Гильфердинг А. Ф. Россия и славянство
М.: Институт русской цивилизации, 2009.
ПОЛЬСКИЙ ВОПРОС1
правитьI
правитьЗа что борются русские с поляками? Этот вопрос, вероятно, не раз задают себе читатели, следящие за печальною, кровавою распрею между двумя единоплеменными народами; не раз, вероятно, представляется он среди скуки ночного караула или после боя людям, которые славянскими руками проливают славянскую кровь и сами ждут смерти от брата-славянина.
Спросите поляка, за что он борется против русских? Он вам ответит громко и смело: «Я борюсь за свое отечество и его свободу, за свою народность и ее независимость». И он совершенно искренен: он действительно борется за свое отечество и свою народность; и нельзя — при всей скорби, возбуждаемой этою пагубною распрею, при всем справедливом гневе, внушаемом нам тою страшною ненавистью, какую выказывают поляки к москалям, теми потоками клеветы, которыми они нас преследуют в Европе, — нельзя, говорим мы, не воздавать заслуженной дани уважения и удивления беспримерному самопожертвованию этих людей. История, может быть, осудит их дело; но самопожертвование поляков останется в ней славною, хотя печальною, страницей. И не мы, русские, станем умалять или чернить клеветою те чувства патриотизма, которые в настоящее время заставляют польских матерей высылать на верную смерть сыновей своих, заставляют образованных юношей из школ Кракова и Познани спешить на поле битвы, нестройные толпы шляхты выходить с плохим оружием на русские штыки и штуцера.
… Не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.
Кажется, русская литература не изменила завету своего великого Пушкина; и в настоящее время поляки не могут упрекнуть ее в раздражении и злобе против них. Среди кипящей против нас борьбы, борьбы, перенесенной поляками и во все журналы, во все общественные собрания образованного мира, мы не отвечаем клеветой на клевету, бранью на ругательства, проклятьем на проклятья. Когда мы вдаемся иногда в полемику, то ограничиваемся опровержением выдуманного или искаженного факта, восстановлением в истинном свете того, что было, но никогда не отплачиваем полякам их монетою. Если у нас в последнее время один орган, именно «Вестник Юго-Западной и Западной России», стал вести против поляков довольно запальчивую полемику, то не должно забывать, что этот «Вестник» есть исключительно местное явление, порождение края, в котором русские живут в ежедневном столкновении с поляками и отчасти в материальной от них зависимости; а что такое близкое соседство не совсем располагает в пользу поляков, тому самым неопровержимым доказательством служат все русские газеты и брошюры, какие печатаются вне пределов наших, в Галиции. Кажется, нельзя подозревать, чтобы галицко-русская печать была в зависимости от России. Напротив того, галицкие соплеменники наши, в органах своих, то и дело открещиваются от России, потому что поляки беспрестанно обвиняют их перед австрийским правительством в желании передаться москалям. А там-то в Галиции, вне России, русская печать вступает с поляками в такую полемику, какая у нас, в литературных органах наших, казалась бы невозможною; и вот местный Киевский журнал,2 о котором мы упомянули и который решается отвечать крупными словами на те невообразимые для нас слова, какими разные польские органы честят москалей, — этот журнал, повторяем, стоит совершенно особняком в нашей литературе.
Что же? Неужели нам, в самом деле, отвечать полякам нечего? Неужели мы боремся только потому, что велено, и не знаем — за что мы боремся или не чувствуем за собою в этой борьбе никакого права, никакого исторического призвания и от этого не смеем поднять голоса, сказать нашего слова?
Это было бы для нас очень печально. Конечно, для материального успеха войны почти все равно. Воин не спрашивает и не может спрашивать, за что, по какому праву, за какую идею он борется. Он идет в поход, куда его посылает власть, представительница вооружившей и снарядившей его на службу страны, он сражается потому, что это его долг.
Но и он иной раз подумает: «За что мы, русские, бьемся?» А еще чаще думаем об этом мы, отдаленные зрители борьбы. И на этот-то, наталкивающийся на всякого вопрос, русская печать слишком скупа ответами.
Мы слышим с разных сторон много сетований на это предполагаемое равнодушие нашей литературы к русскому делу в борьбе с поляками, мы слышим много различных объяснений этого явления.
Одни говорят нам: «Это злорадство: наши писатели, вследствие нелюбви к правительству, очень рады затруднениям, которые делает ему Польша». Мы решительно отвергаем такое толкование, которое было бы слишком оскорбительно для нашей литературы. Люди, взводящие на нее подобное обвинение, забывают одно: ведь от польской войны терпит не одно правительство; гораздо больше страждет от нее народ. Сколько она стоит народу людей, сколько денег; как разоряются жители края, в который проникают вооруженные толпы поляков! А как бы наши писатели ни относились к правительству, ни один из них не сознается в том, чтобы он не любил русского народа.
Другое объяснение, которое мы тоже не раз слышали: «Русские литераторы, чтобы не лишиться имени либералов, боятся тронуть поляков, которым сочувствует либеральная Европа и которые на своем знамени пишут самые либеральные слова: свобода, братство, равенство и проч.». Эта мелкая причина может иметь влияние лишь на некоторые отдельные мелкие личности и, конечно, не объясняет общего явления.
Третье объяснение: «Наша русская печать поставлена внешними обстоятельствами в такие условия, что ей неловко говорить о вопросе, не допускающем в наших пределах открытой полемики». Этому мы, действительно, приписываем очень важное влияние на положение дела, не входя, впрочем, в дальнейший разбор приведенного объяснения.
Четвертое предположение: «Многие писатели действительно не вполне уяснили себе, за что, собственно, идет борьба с поляками. Они не вполне убеждены в нашем деле, тогда как на стороне поляков священные идеи свободы, отечества, национальности». Это совершенно искреннее и почтенное чувство сомнения и составляет, как кажется, существенную причину слабого участия нашей литературы к польско-русской борьбе и связывается тесно с общим фактом современной русской жизни: со слабым развитием сознания наших славянских начал, исторического нашего значения в славянском племени.
Много раз было уже говорено и писано, что только на почве славянства возможно примирение русских с поляками. Мало того, только на почве славянства определяется самая борьба, раздирающая ныне эти два народа, находится ответ на вопрос — за что мы боремся? — и уясняется нам, что боремся мы не только потому, что велено, не только за права, дарованные нам какими-нибудь трактатами 1815 года, но за наше вековое всеславянское, историческое дело.
Поясним нашу мысль.
