Преждевременные похороны (По; Бальмонт)

Преждевременные похороны
автор Эдгар Аллан По, пер. Эдгар Аллан По
Оригинал: английский, опубл.: 1844. — Источник: az.lib.ru • (The Premature Burial, 1844)
Перевод Константина Бальмонта (1911).

Эдгар По

править
Преждевременные похороны
The Premature Burial (1844).
Перевод К. Д. Бальмонта

Есть некоторые темы интереса всепоглощающего, но слишком цельно ужасные, чтобы законным образом служить для литературного замысла. Даже и романтик должен их избегать, если он не хочет оскорбить или вызвать отвращение. Разработка их уместна лишь тогда, когда строгость и величие истины освещают и поддерживают их. Мы трепещем, например, от самого напряженного ощущения «приятственной пытки» при рассказах о переходе через Березину, о землетрясении в Лиссабоне, о чуме в Лондоне, об избиениях в Варфоломеевскую ночь, или об удушении ста двадцати трех узников в Черной яме в Калькутте. Но в этих рассказах, что возбуждает, — это факт, действительность, история. Как вымысел они возбудили бы в нас лишь простое отвращение.

Я упомянул лишь немногие из самых выдающихся и величественных злосчастий, занесенных в летописи; но в них не только свойство злосчастия, но и самый его объем столь сильно завладевает воображением. Мне нет надобности напоминать читателю, что из длинной и зачарованной области человеческих несчастий, я мог бы выбрать несколько отдельных примеров более исполненных существенностью страданья, чем какое-либо из этих обширных общностей беды. На самом деле, истинное злополучие — предельное горе — есть частное, не распространенное. Что страшные крайности агонии испытываются человеком-единицей, а никогда не человеком-массой — за это возблагодарим милосердного Бога.

Быть похороненным заживо — это без сомнения самая устрашительная из таких крайностей, которые когда-либо выпадали на долю смертного. Что это случалось часто, очень часто, вряд ли будут отрицать те, которые могут думать. Границы, отделяющие жизнь от смерти, в лучшем случае, смутны и тенеподобны. Кто скажет, где кончается одна и где начинается другая? Мы знаем, что есть болезни, при которых случается полное прекращение всех видимых отправлений жизненности, и при которых, однако же, эти прекращения суть лишь задержки, надлежащим образом так названные. Это лишь временные паузы в непостижимом механизме. Проходит некоторый период и какое-то невидимое таинственное начало снова приводит в движение магические крылья и колдовские колесики. Серебряная нить не навсегда была развязана, и не безвозвратно была сломана золотая чаша. Но где в это время была душа?

Помимо, однако же, неизбежного заключения, априори, что такие-то причины должны привести к таким-то результатам — что хорошо известная наличность таких случаев задержанного жизненного процесса должна естественно обусловливать, время от времени, преждевременные погребения — помимо такого соображения, мы имеем прямое свидетельство врачебного и обычного опыта, доказывающее, что обширное число таких погребений действительно имело место. Я мог бы немедленно указать, если это необходимо, на сотню вполне удостоверенных примеров. Один такой случай весьма достопримечательного характера, обстоятельства которого могут быть еще свежи в памяти некоторых из моих читателей, произошел не так давно в соседнем городе Балтиморе, где он причинил мучительное, напряженное, и широко распространенное возбуждение. Жена одного из самых почтенных граждан — выдающегося законоведа и члена Конгресса — была захвачена внезапным и необъяснимым недугом, пред которым совершенно спасовали знания ее врачей. После больших мучений она умерла, или было предположено, что она умерла. Никто не подозревал на самом деле и не имел никаких оснований подозревать, чтобы она не была в действительности мертвой. Она являла все обычные признаки смерти. Лицо ее было, как то привычно, сцепленным и опавшим в очертаниях. Губы ее были обычной мраморной бледности, глаза ее были погасшими. Не было теплоты. Пульс прекратился. В течение трех дней, пока тело оставалось непохороненным, оно приобрело каменную окоченелость. Словом, погребение было ускорено по причине быстрого увеличения того, что было, как предположили, разложением.

