А. С. ГЛИНКА (Волжский). Собрание сочинений в трех книгах. Книга I: 1900—1905.
М.: МОДЕСТ КОЛЕРОВ, 2005. (Серия: «Исследования по истории русской мысли»).
По поводу книги г. Булгакова
правитьИстория не повторяется — это правда, но она очень часто припоминается; история не возобновляет в новых и новых изданиях прошлого и пережитого, но она часто напоминает сама себя. Индивидуальность истории проходит раз и уже более никогда не возвращается назад, но нарождающееся новое в своих сменах и комбинациях очень бывает похоже на старое, уже былое…
Всматриваясь в эволюцию современных течений, наблюдая приток общественных увлечений от марксизма к идеализму, ярко выразившийся в таких крупных и типических идейных бороздах, как изданная три года тому назад книга г. Струве «На разные темы» и только что вышедшая книга г. Булгакова «От марксизма к идеализму», — невольно вспоминаешь уже отошедшую в прошлое, но не совсем еще изжитую, еще живую, интересную и яркую страницу из истории наших идейных увлечений. Я говорю об осложнении идейных движений конца 60-х годов, о смене двух славных десятилетий нашего общественного самосознания. Конечно, эти десятилетние грани — слишком грубые рамки для обозначения столь сложных явлений, как смена общественных увлечений и настроений; но я затрудняюсь заменить их другим, более точным, более отвечающим существу дела словом.
Сама собой напрашивается параллель между современным переходом от марксизма к идеализму и сменой увлечений 60-х годов, естественно-научного материализма, писаревского реализма, утилитаризма, своеобразного аморализма, критикой позитивизма 70-ых годов, субъективным идеализмом Михайловского и Миртова… Конечно, параллель между этими явлениями допустима далеко не в полном объеме их, а только между отдельными, определенными сторонами их. Сравнивается здесь не столько содержание идейных увлечений, оно в том и другом случае существенно различно, сколько, главным образом, мотивы смены господствующих учений, их настроения, их психологические основы.
Г. Булгаков хорошо знаком с марксизмом; он знаком с ним личным переживанием, и потому верно понимает его психологию, часто резко противоречащую логическим построениям этого учения и мало понятную взгляду постороннего исследователя. С философской, логической своей стороны марксизм представляет собой один из наиболее последовательно проведенных видов позитивизма, с психологической же стороны это не столько научная теория, сколько бессознательная моральная вера, религиозное настроение в скрытой форме. «Марксизму, — говорит г. Булгаков, — свойственны многие черты чисто религиозного учения и, хотя он в принципе и отрицает религию, как буржуазную „идеологию“, но известными своими сторонами сам является несомненным суррогатом религии. Он объясняет человеку — худо ли, хорошо ли — его самого; отводит ему определенное место в мире и истории, указывает обязанности, дает цель жизни и деятельности, словом, помогает ему осмыслить свое существование. В обширных кругах русского и европейского общества, где догматический позитивизм успел уже окристаллизироваться в своего рода вероисповедание, даже усвоив оттенок чисто-клерикальной нетерпимости, неумирающая религиозная потребность удовлетворяется quasi-научной теорией прогресса, и из всех находящихся в обращении теорий прогресса марксизм содержит наибольшее количество действительно научных элементов, и уже потому должен иметь наибольший успех. Эта привлекательность его для религиозных атеистов усиливается еще тем, что, несмотря на его относительную научность, в марксизме бьет горячий ключ социального утопизма, питающий чисто религиозное одушевление. Он имеет и свою эсхатологию в учении о социальном катаклизме (Zusammenbruchstheorie) и „прыжке“ из капиталистического царства необходимости в социалистическое царство свободы, в Zukunftstaat, земной рай. Конечно, эти элементы марксизма находятся в несомненном, хотя и несознаваемом несоответствии с его обычной научной сухостью и прозаическим реализмом; но именно в этом соединении научных и утопических элементов, логически противоестественном, но психологически совершенно понятном, и состоит особенная обаятельность марксизма[1]. Благодаря этому он может под внешней оболочкой научности не только давать удовлетворение запросам разума, но и утолять религиозную жажду абсолютного» (IX—X стр.).