Корень борьбы России и Польши теряется в глубине веков. Зародыш ее, можно сказать, существовал в славянском племени уже тогда, когда ни Россия, ни Польша еще не являлись на историческом поприще и когда историческая жизнь сосредоточивалась в других славянских народах, на юго-западе. Едва эти народы вступали в круг деятельности исторической, перед ними становился вопрос: войдут ли они органически, всею своею духовною, общественною и политическою жизнью в состав старшего, более образованного римско-германского мира или устоят на началах самостоятельного развития? Вопрос этот предлагался славянскому племени самою силою истории, иначе быть не могло: ибо, с одной стороны, славянское племя было так молодо, так неразвито сравнительно с крепко организованным миром романского и немецкого Запада, что этот мир мог казаться славянам высшим идеалом человеческого общества и сам должен был стремиться захватить в свой круг слабые организмы славянских народов. Но, с другой стороны, славянское племя было так велико, так свежо, что в нем естественно должна была жить потребность не только внешней, но и внутренней самобытности, инстинкт самостоятельного исторического призвания. На юго-западе зачатки свободного славянского развития были легко заглушены громадным перевесом западного мира, и эти народы утратили даже мало-помалу свою политическую независимость. Жизнь славянского племени сосредоточилась преимущественно в двух народах северо-восточной равнины Европейской: в Польше и России. Польша была ближе к Западу. Западный мир налегал на нее своею завоевательною силою, и в тяжелой борьбе с Германскою империею польское племя утратило значительную часть своих земель: вся прилегавшая к Германии окраина славянская (все поморье балтийское, вся польская страна около Одера, Силезия и т. д.) была шаг за шагом отнята и онемечена. Но дальше завоевания материального хватала сила завоевания религиозного, нравственного и общественного. Пока западная окраина польского племени делалась добычею Германии, восточные его части сосредоточивались в независимое государство и, спасая этим свою славянскую народность, в то же время проникались всеми началами западной жизни. Польский народ входил всем своим организмом в состав западноевропейского мира. Религиозные начала католицизма, общественные начала рыцарства, городская жизнь, целиком перенесенная из Германии, просвещение, основанное на преданиях римского классицизма, — словом, все было принято и органически усвоено Польшею с Запада. Польша, оставаясь славянскою, сделалась вполне членом латиногерманской семьи народов, единственною славянскою страною, вступившею в эту семью всецело и свободно, не в силу материального завоевания, а добровольным принятием западноевропейских стихий в основу своей собственной, славянской жизни. Этот органический процесс внутреннего совоплощения Польши с латиногерманским или западноевропейским миром составляет сущность первой эпохи польской истории; в XIV веке Польша принадлежала уже, всеми стихиями своими, к семье западноевропейских народов.
Между тем русская земля шла другим, несравненно более медленным и тяжелым путем развития. В первые века исторического существования обеих стран, пока в Польше еще происходила внутренняя органическая борьба проникавших в нее западных идей с ее славянскими преданиями, сама Польша заслоняла русскую землю от непосредственного влияния латиногерманской Европы и способствовала тому, что на дальнем востоке нашем могли окрепнуть зародыши самобытной славянской жизни: то великая, хотя бессознательная, историческая для нас заслуга древней Польши, заслуга, которой мы не должны забывать. Религия, принятая русскою землею, связала ее с миром древнего просвещения, но с таким миром, который стоял вне западноевропейской семьи народов; и в то же время эта религия, по самому своему характеру невмешательства в мирское устройство, не предопределяла развития славянской жизни чужими, вне ее определенными началами и формами; под ее покровом мог устоять и окрепнуть народ на своих славянских основах; под ее покровом эта часть славянского племени могла сложиться в народный и государственный организм, вполне самобытный во всех стихиях своей общественной и духовной жизни. Но тяжел, как сказали мы, и медлен был этот исторический ход; а уже в XIV веке Польша представляла общество вполне развитое, созревшее под влиянием Запада, проникнутое всеми началами его жизни. Деятельность ее должна была обратиться на восток, на русскую землю. Это было неминуемым последствием истории обеих стран: ибо коль скоро польский народ всецело отдался западноевропейской жизни, коль скоро те идеи, которые владели западным миром, идеи католицизма, рыцарства, латинской образованности, вошли в кровь и плоть поляков и сделались для них высшим идеалом человечества (а эта вера живет в поляках до нынешнего дня), — то нести этот идеал, нести католицизм, рыцарство, латинскую образованность другим славянам, их чуждавшимся, становилось священным заветом польского народа; и в этом чувстве, которое озаряет каким-то сиянием веры самые темные, самые горькие для русской земли страницы польской истории, находили себе оправдание эгоистические стремления как целой страны и целых сословий, так и отдельных лиц; оно освящало и дух пропаганды, присущий католическому духовенству, и дух господства, присущий шляхетскому рыцарству, и народное честолюбие, и властолюбие какого-нибудь ходачкового3 шляхтича, который дома ходил в лаптях, а в мужицкой стране русской выступал знатным барином. Сама же Русь, со своей стороны, могла только способствовать, в то время, укоренению в поляках веры в призвание быть ее просветителями и властелинами.
Дело было в XIV—XV веках: что представляла полякам тогдашняя Русь? Страну глубокого невежества, с едва начинающимися зачатками государственной организации, в одной половине своей подчиненную диким язычникам литовским, в другой — раболепствующую перед ханом татарской орды. Сама история как будто приглашала поляков в эти обширные края вестниками высшей цивилизации, высшей жизни общественной и духовной…
Всякий, кто вникал в существенные черты польской истории, в сущность отношений старой Польши к русской земле, согласится, что мы не объясняем произвольно этих отношений. Так понимают их сами историки польские. Сошлюсь на одного из них, на талантливейшего из польских историков г. Шайноху, который следующими словами определяет характер польской истории с самого ее начала: «Ток жизненных сил этого великого тела стремился от запада к востоку. Эти две противоположные стороны были двумя полюсами Польши со времен Мечислава и в последующие века; запад — ее восприемлющим полюсом, которым проникало в нее организационное влияние остального цивилизованного мира; восток — полюсом действующим, где это усвоенное внутренним процессом чужое влияние воздействовало самостоятельно на дальнейшее, в начале не имевшее еще определенных очертаний, поприще историческое. Проникновение этим органическим влиянием было, очевидно, начальною, первою эпохою этой деятельности; распространение того же влияния на дальнейшие края — позднейшею, второю»4.
Кажется, взгляд замечательнейшего из современных польских историков как нельзя более оправдывает нашу характеристику. Теперь позволю себе привести из книги того же писателя другое место, в котором выкажется, как этот совершенно тождественный взгляд может вести к противоположным понятиям. Г. Шайноха, приступая к рассказу о первом историческом столкновении Польши и Руси при Болеславе Храбром, упоминает о свадьбе дочери польского государя с Владимировым сыном Святополком, который, вследствие этого, едва ли не первый на Руси, подвергся влиянию польско-латинскому (это тот самый Святополк, которого наша древность прозвала Окаянным: черта замечательная!). Вот слова г. Шайнохи: «Вследствие прирожденной Польше и Руси противоположности духовной, обусловленной их различным положением между двумя мирами, западным и восточным, и всею их первоначальною историей, брачный союз восточного великого князя с западною княжною не мог не получить прозелитического характера. И как не восток имел на запад, а запад на восток цивилизующее влияние, то не из Руси, а из Польши выходила эта невольная деятельность необходимого прозелитизма. И вот, вместе с дочерью Болеслава, приезжает на Русь, именно в столицу Святополка, в землю Туровскую, от Болеслава епископ Рейнберн, и вместе с польскою женою и польским епископом Святополк принимает, первый в этих краях, семена западной образованности, которая заключалась в ту пору всецело в религиозном обряде Запада, так явно соединенном с влиянием Польши, что все это западное вероисповедание получило на Востоке название польского и слова „поляк“ и „последователь западного обряда“ значили то же самое. А это религиозное влияние было так же важно, как велика была разница между исповеданием Запада и Востока. Разницы этой нельзя искать только в позднейших временах разделения этих церквей, но в самом начале христианства, в совершенно различном их положении и, потому самому, развитии. Церковь Восточная подчинилась преобладанию светской власти, сперва византийских императоров, потом государей каждой отдельно страны, и, наконец, нашла в этих государях свое средоточие, свое начальство, и, утонув в слиянии, так сказать, с светскою властью, утратила свою нравственную силу, сделалась орудием светских целей» (в этих словах г. Шайнохи отражается общий взгляд поляка и западного человека, смешивающий церковь с иерархией и принимающий невмешательство в политические дела за раболепство). «Напротив того, церковь Западная, которой именно в эпоху появления Польши и Руси на историческом поприще грозила такая же участь неволи перед светскою властью, успела освободиться от этого вещественного ярма, вооружила дух против плоти и, вызвав исполинскую войну власти духовной, папской, против светской власти Германских императоров — это самое величественное зрелище всемирной истории, — вызвала, дальнейшими последствиями этой войны, нынешнее западноевропейское просвещение, у которого весь восточно-христианский мир не смеет еще оспаривать превосходства»5.