Она была положена в фамильный склеп, который в течение трех следующих лет был нетревожим. По истечении этого срока он был открыт для принятия гробницы — но увы! — какой страшный удар ждал супруга, который сам лично распахнул дверь. Когда врата раскрылись, какой-то предмет в белой одежде с шелестящим потрескиванием упал в его объятия. Это был скелет его жены в еще неистлевшем саване.

Тщательное исследование сделало очевидным, что она ожила через два дня после ее замурования — что ее судорожные движения в гробе причинили его падение с выступа на пол, где он разломился настолько, что она могла из него ускользнуть. Лампа, полная масла, которая случайно была оставлена в склепе, была найдена пустой; масло могло, однако, истопиться через испарение. На самой верхней из ступеней, что вели вниз в страшную горницу, был большой обломок гроба, которым она, по-видимому, старалась возбудить внимание, ударяя о железную дверь. В то время, как она этим была занята, она, вероятно, впала в обморочное состояние, или, быть может, умерла от острого ужаса, и когда она падала, ее саван запутался о какой-то железный выступ. Так она оставалась, и так она сгнила, стоя.

В 1810-м году случай погребения заживо произошел во Франции, сопровождаясь обстоятельствами весьма далеко идущими в удостоверение того утверждения, что истина действительно страннее, чем вымысел. Героиней рассказа была мадмуазель Викторина Лафуркад, молодая девушка из знатной семьи, богатая, и очень красивая. Среди ее многочисленных поклонников был Жюльен Боссюе, бедный парижский литератор или журналист. Его таланты и любезная учтивость привлекли к нему внимание богатой наследницы, которая, кажется, по-настоящему любила его, но ее родовая гордость побудила ее в конце концов отвергнуть его и выйти замуж за месье Ренеля, банкира и довольно выдающегося дипломата. После женитьбы, однако, этот господин был с нею небрежен, а быть может даже и просто-напросто дурно обращался с ней. Проведя с ним несколько злосчастных лет, она умерла — по крайней мере ее состояние так точно походило на смерть, что обмануло каждого, кто ее видел. Она была похоронена не в склепе, а в обыкновенной могиле, в селении, где она родилась. Исполненный отчаяния и еще воспламененной памятью глубокой привязанности, любящий отправляется из столицы в отдаленную провинцию, где находится селение, с романтическим замыслом вырыть тело и сделаться обладателем ее роскошных волос, он достигает могилы. В полночь он вырывает гроб, открывает его, и в то время как он распускает ее волосы, он остановлен открытыми возлюбленными глазами. На самом деле, она была похоронена заживо. Жизненная сила еще не совершенно ушла, и она была разбужена ласками ее возлюбленного от летаргии, которую ошибочно приняли за смерть. Охваченный бурным порывом, он отнес ее в свой дом в селении. Он применил некоторое сильно восстанавливающее средство, продиктованное ему немалой медицинской образованностью. Наконец, она ожила. Она узнала спасшего ее. Она оставалась с ним, пока мало-помалу, к ней совершенно не вернулось ее прежнее здоровье. Ее женское сердце не обладало твердостью алмаза, и этот последний урок был достаточен, чтобы умягчить его. Она преподала его Боссюе. Она не вернулась более к своему супругу, но, скрыв от него свое воскресение, бежала со своим возлюбленным в Америку. Двадцать лет спустя оба вернулись во Францию в убеждении, что время так сильно изменило наружность дамы, что ее друзья не могли бы ее узнать. Они однако же заблуждались; потому что при первой же встрече месье Ренель точным образом ее узнал и предъявил права на свою жену. Эти притязания она отвергла. И судебный трибунал поддержал ее в этом отказе, решив, что особые обстоятельства вместе с длинным рядом лет уничтожили не только по справедливости, но и легально, власть супруга.

«Хирургический журнал» в Лейпциге — периодическое издание высокой авторитетности и заслуг. Какой-нибудь американский издатель хорошо бы сделал, если бы перевел или перепечатал. Журнал рассказывает в последнем номере весьма тревожный случай, по характеру своему относящийся к данному вопросу.

