Последний день приговорённого к смерти (Гюго)/Версия 3/ДО

Последний день приговорённого к смерти
авторъ Виктор Гюго, переводчикъ неизвѣстенъ
Оригинал: фр. Le Dernier jour d’un condamné, опубл.: 1829. — Источникъ: az.lib.ru • Текст издания 1830 г. В качестве предисловия — одноактная пьеса «Из трагедии комедия» неизвестного автора.

ПОСЛѢДНІЙ ДЕНЬ ПРИГОВОРЕННАГО КЪ СМЕРТИ.

править
Сочиненіе
Викторa Гуго.
Переводъ съ Французскаго.
САНКТПЕТЕРБУРГЪ,
въ Типографіи ИМПЕРАТОРСКАГО Воспитат. Дома.
1830.
ИЗЪ ТРАГЕДІИ
КОМЕДІЯ.
ДѢЙСТВУЮЩІЯ ЛИЦА.

Госпожа де Блинваль.

Кавалеръ.

Эргастъ.

Элегическій Стихотворецъ.

Философъ.

Толстый Мущина.

Сухощавый Мущина.

Женщины.

Слуга.

ИЗЪ ТРАГЕДІИ
КОМЕДІЯ.
Зала.
Элегическій Стихотворецъ (читая).
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На утро, шумъ шаговъ по лѣсу раздавался,

И съ громкимъ лаемъ песъ вдоль по рѣкѣ скитался.

Вотъ въ древнемъ замкѣ на балконъ

Пришла опять въ слезахъ прелестная Лаура,

И слышитъ ропотъ бьющихъ волнъ;

Но лютни трубадура

Умолкнулъ страстный стонъ!

Все общество.

Браво! прекрасно! восхитительно!

(Хлопаютъ руками.)
Госпожа де Блинваль.

Въ семъ окончаніи есть какая-то неизъяснимая таинственность, извлекающая изъ очей слезы.

Элегическій Стихотворецъ.

Развязка скрыта…….

Кавалеръ (качая головою.)

Лютня, пѣвецъ, это отзывается романтизьмомъ!

Элегическій Стихотпворецъ.

Но здѣсь, Сударь, романтизьмъ основателыіый, правдоподобный. Что дѣлать? не надобно быть слишкомъ взыскательнымъ.

Кавалеръ.

Вотъ что и портить вкусъ. Я отдалъ бы всѣ романтическіе стихи за одно сіе четырестишіе:

Парнассъ, Цитера, Игры, Смѣхъ Любезнаго

Бернара извѣщаютъ,

Что милое любви искуство приглашаютъ

Къ искуству нравиться отужинать въ Четвергъ.

Вотъ истинная поэзія! Искуство любить будетъ къ искуству нравиться въ четвергъ на ужинъ! Восхитительно! Нынѣ же лютня, трубадуръ. Перестали писать легкія стихотворенія; но я не поэтъ.

Элегическій Стихотворецъ.

Однако Элегіи.

Кавалерь.

Легкія стихотворенія, сударь.

Одинъ изъ присутствующихъ, Элегическому Стихотворцу.

Позвольте, Милостивый Государь, сдѣлать замѣчаніе. Вы говорите древній замокъ, почему не готическій.

Элегическій Стихотворецъ.

Готическій слово, неупотребительное въ стихахъ.

Тотъ же, изъ присутствующихъ.

А! это дѣло другое.

Элегическіи Стихотеорецъ, (продолжая.)

Вся важность въ томъ, сударь, чтобы умѣть держаться въ границахъ. Я не изъ числа тѣхъ, которые хотятъ ниспровергнуть всѣ правила, ввести старинную безтолковщину. Я романтикъ, но романтикъ умѣренный. Тоже наблюдаю и въ отношеніи къ чувствованіямъ: касаюсь души слегка, люблю мечтательность, меланхолію, а не кровь, не ужасы; развязку я предоставляю угадывать. Знаю, что есть изступленные, люди съ разстроеннымъ воображеніемъ, которые…… Вотъ на примѣръ, читали ли вы, Милостивыя Государыни, новый Романъ?

Женщины.

Какой?

Элегическій Стихотворецъ.

Послѣдній день.……

Толстый Мущина.

Довольно, сударь; знаю, объ чемъ вы говорите. Одно заглавіе производитъ во мнѣ судороги.

Госпожа де Блинваль.

И во мнѣ также. Ужасная книга! Она у меня здѣсь.

Женщины.

Покажите, покажите.

(Книга переходитъ изъ рукъ въ руки.)
Одинъ изъ присутствующихь, (читая.)

Послѣдній день при…….

Толстый Мущина.

Пощадите, Сударыня!

Госпожа де Блинваль.

Въ самомъ дѣлѣ это книга преопасная; отъ нея получишь спазьмы, сляжешь въ постелю.

Одна изъ Женщинъ, (тихо.)

Я прочитаю эту книгу.

Толстый Мущина.

Нельзя не согласиться, что нравы день ото дня болѣе портятся. Боже мой! страшная мысль! высчитывать, обсуждать, разбирать, одно за другимъ, всѣ физическія страданія, не исключая ни одного, всѣ нравственныя муки, которыя долженъ чувствовать, въ день казни, приговоренный къ смерти. Не жестоко ли это? могли ли вы думать, Сударыни, чтобы такая мысль встрѣтила для себя писателя, а для такого сочиненія нашлась публика.

Кавалеръ.

Вотъ величайшая безразсудность.

Госпожа де Блинваль.

A кто Авторъ?

Толстый Мущина.

На первомъ изданіи не было имени сочинителя.

Элегическій Стихотворецъ.

Его сочиненія есть еще два романа……. Боже мой, я забылъ ихъ заглавія. Первый начинается въ Моргѣ, а оканчивается на Гревской площади. Въ каждой главѣ людоѣдъ глотаетъ по ребенку.

Толстый Мущина.

Вы читали это?

Элегическій Стихотворецъ.

Читалъ, Сударь, дѣйствіе происходитъ въ Исландіи.

Толстый Мущина.

Въ Исландіи, вотъ ужасъ!

Элегическій Стихотворецъ.

Сверхъ того онъ писалъ Оды, Баллады, еще не знаю что-то, гдѣ есть чудовища съ синими тѣлами.

Кавалеръ (со смѣхомъ.)

Тьфу пропасть! вотъ должно быть отчаянно.

Элегическій Стихотворецъ.

Онъ издалъ также драму, — сочиненіе, называющееся драмою, — тамъ слѣдующій прекрасный стихъ:

Седьмое Февраля семь сотъ седьмаго года.
Одинъ изъ присутствующихь.

Вотъ стихъ!

Элегическій Стихотворецъ.

Его можно написать цифрами, Милостивыя Государыни: — 7 Февраля 707 года.

(Смѣется. Раздается смѣхъ въ собраніи.)
Кавалеръ.

У насъ нынѣ совсѣмъ особенная поэзія.

Толстый Мущина.

Ахъ, Боже мой! Да этотъ человѣкъ не знаетъ стихосложенія! какъ зовутъ его?

Элегическій Стихотворецъ.

Фамилью его трудно и помнить и выговаривать. Онъ долженъ быть изъ Готѳовъ, Визиготѳовъ, Осштоготѳовъ.

(Смѣется.)
Госпожа де Блинваль.

Онъ негодяй.

Толстый Мущина.

Предурный человѣкъ.

Одна изъ Женщинъ.

Одинъ изъ знакомыхъ его говорилъ мнѣ…

Толстый Мущина.

Вы знаете кого нибудь изъ его знакомыхъ?

Молодая Женщина.

Знаю, и сей-то знакомый говорилъ, что упоминаемый нами писатель человѣкъ тихій и простый, что онъ живетъ въ уединеніи, и по цѣлымъ днямъ играетъ съ маленькими своими дѣтями.

Стихотворецъ.

A ночью виждетъ бредъ, произведенья тьмы. — Вотъ странно; я выразился стихомъ совсѣмъ невзначай. Да еще въ этомъ стихѣ:

A ночью зиждешъ бредъ, произведенья тьмы.

И прекрасная Цезура. — Остается найти другую риѳму. Боже мой!

Госпожа де Блинвалъ.

Quidquid tentabat dicere, versus erat.

Толстый Мущина.

Вы говорили, что у Сочинителя, объ которомъ идетъ рѣчь, есть маленькія дѣти. Не можетъ бытъ, Сударыня. У Автора такаго произведенія! у Сочинителя столь ужаснаго романа!……

Одинъ изъ присутствующихь.

Но съ какою цѣлью написалъ онъ сей романъ?

Элегическій Стихотворецъ.

Не могу понять.

Философъ.

По видимому, онъ хотѣлъ содѣйствовать уничтоженію смертной казни.

Толстый Мущина.

Отвратительное произведеніе, говорю вамъ!

Кавалеръ.

Дуэль съ Палачемъ.

Элегическій Стихотворецъ.

Сочинитель взбѣшенъ на гильётину.

Сухощавый Мущина,

Я напередъ знаю; вся книга одно высокопарное витіиствованіе.

Толстый Мущина.

Совсѣмъ нѣтъ. Собственно о смертной казни врядъ найдется двѣ страницы. Всё прочее ощущенія.

Философъ.

Вотъ что неосновательно. Предметъ заслуживалъ разсужденій. Драма, романъ ничего не доказываютъ. Притомъ я читалъ самую книгу, она никуда не годится.

Элегическій Стихотворецъ.

Несносная книга! Въ томъ ли состоитъ искуство, чтобы, какъ говорится, лѣзть на стѣну, бить стекла. По крайней мѣрѣ хотя бы знать преступника? Но не тутъ-то было. Что онъ сдѣлалъ? никто не знаетъ. Можетъ быть онъ бездѣльникъ. Въ правѣ ли кто возбуждать въ насъ участіе къ неизвѣстному лицу.

Толстый Мущина.

Писатель не долженъ заставлять читателя своего дѣлить физическія страданія. Ежели я бываю во время представленія трагедій, и вижу какъ между собою рѣжутся, это мнѣ ничего; но отъ сего романа волосы на головѣ становятся дыбомъ, подираетъ по кожѣ, и видишь страшные сны. Прочитавъ его, я три дня былъ въ постелѣ.

Философъ.

Прибавте къ тому царствующую въ сей книгѣ холодность и принужденность.

Стихотворецъ.

Эта книга!….. книга!….

Философъ.

Точно. — И, какъ вы изволили передъ симъ объясниться, Сударь, тутъ нѣтъ истинной эстетики. Можетъ ли занимать отвлеченность или чистая существенность. Нѣтъ, пиши такъ, чтобы намекать каждому лично объ немъ; Сверхъ того въ слогѣ нѣтъ ни простоты, ни ясности. Онъ отзывается стариной. Не это ли говорили вы, Сударь?

Стихотворецъ.

Вы говорите правду, вы говорите правду. Не надо личностей. Осужденный незанимателенъ.

Стихотворецъ,

И не можетъ быть занимательнымъ; вы видите преступленіе безъ угрызеній совѣсти: я избралъ бы противное. Я разсказалъ бы Исторію своего осужденнаго. Онъ изъ честнаго семейства, съ хорошимъ воспитаніемъ, горитъ любовью, мучится ревностью, впалъ въ какой нибудь проступокъ весьма обыкновенный, и чувствуетъ угрызенія совѣсти, угрызенія, страшныя угрызенія; но человѣческіе законы неумолимы; онъ долженъ умереть, и здѣсь-то я обсудилъ бы вопросъ о смертной казни. Вотъ въ чемъ дѣло!

Госпожа де Блинваль.

Да, да!

Философъ.

Извините. Такая книга не доказала бы ничего. Изъ частныхъ случаевъ нельзя выводишь законы для общаго.

Стихотворецъ.

Такъ почему бы не избрать Героемъ на примѣръ…… Мальзерба, добродѣтельнаго Мальзерба? Его послѣдній день, его казнь? О! тогда представилось бы прекрасное и благородное зрѣлище. Я проливалъ бы слезы, я бы дрожалъ, я рвался бы вмѣстѣ съ нимъ на мѣсто казни.

Философъ.

A я совсѣмъ нѣтъ.

Кавалеръ.

И я также. Вашъ Г. Мальзербъ былъ въ существѣ мятежникъ.

Философъ.

Казнь Мальзерба не служитъ опроверженіемъ смертной казни вообще.

Толстый Мущина.

Что за смертная казнь? Зачѣмъ говорить объ ней? Какое вамъ дѣло до смертной казни? Сочинитель долженъ быть, самой дурной нравственности; ибо мучитъ насъ въ своей книгѣ такимъ вздоромъ.

Госпожа де Блинваль.

Совершенная правда: у него должно быть презлое сердце.

Толстый Мущина.

Онъ водитъ насъ по тюрьмамъ, по галерамъ, по Бисетру: это весьма непріятно. Пусть всѣ сіи мѣста въ самомъ отвратительномъ положеніи; но при всемъ этомъ обществу какое до того дѣло?

Госпожа де Блинваль.

Тѣ, которые издавали законы, были не дѣти.

Философъ.

Конечно, однако, представляя вещи въ истинномъ ихъ видѣ…..

Сухощавый Мущина.

Вотъ истины-то и недостаетъ. Что въ состояніи сказать Стихотворецъ о такихъ предметахъ? для этаго надобно быть по крайней мѣрѣ Королевскимъ Прокуроромъ. Напримѣръ: я читалъ въ одномъ отрывкѣ, приведенномъ изъ сей книги, не помню, въ какомъ-то Журналѣ, что осужденный не говоритъ ничего, когда читаютъ ему смертный приговоръ его. — Ложь! — При мнѣ одинъ приговоренный къ смерти испустилъ въ эту минуту ужасный крикъ. — Увѣряю васъ.

Философъ.

Позвольте…..

Сухощавый Мущина.

Послушайте, Милостивые Государи, гильётина, Гревская площадь, — все это обнаруживаетъ дурный вкусъ…… а въ Доказательство скажу вамъ, что, по видимому, книга сія портитъ вкусъ, дѣлаетъ насъ неспособными къ чистымъ, свѣжимъ естественнымъ ощущеніямъ. Ахъ! когда возстанутъ поборники здравой литтературы? Я желалъ бы сдѣлаться членомъ Французской Академіи, и труды мои даютъ мнѣ на то право….. Господинъ Эргастъ, вы засѣдаете въ Академіи, скажите же, какъ думаете вы о послѣднемъ днѣ приговореннаго къ смерти?

Эргастъ.

Право, Сударь, я не читалъ этаго сочиненія, да и читать его не буду. Я обѣдалъ вчера у Госпожи де Сенанжъ, и Маркиза Мориваль упоминала о разбираемой вами книгѣ Герцогу Мелькуру! Говорятъ, что въ ономъ есть личности на Судей и особенно на Президента д’Алимона. Аббатъ Флорикуръ былъ также въ негодованіи. Кажется, въ сей книгѣ есть главы противъ вѣроисповѣданія и Правленія, господствующихъ во Франціи. Ахъ! еслибъ я былъ Королевскимъ Прокуроромъ….

Кавалеръ.

Что значитъ тутъ Королевскій Прокуроръ! Вспомните Хартію, свободу книгопечатанія! Не смотря на то, поэту ли уничтожать смертную казнь? Нѣтъ, пусть кто нибудь въ прежнія времена осмѣлился бы издать романъ противъ истязаній….! — Но, со времени взятія Бастиліи, пиши, что хочешь. Книги дѣлаютъ ужасное зло.

Толстый Мущина.

Ужасное. — Прежде всѣ были спокойны, ни о чемъ не думали. Конечно по временамъ отсѣкали во Франціи голову, много двѣ въ недѣлю; но безъ шума, безъ соблазна. Ничего не говорили. Никто о томъ не думалъ….. Теперь совсѣмъ другое, вотъ книга….. — книга, отъ которой кружится голова!

Сухощавый Мущина.

Какъ Присяжному дѣлать приговоръ, прочитавъ такую книгу?

Эргастъ.

Она возмущаетъ совѣсть.

Госпожа де Блинваль.

Ахъ! книги! книги! кто сказалъ бы это о романѣ?

Стихотворецъ.

Доказано, что книги служатъ весьма часто ядомъ, умерщвляющимъ общественный порядокъ.

Сухощавый Мущина.

Не говоря уже о языкѣ, который господа романтики также разрушаютъ.

Стихотворецъ.

Не станемъ смѣшивать, Сударь, однихъ романтиковъ съ другими.

Сухощавый Мущина.

Безвкусіе, безвкусіе!

Эргастъ.

Вы правы. Безвкусіе.

Сухощавый Мущина.

На это отвѣчать не найдется.

Философъ, (опираясь на кресла одной изъ женщинъ.)

Площадный разговоръ!

Эргастъ.

Несносная книга!

Госпожа де Блинваль.

Не кидайте ея въ огонь: она изъ библіотеки Для чтенія.

Кавалеръ.

Поговоримъ о нашихъ временахъ. Какъ всё съ тѣхъ поръ перемѣнилось къ худшему, и вкусъ и нравы! Помните ли, Госпожа де Блинваль, какъ было въ наше время?

Госпожа де Блинваль.

Нѣтъ, Сударь, не помню.

Кавалеръ.

Мы были народъ самый тихій, самый веселый, самый остроумный. Безпрестанно прелестные праздники, милые стихи; наслажденье! что можетъ быть привлекательнѣе Мадригала Г. Лагарпа на балъ, данный Маршальшею Мальи въ тысяча семьсотъ….. въ день казни Даміеня?

Толстый Мущина, (вздыхая.)

Счастливое время! Теперь нравы ужасные и книги также. Исполняется прекрасный стихъ Буало: Искуства не цвѣтутъ при развращеньи нравовъ.

Философъ, (тихо стихотворцу.)

Пойдутъ ли здѣсь къ ужину?

Элегическій Стихотворецъ.

Сей часъ позовутъ.

Сухощавый Мущина.

Въ нашъ вѣкъ, хотятъ ли уничтожишь смертную казнь, пишутъ романы ужасные, безнравственные, безвкусные: послѣдній день приговореннаго къ смерти, и Богъ знаетъ что.

Толстый Мущина.

Послушайте, мой любезный, перестанемъ говорить объ этой книгѣ, а кстати, скажите мнѣ, что дѣлается у васъ съ тѣмъ человѣкомъ, котораго жалобу отринули мы за три недѣли передъ симъ?

Сухощавый Мущина.

Ахъ потерпите немного! я здѣсь въ отпускѣ, дайте мнѣ отдохнуть. Подождите моего возвращенія! Впрочемъ, если отсрочка сія кажется для васъ слишкомъ продолжительного, я отпишу къ своему помощнику…..

Слуга, (входя.)

Сударыня, кушанье готово.


Двумъ случаямъ можно приписывать существованіе сей книги. Или въ самомъ дѣлѣ попался свертокъ бумагъ, на которыхъ начертаны были, одна за другою, послѣднія мысли несчастнаго; или нашелся мечтатель, наблюдавшій природу для пользы искуствъ, философъ, поэтъ или другій кто нибудь, который избралъ сію мысль предметомъ своихъ думъ, овладѣлъ ею или, лучше сказать, самъ предался оной до такой степени, что она какъ бы caма излилась на бумагу.

Изъ двухъ сихъ объясненій, читатель, выбирай любое. —

ПОСЛѢДНІЙ ДЕНЬ
ПРИГОВОРЕННАГО КЪ СМЕРТИ.

править
Бисетръ.

Приговоренъ къ смерти/

Вотъ уже пять недѣль живу я съ сею мыслію, одинъ съ нею неразлучно; она всечасно мучитъ меня, непрестанно давитъ своимъ бременемъ.

Нѣкогда, ибо, кажется, я прожилъ здѣсь не недѣли, а годы, былъ и я такій же человѣкъ, какъ другіе. — Для каждаго дня, каждаго часа, каждой минуты была своя мысль, въ моемъ юномъ и роскошномъ умѣ толпились мечтанія. Онъ развивалъ ихъ однѣ за другими, безъ порядка, безъ конца, разцвѣчая безпрерывно темную и непрочную ткань жизни. На ней изображались поперемѣнно то младыя дѣвы, то блестящія златомъ мантіи, то шумные и освѣщенные театры, то опять молодыя дѣвы и прогулки, въ сумракѣ ночи, подъ широкими вѣтвями каштановыхъ деревъ. Въ моемъ воображеніи было вѣчное празднество; я былъ свободенъ.

Теперь я узникъ. Тѣломъ моимъ завладѣла темница; умъ мой оковала одна мысль, ужасная, кровавая, неотступная мысль. Я думаю объ одномъ, убѣжденъ въ одномъ, знаю одно. Приговоренъ къ смерти!

Что ни дѣлаю, адская мысль сія все предо мною, какъ посинѣлый скелетъ, сторожитъ меня, отгоняетъ всякое развлеченіе, одна, со мною страдальцемъ лицемъ къ лицу, и потрясаетъ меня ледяными руками своими, когда я хочу отвратить чело или смежить взоры. Она прокрадывается во всѣ вилы, подъ коими умъ мой желалъ бы отъ ней укрыться, смѣшивается, какъ ужасный отголосокъ, со всѣми словами, которыя я слышу, припадаетъ со мною къ ненавистнымъ рѣшеткамъ моей темницы, терзаетъ меня, когда я бодрствую, уловляетъ мой судорожный сонъ, появляется въ моихъ сновидѣніяхъ въ видѣ сѣкиры.

Преслѣдуемый ею, я пробудился въ испугѣ, говоря самъ себѣ: Ахъ! это одна мечта! но прежде нежели отягченныя очи мои успѣли раскрыться и увидѣть начертаніе сей роковой мысли въ ужасной существенности, меня окружающей, на мокрой и сырой плитѣ моей темницы, въ блѣдныхъ лучахъ моей ночной лампады, на грубой ткани моего платья, на мрачномъ лицѣ караульнаго, котораго сумка свѣтится сквозь рѣшетку моего чулана, нѣкій голосъ, кажется, прошепталъ уже мнѣ: приговоренъ къ смерти.

Было прекрасное утро въ Августѣ мѣсяцѣ. Три дня уже производился мой судъ; три дня уже имя и преступленіе мое собирали каждое утро въ судейскую залу толпу зрителей, которые тѣснились въ ней на скамьяхъ, какъ вороны округъ трупа; три дня уже мелькали предо мною, подобно привидѣніямъ, судьи, свидѣтели, Адвокаты, Королевскіе Прокуроры; то казались они мнѣ шутами, то дымились кровью; но постоянно окружалъ ихъ мракъ и ужасъ. Въ первыя двѣ ночи, отъ безпокойства и страха, я не могъ уснуть: въ третью, спалъ отъ скуки и усталости. Въ полночь оставилъ я присяжныхъ на разсужденіи. Меня отвели въ темницу на солому; и я въ тотъ же мигъ погрузился въ глубокій сонъ, въ сонъ забвенія. Протекло много дней, а сонъ сей посѣтилъ меня впервые.