Последние слова польского историка наводят нас на то, в чем именно заключается сущность русско-польского вопроса.
Если западная жизнь, со всеми ее стихиями, религиозными и общественными, есть действительно высший идеал человечества; если славянское племя призвано войти всем своим организмом в состав латиногерманского мира; если оно, пока не сольется с ним внутреннею жизнью, должно оставаться жертвою мрака и зла, — то польское дело есть, очевидно, дело исторически правое; польская пропаганда должна быть признана благодетельницею славянского народа, еще чуждого западной жизни, и история не может не дать окончательно торжества Польше и польским идеям во всем славянском мире.
Так думали и думают большая часть поляков. Это убеждение и эта надежда присущи почти всем польским мыслителям; они вдохновляют и в настоящее время большинство двигателей польских.
Г. Шайноха не высказывается положительно; он сомневается. Польша, говорит он, приобщилась к западноевропейскому просвещению, у которого весь восточно-христианский мир еще не смеет оспаривать превосходства: такова нерешительная фраза польского историка.
А что, если он когда-нибудь станет его оспаривать? Что, если славянское племя должно и действительно имеет силу стремиться не к подчинению стихиям латиногерманской Европы, а, напротив, к внутренней самобытности? Что, если темная масса русского народа оказалась убежищем и хранительницею возможной, духовной и общественной, самобытности славянского племени? Как представилось бы в таком случае историческое дело Польши?
В таком случае мы (не обвиняя, разумеется, в частности, ни прежних поколений польских, ни поляков, современников наших, ибо это невольный плод исторической судьбы), сказали бы, что Польша совершила историческую измену славянскому делу, что в прошедшем казавшееся столь близким торжество польского владычества в русской земле убило бы всю будущность славянского племени и что, в настоящем поляки вооружающиеся во имя преданий своей прежней истории против русской земли, тем самым ратуют против исторической будущности славянского мира.
И таков именно наш взгляд на эту борьбу…
Но впрочем, кому что за дело до нашего взгляда? История представляет факты, ее логика сильнее наших теоретических выводов.
Когда Польша в XIV веке кончила первый фазис своего развития, фазис внутреннего органического слияния своего с латиногерманскою Европою, и могла обратиться на русский восток с пропагандою воспринятых ею начал, невероятные успехи сопровождали первые шаги ее. Русская земля влеклась, так сказать, сама к свету цивилизации, к развитому общественному строю, с которым выступала Польша. Почти без насилия земля галицкая присоединилась к ней при Казимире Великом. Это было первым шагом к нравственному завоеванию поляками русских земель: пример Галиции возбудил в поляках сознание той будущности, которая открывалась им на славянском востоке, и, руководимые этим сознанием, магнаты польские нарочно, почти насильственно6 навязали наследнице польского престола брак с великим князем литовским Ягеллою, властелином всей западной половины русских земель. Влияние польское вдруг распространилось до Смоленска, до Киева, до Новгород-Северска и Брянска; и этот союз, еще сомнительный при Ягелле, скреплялся все теснее и теснее с каждым поколением, и при внуке Ягелла сам Великий Новгород едва не присоединился к этим мирным завоеваниям, которые доставляло Польше превосходство ее образованности, ее аристократической организации над невежеством и бессознательностью русской земли.
Но внутренние, живые, хотя бессознательные славянские начала не поддавались стихиям польской жизни. Русская народность, особенно в делах веры, стала подымать голову против польских начал. В XVI веке Польше приходится уже полунасилием упрочивать свое господство над русским народом. Полунасилием заставляет она литовско-русские области окончательно соединиться с нею в одно государство (Люблинская уния 1569 года); полунасилием заставляет она русских людей подписать церковную унию с Римом (Брестская уния 1595 года) и насильственно вводит эту унию. Наконец, полное торжество Польши над русско-славянским миром кажется достигнутым, польское знамя водружено в Москве, вся восточная Русь должна подчиниться пропаганде польской цивилизации.
Но тут-то совершился великий исторический перелом, решивший судьбу славянского мира. Народ восточной Руси не признал превосходства польской цивилизации и захотел остаться при своих началах жизни: настолько развилось уже в русской земле сознание ее внутренней самобытности.
Изгнание поляков из Московского государства было первым шагом в этом новом историческом периоде: русская земля полагала в себе предел распространению польских начал. Восстание Малороссии было вторым шагом: русская земля заявляла потребность освободиться от них и там, где они уже водворились. Третьим шагом была реформа Петра I, которая имела в русско-польском вопросе то огромное значение, что она отняла у польской пропаганды на Руси разумную цель, что она упразднила, так сказать, историческую задачу Польши в отношении к русской земле. В самом деле, два прежних великих факта: освобождение Москвы и восстание Малороссии, доказали только, что русская земля предпочитает свою религиозную и общественную самостоятельность западноевропейским стихиям католической и шляхетской Польши; но на стороне Польши оставалось еще одно огромное преимущество, одно сильное орудие преобладания — образованность и наука, принятые Польшею от западного мира вместе с его религиозными и общественными началами. Пока Польша была образована, а Россия невежественна, вопрос еще был сомнителен, какой стороне принадлежит будущность в славянском мире: образованной ли славянской земле, но отказавшейся от внутренней самобытности, или земле, с задатками самобытного развития, но коснеющей в невежестве?
При Петре Великом русская земля окрепла уже до такой степени, что для нее сделалось возможным принять западную науку и образованность, не отказываясь не только от своей внешней независимости, но и от внутренней самобытности своей жизни (мы не говорим, разумеется, об отдельных увлечениях западными идеями и формами, увлечениях, которые так сильно действуют и доныне и значения которых в русско-польском вопросе мы еще коснемся; но общий исторический смысл и окончательный результат ПЕТРОВской реформы именно таков). Русская земля воспользовалась плодами западной цивилизации, и с этим не вошла, подобно Польше, в состав латиногерманского мира, не потеряла начал своего самобытного славянского развития. Дело Польши в русском мире, как сказано, устранялось реформою Петра Великого, и заметьте, как ясно засвидетельствовала о том сама история. Петр был первый из русских царей, который ни разу не воевал с Польшею, и первый, который хозяйничал в ней, как у себя дома: так бессильна стала Польша перед Россией, как скоро Россия овладела сама последним орудием ее прежнего обаяния — западною образованностью.
