По азам!.. (Фёдоров-Давыдов)

По азам!..
автор Александр Александрович Федоров-Давыдов
Опубл.: 1910. Источник: az.lib.ru • (Детские годы Ивана Саввича Никитина).

Александр Федоров-Давыдов.
По азам!..

править
(Детские годы Ивана Саввича Никитина)

— Здравия желаем вашему благородию!

Никитич всем своим заказчикам (он был сапожник) говорил «ваше благородие». Лет ему было много, но он еще не забыл солдатской муштры… По праздникам он чернил и фабрил усы и превращался дня на два из седого, совсем невзрачного на вид старичка в человека, про которого всякий встречный мог подумать:

«Сейчас видна военная косточка».

В настоящую минуту Никитич пришел к старому своему заказчику, Савве Евтихиевичу Никитину, довольно состоятельному купцу, владельцу свечной лавки и свечного завода… Одет был Никитич по парадному в длинную серую шинель, с медалями на груди…

Он стоял в передней, возле входной двери, вытянувшись и держа руки «по швам». Он старался не моргать, глядя на Савву Евтихиевича… И, Бог его знает, может быть, ему казалось, что он не в передней, а где-нибудь на плацу, или явился к ротному командиру в качестве вестового.

— Здравствуй, Никитич! — сказал Савва Евтихиевич.

Никитич набрал в себя сколько можно воздуху, еще больше вытаращил глаза и прокричал, опять, очевидно, мало заботясь о том, есть ли в доме кто-нибудь:

— Здравия желаю вашему благородию!

Ему несомненно доставляло большое удовольствие выкрикивать эти слова прямо в лицо Савве Евтихиевичу.

Савва Евтихиевич замахал на него руками…

— Будет, Никитич, — сказал он и даже попятился от него немного: Никитич продолжал пучить на него глаза, и он ожидал не выкинет ли Никитич еще какого-нибудь своего солдатского «колена». Но Никитич уже успокоился, положил шапку на подоконник и, кашлянув в руку, спросил самым обыкновенным голосом:

— Зачем изволили присылать, батюшка, Савва Евтихиевич?

И больше он уже не пялил глаз на Савву Евтихиевича и не тянулся в струнку и руки немного согнул в локтях… Казалось, даже и шинель его теперь — не шинель, а какого-то особенного покроя пальто, вроде длинного сюртука.

Пригласил Савва Евтихиевич Никитича совсем не для того, чтобы заказать ему новые сапоги или отдать старые в починку, а неожиданно сказал ему:

— Завтра, Никитич, пророка Наума, — поди, знаешь?

Никитич ухмыльнулся…

— Пророк Наум наставляет на ум, — заметил он и заглянул зачем-то через плечо Саввы Евтихиевича в комнату, смежную с передней. Затем остановил глаза на Савве Евтихиевиче и повторил:

— Именно-с, наставляет на ум… Это уж подлинно так. Вы, батюшка Савва Евтихиевич, не на счет ли сыночка вашего?.. Так это я могу. Оно и пора-с. Им который годок?

— Седьмой…

— Пора-с… И именно с пророка Наума… Так вы для этого?

— Для этого самого. Можешь?

Никитич склонил голову к правому плечу и сладко улыбнулся.

— Я ли не могу?…

Никитич не только шил сапоги, — он еще брал детей для выучки грамоте. И он был уверен, что никто в городе не знает всех тайн обучения чтению и письму, лучше чем он… Он и, правда, был на весь околоток, где жил Савва Евтихиевич, единственный человек, занимавшийся учительством.

Склонив голову к плечу, он смотрел на Савву Евтихиевича с таким выражением в глазах, как-будто хотел сказать ему:

«И вы еще спрашиваете могу ли?.. Зачем вы меня, батюшка Савва Евтихиевич, обижаете?..»

— Знаю, что можешь, — сказал Савва Евтихиевич. — Только уговор лучше денег: я тебе буду платить свечками.

— Свечками-с?

Сказав это, Никитич остался с полуоткрытым ртом и с высоко поднятыми бровями. Потом, сообразив что-то, приложил палец к носу и спросил:

— А сколько вы, батюшка, положите? Свечи — гоже товар.

И, вытянув свою длинную сухую и тонкую шею, заглянул опять через плечо Саввы Евтихиевича в соседнюю комнату.

— А вот и они сами-с, — произнес он, улыбаясь и разглаживая усы… Здравствуйте, барчук!

Он поклонился.

— Ваня, ты? — сказал Савва Евтихиевич, не оборачиваясь.

Тихий, робкий детский голос ответил:

— Я…

Все так же улыбаясь и щуря глаза, Никитич проговорил:

— Пророк Наум наставляет на ум… Хе-хе…

— Ваня, поди сюда, — сказал Савва Евтихиевич, не оборачиваясь. — Никитич!

— Я-с…

— Значить, свечами?

— Это уж как сказано.

Из-под руки Саввы Евтихиевича выглянул мальчик, очень рослый для своих 6—7 лет, в русской кумачовой рубахе, плисовых шароварах и в сапогах, с медными наносниками…

Савва Евтихиевич погладил его по голове.