Я крѣпко спалъ. Пришли разбудить меня. Какъ ни тяжелы были шаги тюремнаго стража, какъ ни стучали подбитыя гвоздями башмаки его, какъ ни гремѣла связка темничныхъ ключей, какъ ни скрыпѣли запоры; но я вышелъ изъ безпамятства только въ ту минуту, когда грубый голосъ тюремщика потрясъ мой слухъ, а рука его толкнула меня въ плечо. — «Вставайте же!» — Я открылъ глаза, вскочилъ въ ужасъ на кровати. Въ ту минуту, сквозь узкое и высокое окно своего логовища, на потолкѣ сосѣдняго корридора, на семъ потолкѣ, изображавшемъ для меня сводъ небесный, увидѣлъ я желтый отблескъ, въ которомъ глаза, привыкшіе ко мраку темницы, умѣютъ такъ хорошо распознавать солнце. Я люблю солнце,

Время прекрасное, сказалъ я тюремщику. Онъ молчалъ нѣсколько времени, какъ бы недоумѣвая, стоило ли труда потратиться словомъ, потомъ съ нѣкоторымъ, неудовольствіемъ проворчалъ грубо: быть можетъ.

Я пребывалъ неподвижнымъ, умъ мой былъ полуусыпленъ, уста улыбались, взоръ поглощалъ златый отсвѣтъ солнца, пріятно разцвѣчивавшій потолокъ. Прекрасный день, повторилъ я. Да, отвѣчалъ мнѣ тюремщикъ, васъ ждутъ.

Сіи немногія слова, какъ паутина, останавливающая полетъ насѣкомаго, внезапно, возвратили меня въ существенность. Я увидѣлъ опять, какъ въ блескѣ молніи, мрачную судейскую залу, полукружіе судей, покрытое окровавленными рубищами, три ряда свидѣтелей, съ глупыми лицами, двухъ жандармовъ на обоихъ концахъ моей скамьи, въ моихъ глазахъ опять заволновались черныя платья, зашевелились вдали въ сумракѣ головы народа, и мнѣ показалось, что остановились на мнѣ неподвижно взоры двенадцати присяжныхъ, которые бодрствовали, когда я спалъ.

Я всталъ: зубы мои стучали одинъ объ другій, руки дрожали, и я не зналъ, гдѣ отыскать свое платье, ноги мои были слабы. На первомъ шагѣ я споткнулся, какъ носильщикъ подъ слишкомъ великимъ бременемъ. При всемъ томъ я шелъ вслѣдъ за тюремщикомъ.

Оба жандарма ожидали меня у порога тюрмы. На меня надѣли кандалы. Въ нихъ былъ небольшій многосложный замокъ, который тщательно заперли. Я не противился; такимъ образомъ была машина на машинѣ.

Мы прошли одинъ изъ внутреннихъ дворовъ. Свѣжій утренній воздухъ оживилъ меня. Я поднялъ голову. Небо синѣло, и жаркіе лучи солнца, пересѣкаемые длинными трубами, начертывали большіе углы свѣта на вершинѣ высокихъ и мрачныхъ стѣнъ тюрмы. Въ самомъ дѣлѣ было прекрасное время. Вотъ мы на круглой лѣстницѣ, прошли корридоръ, потомъ другій, послѣ третій, потомъ отворилась низкая дверь. Жаркій воздухъ, смѣшенный съ шумомъ, хлынулъ мнѣ въ лице. То было дыханіе народа въ судейской залѣ. Я вошелъ.

При появленіи моемъ, загремѣли оружія и голоса; скамьи зашумѣли; перегородки затрещали; и когда я проходилъ по длинной залѣ между двумя куча.ми: народа, кои обставлены были солдатами, мнѣ казалось, что я былъ средоточіемъ, куда прикрѣплялись нити, приводившія въ движеніе сіи наклоненныя и уставившіяся на меня лица.

Въ сію минуту я увидѣлъ лицо на мнѣ; не было цѣпей, но не помню, гдѣ и когда ихъ сняли.

Всё утихло. Я дошелъ до своего мѣста. Едва умолкло смущеніе въ собраніи, какъ и мысли мои пришли въ порядокъ. Я понялъ вдругъ ясно то, объ чемъ до тѣхъ поръ какъ бы только мечталъ, увѣрился, что рѣшительная минута наступила, и что я призванъ выслушать свой приговоръ.

Тогда мысль сія не устрашила меня. Изъясняй это, кто можетъ. Окна были открыты; воздухъ и шумъ городскій проходили въ оныя свободно снаружи; зала была освѣщена, какъ для бракосочетанія; веселые солнечные лучи начертывали тамъ и сямъ свѣтлый образъ оконъ, то вытягивая оный на полу, то развивая на столахъ, то преломляя на углу стѣнъ, и отъ сихъ косоугольниковъ, блиставшихъ на окнахъ, каждый лучь отсѣкалъ въ воздухѣ большую призьму золотой пыли.

Судьи сидѣли въ глубинѣ залы, съ видомъ довольнымъ, вѣроятно отъ радости, что скоро кончили дѣло. Лице Президента, тихо освѣщенное отблескомъ стекла, имѣло въ себѣ нѣчто спокойное и доброе; а молодый Ассессоръ разговаривалъ почти вёсело, играя своими манжетами, съ одного молодой дамою, которая, была въ розовой шляпкѣ и, по праву знакомства, получила мѣсто позади его.

Одни присяжные казались блѣдными и унылыми, вѣроятно отъ усталости; ибо они не спали цѣлую ночь. Нѣкоторые зѣвали; видъ ихъ нисколько не показывалъ людей, произнесшихъ только предъ симъ смертный приговоръ, а въ наружности простаго народа можно было угадать одно желаніе сна.

Противъ меня, одно окно было всё отворено. Я слышалъ, какъ нач набережной смѣялись торговки цвѣтами; а на краю окна маленькое, красивое растеніе желтаго цвѣта, томимое солнечнымъ лучемъ, играло съ вѣтеркомъ въ разщелинѣ камня.

При столь пріятныхъ ощущеніяхъ, какъ могла родиться какая нибудь грустная мысль. Плавая въ воздухѣ и солнцѣ, о чемъ могъ я думать, какъ не о свободѣ? Надежда просіяла, во мнѣ, какъ день около меня, и съ довѣренностью ожидалъ я своего приговора, какъ ждутъ свободы и жизни.

Между тѣмъ явился мой Адвокатъ. Его ожидали. Онъ позавтракалъ за хорошимъ столомъ и съ охотой. Пробравшись къ своему мѣсту, наклонился онъ ко мнѣ съ улыбкою. Я надѣюсь, сказалъ онъ мнѣ. Въ самомъ дѣлѣ? отвѣчалъ я безпечно и также съ улыбкою, — Да, возразилъ онъ, мнѣ еще неизвѣстенъ ихъ приговоръ, но они безъ сомнѣнія не нашли проступокъ вашъ умышленнымъ,, а въ такомъ случаѣ наказаніе ограничится ссылкою по смерть на галеры. Что говорите вы, сударь? вскричалъ я съ негодованіемъ, лучше сто разъ умереть!

Да, умереть! И, притомъ, твердилъ мнѣ какій-то внутренній голосъ: почему не сказать тебѣ этаго? Развѣ не всегда приговаривали къ смерти въ полночь, при свѣтильникахъ, въ сумрачной, траурной залѣ, зимой, въ дождливую погоду? Но въ Августѣ, въ восемь часовъ угара, въ такое прекрасное время, при такихъ добрыхъ присяжныхъ, это не возможно! и глаза мои опять устремлялись на красивый желтый цвѣтокъ, озаренный солнцемъ.

Вдругъ Президентъ, ожидавшій только Адвоката, далъ мнѣ знакъ встать. Солдаты сдѣлали къ ружью; всё собраніе, какъ бы пораженное электрическимъ ударомъ, въ минуту встало. Незначительное и ничтожное лице, помѣщенное за столомъ внизу судилища, кажется, письмоводитель, вышло на позорище и прочитало приговоръ, сдѣланный присяжными безъ меня. Холодный потъ выступилъ изо всѣхъ моихъ членовъ, я прислонился къ стѣнѣ, чтобы не упасть.

— Адвокатъ, не имѣете ли какаго либо возраженія противъ присужденнаго наказанія? спросилъ Президентъ.

Я могъ бы сказать всё; но не въ силахъ былъ произнести ничего. Языкъ мой прильнулъ къ гортани.

Защитникъ всталъ.

Я понялъ, что онъ хотѣлъ смягчить приговоръ присяжныхъ, и присужденную имъ казнь замѣнить другимъ наказаніемъ, тѣмъ самымъ, о которомъ однимъ намекомъ привелъ онъ меня въ такое негодованіе.

Гнѣвъ мой былъ конечно слишкомъ силенъ; ибо устранилъ тысячу волненій, оспоривавшихъ мои мысли. Я хотѣлъ громко повторить сказанное ему: лучше сто разъ умереть! Но дыханіе мое прервалось и я могъ только остановить своего Адвоката, ухватвъ его грубо за руку, и вскричавъ съ судорожнымъ порывомъ: Нѣтъ!

Генералъ Прокуроръ оспоривалъ Адвоката, и я слушалъ его возраженія съ безумнымъ удовольствіемъ. Потомъ судьи вышли, послѣ возвратились, и Президентъ прочелъ мнѣ мой приговоръ.

— Приговоренъ къ смерти! отдавалось въ собраніи меня повели, а народъ ринулся вслѣдъ за мною съ трескомъ разрушающагося зданія. Я шелъ въ безпамятствѣ и оцѣпененіи. Во мнѣ сдѣлался переворотъ. До смертнаго приговора, я чувствовалъ,, что сердце во мнѣ билось, что я дышалъ, жилъ вмѣстѣ съ другими людьми, теперь я увидѣлъ ясно преграду между свѣтомъ и мною. Всё казалось мнѣ въ другомъ видѣ. Широкія лучезарныя окна, прекрасное солнце, милый цвѣтокъ, всё это бѣлѣлось и блѣднѣло, было цвѣта савана. Мущины, женщины, дѣти, толпившіеся на моемъ пути, казались мнѣ мертвецами.

У лѣстницы ожидала меня черная и измаранная карета съ рѣшетчатыми окнами. При самомъ входѣ въ оную, я случайно взглянулъ на площадь. Приговоренный къ смерти! кричали прохожіе, подбѣгая къ каретѣ. Сквозь облако, которое, казалось, отдѣляло меня отъ вселенной, я различилъ двухъ молодыхъ дѣтей, слѣдовавшихъ за мною жадными взорами. Хорошо, сказала младшая хлопая руками, черезъ шесть недѣль!

Приговоренъ къ смерти! Такъ чтожъ? весьма естественно. Люди всѣ обречены смерти, но она имъ отсрочена на неопредѣленное время. Вотъ что, помнится мнѣ, читалъ я, не знаю, въ какой книгѣ, въ которой только это и было хорошаго. Въ чемъ же столько перемѣнилось мое состояніе?

Съ того часа, какъ прочитанъ мнѣ мой приговоръ, сколько умерло такихъ, которые приготовлялись къ долгой жизни, сколько опередило меня изъ тѣхъ, которые, въ цвѣтѣ молодости и здоровья, наслаждаясь свободой, весьма надѣялись идти смотрѣть паденіе головы моей на Гревской площади, сколько можетъ быть есть и теперь людей, кои прогуливаются и дышатъ на волѣ, входятъ и выходятъ по своему произволу, и которые также прежде меня отъидутъ!

Да и отъ чего дорожить мнѣ жизнію? Сумракъ и черный тюремный хлѣбъ, ложка дурнаго бульёна изъ котла колодниковъ, грубое содержаніе для взросшаго въ нѣгѣ, оскорбленія отъ тюремщиковъ и колодничныхъ смотрителей, неимѣніе человѣка, который удостоилъ бы сказать или выслушать хотя одно слово, безпрестанная боязнь и того, что самъ дѣлаетъ, и того, что съ тобою сдѣлаютъ: вотъ почти единственныя блага, которыя палачь можетъ у меня похитить.

Ахъ! пусть такъ; но это ужасно!

Въ черной каретѣ привезли меня сюда, въ сей презрѣнный Бисетръ.

Смотря на зданіе издали, видишь въ немъ величіе. Оно развертывается на горизонтѣ, на вершинѣ холма; въ нѣкоторомъ разстояніи находишь въ немъ остатки древняго его величія, видъ Королевскаго дворца; но приближается къ симъ чертогамъ, и они становятся развалинами. Обвалившіяся стѣны противны для глазъ. Наружность сихъ палатъ осквернена какимъ-то позоромъ и скудостію; стѣны какъ бы заражены проказой. Ни стеколъ, ни рамъ въ окнахъ; въ нихъ однѣ перевитыя толстыя желѣзныя рѣшетки, къ которымъ пригвождено тамъ и сямъ какое нибудь безобразное лице колодника или сумасшедшаго.

Таковъ видъ вблизи.

Едва я прибылъ, меня взяли въ желѣзныя руки. Предосторожности умножились: ни ножа, ни вилки не давали ко мнѣ на столъ: на плечи надѣли мнѣ колодничью фуфайку, родъ парусиннаго мѣшка; жизнь моя была на отчетѣ. Я подалъ жалобу на приговоръ. Трудное дѣло сіе могло продолжиться шесть или семь недѣль, а меня должно было представить въ цѣлости на Гревскую площадь.

Въ первые дни обходились со мною ласково, что было для меня ужасно. Привѣтливость тюремщика отзывается плахой. — Къ счастію, въ нѣсколько дней, привычка взяла верхъ; со мною стали поступать также грубо, какъ и съ прочими арестантами, и не оказывали мнѣ уже тѣхъ необычайныхъ знаковъ вѣжливости, отъ которыхъ былъ въ глазахъ моихъ безпрестанно палачь. Не въ этомъ одномъ улучшилось. Моя молодость, моя понятливость, старанія тюремнаго Священника и въ особенности нѣсколько Латинскихъ словъ, сказанныхъ мною сторожу, который ихъ не понялъ, исходатайствовали мнѣ позволеніе прогуливаться разъ въ недѣлю съ прочими заключенными и высвободили изъ фуфайки, сдавившей меня. Послѣ многихъ отказовъ, дали мнѣ: чернилъ, бумаги, перьевъ и ночникъ.

Каждое воскресенье, послѣ обѣдни, спускаютъ меня на тюремную площадку, въ часъ отдыха; тамъ разговариваю я съ заключенными; это не лишнее. Бѣдняки сіи люди простые: они разсказываютъ мнѣ свои бездѣльничества; слушая ихъ, ужасается; но я знаю, что они прихвастываютъ. Они учатъ меня говорить ихъ нарѣчіемъ. Сіе варварское нарѣчіе привилось къ общему языку, въ родѣ безобразнаго нароста или желѣзъ. Въ ономъ иногда особенная сила, живописно страшное: жениться на вдовѣ (быть повѣшену), какъ будто веревка на висѣлицѣ вдова всѣхъ повѣшенныхъ. Голову вора называютъ двумя именами: Сорбонною, когда она замышляетъ, обдумываетъ преступленіе, и возбуждаетъ къ злодѣйству; гурбаномъ, когда палачь отсѣкаетъ ее. Иногда игривость: лгунъ (языкъ); однимъ словомъ вездѣ, поминутно, слова чудовищныя, таинственныя, противныя и гнусныя, взятыя неизвѣстно откуда. Кажется, слышишь разговоръ жабъ и пауковъ. Языкъ сей производитъ на чувства такое же впечатлѣніе, какъ грязь и пыль, какъ разтряхиванье лохмотья.

Эти люди одни жалѣютъ обо мнѣ. Тюремные стражи, привратники, ключники (Богъ съ ними!}, толкуютъ, смѣются и при мнѣ, говорятъ обо мнѣ, какъ о вещи.

Я сказалъ самъ себѣ:

— Зачѣмъ не пишу я, имѣя къ тому способъ? какъ; писать? Заключенный въ четырехъ стѣнахъ изъ хладнаго камня, безъ горизонта для очей, занятый цѣлый день однимъ наблюденіемъ медленнаго движенія бѣловатаго четыреугольника, отсѣкаемаго находящимся въ дверяхъ моихъ слуховымъ окномъ на противулежащей мрачной стѣнѣ; и, какъ передъ симъ я сказалъ, одинъ на одинъ съ мыслію, мыслію преступленія и казни, убійства и смерти, объ чемъ могу я говоритъ? Въ этомъ свѣтѣ мнѣ уже нечего болѣе дѣлать! Есть ли въ омраченной и пустой головѣ сей что либо достойное описанія?

Почему и не быть? Пусть всё, окружающее меня, однообразно и сумрачно, но во мнѣ гроза, борьба, мука. Развѣ постоянная мысль, господствующая надо мною, не представляется мнѣ каждый часъ, каждую минугу, въ новомъ видѣ, который становится тѣмъ, отвратительнѣе и окровавленное, чѣмъ ближе назначенный срокъ? зачѣмъ не попытаюсь я разсказать самому себѣ всѣ порывистыя и безвѣстныя ощущенія, обуревающія меня въ теперешнемъ отчаянномъ моемъ положеніи? по истинѣ предметъ богатый, и какъ ни мало остается мнѣ жить, но при всемъ томъ, отъ сего, часа до послѣдняго найдется еще, что описывать: будутъ и страданія, и ужасъ, u истязанія. Сверхъ того, наблюдая сіи муки, будешь менѣе чувствовать ихъ, а изображая, разсѣется.

И можетъ быть еще описаніе мое не будетъ безполезно. Въ семъ разсказѣ изобразится въ подробности каждое мгновеніе, и если достанетъ у меня силъ довести мои приключенія до тѣхъ поръ, пока сдѣлается Физически невозможнымъ продолжать описаніе оныхъ; то сія повѣсть ощущеній моихъ, хотя по необходимости неоконченная, но по возможности полная, не будетъ ли заключать великое и глубокое поученіе? Не послужатъ ли сіи замѣчанія изнемогающаго ума, сіе безпрерывное умноженіе страданій, сей родъ мысленнаго созерцанія разстающагося съ жизнію уроками для тѣхъ, которые дѣлаютъ приговоръ? Можетъ быть чтеніе сіе остепенитъ ихъ руки на другій случай, когда должно. будетъ также класть мыслящую голову, голову человѣка, на такъ называемыя ими вѣсы правосудія? Можетъ быть несчастные сіи не размышляли никогда о медленной постепенности мукъ, заключающихся въ смертномъ приговорѣ, въ семъ произведеніи одной минуты; останавливались ли они хотя однажды на горькой той мысли, что въ разсѣкаемомъ ими человѣкѣ есть умъ, умъ, надѣявшійся жизни, душа, не располагавшаяся къ смерти? Нѣтъ. Они видятъ одно прямолинѣйное паденіе треугольнаго ножа, и думаютъ безъ сомнѣнія, что для приговореннаго къ смерти нѣтъ ничего ни предыдущаго, ни послѣдующаго.

Сіи листы выведутъ ихъ изъ заблужденія, и, бывъ можетъ быть обнародованы нѣкогда, остановятъ на нѣсколько времени ихъ умъ надъ умственными страданіями, ибо умственныхъ-то мукъ люди сіи не предполагаютъ. Они торжествуютъ, что могутъ умертвитъ, почти не заставя страдать тѣлесно. а въ этомъ и дѣло! что боль физическая въ сравненіи со нравственною? Ужасно! Можетъ быть записки сіи, послѣдніе хранители тайнъ страдальца, будутъ небезполезны.

Пусть только по смерти моей не выбросятъ листковъ сихъ среди площади въ грязь и на вѣтеръ, или не истлятъ ихъ на дождѣ, залѣпивъ ими трещины въ стеклахъ у тюремщика.

Пусть то, что я пишу здѣсь, послужитъ въ пользу для другихъ, остановивъ судью, готоваго производить судъ, избавя, несчастныхъ, невинныхъ или виновныхъ, отъ истязаній, коимъ я преданъ: зачѣмъ? На какій колецъ? Какое мнѣ до того дѣло? Когда отсѣкутъ у меня голову, пусть отсѣкаютъ ее и у другихъ? Ужели въ самомъ дѣлѣ могли войти мнѣ въ умъ такія не нелѣпости? Низвергать эшафотъ, войдя на оный! Скажите, ради Бога, что я этимъ выиграю.

Какъ, солнце, весна, поля, усыпанныя, цвѣтами, птицы, пробуждающіяся въ часъ утра, облака, дерева, природа, жизнь; свобода, и всё это уже не для меня?

Ахъ! меня меня надобно спасать. Развѣ точно это невозможно и должно умереть завтра, можетъ быть сего дня? Ужели всё это справедливо? О Боже! Ужасная мысль, отъ коей можно лишиться разсудка!

Разсчитаемъ, сколько остается мнѣ жить:

Три дня отсрочки послѣ произнесенія приговора, для подачи жалобы въ Кассаціонный Судъ.

Восемь дней дѣло остается въ Судѣ безъ движенія, послѣ чего, какъ говорятъ, бумаги отсылаются къ Министру.

Двѣ недѣли остаются онѣ у Министра, который, по разсмотрѣніи дѣла, передаетъ оное въ Кассаціонный Судъ,

Потомъ разборъ, перемѣчиванье, внесеніе въ реэстръ; вѣдь гильётина завалёна, и каждому своя очередь.

Двѣ недѣли разсматривается, законно ли ведено дѣло.

Наконецъ Судъ собирается, обыкновенно въ четвергъ, признаетъ жалобы незаслуживающими уваженія, и отсылаетъ всё къ Министру, который отправляетъ бумаги къ Генералъ-Прокурору, а сей къ палачу. Три дня.

На четвертый день, утромъ, Помощникъ Генералъ-Прокурора, надѣвая галстукъ, говоритъ самъ себѣ; надо же кончить это дѣло; тогда если у Письмоводительскаго Помощника нѣтъ гостей, собравшихся на завтракъ: то приказъ о совершеніи казни сочиняютъ и разсматриваютъ, переписываютъ на бѣло, отсылаютъ; и наутро съ разсвѣтомъ раздается уже на Гревской площади стукъ сколачиваемыхъ досокъ, и по перекресткамъ изо всей силы воютъ охриплые глашатаи.

Всего шесть недѣль. Дѣвушка говорила правду.

Итакъ вотъ уже не менѣе пяти, можетъ быть, шести недѣль (не смѣю считать), какъ я въ семъ душномъ Бисетрѣ, а мнѣ кажется, я здѣсь только три дня, съ четверга.

Я написалъ свою духовную.

На что? Меня судили на мой счетъ, и всего моего имѣнья едва достанетъ на сіи издержки. Гильётина весьма дорога.

Послѣ меня остается мать, остается жена, остается дитя.