Весь XVIII век был эпохою разложения государственного здания старой Польши. Обширные русские области, которые она в XIV и XV веках притянула к себе своим тогдашним нравственным и общественным перевесом над Русью, все эти области (за исключением лишь Галиции) возвратились в состав Русского государства, опять-таки почти без насилия (ибо если и было сопротивление, то лишь в разных местах со стороны польской шляхты, а не со стороны туземного населения). Польская земля, т. е. земля, населенная поляками, старая земля Казимира Великого, очутилась каким-то жалким обрубком среди сложившихся вокруг ее государств, похожая на человека, которого весь жизненный подвиг оказался несостоятельным и который, потерявши все, остается бесприютным и сирым среди новых лиц, новых потребностей. Это чувство бесприютности и сиротства составляет, бесспорно, самую характеристическую черту польского народа в эпоху, начавшуюся для него с конца XVIII века. Оно может пройти только тогда, когда Польша действительно сознает несостоятельность своего прежнего исторического стремления — властвовать во имя западных начал в славянском мире, когда она сама сделается славянскою по духу. Но всякий поймет, как тяжел должен быть такой подвиг самоотречения, сколько нужно для него времени и разочарований. И надобно сказать, что совершение этого подвига зависеть будет не только непосредственно от Польши, но и от самой России. Россия одна в состоянии органическим развитием славянского духа положить решительный конец старым преданиям и надеждам польской пропаганды, иезуитской и шляхетской; и тогда только в поляках может возникнуть потребность в новой деятельности, дружной с русским народом, направленной к общему благу славянства. Но сама Россия, принимая богатства западной образованности, также, в увлечении западною жизнью, забывала свои славянские начала. Увлечения эти, правда, были только частные, ограничивавшиеся верхними слоями общества; славянские начала не уступили в России, как в Польше, место латиногерманским стихиям; славянский дух уцелел в России, и по мере подъема народных сил, ныне освобожденных от уз неволи, он неминуемо будет развиваться все более и более. Однако увлечениями своими к западным началам жизни Россия, по самой природе вещей, способствовала поддержанию в поляках их старых преданий и понятий; всякое уклонение России от самобытной почвы славянской в область западных стихий давало и дает пищу старому польскому духу. Таким образом, Россия, которая при Екатерине II окончательно развила у себя крепостное право и довела его до последних крайностей, — Россия применила этот самый принцип, совершенно чуждый славянским понятиям, подарок Запада славянскому племени, к землям, приобретенным при разделах Польши. Вместо того чтобы уничтожить там это насаждение Польши, она его признала и узаконила: она узаконивала тем самым гражданское владычество польского шляхетского меньшинства над миллионами русского народа. И неудивительно, что поляки продолжали считать себя господами в этом пространном русском крае, что они не теряли надежды восстановить в нем и политическое свое владычество, возвратить в будущем Польше области по Днепр и Двину, т. е. весь тот край, в котором они сохраняли гражданскую власть в силу крепостного права, утвержденного за ними Екатерининским законодательством.
Увлечение Западом и потому самому уступчивость наша старым польским идеям достигли своего апогея при императоре Александре I, воспитаннике Лагарпа, друге Чарторижского. Известно, что его русские подданные даже сетовали на него за предпочтение, которое он оказывал полякам. Об этом знают люди, помнящие ту эпоху, об этом говорят самые верные письменные свидетельства. Император Александр I сочувствовал аристократическому духу поляков; он восхищался их рыцарским характером и не находил ни этого аристократического характера, ни этого рыцарства в русском народе. Заняв после поражения французов в 1812 году правом завоевателя Варшавское герцогство, т. е. Польшу в собственном смысле, землю польского народа, русский государь решился восстановить польское королевство с полной гражданской и даже военной автономией, и он исполнил это вопреки сильнейшему противодействию главных европейских держав. Не только континентальные державы всеми силами старались на Венском конгрессе отклонить Александра Павловича от этого намерения, даже Англия убеждала его «обратить Польшу в простые русские губернии». Кто сколько-нибудь знаком с историей европейской дипломатии 1814 и 1815 годов, тому известны все эти, кажущиеся для нас теперь столь странными факты. Известно также, что император Александр, выведенный из терпения препятствиями, какие воздвигались Европою против его мысли о восстановлении Польши, был готов объявить за это войну своим союзникам, что манифест и воззвание к польскому народу были уже написаны и что только полученное в то время известие о высадке Наполеона устранило эту войну. Известно, что в речи при открытии в Варшаве сейма поляки были выставлены перед Россией как образец, к которому ей следовало стремиться. Известно, наконец, что при Александре Павловиче правительство дало в западных губерниях такой простор и оказывало такое покровительство польской стихии, что значительная часть тамошнего местного русского дворянства именно в это время перешла в католицизм и приняла польскую народность.
При таких условиях в самой России, весьма естественно, поляки не теряли надежды, что того и гляди западная половина империи отдана будет Польше и отечество их явится снова одною из первостепенных держав Европы. По надежды эти не сбывались. Император Александр I, при всем своем сердечном влечении к полякам, не мог изменить долгу русского государя, не мог отдать им пол-России; еще менее возможно было ожидать этого от его преемника. Тогда поляки поднялись, чтобы взять силою то, чего они прежде ожидали от нравственного влияния своего, от влияния западных идей на русское правительство.
Всякий, кому сколько-нибудь знакома история того времени, понимает, что обвинение в нарушении конституции, данной Польше Александром Павловичем, было только официальным предлогом революции 1830 года, фразою для прокламаций и европейской печати, а что действительной целью восстания было восстановить Польшу в ее прежнем господстве над западными русскими областями, действительным поводом — надежда легче достигнуть этого при тогдашнем замешательстве европейских дел. Прочтите любой памятник польский, принадлежащий стану инсургентов 1830 и 1831 годов, и вы в том убедитесь; а чтобы показать, как крепко укоренилась эта мысль в тогдашних поляках, я приведу следующий факт, который знаю от очевидца. Когда в 1831 году русские войска стали под Варшавой и готовились брать штурмом последнее убежище поляков, Вольское укрепление, фельдмаршал Паскевич пригласил командовавшего поляками генерала Круковецкого на свидание для переговоров. Дальнейшая защита была уже очевидною невозможностью, и фельдмаршал считал нужным спросить Круковецкого об условиях, на которых он думал прекратить бесполезное кровопролитие. И что же? Польский генерал объявил, что единственное условие капитуляции, это — восстановление польского государства в границах 1772 года — с Белоруссией, Литвою и Украиной!