Религиозный характер марксистского движения поддерживается, как практикой его, полной идеалистического воодушевления, так еще более и его писаниями, доходящими порой в своих крайних проявлениях до настоящего фанатизма. Неосознанная религия, непризнанная, запуганная мораль, беспатентный, даже осмеиваемый идеализм — все это всегда жило в марксизме, невидимо и незаметно ютясь под суровой внешностью его материлизма, аморализма и атеизма, или иррелигиозности. Марксист стыдливо прятал и от себя и от других высокий идеалистический подъем своих моральных стремлений и религиозных запросов, как нечто, само собой подразумевающееся, само собой разрешающееся, довольствуясь только тем, что дает сама действительность, что с логикой железной необходимости вытекает из диалектически развивающегося процесса социальной жизни. Он крепко, фанатически верил, что история даст именно то, что ему надо; в этом его убеждала вера в «научный социализм». Для выражения скрытых запросов своей души марксист не находил слов, он боялся заношенных и загрязненных врагами литературных одеяний, а потому молчал. Это был или идеалист sans phrases, чисто религиозный фанатик, стыдливо прятавший от глаз мира свое религиозное воодушевление, или атеист, веровавший в атеизм, как в религию, обретший в аморализме, в отрицании нравственного суда над жизнью своего рода моральный императив; словом, это был «религиозный атеист», как поневоле парадоскально называет его г. Булгаков. Он, как остроумно заметил в другом месте г. Булгаков[2], подобен тому непослушному сыну в притче, который сказал «не пойду», но пошел на работу Отца своего…
Для психологии марксизма, не как научной теории, а как живого общественного движения, интеллигентского увлечения, — в высшей степени характерно причудливое сочетание сознательного материализма с замаскированным неосознанным идеализмом. Его суровая объективная внешность скрывает утопическое и даже романтическое психологическое ядро горячей веры; его так называемый «научный социализм» сочно пропитан совсем ненаучными, иррациональными элементами чувства и воли, горячим воодушевлением религиозной веры.
Но та же сложная амальгама материализма и идеализма характерна также и для идейного настроения господствующих течений литературы 60-х годов.
Н. К. Михайловский в нескольких местах своих сочинений прекрасно показывает, каким образом у людей 60-х годов суровый материализм сочетался с высшим идеализмом. Он с удивительной силой апологирующей критики вскрыл идеалистическую сущность этого движения, высвобождая ее из-за антиидеалистических доктрин. В статье о Шелгунове Михайловский говорит:
«Ликвидируя дела старой системы, она (литература 60-хгодов) непременно должна была уделить значительную часть сил на развенчание фиктивной возвышенности природы человека. Человек есть животный организм, — так можно резюмировать многие литературные произведения того времени. Бесспорно, что, отстаивая этот тезис на разные лады, в положительной и отрицательной форме, во всем его объеме или по частям, литература хватала иногда через край. При иных условиях она, вероятно, воздержалась бы от некоторых приемов и обобщений, имеющих целью свести психологические процессы к физиологическим, или вообще обществознание к естествознанию, или нравственное начало к эгоизму. Но в основе всех этих увлечений (я первый готов признать их прискорбность) лежить несомненная, хотя и неполная, односторонняя правда. Это во-первых. Во-вторых, в них все-таки остается поучительная смелость признания факта, раз он факт, как бы он ни был обиден или страшен. Притом же в самом духе, оживляющем 60-ые годы, было нечто, вносившее сюда известную поправку, которая своеобразно преломляла даже ошибочные и односторонние теоретические обобщения при переходе их в область практических вопросов»[3].
В другом месте своих сочинений Н. К. Михайловский рассказывает, что именно их, юношей начала движения 60 гг., влекло к материалистическим системам. Им хотелось «знать неподкрашенную правду о существующем, о мире, как он есть».
«Поэтому мы благоволили, — рассказывает он, — к разным философским системам, носившим название материализма, реализма, позитивизма. Собственно в философские системы мы никогда особенно пристально не вглядывались и довольно неразборчиво валили их в кучу, лишь бы они обещали нам правду». Важна была трезвая правда-истина, прочее, казалось, само приложится, и тогда оно, действительно, прилагалось. Честный до суровости, в то же время юношески застенчивый, идеализм 60-х годов всецело выливался в беззаветном стремлении «безбоязненно смотреть в глаза действительности и ее отражению, правде-истине». Это бесстрашие, вообще говоря, возможно только в виду высокого идеала и притом настолько несомненного, что нравственная ценность его ни мало не умалится, каким бы суровым ответом действительность не откликнулась на его запросы. Хорошее это бесстрашие.