Дѣвочка трехъ лѣтъ, тихая, румяная, нѣжная, съ большими черными: глазами и длинными каштановыми кудрями.

Ей было два года и одинъ мѣсяцъ, когда я видѣлъ ее въ послѣдній разъ.

Итакъ, послѣ смерти моей, три женщины, безъ сына, безъ мужа, безъ отца. Три сироты разнаго рода, три вдовы.

Пусть я наказанъ справедливо. Что сдѣлали этѣ невинныя? Не смотря на то, ихъ безчестятъ, раззоряютъ: вотъ правосудіе.

Я не забочусь о престарѣлой матери своей; ей шестьдесять четыре года, она умретъ отъ этаго удара; а если и проходитъ еще нѣсколько дней — будь только для ней до послѣдней ея минуты горсть теплой золы, она не скажетъ ни слова.

О женѣ я также не тоскую, и тѣло и умъ ея безъ того уже слабы. Она также умретъ.

Развѣ только лишится она разсудка. Говорятъ, сумашествіе продолжаетъ жизнь; но по крайней мѣрѣ умственныя силы ея не будутъ страдать, она будетъ спать, она какъ будто умретъ,

Но дочь моя, дитя мое, бѣдная малютка Маша, она смѣется, играетъ, поетъ въ это время, и ни о чемъ не думаетъ объ ней-то мнѣ грустно.

Вотъ что моя тюрьма:

Восемь четвероугольныхъ футовъ. Четыре стѣны изъ тесаннаго камня опираются правымъ угломъ на мостовую изъ плитъ, поднятую на ступень выше наружнаго корридора.

Вправо отъ двери, при входѣ, родъ углубленія, каррикатура алькова. Туда бросаютъ пукъ соломы, на которой будто бы покоится и спитъ заключенный, въ холстинныхъ штанахъ и тиковомъ жилетѣ, и зимой и лѣтомъ.

Надъ моей головою, вмѣсто неба, черный сводъ со стрѣлкою (такъ онъ называется), съ котораго висятъ, подобно рубищамъ, густыя паутины.

Впрочемъ ни окна, ни отдушины; деревянная дверь, обитая желѣзомъ.

Ошибаюсь; посреди двери, къ верху, отверстіе величиною въ девять четвероугольныхъ дюймовъ, пересѣченное крестообразною желѣзной рѣшеткою; отверстіе это тюремный стражъ можетъ запирать на ночь.

Снаружи довольно длинный корридоръ, освѣщенный, освѣжаемый воздухомъ посредствомъ тѣсныхъ отдушинъ, находящихся на верху стѣны, раздѣленный на флигели каменной работы, сообщающіеся между собою рядомъ дверей низкихъ и имѣющихъ видъ полуциркуля: каждый изъ сихъ отдѣловъ служитъ нѣкоторымъ образомъ прихожею арестантской комнатѣ, похожей на мою. Въ сіи-то арестантскія комнаты сажаютъ колодниковъ, приговоренныхъ тюремнымъ Директоромъ къ исправительнымъ наказаніямъ. Первые три чулана опредѣлены для осужденныхъ на смерть, потому что, будучи ближе къ воротамъ, они удобнѣе для темничнаго стража.

Сіи арестантскія составляютъ всё, остающееся отъ древняго Бисетрскаго замка, съ того времени какъ онъ выстроенъ былъ въ пятнадцатомъ столѣтіи Винчестерскимъ Кардиналомъ, тѣмъ самымъ, который сжегъ Іоанну д’Аркъ. Я слышалъ, какъ разсказывали объ этомъ любопытные, приходившіе посмотрѣть на меня, когда я сидѣлъ въ моей норѣ, и разглядывавшіе меня издали, какъ звѣря въ клѣткѣ.

Я позабылъ сказать, что денно и ночно стоитъ у дверей моихъ часовый; и что глаза мои, обращаясь къ четвероугольному слуховому окну, всякій разъ встрѣчаются съ двумя неподвижными и всегда открытыми глазами сего стража.

Впрочемъ полагаютъ, что въ семъ каменномъ логовищѣ есть воздухъ и свѣтъ.

Еще не разсвѣло. Какъ убить ночь? — Мнѣ пришла мысль. Я всталъ и началъ водить лампу по четыремъ стѣнамъ моего покоя. Онѣ исписаны, изрисованы, изпещрены странными изображеніями, именами, перемѣшенными между собою, и изглаживающими одно другое. Кажется, каждый приговоренный къ смерти хотѣлъ оставить послѣ себя слѣдъ, по крайней мѣрѣ здѣсь. Тутъ карандашъ, мѣлъ, уголь, буквы: черныя, бѣлыя, сѣрыя, во многихъ мѣстахъ углубленія въ камнѣ, тамъ и сямъ знаки ржавые, какъ будто написанные кровію. Конечно, при свободномъ духѣ, я занялся бы съ любопытствомъ сею странной книгою, развертывающею предо мной страницу за страницею на каждой плитѣ сего логовища. Я постарался бы передѣлать въ одно цѣлое сіи отрывки ума, разсѣянные на камнѣ, разгадать каждаго по его имени, придать смыслъ и жизнь симъ изувѣченнымъ надписямъ, обезчлененнымъ выраженіямъ, искаженнымъ словамъ, тѣламъ обезглавленнымъ, какъ и тѣ, которые писали всё это. Вровень съ моимъ изголовьемъ, два горящія сердца, пронзенныя стрѣлою, а надъ ними: Любовь до гроба. Бѣднякъ входилъ въ обязательство не надолго.

Подлѣ родъ треугольной шляпы; подъ ней маленькое изображеніе, грубо нарисованное, и слова: Да здравствуетъ Императорь! 1824.

Еще два пылающія сердца съ сею надписью; рѣдкою въ темницѣ: Люблю и обожаю Матвѣя Данвина. Яковъ.

На противулежащей стѣнѣ имя Папавуанъ. Заглавная буква П испещрена Арабесками, и тщательно изукрашена.

Куплетъ изъ неблагопристойной пѣсни.

Республиканскій колпакъ; высѣченный довольно глубоко въ камнѣ, внизу написано: Борій. — Республика.-- Это имя одного изъ четырехъ Ларошельскихъ юнкеровъ. Бѣдный юноша! Какъ презрительны ихъ мнимыя политическія крайности! За мысль, за мечту, за отвлеченность ужасная существенность, называемая гильётиною! а я недостойный, я истинный преступникъ, проявишій кровь, я смѣлъ роптать!

Прекращу свое изслѣдованіе. Я увидѣлъ начертанное въ углу стѣны чѣмъ-то бѣлымъ ужасное изображеніе, видъ эшафота, который въ сіе время возвышается можетъ быть для меня! — Лампада едва не выпала изъ рукъ моихъ.

Стремглавъ отскочилъ я отъ стѣны, и сѣлъ опять на солому, поникнувъ головой въ колѣна; но дѣтскій страхъ мой вскорѣ разсѣялся, и прежнее странное любопытство снова овладѣло мною, — я сталъ продолжать чтеніе своей стѣны.

Подлѣ имени Папавуана оторвалъ я огромную паутину, наполненную пылью и протянутую въ углу стѣны. Подъ сею паугиною можно было прочитать безъ малѣйшаго труда четыре или пять именъ въ числѣ другихъ, отъ которыхъ остается на стѣнѣ одно пятно. — Дотюнь, 1815. — Пулень, 1818. — Жакъ Мартень, 1821. — Кастень, 1823. — Я прочиталъ имена сіи, и горестныя воспоминанія объяли мою душу. Дотюнь разчетверилъ своего брата, и ночью бросилъ голову въ ручей, а туловище въ сточную яму; Пулень умертвилъ свою жену; Жакъ Мартень выстрѣлилъ изъ пистолета въ престарѣлаго своего отца, тогда какъ сей послѣдній отпиралъ окно; Кастень лѣкарь отравилъ своего друга, и, пользуя его отъ сей болѣзни, которую самъ нанесъ, давалъ ему снова вмѣсто лѣкарства ядъ; рядомъ съ нимъ Папавуанъ, страшилище и сумасшедшій, который убивалъ дѣтей, разсѣкая имъ головы ножемъ.

Вотъ, сказалъ я самъ себѣ, и лихорадочная дрожь вступила въ мою внутренность, вотъ кто жилъ до меня въ сей горницѣ. Здѣсь-то, на томъ же камнѣ, на коемъ теперь и я, родились послѣднія мысли сихъ изверговъ, привыкшихъ къ убійствамъ и крови! Около сей самой стѣны, въ семъ тѣсномъ четыреугольникѣ кружились они въ послѣдній разъ, подобно дикому звѣрю. — Они смѣняли другъ друга скоро; кажется, заключенныхъ здѣсь не убавляется. Много перебывало ихъ въ сей тюрьмѣ, и наконецъ мнѣ суждено занять ихъ мѣсто. Въ свою очередь соединюсь съ ними и я на Кламарскомъ кладбищѣ, гдѣ такъ хорошо расшетъ трава!

Я не мечтатель и не суевѣръ. Вѣроятно отъ сихъ-то мыслей била меня дрожь; я предавался грезамъ, и вдругъ показалось мнѣ, что роковыя имена сіи начертаны были на черной стѣнѣ огненными письменами; въ ушахъ моихъ раздавался звонъ, съ каждой минутою ускорявшійся; передъ очами моими разливался кровавый свѣтъ; мнѣ казалось, что вокругъ меня толпились толпы странной наружности, каждый изъ нихъ держалъ голову свою безволосую, у себя въ лѣвой рукѣ, ухвативъ ее за уста. Они грозили мнѣ всѣ, кромѣ отцеубійцы.

Я закрылъ глаза съ ужасомъ; но вдругъ увидѣлъ всё еще яснѣе.

Было ли всё сіе греза или видѣніе или существенность; но я лишился бы разсудка, если бы вдругъ не былъ разбуженъ благовременно. Я готовъ былъ упасть навзничъ, какъ почувствовалъ, что по голой ногѣ, моей тянулось что-то холодное съ мохнатыми лапами; что же было это? бѣжалъ сроненный мною паукъ.

Я пришелъ въ себя. О ужасныя привидѣнія! Нѣтъ, я мечталъ, пустая голова моя была въ чаду, въ судорожныхъ припадкахъ. Макбетовская греза! Мертвецы, особенно такіе, не возстанутъ. Въ гробѣ они подъ крѣпкими заклепами. Отъ чего же я такъ испугался?

Могильная дверь изнутри не отпирается.

Въ прошлые дни видѣлъ я отвратительное зрѣлище.

Еще едва разсвѣтало, а въ тюрьмѣ былъ уже вездѣ шумъ. Тяжелыя двери запирались и отворялись, желѣзные запоры и замки скрипѣли, связки ключей, ударяемыхъ одинъ о другій на поясѣ у темничныхъ стражей, стучали, лѣстницы съ верху до низу дрожали подъ скорыми шагами, и голоса перекликались съ обоихъ концевъ длинныхъ корридоровъ. Тюремные сосѣды мои колодники, осужденные на галеры, были веселѣе противъ обыкновеннаго. Казалось, весь Бисетръ: смѣялся, пѣлъ, бѣгалъ, плясалъ.

Я одинъ, наблюдая молчаніе посреди сего крика, не двигаясь съ мѣста въ семъ смятеніи; удивляясь и напрягая вниманіе, слушалъ.

Пришелъ тюремщикъ.

Я отважился окликать его и спросить, не было ли въ тюрьмѣ какаго праздника. Пожалуй, щитайте и праздникомъ! отвѣчалъ онъ мнѣ. Сегодня заковываютъ колодниковъ, которыхъ должно отправлять завтра въ Тулонъ. Не хотите ли посмотрѣть? Вы позабавитесь.

Зрѣлище сіе, при всей своей гнусности, для пустыннаго затворника было въ самомъ дѣлѣ находкою. Я принялъ приглашеніе.

Стражъ мой взялъ нужныя предосторожности, что бы я не могъ уйти, потомъ привелъ меня въ маленькій пустый чуланъ, гдѣ не было никакой мебели, я увидѣлъ только обыкновенное рѣшетчатое окно, которое было такой величины, что въ него можно было смотрѣть облокотясь, и видѣть настоящее небо,

— Вотъ, сказалъ онъ мнѣ, отсюда вамъ всё будетъ видно и слышно. Вы будете въ своей ложѣ одинъ.

Съ сими словами онъ вышелъ и заперъ за собою замки, задвижки, и заложилъ запоры.

Окно выходило на довольно широкій четыреугольный дворъ, вкругъ котораго поднималось по четыремъ сторонамъ, какъ стѣна, большее зданіе изъ тесаннаго камня въ шесть этажей. Ничто не можетъ быть отвратительнѣе, обнаженнѣе, позорнѣе для глазъ, какъ четыресторонній окладъ сего дома, прорѣзанный множествомъ рѣшетчетыхъ оконъ, уставленныхъ съ низу до верху тощими и блѣдными лицами, которыя тѣснились одно надъ другимъ, какъ камни въ стѣнѣ, и всѣ, такъ сказать, вклеены были въ промежутки между желѣзными прутьями. То были заключенные, смотрѣвшіе на представленіе въ ожиданіи своей очереди быть дѣйствующими лицами. Они казались душами, мучащимися въ отдушинахъ чистилища, выходящихъ въ адъ.

Всѣ смотрѣли въ молчаніи на дворъ, гдѣ никого еще не было. Они ждали. Между сими погасшими и мертвенными лицами блистало кое-гдѣ, подобно огненнымъ точкамъ, нѣсколько проницательныхъ и быстрыхъ глазъ.

Четыреугольникъ тюремнаго зданія простирается не вокругъ всего двора. Одинъ изъ четырехъ угловъ тюрьмы, обращенный къ востоку, разсѣченъ на срединѣ, и соединяется со смежнымъ угломъ желѣзною рѣшеткою. Рѣшетка сія отворяется на другую дворъ, который меньше перваго, и, подобно ему, огражденъ черноватыми зубчатыми стѣнами.

Кругомъ всего главнаго двора стоятъ у стѣны каменныя скамьи. На срединѣ воздымается нагнутый желѣзный шестъ, на которомъ вѣшаютъ фонарь.

Наступилъ полдень. Вдругъ разхлопнулась большая калитка, скрытая въ углубленіи. Телега, окруженная нѣкоторыми подобіями солдатъ нечистаго и срамнаго вида, одѣтыхъ въ голубые мундиры съ красными эполетами и желтыми перевязями, тянулась медленно на дворъ, со скрипомъ ржаваго желѣза. Это были колодники и цѣпи.

Вмигъ, какъ будто шумъ сей взволновалъ всю тюрьму; зрители въ окнахъ, наблюдавшіе до тѣхъ поръ молчаніе, и недвигавшіеся съ мѣстъ своихъ, издали крики радости, начали пѣть, посыпали угрозы, заклинанія вмѣстѣ съ пронзительнымъ хохотомъ. Они похожи были на демоновъ. — У каждаго лице скривилось, руки высунулись изъ рѣшетокъ въ угрожающемъ положеніи, голосъ завылъ, глаза засверкали, и я объятъ былъ страхомъ, увидѣвъ столько искръ въ семъ пеплѣ.

Между тѣмъ надзиратели надъ каторжными, въ числѣ коихъ, по опрятному платью и испуганному виду, не трудно было узнать нѣсколько любопытныхъ, пришедшихъ изъ Парижа. Приступили спокойно къ своему дѣлу. Одинъ изъ нихъ влезъ на телегу и побросалъ товарищамъ своимъ цѣпи, дорожные ошейники и кипы холстинныхъ штановъ. Они раздѣлили между собою работу: одни разстилали въ углу двора длинныя цѣпи, которыя называли по своему бичевками; другіе раскладывали по мостовой ткани, рубахи и штаны; между тѣмъ какъ тѣ, которые были поумнѣе, осматривали, подъ руководствомъ Главнаго Смотрителя, маленькаго здороваго старика, желѣзные ошейники, каждый особо, а потомъ пробовали ихъ ударяя ими по мостовой. Всё это происходило при громкихъ насмѣшкахъ заключенныхъ, мелькавшихъ въ отдаленіи въ окнахъ старой тюрьмы, обращенныхъ на малый дворъ; но голоса сіи заглушаемы быди шумнымъ хохотомъ галерныхъ невольниковъ, для коихъ дѣлались приготовленія.

Когда всё, было готово, одинъ чиновникъ съ серебреннымъ шитьемъ, котораго называли Господиномъ Инспекторомъ, далъ приказъ Директору тюрьмы; вслѣдъ за тѣмъ изъ двухъ или трехъ низкихъ дверей хлынуло на дворъ съ воемъ, почти въ одно время и какъ бы тучами, множество людей отвратительнаго вида и въ рубищахъ. Люди сіи были галерные невольники.

При входѣ ихъ радость въ окнахъ усугубилась. Нѣкоторые изъ нихъ, наиболѣе прославившіеся въ острогѣ, привѣтствуемы были радостными кликами, и рукоплесканіями, и принимали оныя съ какимъ-то гордымъ смиренномудріемъ. На многихъ были шляпы, сплетенныя собственными ихъ руками изъ тюремной соломы, всѣ страшнаго вида; они надѣвали ихъ съ тою цѣлью, чтобы въ городахъ, чрезъ которые лежалъ имъ путь, шляпа заставляла обращать вниманіе на голову. Такимъ колодникамъ еще болѣе рукоплескали. Въ особенности одинъ произвелъ всеобщій восторгъ: молодый человѣкъ лѣтъ семнадцати, съ лица какъ дѣвушка. Онъ вышелъ изъ тюрьмы, въ которой содержался втайнѣ восемь дней, изъ своей связки соломы сдѣлалъ онъ себѣ платье, покрывавшее его съ ногъ до головы, и появился на дворъ, кружась около себя съ проворствомъ змѣи. Забавникъ сей осужденъ былъ за воровство. Рукоплесканія и крики радости выходили изъ границъ. Колодники отвѣчали тѣмъ же, и сердце раздиралось при видѣ такой взаимной радости между настоящими и будущими галерными невольниками. Не смотря на присутствіе тюремщиковъ и устрашенныхъ жителей, завлеченныхъ любопытствомъ, преступленіе, презирая ихъ, явно, дѣлало изъ сего ужаснаго наказанія семейный праздникъ,

Только что входилъ колодникъ, его толкали, между двумя рядами галерной стражи, на малый дворъ, окруженный рѣшетками, на которомъ готовился лѣкарскій осмотръ. Здѣсь-то каждый испытывалъ послѣднее средство, чтобы избавиться отъ дороги, и взводилъ на себя какій нибудь недугъ: или болѣли глаза, или хромала нога, или переломлена была рука; но, по освидѣтельствованіи, почти всегда оказывались всѣ годными для галеръ: и тогда каждый безпечно предавался своему жребію, забывая въ нѣсколько минутъ долголѣтнюю мнимую свою болѣзнь.

Рѣшетка вкругъ малаго двора опять отворилась. Одинъ изъ надзирателей сдѣлалъ перекличку по азбучному порядку, и вотъ вышли колодники одинъ по одному, и каждый изъ нихъ становился въ углу большаго двора подлѣ товарища, доставшагося по заглавной буквѣ. Здѣсь колоднику не на кого уже надѣяться, онъ влачитъ цѣпь за себя, рядомъ съ незнакомцемъ, и хотя бы случился у него другъ, онъ отдѣленъ отъ него цѣпью. Несчастіе изъ несчастій!

Когда вышло человѣкъ до тридцати рѣшетку опять заперли. Одинъ изъ галерныхъ начальниковъ уравнялъ ихъ своей палкою, бросилъ передъ каждымъ изъ нихъ по рубашкѣ, жилету и толстымъ холстиннымъ штанамъ, подалъ знакъ, и всѣ начали раздѣваться. Неожиданный случай, какъ будто нарочно, перемѣнилъ униженіе сіе въ муку,

До сихъ поръ погода была довольно хороша, и хотя отъ Октябрскаго сѣвернаго вѣтра воздухъ былъ холоденъ, однако по временамъ проглядывалъ кое-гдѣ сквозь сѣрые густые туманы солнечный лучь; но едва скинули колодники свои тюремныя рубища, и предстали нагіе подробному освидѣтельствованію галерныхъ смотрителей, и любопытнымъ взорамъ приходящихъ, которые кружились около нихъ, осматривая ихъ плеча, небо помрачилось и вдругъ холодный осенній дождь полился ручьями въ четвероугольный дворъ, на непокрытыя головы, обнаженные члены каторжныхъ; на ихъ негодные плащи, раскинутые на мостовой.

Въ минуту на площади ни осталось никого, кромѣ колодниковъ и ихъ стражи. Парижскіе шатуны скрылись у входовъ подъ навѣсомъ.

Между тѣмъ дождь лился рѣкою. На дворѣ оставались уже одни голые колодники, съ которыхъ лились ручьи на наводненнуіо мостовую. За шумными угрозами послѣдовало мертвое молчаніе. Несчастные дрожали, стучали зубами; изсохшія ихъ ноги, суковатыя колѣна ударялись другъ объ друга, и жалко было смотрѣть, какъ они натягивали на свои посинѣлые члены мокрыя рубахи, жилеты, штаны, съ которыхъ струился дождь. Нагота была бы лучше.

Только одинъ старикъ оставался веселымъ. Утираясь мокрою своей рубашкою, онъ вскричалъ: этого не было въ росписаніи, потомъ началѣ смѣяться.

Когда надѣли они дорожныя платья, ихъ повели по двадцати или тридцати человѣкъ на другій уголъ площади, уже приготовлены были для нихъ растянутыя по землѣ веревки. Сіи веревки были длинныя и крѣпкія цѣпи, пересѣкаемыя чрезъ каждые два фута другими цѣпями не столь длинными, у коихъ на концѣ прикрѣпляется четвероугольный желѣзный ошейникъ; отпирается ошейникъ сей чрезъ скважину, просверленную въ одномъ углу, а затворяется на противолежащей сторонѣ посредствомъ болта, заковываемаго на шеѣ каторжнаго до прибытія къ мѣсту назначенія, Такія веревки, будучи разложены по землѣ, весьма походятъ на главную рыбью кость.

Каторжныхъ посадили на мостовой въ грязи, водѣ, имъ стали примѣривать нашейныя цѣпи: потомъ два галерные кузнеца, вооруженные дорожными наковальнями, заковали имъ на шеѣ сильными ударами молотовъ холодное желѣзо. Вотъ минута ужасная и для самыхъ отважныхъ. При каждомъ ударѣ по наковальнѣ; приложенной къ ихъ спинѣ, отскакиваетъ подбородокъ несчастнаго, отъ малѣйшаго движенія назадъ отлетѣлъ бы черепъ, какъ шелуха съ орѣха.

