Последнее свидание (Авилова)

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.

 

— Неужели? неужели она это сделала? — в сотый раз спрашивал себя Павел Аркадьевич, кутаясь в шинель и надвигая на глаза высокую бобровую шапку.

— Кто ее знает! Я не удивился бы даже, если бы оказалось, что она оставила записку: какое-нибудь покаянное послание мужу или загробное проклятие по моему адресу.

— Ехать? не ехать?— размышлял он, спускаясь по лестнице и выходя на улицу.— Если я поеду — поступок будет вполне естественный: я был принят в доме, принят, как свой человек. Правда, что за последний год я бывал крайне редко, но отношения остались дружескими. Добрейший Иван Николаевич верил в мое увлечение работой… Было бы даже странно, если бы я не поехал теперь, но…

Павел Аркадьевич подозвал извозчика, сел и приказал ехать, махнув рукой вперед.

— Но каково будет мое положение, если она оставила записку или письмо! По газетному объявлению ничего толком понять нельзя: «Иван Николаевич Осокин с прискорбием извещает родных и знакомых о кончине его дорогой жены, Анны Алексеевны…» О кончине! к этим словам часто прибавляют «скоропостижной», или «после тяжкой и продолжительной болезни». Ничего такого к объявлению не прибавлено. Павел Аркадьевич стал припоминать. Последний раз он виделся с Анной Алексеевной в театре, месяца два назад. Встреча была случайная, и ни он, ни она не обрадовались ей. Она сидела в креслах, одна, а он в антракте предложил ей пройтись по коридору. Никаких неприятных для себя объяснений он не опасался. Анна Алексеевна приучила его чувствовать себя с ней в полной безопасности от каких бы то ни было сентиментальных сцен. Только один раз, в самом начале их связи, она как-то неожиданно разрыдалась и стала говорить о том, что вместо счастья она чувствует стыд, унижение и невыносимую тоску. Она даже стала жаловаться Павлу Аркадьевичу на него самого и доказывать ему, что он первый презирает ее и грязнит ее любовь. Но, заметив его омрачившееся лицо и недружелюбный взгляд, она вдруг замолчала, долго сидела неподвижная и задумчивая и вдруг так просто, искренне и серьезно попросила у него прощения, что этой просьбой удивила и озадачила его еще больше, чем слезами и жалобами.

— Да, я была несправедлива,— убежденно сказала она.— Этого больше не повторится. Видишь ли, милый,— со странным смехом продолжала она,— мы, женщины, только воображаем о себе много, а в душе мы верим в ваше превосходство и к вам мы требовательнее, чем к себе. Вот и сейчас… Люблю я тебя такою же грешною, такою же земною любовью, как и ты меня любишь, и ничуть мое чувство не выше и не чище твоего, иначе зачем бы я стала обманывать своего мужа? А между тем я уже сочла себя вправе упрекать тебя. Это оттого, что я как-то невольно, бессознательно поставила тебя высоко-высоко над собой, и мне уже показалось несправедливостью то, что ты не поднял меня до себя. Это у нас своего рода «благородство чувств», милый: с радостью бросаться в грязь и потом жаловаться и негодовать, что эта грязь забрызгала нас.

— Что это за философия, Аня! — перебил ее Павел Аркадьевич.— Мы, вы, грязь…

— Да, да! — возбужденно подхватила Анна Алексеевна,— Не надо и философии. Ничего не надо! никаких слов! да? Если можно быть счастливыми, будем счастливы. В сущности, мы оба только этого и хотели. Вот я гляжу на твое лицо… Как оно дорого мне! И эти глаза… и эти губы… Зачем я хотела уверить себя, что полюбила тебя только за то, что ты выше, умнее, лучше других? Я счастлива тем, что ты находишь меня красивой, желанной… Зачем же стараюсь убедить тебя, что я чувствую себя униженной и пристыженной? Я не хотела лгать — и лгала.

— И плачешь о чем-то,— досадливо пожимая плечами, заметил Павел Аркадьевич.

