рыдая, — но разве я не заслужила это! Благослови вас Бог и все святые за великодушное прощение: сердцу моему легче теперь.

И она вышла из комнаты.

На следующий день я получил другой такой же неожиданный визит.

Мы только что сели обедать, как вдруг услышали шум внизу.

Вслед затем в комнату вбежал француз, слуга генерала, и доложил, что какой-то чужестранец желает видеть меня и бьет слуг отеля за то, что они не оказали ему должного почтения.

«Кто бы это мог быть?» — подумал я и, выйдя на лестницу, стал смотреть, перегнувшись через перила.

Шум продолжался.

— Вы не имеете права приходить сюда бить англичан! — кричал один из слуг. — Что нам за дело до иностранных графов?

— Прочь, каналья! — кричал посетитель пронзительным голосом, который мне был очень знаком.

— Канал! Ну да, мы вас бросим в канал, если вы не перестанете.

— В самом деле! — вскричал иностранец, говоривший до сих пор по-французски. — Позвольте вам заметить самым деликатным образом в свете, что вы скверный лизоблюд, салфеточник, воришка шиллингов, взад и вперед шмыгающий собачий сын — и вот вам за эту дерзость!

Послышались палочные удары, и я поспешил сойти вниз, где нашел графа Шаксена, безжалостно колотившего двух или трех слуг.

При моем появлении слуги отступили.

— Мой милый граф, — вскричал я, — это вы? — И я пожал ему руку.

— Милый мой лорд Привиледж, извините меня: эти парни слишком дерзки.

— В таком случае я потребую, чтобы их отставили, — отвечал я. — Если мой друг и офицер вашего чина и достоинства не может прийти навестить меня, не встретив оскорблений, то я вынужден буду искать другую гостиницу.

Эта угроза и прием, сделанный мной графу, привели все в порядок. Слуги украдкой ускользнули, а хозяин отеля рассыпался в извинениях.

Оказалось, что графа просили подождать в кофейне, пока не доложат мне; этим достоинство графа было оскорблено.

— Мы только сели за стол, граф, не хотите ли пообедать с нами?

— Тотчас же, как только приведу в порядок свой туалет, милорд, — отвечал он, — вы видите, я только что с дороги.

Хозяин отеля поклонился и повел графа в туалетную комнату.

— Что такое? — спросил меня О’Брайен, когда я воротился.

— Ничего! Маленькое недоразумение по поводу иностранца, не понимающего по-английски.

Через пять минут слуга растворил двери и доложил о графе Шаксене.

— О’Брайен, ты удивишься, — сказал я. Вошел граф.

— Мой милый лорд Привиледж, — сказал он, подойдя ко мне и взяв меня за руку, — я не хочу быть последним в поздравлении вас с повышением. Я плыл на фрегате вверх по каналу, и в это время лоцманский бот привез мне газеты, из которых я узнал о неожиданной перемене в ваших делах. Я бросил якорь у Спитхеда сегодня утром и приехал на почтовых засвидетельствовать вам, как искренно радуюсь вашему счастью.

Вслед за тем граф Шаксен учтиво раскланялся с дамами и генералом и потом обернулся к О’Брайену, который смотрел на него с удивлением.

— Граф Шаксен, позвольте вам представить сэра Теренса О’Брайена.

— Клянусь всем на свете, странная вещь! — вскричал О’Брайен, пристально глядя в лицо графа. — Да это Чакс! Милый мой друг, когда вы это встали из гроба?

— К счастью, — ответил граф, пожимая ему руку, — я никогда в нем не был, сэр Теренс. А теперь с вашего позволения, милорд, я немного закушу, потому что довольно-таки голоден. После обеда, капитан О’Брайен, вы узнаете мою историю.

Он поверил свой секрет всему обществу благодаря моему ручательству, что они будут держать его в тайне; это было смело с моей стороны, потому что тут были две дамы.

Граф несколько времени прожил с нами и был введен мной в общество. Невозможно было даже представить себе, что он воспитывался не при дворе. Так хороши были его манеры. Он был любимцем дам! Его усы, плохой французский язык и вальс — последний штрих, приобретенный им в Швеции, — вошли в моду. Все дамы очень опечалились, когда шведский граф известил их о своем отъезде.

До отъезда из города я успел навестить старшего лорда адмиралтейства и выхлопотал для Суинберна сторожевой ботик первого разряда, чего он очень желал, так как после сорокапятилетней службы море ему надоело.

Впоследствии я каждый год выпрашивал ему отпуск, и он очень весело проводил время в Игл-Парке. Большей частью он ловил рыбу в озере и катался на лодке, рассказывая длинные истории всем, кто соглашался сопутствовать ему в его водных прогулках.

Спустя две недели после того как я наследовал титул, мы отправились в Игл-Парк, и я убедил Селесту отпраздновать нашу свадьбу в этом же месяце. Воспользовавшись этим случаем, О’Брайен заговорил о том же, и, чтоб сделать мне удовольствие, Эллен согласилась соединиться с ним в одно время с нами.

О’Брайен написал к патеру Маграту, но письмо возвратилось с почты с надписью: «умер». Тогда О’Брайен написал одной из своих сестер, которая уведомила его, что патер Маграт однажды вечером вздумал перейти через болото; кто-то видел, как он сбился с настоящей дороги, и после этого о нем уже больше не слыхали.

В назначенный день совершились оба наши брака и оба увенчались счастьем, какое редко можно найти в этом мире. О’Брайен и я награждены детьми, которые, как он выразился, пришли незаметно, как старость. Так что теперь оба наши семейства составляют довольно большое общество. Голова генерала седа. Он сидит и улыбается, счастливый счастьем своей дочери и игрой внуков.

Такова, читатель, история Питера Симпла, виконта Привиледжа, теперь уже не дурака, а главы своего семейства. Он желает вам счастливо оставаться.

ББК 84. 4 Вл. М28

Текст печатается по изданию:

Капитан Марриет. Полное собрание сочинений. В 24 кн. — СПб. : П. П. Сойкин. Б. г.

Оформление художника С. Е. Майорова

Марриет Ф.

М 28 Собрание сочинений: В 8 т. Т. 2. Королевская собственность; Приключения Питера Симпла; Романы / Пер. с англ. А. Энквиста и М. Блока. Худож. С. Е. Майоров. — Ставрополь: Кавказский край, 1993. 560 с, ил.

ISBN 5-86722-090-7 (т. 2) ISBN 5-86722-088-5

Во второй том собрания сочинений Фредерика Марриета вошли романы «Королевская собственность» и «Приключения Питера Симпла».

ISBN 5-86722-090-7 (т. 2) ISBN 5-86722-088-5

Издательская лицензия N 060043

No Перевод на современный русский язык. «Кавказский край», 1993

No Оформление. Составление. «Кавказский край», 1993


SpellCheck Roland

Частное собрание приключений