Ваня внимательно рассматривал будущего своего учителя. Он и раньше видел несколько раз Никитича и знал, что у него есть прозвище: «Гарнизонная крыса». Так Никитича прозвали мальчики с той улицы, где стояла, вросшая в землю, хибарка Никитича. На окне хибарки, приходившейся почти вровень с землей, был налеплен вырезанный из синей сахарной бумаги сапог. Уже по одному этому можно было догадаться, что в хибарке живет сапожник. Не раз также видел Ваня как Никитич — гарнизонная крыса — «вылезал» из своей норы. Он именно «вылезал»: дверь в хибарке была узенькая и низенькая. Эта дверь летом, а иногда и осенью оставалась весь день открытой… И тогда можно было слышать, как один или несколько детских голосов выкрикивали в хибарке:

— Буки, Аз — ба, Веди, Аз — ва, Добро, Аз — да…

А Никитич при каждом этом «ба» или «ва» пристукивал молотком, может быть, по подоконнику, может, по сапожной колодке и кричал в свою очередь:

— Глаголь, Аз — га, Живете, Аз — жа… Разом, разом все!.. Ну-те: Земля Аз — за, Како, Аз — ка…

Ваня давно уж знал, что и ему тоже не избежать Никитичевой норы, и что будет и он сидеть когда-нибудь в сапожниковой хибарке с налепленным на окошке бумажным сапогом и причитать:

— Буки, Аз — ба, Веди, Аз — ва…

Давно уж он свыкся с этою мыслью… Мальчики, побывавшие в ученьи у Никитича, говорили Ване:

— А вот, погоди, попробуешь и ты солдатова шпандыря.

Но Ваня тоже давно решил про себя, что шпандырь Никитича, каков бы он ни был, а не больней отцовской розги.

Но сейчас, в присутствии Никитича, хоть Никитич и улыбался ему и, по-видимому, был добренький старичок, чувствовал себя не совсем спокойно…

— Вот, — сказал ему отец, указывая на Никитича, — видишь ты его?.. С завтрашнего дня ты будешь к нему ходить… И смотри ты у меня, — он повернулся К Ване и погрозил ему пальцем. — Смотри ты… Никитич!

— Я-с…

— Не жалей… Мне нужно, чтобы все было, как следует.

— Позвольте-с, позвольте-с, — заговорил Никитич, согнув спину, отчего его длинная шинель легла фалдами на пол… — Позвольте-с… Разве я не понимаю? — И тут он поднял вверх указательный палец и умолк на минуту. — Разве я не знаю!.. Хм… Возьмите, например, сапоги… Одни сапоги, например, для дома… Лишь бы крепко. А тут-с нужно так, чтобы не стыдно было. Лоск нужен… Глянец.

Он выпрямился.

— А позвольте вас спросить относительно диспозиций будущего?

И, говоря это, он придал лицу серьезное выражение… Но так как Савва Евтихиевич его не понимал, то пояснил, не меняя серьезнаго вида и даже став как-будто еще серьезней:

— Т.-е., я, например, выучу письму и чтению…

— Письму и чтению, так тебя и нанимаю, — перебил его Савва Евтихиевич.

— Так-с. Письму и чтению. А дальше как думаете?.. Может, прямо в лавку?.. Или как…

— Это еще далеко загадывать, — сказал Савва Евтихиевич. — Я думаю, что в духовное училище.

— Ну, вот-с! — воскликнул Никитич и опять присел и хлопнул себя ладонями по коленям. — Как же тут можно! Тут нужно, чтобы уж ни сучка, ни задоринки. Знаю-с… Как же! Уж вот как обработаю. В лучшем виде-с. Перепелом будет щелкать.

Он обратился к Ване.

— А вы, барчук, старайтесь… Зря я пальцем не трону; ну, а когда надобно, уж не взыщите… Уж не взыщите-с…

Потом он продолжал, насупив брови и глядя уж не на Ваню и не на Савву Евтихиевича, а куда-то в пространство:

— Знаете, как у нас, бывало… Выедет перед фрунтом: — «Смирно!» Муха пролетит — слышно… Стоишь: ты ли человек, ты ли столб… Как остеклянеешь.

И на мгновенье Никитич, действительно, словно остекленел, вытянулся, выпятил грудь и перестал моргать…

— Вот-с как! — сказал он.

Ваня наблюдал за каждым его движением. «Гарнизонная крыса» не казался ему ни капельки ни страшным, ни сердитым, а только немного чудаковатым. Он вспомнил про его жилище, маленький, покривившийся на бок домишко, с тесовой почерневшей от дождей крышей и полурассыпавшейся трубой.

Домишко стоял на конце улицы, над оврагом. По склону оврага росла бузина и шиповник. Летом там было хорошо; трава между кустами вырастала такая же почти высокая, как сами кусты, и было в траве много цветов…

Под конец разговора Никитича с отцом Ваня стал даже улыбаться. Ему уж было обидно, что Никитича прозвали «Гарнизонной крысой…» Никитич вдруг напомнил ему почему-то жаркий летний день и этот овраг, заросший травой, бузиной, шиповником и цветами… На один миг он ощутил даже так явственно запах нагретой солнцем травы, будто очутился вдруг в овраге…

Без малейшего страха отправился он на другой день к Никитичу, и ученье началось.

Азбуку Ваня выучил скоро. У него была хорошая память… Без запинки уже через неделю он мог назвать по порядку и в разбивку все буквы от первой до последней…

Совсем другое дело было выучиться разбирать слоги…

Вколачивая гвозди в каблук сапога, Никитич кричал:

— Веди — Он — что будет? Веди — Он! Веди — Он!.. Ну?

И отложив молоток в сторону, взглядывал на Ваню поверх очков и шарил около себя по обрубку, ища шило.

— Веди — Он… Ну?

С остервенением втыкал он шило в каблук, брал с подоконника гвоздь и опять хватался за молоток… И, колотя по каблуку молотком, кричал вслед за каждым ударом молотка:

— Веди — он! Веди — он…

Ваня ничего не понимал.

Он смотрел в букварь на Веди и Он, с каплями пота на лбу, и одно только чувствовал: никогда не проникнуть ему в эту, скрытую в них, тайну.

— Веди, он — во, — пояснил, наконец, Никитич. — Ну, повтори! Говори: Веди, Он…

— Веди, Он, — говорил за ним Ваня, глядя уже не в книгу, а на Никитича.