— Плачу?— удивилась молодая женщина.— Разве я плачу? Не замечай! Видишь: с тобой я хочу быть искренной, искренной… и простой. Мне еще трудно освободиться от какой-то раздвоенности… Знаешь, какое у меня чувство? Мне кажется, что мы оба — и ты, и я — уличили друг друга в каком-то очень дурном, очень низком поступке, и ты… ты, уличенный, остался спокойным, самоуверенным; я же… Мне и грустно, и радостно. Я могла бы быть счастливой, а в душе что-то болит-болит…

— Направо!— сердито крикнул Павел Аркадьевич извозчику.

Пробираясь к выходу из театральной залы, Анна Алексеевна шла впереди Павла Аркадьевича, и он невольно заметил, что ее фигура стала гораздо тоньше, чем была раньше.

— Вы похудели,— заметил он, когда они пошли рядом по коридору.

— Да, я худею,— сказала она.

— Какая-нибудь новая любовь? палящая страсть? — спросил он и нарочно презрительно и насмешливо улыбнулся.— А правила у вас все те же? Быть счастливыми, пока можно, и не лгать, то есть лгать только мужу? Прекрасное правило! Я вам благодарен за него до сих пор.

— Зачем вы так злы со мной? — спросила она.

— Я не зол. Я прост. Вы всегда говорили: будем просты. И вы довели эту простоту до… до степени крайней откровенности.

Он резко захохотал.

— Помните ли, как вы поднесли мне мою отставку? Проще этого приема я уже ничего придумать бы не мог. Помнится, вы сказали мне: «Знаешь, пора разойтись. Нам друг с другом стало скучно». Так, кажется?

— Это была правда,— тихо заметила Анна Алексеевна.

— Это была правда!— все еще смеясь, повторил он.— Но если вы так легко говорите правду, признайтесь мне теперь: любили вы с тех пор?

— О, нет!— горячо ответила она.— Верьте мне. Нет!

Он опять был так поражен искренностью и серьезностью ее выражения, что уже готовая фраза, полная недоверия, точно замерла на его губах.

— Отчего?— спросил он, почти не сознавая своего вопроса.

— Павел Аркадьевич!— тихо заговорила она,— помните, каким вы были раньше?— еще тогда, когда вы не говорили мне о любви? Я помню свое первое впечатление: я глядела на вас, слушала вас, а мне хотелось смеяться от счастья, что такие люди живут на свете. В каждом вашем слове было столько ума, столько сердечности, отзывчивости и понимания людей. Я знала и слышала от других, что вы талантливы, благородны…

— Слишком много, слишком много комплиментов! — с досадой прервал ее Павел Аркадьевич.

— Хорошо. Довольно. Я хотела восстановить ваш образ таким, каким он представлялся мне тогда. И я думала, что быть любимой таким человеком — это узнать рай на земле. Себя я считала такою маленькою, ничтожною, недостойною… Не бойтесь! Вы думаете, что теперь, наговорив вам столько любезностей, я начну развенчивать вас. Нет! нет, вы все тот же. Но, видите ли: если такие люди, как вы, не умеют любить… Нет, я не так выразилась! Если такие люди, как вы, не стыдятся любить ради одной прихоти, ради самого низкого наслаждения, если они с своею отзывчивостью, умом и добротой становятся грубы, глухи и бессердечны, у кого, в чьей душе искать другой любви, о которой едва ли не в каждом женском сердце запала томительная и неясная тоска? Надо ли искать любви, Павел Аркадьевич? Верить ли в нее, если ее ни заслужить, ни выстрадать нельзя? Дорожить ли ей, если она, не разделенная, мучительная, каким-то роковым образом способна вызвать не сострадание, а насмешку и презрение? Лицо Анны Алексеевны сильно побледнело.

— Антракт, кажется, кончен,— поспешно добавила она.

— А вы опять вернулись к философии,— язвительно заметил Павел Аркадьевич.— Было время, когда вы считали всякое рассуждение ложью. Жизнью, правдой жизни вы называли то наслаждение, о котором теперь отзываетесь с такою великолепною презрительностью.

Она едва заметно вздрогнула и остановилась.

— Я?— чуть слышно переспросила она.

— Вы, вы. Признаюсь вам, я был очень приятно удивлен. В начале нашего знакомства, в то счастливое время, когда вы еще мечтали открыть рай на земле, вы до крайности любили отвлеченные разговоры. Боже, о чем только не перетолковали мы с вами! Полный курс разных туманных теорий, понятий. Конечно, это было прекрасно в то время… Это позволяло мне засиживаться у вас позже положенного часа. А Иван Николаевич мирно дремал в своем кресле. Чего я боялся, так именно того, что ваша страсть к заоблачным сферам не покинет вас и потом. Да, я боялся излишней идеализации, возвышенных сентенций. Ха-ха! Вы не удостоили меня даже тени иллюзии, до того вы были просты! Искренни и просты.