Послѣ сего дѣйствія, веселость ихъ пропала. Уже раздавался одинъ стукъ цѣпей, и изрѣдка свистъ и глухій шумъ отъ палки, которою галерные смотрители угощали упрямыхъ. Нѣкоторые изъ колодниковъ плакали, старики дрожали и прикусывали у себя губы. Съ ужасомъ смотрѣлъ я на всѣ сіи мрачныя лица, вставленныя въ желѣзныя рамы.

Такимъ образомъ, послѣ докторскаго осмотра, свидѣтельствуютъ галерные начальники; послѣ освидѣтельствованія галерными начальниками заковыванье. Въ семъ представленіи три дѣйствія.

Солнце проглянуло снова. Оно какъ будто зажгло головы у всѣхъ галерныхъ невольниковъ. Они вскочили вдругъ какъ бы отъ судорожнаго удара, всѣ пять веревокъ напутали себѣ на руки, и внезапно окружили, въ видѣ безконечнаго кольца, шестъ, на которомъ висѣлъ фонарь. При видѣ круженія ихъ, зрѣніе утомлялось. Они пѣли и галерныя пѣсни и романсы своего покроя то жалкимъ, то буйнымъ и веселымъ напѣвомъ, иногда пронзительные голоса, прерывистый и удушливый хохотъ смѣшивались съ таинственными словами; вдругъ раздавались неистовые клики, и цѣпи, ударяясь одна объ другую, служили оркестромъ для сего пѣнія, которое было бездушнѣе ихъ шума, это былъ настоящій жидовскій шабашъ.

На площадь принесли широкій котелъ. Галерные смотрители прервали пляску палочными ударами, и повели колодниковъ къ этому котлу, въ которомъ плавали, не знаю, какія травы, въ какой-то дымившейся и грязной жидкости. Они стали ѣсть.

Насытясь, они вылили на мостовую недоѣденную смѣсь, побросали остатокъ чернаго хлѣба, и опять стали плясать и пѣть. По видимому, свободу сію даютъ имъ въ день заковыванья, и въ слѣдующую за тѣмъ ночь.

Я смотрѣлъ на сіе зрѣлище съ такимъ ненасытимымъ любопытствомъ, съ такимъ трепетомъ и вниманіемъ, что самъ себя позабылъ. Глубокое чувстованіе жалости потрясало мою внутренность, и хохотъ безумцевъ заставлялъ меня плакать.

Вдругъ, погруженный въ задумчивость, увидѣлъ я, что завывавшій хороводъ остановился и замолчалъ. Глаза у всѣхъ обратились къ окошку, у котораго я былъ. Приговоренный къ смерти! Приговоренный къ смерти! кричали они всѣ, указывая на меня пальцами; и порывы радости удвоились.

Я окаменѣлъ.

Не знаю, гдѣ они видѣли и какъ узнали меня.

— Здорово, здорово! кричали они мнѣ съ своею злобной усмѣшкою. Одинъ изъ самыхъ молодыхъ, осужденный но смерть на галеры, съ лоснящимся и багровымъ лицемъ, поглядѣлъ на меня съ видомъ зависти, примолвя: Онъ счастливъ! Его подрѣжутъ! Прощай, товарищъ!

Не могу сказать, что происходило во мнѣ. Я былъ въ самомъ дѣлѣ ихъ товарищъ. Гревская площадь сестра Тулонскимъ галерамъ. Я стоялъ даже ниже ихъ, они дѣлали мнѣ честь. Я затрепеталъ.

Да, ихъ товарищъ! еще нѣсколько дней, и я могъ въ свою очередь ихъ позабавить.

Я оставался у окна неподвижнымъ, разслабленнымъ, въ параличѣ; но когда увидѣлъ, что пять рядовъ колодниковъ подходили, бросались ко мнѣ съ выраженіями адскаго ихъ дружества, когда услышалъ шумный трескъ ихъ цѣпей, ихъ оглушающіе крики и громовые шаги подъ стѣною; то мнѣ показалось, что толпа этихъ демоновъ лезла въ мой бѣдный чуланъ; я закричалъ, бросился на дверь съ такой силою, что едва не вышибъ ее; но бѣгство было невозможно. Запоры задвинуты были снаружи. Я стучался, кричалъ съ бѣшенствомъ. Уже мнѣ чудилось, что страшные голоса галерныхъ невольниковъ приближались, уже, казалось, видѣлъ я безобразныя ихъ головы на краю моего окна, я закричалъ неистово и упалъ въ безпамятствѣ;

Я пришелъ въ себя уже ночью. Я лежалъ на дурной кровати, и, при слабомъ свѣтѣ привѣшеннаго къ потолку фонаря, увидѣлъ нѣсколько такихъ же кроватей, размѣщенныхъ прямолинѣйно по обѣимъ сторонамъ моей. Я понялъ, что меня перенесли въ больницу.

Нѣсколько минутъ я бодрствовалъ, но безъ мыслей и памяти, предавшись весь блаженству, которое вкушалъ, лежа на постелѣ. Конечно, въ другое время, я отскочилъ бы съ отвращеніемъ и жалостью отъ сей госпитальной и темничной кровати; но тогда я сталъ уже другимъ. Хотя бѣлье было нечисто и жестко, одѣяло тонко и въ дырахъ, а сквозь тюфякъ можно было чувствовать солому, ничего! члены мои могли разгибаться по волѣ въ сей грубой одеждѣ; какъ ни было тонко сіе одѣяло; но я ощущалъ, что ужасный холодъ, проникавшій меня обыкновенно до сердца, сталъ мало по малу изчезать. Я опять уснулъ.

Сильный шумъ разбудилъ меня; уже разсвѣтало. Шумъ сей происходилъ снаружи, кровать моя была подлѣ окна; я сѣлъ въ постелѣ, любопытствуя узнать причину стука.

Окно выходило на большій Бисетрскій дворъ, который былъ наполненъ народомъ; два ряда старыхъ солдатъ съ трудомъ заграждали, посреди сей толпы, узкую дорожку поперегъ двора. Между симъ двойнымъ рядомъ солдатъ проходили медлѣнно, останавливаясь на каждомъ камнѣ, пять длинныхъ телегъ, усаженныхъ людями. Путешественники сіи были галерные невольники, которыхъ отправляли.

Телеги были открыты. На каждой изъ нихъ находилось по кордону колодниковъ, которые сидѣли по краямъ тѣсно одинъ съ другимъ, отдѣляясь другъ отъ друга общею цѣпью, простиравшеюся вдоль телеги; конецъ сей цѣпи придавленъ былъ ногою одного изъ галерныхъ сторожей, который стоялъ съ заряженнымъ ружьемъ. Цѣпи на колодникахъ звенѣли, и, при каждомъ потрясеніи телеги, головы ихъ прыгали, а повисшія ноги ударялись одна объ другую.

Тонкій и пронзительный дождь студилъ воздухъ; холстинныя штаны ихъ прилипали къ колѣнамъ, сдѣлавшись изъ сѣрыхъ черными. Съ ихъ длинныхъ бородъ и короткихъ волосъ лились ручьи; лица у нихъ были багроваго цвѣта; несчастные дрожали и скрипѣли зубами отъ бѣшенства и стужи. Впрочемъ малѣйшее движеніе было невозможно.

Бывъ однажды прикованнымъ къ сей цѣпи, дѣлается уже только обломкомъ того безобразнаго цѣлаго, который называется кордономъ, а движется подобно одному человѣку. Умъ долженъ сложить съ себя свое достоинство; галерный карканъ осуждаетъ его на смерть; а само животное можетъ чувствовать нужды и позывъ на пищу въ одни опредѣленные часы. Такимъ образомъ неподвижные, большею частію полунагіе, съ открытыми головами и повисшими ногами, предпринимали они двадцатипятидневное свое странствіе на тѣхъ же самыхъ телегахъ, въ одномъ и томъ же платьѣ какъ въ зной посреди Іюля, такъ и въ холодные Ноябрскіе дожди. Подумаешь, что люди хотятъ сдѣлать и небо участникомъ въ своемъ тиранствѣ,

Между конвоемъ и телегами завелся какой-то ужасный разговоръ: съ одной стороны ругательства, съ другой угрозы, и съ обѣихъ сторонъ проклятія; но Капитанъ подалъ знакъ, палочные удары посыпались въ телеги безъ разбора, на плеча и головы, и всё приняло видъ тишины; называемой порядкомъ. Но глаза пылали мщеніемъ, и кулаки несчастныхъ сводило у нихъ на колѣнахъ.

Пять телегъ, сопровождаемыя, конными жандармами и пѣшею галерною стражей, пропали съ глазъ одна за другою въ полукружіи высокихъ воротъ Бисетра, показалась шестая, на которой набросаны были, какъ попало, кострюли, мѣдные котлы и запасныя цѣпи. Нѣсколько галерныхъ сторожей, оставшихъ у питейныхъ домовъ, спѣшили присоединиться къ своему отряду. Всѣ прошли. Зрѣлище изчезло какъ фантасмагорія. Постепенно слабѣлъ и тяжелый стукъ колесъ и лошадиныхъ копытъ по мощенной Фонтенебельской дорогѣ, и свистъ бичей, и звонъ цѣпей, и вой народа, сопровождавшаго галерныхъ невольниковъ проклятіями.

И сіе-то было для нихъ началомъ!

Но объ чемъ говорилъ мнѣ Адвокатъ? О галерахъ! Нѣтъ, лучше тысячу разъ смерть! Лучше эшафотъ нежели галеры, лучше ничтожество чѣмъ адъ, лучше ножъ гильётины нежели галерный карканъ! Галерьг, правосудное небо!

Къ несчастью я не былъ боленъ. На другій день должно было выйти изъ больницы. Тюрьма опять овладѣла мною.

Не боленъ! Въ самомъ дѣдѣ, я молодъ, здоровъ и крѣпокъ. Кровь свободно протекаетъ въ моихъ жилахъ, всѣ члены мои повинуются моимъ причудамъ, я силенъ тѣломъ и духомъ, созданъ для долгой жизни; такъ; всё это правда; однако во мнѣ болѣзнь, болѣзнь смертельная, болѣзнь отъ руки человѣческой.

Съ того времени, какъ выпущенъ я изъ больницы, мнѣ приходитъ мысль мучительная, мысль, повергающая меня въ изступленіе: мнѣ представляется, что я могъ бы убѣжать, еслибъ оставили меня въ лазаретѣ. Лѣкаря, сестры милосердія брали, кажется, во мнѣ участіе. Умереть въ такой молодости и такою смертію! Можно было подумать, что они сожалѣли меня, съ толикою-то заботливостью тѣснилисъ вокругъ моего изголовья. Нѣтъ, ихъ влекло одно любопытство, и притомъ врачеваніе сихъ людей можетъ избавить отъ какой нибудь горячки, а не отъ смертнаго приговора. Между тѣмъ и послѣднее было бы для нихъ такъ легко! Только отворить дверь! Чего бы имъ стоило?

Теперь всё кончилось! Жалоба моя будетъ отвергнута, потому что всё шло какъ слѣдуетъ, свидѣтели сдѣлали показанія, истцы подали искъ, судьи судили. Я не надѣюсь уже ни на что, развѣ только…. нѣтъ, глупость! Всё пропало! Жалоба есть веревка, на которой висишь надъ бездною, и которая трещитъ каждую минуту, пока совсѣмъ порвётся… Тоже самое было бы, еслибъ ножу гильётины должно было падать шесть недѣль,

Но можетъ быть получу я прощеніе?

Мнѣ получить прощеніе? Чрезъ кого? За что? Какимъ образомъ? Невозможно, чтобы простили меня. Нуженъ примѣръ, какъ говорятъ они.

Мнѣ остается уже только три шага: Бисетръ, тюрьма Палаты, Гревская площадь.

Въ продолженіи немногихъ часовъ, проведенныхъ мною въ больницѣ, я сидѣлъ у окна, на солнцѣ (оно вновь появилось), или по крайней мѣрѣ пользуясь имъ столько, сколько позволяли желѣзныя рѣшетки.

Голова моя горѣла и сдѣлалась такъ тяжела, что я не могъ поддерживать ее обѣими своими руками, руки мои лежали на колѣнахъ, а ноги упирались въ кресло; отъ утомленія я обыкновенно сгибаюсь и свертываюсь клубкомъ; можно бы подумать, что у меня не было; ни костей въ членахъ, ни мыщъ въ тѣлѣ.

Никогда не дѣйствовали на меня такъ сильно душные пары темницы, всё еще звенѣли въ ушахъ моихъ цѣпи галерныхъ невольниковъ, я чувствовалъ ужасную усталость отъ Бисетра. Мнѣ казалось, что милосердый Господъ сжалится надо мною, и пошлетъ въ утѣшеніе мое хотя какую нибудь птичку, которая будетъ пѣть тамъ, напротивъ, на краю кровли.

Не знаю, Богъ ли или злой духъ услышалъ меня; но почти въ ту же минуту раздался подъ окномъ моимъ голосъ не пернатаго, но гораздо лучше, чистый, свѣжій, нѣжный голосъ пятнадцатилѣтней дѣвушки. Я поднялъ голову, какъ бы вдругъ опамятовавшись, слушалъ съ жадностью пѣсню, которую она пѣла голосомъ протяжнымъ и унылымъ, какъ будто томно и жалобно ворковала; вотъ слова:

Я на улицѣ Мальской

Былъ подъ стражу взятъ:

Ай бѣда!

Объѣздные напали;

Ай бѣда, ай бѣда!

Будто вихрь, набѣжали?

Ай бѣда мнѣ, бѣда!

Не могу выразить, какъ сдѣлалось мнѣ, тошно. Голосъ продолжалъ:

Будто вихрь, набѣжали,

Ай бѣда!

Руки, ноги куютъ,

Ай, бѣда, ай бѣда.

И начальникъ ихъ тутъ,

Ай бѣда мнѣ, бѣда!

Вдругъ откуда ни взялся,

Ай бѣда, ай бѣда!

Мнѣ товарищъ попался,

Ай бѣда мнѣ, бѣда!"

Мнѣ товарищъ попался,

Ай бѣда!

Повѣсти, братъ, женѣ,

Ай бѣда, ай бѣда!

Что я запертъ въ тюрьмѣ,

Ай бѣда мнѣ, бѣда!

Вотъ жена прибѣжала,

Ай бѣда, ай бѣда!

Что ты сдѣлалъ? вскричала,

Ай бѣда мнѣ, бѣда!

Что ты сдѣлалъ? вскричала,

Ай бѣда!

«Кто то шелъ; я къ нему,

Ай бѣда, ай бѣда!

Закололъ, взялъ казну,

Ай бѣда мнѣ, бѣда!

И часы снялъ и пряжки,

Ай бѣда, ай бѣда!

Обобралъ до рубашки,

Ай бѣда мнѣ, бѣда!

Обобралъ до рубашки,

Ай бѣда!

Къ Королю вмигъ жена,

Ай бѣда, ай бѣда!

Ему въ ноги она,

Ай бѣда, ай бѣда!

И вручаетъ прошенье,

Ай бѣда, ай бѣда!

Чтобы далъ мнѣ прощенье.

Ай бѣда мнѣ, бѣда!

Чтобы далъ мнѣ прощенье,

Ай бѣда!

Лишь бы вырваться мнѣ,

Ай бѣда, ай бѣда!

Я купилъ бы женѣ,

Ай бѣда мнѣ, бѣда!

Двѣ ленты шелковыя,

Ай бѣда, ай бѣда!

Башмаки щегольскіе,

Ай бѣда мнѣ; бѣда!

Я не слышалъ и не могъ бы слышать болѣе. Полупонятный и полускрытый смыслъ сего ужаснаго гореванья, борьба разбойняка съ дозоромъ, встрѣча съ воромъ, котораго посылаетъ онъ къ своей женѣ, ужасное увѣдомленіе: Я убилъ человѣка и схваченъ. Приходъ жены къ Королю съ челобитнею, негодованіе Короля! И обо всѣмъ этомъ пѣлъ самымъ жалобнымъ напѣвомъ самый трогательный голосъ, какій лѣлѣялъ когда либо человѣческій слухъ?… Всё сіе разтерзало, окаменило, разрушило меня. Отвратительно было слышать изъ алыхъ и свѣжихъ устъ столь чудовищныя слова. Не тоже ли самое слизь улитки на розѣ.

Не могу описать свои чувствованія; я былъ и оскорбленъ и разтроганъ. Грубыя слова, варварскій и площадный языкъ, гнусный выговоръ вмѣстѣ съ голосомъ молодой дѣвушки, пріятный переливъ изъ дѣтскаго въ женскій голосъ! Слова безобразныя и нестройныя, пѣтыя, мѣрныя, разнородныя!

Ахъ! Какъ позорна тюрьма! Въ ней все осквернено какимъ-то ядомъ. Въ ней всё дѣлается отвратительнымъ, даже самая пѣсня пятнадцатилѣтней дѣвушки!

Видите ли здѣсь птичку, у ней на крылѣ грязь, вы сорвали красивый цвѣтокъ, обоняете, отъ него смрадъ.

О! Еслибъ я вырвался, какъ помчался бы я по полямъ!

Нѣтъ, зачѣмъ бѣжать. Станутъ смотрѣть и подозрѣвать. Напротивъ, иди тихо, поднявши голову, припѣвая, надѣнь какій нибудь старый голубый армякъ съ красными узорами, который совершенно измѣняетъ наружность человѣка. Въ такихъ армякахъ ходятъ всѣ огородники, живущіе вокругъ города.

Я помню, невдалекѣ отъ Аркеля, семью густыхъ деревъ у одного болота, куда, бывши въ училищѣ, приходилъ я съ товарищами своими по четвергамъ ловить лягушекъ. Здѣсь-то спрятался бы я до вечера.

При наступленіи ночи, пустился бы я снова въ дорогу, и пошелъ бы въ Винценъ. Нѣтъ, туда не пустила бы рѣка. Я пошелъ бы въ Арпажонъ. Было бы лучше свернуть на Сенжерменскую дорогу, и идти въ Гавръ, а тамъ сѣсть на корабль, и ѣхать въ Англію. Пусть такъ; но я прихожу въ Лонжоли, проходитъ жандармъ, спрашиваетъ у меня пашпорта….. я погибъ! Ахъ, несчастный мечтатель, прежде разломай окружающую тебя стѣну, въ которой толщины три фута! Смерть! Смерть!

Не я ли приходилъ совершеннымъ ребенкомъ сюда, въ Бисетръ, смотрѣть на большій колодецъ и сумасшедшихъ!

Между тѣмъ, какъ я писалъ всё сіе, ночникъ поблѣднѣлъ, наступилъ день, часы на тюремной церквѣ пробили шесть разъ.

Что это значитъ? темничный стражъ вошелъ ко мнѣ, снялъ шляпу, поклонился мнѣ, извинился, что безпокоилъ меня, и смягчая, сколько могъ, грубый свой голосъ, спросилъ, чего желалъ я на завтракъ?

Я задрожалъ. Уже ли сегодня?

Сегодня!

Самъ Директоръ тюрьмы посѣтилъ меня, и спросилъ, въ чемъ могъ мнѣ угодить, или быть полезнымъ; изъявилъ желаніе, чтобъ я былъ доволенъ и имъ и его подчиненными; освѣдомился, съ выраженіемъ участія, здоровъ ли я и какъ провелъ ночь, уходя, назвалъ меня Милостивымъ Государемъ.

Сегодня!

Тюремщикъ не думаетъ, чтобъ я ропталъ на него и его помощниковъ. Онъ правъ, съ моей стороны было бы дурно роптать; они исполняли свою обязанность, тщательно стерегли меня, да и, входя и уходя, соблюдали учтивость. Какъ же не быть мнѣ довольнымъ?

Тюремный стражъ, съ привѣтливою своей улыбкою, ласковыми словами, вкрадчивыми и испытующимъ взоромъ, толстыми и широкими руками, есть олицетворенная тюрьма, Бисетръ, сдѣлавшійся человѣкомъ. Около меня всё тюрьма, я нахожу тюрьму во всѣхъ видахъ, въ видѣ человѣка, въ видѣ рѣшетки, въ видѣ желѣзнаго запора. Сія стѣна тюрьма изъ камня, сія дверь тюрьма изъ дерева, сіи стражи тюрьма изъ плоти и костей. Тюрьма есть родъ существа ужаснаго, полнаго, недѣлимаго, полудомъ и получеловѣкъ. Я жертва ея; она тѣснитъ меня, обвивается около меня всѣми своими изгибами, держитъ меня въ гранитнымъ стѣнахъ своихъ, прячетъ меня къ себѣ подъ желѣзные замки, и надзираетъ за мною глазами тюремщика;

Ахъ, я несчастный! что станется, что сдѣлаютъ со мною?

Теперь я спокоенъ, всё кончилось, кончилось хорошо. Мучительное недоумѣніе, въ которое повергнулъ меня приходъ Директора, миновалось. Признаюсь, я надѣялся еще… Теперь, слава Богу, я не надѣюсь больше.

Вотъ что случилось:

Въ ту самую минуту, какъ пробило половина седьмаго часа, — нѣтъ, тогда было полчетверти, — дверь въ мою горницу отворилась. Вошелъ сѣдый старикъ, въ сѣромъ короткомъ сертукѣ. Онъ разстегнулъ свой камзолъ, я увидѣлъ рясу, манжеты. Это былъ Священникъ, но не тюремный Духовникъ, вотъ что не обѣщало мнѣ добра.

Онъ сѣлъ противъ меня съ благосклонною улыбкой, покачалъ головою и обратилъ глаза вверхъ. Сынъ мой, сказалъ онъ мнѣ, приготовился ли ты?

Я отвѣчалъ ему слабымъ голосомъ: Я не приготовился, а готовъ.

Между тѣмъ въ глазахъ у меня потемнѣло, холодный потъ выступилъ изо всѣхъ моихъ членовъ, я чувствовалъ что виски у меня налились кровью, и въ ушахъ шумѣло.

Я качался на своемъ стулѣ, какъ сонный, а добрый старецъ говорилъ. По крайней мѣрѣ мнѣ такъ казалось, и я какъ будто помню, что губы его двигались, глаза сверкали.

Дверь отворилась въ другій разъ, стукъ запоровъ прервалъ мое оцѣпенѣніе и его разговоръ. Родъ господчика въ черномъ платьѣ, въ сопровожденіи Директора тюрьмы, вошелъ и поклонился мнѣ низко. У него на лицѣ нѣсколько изображалась та искуственная печаль, которою отличаются чиновники, употребляемые при погребальныхъ торжествахъ. Онъ держалъ свитокъ бумаги.

Милостивый Государь, сказалъ онъ мнѣ, со свѣтской улыбкою, я Придворный Королевскій Приставъ въ Парижѣ. Честь имѣю представиться вамъ отъ имени Генералъ-Прокурора.

Первый ударъ миновался. Всё мужество мое возвратилось.