— Во! — заканчивал за него Никитич и пристукивал молотком. Подержав немного молоток над каблуком, Никитич снова начинал приподнимать молоток, а сам нараспев произносил:

— Иже — Наш.

Иже — Наш был новый слог…

— Иже Наш — что будет?

Ваня молчал.

— Ин! — кричал Никитич. — Иже и Наш если соединить, выйдет ин…

— Иже, Наш — ин, — говорил Ваня…

— А теперь скажи зараз оба слога. Какой первый слог? Ну?

— Веди, Он — во, — отвечал Ваня без запинки.

— А второй?

— Иже, Наш — ин.

— Так. А теперь, — все зараз… Ну?

— Веди, Он — во, Иже, Наш — ин.

— Ну!..

У Вани на глазах выступали слезы…

Он знал, что из двух, только что произнесенных им, слогов вышло какое-то слово. Оно было, как орех в скорлупе. Со слезами на глазах смотрел он на Никитича и думал, что только один Никитич во всем Воронеже может раскусить этот орех…

Но Никитич не трудился растолковать, в чем дело. Он думал:

Пущай дойдет своим умом…

Скороговоркой он произносил:

— Веди, Он — во, Иже, Наш — ин — выходит: воин.

И затем пояснил:

— Воин, значит, солдат. Или и этого не понимаешь? Вот я был воин… Потому и говорится: христолюбивое воинство…

Но от таких объяснений у Вани уж окончательно все путалось в голове…

Кроме искусства — соединять слоги в слова, заставлял его еще Никитич «разбивать», как он говорил, слова на азы, т.-е., на буквы и после того на слоги.

Это он называл «читать наизнанку».

— А ну, — говорил он, — давай теперь наизнанку: например, слово барин… Разбей его на азы… Какая тут первая буква?

И опять ничего не понимал Ваня. Никитич находил ему «барина» в букваре.

— Ну, какие тут азы?

Азы-то Ваня знал и мог без ошибки в любой книге назвать любую букву… Никитич, найдя барина, спокойно принимался за работу… Пока Ваня называл азы, он его почти не слушал.

Водя пальцами от буквы к букве, Ваня говорил:

— Буки, аз, рцы, иже, наш, ер.

Едва только он добирался до последней буквы, Никитич оставлял молоток или шило и восклицал:

— Ага!.. А ну теперь по складам… Складывай: буки, аз, — что будет?

И все начиналось опять по-старому…

— Буки, аз — ба, — кричал Никитич, — Рцы, Иже, Наш — рин… Гляди, гляди в книгу! Видишь: вон она Буки, а рядом Аз.

Ване, вероятно, пришлось бы много помучиться над складами, если бы раз, когда Никитич напрасно старался втолковать ему, что Люди, Он, Добро — лод, Како Аз — ка, а все вместе значит — лодка, — не остановился перед окном прохожий семинарист.

Окно было открыто.

— Учителю благий, — сказал семинарист, опершись на суковатую палку, — позвольте вам…

Но Никитич кричал в это время, в виде пояснений:

— Лодка — это значить судно… то есть, корабль, а то лодка… Бывают лодки и с парусами…

Переждав минуту, семинарист заговорил опять:

— Учителю благий, позвольте мне дать сему птенцу совет, чтобы он при чтении не произносил азов, а говорил бы одни слоги… Тогда все будет значительно…

Семинарист не договорил, потому что Никитич, сорвавшись с места, кинулся вдруг к окну с таким видом, будто непрошенный советник намеревался похитить у него с подоконника какую-то драгоценность… Трясясь от злости, он закричал, опершись руками о подоконник:

— А тебя кто просил лезть не в свое дело? Ах, ты, кутейник!.. Ты думаешь, что у тебя грушевая палка, — так ты и барин! Ты думаешь, я не знаю, чем ты выпросил свою грушевую палку? Ты ее выпросил казенными чернилами, Аллилуй ты долговязый!.. Пошел вон, пока вот я не выскочу в окно со шпандырем… Уходи вон!

И он застучал по подоконнику кулаками.

Отступив шаг назад, семинарист с полным самообладанием кашлянул в руку и сказал:

— Учителю благий! Не хорошо и несправедливо от взоров новопосвященного в науку скрывать тайну, которой он, как новопосвященный, жаждет и на которую имеет право. Еще раз советую сему птенцу (тут он возвысил голос) произносить одни только слоги…

Затем он быстро принял оборонительную позицию и встряхнул своей палкой.

Никитич, уже, было, поставивший ногу колонкой на подоконник, только плюнул и захлопнул окно.

Это, в сущности, совсем пустое событие имело своим последствием то, что Ваня очень скоро научился разбираться в самых мудреных словах, которые для практики ему задавал Никитич.

Тайна слов у Никитича было вырвана… Ваня теперь понимал, по крайней мири, зачем Никитич заставляет его зубрить слоги. А слогов было много, несколько страниц, почти половина букваря. Когда Никитич, по своему обыкновенно, скороговоркой произносил азы, складывая их в слоги, Ваня следил только за слогами и живо научился складывать их в слова.

Стало веселей учить слоги…

Но слоги все-таки подавляли Ваню… А тут его еще пугал Никитич.

Никитич ему говорил:

— В слогах вся премудрость… Какое слово ни сказал бы человек, сейчас открой букварь и найдешь там все слоги, из которых состоит слово… И их надо все выучить… Это все равно, что ударь ты палкой по барабану… Разве ты барабанщик? У тебя и выйдет — бум, и больше ничего! А возьми-ка барабанщика… Там, брат, тоже — слоги, в барабане… Надо их только оттуда выудить. Да. А для этого ноты… А что такое ноты, как не барабанные азы?.. Так и ты, брат, барабань, барабань… Ну: бра, вра, гра, дpa, жра, зра, кра, мра…

И, глядя в букварь, где все эти бра и гра были напечатаны в том самом порядке, в каком произносил их Никитич, Ваня повторял вслед за ним:

— Бра, вра, гра, дpa, жра, зра…

Это были слоги. Требовалось их не только заучить, но еще (и это самое главное и самое точное) запомнить и «азы», из которых они состоят.