Анна Алексеевна медленно провела рукой по лбу и волосам.

— Не удостоила иллюзии? чего?

— Ну, как чего? любви. Предполагалось же, что мы любим друг друга?

Она подняла голову и взглянула на него странными, почти безумными глазами. Бледные губы ее улыбались.

— Разве я не была именно такою, какою вы хотели меня видеть? Разве я не угадала вашу тревогу и не успокоила вас вовремя? Разве я не дала вам всего, чего вы могли желать от меня?

— Анна Алексеевна!— едва не вскрикнул удивленный Павел Аркадьевич.

— Разве я не избавила вас от скуки и раскаяния именно тогда, когда вы уже чувствовали их приближение? Разве я причинила вам страдание, зло?

— Однако… во всяком случае… вы первая…— бессвязно заговорил он.

Анна Алексеевна опять улыбнулась.

— Иллюзии вам я не дала!— тихо и грустно повторила она.— Но как же вы не заметили, что я любила вас, если вам нужна была моя любовь? Нет, умоляю вас,— быстро заговорила она, заметив, что он готовится возражать ей,— умоляю… На один только раз… оставьте этот тон, которым вы причиняете мне такую боль. Да, это правда: я любила вас. И когда я увидала, когда я поняла, на какую роль я могла быть пригодной в вашей жизни,— я покорилась. Я всегда считала себя такой маленькой, ничтожной… Я покорилась. Но не могу я еще и теперь освободиться от чувства какой-то глубокой обиды, какой-то жестокой несправедливости. Что я сделала с своей душой? Отчего я сама уже не верю в нее? Я чувствую постоянное угнетение, и я стала так покорна и смиренна, как будто у меня никогда не было гордости. Вся жизнь моя испорчена, и мне кажется, что то пятно, которое я сделала на ней, расползается все больше и дальше, и не будет никогда дня, когда я уйду от него и оставлю его позади. Мне не хочется жить. И когда я думаю о смерти, я испытываю чувство радостного освобождения.

Она вздрогнула, как будто очнулась от забытья.

— Но… зачем все это? к чему? Идите… Видите, никого уже нет. Если не увидимся больше… Нет, ничего не надо! Идите… Я домой.

— Налево! — свирепо крикнул Павел Аркадьевич извозчику.— У подъезда! стой!

Он скинул шинель на руки швейцара и уже без всякого раздумья побежал вверх по лестнице. Дверь квартиры была открыта. Из гостиной слышался непрерывный, монотонный голос.

— Над ней! неужели над ней?— почему-то с ужасом подумал Павел Аркадьевич.

На пороге он остановился. Высокий старик, медленно повернув голову, равнодушно взглянул на вошедшего и продолжал читать на тот особый лад, от которого жутко и тяжело становится на сердце.

Гроба еще не было, и покойница лежала на столе. Павел Аркадьевич принудил себя взглянуть на нее издали и сразу заметил только ее ноги. Они были обуты в белые туфли, и подошвы их, тоже белые, чистые, поднимались рядом носками вверх. В этих туфлях ей уже не суждено было сделать ни одного шага, и земной прах не должен был коснуться их.

— Неужели это она? — опять спросил себя Павел Аркадьевич. Какое-то странное любопытство овладело им, и он пошел прямо к покойнице, ступая так осторожно и бесшумно, как будто он мог разбудить ее.

Да, это была она. Он остановился и впился глазами в ее лицо. Она улыбалась, и в этой улыбке было столько спокойствия — безмятежного, ясного спокойствия, что, глядя на нее, верилось в непроницаемую тайну смерти, которая не уничтожает человека, а только указывает ему новую жизнь, новый способ существования. Душа радостно освобождается от своей оболочки и запечатлевает на ней свое последнее земное ощущение.