Итакъ господинъ Генералъ-Прокуроръ, отвѣчалъ я ему, требовалъ такъ настоятельно головы моей? Я не заслуживаю того, чтобы онъ писалъ ко мнѣ. Надѣюсь, что смерть моя доставитъ ему великое удовольствіе; потому что мнѣ горько думать, чтобы онъ столько домогался оной, бывъ къ тому равнодушнымъ.

Я выслушалъ всё сіе, и присовокупилъ твердымъ голосомъ: извольте читать, сударь?

Онъ началъ читать, мнѣ длинную бумагу, припѣвая на каждой строкѣ, и останавливаясь на каждомъ словѣ. Это было отверженіе моей жалобы.

— Приговоръ будетъ исполненъ сегодня на Гревской площади, примолвилъ онъ, по окончаніи чтенія, не поднимая глазъ со своей бумаги. Мы поѣдемъ въ половинѣ восьмаго часа въ Палату. — Будьте такъ добры, сударь, поѣзжайте со мною.

Нѣсколько минутъ уже я слушалъ его. Директоръ разговаривалъ со Священникомъ; Приставъ не сводилъ глазъ со своей бумаги; я глядѣлъ на отворенную дверь… — Ахъ! несчастный! въ корридорѣ четыре стрѣлка.

Приставъ повторилъ свой вопросъ, и въ этотъ разъ уже взглянулъ на меня. — Когда вамъ угодно, отвѣчалъ я ему.

Опъ поклонился мнѣ, сказавъ: — чрезъ полчаса я буду имѣть честь придти за вами.

Меня оставили однаго.

Боже мой! Дайте мнѣ средство уйти! Какое нибудь средство! Мнѣ должно вырваться? Должно! Теперь же! Въ ворота, въ окна, по кровлѣ! Пусть хоть придется мнѣ измождиться за перекладинами!

О бѣшенство! Демоны! Проклятіе! Нужны цѣлые мѣсяцы и хорошія орудія, чтобы сдѣлать въ сей стѣнѣ проломъ, а въ моемъ распоряженіи нѣтъ ни гвоздя, ни часа.

XXII.
Изъ тюрьмы, находящейся въ домѣ Палаты.

править

Вотъ уже я переведенъ, какъ говорится на судебномъ языкѣ. Но не излишне будетъ разсказать мое путешествіе.

Бьетъ половина осьмаго часа, и Приставъ является ко мнѣ снова. Я ожидаю васъ, сударь, сказалъ онъ мнѣ. Увы! Не одинъ онъ!

Я всталъ, сдѣлалъ шагъ; мнѣ казалось, что я не въ силахъ ступить еще разъ, столько-то отяжелѣла моя голова, и ослабѣли мои ноги; однако я оправился и пошелъ довольно твердо. Выходя изъ своего чyлaнa, я бросилъ окрестъ себя послѣдній взглядъ. Я любилъ свою тюрьму, она остается послѣ меня пустою и отворенною: это не идетъ къ тюрьмѣ,

Впрочемъ, она останется въ такомъ положеніи не надолго. Сегодня ждутъ сюда кого-то, говорили тюремщики, одного, приговореннаго къ смерти, надъ которымъ производился теперь судъ.

При поворотѣ изъ корридора, тюремный Священникъ присоединился къ намъ. Онъ только что кончилъ свой завтракъ.

При выходѣ моемъ изъ тюрьмы, Директоръ взялъ меня дружески за руку, и къ стражѣ моей прибавилъ еще четырехъ инвалидовъ.

У дверей больницы, одинъ умиравшій старикъ закричалъ мнѣ: До свиданія!

Мы вышли на дворъ. Я вздохнулъ свободно, будто ожилъ.

Мы шли на воздухѣ недолго. На первомъ дворѣ стояла почтовая карета, таже самая, въ которой я пріѣхалъ; это было родъ продолговатой одноколки въ двухъ отдѣленіяхъ, соединявшихся поперечною рѣшеткою изъ столь частыхъ желѣзныхъ проволокъ, что можно было почесть ее вытканною. Въ отдѣленіяхъ сихъ двѣ двери; въ одномъ впереди, а въ другомъ позади одноколки, и все въ ней такъ нечисто, такъ полиняло, что нищенская таратайка, въ сравненіи съ нею, торжественная карета.

Прежде, нежели похоронилъ я себя въ сей могилѣ о двухъ колесахъ, взглянулъ на дворъ тѣмъ отчаяннымъ взоромъ, предъ коимъ, кажется стѣны должны бы разрушиться. На дворѣ, который походилъ на небольшую площадь и усаженъ былъ деревами, собралось еще болѣе зрителей, нежели для галерныхъ невольниковъ. Вотъ ужъ и любопытные!

Въ день отправленія колодниковъ, шелъ дождь, какій бываетъ осенью, пронзительный и холодный; онъ идетъ еще и теперь, не перестанетъ конечно во весь день, переживетъ и меня.

Дороги. были избиты, дворъ полонъ грязи и воды. Мнѣ пріятно было видѣть, какъ толпа народа пресмыкалась въ семъ болотѣ.

Приставъ и одинъ жандармъ вошли въ передній флигель, Священникъ и я съ другимъ жандармомъ въ задній отдѣлъ дома. Четыре конныхъ жандарма окружали карету. Итакъ, кромѣ кучера, восемь человѣкъ для одного.

Когда я шелъ по лѣстницѣ, какая-то сѣроглазая старуха сказала: „на этихъ мнѣ еще пріятнѣе смотрѣть, нежели на галерныхъ невольниковъ.“

Вѣрю. Зрѣлище приговореннаго къ смерти легче окинуть однимъ взглядомъ, оно скоро оканчивается, и на оное удобно смотрѣть. Тутъ не развлекаетесь вы ничѣмъ. Передъ вами одинъ человѣкъ, и ему одному такая же мѣра бѣдствій, какъ всѣмъ колодникамъ вмѣстѣ, только муки сіи соединены въ одну точку.

Карета, покачнулась. Проѣзжая подъ сводомъ главныхъ воротъ, издала она глухій шумъ, потомъ отворилась у подъѣзда, и тяжелыя ворота Бисетра захлопнулись снова. Я чувствовалъ, что меня понесли, но пребывалъ въ оцѣпенѣніи, подобно человѣку, который въ безпамятствѣ и слышитъ, какъ погребаютъ его. Я слушалъ звонъ колокольчиковъ, висѣвшихъ на шеяхъ у почтовыхъ лошадей; онъ отдавался въ ушахъ моихъ глухо, но мѣрными звуками и съ разстановками; я слушалъ шумъ по мостовой обитыхъ желѣзомъ колесъ, стукъ каретнаго сундука въ рытвинахъ, громкій топотъ жандармскихъ лошадей вокругъ кареты, свистъ бича. Мнѣ казалось, что меня несло впередъ.

Сквозь рѣшетку окна, сдѣланнаго на верху прямо противъ меня, глаза мои остановились на надписи, начертанной большими буквами надъ главною дверью Бисетра: Домъ Призрѣнія Старости.

— Боже мой! сказалъ я самъ себѣ, кажется, что есть люди, которые и здѣсь достигаютъ старости.

Какъ будто въ просонкахъ, я придавалъ мысли сей разныя значенія въ своемъ умѣ, разтерзанномъ горестію. Вдругъ карета, поворачивая на большую дорогу изъ улицы, ведущей въ Бисетръ, перемѣнила карету, и глазамъ представились башни на церкви во имя Богородицы, чуть-чутъ синѣя въ густомъ туманѣ, поглощавшемъ Парижъ. Вмѣстѣ съ симъ, и направленіе ума моего измѣнилось; я сдѣлался такою же машиной, какъ и карета. Мысль о Бисетрѣ смѣнилась мыслію о башняхъ на церкви Богородицы. Кто будетъ стоятъ на башнѣ, гдѣ развѣвается флагъ, тотъ увидитъ хорошо, сказалъ я самъ себѣ, съ глупою улыбкою.

Кажется, въ это время Священникъ началъ опять говорить со мною; я не прерывалъ его. Бъ ушахъ моихъ раздавался уже шумъ колесъ, лошадиный топотъ, свистъ бича. Слова Священника только прибавили шума.

Я слушалъ въ молчаніи сіе паденіе однозвучныхъ словъ, которыя, подобно журчанію источника, усыпляли меня, и мелькали предъ мысленными очами моими, безпрестанно измѣняясь и оставаясь всё такими же, какъ искривленные вязы на большихъ дорогахъ; вдругъ тонкій, но, вмѣстѣ съ тѣмъ, грубый голосъ Пристава, сидѣвшаго впереди, потрясь меня.

— Ну чтожъ! Господинъ Аббатъ, сказалъ онъ почти весело, не знаете ли чего-нибудь новаго?

Съ сими словами обращался онъ къ Священнику.

Духовникъ, не перестававшій говорить мнѣ ни на минуту, и оглушаемый каретою, не давалъ отвѣта.

— Э! Э! началъ опять говорить Приставъ, возвышая голосъ, чтобы покрыть шумъ колесъ: Адская карета!

Адская! въ самомъ дѣлѣ.

Онъ продолжалъ:

— Въ этомъ шумѣ, ей-ей, не услышишь и другъ друга. Но объ чемъ началъ я рѣчь? Сдѣлайте милость, Господинъ Аббатъ, скажите мнѣ, объ чемъ я началъ говорить! Ахъ! Знаете ли вы важную Парижскую новость нынѣшняго дня?

Я задрожалъ, какъ будто говорилъ онъ обо мнѣ.

— Нѣтъ, сказалъ Священникъ, услышавъ наконецъ сдѣланный ему вопросъ, у меня не было времени прочитать сегодня утромъ журналы; я посмотрю вечеромъ, Когда я занятъ весь день, какъ теперь, то приказываю швейцару оставлять у себя мои журналы, и читаю ихъ, возвратясь домой.

— Не можетъ быть! возразилъ Приставъ, вы вѣрно знаете эту Парижскую новость, новость сегоднишняго утра!

Я началъ говорить: Кажется, я знаю сію новость.

Приставъ поглядѣлъ на меня: Вы! Точно!

— Въ такомъ случаѣ, какъ думаете вы объ этомъ?

— Вы любопытны! сказалъ я ему.

— Почему, сударь? возразилъ Приставъ. О политикѣ каждый думаетъ по своему. Изъ уваженія къ вамъ, я увѣренъ, что и у васъ свое мнѣніе. Что касается до меня, то я совершенно согласенъ, чтобы національная гвардія была возобновлена. Я былъ въ полку сержантомъ, и ей Богу, было весело.

Я прервалъ его. Я не полагалъ, чтобъ дѣло шло объ этомъ.

— А объ чемъ же? вы говорили, что знаете новость.

— Я разумѣлъ другую новость, которою Парижъ также занимается сегодня.

Глупецъ не понялъ; любопытство его пробудилось. Другую новость? Гдѣ могли вы собрать столько новостей? Объяснитесь; ради Бога, почтенный мой, о какой новости вы говорили? Не знаете ли вы этого, Господинъ Аббатъ? Не разсказывали ли вамъ о томъ подробнѣе? Сообщите мнѣ, прошу васъ. Въ чемъ дѣло?… Признаюсь, люблю новости, я разсказываю ихъ Господину Президенту, а это забавляетъ его.

Онъ наговорилъ множество подобнаго вздора, оборачиваясь поперемѣнно то къ Священику, то ко мнѣ, а я, вмѣсто всякаго отвѣта; пожималъ только плечами.

— Да объ чемъ думаете вы, сказалъ онъ мнѣ?

— Я думаю, отвѣчалъ я, что сегодня вечеромъ не буду уже думать.

— Вотъ объ чемъ, возразилъ онъ; право, вы слишкомъ печальны! Господинъ Koстень разговаривалъ.

Потомъ, нѣсколько помолчавъ: Я везъ Господина Папавуана, онъ былъ въ своей бобровой шапочкѣ, и курилъ сигарку. Что касается до Лярошельскихъ молодцевъ, то они разговаривали только между собою; но всё же разговаривали.

Онъ еще остановился, потомъ продолжалъ:

Глупцы! Мечтатели! Они, казалось, всѣхъ презирали. Но вы, ей-ей, очень задумчивы, молодой человѣкъ.

— Молодый человѣкъ! сказалъ я ему: я старѣе васъ; съ каждою новой четвертью часа, дѣлаюсь я старѣе цѣлымъ годомъ.

Онъ оборотился, поглядѣлъ на меня нѣсколько минутъ съ глупымъ удивленіемъ, потомъ началъ шутить не кстати.

— Полно, вы смѣетесь! Старѣе меня! Да я гожусь вамъ въ дѣды.

Я не намѣренъ смѣяться, отвѣчалъ я ему сурово.

Онъ открылъ свою табакерку.

— Не сердитесь, любѣзнѣйшій мой; понюхайте табаку, и не помните зла.

— Не бойтесь; мнѣ не долго помнить зло;

Въ эту минуту, табакёрка его, которую подавалъ онъ мнѣ, встрѣтилась съ раздѣлявшею насъ рѣшеткою. Карета ударилась въ ухабъ, и табакерка, отскочивъ отъ рѣшетки; упала къ ногамъ жандарма безъ крышки и табаку.

— Проклятая рѣшетка! вскричалъ Приставъ.

Онъ оборотился ко мнѣ.

— Скажите! Не ужасно ли мое несчастіе? Я потерялъ весь свой табакъ!

— Я теряю болѣе вашего, отвѣчалъ я съ усмѣшкою.

Онъ старался собирать свой табакъ; ворча сквозь зубы: Болѣе моего! это легко сказать. Безъ табаку до Парижа! Ужасно!

Духовникъ сказалъ ему нѣсколько утѣшительныхь словъ, и, не знаю, отъ того ли, что я былъ слишкомъ углубленъ въ себя, но мнѣ показалось, что слова сіи были продолженіемъ проповѣди, которой начало говорено было мнѣ. Мало по малу завязался разговоръ между Священникомъ и Приставомъ; я далъ имъ разговаривать, а самъ началъ размышлять.

При подъѣздь къ заставѣ, послышался мнѣ необычайный шумъ: конечно я былъ въ размышленіи.

Карета остановлена была на нѣсколько времени таможеннымъ дозоромъ. Городскіе досмотрщики освидѣтельствовали оную. Еслибъ вели на бойню барана или быка; то надо было бы поплатиться; но привилегія на человѣческую голову дается безъ платы. Мы проѣхали.

Миновавъ бульваръ, лошади побѣжали скорою рысью по старымъ извилистымъ улицамъ предмѣстья Сен-Марсо, и, такъ называемымъ, городскимъ, которыя вьются и пересѣкаютъ одна другую, какъ тысячи стезей въ муравейникѣ. По мостовой узкихъ сихъ улицъ карета покатилась такъ скоро и съ такимъ стукомъ, что наружный шумъ совсѣмъ нё доходилъ уже до моего слуха. Когда я взглядывалъ въ маленькое четыреугольное окно своего экипажа, то мнѣ казалось, что толпы прохожихъ останавливались и смотрѣли на мою карету, а ребятишки стаями бѣжали за нею. На перекресткахъ видѣлись мнѣ также, тамъ мущина, здѣсь старуха въ рубищахъ, иногда оба вмѣстѣ; въ рукахъ у нихъ было по пуку печатныхъ листовъ, которые прохожіе хватали наперерывъ, открывая уста, какъ бы хотѣли издать громкій крикъ.

Въ домѣ Палаты пробило половина девятаго часа, когда мы въѣхали на дворъ находящейся въ ономъ тюрьмы. При видѣ огромной лѣстницы, мрачной часовни, темныхъ входовъ, я содрогнулся. Когда карета остановилась, я думалъ, что, вмѣстѣ съ тѣмъ, остановится и біеніе моего сердца.

Я собралъ всѣ свои силы; дверь отворилась съ быстротою молніи, я выпрыгнулъ изъ подвижной тюрьмы; и устремился подъ сводъ между двумя рядами солдатъ. Гдѣ мнѣ должно было проходить, тамъ стояли уже толпы народа!

Доколѣ я шелъ по открытымъ для всѣхъ галлереямъ судейской Палаты, то чувствовалъ себя почти на свободѣ и не терялъ бодрости; но всё мое мужество оставило меня, когда отперли предо мною низкія двери, когда я увидѣлъ потаенныя лѣстницы, скрытые выходы, длинные, душные и глухіе корридоры, куда входятъ только судьи и осужденные.

Приставъ не отходилъ отъ меня. Священникѣ отлучился на два часа: у него были свои дѣла.

Меня отвели въ кабинетъ Директора, которому Приставъ и сдалъ меня. Это былъ обмѣнъ. Директоръ попросилъ его подождать немного, говоря, что у него была дичь, для сдачи ему, съ тѣмъ, чтобы отвезти ее немедленно въ Бисетръ въ той же каретѣ, въ которой онъ пріѣхалъ. Подъ дичью сей подразумѣвалъ онъ, безъ сомнѣнія, приговореннаго къ смерти, которому надлежало спать на оставшемся послѣ меня пукѣ соломы, Хорошо, сказалъ Приставъ Директору, я подожду нѣсколько времени; мы кончимъ вдругъ два дѣла, и кстати.

Между тѣмъ помѣстили меня въ маленькій кабинетъ, смежный съ кабинетомъ Директора. Здѣсь оставили меня одного, заперевъ крѣпко.

Не знаю; объ чемъ я думалъ и сколько времени былъ тамъ, какъ вдругъ грубый и громкій хохотъ, раздавшійся у моего уха, вывелъ меня изъ задумчивости.

Съ трепетомъ поднялъ я глаза. Я находился въ горницѣ уже не одинъ: со мною былъ другій, человѣкъ лѣтъ пятидесяти пяти, средняго роста, въ морщинахъ, горбатый, полусѣдый, широкоплечій, косый, сѣроглазый, съ злобною усмѣшкою на лицѣ, запачканный, въ лохмотьѣ, полунагій, отвратительнаго вида. Я не замѣтилъ, когда онъ вошелъ; какъ будто дверь отворилась, извергла его, и снова захлопнулась, а меня тутъ и не было. Ахъ! Еслибъ смерть застигла меня такимъ образомъ.

Нѣсколько секундъ я и незнакомецъ смотрѣли другъ на друга пристально: онъ съ прежнимъ смѣхомъ, похожимъ на хрипѣніе; я полуизумленный, полуиспуганный.

— Кто вы? сказалъ я ему наконецъ.

— Смѣшный вопросъ! отвѣчалъ онъ. Кусокъ мяса.

— Кусокъ мяса! Что это значитъ? Вопросъ сей умножилъ его веселости.

— Это значитъ, вскричалъ онъ, захохотавъ громко, что палачь будетъ играть моею головою черезъ шесть недѣлъ, точно такъ какъ съ твоею черезъ шесть часовъ. А! А! Теперь видно ты понялъ.

Въ самомъ дѣлѣ, я поблѣднѣлъ, и волосы мои поднялись дыбомъ: это былъ приговоренный въ тотъ день къ смерти, тотъ самый, котораго ожидали въ Бисетръ, мой наслѣдникъ,

Онъ продолжалъ:

Чего хочешь ты? Вотъ моя исторія: я сынъ славнаго вора; жаль, что палачь потрудился однажды повязать ему галстукъ. Тогда много было работы висѣлицѣ. Шести лѣтъ, остался я безъ отца и матери; лѣтомъ я валялся въ пыли у дорогъ, и проѣзжавшіе выбрасывали мнѣ изъ почтовыхъ экипажей своихъ по копѣйкѣ, зимой я ходилъ по грязи босый, подувая въ покраснѣвшіе свои пальцы; штаны мои были въ лохмотьѣ. На десятомъ году, началъ я употреблять свои руки въ дѣло, то опорожнивалъ карманъ, то кралъ шинель; десяти лѣтъ былъ я плутомъ; потомъ вошелъ въ связи; на осъмнадцатомъ, былъ я отъявленнымъ воромъ, вломился въ лавку, поддѣлалъ ключь. Меня поймали. Я былъ уже на возрастѣ; меня отправили на галеры. На галерахъ худо: спишь на доскѣ, пьешь одну воду, ѣшь черный хлѣбъ, таскаешь цѣпное ядро, которое ни къ чему, вѣчно подъ палочными ударами и на солнечномъ жару. Въ добавокъ, обрѣютъ тебя, а у меня были прекрасные каштановые волосы….. Но не жалѣю! Я пожилъ, въ пятнадцать лѣтъ и безъ того они вылѣзли бы! Мнѣ было тридцать два года: однажды, поутру, дали мнѣ видъ и шестьдесятъ шесть франковъ, которые накопилъ я въ продолженіи пятнадцатилѣтняго моего пребыванія на галерахъ, работая по шестнадцати часовъ въ день, до тридцати дней въ мѣсяцъ, по двенадцати мѣсяцевъ въ годъ. Все равно, я хотѣлъ быть честнымъ человѣкомъ съ шестьюдесятью шестью франками, и подъ моимъ рубищемъ скрывалось бодѣе благородныхъ чувствованій, нежели сколько ихъ есть подъ рясою Аббата. Но проклятый паспортъ! Онъ былъ желтаго цвѣта, и внизу было написано на немъ: освобожденный колодникъ. Я долженъ былъ показывать его вездѣ, гдѣ проходилъ, и представлять разъ въ недѣлю начальству того мѣста, гдѣ останавливался. Прекрасный аттестатъ! Я былъ пугалищемъ; при видѣ меня, маленькія дѣти разбѣгались, всякой запиралъ двери и никто не хотѣлъ давать мнѣ работу. Я проѣлъ свои шестъдесятъ франковъ; а надо было прокармливать себя. Я показывалъ, что мои руки годны къ работѣ, затворяли двери. Я вызывался работать цѣлый день за пятнадцать, за десять, за пять копѣекъ. Всё напрасно. Что дѣлать? однажды я былъ голоденъ, выбилъ стекло у булочника, и схватилъ хлѣбъ, а булочникъ схватилъ меня; я не съѣлъ хлѣба, а меня послали навсегда на галеры, и выжгли на плечѣ три буквы; я покажу ихъ тебѣ, ежели хочешь. Такое наказаніе называется повторительнымъ. И вотъ я опять на галерахъ, опять въ Тулонѣ, но въ этотъ разъ уже съ приговоренными на вѣчную галерную работу. Надо было уйти. Оставалось только проломать три стѣны, и перерѣзать двѣ цѣпи: у меня былъ гвоздь, и я ушелъ. Выпалили изъ пушки, въ знакъ тревоги; ибо наша братья ходитъ въ красномъ, какъ Римскіе Кардиналы, и, при отправленіи нашемъ, палятъ изъ пушекъ. Порохъ попалъ въ воробьевъ. На сей разъ не было у меня желтаго паспорта, но не было и денегъ. Я встрѣтился съ товарищами, которые или также выжили свое время, или были въ бѣгахъ. Начальникъ ихъ пригласилъ меня въ товарищество къ нимъ; они убивали по большимъ дорогамъ. Я принялъ предложеніе, и началъ убивать, чтобы жить. Я подстерегалъ то дилижансъ, то почтовую карету, то ѣхавшаго верхомъ торговца быками. Мы брали деньги, бросали скотъ или карету, а людей хоронили подъ деревами, стараясь особенно, чтобы невидно было ногъ, потомъ утаптывали сугробъ, отъ чего не замѣтно было, что землю недавно разрывали. Въ такихъ-то занятіяхъ я состарѣлся, жилъ въ кустарникахъ, спалъ подъ открытымъ небомъ, скрываясь отъ преслѣдованія изъ лѣса въ лѣсъ, но по крайней мѣрѣ былъ на свободѣ и принадлежалъ себѣ самому. Все кончится такъ или иначе. Однажды, ночью, жандармы словили насъ. Товарищи мои убѣжали, но я былъ старѣе, и остался въ сѣтяхъ у сихъ ловцевъ, у которыхъ шляпы съ галунами. Меня привели сюда. Я миновалъ уже всѣ ступени, кромѣ одной. Украсть платокъ, и убить человѣка, я считалъ уже за одно, мнѣ оставался только эшафотъ. Думать было не время. Я начиналъ старѣться, и дѣлался неспособнымъ ни къ чему. Отецъ мой попалъ на висѣлицу, я же удаляюсь на гильётину. — Вотъ, братъ.