Только к весне Ваня кое-как одолел часть складов и мог разбирать немного по печатному. Около этого времени Никитич купил себе на базаре картину «Полкан-Богатырь». Картина изображала странное, ярко раскрашенное существо — наполовину лошадь, наполовину человек. В одной руке это чудище держало кривую саблю, в другой лук со стрелами. Глаза у чудища были свирепо вытаращены; с сабли капала кровь.

Ваня раз спросил у Никитича, что это такое?

Никитич покосился одним глазом на картинку и ответил:

— Наполеон…

И потом застучал молотком по каблуку, нарочно подняв для этого с полу совсем готовый сапог, по которому и стучать уже было нечего, и закричал:

— Ну, ну! На чем остановился? Тверди, тверди: мра, нра, пра…

Затем бросил молоток и сапог и сказал:

— Выучишься читать, тогда и сам узнаешь, что это такое.

Под картиной была подпись. Ваня мог назвать каждый «аз» в той подписи. Первый аз был «Покой», второй «Он», третий — «Люди»… Дальше стояли еще несколько азов.

Азы занимали две строчки… Связать их в слова Ваня, как ни старался, однако, был не в состоянии… И от этого таинственное существо, с человечьей головой и лошадиными ногами, казалось ему еще таинственней… Когда в букваре случайно попадался ему на глаза какой-нибудь «аз» из тех, что были напечатаны под картинкой, он больше ничего не видел, кроме этого «аза»… Аз потихоньку превращался в гарцующего коня-человека, с курчавой бородой и подстриженным белым хвостом… С кривой сабли капала кровь, не такая, как на картинке, а настоящая живая кровь. В конце концов ему стало жутко даже вспоминать «азы», напечатанные под картинкой.. Жутко было где-нибудь в пустой комнате без посторонних открыть календарь или молитвенник, потому что и в календаре, и в молитвеннике, и во всякой другой книге непременно где-нибудь да оказывался либо «Покой», либо «Он», либо «Люди», либо еще какой-нибудь из тех азов…

И тогда, как в явь, видел он перед собою коня-человека, с окровавленной саблей… Словно этот страшный конь-человек был заколдованный, превращенный каким-нибудь волшебником в азы, и душе его суждено скитаться весь век по книгам…

Странный сон приснился однажды Ване.

Идет будто он по улице, а навстречу ему Никитич…

Зашел Никитич за угол в бурьян, вынул из-за пазухи пузырек, плеснул из него чего-то зеленого на ладонь, и Ване сейчас же стало понятно, что в пузырьке у Никитича волшебные капли, и что он совсем не солдат и не сапожник…

Насупив седые брови, Никитич бормотал над ладонью:

— Бра, мра, тра, дpa…

Потом он утерся ладонью.

Чего Ваня ожидал, то и случилось: Никитич превратился сразу в курчавого краснощекого, с черными закрученными усами, молодого человека… Вместо шинели на нем оказалась безрукавка, с серебряными пуговицами, а на ногах — красные сафьянные сапоги…

Потом как-то неожиданно Ваня очутился около него, Никитич схватил его на руки и побежал по улице… Затем Ваня увидел себя опять стоящим на ногах. Никитич куда-то пропал. Кругом был бурьян… Сначала из бурьяна высунулся один «аз» и сейчас же спрятался… Ваня его так и не узнал.

Может быть, он был «Рцы», может быть, «Люди», может быть, «Слово» — или еще какой-нибудь…

И странное дело, — хоть аз был, именно, «аз», а не человек, он чем-то топал, как ногами, и чем-то раздвигал былки бурьяна и что-то у него блестело, как глаза.

Потом по бурьяну пошел шум…

Сразу в бурьяне забегало много азов. Ване их плохо было видно, но он разглядел, что все они серые, как мыши, и даже как-будто немного похожи на мышей…

И с тем вместе он слышал, как они перешептывались между собой.

Он тут же сообразил, что азы что-то собираются с ним сделать и что если они — мыши, то какие-нибудь особенные волшебные мыши, под стать самому Никитичу…

Ему стало страшно, как никогда не было страшно ни наяву, ни во сне.

И вдруг все переменилось: он сидел у Никитича за букварем, а Никитич, теперь уже в своем настоящем виде, с седыми усами и бровями, точал под окном сапоги…

Но Ваня знал, что он — колдун и может принять какой угодно образ. Он старался не смотреть на Никитича: он боялся, что с Никитичем вот-вот что-нибудь сделается, — превратится он в крысу или в кошку…

Заткнув пальцами уши, он не отнимал глаз от букваря… Но букварь уже перестал быть букварем: он сделался понемногу толстой книгой в кожаном переплете.

Никитич забормотал что-то и подошел к Ване… Ваня взглянул на него и увидел, что это не Никитич, а «Гарнизонная крыса», какой он и был на самом деле, — непостижимое существо, похожее и на седого старика, но имеющее в себе, вместе с тем, и много крысиного.

Никитич открыл книгу, нашел, какую ему было нужно, страницу и указал пальцем на одно место… Там стоял аз «Покой».

— Назови мне этот аз, — сказал он.

Но Ваня закрыл глаза и стиснул крепко зубы… Он не хотел ни видеть, ни называть этого аза.

Он понимал, что аз «Покой» заговоренное слово, и если он его произнесет, сейчас же явится конь-человек, с саблей и с луком.

Но аз «Покой», когда Ваня и закрыл глаза, заблестел вдруг так, что стал виден и сквозь закрытая веки… Весь он словно налился огнем и стал выпуклым, как будто его только что написали густыми чернилами.