Именно такое бесстрашие заставляет этот своеобразный идеализм тяготеть и часто очень неразборчиво тяготеть к теоретическому материализму, реализму, объективизму или позитивизму и т. д. Но есть и еще нечто, кроме бесстрашия перед действительностью, что заставляет этих скрытых идеалистов сильно напирать на правду-истину а подчас и исключительно становиться на точку зрения ее, как бы совсем игнорируя и замалчивая правду-справедливость. Это нечто — особенная нравственная стыдливость, заставляющая скрывать от посторонних глаз, а часто и от самих себя свое «святая святых». Идеал живет в душе такого материалиста-идеалиста, но высокая ценность идеала настолько несомненна для него, что становится вовсе нечувствительна; он настолько полон внутренним сиянием своего Бога, что как-то конфузится и просто не считает нужным говорить о Нем. Он не замечает Бога, хотя и полон Им; иногда даже осмеивает, возводит хулу на Него и отрекается от имени Бога; но и тогда грех его невелик, ибо он не ведает, что творит… Но чаще суровый материалист этого типа не говорит о своем идеале по тем же причинам, по которым здоровый не говорит о своем здоровьи и не бережет его, доколе, впрочем, не заболеет… Хорошая сторона этого бессознательнаго, невинного, еще не проснувшегося и не оценившего себя идеализма в том, что он, как цельный, глубоко чувствующий человек, не говорит красивых и пышных слов о своих чувствах; он просто в бессознательном блаженстве своем не догадывается, что их можно сказать (часто говорит «совсем напротив»), быть может, потому, что
Истинному чувству не дано
Высказываться в пышных выраженьях:
Оно и без того само собой полно,
И нет ему нужды в их украшеньях…
Таким образом не только из жажды бесстрашия мысли, но и из стыдливой сдержанности, особенно свойственной молодому, юношескому настроению, которое так уверено в себе и так верит в жизнь, идеализм этого рода порою облекается в суровое рубище материализма, позитивизма и прочих более или менее страшных «измов», «обещающих трезвую истину»…
И если в «общем духе 60 гг.», в их настроении было нечто такое, что «своеобразно преломляло даже ошибочные и односторонние теоретические обобщения при переходе их в область практических вопросов», то было свое такое же «нечто» и в марксистском движении 90-х годов, что заставляло понимать многие его формулы и отвлеченные положения очень и очень условно, что своеобразно преломляло их «при переходе в область практических вопросов».
И мы, в самом деле, находим здесь самые причудливые преломления, самые прихотливые теоретические узоры, как бы сотканные из противоречий философских построений и психологических мотивов движения: отрицание живой человеческой личности и ее роли в историческом процессе во имя торжества этой личности в грядущем строе, бесстрашно смелый, суровый, даже жестокий реализм, вытекающий однако из идеалистических и гуманистических побуждений, исторический материализм, апология диалектической необходимости, насквозь пропитанные социальным утопизмом, отрицающим право нравственного суда над явлениями общественной жизни, аморализм, вытекающий из глубоко нравственных, хотя и извращенно понятых побуждений, и т. д. и т. д. Эти и им подобные сочетания, которых очень много, живо напоминают собой те своеобразные преломления 60-х годов, о которых писал Н. К. Михайловский.
Из тех же источников проистекает идолопоклонство марксизма, его своеобразное поклонение действительности, обожествление ее.
Марксизм в теории явно грешил поклонением действительности, обожествлением факта, или, точнее сказать, необходимости диалектического процесса исторического развития, потому что необходимость эта заранее обещала своим победоносным шествием осуществить идеал с железной принудительностью естественно-исторического закона.
Весь исторический процесс неминуемо является прогрессом, потому что необходимо существующее своим развитием создает и идеальное, потому что идеальное необходимо, потому что идеал и действительность в процессе диалектического развития едино суть, потому что капитализм со всеми его противоречиями силою вещей неизбежно приводит к социализму, потому что, в конце концов, ухудшение есть и улучшение, из обнищания рабочего класса диалектически развивается его освобождение, словом, потому, что «чем хуже, тем лучше». Таким образом, идеал и действительность в конечном счете примиряются путем отожествления их в процессе исторической необходимости.
