Зиновьева-Аннибал Л. Д. Трагический зверинец.
Томск: Издательство «Водолей», 1997.
Они дали этот карандаш… дали! Этот карандаш толстый, липкий, как кровь… красный, как кровь… Это ничего, ничего. То есть, все равно нужно, писать нужно, — потому что нужно, чтобы вы помогли! Я же не могу помочь. Ну, не могу…
Я ли пишу эти записки? Я ли? Я ли? Я потерял себя, вот в чем штука. Это ужасно потерять себя. Врагу не пожелаю. Да нет, я не я… это только так кажется. Я же убился. Говорю вам, я кончил самоубийством и, конечно, не пишу записок.
Никто не пишет записок. Они сами пишутся. Записки сошли с ума и сами пишутся. Или это я сошел с ума, и не успел убиться? Когда с ума сходят, то всегда думают, что убились и что пишут записки. Да, это так: я жив и сумасшедший, но записок не пишу. Вовсе никто не пишет ничего, и никто не прочитает ничего никогда.
А я жил. Да-с. Язык вам показываю. Жил-с! Не хуже вашего, до моего самоубийства. Кусочки, кусочки, кусочки мыслей! Я все расскажу. Ах, да у меня зуб болит… Кусочки! Из кусочков тоже и все скроено. Жил. И возле меня жила женщина. И я ее не знал. Прожила она жизнь неузнанною и умерла. Вот этот кусочек верный…
Был революционером. Тоже кусочек. Да, да, да, да, да! Нашел все. Ниточки потянулись. Вот разворачивается назад клубочек. Понял, понял! Я не убивался и с ума не сходил: меня казнили. И не она умерла даже первою! И не я то плакал у ее могилы, плакал оттого, что не знал ее, пока она тихо жила возле, и просящих больших глаз не целовал, пока с такою глупою надеждою они к небу вскидывались, — не целовал, пока она жила. Не я, не я, не я плакал на могиле! У меня болит зуб…
Она шептала в карете, подняв глаза через окно к небу: «Будет, будет он, мир гармонии… У Тебя, Господи»… Близорукие глаза, голубые…
Я жил спокойно оттого, что знал, что все в порядке в этом лучшем из миров. И если не все в порядке, так это и есть самое мудрое во всем устройстве… У меня в сердце зуб болит… Вот где.
Мудрое… Да, это не со мной вдвоем она ехала, не на мои насмешки гордые отвечала к Богу молитвою о гармонии. Над могилой моей, над моей, не я, она кричала: «Он любил меня и знал. Я же, я, я, я его не знала, значит, не любила». Да, это так.
И потому я убился. Я застрелился оттого, что не мог выдержать слез раскаяния на ее могиле. Поздно. Поздно. Поздно. Поздно.
Мудрое… Да, ибо занят человек постоянно работою по улучшению миропорядка и одушевляем постоянною надеждою, что все будет хорошо… Это гнусно, вы не знаете, как это гнусно, вот эта постоянная боль… Но где, где болит?.. где же?
Назад, назад! К логике. Да. я безумен. Я в сумасшедшем доме, я на одиннадцатой версте. А все-таки так хорошо в этом лучшем из миров, еще улучшенном… Беспокойство: вдруг что-то… вдруг, когда станет хорошо, — и наскучит до самоубийства! Ну, тогда начнем все портить снова, и надолго займемся этим веселым разрушением. А потом, потом… Логика-то, логика моя! Великолепно!.. Не болит… Потом начнем, начнем строить вновь… Или, впрочем, и это вздор. Хорошо вовсе никогда не будет. Спокойно можно себе строить вечно…
Устал, устал, не хочу зуба. Это не в сердце вовсе. Это ток жизни болен. Это невралгия души.
Я был революционером. Бросал бомбы. Убивал виновных и невинных. Над первыми я был судьею, а вторые так себе попались… Это было весело и жутко… до того, что… до тошноты, до приторной тошноты! Как кровь. Как кровь…
Она, это она не могла меня понять. Не умела убивать. В карете молилась о гармонии! Не хочу, не хочу, не хочу ее глаз! Я же человек, — мертвый ли, живой ли, сумасшедший или здравый, но воля есть, есть, есть, и этой памяти я не хочу, не хочу, не хочу!..