Один артиллерийский офицер, человек гигантского роста и крепкого здоровья, будучи сброшен на землю неукротимою лошадью, получил очень серьезную контузию головы, сразу лишившую его чувств; череп был слегка надломлен, но никакой немедленной опасности не предвиделось. Была удачно совершена трепанация. Ему пустили кровь, были применены и различные другие, обычные в таких случаях, средства облегчения. Постепенно, однако, он впадал все в более и более безнадежное состояние оцепенения и, наконец, подумали, что он умер.

Погода была теплая, и он был похоронен с неприличествующей торопливостью на одном из общественных кладбищ. Похороны его совершились в среду. В следующее воскресенье на кладбище, как обыкновенно, было множество посетителей, и около полдня создалось напряженное возбуждение, благодаря сообщению одного крестьянина, что в то время как он сидел на могиле офицера, он ясно почувствовал сотрясение земли, как бы причиненное какой-то борьбой внизу. Сначала на торжественное утверждение этого человека обратили весьма мало внимания, но явный его ужас и мрачное упорство, с которым он настаивал на своем рассказе, оказали, наконец, естественное свое действие на толпу. Поспешно были принесены заступы, и могила, которая была постыдно мелкая, в несколько минут была настолько раскопана, что голова находившегося в ней показалась наружу. По-видимому, он был тогда мертв, но он сидел почти прямо в своем гробу, крышку которого, в своей бешеной борьбе, он частью приподнял.

Он был немедленно доставлен в ближайший госпиталь, и там было засвидетельствовано, что он еще жив, хотя находится в состоянии удушения. Через несколько часов он ожил, узнал своих знакомых и в отрывочных словах рассказал о своей агонии в могиле.

Из того, что он рассказал, явствовало, что он сознавал себя живым, должно быть, более часу, похороненный, прежде чем впал в бесчувственность. Могила была небрежно и неплотно наполнена чрезвычайно рыхлой землей, и таким образом, известное количество воздуха в нее проникало. Он слышал шаги толпы наверху, и в свою очередь постарался, чтобы услышали его. По-видимому, именно шум на кладбище, как говорил он, пробудил его от глубокого сна, но едва только он проснулся, как тотчас понял чудовищный ужас своего положения.

Пострадавший, как оповещали, поправлялся, и, казалось, был на отличной дороге к окончательному выздоровлению, но пал жертвой шарлатанских мудрствований врачебного опыта. Была применена гальваническая батарея, и он внезапно скончался в одном из тех экстатических припадков, которые ей случается вызывать.

Упоминание о гальванической батарее, однако же, вызывает в моей памяти хорошо известный и весьма необычный случай, где ее действие, как оказалось, послужило средством для оживления одного молодого стряпчего в Лондоне, который был погребен уже два дня. Это случилось в 1831 году и в свое время вызывало глубокое волнение всякий раз, как этот случай становился предметом разговора.

Больной, мистер Эдуард Степлтон умер, по-видимому, от тифозной горячки, сопровождавшейся некоторыми аномальными симптомами, которые возбудили любопытство наблюдавшего за ним врачебного персонала. После его кажущейся кончины друзья его были призваны, дабы санкционировать посмертное исследование, но они отказались дать на это позволение. Как часто случается, когда возникают такие отказы, заинтересованные решили вырыть тело и вскрыть его без помехи частным образом. Весьма легко договорились с представителями одного из многочисленных обществ похитителей мертвых тел, которыми Лондон изобилует; и на третью ночь после похорон, предполагаемый труп был вырыт из могилы в восемь футов глубины и положен в операционной одного из частных госпиталей.

Сделан был в области живота надрез значительных размеров, когда свежий и негниюший вид вскрываемого внушил применение гальванической батареи. За одним опытом последовал другой, с обычными эффектами, причем ни в каком отношении в них не было ничего особенно значительного, кроме того, что раза два в конвульсивных движениях оказалась более чем обычная степень жизнеподобия.

Становилось поздно. Близился рассвет, и было сочтено надлежащим приступить, наконец, тотчас к вскрытию. Один из исследователей, однако, непременно желал испробовать некую свою теорию и настаивал на применении батареи к одному из грудных мускулов.