Ничего подобного не было, конечно, в литературе 60-х годов. Несмотря на воодушевленное тяготение к факту, несмотря на торжество всяческого реализма, несмотря на естественно-научный материализм и крайний детерминизм, отрицающий свободу воли и самостоятельность психических процессов, литература эта была чужда фактопоклонства и обожествления действительности; она не грешила ими даже в теории, смело выдвигая принцип личности и личного творчества. Но некоторыми своими сторонами, в общих контурах, тогдашний философский материализм Фохта и Бюхнера все же имеет некоторые точки соприкосновения с историческим материализмом. Быть может, именно поэтому некоторые из адептов марксистского движения 90 гг., как, напр., г. Ильин, в своем отказе от наследства и своей борьбе с поколением «отцов», имели, главным образом, в виду людей 70-х, а не 60-х годов. К 60-м годам отношение было вообще более милостивое…
Но, во всяком случае, в настроении литературы 60-х годов было и в этом отношении нечто такое, что роднит ее с марксизмом. Это — огромное доверие, оказанное ею действительности, доверие, в те времена гораздо более понятное, чем в 90-ые годы. И притом то доверие зиждилось на непосредственном обаянии воочию совершающихся грандиозных событий; доверие же марксизма к мутным волнам стихийного потока жизни покоилось всецело на философских схемах, построенных соединенными ухищрениями гегелевской диалектики, экономической науки и пылкой веры, рождаемой боевым воодушевлением; первого и третьего было больше, второго, как потом стало яснее, очень мало, особенно в сравнении с громадной важностью принимаемых решений и формул…
Но как в том, так и в другом случае последующий опыт жизни и мысли показал, что доверие было чрезмерным и преждевременным. Правда, старшие шестидесятники далеко не в полном размере разделяли это доверие. Довольно указать на Добролюбова, который еще на заре реформ 60-х годов говорил о недолговечности весны в нашем чахлом, чахоточном климате.
Не все, конечно, и в марксизме целиком отдавались действительности… Но мы имеем в виду, главным образом, общий дух времени, общий средний уровень направления, его равнодействующую… А она-то и в том и в другом случае, и в 60-ые и в 90-ые годы, была под обаянием действительности, только в первом случае эмпирической, во втором отвлеченной, схематической…
Пока казалось, что действительность и сама идет именно туда, куда требуется идти, общие основные начала миросозерцания, на котором покоилось движение, дефекты философской позиции были нечувствительны, нравственный долг, моральные проповеди и лозунги часто представлялись излишними, сами собой разумеющимися; казалось, что здесь все согласны. Так было в 60-х годах, так было и в марксистском движении.
Но спорхнуло первое юношеское, весеннее настроение, прошли годы, положение вещей более выяснилось, и стало видно, что действительность далеко не все исполняет из того, что сулила и обещала, в чем обнадеживала и чем радовала ранее, еще неясно обрисовываясь в пылу приподнятых настроений или в увлечениях схематическими построениями. Оказалось, что основные начала занятой позиции вызывают серьезные осложнения, поправки и видоизменения. Сказалась глубоко назревшая потребность не только бесстрашно смелого признания факта, но определенного и сознательного выяснения своих конечных идеалов; одна правда-истина, правда-действительности все менее и менее удовлетворяла, требовалась сознательная постановка вопроса о правде-справедливости, правде-идеале. На очередь ставятся вопросы теории прогресса. На место теории разумного эгоизма, на место своеобразного аморализма Писарева выдвигается учение о долге перед обществом, народом и историей, идут споры о цене прогресса, об обязанностях интеллигенции, слышится лихорадочно напряженная, страстно увлеченная — работа совести… Обнаружилась потребность более определенного и сознательного выяснения общих моральных и философских основ миросозерцания, — догматический материализм, рационалистический писаревский реализм, неразборчивое тяготение ко всевозможным «измам», обещающим трезвую истину, перестали удовлетворять вполне; все ощутительнее стала чувствоваться потребность осложнить миросозерцание… Ответом на все эти запросы был субъективный идеализм Михайловского и Миртова, система двуединой правды и учение о нравственной ответственности интеллигенции за все растущую цену прогресса, со всеми практическими последствиями этой ответственности в ее преломлениях в общественном деле… Здесь, конечно, только наиболее рельефное, наиболее сознательное и определенное выражение идейного настроения 70-ых годов.