Я просто маленький, я маленький, маленький. Я прячусь в траве, я под хвоей, под хвоей, слепой кротик! Закачалось, закачалось! Стон стал. Это вода, земля. Это весна. Я не могу терпеть, чтобы весна… Птенчики попадали в траву из гнезд. У птенчика, знаете, только и есть что сердце: синий мешок, и в нем сердце. Оно синее, огромное, и бьется, бьется, бьется. И клюв есть. Он желтый и огромный, открывается для пищи, и пищит, пищит. Зовет кротов и крыс и диких кошек. Крыс и диких кошек, вместо матери и пищи!
Я не виноват, что не понял ее. Она же ничего не умела делать. Неловкость, неловкость и неловкость! Работа валилась из рук, детей распустила, меня не уберегла. Все ходила, как-то рыхло покачиваясь, все ждала с неба гармонии. С неба. С неба! Вот видите, что такое небо. Нам земля дана. Здесь все отлично. Устроимся, господа! Устроимся!
Ужасно глупо, господа, ужасно глупо: я пьян. Я просто пьян, и пишу. Не я пишу, — вино пишет. Не верьте. А хочу я того, чего на свете нет. Вот вам. Вот вам чего захотело винище. Оттого и люблю его, винище. Страсть люблю, когда этак захочется… Вот этак невозможного захочется, и ничего больше не чувствую. Долой ее — возможную канитель! Вся ваша жизнь, идиоты трезвые, — возможная канитель.
Подавайте мне назад мою жену! Мою жену, мою жену назад, я вам кричу! Я, наконец, требую. Потому что я не успел! Ну, просто не успел, наконец. Не поторопился довольно. Не знал, что нужно торопиться. Да и вовсе не должен был знать. Оно просто обидно торопиться. Я и к поезду никогда из гордости не торопился. Ну, и опаздывал…
Это все равно. Это не то. Спутался. А вот что плохо — что я вспомнил, как это скверно все случилось: кусочек-то с революционером неверный был! Меня послали бунт усмирять, потому что они там обезумели; они жгли и убивали. Но люди должны знать законы и права, права чужой личности. Присягал. Я же сам присягал правам, т. е. нет, не то: присягал мечу, чтобы мечом меч поднявшего… ну, и т. д. Ибо человек, конечно, «животное политическое». Это Аристотель сам сказал. Это, наконец, даже единственное спасение от варварства анархии. Я пишу и логика возвращается, — правда, понемножку с нею и эта странная боль… Где зуб? Это зуб оттого хуже, что он толстый, липкий, красный, как кровь…
Так, так. Это-то я, пожалуй, и не лгу… да… конечно… Да, конечно. Крысы, кошки и страсть. Это все то же самое. Одно и то же самое. Это сама мать-земля. Ей же покоряйся смиренно. Я любил жену. Жена у меня была девушкой. Т. е. немножко раньше. Я кланялся ей в землю. Ведь девушка — мадонна! И красавица! Красоту нельзя вожделеть. Поклоняйся!
Но я же хотел припомнить, отчего я застрелился. Я усмирял, т. е. я не мог хорошо усмирить. Все-таки. Там все подписали, все присягали. Я тоже. Полевые суды. Да я и сам знал, что нужно, потому что все правы, вы понимаете, люди, что я говорю, кричу, воплю: все правы, все правы, все правы равно, кто поднял меч! Я просто не могу. Я один не прав. Или то не я, опять-таки не я… Вернулся и застрелился… Не я! Я же потерялся! У меня, знаете, милые мои, душа белая; т. е. не совсем так, а руки белые: белоручка я… Я брезга, брезгливый. Знаете, я ужасно брезгливый. Оттого и не коснулся. Это она все хотела… Вот за это я ее и ненавидел. Да. Я начинаю надолго следовать логике.