Я слушалъ его въ окаменѣніи. Онъ началъ смѣяться громче прежняго, и хотѣлъ взять меня зa руку. Я отскочилъ съ ужасомъ,

— Другъ мой, сказалъ онъ мнѣ, кажется, что ты не изъ храбрыхъ. Не покажись трусомъ передъ смертью: послушай, тяжело идти на Гревскую площадь; но мигомъ всё оканчивается. Право, я не сталъ бы: жаловаться, еслибъ и мнѣ отрубили голову сегодня же. При насъ былъ бы одинъ и тотъ же Священникъ; а на плаху я легъ бы и послѣ тебя. Видишь ли, я добрый малый, Гм? Скажи, согласенъ ли ты? Будь мнѣ другомъ!

Онъ подвинулся ко мнѣ еще на шагъ.

— Милостивый Государь, отвѣчалъ я ему, отталкивая его, покорно благодарю.

Онъ опять засмѣялся,

— A! A! Сударь, вы Маркизъ? Маркизъ!

Я прервалъ его. Другъ мой, мнѣ нужно собраться съ мыслями, оставь меня.

Торжественность словъ моихъ вдругъ сдѣлала его задумчивымъ. Онъ покачалъ сѣдою и почти безволосою своей толовою, потомъ, изрывая ногтями косматую грудь свою, выставивщуюся изъ подъ разкрывшейся рубашки; Понимаю, проворчалъ онъ, сквозь зубы; Священникъ, къ дѣлу!….

Потомъ, нѣсколько помолчавъ.

Послушайте, сказалъ онъ мнѣ почти съ робостію, вы Маркизъ, это очень хорошо; пока васъ прекрасный сертукъ, въ которомъ красоваться вамъ недолго! Палачь возьметъ его. Отдайте мнѣ сертукъ, я продамъ его, и куплю табаку..

Я снялъ съ себя сертукъ, и отдалъ ему. Онъ началъ хлопать руками, радуясь, какъ дитя; увидя же, что я былъ въ одной рубахѣ, и дрожалъ отъ холода: — Вы озябли, сударь, вотъ вамъ, надѣньте; идетъ дождь, вы обмокните; да и на телегѣ надо сидѣть въ благопристойномъ платьѣ.

Говоря такимъ образомъ, онъ снималъ съ себя толстый жилетъ изъ сѣрой шерсти, и надѣвалъ на меня; я не противился»

Я прислонился къ стѣнѣ, и не въ силахъ выразить впечатлѣнія, которое производилъ на меня этотъ человѣкъ. Онъ сталъ, разсматривать сертукъ, который я далъ ему, и ежеминутно вскрикивалъ отъ радости. Карманы совсѣмъ новые!… Воротникъ не вытерся!… Мнѣ дадутъ за этотъ сертукъ, по крайней мѣрѣ, пятнадцать франковъ. Какое счастье! Табаку на всѣ шесть недѣль!

Отворилась дверь. Пришли за нами обоими; меня надлежало вести въ горницу, въ которой приговоренные къ смерти ожидаютъ смертнаго часа, его отправить въ Бисетръ. Онъ сталъ весело въ срединѣ назначеннаго для сопровожденія его конвоя, и говорилъ жандармамъ: смотрите, не ошибитесь: мы обмѣнялись платьемъ; не сочтите меня за сего господина. Право, теперь это мнѣ не кстати, у меня есть на что купить табаку.

Закоснѣлый злодѣй отнялъ у меня сepтукъ, такъ, отнялъ, я не отдавалъ ему онаго; онъ оставилъ мнѣ рубище, свой позорный жилетъ. На кого буду я похожъ?

Я далъ ему взять свой сертукъ, но не по безпечности или изъ жалости. Нѣтъ, онъ былъ сильнѣе меня. Ежели бы я сталъ противиться, онъ далъ бы мнѣ почувствовать силу жиловатыхъ своихъ рукъ.

Жалость! Нѣтъ, я дрожалъ отъ злости, я удавилъ бы собственными своими руками стараго сего изверга, растопталъ бы его своими ногами.

Сердце мое кипитъ гнѣвомъ, оно ожесточилось. Желчь разлилась во мнѣ. Передъ смертью дѣлается злымъ.

Меня привели въ тѣсную комнату, въ которой не было ничего, кромѣ четырехъ стѣнъ, темнаго рѣшетчатаго окна и двери со множествомъ желѣзныхъ запоровъ, всё это весьма естественно.

Я потребовалъ стола, стула и всего, что нужно для письма. Желаніе мое было исполнено.

Я потребовалъ кровати. Тюремщикъ поглядѣлъ на меня съ удивленіемъ, какъ бы желая сказать: На что?

Однако поставили въ углу кровать на ремняхъ. Но, вмѣстѣ съ тѣмъ, пришелъ жандармъ; и расположился въ такъ называемой; ими моей горницѣ. Не боятся ли, что я удавлюсь ремнями?

Десять часовъ!

O бѣдная моя дочь! Несчастная моя малютка! Еще шесть часовъ, и меня не будетъ! Меня отправятъ, какъ нѣкій гадъ, въ Анатомическій Театръ, бросятъ на холодный столъ, голову вскроютъ, туловище разсѣкутъ, остатками наполнятъ гробъ, и всё отправятъ въ Кламаръ.

Вотъ что сдѣлаютъ съ твоимъ отцемъ люди, изъ коихъ ни одинъ не питаетъ ко мнѣ ненависти, которые всѣ жалѣютъ и могли бы спасти меня. Они умертвятъ меня, понятно ли тебѣ это, Маша? умертвятъ меня хладнокровно, торжественно, для общаго блага! Ахъ! Великій Боже!

Бѣдная малютка! Отецъ твой любилъ тебя, цѣловалъ бѣлую и благоуханную твою шейку, разбиралъ безпрестанно локоны волосъ твоихъ, какъ шелкъ, бралъ пригожее и круглое твое личико въ свою руку, качалъ тебя на своихъ колѣнахъ, а вечеромъ складывалъ рученки твои и училъ тебя молиться Богу;

Но теперь, кто будетъ оказывать тебѣ всё это? Кто станетъ любить тебя? Всѣ дѣти твоего возраста будутъ имѣть отцевъ, у одной тебя отца не будетъ. Какъ отвыкать тебѣ, дитя мое, отъ новаго года, подарковъ, красивыхъ игрушекъ, конфектовъ и поцѣлуевъ? — Какъ отвыкать тебѣ, несчастная сиротка, отъ питья и пищи?

О! Если бы Присяжные только увидѣли ее, милую малютку мою Машу! Они поняли бы, что не должно умерщвлять отца трехлѣтняго дитяти.

A когда она выростетъ, ежели только доживетъ до того времени, что станется съ нею? Отецъ ея будетъ жить въ памяти Парижанъ. Я и имя мое будутъ ей пятномъ, ее обременятъ презрѣніемъ, заклеймятъ печатью отверженья и позора, и кто будетъ виновникомъ сего? Я, я, прилѣпленный къ ней всѣми чувствованіями сердца своего. О возлюбленная малютка моя, Маша! Ужели въ самомъ дѣлѣ будешь ты стыдиться и ужасаться меня?

Несчастный! Сколь великое преступленіе совершилъ я! Къ чему принуждаю согражданъ своихъ!

О! Уже ли въ самомъ дѣлѣ умру я прежде захожденія солнца? Уже ли правда, что со мною это случится? Глухій шумъ кликовъ раздается вокругъ сихъ стѣнъ, волны ликующаго народа спѣшатъ на набережныя, жандармы приготовляются въ своихъ казармахъ, вотъ и Священникъ въ черной рясѣ, и еще сто-то съ багровыми руками; и всё это для меня! И умереть долженъ я, тотъ самый я, который здѣсь, который живётъ, движется, дышетъ, сидитъ у сего стола, похожаго на прочіе столы, и пригоднаго и для другаго мѣста; словомъ, я, тотъ я, къ которому я прикасаюсь, котораго я чувствую, и на чьемъ платьѣ сіи изгибы!

По крайней мѣрѣ, ежели бы я зналъ строеніе того, на чемъ мнѣ должно погибнуть, или хотя бы постигалъ, какъ буду умирать! Но все это мнѣ неизвѣстно; о ужасъ!

Названіе самой вещи: страшно, и я не понимаю, какъ могъ до сихъ поръ писать и произносить оное.

Складъ десяти сихъ буквъ, ихъ видъ, ихъ очеркъ возбуждаетъ мысль ужасную, и врачь несчастія, изобрѣтшій самое орудіе, какъ бы нарочно для сего, родился.

Образъ, представляемый мною подъ симъ отвратительнымъ словомъ, неясенъ, неопредѣленъ, и тѣмъ болѣе ужасенъ. Каждый слогъ есть какъ будто часть машины. Чудовищный ея составъ я созидаю и разрушаю въ умѣ своемъ безпрестанно.

Не смѣю спросить объ ней; но мучительно не знать, что такое она, и какъ приводится въ движеніе. Кажется, тутъ есть подъемная доска, и должно лечь внизъ лицемъ… Ахъ! волосы мои побѣлѣютъ прежде, нежели свалится съ меня голова.

Однако мнѣ удалось однажды быть свидѣтелемъ такаго случая.

Однимъ утромъ, около одинадцати часовъ, ѣхалъ я по Гревской площади въ каретѣ. Вдругъ карета остановилась,

На площади толпился народъ. Я выставилъ голову, и Гревская площадь и набережная были полны народа; женщины, мущины, дѣти стояли на подмосткахъ. Надъ головами ихъ устроивался родъ амвона изъ дерева, покрытаго красною краской, три человѣка сооружали оный.

Въ тотъ день готовилась казнь одного приговореннаго къ смерти, для котораго и устроивали орудіе.

Я отворотился, не успѣвъ еще увидѣть сію машину. Подлѣ кареты стояла женщина, и говорила ребенку: Посмотри! Ножъ рѣжетъ худо, края смажутъ саломъ.

Вѣроятно и теперь дѣлаютъ тоже. Одинадцать часовъ было. Они смазываютъ края. Ахъ! Несчастный, въ нынѣшній разъ, ты не отворотишся.

Прощеніе! Прощеніе! Можетъ быть получу я прощеніе. Король не раздраженъ на меня. Бѣгите за моимъ Адвокатомъ! Скорѣй за Адвокатомъ! Я согласенъ на галеры, на пять лѣтъ на галеры, на двадцать лѣтъ, навсегда съ краснымъ клеймомъ; но не отнимайте у меня жизни.

Колодникъ есть по крайней мѣрѣ нѣчто движущееся взадъ и впередъ, и видитъ солнце.

Священникъ возвратился. У него сѣдые волосы, видъ весьма кроткій, доброе, почтенное лице: онъ, въ самомъ дѣлѣ, человѣкъ превосходныхъ качествъ, и образецъ благотворительности. Сегодня поутру, при мнѣ высыпалъ онъ весь свой кошелекъ въ руки заключенныхъ. Отъ чего же голосъ его не имѣетъ въ себѣ трогательнаго и не льется въ душу? Отъ чего не сказалъ онъ мнѣ еще ничего, что подѣйствовало бы на разсудокъ мой или сердце? Сегодня утромъ я былъ въ изступленіи. Я едва слышалъ, что онъ говорилъ мнѣ. Не смотря на то, слова его казались мнѣ безполезными и я пребылъ равнодушнымъ: онѣ скользили, какъ холодный дождь сей по замерзшему стеклу.

Но при послѣднемъ его посѣщеніи, я обрадовался, увидя его. Изо всѣхъ сихъ людей, онъ одинъ остается еще для меня человѣкомъ, сказалъ я самъ себѣ, и возжаждалъ добрыхъ и утѣшительныхъ словъ.

Мы сѣли, онъ на стулъ, я на кровать. Опъ сказалъ: Сынъ мой…. — Слово сіе отверзло мое сердце. Онъ продолжалъ:

— Сынъ мой; вѣришь ли ты въ Бога? — Вѣрю, Отецъ мой, отвѣчалъ я ему.

— Вѣришь ли ты въ Святую Церковь Каѳолическую, Апостольскую и Римскую?

— Вѣрю, сказалъ я ему.

— Сынъ мой, возразилъ онъ, мнѣ кажется, ты не изъятъ отъ сомнѣній. Онъ началъ говоритъ, говорилъ долго, насказалъ много словъ, и когда, по мнѣнію его, всё уже высказалъ, то всталъ и, посмотрѣвъ на меня въ первый разъ отъ начатія своей рѣчи, спросилъ: — Итакъ!

Клянусь, что я слушалъ его сперва съ жадностью, потомъ со вниманіемъ, наконецъ съ преданностью. Я всталъ также. Прошу васъ, Отецъ мой, отвѣчалъ я ему, оставте меня одного.

Онъ спросилъ меня: — Скоро ли приходить опять?

— Я дамъ знать объ этомъ. Онъ удалился, не сказавъ ни слова; но покачалъ головою, какъ бы говоря внутренно: Безбожникъ!

Нѣтъ, какъ низко я ни упалъ; но я не безбожникъ, свидѣтельствуюсь Богомъ, что вѣрю въ Него. Что сказалъ мнѣ сей старецъ? Я не слышалъ отъ него ничего разительнаго, ничего трогательнаго, ничего извлекающаго слезы, ничего вырвавшагося изъ души, ничего, что стремилось бы изъ его сердца прямо въ мое, ничего, сообщеннаго отъ него собственно мнѣ. Напротивъ, всё было неясно, нескладно, пригодно ко всему и ко всѣмъ; сила замѣнялась напыщенностью, простота низостью. Цѣлое походило на плаксивое поучительное слово и Богословскую Элегію. Въ разныхъ мѣстахъ Латинскія цитаціи по Латинѣ. Сверхъ того, онъ какъ будто говорилъ урокъ, сказанный уже двадцать разъ, или приходилъ тему, которая, отъ излишняго изученія оной, изгладилась изъ его памяти. Ни одного взора въ глазахъ, ни одного ударенія въ словахъ, ни одного движенія въ рукахъ.

Какъ же и быть иначе? Священникъ сей есть духовникъ, опредѣленный собственно при тюрьмѣ. Онъ утѣшаетъ и увѣщеваетъ по должности, онъ живетъ отъ этого. Краснорѣчіе его завѣдываетъ колодниками и приговоренными къ смерти. Онъ исповѣдуетъ и утѣшаетъ ихъ, потому что это входитъ въ число обязанностей его мѣста. Онъ состарѣлся, сопровождая людей на смерть, Издавна вошло ему въ привычку то, отъ чего другіе содрогаются. Галеры и эшафотъ встрѣчаются ему повседневно. Онъ равнодушенъ ко всему. Вѣроятно, у него есть своя тетрадь, въ которой на извѣстныхъ страницахъ галерные невольники и приговоренные къ смерти. Наканунѣ, даютъ ему знать, что такаго-то должно будетъ ему утѣшать на другій день въ опредѣленный часъ; онъ спрашиваетъ, галерный невольникъ или осужденный на казнь есть сей преступникъ? прочитываетъ нужную страницу, и приходитъ. Такимъ образомъ и тѣ, которыхъ влекутъ на Гревскую площадь, не возбуждаютъ къ себѣ въ немъ никакого участія, равно и онъ не производитъ на нихъ ни малаго впечатлѣнія.

О! Пусть же, вмѣсто его, приведутъ ко мнѣ молодаго викарія, стараго приходскаго Священника, какаго нибудь, безъ разбора, изъ первой церкви, какая встрѣтится; пусть застанутъ его нечаянно у камина, съ книгою въ рукахъ, и скажутъ ему: Отецъ Святый, не откажись подкрѣпить одного приговореннаго къ смерти, не откажись бытъ при немъ и тогда, какъ станутъ связывать ему руки, и тогда, какъ будутъ отрѣзывать ему волосы; сядь въ его телегу съ Распятіемъ, и скрой отъ него палача, трясись вмѣстѣ съ нимъ по мостовой до Гревской площади, поѣзжай вмѣстѣ съ нимъ посреди толпы, обними его у подножія эшафота, и останься при немъ, пока голова его будетъ здѣсь, а тѣло тамъ. И пусть ведутъ его ко мнѣ, объятаго трепетомъ, облитаго хладомъ съ ногъ до головы; я брошусь въ его объятія, къ его ногамъ, и онъ заплачетъ, и мы оба заплачемъ, и онъ будетъ краснорѣчивъ, и я буду утѣшенъ; и сердце мое изольется къ нему въ грудь, и онъ приметъ мою душу, и въ меня изыдетъ его Богъ.

Но что для меня добрый старецъ сей? Что для него я? Одинъ изъ несчастныхъ, одна изъ тѣхъ тѣней, къ которымъ онъ уже приглядѣлся, единица, слѣдующая въ дополненіе къ цифрамъ казней.

Я чуждаюсь его можетъ быть несправедливо; онъ добрый христіанинъ, а я злодѣй. Увы! Роковое дыханіе мое заражаетъ и мрачитъ всё.

Мнѣ принесли кушанья; думаютъ, что у меня должны быть потребности. столъ вкусный и изысканный, кажется, цыпленокъ и еще другія блюды. Я покушался ѣсть; но, на первомъ кускѣ, выпало всё у меня изо рта, столько-то горькаго и смраднаго показалась мнѣ пища.

Ко мнѣ вошелъ одинъ незнакомецъ въ шляпѣ, едва поглядѣлъ на меня, потомъ открылъ футъ, и началъ мѣрять съ низу до верху камни на стѣнѣ, говоря весьма громко то: такъ, то: не такъ.

Я спрашивалъ у жандарма: что это за человѣкъ. Кажется, онъ долженъ быть изъ рода архитекторскихъ помощниковъ, состоящихъ при тюрьмѣ.

И я возбудилъ въ немъ любопытство. Онъ переговорилъ слегка съ тюремнымъ ключникомъ, который сопровождалъ его, потомъ съ минуту посмотрѣлъ на меня пристально, покачалъ головою съ наружною безпечностью, и опять сталъ говорить громко, и вымѣрятъ.

Окончивъ свою работу, онъ подошелъ ко мнѣ, сказавъ мнѣ рѣзкимъ голосомъ: другъ мой, черезъ шесть мѣсяцевъ, тюрьма эта улучшится во многомъ.

Онъ сказалъ эти слова съ тою ужимкою, которая, казалось, присовокупляла: ты не воспользуешся этимъ, жаль.

Онъ почти улыбался. Мнѣ казалось, что онъ слегка издѣвался надо мною, какъ шутятъ надъ молодой новобрачною вечеромъ, въ день ея свадьбы.

Мой жандармъ, старый солдатъ съ деревянною ногою, взялся отвѣчать. Такъ громко, сударь, сказалъ онъ ему, не говорятъ въ комнатѣ готовящагося къ смерти.

Архитекторъ ушелъ, а я, я уподоблялся одному изъ камней, которыя онъ вымѣривалъ.

Потомъ встрѣтился со мною смѣшный случай.

Моего жандарма, добраго старика смѣнили, а я, какъ неблагодарный, какъ самолюбецъ, и не пожалъ ему руки, На мѣсто его поставленъ ко мнѣ другій человѣкъ со впалымъ лбомъ, съ бычачьими глазами, съ глупою наружностью.

Впрочемъ, я не обращалъ на всё сіе никакаго вниманія. Я сидѣлъ у стола задомъ къ двери, теръ чело свое рукою, и умъ мой былъ въ волненіи.

Вдругъ кто-то ударилъ меня по плечу; я оборотился и увидѣлъ новаго жандарма: мы были съ нимъ вдвоемъ.

Онъ началъ говорить со мною такимъ образомъ, или, по крайней мѣрѣ, сходно съ симъ:

— Арестантъ, у тебя доброе сердце?

— Нѣтъ, сказалъ я ему.

При семъ холодномъ отвѣтѣ, онъ, по видимому, смутился; однако началъ опять говорить, заикаясь:

— Иногда дѣлаютъ зло, не изъ желанія вредить.

— Почему? возразилъ я. Если только это и было у тебя сказать мнѣ, то оставь меня.

— Не гнѣвайся, арестантъ мой, отвѣчалъ онъ. Еще только два слова. Вотъ въ чемъ дѣло: если бы ты могъ составитъ счастіе бѣдняка, и это не стоило бы для тебя ничего, развѣ ты не сдѣлалъ бы того?

— Я пожалъ плечами. Да ты не изъ дома ли сумасшедшихъ? Въ странномъ сосудѣ надѣешся почерпнутъ счаетія. Мнѣ сдѣлать кого нибудь благополучнымъ!

Онъ понизилъ голосъ, и принялъ таинственный видъ, который, при глупой наружности его, былъ ему совсѣмъ не кстати.

— Да, арестантъ, да, благополучнымъ и…… богатымъ! И счастіе и богатство придутъ мнѣ отъ тебя. Вотъ какимъ образомъ: я бѣдный жандармъ. Служба тяжела, жалованье не велико; лошадь у меня своя, и раззоряетъ меня. Чтобы вознаградить себя, я беру лотерейные билеты. Надо, же чѣмъ нибудь промышлять. Донынѣ, для выигрыша недоставало мнѣ только хорошихъ номеровъ. Вездѣ ищу вѣрныхъ чиселъ: а всё попадаю на тѣ, которые рядомъ съ, ними. Беру 76, выходитъ 77. Сколько ни заманиваю, а выигрышныхъ никакъ не дождусь… — Подождите немного, прошу васъ; я ужъ близко къ концу. Вотъ для меня славный случай. Кажется, арестантъ мой, не во гнѣвъ вамъ будь сказано, сегодня вы переходите отсюда. Извѣстно, что умирающіе такою смертію знаютъ напередъ, какіе билеты выигрываютъ. Обѣщайтесь придти завтра вечеромъ, чего стоитъ вамъ это! и дать мнѣ три номера, всѣ хорошіе. Гм? Не безпокойтесь. Я не боюсь мертвецовъ. Вотъ гдѣ я живу: въ Попинкурскихъ казармахъ, на лѣстницѣ А № 26, въ концѣ корридора. Вы найдете меня, не правда ли! Приходите пожалуй хоть сегодня вечеромъ, если въ это время вы свободнѣе.