Катастрофа 1831 года не ослабила этих надежд. Напротив того, они еще сильнее воспламенились вследствие образовавшейся тогда польской эмиграции, которая, будучи оторвана от почвы действительности, от народа и его живых сил, вся предалась обаянию фантазии. Надобно помнить, что польская эмиграция была чрезвычайно многочисленна, что она состояла из десятков тысяч людей, все более или менее лиц образованных, считала в своих рядах политические знаменитости, как князя Адама Чарторижского, поэтов, как гениального Мицкевича, ученых, как Лелевеля, и мн. др., — и это объяснит нам ее громадное влияние на страну. Она имела свою историю; она имела свою литературу, откликалась на вопросы текущего дня и всему, что относилось, посредственно или непосредственно, к Польше, придавала тот фантастический колорит, который можно понять и должно извинить потому только, что это было именно плодом эмиграции, плодом общества, поставленного вне всякой жизненной действительности. Так, например, между 1830 и 1848 годами стала все более и более развиваться идея славянской народности и славянского братства. Какой же вид приняла эта идея в литературе польской эмиграции? Во-первых, русских пришлось исключить из славянской семьи, из славянского братства: москали были признаны финнами, татарами, монголами, смесью каких угодно племен, но только не славянами. Однако эти москали заняли в славянском мире весьма заметное место, которого отрицать было невозможно. Вследствие того создалась в польской эмиграции особая историко-мистическая теория; славянский мир был разделен на две враждующие противоположности, на мир добра и свободы, представительницею которого служила Польша, и на мир рабства и зла, воплощенный в России (см. курс Мицкевича о славянской литературе, книгу Мерославского «De la nationalité polonaise dans l'équilibre européen» и множество других произведений эмиграции). Стоило ступить шаг далее, и эта историко-мистическая теория прямо переходила в новую религию. И действительно, Мицкевич, который в начале своих курсов о славянской литературе развивал эту систему дуализма Польши и России, — в конце тех же курсов выступил открыто как проповедник мессианизма, новой веры, откровение которой он получил от известного Товианского и которой он дал санкцию своего великого имени. Сущность этой религии состояла в том, что польский народ есть новый мессия, посланный для искупления всего рода человеческого, что он, как мессия, страдал, был распят и погребен, и воскреснет, и одолеет дух мрака, воплощенный преимущественно в России, и принесет с собою всему человечеству царство свободы и блаженства. Мессианизм, развивавшийся в 1842—1844 годах, возбудил против себя протесты самого католического духовенства и не мог долго удержаться даже в среде польской эмиграции: но он важен, как самый яркий признак того умственного состояния, до которого могли дойти эти люди. Однако и после падения мессианизма характер эмиграционной литературы не изменился. Западноевропейский демократизм был внесен в нее и применен к Польше, к славянскому племени. Но и демократический дух в этой сфере оставался также чужд народным началам славянским, как аристократический дух старой, шляхетской Польши, державшийся упорно в одной партии между эмигрантами. Польский демократизм оставался произведением западных понятий, идеею, диаметрально противоположною славянской общине, этой демократической основе коренного славянского быта, заменяя славянскую общину завистливым равенством не связанной никаким внутренним союзом толпы. Но как же отзовется этот принцип равенства и демократии на вопрос о западнорусских областях, столь щекотливый для него, ибо Польша может иметь притязание на них только во имя аристократического, пришлого меньшинства над массами туземного народа? Ответ эмиграции следующий: русского народа нет, это миф; есть москали, но они (как приведено уже выше) не славяне, не русские, и русскими стали именоваться только по указу императрицы Екатерины II; народонаселение же в западных губерниях России и Галиции — русины или рутены, ветвь польского племени, говорящая польским наречием, так что даже преподобный Нестор был польский летописец. Все это читатели найдут буквально в целой массе произведений польской эмиграционной литературы; в доказательство, что я не преувеличиваю, приведу только первую страницу длинного вступления г. Рыкачевско-го к его французскому переводу Лелевелевой «Истории Литвы и Руси до их окончательного соединения с Польшею в 1569 г.» Цель этого вступления, по словам автора, «доказать, что то, что называют Россия, есть лишь выдумка, бессмыслица, новое наименование, отвергаемое историей». «Нынешняя Россия, — продолжает польский писатель, — за исключением областей, занятых в 1772, 1793 и 1795 годах, равно как и тех, которые захвачены были в XVII веке, областей, которые все принадлежат польской народности, есть не что иное, как Московия, страна неславянская, народности азиатской и варварской, объявленная в XVIII столетии европейским государством, объявленная принадлежащею к славянской народности по указу, созданию абсолютной власти одной царицы. Россия носит имя, ей не принадлежащее; она славянская по тому же праву, как Австрия. Московия, основанная в XII веке в противоположность и из ненависти к духу славянскому или, лучше сказать, польскому, возвысилась разделом славянских земель, уничтожением их народности. Нынешняя Россия есть наибольшая противоположность славянским идеям, в особенности же идеям и верованиям польским. Что Польша утверждает, то отрицает Россия. Это наименование Россия ничего не обозначает. Это есть выражение чисто дипломатическое. Народность русская также мало соответствует действительности. Существует народность московская — славянская, если вы непременно этого хотите, но весьма слабая, не имеющая в себе ничего серьезного, и только внешняя, кажущаяся. Что же касается до души, до идеи славянской, то она еще не родилась. Достаточно ли выражаться по-французски для того, чтобы принадлежать к французской народности? Русские употребляют славянский язык, который они усвоили себе в XII веке, исказив его. Но какие идеи, какие верования у них общие со славянами, и в особенности с Польшею? Никакие…»7.
Любопытно видеть, как и в этом хаосе просвечивает сознание внутренней противоположности начал русских с польскими.
Мы просим наших читателей не смешивать всей этой эмиграционной литературы с произведениями польских писателей в Варшаве, Познани и Львове, в Вильне и Петербурге. Здесь, в сфере жизни действительной, в соприкосновении с народною почвою, польскою или русскою, не могло возникнуть ничего подобного. Среда живой действительности производила и живые, основанные на сознании действительных фактов, явления; она произвела глубоко ученые труды Мацевского, она произвела добросовестную историю Морачевского, она произвела превосходные исторические монографии Шайнохи и множество других замечательных сочинений. С этими писателями можно во многом не соглашаться, можно часто (особенно у Шайнохи) видеть некоторую односторонность и увлечение во взгляде, однако чувствуешь, что тут находишься совсем в другом мире, чем в литературе польской эмиграции.
Но в последние годы и еще в настоящее время, слово остается не за живою, туземною, так сказать, литературою польскою, а за литературою эмиграционною. Мы сами отчасти изведываем на опыте, как велико может быть умственное влияние эмиграции, даже самой немногочисленной. Представим же себе, какое влияние на целые сферы общества должна была иметь эмиграция польская, считающая тысячами своих членов, располагающая огромными денежными источниками, связанная бесчисленными нравственными узами с родиною и действующая на страну, которую историческая судьба поставила под власть иноземцев. Вспомним, что действие это продолжается уже тридцать <с лишком> лет, и, составив себе по приведенным образчикам очерк идей, вырабатываемых и распространяемых этой эмиграцией, посудим о том, какое нервическое раздражение, какие фантастические понятия должны были овладеть значительной частью польского общества.