Вот стукает кровь по зубу. В ногах, спине, груди, всюду… жизнь — зуб! Жизнь — зуб! Она, да, она… Это она не умела. Не умела даже углядеть за своим ребенком. Или… это был ребенок ее дочери?.. Взялась тоже! За все бралась своими неземными руками, неловкими, неловкими. Все хотелось помогать и делать. Все хотелось… И лезли руки!..
Да, я хотел сказать, что она не умела убивать. Параличи, параличи! Что такое параличи? Это у меня были параличи мозга, или у нее? Нет, у меня «психалгия». Они сказали.
Она подожгла кисею на люльке, потому что не видела ясно ночью близорукими глазами. Да, будет он, мир гармонии! На небесах! Это в карете… У нее большие белки, и потому глаза кажутся молящимися.
Глаза сгнили. Глаза сгнили. У животных глаза. Знаете что: не нужно есть животных с глазами. Вот беспорядок-то! Чистый бред. Это оттого, что стучит тупо по жилам боль… Как головой об стену. Моя стена обита мягким. Устроим, устроим жизнь. Чтобы все получше, все получше, все получше! И, слава Богу, никогда до конца…
Ночь она мне не простит. Потому что либо страсть, либо красота от чорта. Ага… га… га… га… Поймал, поймал! Это я за хвост чорта поймал. Это он канитель заплел, канитель заплел. И закупорил все выходы. Ну, а мадонна?.. Осквернил! Хозяином стать над мадонной, похвалиться паскудством. Осквернить! Осквернить! Лицемеры! Лгуны! Люди без зуба в душе!.. Вот ночь страсти! Она мне стала женой.
Ага, глупенькая, глупенькая! Она же умерла дурочкой. Промаялась жизнь… И презлой. Параличи. Кусалась, зверем выла… Вот тебе и гармония. Вот тебе и гармония!.. Да, на небесах!.. Ужасно, знаете, я брезглив! Даже никогда из-за этого я не могу совершить. Я в сторонке. Я в сторонке. Прошу вас, не прикасайтесь же!
Ну, вот я еще потружусь. Я выйду отсюда. Завтра. Завтра. Мы все устроим. Конечно, нужно крови пустить. Нужно еще маленько крови пустить. Эх, моречко, океанчик этак, крови! Потому: силенки по жилочкам…
Кисею обожженную она в складочках запрятала, в складочках полога от дочери запрятала, чтобы та не узнала, как она младенца едва не сожгла ночью. Сама ходила весь день своей рыхлой походкой, тихая, да виноватая. А мы все знали, и молчали. Знали, и злобно молчали. Смирно. Смирно…
Одного зайчонка мне папочка с охоты подарил живым. Его блошки высосали. Я посыпал, посыпал персидским порошком, не помогло.
Да не жена она была моя вовсе, а мама, мамочка, моя мамочка. А я маленький, молоденький еще тоненький. Она забыла ключи. Ключи. Всю ночь укладывала сундуки. Всю ночь одна, с разбитым сердцем… А я спал. Мне же просто спать хотелось. Лень… А утром выехали, в чужом городе брошенные выехали. Ключей хватилась. Ах, без памяти, без толка! Заплакала. В коляске заплакала старая мамочка. Ключи…
Старые, большие не могут плакать. Не хочу. Не хочу, не хочу… Бум, бум, бум! — стена обита мягким…
А, может, зайчонок от порошка издох? Ну, что же, как умел, так делал. А может — и я убил. Журавля-то уж убил. Три дня забывал в поддонник воды налить моему журавлю в оранжерее. В глубокой кадке потопился. Нет, — не важно же. Не то. Я же мамочку обидеть успел. Не понял моей мамочки одинокой. Обидеть успел. Только любить не поспел. У могилы вспомнил. У могилы понял. У могилы вспомнил.
Ну, что же! У человека места мало на любовь… Зуб, зуб у меня болит! Братья, братья, зуб жизни у меня болит! Места мало в груди на любовь — только на вожделенье…
И вожделею чуда. Ей, Господи, вожделею чуда! Аминь!
Вот видите что: этим красным, липким ничего нельзя. Они дали такой тупой, чтобы я не убился. Понял. Останусь… Все останется. Эй, вы, помогите вы! Помогите, помогите, помогите вы!