Сделан был грубый разрез, и электрическая проволока была поспешно приведена в соприкосновение с ним, как вдруг испытуемый, быстрым, но отнюдь не судорожным движением, встал со стола, шагнул на середину комнаты, в течении нескольких секунд смотрел вокруг, и потом заговорил. Что он сказал — было непонятно, но слова были сказаны, членораздельность была явственна. Сказав свое, он тяжело упал на пол.

В течении нескольких мгновений все были парализованы испугом, но безотложный характер случая вскоре вернул им присутствие духа. Было явно, что мистер Степлтон был жив, хотя он и был в обморочном состоянии. После применения эфира он ожил, а здоровье его было быстро восстановлено, он был возвращен своим друзьям, от которых, однако, всякое сведение об его воскресении было сокрыто, пока не стало возможным более не опасаться повторения недуга. Их удивление, их восторженное изумление легко вообразить.

Самой острой особенностью данного случая является то обстоятельство, которое заключается в утверждении самого мистера Степлтона. Он говорит, что ни в какой период времени он не был совершенно бесчувственен — что, тупо и смутно, он сознавал все происходившее с ним от момента, когда он был объявлен своими врачами мертвым, до мгновения, когда, лишаясь чувств, он упал на пол в госпитале. «Я жив», — были непонятные слова, которые, поняв, что он находится в операционной комнате, он попытался в своей крайности произнести.

Было бы очень легко умножить такие рассказы, как эти, но я воздерживаюсь, ибо на самом деле мы в них не нуждаемся, чтобы установить факт, что преждевременные погребения случаются. Когда мы подумаем, как редко-редко, по самой природе случая, бывает в нашей власти открыть их, мы должны допустить, что они могут часто случаться без нашего знания. Вряд ли, поистине, есть хоть одно кладбище (по какому-либо случаю взрытое в более или менее значительных размерах), без того, чтобы скелеты не были найдены в позах, внушающих самые страшные подозрения.

Страшно, поистине, подозрение, но во сколько страшнее приговор! Можно утверждать, без колебания, что нет события, столь страшно способного внушить верховность телесного и умственного мучения, как похороны до смерти. Невыносимое сжатие легких, удушающие испарения земли, плотное примыкание смертных одежд, окоченелое объятие узкого домовища, чернота непроницаемой ночи, молчание, заливающее, как море, незримое, но явственное присутствие червя победителя — это все, с мыслями о воздухе и траве там, наверху, с памятью о дорогих друзьях, которые прибежали бы спасти нас, если бы были осведомлены о нашей судьбе, и с сознанием, что об этой судьбе никогда они не будут осведомлены, что наша безнадежная участь есть участь действительного мертвеца. Эти соображения, говорю я, вовлекают в сердце еще трепещущее такую степень устрашающего и невыносимого ужаса, от которой должно отпрянуть самое дерзновенное воображение. Мы не знаем ничего столь крайне пыточного на земле, мы не можем вообразить себе ничего наполовину столь отвратительного в областях самого глубинного ада; и таким образом все повествования на эту тему имеют столь глубокий интерес; интерес, однако, который, благодаря священному ужасу самой темы, очень точно, и очень своеобразно зависит от нашего убеждения в истинности рассказываемого. То, что я хочу сейчас рассказать, взято из моего личного знания — из моего собственного точного и личного опыта.

В течение нескольких лет я был подвержен приступам того своеобразного недуга, который врачи согласились называть каталепсией, за недостатком какого-нибудь более определенного термина. Хотя, как ближайшие, так и предполагающие причины этого недуга и даже настоящий его диагноз, еще таинственны, его очевидный и явный характер достаточно хорошо понимается. Видоизменения его, по-видимому, заключаются, главным образом, в степени. Иногда больной лежит один только день или даже более краткое время, в известного рода преувеличенной летаргии. Он бесчувственен и внешне недвижен, но биение его сердца еще слабо различимо; некоторые следы теплоты остаются; слабый румянец медлит в средоточии щек, и, приложив зеркало к губам, мы можем открыть оцепенелое, неровное и колеблющееся действие легких. Затем, опять длительность транса на недели, даже на месяцы; между тем как самое внимательное исследование и самый строгий медицинский осмотр бессильны установить какое-либо вещественное различие между состоянием больного и тем, что мы постигаем как безусловную смерть. Обычно больной спасен от преждевременного погребения лишь осведомленностью его друзей о том, что он раньше был подвержен каталепсии, последовательно возбужденным подозрением и, главным образом, непоявлением разложения. Поступательный ход болезни, к счастью, отличается постепенностью. Первые проявления хотя четки, все же не двусмысленны. Приступы делаются последовательно все более и более отчетливыми, и каждый длится более долгое время, чем предыдущий. В этом заключается главная безопасность, предохраняющая от погребения. Злополучный, коего первый приступ отличался бы крайним характером, случайно известным, почти неизбежно был бы обречен быть положенным заживо в могилу.