Прибавим ко всему этому, что сила истории требует от поляков, в отношении к русской земле, жертвы действительно тяжелой, одной из самых тяжелых жертв, какая когда-либо требовалась от человеческого общества беспощадной властью исторического развития. Небольшой народ польский, воспитанный в принципах католицизма и аристократии, во имя этих принципов приобрел господство над огромным пространством славянских земель, населенных народом другого наречия, другой веры, других начал общественных. Несколько столетий наслаждался он этим господством; он привык считать его законным и вечным, потому что католицизм твердил ему, что римская церковь одна властна над миром, одна источник спасения для души человеческой, что вера подвластного народа есть вера холопская; аристократический принцип твердил ему, что Польша, по праву своей шляхты, закрепила за собою бесспорным владением эти прекрасные русские и литовские земли; народная гордость, воспитанная католицизмом, аристократическим духом и прошлым господством, твердила, что польская нация действительно призвана к такому владычеству, и оправдывала это владычество чувством презрения к подчиненному племени. И что же? Вдруг на дальнем горизонте востока является <недуманно-негаданно> какая-то чуждая сила: это Москва, бившая челом пред татарским ханом, исповедующая ту же веру, как белорусский и украинский хлоп, не знающая шляхетского гонору и по всему этому также презираемая, как западнорусское простонародье. И эта Москва мало-помалу развенчивает польскую нацию, забирает все ее области. И теперь сила исторического развития требует, чтобы поляк отказался от мысли властвовать над русским народом, чтобы он, шляхтич и католик, признал себя гостем, терпимым по милости, в стране, где предки его были хозяевами, чтобы он признал там первенство и прирожденное право господства за мужицкою народностью, за мужицкою верою. Поймите всю тягость этой требуемой жертвы, поймите, что с этим поставлен вопрос: быть ли полякам — небольшим 5 или 6 миллионным народом или властителями значительной части европейского материка, и вы поймете, за что собственно идет современная нам борьба.
Борьба эта есть результат (и, будем надеяться, приготовление к исходу) всей прежней истории, привившей славянскую Польшу к чужому организму, к миру латиногерманскому, сделавшей ее носительницею чуждых славянскому племени исторических начал. И вот, в последнее время, особенно под гальваническим влиянием эмиграции, доводящей до абсолютной формулы в теории и до болезненной крайности на практике все исторические начала польской жизни, выступило наружу, облеклось в действительные факты это внутреннее противоречие польских исторических начал с славянскою основою польского народа. «По делам их познаете их». И мы видели и видим их дела; мы осязаем это внутреннее противоречие.
Мы видели их в 1848 году проливающими свою кровь за угнетателей славянских народов, за мадьяр, против сербов, хорватов, словаков и русских и, после поражения, вступающими в ряды других угнетателей славян, — в турецкую армию.
Мы видели их в 1854 году снаряжающими «казацкий легион» на защиту турецкого мусульманства от христианской и славянской России.
Мы видели их в 1862 году командующими турецкими войсками для завоевания Черногории.
Мы видели и видим, как они сами рекомендуют себя западной Европе, «как единственных между славянами врагов и противоборцев панславизма» (т. е. предполагаемой в будущем самобытности и единения славянских народов), и как немецкие либералы, те самые люди, которые мечтают о будущем господстве Германии над славянским Востоком, берут их за это под свое покровительство (прочитайте только речи либеральной германской партии в прусском парламенте, прочитайте, что пишут либеральные немецкие газеты в Австрии и других странах).
Есть в этом положении современной Польши что-то трагическое, плод именно этого внутреннего противоречия между общественными стремлениями Польши и историческими требованиями ее славянской основы; и это противоречие особенно ярко обозначается в настоящем восстании.
События последних двух лет готовили, по-видимому, мирное разрешение русско-польской распри. С одной стороны, освобождение крестьян выводило миллионы русского народа в западных губерниях наших из-под господства чужой народности, открывало этой части русского племени путь к развитию, и с тем вместе это дело обходилось без истребления и без экспроприации польского аристократического меньшинства, как было при освобождении Малороссии от поляков. А с другой стороны, земля, собственно, польская, Царство Польское, — все это видели, — быстро приближалось к полной гражданской автономии относительно России, при сохранении с нею связи, польза которой для России может казаться весьма сомнительною, но которая, в виду возрастающей силы германского элемента на Западе, едва ли бы могла быть заменена, в интересах польской народности, более выгодною политическою комбинацией.
И среди этого мирного развития обстоятельств, развязывавшего мало-помалу русско-польский узел — возвращением русскому народу самостоятельности в русских областях, возвращением польскому народу автономии в польской земле, — вспыхнуло восстание. Иначе, кажется, и быть не могло; слишком трудно было, чтобы поляки при всех тех стихиях, которые таились в их общественной жизни, согласились без боя на такой исход их вековой борьбы с русскою землею; слишком трудно было, чтобы они без протеста приняли изречение своего великого историка: «Давние времена не возвращаются; настоящее должно быть или много ниже или же много выше прошедшего»8. И замечательное совпадение: первые волнения в Варшаве последовали непосредственно за обнародованием манифеста 19 февраля 1861 года; нынешнее восстание (если верить газетным известиям) было рассчитано именно в виду предстоявшего истечения первого двухгодичного срока крестьянской реформы. Таким образом, поляки вооружались против России под знаменем свободы именно в то время, когда Россия мирно сбрасывала с себя узы народного порабощения и возвещала свободу всей массе своего населения. Польша становилась в противоречие с необходимым политическим результатом освобождения русского народа и, сперва устами подольских дворян и дворян, готовивших известный адрес Замойского, а затем тысячами воззваний и газетных статей, наводнивших всю европейскую журналистику и сопровождавших вооруженное вторжение в русские области, захотела снова наложить на этот освобождаемый народ иго чужой национальности. И хотя инсургенты на первых порах, как уверяют, носили перед собою, идя навстречу русским войскам, знамя, на котором было написано: «за свободу нашу и вашу», — однако живой исторический инстинкт сказался в наших солдатах и в народных массах западнорусских губерний: они поняли, что это знамя не несет свободы русскому народу.
В самом деле, то внутреннее противоречие, которое преследует славянскую Польшу в ее подчинении историческим началам чуждого, неславянского мира, это внутреннее противоречие характеризует и нынешнюю борьбу поляков.
Они сражаются во имя свободы и сами искренно веруют этому; а Западная Европа, Англия и Германия радуются и сочувствуют этой борьбе, потому что она на неопределенное время отсрочивает освобождение славянских народов на Востоке.
Они сражаются под знаменем европейского либерализма и искренно убеждены в либеральности своих идей; а в то же время они союзники самых крайних представителей средневекового фанатизма: не только Монталамбер, но и Вельо приветствуют этих бойцов либеральных идей.
Они сражаются под знаменем народности и вместе с тем отрицают права народности 10-миллионного славянского же народа на Руси, стремясь к восстановлению господства над ним польской национальности. Они считают себя демократами и, чтобы привлечь этот народ к себе, обещают ему материальную свободу, но с тем вместе несут с собою нравственное закрепощение белоруса, малоросса, литвина аристократическому меньшинству польскому, поселившемуся в их земле.
Вот это-то внутреннее противоречие и составляет бессилие польского дела. Но не будем судить этих людей слишком строго и в особенности не станем над ними глумиться: это плод старой судьбы исторической, это необходимый, но невольный исход всей прежней истории Польши. И вспомним, что мы сами не безвинны, вспомним, много ли мы сделали, чтобы предупредить резкий характер этого исхода — своевременным содействием развитию русской народности в областях, где она находилась под властью поляков, своевременным удовлетворением потребностям польской народности в ее собственном отечестве? В этом последнем отношении не мы стали бы оспаривать в чем-либо истину горячих строк, вылившихся из-под пера автора брошюры, слишком мало, к сожалению, у нас известной и оцененной: «Взгляд на политическое и общественное развитие в Царстве Польском с 1831 года до наших времен»9.