Я не удостоилъ бы глупца сего отвѣтомъ, если бы безумная надежда не мелькнула въ моей головѣ. Въ такомъ отчаянномъ положеніи, въ какомъ былъ я, иногда думаешь перервать цѣпь волоскомъ.

— Послушай, сказалъ я, дѣлая изъ себя комедіанта, сколько можно принимать на себя такій видъ человѣку, готовящемуся къ смерти, въ самомъ дѣлѣ я могу сдѣлать тебя богатѣе Короля, доставить тебѣ милліоны, но съ условіемъ.

Онъ вытаращилъ глаза, какъ дуракъ.

— Съ какимъ? Съ какимъ, я на всё готовъ, мой арестантъ.

— Вмѣсто трехъ номеровъ, обѣщаю тебѣ четыре. Обмѣняйся со мною платьемъ.

— Только это! вскричалъ онъ, отстегивая верхнія пуговицы на своемъ мундирѣ.

Я всталъ со своего стула. Я слѣдилъ всѣ его движенія, сердце во мнѣ билось; я видѣлъ уже, какъ передъ жандармскимъ платьемъ отворялись ворота, я видѣлъ уже и площадь, и улицу, и домъ Палаты позади себя!

Но онъ оборотился съ нерѣшительнымъ видомъ: Ахъ да! вѣдь это не для того, чтобъ уйти отсюда?

Я увидѣлъ, что всё потеряно; однако рѣшился на послѣднее средство, совершенно безполезное и весьма безразсудное!

— Конечно, сказалъ я ему! но счастіе твое несомнѣнно…

Онъ прервалъ меня.

— Что я? Нѣтъ, а мои номера! Чтобы имъ выиграть, вы должны умереть.

Я опять сѣлъ, не говоря ни слова, и сдѣлавшись безнадежнѣе прежняго.

Я закрылъ глаза руками, и старался заглушать настоящее прошедшимъ. Я мечтаю, воспоминанія моего дѣтства и молодости являются ко мнѣ одно за другимъ; они пріятны, тихи, веселы, какъ острова изъ цвѣтовъ на морѣ черныхъ и смутныхъ помышленій.

Я вижу себя опять ребенкомъ, веселымъ и румянымъ школьникомъ, вотъ я играю, бѣгаю, кричу съ товарищами своими въ большой зеленой алее того дикаго сада, въ которомъ протекли первые мои годы, вижу древнюю монастырскую ограду, надъ которой возвышается свинцовымъ челомъ своимъ мрачный куполъ Валь-де-Граса.

Прошло четыре года, и вотъ я всё еще дитя, но уже задумчивъ и страстенъ. Въ уединенномъ садѣ есть дѣвушка, маленькая Испанка.

У ней большіе глаза, длинные и густые волосы, смуглая и свѣтлая кожа, розовыя уста, алыя щеки. Сія дѣвушка Андалузка, четырнадцати лѣтъ, по имени Пепа.

Матери наши послали насъ бѣгать вмѣстѣ: мы гуляемъ.

Намъ велѣли играть, мы разговариваемъ, дѣти одинакихъ лѣтъ, но разнаго пола.

Между тѣмъ, съ годъ назадъ, мы бѣгали, боролись между собою. Я бранивался сь Пепинькой за лучшее яблоко; бивалъ ее за птичье гнѣздо. Она плакался: я говорилъ: по дѣламъ! и мы оба ходили вмѣстѣ жаловаться другъ на друга нашимъ маменькамъ, которыя вслухъ бранили насъ, а внутренно радовались.

Теперь, она опирается мнѣ на плечо, и я выступаю важно, я растроганъ. Мы идемъ медленно, говоримъ тихо; Пепа роняетъ платокъ; я поднялъ его, и подаю ей. Руки наши встрѣчаются и дрожатъ. Она говоритъ мнѣ о птичкахъ, о звѣздочкѣ, которая сверкаетъ вотъ тамъ, о багряномъ западѣ за деревами, или о своихъ пенсіонныхъ подругахъ, о своемъ платьѣ, о своихъ лентахъ. Все это совершенно невинное, а мы оба краснѣемъ. Дѣвушка сдѣлалась дѣвицей.

Въ тотъ вечеръ, это было лѣтомъ, вотъ мы подъ каштановыми деревами, въ концѣ сада. Мы молчали долго, что почти всегда случалось съ нами, во время нашихъ прогулокъ; вдругъ она вырвалась отъ меня, и сказала: побѣжимъ!

Я ее еще вижу, она была вся въ черномъ, въ траурѣ по своей бабкѣ. Ей пришла дѣтская мысль, Пепа сдѣлалась опять Пепинькой, она сказала: побѣжимъ!

Она пустилась бѣжать передо мною: я вижу станъ ея; онъ также тонокъ, какъ у пчелы; она бѣжитъ; платье вѣетъ, изъ подъ него выставляется порою до половины ея ножки. Я гнался за нею, она бѣжала отъ меня; вѣтерокъ поднималъ по временамъ ея черную косынку, и выказывалъ смуглую и полную шею.

Я былъ внѣ себя. Я догналъ ее у стараго развалившагося колодца, схватилъ поперегъ тѣла, по праву побѣдителя, и посадилъ на дерновую скамью; она не противилась, едва переводила дыханіе, и смѣялась: а я молчалъ и глядѣлъ на черные зрачки красавицы сквозь черныя ея рѣсницы.

— Садись здѣсь, сказала она мнѣ. Еще совсѣмъ свѣтло, станемъ читать что нибудь. Есть ли у тебя книга?

У меня была вторая часть путешествій Спалланцини. Я открылъ на удачу, подвинулся къ ней, она оперлась плечомъ своимъ на мое плечо, мы стали читать одну и ту же страницу, каждый про себя. Она дочитывала всегда прежде меня, но не перевертывала листка, пока я не оканчивалъ чтенія страницы. Умъ ея соображалъ скорѣе моего. Дочиталъ ли ты? говорила она мнѣ, когда я едва еще начиналъ страницу.

Между тѣмъ мы касались другъ друга головами, волосы наши перемѣшивались между собою; дыханія у насъ мало по малу сближались одно съ другимъ, и вдругъ мы соединились устами.

Когда хотѣли мы продолжать чтеніе, небо было уже всё усѣяно звѣздами.

— Маменька, маменька, сказала она, возвращась домой, при самомъ входѣ, еслибъ знала ты, какъ мы набѣгались!

Я молчалъ. Ты не говоришь ничего, сказала мнѣ матушка, ты задумчивъ. Въ моемъ сердцѣ былъ рай.

Этого вечера не забуду я во всю свою жизнь.

Во всю свою жизнь!

Били часы, не знаю, сколько разъ; не могу разслушать ихъ боя, отъ волненія послѣднихъ моихъ мыслей, въ моихъ ушахъ какъ будто шумъ органа;

Въ сіи остальныя минуты, я углубляюсь въ свои воспоминанія, и встрѣчаю въ оныхъ съ ужасомъ свое злодѣйство; но я желалъ бы еще болѣе мучиться раскаяніемъ. До объявленія мнѣ смертнаго приговора, совѣсть угрызала меня сильнѣе: послѣ того, я предался весь размышленіямъ о смерти. Впрочемъ, я хотѣлъ бы принести глубокое раскаяніе.

Подумавъ нѣсколько времени о минувшихъ дняхъ моей жизни, и потомъ воображая ударъ сѣкиры, долженствующій вскорѣ прекратить оную, я пугаюсь, какъ будто чего новаго. Прекрасное мое дѣтство! Прелестная юность моя! Златая ткань съ концемъ, обагреннымъ кровію. Между прошедшимъ и настоящимъ рѣка крови, крови моей и другаго.

Если будутъ читать нѣкогда мою исторію; то, послѣ столь многихъ лѣтъ невинности и счастія, покажется невѣроятнымъ роковой годъ, начинающійся преступленіемъ, и оканчивающійся казнію: это будетъ нескладно.

При всемъ томъ, я не былъ злодѣемъ.

О! Чрезъ нѣсколько часовъ я умру, а за годъ предъ симъ, въ этотъ день, не я же ли былъ чистъ и на свободѣ, не я ли наслаждался своими осенними прогулками, не я ли блуждалъ подъ деревами, не я ли ходилъ въ густотѣ листьевъ!

Въ сію самую минуту, возлѣ самаго меня, въ самыхъ сихъ домахъ, окружающихъ Палату и Гревскую площадь, и въ цѣломъ Парижѣ, люди уходятъ и возвращаются, разговариваютъ и смѣются, читаютъ журналы, заботятся о своихъ дѣлахъ; купцы торгуютъ, молодыя дѣвушки готовятъ себѣ къ сегоднишнему вечеру платья; матери играютъ со своими дѣтьми!

Помню, что однажды ходилъ я въ церковь Богородицы, смотрѣть колокола.

Войдя на темную, крутую лѣстницу, миновавъ галлерею, соединяющую обѣ башни, видѣвъ Парижъ у себя подъ ногами, я былъ уже въ безпамятствѣ; вдругъ вхожу въ клѣтку изъ камня и тёса, въ коей висѣлъ колоколъ со своимъ языкомъ, вѣсящій тысячу фунтовъ.

Я шелъ впередъ, содрогаясь на разсѣвшемся полу, смотря издали на сей колоколъ, столь славящійся въ Парижѣ у дѣтей и посреди народа, и замѣчая съ ужасомъ, что навѣсы, покрытые досками, которыя окружаютъ колоколъ наклонными боками своими, стояли вровень съ моими ногами. Въ промежуткахъ стѣнъ, я видѣлъ, нѣкоторымъ образомъ на разстояніи высоты птичьяго полета, паперть церкви Богородицы, и прохожихъ въ видѣ муравьевъ.

Вдругъ огромный колоколъ грянулъ, сильный ударъ потрясъ воздухъ, тяжелая колокольня закачалась. Полъ поднимался на стропилахъ. Отъ шума, я едва не упалъ; я зашатался, ноги подкосились, я готовъ уже былъ ринуться на бока тесовыхъ навѣсовъ. Отъ страха, я легъ на доски, крѣпко сжалъ ихъ обѣими руками, языкъ мой окостенѣлъ, дыханіе во мнѣ прервалось, ужасный звонъ колокола поглотилъ весь мой слухъ, подъ очами моими зіяла бездна, глубоко подо мной мелькала площадь, на коей мирно толпился счастливый народъ.

Мнѣ всё еще кажется, что я на колокольнѣ. Я и оглушенъ и ослѣпленъ. Нѣдра моего мозга какъ бы потрясены колокольнымъ звономъ. Я выступилъ уже изъ круга всеобщей и мирной жизни, и прочіе люди, обращающіеся въ ономъ, являются мнѣ вдали и какъ бы въ ущеліяхъ пропасти.

Городская Ратуша есть зданіе страшное.

Она стоитъ на равной чертѣ съ Гревомъ. Остроконечная и крутая кровля, колоколенка страннаго вида, большіе бѣлые солнечные часы, этажи съ маленькими колоннами, множество оконъ, истоптанныя лѣстницы, съ правой и лѣвой стороны по двѣ арки, вотъ принадлежности Ратуши; она мрачнаго и унылаго вида, и съ лица вся источена старостью, и такъ заржавѣла, что черна и на солнцѣ.

Въ день казни, изрыгаетъ она жандармовъ изо всѣхъ воротъ, и смотритъ на приговореннаго къ смерти изо всѣхъ своихъ оконъ.

Вечеромъ, солнечные часы, указавшія срочное время, пребываютъ лучезарными на мрачной ея наружности?

Четверть втораго.

Вотъ что я чувствую теперь:

Въ головѣ сильная боль. Внутренность охладѣла, чело раскалилосъ. Встану ли я, наклонюсь ли, всё мнѣ кажется, что въ головѣ моей переливается какая-то влага, и ударяетъ мозгъ мой объ черепъ.

Во мнѣ судорожная дрожь, и, по временамъ, перо выпадаетъ у меня изъ рукъ, какъ отъ галваническаго удара.

Глаза у меня ѣстъ, какъ будто чадомъ,

У меня болятъ локти.

Еще два часа и сорокъ пять минутъ, и я вылѣчусь.

Говорятъ, что такая смерть ничего; что она не мучительна, тиха, мгновенна.

Что же сіе шестинедѣльное томленіе и безпрерывная мука днемъ и ночью? что такое страданіе въ сей; послѣдній день, который проходитъ такъ медленно и такъ скоро? что вся лѣствица истязаній, оканчивающаяся эшафотомъ.

Развѣ это не есть страдать?

Не однѣ ли и тѣ же судорожныя муки сопряжены и съ истеченіемъ крови, капля за каплею, и съ истраченіемъ ума, мысль за мыслію?

Да и кто увѣренъ въ томъ, что такая смерть не мучительна? Кто сказалъ объ этомъ? Повѣствуютъ ли, чтобы отрубленная голова поднялась когда нибудь, вся въ крови, на край короба, и закричала народу! мнѣ не больно!'

Приходилъ ли хоть одинъ убіенный благодарить, и говорилъ ли: Прекрасная выдумка. Держитесь ея. Механика хороша.

Нѣтъ, ничего! Менѣе, чѣмъ въ минуту, менѣе, нежели въ секунду всё оканчивается. Пусть такъ; но поставте себя мысленно на мѣсто приведеннаго на эшафотъ несчастливца, въ ту минуту, когда тяжелая сѣкира, ниспадая, разрываетъ тѣло, разсѣкаетъ нервы, раздробляетъ позвонки… Но что я говорю? Полсекунды, и боль миновалась…. Ужасъ!

Странно, что я думаю безпрерывно о Королѣ, что ни дѣлаю, какъ ни трясу головою, какій-то безвѣстный голосъ твердитъ мнѣ:

Въ семъ же городѣ, въ сей самый часъ, недалеко отсюда, въ другихъ палатахъ, есть человѣкъ, котораго вся жизнь, изъ минуты въ минуту, есть слава, величіе, наслажденіе, упоеніе. Всё вокругъ его любовь, почтеніе, преданность. Въ присутствіи его, голосъ самый громкій становится тихимъ, и чело самое гордое преклоняется. И чтобъ въ сію же минуту разрушился ужасный эшафотъ, чтобы всё было возвращено тебѣ, жизнь, свобода, имѣнье, семейство, нужно только, чтобъ онъ подписалъ симъ перомъ семь буквъ на кускѣ бумаги, или чтобы хоть карета его встрѣтилась съ твоей телегою! а онъ добръ, и можетъ быть помиловалъ бы тебя, но, увы! тому не бывать!

Итакъ зачѣмъ бояться смерти, не лучше ли ознакомиться съ сею ужасной мыслію, представлять ее себѣ равнодушно. Что такое смерть? Чего требуетъ она? Разберемъ ее во всѣхъ значеніяхъ, разложимъ загадку, и заглянемъ зараньше въ могилу.

Мнѣ кажется, что едва смежатся взоры мои, я увижу безпредѣльное сіяніе, бездны свѣта, въ которыхъ мой умъ будетъ обращаться до безконечности. Мнѣ кажется, что небо будетъ сіять собственнымъ своимъ блескомъ, что звѣзды сдѣлаются на немъ темными пятнами, и, являясь теперь для глазъ земнородныхъ златыми блёстками на черномъ бархатѣ, покажутся тогда черными точками на златой ткани.

Или, можетъ быть, я буду падать безпрестанно въ страшныя, глубокія, мрачныя пропасти, наполненныя привидѣніями.

Или, можетъ статься, пробудясь послѣ удара, увижу я себя на, какой нибудь плоской и влажной поверхности, стану пресмыкаться во мракѣ, и обращаться около себя, какъ голова, которая катится. Кажется, что меня будетъ носитъ сильный вѣтеръ, и что я буду сталкиваться въ разныхъ мѣстахъ съ другими катящимися головами. Тамъ и сямъ увижу я потоки и ручьи изъ невѣдомой и теплой влаги; всё будетъ черно. Когда глаза мои обратятся къ верху, они увидятъ одно небо тьмы, которая накроетъ ихъ густыми пеленами своими, а вдали, на концѣ, два столпа дыма, и столпы сіи покажутся чернѣе тьмы. Во мракѣ носиться будутъ красныя искорки; и, приближаясь, станутъ дѣлаться огненными птицами; — и такова будетъ вся вѣчность.

Можетъ быть также, умершіе на Гревской площади сходятся въ извѣстное время, по темнымъ зимнимъ ночамъ, въ назначенномъ имъ мѣстѣ. Въ семъ блѣдномъ и кровавомъ обществѣ и я не премину явишься. Луны не будетъ, разговариватъ станутъ тихо. Здѣсь предстанетъ и Городская Ратуша, съ источенною своей наружностью, изрытою кровлею и солнечными часами, безжалостными: ко всѣмъ. На срединѣ будетъ стоять гильётина изъ ада, на которой демонъ предаетъ казни палача. И мы въ свою очередь соберемся въ кружокъ.

Вѣроятно, что это такъ и есть. Но если мертвецы сіи возвращаются, то въ какихъ видахъ? Что остается имъ отъ неполнаго и изувѣченнаго ихъ тѣла? Которую половину его выбираютъ они? Голова или туловище изображаютъ привидѣніе?

Увы! что дѣлаетъ смерть съ душей нашею? Какія свойства оставляетъ она ей? Что можетъ она отнять у ней или чѣмъ надѣлить ее? Куда помѣщаетъ душу? Даетъ ли она ей иногда глаза плоти, чтобы глядѣть на землю и плакать?

Ахъ! Священника! Священника, который зналъ бы это! Я требую Священника, и хочу приложиться къ Распятію! Господи! Ты всегда всё тотъ же!

Я просилъ дать мнѣ уснуть, и бросился на постелю.

Въ самомъ дѣлѣ, приливъ къ головѣ крови расположилъ меня ко сну, и я спалъ. Это мой послѣдній сонъ, такаго рода.

Грезы овладѣли мною.

Мнѣ снилась ночь, я былъ въ своемъ кабинетѣ, съ двумя или тремя изъ моихъ пріятелей, не помню, кто они были;

Жена моя лежала въ спальнѣ; подлѣ кабинета; она спала со своимъ ребенкомъ.

Я перешептывался съ друзьями, и собственныя слова наши устрашали насъ.

Вдругъ, какъ будто послышался мнѣ шумъ гдѣ-то въ другихъ покояхъ: шумъ слабый, странный; неизъяснимый.

Друзья мои слышали тоже. Мы стали прислушиваться: казалось, отворяли осторожно замокъ, или подпиливали тихо желѣзный заторъ.

Мы дрожали, не знавъ отъ чего: намъ было страшно. Мы думали, что, можетъ быть, въ столь позднюю пору, вошли ко мнѣ воры.

Мы рѣшились идти посмотрѣть. Я всталъ, взялъ свѣчу: друзья мои пошли за мною, одинъ по одному.

Мы прошли спальню; жена моя спала со своимъ ребенкомъ.

Входимъ въ залу. Портреты висѣли неподвижно въ золотыхъ рамахъ своихъ на красныхъ обояхъ. Мнѣ показалось, что дверь изъ залы въ столовую была не на обыкновенномъ своемъ мѣстѣ.

Вотъ мы и въ столовой, обошли ее. Я шелъ впереди всѣхъ. Дверь на лѣстницу заперта была крѣпко, окна также. Подойдя къ печи, увидѣлъ я, что шкапъ съ бѣльемъ былъ отпертъ, а дверь его откинута на уголъ стѣны, какъ бы для прикрытія онаго.

Это показалось мнѣ страннымъ. Мы думали, что кто нибудь притаился за дверью. Я хотѣлъ запереть шкапъ; но дверь отъ стѣны не отходила. Въ удивленіи, я сталъ тянуть дверь крѣпче, она вдругъ отскочила, и мы увидѣли низенькую старуху. Руки у ней висѣли, глаза были сомкнуты: она стояла неподвижно, и какъ будто вдавлена была въ уголъ стѣны.

Во всемъ этомъ было что-то отвратительно ужасное, и, при одной мысли о семъ зрѣлищѣ, волосы мои становятся дыбомъ.

Я спросилъ у старухи: что ты дѣлаешь тутъ?

Она не отвѣчала.

Я спросилъ у ней: кто ты?

Она не отвѣчала, не пошевельнулась и не открыла глазъ.

Друзья мои сказали: она вѣрно соучастница мошенниковъ, которые были здѣсь; они ушли, послышавъ насъ; а она не успѣла убѣжать, и спряталась тутъ.

Я сталъ спрашивать ее опять, она пребывала безъ голоса, безъ движенія, безъ взора.

Одинъ изъ насъ толкнулъ ее, она упала.

Она рухнула всѣмъ тѣломъ, какъ кусокъ дерева, какъ нѣчто мертвое.

Мы пошевелили ее ногой, потомъ двое изъ насъ подняли ее, и опять прислонили къ стѣнѣ. Она не подала ни малаго знака жизни. Ей кричали въ ухо, она молчала, какъ глухая.

Мы теряли терпѣніе, и страхъ нашъ былъ не безъ досады. Одинъ изъ друзей сказалъ мнѣ: подставь ей подъ подбородокъ свѣчу. Я поднесъ къ лицу ея горящую свѣтильню. Она раскрыла немного одинъ глазъ; впалый, мертвенный, ужасный глазъ сей не глядѣлъ.

Я отнялъ огонь, и сказалъ: А! Теперь ужъ дашь ты отвѣтъ, старая колдунья? кто ты?

Глазъ закрылся, какъ будто самъ собою.

Право, это ужь не въ силу, сказали другіе. Опять свѣчу! Опять! Надо же добиться отъ ней отвѣта.

Я поднесъ опять огонь къ подбородку старухи.

Тутъ стала она медленно открывать оба глаза, посмотрѣла до очереди на всѣхъ насъ, потомъ, вдругъ наклонясь, задула свѣчу холоднымъ дыханіемъ. Въ ту же минуту почувствовалъ я, что въ темнотѣ укусили меня въ руку три вострые зуба.

Я проснулся, весь дрожалъ и на мнѣ выступилъ холодный потъ.

Добрый Духовникъ сидѣлъ у меня въ ногахъ, и читалъ молитвы.

Долго ли я спалъ? спросилъ я у него.