Мой собственный случай не отличался никакою важною особенностью от случаев, упоминаемых в медицинских книгах. Иногда, без какой-либо видимой причины, я погружался мало-помалу в состояние полуобморока или полубесчувствия, и в этом состоянии, без боли, без способности двигаться или, строго говоря, думать, но с тупым летаргическим сознанием жизни и присутствия тех, которые окружают мою постель, я оставался до тех пор, пока кризис недуга внезапно не восстановлял меня до полноты ощущения. В других случаях я бывал поражен быстро и стремительно. Мне делалось дурно, я немел, холодел, меня схватывало головокружение, и, поверженный, я таким образом сразу падал. Затем, в течение целых недель, все было пусто, и черно, и безмолвно, и Ничто делалось вселенной. Полное уничтожение не могло быть больше. От этих последних приступов я пробуждался, однако, с постепенностью медленной в сравнении с внезапностью припадка. Совершенно так же, как день брезжит для лишенного друзей и бездомного нищего, который блуждает по улицам всю долгую безутешную зимнюю ночь — совершенно так же запоздало, совершенно так же устало, совершенно так же радостно возвращался назад свет души ко мне.

Однако же, помимо этой наклонности к трансу, общее состояние моего здоровья было по-видимому, хорошим, и я не мог заметить, чтобы оно вообще было затронуто какой-нибудь одной господствующей болезнью, разве только, на самом деле, одна особенность в моем обычном сне могла быть упомянута, как указатель. По пробуждении от дремоты я никогда не мог сразу овладеть моими чувствами и всегда оставался несколько минут в большой ошеломленности и смущении; умственные способности вообще, но память в особенности, находились в состоянии безусловной задержки.

Во всем, что я болезненно испытывал, не было никакого физического страдания, но была бесконечность душевного мучения. Моя фантазия делалась склепом. Я говорил «о червях, гробницах и эпитафиях». Я терялся в мечтаниях о смерти, и мысль о преждевременных похоронах постоянно владела моим мозгом. Страшная, подобная привидению, опасность, которой я был подвержен, неотступно преследовала меня днем и ночью. Днем пытка размышления была крайней, ночью — верховной. Когда угрюмая тьма распространялась по земле, тогда, объятый ужасом самой мысли, я дрожал как трепещущие перья султана на похоронных дрогах. Когда природа не могла более выносить бодрствования, я соглашался уснуть лишь с борьбою — ибо я трепетал, размышляя, что, проснувшись, я могу увидеть себя жильцом могилы. И когда, наконец, я погружался в дремоту, это было лишь для того, чтобы сразу низринуться в мир призраков, над которыми, вея обширными, соболино-черными, затеняющими крылами, реяла, господствуя, одна похоронная мысль.

Из бесчисленных мрачных образов, которые угнетали меня таким образом во сне, я выбираю для памяти лишь одно одинокое видение. Мне мнилось, я был погружен в каталептический транс, более чем обычной длительности и глубины. Внезапно ко лбу моему прикоснулась ледяная рука, и нетерпеливый, бормочущий голос прошептал мне на ухо слово: «Встань!»

Я сел, выпрямившись. Тьма была полная. Я не мог видеть лица того, кто разбудил меня. Я не мог припомнить ни времени, когда я впал в транс, ни места, где я тогда лежал. В то время как я оставался недвижным и пытался собраться с мыслями, холодная рука с диким порывом схватила меня за кисть моей руки и быстро ее потрясла, меж тем как бормочущий голос опять сказал:

— Встань! Разве я не велел тебе встать?