Но прошлого не воротишь, и теперь нам приходится бороться с поляками кровавою борьбою. Я надеюсь, что в предыдущих страницах мне удалось до некоторой степени разъяснить историческое значение этой борьбы и показать, что войска наши сражаются не только потому, что велено, не только за политическое право, основанное на трактатах 1815 года, и даже не только за права русской народности в русской земле, но что под наше знамя история поставила самобытность славянского племени, свободную будущность общественного и духовного развития славянства.
Не могу предвидеть, долго ли продлится настоящее восстание и какие будут его непосредственные политические результаты для России и для Польши. Но какой бы дела ни приняли оборот, я буду смотреть на будущее совершенно спокойно.
На то есть простая логика человеческая, чтобы знать, что такое племя, как славянское, не может быть осуждено на подчинение общественным и духовным началам иного исторического мира, что оно должно быть призвано к самобытному органическому развитию. На то есть логика истории, чтобы знать, что русская земля, коль скоро она и именно она одна (в чем и сомненья нет), представляет возможность такого самобытного, органического развития славянского, не может не одолеть сил, вооружающихся против этого развития, и что неотвратимый ход событий должен нести ее вперед.
II
правитьВ начале 1863 года мы прочли в газетах о ночном нападении вооруженных людей на наши войска в Царстве Польском; и то, что могло казаться тогда мимолетной вспышкой нескольких безумцев, приняло вдруг размеры громадного государственного вопроса для всей России, поглотило все ее внимание, привело в напряжение все ее силы.
Разумеется, восстание в Царстве Польском получило такое огромное значение для нас не вследствие материальных успехов наших противников, а по причине европейского вмешательства. Но и вмешательство Европы отозвалось у нас такой патриотической тревогой не потому единственно, что оно затронуло нашу честь, достоинство нашего народа и государства и грозит нам опасностями войны с могущественнейшими державами Запада; сила впечатления, произведенного у нас попытками европейского вмешательства, принадлежит, бесспорно, в значительной доле и самому характеру вопроса, сделавшегося предметом вмешательства, сознательному или инстинктивному пониманию того значения, какое польский вопрос имеет для России.
Польша есть больное место России: это сделалось афоризмом в Европе, и нет ничего вернее, только афоризму этому надобно дать несколько другой смысл, нежели в каком он обыкновенно произносится. Польша есть больное место России не потому только, что это беспокойная, неугомонная страна, которою мудрено править и которая вечно грозит бунтом; а, главное, потому, что Польша ставит Россию в постоянное внутреннее противоречие с самой собою и тем отнимает у нее свободу действия.
Россия, по своему значению, есть держава по преимуществу славянская, единственная в Европе представительница славянского племени. При этом русский народ, по своему характеру, не есть народ, склонный к угнетению чужих племен, и в славянской России другие, неславянские народности, вошедшие в состав нашего государства, не поставлены в худшее положение, нежели русские, а иногда пользуются лучшим положением. Финляндец, остзеец, закавказский житель не скажут, чтобы финская или шведская, чтобы немецкая, грузинская, армянская народности были угнетены русскою; а между тем единственная славянская народность, которую славянская Россия присоединила к своему государству, играет в нем роль жертвы, взывает на всю Европу о своем угнетении, приглашает все неславянские народы освободить ее от русской власти!
Вдумаемся в этот факт, и мы поймем, в какое противоречие он нас ставит. Мы влечемся искренним сочувствием ко всякому благородному подвигу у народов Европы; мы порываемся верить в высокую задачу нашего народа, нашего отечества; мы порываемся верить, что Россия призвана
Хранить племен святое братство,
Любви живительный сосуд,
И веры пламенной богатство
И правду, и бескровный суд…
И вот мы оглядываемся вокруг себя, и нас встречает Польша, и вместо любви и «святого братства племен», вместо того, чтобы быть «носителями правды и бескровного суда», мы видим, что нас считают палачами; мы видим себя предметом племенной вражды и ненависти, простирающейся до того, что нас хотят лишить права на славянское происхождение, только чтобы не признавать в «москале» своего брата по крови. Мы порываемся верить, что прямое, священное призвание России есть покровительство славянским народам, заступничество за них перед Европою, содействие их освобождению. И опять мы должны оглянуться на Польшу, или если бы мы хотели забыть про нее, нам укажут на нее наши недруги и напомнят с укоризною: «врачу, исцелися сам». Мы тяготимся преданиями «священного союза», мы рвемся на простор иной политической системы, мы видим себе природную точку опоры и надежных союзников в живых силах воскресающих или развивающихся народностей. И опять-таки мы спотыкаемся о Польшу; опять-таки должны сворачивать к старым преданиям «священного союза», отступаемся от принципа народностей, опасаясь его применения к Польше.
Везде, на всех путях, Польша заставляет Россию противоречить самой себе, своему призванию, своим политическим стремлениям и надеждам. И в этом-то состоит коренная причина, почему русские вообще так тяготятся обладанием Польши, почему мы так часто и так искренно говорим про Польшу: «да Бог с ней совсем, не надо нам ее». Едва ли какой-нибудь другой народ относится с такими стоическими чувствами к обладанию страною, которую приходится держать силою: едва ли англичанин скажет, что ему Ирландии не надо, едва ли турок пожелал бы избавиться от Албании или Боснии, Прусак — от Познанской области.
«Так Бог с нею, с Польшею, — скажет читатель, если он согласен с изложенным в предыдущих строках взглядом на значение Польши для нас, — надобно бросить Польшу, отдать ее; Бог с нею». Но в том-то и дело, что отдать Польшу Россия не может, что ей не отделаться таким легким и дешевым, физическим, так сказать, способом, от того внутреннего, нравственного противоречия, в которое ставит ее обладание Польшею. Мы не можем отдать Царства Польского, по причине связи Польши с западными губерниями, мы не можем отдать Царства Польского, разве его у нас отнимут силою после европейской войны, о которой подумать страшно и всего страшнее должно быть именно для поляка, любящего свое отечество: ибо в таком случае Польша имела бы, вероятно, такой же конец, как другая славянская страна, столь сходная с нею по своему историческому развитию. О Польше в XIX веке пришлось бы сказать то же самое, что история говорит о Чехии XVII века, что она, отстав от развития окружающих стран и остановившись на своих средневековых аристократических понятиях и притязаниях, — в безрассудной попытке шляхетского бунта, сама уже бессильная, сделалась яблоком раздора между двумя половинами Европы и истекла кровью под ударами с обеих сторон. Вот какой был конец Чехии, и не дай Бог Польше повторить эту трагедию и стать предметом и театром войны между западом и востоком Европы, как некогда Чехия между католическою и протестантскою половинами европейского Запада. Для нас, конечно, война была бы тягостна и опасна; но, во всяком случае, мы выйдем из нее, после больших или меньших усилий и пожертвований, с миром более или менее выгодным. А Польша… Для Польши европейская война будет окончательною гибелью, ее раздавят в столкновении двух половин Европы, от нее останется груда развалин и труп издыхающего народа, как от Чехии после тридцатилетней войны. Уже чешский историк Палацкий произнес, по поводу настоящих событий, имя тридцатилетней войны; он напомнил полякам о последствиях европейской борьбы, которую вызвала чешская шляхта и от которой погиб весь чешский народ. И именно тот, кому дорого дело славянства, кто любит польский народ в надежде его будущего единения с славянским миром, содрогнется от подобной мысли.