Затем он стал сразу человеком-конем.

Он стал гарцевать от окна к печке, от печки к двери, затем опять к окну.

Ваня не заметил, как Никитич очутился на коне-человеке верхом. Конь-человек продолжал гарцевать, а Никитич упер одну руку в бок, а другой держался за ус… Снова он был в красных сапогах и в безрукавке, с серебряными пуговицами… Исчезло в нем все стариковское и все крысиное…

На Ваню он не обращал никакого внимания… Кончилось все тем, что конь-человек, проезжая мимо Вани, хотел лягнуть его ногой, и Ваня проснулся.

Этот сон остался надолго у Вани в памяти. Во время уроков он исподтишка наблюдал за Никитичем… Он не понимал хорошенько, что такое значит «Гарнизонная крыса». Настоящую «Гарнизонную крысу» он видел только во сне… Представить себе Никитича таким, каким он ему приснился, он не мог, как не напрягал воображение… Но временами ему казалось, что Никитич и впрямь только прикидывается солдатом и сапожником и что иной раз ему становится трудно прикидываться… Чудилось ему в некоторые минуты, будто то, крысиное, что Никитич заботливо прятал внутри себя от него, Вани, и ото всех людей, каким-то непонятным образом выступало вдруг наружу, брезжило в нем, как тусклый серый свет раннего утра… Но все-таки уловить чего-нибудь определенного Ваня не мог… Он испытывал только острую жуткость… И пусть бы то крысиное, что хоронилось в Никитиче, наводило на мысль о самой обыкновенной домашней крысе, — тогда Никитич был бы только смешон. Но в том и дело, что крысиное в нем было какое-то особенное, жуткое… Ложась спать, Ваня больше всего на свете желал, чтобы Никитич не приснился ему опять в образе «Гарнизонной крысы» сказочного волшебного создания, в котором человеческое и крысиное переливались одно в другом, никогда окончательно не смешиваясь…

На воспитании у Никитиных жила двоюродная Ванина сестра, Аннушка, годами двумя моложе его. Она любила, чтобы ей рассказывали на ночь сказки… Приучила ее к этому ее нянька… Нянька год тому назад умерла, а новая нянька не знала ни одной сказки.

Тогда сказки стал рассказывать Ваня. Сказки покойной няни он помнил из пятого в десятое, потому что сестру обыкновенно укладывали спать до ужина, сам же он отправлялся на покой вместе со взрослыми… Из няниных сказок он сохранил в памяти только одни кусочки…

Ваня любил сестру за то, что она была болезненная и слабенькая, и ей никто не прочил долгой жизни.

Во дни ее самого раннего детства, когда ее еще носили на руках, он, бывало, чтобы ее позабавить, доставал из печки полупотухшие, искрившиеся пеплом угли и начинал раздувать их… Угли разгорались, из пепельно-серых превращались в огненно красные… Худое, бледное личико ребенка сразу оживлялось и тоже все загоралось улыбкой, веселой и радостной… Нянька прижималась к ней щекой и говорила:

— Ах, ты, уголечек мой золотой!

То, что Ваня знал из няниных сказок, эти кусочки сказок, эти полупогасшие в памяти, недосказанные отрывки, когда он прикоснулся к ним, заблестели ярко, как рубины…

Из каждого кусочка создалась новая сказка…

Лежа в кроватке, сестра у него спрашивала:

— А ты знаешь сказку про Анчутку Безпятого?

Ваня только и знал, что есть такая сказка «Анчутка Безпятый»… Больше про Безпятого Анчутку ему ничего не было известно. Однако, он рассказывал ей и об Анчутке, и обо всем, о чем она его ни спрашивала…

Загорались старые потухшие угольки… Ванина фантазия делала удивительное дело: два, три слова, сказанный сестрой, маленький намек на то, что он мельком слышал когда-то и о чем уже позабыл, распускались, как цветок, в целый фантастический рассказ об Анчутке, о клетке-самолетке, о поповом сыне, Мишке-Медвижье-Ушко…

Свои сказки сначала Ваня рассказывал сестре, чтобы занять ее, потом он уж сам стал зазывать ее в сумерки куда-нибудь в укромный уголок, усаживал возле себя и говорил:

— Хочешь, я тебе расскажу совсем новую сказку?..

Он говорил ей это шепотом и смотрел ей прямо в лицо широко открытыми глазами…

— Хочешь?

И чудилось девочке, когда он обдавал ее своим странно и таинственно в эти минуты мерцающим взглядом, чудилось ей, — знает Ваня что-то, чего не знает никто в мире и не может знать… Она поближе присаживалась к нему и шептала, затаив дыхание:

— Ну?..

Оба они, и Ваня, и его сестра, росли совсем одиноко.

Ванина мать весь день хлопотала на кухне, а отец всегда был занят либо у себя на заводе, либо в свечной лавке. Присмотра за ним не было почти никакого, и, может быть, Ваня стал бы, в конце концов, таким же уличным мальчишкой-сорванцом и повесой, как почти все его товарищи, если бы его не удерживала около себя сестра.

И в семь лет она была все такая же худенькая и бледная, какой явилась на свет Божий.

Когда Ваня сидел с ней, прижав ее к себе, и рассказывал сказку, ему казалось, что он отдает ей частицу самого себя, своей собственной жизни и силы… Какая-то особенная радость, в которой закипали слезы, была тогда в нем… Словно он отогревал ее собою и своими сказками…

В один апрельский вечер, когда в окнах потухала красная весенняя заря, он рассказал сказку про Никитича… Тут ему не пришлось особенно фантазировать: он лишь припомнил свой сон…

По случаю наступившей весны, печи в доме топили только раз в день, по утрам… В гостиной, где они приютились в уголки дивана, было холодно… Накрывшись вместе одним платком, они сидели, прижавшись друг к другу, в ожидании, пока зажгут свечи.