— А кто ты? — спросил я.

— У меня нет имени в тех областях, где я пребываю, — отвечал голос мрачно, — я был смертным, а ныне демон. Я был безжалостным, а ныне полон сострадания. Ты чувствуешь, как я дрожу? Зубы мои стучат, пока я говорю, но это, однако же, не от холода ночи — ночи без конца. Но эта чудовищность невыносима. Как можешь ты спокойно спать? Я не могу успокоиться из-за воплей этих великих пыток агонии. Это зрелище превосходит то, что я могу вынести. Вставай, иди со мною в вечную ночь и дай мне разоблачить перед тобой могилы. Или это не зрелище злополучия? — Гляди!

Я взглянул; и невидимая фигура, все еще сжимавшая меня за кисть руки, сделала так, что все человеческие могилы предстали разъятыми, и из каждой исходило слабое фосфорическое сияние разложения, так что я мог заглянуть в самые сокровенные уголки и видеть окутанные в саван тела в печальной и торжественной их дремоте с червем. Но увы! Действительно спящие на много миллионов были меньше числом, чем те, которые не спали вовсе, и было там слабое борение; и было там общее скорбное беспокойство; и из глубин бесчисленных ямин исходил мрачный шелест одеяний похороненных; и среди тех, что казались спокойно отдыхающими, я увидел, что обширное число их переменило, в большей или меньшей степени, окоченелую и принужденную позу, в каковой первоначально они были похоронены. И меж тем как я глядел, голос опять сказал мне:

— Неужели же это — о неужели же это не скорбное зрелище?

Но прежде, чем я мог найти слово для ответа, фигура перестала сжимать кисть моей руки, фосфорические светы погасли, и могилы внезапно и насильственно закрылись, меж тем как из них изошло смятение отчаивающихся воплей, снова говоря:

— Неужели же это — о Боже! неужели же это не скорбное, не прискорбное зрелище?

Подобные фантазии, возникая ночью, простирали свое устрашающее влияние далеко на часы бодрствования. Нервы мои были в совершенно расслабленном состоянии, и я сделался жертвой беспрерывного ужаса. Я не решался ездить верхом, или гулять, или предаваться какому-либо развлечению, которое могло бы отвлечь меня от дома. Я более не дерзал на самом деле отступать от непосредственного присутствия тех, которые знали о моей склонности к каталепсии, из опасения, что, впавши в один из моих обычных припадков, я, пожалуй, буду схоронен прежде, чем мое действительное состояние будет обнаружено. Я сомневался в заботе, в верности самых дорогих моих друзей. Я боялся, что во время какого-нибудь транса, большей, чем обыкновенно, длительности, ими может овладеть мысль считать меня безвозвратно потерянным. Я дошел даже до того, что боялся, что раз я причиняю так много хлопот, они будут рады счесть какой-либо очень продолжительный припадок достаточным извинением, чтобы избавиться от меня совершенно. Напрасно пытались они снова меня уверить, давая самые торжественные обещания. Я вымогал священнейшие клятвы, что ни при каких обстоятельствах они не похоронят меня до тех пор, пока разложение не дойдет вещественно до таких ступеней, что дальнейшее сохранение станет невозможным. И даже тогда мои смертельные страхи не хотели слушаться рассудка, не хотели принять утешения. Я предпринял целый ряд выработанных предосторожностей. Между прочим, я переделал фамильный склеп таким образом, что его легко можно было открыть изнутри. Малейшего нажатия на длинный рычаг, простиравшийся далеко в гробницу, было достаточно, чтобы железные врата раскрылись. Были сделаны также приспособления для свободного доступа воздуха и света, и соответствующие запасы пищи и воды должны были быть поставлены в непосредственной близости от гроба, предназначенного для принятия моего тела. В этом гробе изнутри была теплая и мягкая обивка, и у него была крышка, сделанная по тому же методу, что и входные двери свода, с добавлением пружин, так прилаженных, что слабейшего движения тела было бы достаточно, чтобы освободиться. Кроме всего этого, с потолка склепа свешивался большой колокол, веревка которого, так было замыслено, должна была проходить через отверстие в гробу, будучи прикреплена к одной из рук трупа. Но, увы! что значит бдительность — перед судьбой человека? Даже таких благоустроенных достоверностей было недостаточно, чтобы спасти от крайних пыток погребения заживо злополучного, осужденного на такие пытки!