Нечто подобное потом случилось с марксизмом при переходе его в идеализм. Бессознательной моральности, слепого, скрытого бога оказалось уже недостаточно; идеал, запрятанный где-то в глубинах учения об исторической необходимости социализма, идеал, подчиненный действительности, перестал удовлетворять. Сама действительность ходом своего развития далеко не обеспечивает реализации этого идеала, как казалось это «научному социализму», социализм остался, но научность его поблекла, завяла, обесцветилась; потребовались другие подкрепления; действительности и только действительности, хотя бы и диалектически развивающейся, вверяться стало уже нельзя. Явилась надобность в сознательном различении действительности и идеала. Явилось стремление осознать идеал, как автономную ценность, независимую от того или другого исхода исторической драмы, высвободить его из быстро текущего, вечно сменяющегося потока исторических волн, а не топить с легким сердцем в глубинах диалектического процесса истории, не растворять в материалистическом монизме. Сначала еще только безотчетное и смутное недовольство, а затем уже и сознательное стремление исповедывать свой идеал, своего Бога, без особых подпорок таких гигантских абстрактно-схематических свай, как неизбежность в силу внутренних имманентных законов превращения капитализма в социализм, потребность высвободить его из стихийного процесса развития социальной действительности, поставить сознательно и автономно, привели, в конце концов, марксизм к радикальной перестройке его философских основоначал, его нравственных и религиозных устоев. Грубая материалистическая скорлупа философского учения марксизма не выдержала напора скрытых религиозно-идеалистических настроений; марксизм заскучал в душных рамках своей догмы, затосковал о человеке, о Боге; сдавленная тисками аморализма и атеизма душа запросила воли, простора, запросила открытой, откровенной веры, задумалась о вечности и бессмертии… Начались поиски смысла жизни. Для одних они дали мучительные боленья и тоску не утоленной жажды, для других — радостные откровения, радость успокоенного обладания обретенной истиной… Но и в том и в другом случае Рубикон перейден, ортодоксальный марксизм остался позади… В результате этого тяжелого и мучительного боренья с самим собой, в результате этой внутренней философской революции марксизм не хочет узнавать сам себя[4]… Правда, здесь в философском базисе миросозерцания произошел несравненно более острый, более радикальный перелом, чем это было в смене 60-х годов 70-ми; но внутренней, психологической связи, единства в сфере жизненных стремлений, в сфере социальной политики у марксизма с идеализмом найдется не менее, чем у движения 60-х годов с осложнившими его веяниями 70-х. Давно, с самых 70-х годов, в социально-политической атмосфере времени не было такого всеобъединяющего начала, как теперь, и его, казалось бы, всего менее могли нарушить философские расхождения.
Между тем марксизм, не оценивши по достоинству дела своих отцов и дедов и в свою очередь не оцененный ими, теперь не хочет признавать своих собственных детей; он поднимает вопрос о их незаконности, о их политической неправоспособности, даже ехидно намекает на буржуазный генезис их увлечений, на испытанную реакционность их учений. Он сбросил бы их с тарпейской скалы своей догмы, если бы теперь существовали законы Спарты.
Но тот, кто не хочет знать своих родителей и не признает своих детей, тот неминуемо останется один; без исторического преемства идей всякое дело — мертвое дело.