В доме было тихо…

Окна в гостиной, сначала от зари красные как огонь, померкли… С улицы доносился гул колокола на соседней колокольне. Звонили ко всенощной…

— Никитич, может быть, тоже колдун, — сказал Ваня, — по настоящему он — «Гарнизонная крыса»… Он только наряжается по-военному, чтобы его не узнали.

Он поежился, сам не сознавая отчего: от того ли, что в комнате было свежо или оттого, что вспомнил про Никитича.

Он не хотел верить, что Никитич, действительно, колдун; но когда наступали сумерки, ему почему-то было всегда жутко думать про Никитича…

Около сестры он чувствовал себя смелей, а в этот вечер, тихий и грустный, в пустом доме, в полном одиночестве, ему хотелось, чтобы она его пожалела. Он начал так:

— Давай с тобой думать, что с нами делается сказка. Жил-был старик «Гарнизонная крыса». Папаша отдал меня ему в ученье… «Гарнизонная крыса»' сначала прикинулся добреньким, чтоб я его не боялся. Говорит: «я солдат, я сапожники, я могу учить грамоте». А какой он солдат! Был один зверь, — наполовину лошадь, наполовину человек…

Еще жутче стало Вани, еще крепче прижался он к сестре… Если бы не было ее сейчас с ним, ни за что не остался бы он в гостиной, убежал бы на улицу, на кухню, к кухарке, в детскую, к няньке…

С сестрой он не боялся, хоть она и была совсем маленькая… Про коня-человека он нарочно заговорил так сразу, без всякой связи с тем, с чего начал свой рассказ, — чтобы тоже уж сразу проверить себя, не испугается ли он сам этого коня-человека… Он даже глаза закрыл, когда упомянул про него…

Он не испугался…

Но у него выступили слезы, когда он заговорил дальше:

— «И были у коня-человека сабля и лук со стрелами. Натянет он лук и убьет человека стрелой, а если не попадет, подскачет и сейчас — саблей. Так никогда и не вытирал сабли, чтоб пугать народ. Красная она у него была от крови»…

В рассказе Вани правда переплелась с вымыслом, сон — с действительной жизнью, как в вечерний час переплетаются листья деревьев с тенями от листьев, падающими на стену… Тогда бывает трудно отличить, где настоящие листья и где их тени… И те, и другие одинаково колышатся, одинаково живут…

Шепотом рассказывал он свою сказку…

Он говорил и о коне-человеке, и о самом себе, и о Никитиче… Коня-человека какой-то добрый колдун заклял, чтобы он не делал больше зла людям… Добрый колдун написал свое заклятие в волшебной книги, и конь-человек стал вроде пара и дыма. Он вместе с дымом улетел в трубу. Но Никитич, когда ему нужно, умеет расколдовать заклятие: он читает это заклятие наоборот, с конца к началу, — и тогда является конь-человек, и Никитич садится на него верхом и ездит у себя по хате и по огороду. Про себя Ваня рассказывал, что Никитич мучит его каждый день азами, хотя это вовсе не азы, а тоже, может быть, какие-нибудь заклятия. Раз Ваня вздумал, было, написать один «аз» заколдованными никитичевыми чернилами, — и сейчас же этот аз стал конем-человеком, а то место, где аз был написан, прогорело насквозь.

Последнее Ваня выдумал: ему и во сне не снилось, чтобы он когда-нибудь писал заколдованными чернилами. Он еще и писать-то не умел. Но по мере того как развивалась сказка, раскидываясь фантастическим узором во все стороны, все больше разгоралось его воображение…

И вдруг совершенно неожиданно на пороге гостиной появилась женская фигура, в натянутом на плечи длинном, черном платке.

Это была нянька… Сама она, правда, не знала ни одной сказки, зато любила их слушать… Была она женщина совсем простоватая, человек темный, всю свою жизнь проживший в глухой лесной деревушки.

В тот вечер сидела она в детской и задремала, а когда проснулась и не нашла около себя ни барышни, ни барчука, то отправилась искать их по другим комнатам. Ходила она в мягких валенках, и потому Ваня и не слышал ее шагов.

Сначала она постояла немного у двери в гостиную, потом нащупала впотьмах стул и села…

Она знала, что как только она появится в гостиной, Ваня уведет сестру в какую-нибудь другую комнату или переберется с дивана, в кресло, а то и под круглый преддиванный стол, с спускающейся до самого пола скатертью.

При посторонних рассказывать сказок Ваня не любил и делал исключение только, когда сестра его лежала в постели… Тогда волей-неволей приходилось рассказывать сказки и при няньке.

А нянька о сказках думала вот что: сказочники, т. е. люди, умеющие сочинять сказки, так уж и родятся с этими сказками… Поэтому настоящий сказочник еще в детстве не долго задумается, чтобы рассказать, какую ему ни закажи, новую или старую сказку…

Опять-таки нужно здесь заметить, что была она человек очень простоватый, ничего не видавший, кроме сосен в своем лесу.

Она стала слушать…

Никитича она хорошо знала. Она видела его и в образе сгорбленного старика, и в образе бравого, черноусого солдата. Правда, ей уж было известно, что Никитич чем-то чернит усы. Но только сейчас она подумала, что усы-то можно начернить, но уж нельзя никак выпрямить спину, когда она от старости сгорбилась.

А Ваня как раз описывал со всеми подробностями, как Никитич в бурьяне умывался своими волшебными каплями.

Когда же дело дошло до написанного волшебными чернилами «аза», коня-человека и прогоревшего на бумаге места, где этот «аз» был написан, ей и совсем стало страшно.