Пришло время — как приходило оно нередко и до того, — когда я почувствовал себя возникающим из полной бессознательности, к первому, слабому и неопределенному ощущению существования. Медленно — с черепашьей постепенностью — приближалась слабая серая заря духовного дня. Тупая неловкость. Апатическое ощущение глухой боли. Ни заботы — ни чаяния — ни усилия. Потом, после долгого промежутка, звон в ушах; потом, после промежутка еще более долгого, ощущение зуда или покалывания в конечностях; потом, кажущаяся вечной полоса сладостного спокойствия, во время которой ощущения пробуждения борются, пытаясь принять форму мысли; потом вторичное короткое впадение в небытие; потом внезапное пробуждение, наконец, еле заметное дрожание веки, и немедленно за этим электрический толчок ужаса, смертельного и неопределенного, посылающего кровь потоками от висков к сердцу. И теперь, первая настоящая попытка думать. И теперь первая попытка вспомнить. И теперь частичный и ускользающие успех усилия. И теперь память настолько вернула свое господство, что в некоторой мере я сознаю свое состояние. Я чувствую, что я просыпаюсь не от обыкновенного сна. Я припоминаю, что я был подвержен каталепсии. И теперь, наконец, как бы от порыва нахлынувшего океана, мой дрожащий дух захвачен одною жестокой опасностью — одною, подобной привидению, всегосподствующей мыслью.

В течение нескольких минут, после того как эта фантазия овладела мной, я оставался неподвижным. Почему? Я не мог бы заставить себя двинуться. Я не смел сделать усилие, которое бы удостоверило меня в моей судьбе; и однако же было что-то в моем сердце, что шептало мне, что она достоверна. Отчаяние такое, к какому не приводят никакие другие разновидности злополучия — одно отчаяние понудило меня после долгой нерешительности приподнять тяжелые веки моих глаз. Я приподнял их. Все было темным-темно. Я знал, что припадок прошел. Я знал, что кризис в моем недуге давно миновал. Я знал, что ко мне целиком теперь вернулись мои зрительные способности — и, однако же, все было темным-темно — напряженная и предельная беспросветность ночи, что длится навсегда.

Я попытался вскрикнуть, губы мои и иссохший язык мой судорожно двигались в попытке — но никакого голоса не исходило из впалых легких, которые, будучи сдавлены как бы тяжестью какой-то нависшей горы, задыхались и трепетали, вместе с сердцем, при каждом трудном и исполненном борьбы вдыхании.

Движение челюстей при этой попытке громко вскрикнуть показало мне, что они были подвязаны, как это обыкновенно бывает с мертвецами. Я чувствовал, кроме того, что я лежу на чем-то твердом, и чем-то подобным же бока мои были тесно сжаты. До этой минуты я не дерзал шевельнуть ни рукой, ни ногой — но тут я с бешеным порывом вскинул мои руки, лежавшие вдоль тела, с ладонями крест-накрест. Они ударились о что-то твердое, деревянное, что простиралось надо мною на возвышении не более шести дюймов от лица. Я не мог более сомневаться, что я покоился, наконец, в гробу.

И теперь среди моих бесконечных злосчастий нежно возник херувим надежды — я подумал о моих предосторожностях. Изогнувшись, я дернулся и предпринял судорожное усилие приоткрыть крышку; она не двигалась. Я пощупал кисти рук, ища веревки, ведущей к колоколу, ее не было. И тут утешитель улетел навсегда, и еще более мрачное отчаяние воцарилось торжествуя: потому что я не мог не заметить отсутствие обивки, которую я так тщательно приготовил; и тут, кроме того, в ноздри мои внезапно вошел сильный особенный дух влажной земли. Заключение возникло неудержимо, я не был в фамильном склепе. Я впал в транс, когда был далеко от дома — был среди чужих — как это было и когда, я не мог припомнить; и это они похоронили меня, как собаку — забили меня в какой-то грошовый гроб — и бросили глубоко, глубоко и навсегда, в самую обыкновенную безымянную могилу.