Если прежде марксизм игнорировал моральные и религиозные проблемы в силу юношеской стыдливости, от здорового полнокровья, от избытка хороших чувств, избытка стихийной моральности, то теперь он не хочет этого замечать из направленского упрямства и стоит столбом на своем, являясь, таким образом, показателем чужого движения… Но то, что шло к юноше, то неприлично мужу.. Там была невинность, по самой природе своей стихийно моральная, здесь же невинничанье. Когда Адам и Ева жили в раю, они были наги и не стыдились наготы своей, потому что не знали, что такое нагота; но, изгнанные из рая, они заметили, что голы, и устыдились этого… Дикари также не стыдятся наготы своей, умилительно видеть наготу ребенка, но если взрослый человек упорно, гордо хочет остаться голым, жить без нравственно-религиозной санкции, то становится неловко, конфузно за него… Да устыдится и марксизм наготы своей, ибо время ее миновало…
Теперь к марксизму можно отнести слова, сказанные когда-то и, надо сознаться, с гораздо меньшим правом одним из его горячих адептов по адресу народнического движения: «Марксизм сыграл крупную роль в умственном развитии русского общества, но роль его сыграна». Да, его роль сыграна, но игра, начатая им, продолжается в новом освещении…
Марксизм переродился в крайнюю форму идеализма, конечно, не сразу; между тем его видом, в котором он явился впервые в 90-ые годы в нашей литературе, и той точкой, до которой он развился теперь в последних работах г. Булгакова, — помещается длинный ряд промежуточных формаций, которые сплошным, незаметно расширяющимся и утончающимся кольцом переходят одна в другую до полного почти уничтожения специфических черт марксистской догмы. Такие сборники, как «На разные темы» г. Струве или «От марксизма к идеализму» г. Булгакова, прекрасно демонстрируют эту эволюцию. Путь, пройденный г. Булгаковым, во многих отношениях даже характернее и в своих последних этапах, с нашей точки зрения, значительнее…
В исходных точках его мы имеем гораздо более ортодоксии, а в конечных — гораздо более решительный, чем у других идеалистов-марксистов, уклон в сторону собственно-религиозного идеализма…
Не выдержав последовательного проведения основных принципов своей философии, марксизм обратился прежде всего к критическому, или трансцендентальному идеализму той школы неокантианства, которая чурается кантовской метафизики. Одним из важнейших и в переживаемый исторический момент особенно ценным положением его является признание самостоятельности за нравственной точкой зрения автономности идеала. В этой стадии своих перевоплощений марксизм очень близко подошел к некоторым существенным элементам субъективного идеализма системы двуединой правды Н. К. Михайловского, но, к несчастью, недостаточно осознал, оценил и использовал в свое время эту близость… Но в пределах трансцендентального идеализма проблема абсолютной ценности человеческой личности может быть только поставлена, но не может быть разрешена… А именно, стремление сохранить абсолютное достоинство человеческой личности в каждом человеке, культ человека в каждой человеческой личности, христианская идея всечеловечества и заставила многих марксистов обнаружить, наконец, загнанную, затаенную жажду Бога и религии; именно эта неутоленная жажда заставила сломать позолоченные рамки марксистской клетки.
Трансцедентального идеализма стало мало, страшно стало остаться наедине с автономным идеалом, наедине с вечно-неумолкающим голосом категорического морального императива в вечно-непримиримой войне с действительностью, захотелось могучей, еще более могучей опоры, чем железная историческая необходимость марксизма, захотелось также абсолютной опоры… И вот явился идеализм абсолютный, метафизический и религиозный, с открытой, хотя и слишком еще рационалистической верой, теперь не в имманентную, но трансцендентную реальность Бога-добра, облеченного могуществом Бога-силы, творческим божественным всемогуществом.
Мы остановились здесь только, главным образом, на первой стадии эволюции общественных увлечений, идущих от марксизма к идеализму, только на марксизме в собственном смысле. Об идеализме нам, вероятно, предстоит речь еще не раз в будущем; тогда, быть может, удастся остановиться на разборе самой книги г. Булгакова — книги, во всяком случае, интересно и горячо написанной, книги, будящей человека и напоминающей ему о Боге.
<1903>
- ↑ Курсив мой.
- ↑ «Литературное дело», статья «Параллели», стр. 138.
- ↑ Курсив мой.
- ↑ Отмечая положительные ценности марксизма, г. Булгаков, лично пережив это миросозерцание, ценит их по настоящей цене, но он не знает истинной цены субъективного идеализма так называемой «субъективной социологии», быть может, потому, что чужд и далек ее в личных своих переживаниях. Он ценит ее много ниже ее действительной ценности (несмотря на то, что в статье «Задачи политической экономии» очень плотно с нею соприкасается). Теоретические грехи марксизма, его «ясное до призрачности откровенное и последнее слово» позитивизма, г. Булгаков возводит в некотором смысле в его достоинства, а действительные заслуги «субъективной социологии» зачисляются ей в пассив, как «непоследовательность» и «контрабанда»… Пусть эта самостоятельная постановка морального вопроса — невольно метафизическая, но все же она сознательная и, главное, исторически предшествующая новейшему идеализму, на много десятков лет опередившая его. Почему же эта защита автономного идеала, непреклонная апология нравственной ценности личности и т. п. элементы идеализма — ставятся в укор «субъективной социологии»? Кроме того в книге г. Булгакова совершенно не оценено значение этого миросозерцания в критике марксизма. Например, некоторые существенные возражения Штамлера предвосхищены в ранних статьях Н. К. Михайловского о марксистах…