Она быстро встала со стула и пошла на Ванин голос ощупью… И она шла, так пробираясь мимо стульев и шепча:

— Батюшка, что ты… Опомнись…

Протянутой правой рукой она делала кресты в воздухи направо и налево…

Ваня и сам потом не мог объяснить, за кого, или за что он ее принял… В первую минуту, когда он ее увидел в дверях, он почувствовал такой страх, что не мог ни пошевельнуться, ни крикнуть…

Будь он один, он, может быть, еще глубже забился бы в угол дивана и там дрожал бы и плакал, пока совсем не сошел бы с ума от страха, или не сделалось бы с ним чего-нибудь вроде нервного припадка или столбняка.

Но он только на секунду, только в первое мгновенье забыл о сестре… А когда вспомнил ее, забыл сейчас же себя… И стало нечем ощущать страх, точно душа из него вылетела. Одно он понимал: нужно спасать сестру. Все остальное остановилось, заглохло.

Он был сильный, крепкий мальчик. Схватив сестру на руки, он бросился с нею в противоположные двери, ведущие в так называемую «угольную» комнату, оттуда в спальню родителей, затем в столовую, в «девичью» — и, наконец, в детскую.

Здесь он остановился. Совсем спокойным голосом сестра у него спросила:

— Кто это?

Она тоже не узнала няньку. В длинной, черной своей шали нянька была похожа на призрак. Но о призраках она ничего никогда не слыхала. Ваня закричал:

— Нянька! Где ты? Иди сюда!

Голос у него был сдавленный. Няньке, успевшей уже зажечь свечу, страшней, чем раньше, стало от этого ребячьего крика, дико прозвеневшего по всему дому.

Со свечой она вошла в детскую, подошла к Ване и стала крестить его.

— Чего ты батюшка? Христос с тобой.

Он опустил сестру на пол, сел в угол на корточки и смотрел оттуда на няньку со всем безумными глазами.

Потом стал плакать тоже как-то странно, сдавленным жутким плачем, с сухими, не мигающими, широко открытыми глазами.

Не трогаясь с места, нянька крестила его издали. Свеча у нее дрожала.

— И где ж это барин, — сказала она, поставила свечу на стол и посмотрела в окно. — И чего ж это они не идут?

Она хотела, было, уйти из детской, но Ваня закричал:

— Не ходи!

У него вдруг побежали слезы. Он поднялся с пола, подошел к окну и стал тоже смотреть на улицу, прижавшись лбом к оконному стеклу.

— Не ходи! — повторил он тише. Плечи у него вздрагивали… Теперь с трудом он сдерживал рыдания.

Когда Савва Евтихиевич в тот вечер вернулся из лавки, жена ему сказала:

— А наш Ванюшка-то, должно, порченый…

Савва Евтихиевич ничего ей не ответил. Он прошелся раза два по комнате, разгладил бороду. Человек он был грузный, высокий и очень полный… Остановившись перед женой, он спросил:

— Чего мелешь?

Она заплакала, прижала к глазам тонкий шелковый платочек.

— Ну? — сказал он.

Она спрятала платочек и стала рассказывать. Он слушал ее, ходя по комнате.

Она наговорила Бог знает чего: будто Ване и Аннушке привиделось что-то в гостиной, и что с Ваней потом случилось вроде падучей.

Она говорила долго, то повышая, то понижая голос, а Савва Евтихиевич все ходил по комнате грузными шагами.

Под конец она опять вынула платочек.

— Спрячь, — сказал Савва Евтихиевич.

Но платочка она не спрятала, а расправила его, взявши за уголки, и, всхлипывая, вышла из комнаты.

Савва Евтихиевич позвал няньку.

— Ну, говори, старая!

Нянька подперла щеку ладонью и вздохнула.

— Да ты не вздыхай! — закричал он, — ты говори толком, что вышло!

— Да то и вышло, — сказала нянька, — то и вышло… Тамо вышло, в гостиной…

— Ну?

— От сказок все это, батюшка.

— От каких сказок?

Савва Евтихиевич стоял перед ней и хмурил брови.

На минуту она отвернулась и перекрестилась торопливо и потом быстро повернулась опять к нему и сказала:

— Ты, батюшка, подумай, откуда у него сказки? Где он был, что видел? И пусть бы сказки, которые есть старинские, а то все свои…

— Как свои?

— А так…

Она опять вздохнула, хотела, было, поднести ладонь к щеке, но вместо того только печально поглядела на Савву Евтихиевича…

— Свои, батюшка, свои… Сам повыдумывал.

— Сам?

— Сам, батюшка.

Но Савва Евтихиевич все еще плохо понимал ее.

— Да ты говори мне, — крикнул он, — какие сказки?

— А всякие… Сидит и выдумывает. Выдумает и расскажет… А отчего он их выдумывает?

— Ну?

— Такой уж уродился… Душенька-то наша, где прежде бывает? Кто ее знает — где. Там она все видит и все знает. Которая видит ангелов, — той, как народится человек, так опять и хочется домой… Вот хотя бы наша Аннушка… Такие долго не живут… А которые…

Он подошел к ней.

— А которые? Ну?

Она не заметила, что он через силу сдерживает себя, чтобы снова не закричать на нее…

— А которые — и Бог знает, что видят. И от того — сказки… Сказки-то он сперва там видел…

Савва Евтихиевич посмотрел на няньку таким взглядом, каким никогда до сих пор на нее не смотрел.

Он смотрел на нее очень внимательно. Он пересилил себя, загасил уже готовый сорваться с губ грозный окрик… В первый раз, как ее знал, он подумал про няньку что она, должно быть, немного не в своем уме.

Спорить с нею он не стал. Он опять потребовал чтобы она рассказала ему все, как было.