Сынъ мой, сказалъ онъ мнѣ, ты спалъ цѣлый часъ. Къ тебѣ привели дочь твою: она дожидается въ сосѣдней горницѣ. Я не позволилъ будить тебя.

О? вскричалъ я. Здѣсь дочь моя! Ведите же ее ко мнѣ.

Она свѣжа, она румяна, у ней большіе глаза, она прекрасна!

Ей надѣли маленькое платье, которое щетъ къ ней.

Я взялъ ее, поднялъ на руки, посадилъ къ себѣ на колѣна, поцѣловалъ въ голову.

Почему она не съ матерью?

Мать ея больна, бабка тоже.

Хорошо.

Она смотрѣла на меня какъ бы съ удивленіемъ. Я ласкалъ, обнималъ, пожиралъ ее поцѣлуями; она не противилась; но, по временамъ, "взглядывала съ безпокойствомъ на свою няньку, которая стояла въ углу, и плакала.

Наконецъ я въ силахъ былъ говорить.

— Маша! сказалъ я, крошка моя Маша!

Я крѣпко прижималъ ее къ разтерзанной своей груди. Больно, сударь! сказала она.

Сударъ! Скоро будетъ годъ; какъ бѣдное дитя не видало меня. Она позабыла во мнѣ все, и лие, и слова; и голосъ: да и кто узнаетъ меня съ такой бородою, въ такомъ платьѣ, съ такимъ блѣднымъ лицемъ? Какъ! Я уже изгладился изъ ея памяти, въ которой одной и желалъ жить. — Какъ? Я ужь не отецъ! Мнѣ суждено не слышать болѣе того слова, слова изъ языка дѣтей, которое столь сладостно, что не остается на устахъ взрослыхъ людей, слова: Папенька!

Ахъ! Въ замѣнъ отнимаемыхъ у меня всѣхъ сорока лѣтъ жизни, пусть уста сіи, еще одинъ разъ, одинъ только разъ, скажутъ мнѣ это слово.

— Послушай, Маша, сказалъ я ей, и сложилъ за рученки въ свои руки, развѣ не знаешь ты меня?

Она поглядѣла на меня прекрасными глазами своими, и отвѣчала: нѣтъ!

— Вглядись хорошенько, повторилъ я. Какъ, ты не знаешь, кто я?

— Знаю, сказала она, Господинъ.

Увы! Любишь горячо одно существо въ мірѣ, любить его всею своею любовію, и видѣшь, какъ оно стоитъ предъ тобою, примѣчаетъ тебя, глядитъ на тебя, говоритъ съ тобой, отвѣчаетъ тебѣ, и не знаетъ тебя! Желать утѣшенія отъ него одного, а ему и неизвѣстно, что тебѣ нужно утѣшеніе, что ты идешь на смерть?

— Маша, началъ я опять говорить, есть ли у тебя Папенька?

— Есть, сударь, сказало дитя. — Гдѣ же онъ?

Она подняла большіе глаза свои съ выраженіемъ удивленія: Ахъ! Развѣ не знаете вы? Онъ умеръ.

Потомъ она закричала, я едва не уронилъ ее.

— Умеръ! сказалъ я. Маша, знаешь ли ты, что значитъ умереть?

— Знаю, сударь, отвѣчала она. Онъ на землѣ и на небѣ.

И продолжала сама собою.

— Я молюсь за него Богу, утромъ и вечеромъ, на колѣнахъ у маменьки.

Я поцѣловалъ ее въ лобъ. — Маша, прочитай мнѣ свою молитву,

— Нѣтъ, сударь, молитву не говорятъ днемъ. Пожалуйте къ намъ вечеромъ; я прочитаю ее.

Этого было довольно. Я прервалъ ее

— Маша? я твой Папенька.

— Вы, сказала она мнѣ.

Я примолвилъ: Хочешь ли; чтобы я былъ твоимъ Папенькой?

Ребенокъ отворотился. Нѣтъ, мой Папенька былъ лучше васъ.

Я осыпалъ ее поцѣлуями, облилъ слезами. Она старалась вырваться изъ моихъ объятій, и кричала; борода ваша колется.

Я опустилъ ее къ себѣ на колѣна, не сводя съ нея глазъ, потомъ сталъ спрашивать ее:

— Маша, умѣешь ли ты читать?

— Умѣю, отвѣчала она. Я читаю хорошо. Маменька даетъ мнѣ читать свои письма.

— Посмотримъ, прочитай сколько нибудь, сказалъ я ей, указывая на смятую въ рученкѣ у ней бумагу.

Она покачала хорошенькою своей головкой. Нѣтъ, я читаю только басни.

— Ничего, попытайся, посмотримъ, читай.

Она развернула бумагу, и начала складывать, водя по ней своимъ пальцемъ: — П, Р, И, при, Г, О, го, В, О, Р, Ъ, воръ, приговоръ…

Я вырвалъ бумагу, у ней изъ рукъ. Она читала мнѣ смертный приговоръ мой. Нянька ея купила объявленіе объ немъ за копейку. Мнѣ стоилъ онъ дороже.

Нѣтъ словъ для выраженія того, что я чувствовалъ. Изступленіе мое испугало малютку; она почти плакала; вдругъ сказала мнѣ: Отдайте же мнѣ мою бумагу, я буду играть ею.

Я отдалъ ребенка нянькѣ. — Унесите его.

Мрачный, одинокій, отчаянный, я упалъ на стулъ. Теперь должно бы придти за мною; всѣ связи мои разрушились; послѣдняя нить въ моемъ сердцѣ порвана. Я гожусь на то, къ чему назначаютъ меня.

Священникъ добръ; тюремщикъ также добръ. Кажется, они прослезились, когда я сказалъ, чтобы унесли мою дочь.

Всё кончено. Теперь, несчастный! заключись въ самомъ себѣ, думай безъ страха р палачѣ; телегѣ, жандармахъ, о скопищѣ на мосту, о скопищѣ на набережной, о скопищѣ у оконъ, и о томъ, что будетъ собственно для тебя на Гревской площади, которую можно бы всю вымостишь падшими на ней головами.

Кажется, я могу ознакомливаться со смертью еще цѣлый часъ.

Народъ сбѣжится, раздастся смѣхъ, загремятъ рукоплесканія, клики радости; люди сіи на свободѣ, ихъ не стерегутъ; они стремятся съ радостію на мѣсто казни, они не знаютъ, что между ними, въ числѣ сихъ головъ, покрывающихъ площадь, не одна голова, при самомъ рожденіи своемъ, обречена скатиться, рано или поздно, вслѣдъ за моею въ красный коробъ. Многіе изъ любопытныхъ, приходящихъ на сіе мѣсто для меня, придутъ туда для себя.

Для несчастныхъ сихъ существъ есть въ извѣстной точкѣ на площади Гревской роковое мѣсто, центръ притяженія, сѣть. Они кружатся вкругъ таинственной бездны сей, до тѣхъ поръ, пока свалятся въ оную.

Крошка моя Маша! — Ее унесли: она играетъ, выглядывая изъ кареты на толпу народа, и позабыла обо мнѣ.

Можетъ быть успѣю еще я написать для ней нѣсколько страницъ; пусть нѣкогда прочитаетъ она сіи строки, м, равнодушная нынѣ, пусть плачетъ въ пятнадцать лѣтъ.

Такъ, отъ меня должна она узнать мою исторію, моя обязанность открыть ей, почему имя, которое я оставляю ей, запятнано кровію.

МОЯ ИСТОРІЯ.

Примѣчаніе Издателя. Листковъ, имѣвшихъ сіе заглавіе, еще не отыскано. Можетъ быть, приговоренный къ смерти не имѣлъ времени написать свою исторію, какъ видно изъ слѣдующихъ страницъ. Когда мысль сія пришла ему на умъ, было уже поздно.

Изъ Городской Ратуши.

Изъ Городской Ратуши!… Итакъ я уже здѣсь. Ужасный переѣздъ сдѣланъ. Передъ глазами у меня роковое мѣсто, а подъ окномъ страшное скопище народа, онъ оглашаетъ воздухъ криками, и ждетъ меня, и веселится.

Какъ я ни укрѣплялся, какъ ни сжималъ свое сердце; но мнѣ сдѣлалось дурно. Два красные столба, съ чернымъ треугольникомъ на концѣ, возвышаются надъ головами, между двумя фонарями набережной: я гляжу на нихъ, и голова моя кружится. Я просилъ выслушать послѣднее мое показаніе. Меня привели сюда, и пошли за Королевскимъ Прокуроромъ. Я жду его; — хоть нѣсколысо минутъ лишнихъ.

Вотъ было три часа, пришли сказать мнѣ, что пора. Я вздрогнулъ, какъ будто не имѣлъ времени приготовиться къ тому въ теченіи шести часовъ, шести недѣль, шести мѣсяцевъ. Мнѣ показалось, что я услышалъ нѣчто неожиданное.

Меня повели по корридорамъ и лѣстницамъ, втолкнули чрезъ двои дверцы въ нижній этажъ, въ горницу со сводами, сумрачную, тѣсную, едва освѣщенную дождливымъ и туманнымъ днемъ. На срединѣ горницы былъ стулъ. Мнѣ велѣли сѣсть, я сѣлъ.

У дверей и по стѣнѣ стояло нѣсколько человѣкъ, сверхъ Священника и жандармовъ, и находилось еще трое.

Одинъ изъ нихъ былъ выше и старше другихъ, отличался своей толщиною и краснымъ лицемъ. На немъ было короткое платье и безобразная треугольная шляпа. Онъ!

Палачъ, служитель гильётины. Другіе двое его слуги.

Едва я сѣлъ, сіи послѣдніе подошли ко мнѣ сзади, какъ кошки, и вдругъ я почувствовалъ у себя въ волосахъ хладное остріе, и ножницы рванули мои уши.

У меня остригали волосы, какъ попало; они падали клочками ко мнѣ на плеча, а человѣкъ въ треугольной шляпѣ счищалъ ихъ слегка толстою своей рукою.

Кругомъ разговаривали тихо.

На улицѣ шумѣло, какъ будто волновался воздухъ. Сначала принималъ я сей шумъ за журчаніе рѣки, но, по раздавшемуся хохоту, узналъ я народное скопище.

Какой-то молодый человѣкъ, у окошка, писалъ карандашомъ на портфели, онъ спросилъ у одного изъ тюремщиковъ, какъ назывались дѣлавшіяся надо мною приготовленія.

Туалетъ приговореннаго къ смерти, отвѣчалъ сей послѣдній.

Я понялъ, что готовилась статья для журнала.

Вдругъ одинъ изъ слугъ снялъ съ меня жилетъ, другой взялъ обѣ повисшія мои руки, скрутилъ ихъ за спиною, и я почувствовалъ, что около сдвинутыхъ кулаковъ моихъ стала обвиваться веревка. Въ то же время, еще одинъ слуга скидывалъ съ меня шейный платокъ. При видѣ батистовой рубашки моей, единой примѣты, по коей можно еще было узнать меня, онъ какъ будто остановился, но вскорѣ началъ отрѣзывать у ней воротникъ.

При сей ужасной предосторожности, локти мои затряслись, — почувствовавъ прикосновеніе къ своей шеѣ желѣза, я захрипѣлъ, дыханіе во мнѣ стѣснилось. Простите,_сударь, сказалъ онъ мнѣ! Не причинилъ ли я вамъ боли? Палачи предобрые люди.

Шумъ въ народѣ умножался.

Толстый мущина, съ багровымъ лицемъ, подалъ мнѣ платокъ напитанный уксусомъ, говоря, чтобы я понюхалъ. Благодарствуй, вскричалъ я изо всѣхъ моихъ силъ, не надо, мнѣ хорошо.

Въ это время одинъ изъ нихъ наклонился и слабо связалъ мнѣ ноги тонкою веревкой, такѣ, что я могу ступать, но толко узкими шагами. Обѣ веревки, и ту, которая была на ногахъ, и ту, которою связаны были мои руки, скрѣпили между собою.

Потомъ толстый мущина накинулъ мнѣ на спину жилетъ, и связалъ руки подъ моимъ подбородкомъ. Симъ кончились первовачальныя приготовленія.

Священникъ подошелъ ко мнѣ съ Распятіемъ: Пойдемъ, сынъ мой! сказалъ онъ мнѣ.

Прислужники взяли меня подъ руки; я всталъ и пошелъ; шаги мои были медленны, ноги подгибалис.ь, какъ будто на каждой изъ нихъ было по два колѣна.

Въ сію минуту наружная дверь расхлопнулась. Изступленный крикъ, холодный воздухъ и бѣлый день ворвались ко мнѣ въ темноту. Изъ средины дверецъ увидѣлъ я однимъ разомъ тысячи вопіющихъ головъ народа, взгроможденныхъ другъ на друга по большой лѣстницѣ Палаты; на правой сторонѣ, вровень съ порогомъ, рядъ жандармскихъ лошадей, которыхъ только переднія ноги и грудъ видны были изъ нижнихъ дверей; на противолежащей сторонѣ, отрядъ солдатъ подъ ружьемъ; налѣво, задъ телеги, къ коему прислонялась туго натянутая лѣстница. Отвратительная картина, для коей дверь тюрьмы была самою приличной рамою! Для сей-то страшной минуты берегъ я свое мужество. Я сдѣлалъ три шага, и очутился на порогѣ.

— Вотъ онъ! Вотъ онъ! кричала толпа. Наконецъ, дождались! И стоявшіе ближе прочихъ ко мнѣ хлопали руками.

Меня дожидалась простая телега, съ сухощавою лошадью, и ямщикъ въ парусинномъ армякѣ голубаго цвѣта съ красными узорами, какъ одѣваются огородники изъ окрестностей Бисетра.

Толстый мущина въ трёугольной шляпѣ сѣлъ напередъ. Здравствуйте, Господинъ Самсонъ! кричали ребятишки, повиснувъ на желѣзныхъ рѣшеткахъ. За нимъ слуга. Славно, Марди! кричали опять мальчишки. Они оба сѣли впереди.

Дошла очередь до меня: я взлѣзъ на телегу довольно твердо. Онъ не робѣетъ! сказала одна женщина, стоявшая возлѣ жандармовъ. Сія жестокая похвала прибавила мнѣ духа. Священникъ сѣлъ подлѣ меня. Я былъ посаженъ назади, спиною къ лошади. Такая послѣдняя внимательность заставила меня содрогнуться.

И здѣсь есть человѣколюбіе.

Я хотѣлъ поглядѣть вокругъ себя: жандармы впереди, жандармы позади; потомъ народъ, народъ, народъ: море головъ на площади.

Караулъ конныхъ жандармовъ ожидалъ меня у Палаты, въ дверяхъ рѣшетчатой ограды.

Офицеръ скомандовалъ. Телега, со всѣми своими провожатыми, двинулась, какъ бы погнанная впередъ силою народнаго вопля.

Миновали рѣшетку. Едва поворотила телега къ Мѣновому Мосту, все пространство отъ мостовой и до кровель огласилось шумомъ, и мость и набережныя отозвались, какъ бы во время землетрясенія.

Здѣсь караулъ соединился съ провожатыми.

— Шляпы долой! Шляпы долой! кричали тысячи голосовъ.

Тогда и я ужасно усмѣхнулся, и сказалъ Священнику: Съ нихъ шляпы, съ меня голову?

Шествіе продолжалось медленно.

Набережная, гдѣ продаютъ цвѣты, благоухала (тогда былъ торговый день), Торговки оставили свои букеты, чтобы поглядѣть на меня.

На противолежащей сторонѣ, близь четвероугольной башни, образующей уголъ Палаты, находятся питейные домы: въ нихъ на верхахъ было множество зрителей, которые, особенно женщины, не могли нарадоваться своимъ прекраснымъ мѣстамъ. Такой день вѣроятно принесъ питейнымъ продавцамъ изрядный барышъ.

Откупали столы, стулья, подмостки, телеги. Всё покрыто было зрителями. Продавцы человѣческой крови кричали изо всей мочи: Кому надо мѣстъ? — Народъ этотъ взбѣсилъ меня. Мнѣ хотѣлось закричать имъ: Не угодно ли моего?

Между тѣмъ телега всё шла впередъ

Съ каждымъ шагомъ ея, сопровождавшая оную толпа рѣдѣла, и я видѣлъ въ изступленіи, какъ народъ обгонялъ меня, и становился на другихъ мѣстахъ, по коимъ надлежало мнѣ проѣхать.

Вступая на Мѣновый Мостъ, я оборотился случайно назадъ, и взглянулъ вправо. Взоръ мой остановился на другой набережной, надъ домами, на уединенной, покрытой рѣзьбою, черной башнѣ, на вершинѣ: которой увидѣлъ я съ боку двухъ чудовищъ изъ камня. Не знаю, для чего спросилъ я у Священника, что это за башня. Яковлева Бойня, отвѣчалъ палачъ.

Не понимаю, какимъ образомъ, въ гололедицу, въ тонкой, сырый дождь, отъ котораго рябѣлъ воздухъ, какъ будто подернутый паутиной, ничто изъ произходившаго кругомъ меня не ускользнуло отъ моего вниманія. Всякая мѣлочь мучила меня по своему. Для ощущеній моихъ нѣтъ словъ.

Я ужаснулся увидя, что Мѣновый Мостъ, при всей ширинѣ своей, былъ затопленъ народомъ, и что мы съ большимъ трудомъ пробирались по оному. Я едва не упалъ въ обморокъ, послѣдняя слабость. Собравшись со всѣми силами, я окаменилъ самъ себя, стараясь, не видѣть и не слышать ничего, предавшись весь вниманію къ словамъ Священника, которыя съ трудомъ могъ, я разслушивать, столько-то заглушалъ ихъ шумъ народа.

Я взялъ и поцѣловалъ Распятіе. Боже мой, воззвалъ, я, умилосердись надо мною и старался весь углубиться въ сію мысль.

Но каждый толчокъ тряской телеги возвращалъ меня къ существенности. Внезапно почувствовалъ я сильный холодъ. Дождь пробилъ мое платье, и сквозь обстриженные и короткіе волосы, кожа на головѣ моей обмокла. Ты дрожишь отъ стужи, сынъ мой? спросилъ Священникъ. Да, отвѣчалъ я. Увы! не отъ одной стужи.

При поворотѣ съ моста, я слышалъ, какъ женщины жалѣли моей молодости.

Мы поѣхали, вдоль роковой набережной. Я начиналъ уже ничего не видѣть и не слышать. Голоса, головы у оконъ, у воротъ, у лавокъ, на фонарныхъ столбахъ, любопытные и жестокіе зрителей, толпа народа, въ которой я извѣстенъ былъ всѣмъ, и никого не зналъ, дорога, лицами человѣческими вымощенная и закладенная… Я былъ въ жару, въ оцѣпенѣніи, въ безуміи. Столько глазъ и всѣ на меня. Невыносимое бремя!

Я качался на телегѣ, не обращая уже вниманія даже на Священника и Распятіе.

Въ объявшемъ меня шумѣ, не различалъ уже я криковъ сожалѣнія отъ восклицаній радости, смѣха отъ стона, голоса отъ шума, всё это отдавалось въ моей головѣ; какъ звонъ мѣди.

Я читалъ вывѣски надъ лавками, не понимая словъ.

Одинъ разъ, по странному любопытству, хотѣлъ я повернуть голову, и посмотрѣть, куда мы подъѣзжали. Послѣднее напряженіе моего ума! Но тѣло не повиновалось: затылокъ мой скостенѣлъ, и какъ бы напередъ пораженъ былъ мертвенностію.

Я разглядѣлъ только въ сторонѣ, налѣво, за рѣкою, колокольню церкви Богородицы; за нею была другая колокольня, та самая, на которой флагъ. Тамъ толпилось много людей, и всѣмъ имъ было видно хорошо.

И телега все ѣхала, ѣхала, и лавки мелькали, и вывѣски смѣнялись одна другою, писанныя, крашенныя, позолоченныя, и чернь валялась и гнѣздилась въ грязи, и я давалъ себя везти, какъ сонныя предаются на волю грезамъ.

Вдругъ рядъ лавокъ, занимавшій мое зрѣніе; пресѣкся на углу площади; голосъ парада сдѣлался еще пространнѣе, еще пронзительнѣе, еще радостнѣе; телега внезапно остановилась, и я едва не упалъ ницъ на доски. Священникъ поддержалъ меня.

— Мужайся! прошепталъ онъ. Подставили сзади телеги лѣстницу; онъ подалъ мнѣ руку, я сошелъ, сдѣлалъ шагъ, потомъ, на поворотѣ, хотѣлъ ступить еще разъ, и не могъ. На набережной между двумя фонарями, я увидѣлъ ужасное.

И это существенностъ!

Я остановился, какъ бы колеблясь уже отъ удара. Позвольте сдѣлать послѣднее завѣщаніе! слабо вскрикнулъ я. Меня ввели сюда.

Я просилъ позволенія изложить послѣднюю свою волю письменно. Мнѣ развязали руки; но веревка всё здѣсь, совсѣмъ готова, а прочее внизу.

Кто-то пришелъ, не знаю, Судья ли, или Коммиссаръ у или какой нибудь высшій чиновникъ. Я сталъ просить у него прощенія, положивъ обѣ руки, и ползъ за нимъ на обѣихъ колѣнахъ. Онъ отвѣчалъ мнѣ съ роковою улыбкою: только это желали вы сказать?

— Пощадите! Пощадите! повторилъ я, или, сжальтесь, еще хоть пять минутъ!

Какъ знать? Можетъ быть, придетъ мнѣ прощеніе! Въ мои лѣта умирать такъ ужасно? Не рѣдко случалось, что прощенье получали въ послѣднюю минуту, а кто болѣе меня заслуживаетъ милосердіе.

Палачъ, о чудовище! подошелъ къ Судьѣ, и сказалъ ему, что для казни опредѣленъ извѣстный часъ, что срокъ сей приближался, что отвѣтственность лежала на немъ; что сверхъ того шелъ дождь, и что отъ этого желѣзо можетъ заржавѣть.

Ахъ! Ради Бога, дайте хоть минуту подождать прощенья! Или я стану отбиваться, буду кусать!

Судья и палачъ ушли. Я одинъ. Одинъ съ двумя жандармами.

О ужасный народъ, съ своимъ звѣрскимъ крикомъ! Какъ знать? Можетъ быть мнѣ удастся отъ него скрыться? Можетъ быть я спасунъ? Можетъ быть прощеніе!… Невозможно, чтобъ не простили меня!

Ахъ! Варвары! Кажется, идутъ на лѣстницу. . . .

Четыре часа.
---------------------------------------------------------------------------

Источник текста: Последний день приговоренного к смерти. Повесть. Пер. с фр / Соч. Виктора Гуго. — Санкт-Петербург: тип. Имп. воспитат. дома, 1830. — 168 с. ; 21 см (С. 3-18: Из трагедии комедия).