Когда это страшное убеждение насильственно ворвалось в потаенные горницы моей души, я еще раз напрягся, пытаясь громко вскрикнуть; и эта вторичная попытка удалась. Долгий, дикий и длительный крик или вопль агонии прозвучал в областях подземной ночи.

— Эй! Эй! Там! — сказал грубый голос в ответ.

— Что там еще за дьявольщина? — сказал другой голос.

— Тащи-ка его оттуда, — сказал третий.

— Что вы там воете и ревете, словно кот какой шалый, — сказал четвертый. И засим я был схвачен, и несколько минут без всякой церемонии меня трясла какая-то шайка особей весьма грубого вида. Они не пробудили меня от моей дремоты, ибо я совершенно бодрствовал, когда кричал, но они восстановили меня в полном обладании моей памятью.

Это приключение случилось около Ричмонда, в Виргинии. В сопровождении одного друга я отправился в охотничью экскурсию на несколько миль вниз по берегам реки Святого Иакова. Приближалась ночь, и мы были захвачены грозой. Каюта небольшой шлюпки, стоявшей на якоре в реке и нагруженной садовым дерном, обеспечила нам единственное возможное прибежище. На худой конец мы воспользовались ею, как могли, и провели там ночь. Я спал на одной из двух имевшихся на шлюпке коек — и койки шлюпки в шестьдесят или семьдесят тонн вряд ли надо описывать. То помещение, которое занял я, не имело никаких постельных принадлежностей, самая большая его ширина простиралась на восемнадцать дюймов. Расстояние от пола до палубы над головой было в точности то же самое. Для меня было делом весьма затруднительным проползти туда. Тем не менее я спал крепко; и вся цельность моего видения — потому что это был не сон и не кошмар — возникла естественно из обстоятельств моего положения — из обычных наклонностей моей мысли — и из указанной мною трудности привести в порядок чувства и, в особенности овладеть памятью, значительное время спустя после пробуждения от сна. Те, которые меня встряхнули, принадлежали к экипажу шлюпки, и среди них были рабочие, нанятые разгрузить ее. Дух земли исходил от самого груза. Повязкой вокруг челюстей был шелковый носовой платок, которым я обвязал себе голову за отсутствием обычного моего ночного колпака.

Перенесенные пытки, однако, были без сомнения совершенно равными в то время пыткам действительного погребения. Они были страшны — они были непостижимо отвратительны; но из худа возникло благо, ибо самый избыток их вызвал в моем дyxe неизбежный поворот. Душа моя приобрела известный тон, известный устой. Я предпринял путешествие. Я настоящим образом встряхнулся. Я стал дышать вольным воздухом неба. Я стал думать не только о смерти, но и о других предметах. Я бросил мои медицинские книги. Бьюкена я сжег. Я не читаю ни «Ночных помыслов», ни вздора о кладбищах, ни пугающих рассказов — вот, как этот. Словом, я сделался новым человеком и зажил настоящей жизнью. После этой памятной ночи я изгнал из ума своего все погребальные страхи, и вместе с ними исчез каталептический недуг, который, быть может, не столько был причиной их, сколько следствием.

Бывают мгновения, когда мир нашего скорбного человека, даже для трезвого ока рассудка, может принимать всю видимость ада; но воображение человека не Каратида, чтобы исследовать безнаказанно каждую пещеру. Увы! угрюмый легион гробовых ужасов не может быть рассматриваем как совершенная выдумка; но как демоны, в сообществе которых Афрасиаб свершил свое странствие вниз по Оксусу, они должны спать, или они пожрут нас — нужно дать им быть в дремоте, или мы погибли.


Edgar Allan Poe.

The Premature Burial (1844).

Перевод К. Д. Бальмонта

Текстовая версия: verslib.com

Собрание сочинений Эдгара По в переводе с английского К. Д. Бальмонта. Том 3. Страшные рассказы, гротески. — Москва: Скорпион, 1911. — 310 с.