— Известно как, — продолжала она, — искала их в детской, — нету; искала в передней, — нету; искала в зале, — нету… Слышу — в гостиной. Я, значит, в гостиную… Тут ему должно и привидилось… Я его крестить, а он — Аннушку на руки да бегом.

— Что ж они делали в гостиной?

— Известно что. Он сказки рассказывал, а она слушала.

— Ну?

— Ну, а я, значит, потихоньку-потихоньку… А темно было… Они, значит, и слыхать не слыхали и видать не видели… Про Никитича сказывал. Будто он к ведьмам… Сейчас тебе — седой и сейчас захотел — вымолодился. Будто у него такие капли… Сама иду, — сама трясусь…

Сквозь зубы Савва Евтихиевич сказал:

— Ээх, ты!..

И сплюнул… Потом он крикнул на всю комнату так, что задребезжали стекла в одном окне:

— Так ведь это же он тебя испугался, карга ты старая.

Она замахала на него руками и все что-то шептала при этом, почти беззвучно шевеля губами, затем сплюнула три раза на сторону.

— Тебя! — кричал Савва Евтихиевич, — подступая к ней с сжатыми кулаками. — Что на тебе было? Небось, так и вошла как сейчас… В платке была?

— В платке, батюшка.

— И темно было?

— Обыкновенно: сумерки…

— Пойдем к нему. Где он?..

— Ваничка-то?

— Ну, да…

— В детской, батюшка, в детской. Где же ему быть. Как можно…

— Пойдем!

Она повернулась и пошла к двери, он последовал за ней.

В детской Ваня с Аннушкой строили из карт на полу домики.

Когда вошел отец, Ваня оставил карты и лег на кровать лицом к станке. Подогнув колени, сгорбившись, Ваня сказал:

— Не пойду я к нему больше, ни за что!

— К кому не пойдешь? — спросил Савва Евтихиевич, сев к нему на кровать и взяв его за плечо.

Ваня молчал и поглубже зарылся головой в подушку. Послышались глухие рыдания.

Минуту спустя, Ваня через силу выговорил сквозь слезы:

— К Никитичу… Это — все он…

Савва Евтихиевич тронул его за плечо.

— Да ты погляди на нее, — сказал он. — Ты на няньку-то погляди, — ведь это она тебя напугала…

Но Ваня не поворачивался… Он повторял только:

— Не пойду я к нему, не пойду ни за что!..

— Ах, Ваня!.. — продолжал Савва Евтихиевич, — пойми ты меня, что не привидение видел ты, а няньку свою!.. Я шел ко всенощной и видел…

— Да убей меня Бог, — заговорила нянька. — Накажи меня Царица небесная! И что ты плетешь, батюшка?

— Вон! — закричал на нее Савва Евтихиевич.

У него начиналось сердцебиение. Он одел легкую лисью поддевку, нахлобучил на самые глаза картуз и ушел из дому.

После этого случая в характере маленького Вани произошла крутая перемена. Прежде резвый, бойкий, — он становился все более и более серьезным, сосредоточенным и нелюдимым. Его впечатлительное от природы сердце, под влиянием нежно любившей и баловавшей его матери, — стало особенно чутко к малейшей обиде. И после первого же столкновения с крутым и суровым отцом Ваня весь как-то съежился и ушел в самого себя, чувствуя какую-то несправедливую обиду над собой…

В 1832 году, когда Ване минуло восемь лет, — отец отдал его в Духовное училище.

Школьная жизнь не оставила на характере мальчика плодотворного следа и не освободила его от самоугнетения, задумчивости и сосредоточенности. Он вовсе перестал даже играть с Аннушкой и всецело уходил в чтение всевозможных попадавшихся ему под руку книг, занимался довольно усердно рисованием, — а когда временами это прискучивало ему, — он отправлялся на голубятню, где у него было заведено великое множество голубей разных пород…

Никитин хорошо окончил Духовное училище и перешел в Воронежскую семинарию; отец определил быть ему в последствии лекарем и таким образом подготовлял его к университету…

Здесь, в семинарии, будучи юношей, Никитин написал свое первое стихотворение, которое заслужило общую похвалу и доставило Никитину среди товарищей звание семинарского литератора…

Между тем торговые дела его отца значительно пошатнулись, и это отразилось на семейной жизни Никитиных. Отец стал пить; в доме начали происходить чуть не каждый день неприятности, которые свели в могилу мать Никитина, тихую, добрую, любящую женщину. С тех пор в доме их стало еще более уныло, беспросветно и томительно тяжело. Все это налагало своеобразный отпечаток на характер Никитина, заставляя все больше и больше уходить в себя и замыкаться решительно ото всех.

Вся вторая половина его детства и юность прошли без всякого проблеска свита, однообразно уныло, — и это сказывается во всех чудных произведениях Никитина: — тоска, безотрадность и горечь обиды на то, что жизнь его не сложилась более светло и радостно для него.

Ко времени выхода из семинарии Ивана Саввича, дела его отца настолько разорились, что у них остались только маленькая свечная лавка и постоялый двор. Продолжать образование в университете не было никакой возможности, и Никитин становится за прилавок торговать свечами, а затем берет на себя ведение постоялого двора и становится дворником. Ему самому приходилось встречать и провожать извозчиков, выдавать им овес и сено, прислуживать им за обедом и ужином, бегать в трактир за вином и т. под.

Что переживал в это время Никитин, — одному Богу известно, — но мы можем судить о том по результатам подобного перелома в жизни: эта жизнь подломила в корне крепкую сильную от рождения натуру Никитина и свела его в преждевременную могилу, 16 октября 1861 года, то есть когда ему было 37 лет от роду.


Детские годы знаменитых людей. Биографические повести. Томик II. С портретами в тексте. Бесплатное приложение к журналу «Путеводный Огонек» за 1910 год. М.: Типо-Литография «Печатник», 1910.