— Я не хотела бы жить!— припомнилось Павлу Аркадьевичу. Значит, она говорила правду, если лицо ее так радостно и спокойно. Она тосковала о своей чистоте, о своей попранной гордости. Кто знает? Не улыбалась ли она теперь своей прошлой печали, как улыбается взрослый, вспоминая свои детские огорчения? Не поняла ли она ничтожество своих самолюбивых страданий перед красотой и силой поруганной, униженной, но сознательной и глубокой любви?

— Хирела, батюшка, хирела… А тут слегла, да и отдала богу душеньку.

Павел Аркадьевич вздрогнул и обернулся. Рядом с ним стояла старуха нянька и тоже смотрела на покойницу слезящимися, моргающими глазами.

— И долго болела? — успокоившись от испуга, спросил он.

— Да как? с месяц, а то и больше с постели не вставала.

— Если бы я знал! — искренно вырвалось у него.

Старуха вдруг перевела свой взгляд на его лицо… Закрасневшиеся глазки ее точно искали чего-то, но избегали встретиться с его глазами; старческий, беззубый рот беззвучно шамкал:

— Стаяла, стаяла… Сгорела, как свечечка!— пробормотала она.

Необъяснимое чувство овладело Павлом Аркадьевичем. Ему вдруг стало до крайности стыдно и неловко.

— Знает она что-нибудь или только догадывается? — подумал он, а недружелюбные, бегающие глаза старухи, все ее морщинистое лицо продолжали допрашивать его. Он отступил на два шага от стола, и ему нетерпеливо захотелось уйти, бежать от этих двух лиц: одного — такого спокойного и безмятежного, другого — враждебного и пытливого. Он хотел уйти — и не мог, не умел.

— Я приеду еще… на панихиду… сегодня же,— с трудом проговорил он. — Скажите Ивану Николаевичу.

— Скажу, батюшка, скажу,— прошамкала старуха.

— Я сам был болен. Оттого долго не был,— зачем-то солгал он.— Вспоминала меня Анна Алексеевна?— с неестественной простотой добавил он и так и впился глазами в лицо старухи. Та быстро отвела свой взгляд и стала оправлять платье на покойнице.

— А не знаю, батюшка. Ничего я не знаю, ничего…

Павел Аркадьевич почему-то усмехнулся, потом неловко, боком поклонился телу и опять так же осторожно и бесшумно направился к выходу. На пороге он невольно обернулся. Он знал теперь, что выходит в последний раз из дома, где он был принят как друг и куда он внес позор, страдание и смерть.

Но в чем бы он мог серьезно обвинить себя, если даже она, Анна Алексеевна, никогда не упрекала его? Он остался все тем же, каким он заслужил ее любовь. И любовь ее была такая же, как его, не выше и не чище. Иначе зачем бы она стала обманывать своего мужа? Она верила в его превосходство, и она верила, что такие люди, как он, стыдятся любить ради одного наслаждения, ради одной прихоти. На каком основании верила она этому?

И вдруг он увидал, что старуха схватила голову покойной и приподняла ее над подушкой. Тень от зажженной свечи скользнула по лицу Анны Алексеевны, и это лицо на один миг вернулось к жизни. Ему показалось, что она приподнялась, чтобы еще раз взглянуть на него.

Бессознательный ужас, полный малодушия, охватил его и словно приковал его к месту.

— Нет, она уже не встанет! не встанет!— подумал он, стараясь успокоить себя. И ему яснее представилось, что если бы она встала теперь, если бы она взглянула на него своими угасшими очами — он уже не нашел бы в себе силы ответить ей обычными усмешкой и презрением. И не поверила бы она теперь в это презрение. Эти глаза не опустились бы перед ним, а читали бы глубоко в его душе.

— Разве я не была такою, какою ты хотел видеть меня? Ты испугался моей любви — я успокоила тебя.

И он уже не мог бы отрицать, что не видел, не знал и этой любви, и тоски ее. И не мог бы скрыть, что он боялся их, потому что сам не ум ел, не мог любить; глумился над ними, потому что чувствовал их силу и правоту.

— Не встанет… не встанет…

Павел Аркадьевич быстро спустился по лестнице, накинул на плечи свою шинель и вышел на улицу.

— Расчувствовался! — думал он минуту спустя.— Но что же в том, если я и видел, и знал? Я тоже… любил, как мог. А опасения мои оказались ложными: ни насильственной смерти, ни записки. Жаль ее, конечно. Однако ни одного порядочного извозчика!


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.