Но, повторяем, хотя Польша тяготит нас как источник внутреннего для нас самих противоречия, отделаться от нее, отдать ее мы не можем, если ее не вырвет у нас война; и причины тому так ясны и у же так часто были высказываемы в последнее время, что распространяться о них было бы лишним трудом. Мы должны держать Польшу не просто из народного или государственного самолюбия (хотя нельзя отрицать, что и честь России имеет в этом деле свой голос, особенно после всех стараний, приложенных поляками и их сотрудниками на Западе к тому, чтобы сделать ее чувствительною). Всякому очевидно, что мы не можем отдать Польшу вследствие существующих притязаний поляков на обладание западною Русью. Отдать Польшу полякам с предоставлением ей полной независимости значило бы, через год или два, видеть вторжение польского войска в западные губернии и быть поставленными в необходимость снова завоевывать польскую землю. Отделаться от нее, уступив ее Пруссии или Австрии, или обеим вместе, значило бы принести целую славянскую народность в жертву германизации (которой поляки, как известно, так мало способны противостоять) и вдобавок дать иностранцам, обладателям Польши, через поляков огромное влияние на весь наш западный край.
Мы должны держать Польшу для наших западных губерний. Но теперь представим себе все случаи, все способы, какими мы могли бы держать Польшу, — и они на практике разобьются все о тот же камень преткновения, о притязания поляков на западную половину России.
Дайте Польше полную автономию с династическою только связью между ею и Россией, придумайте для нее какую угодно конституцию, — и польская шляхта западных губерний будет тянуть к ней, повторяться будут Подольские адресы и не прекратится в западном крае болезненный антагонизм.
Соедините Польшу с Россией. Вы можете соединить их двумя способами: во-первых, общею абсолютною, безусловною диктатурой, во-вторых, какими-нибудь общими государственными учреждениями. О первом способе и говорить нечего; вред его уже испытан и доказан историей. При таком способе мы поставили бы Польшу снова в роль невинной жертвы, закалываемой деспотизмом, и благодаря этой роли и общему безмолвию она стала бы опять подкапываться под нас, стала бы ополячивать русские области.
Затем оставался бы второй способ. Но соедините Польшу с Россией общими государственными учреждениями, какими угодно, хоть совещательными, хоть всякими другими, — ив эти учреждения будет внесено, по причине притязаний поляков на западные губернии, зерно раздора и противоречия. В одном журнале высказана была мысль, что общее представительство было бы средством для примирения Польши с Россией. Но всякое представительство, будь оно совещательное, которое уже давно покойный К. С. Аксаков считал наиболее соответствующим основным началам и воззрениям русского народа, будь оно конституционное в западноевропейском смысле, подразумеваем в себе собрание людей, имеющих общую цель — желание блага государству, их призывающему, и народу, их избравшему. Все партии, все разномыслия должны сходиться на этой общей для всех основной точке. Оппозиция в представительстве немыслима как оппозиция благу народа и интересам государства, а как оппозиция известному воззрению на это благо и на эти интересы и проистекающей отсюда системе действия. Оппозиция должна быть His Majesty’s opposition10, точно так же, как правительственная пария составляет His Majesty’s government. Сама Россия, во всех трех ветвях русского народа, т. е. великороссы, малороссы и белорусы, русская, так сказать, Россия, без всякого сомнения, осуществила бы вполне эту задачу, как свидетельствует о том лучше всего образ действия русского общества и русского народа в исполнении великой крестьянской реформы. Но к русским прибавьте представителей поляков при существовании польских притязаний на западную Россию: поляки эти, естественно и со своей польской точки зрения весьма добросовестно, из чувств самого почтенного патриотизма станут в систематическую оппозицию, не тому или другому взгляду или действию правительства, а самым жизненным интересам русского народа, самому бытию русского государства.
Итак, что же выходит из всего этого?
Обладание Польшею ставит Россию в неестественное внутреннее противоречие с ее характером и стремлениями; но отказаться от Польши Россия не может по причине польских притязаний на западные губернии.
В то же время, обязанная держать Польшу, Россия не может уладиться с нею правильным образом — опять-таки по причине притязаний поляков обладать западною Русью, и нельзя придумать для Царства Польского никакой комбинации, которая исправила бы ненормальность его положения относительно России и могла бы устранить проистекающее отсюда для нас внутреннее противоречие.
Ясно, что корень зла лежит не в самой Польше, а в западной Руси, что там надобно искать источники того гибельного противоречия, на которое мы указывали в начале этой статьи и которое связано для нас, уже столько времени, с обладанием Польшею.
В самом деле, если мы вникнем в положение западной Руси и в характер той роли, которую Россия играла там с конца прошлого столетия, то мы поймем причину затруднений, поставляемых нам теперь польским вопросом. Логика исторических событий неумолима. Ненависть к нам славянского народа, соединенного с нами под одною властью, — ненависть, являющаяся отрицанием всех наших народных начал, истекает из притязаний поляков на западную Русь, которые мы удовлетворить не можем. Но не будучи в силах удовлетворить эти притязания и имея полное право их отвергать во имя здравого смысла, исторической истины и всего, что составляет существо нашего народного и государственного бытия, мы ничего не сделали для того, чтобы притязания эти прекратились; а времени было, кажется, довольно. Вот уже четвертое поколение живет в западной Руси со времени ее освобождения от материальной власти поляков. Мы платим теперь за всю прежнюю систему действий в западной Руси.
История и современность знают государства, где в некоторых областях господствующая, создавшая государство народность подавляет другие покоренные племена. В английском государстве английская народность подавляет туземное племя Ирландии; в Австрии немецкою народностью, в Турции народностью турецкою подавляются туземные народности многих покоренных областей и т. п. Все это явления прискорбные и вредные, но естественные, основанные на простом факте завоевания и которые устраняются так же просто, как возникли. Либо завоевательная народность когда-нибудь уступит полную равноправность народности завоеванной и они уживутся вместе; либо завоеванные избавятся от своих притеснителей и восстановят свою народность в полном господстве, как сделали Греция, Сербия и др. Но где видала история пример, чтобы народность, господствующая в государстве, народность, его создавшая, была в одной части этого государства подавлена другою, покоренною народностью? Чтобы народность, завоеванная и потому играющая в официальной жизни государства и перед лицом других стран роль жертвы, на самом деле попирала народность господствующего в государстве племени? Такого диковинного явления не сыскать в летописях древнего и нового мира, его дано было осуществить России, которая в течение трех поколений могла сносить, чтобы под ее властью, в пространных областях ее державы, русская народность была подавляема, преследуема и даже уничтожаема меньшинством иноземцев. И это она допускала в тех самых странах, где началось гражданское развитие русского народа, где так долго сосредоточивалась его государственная жизнь и его просвещение! Но когда эти области снова возвратились под русскую державу, Россия страдала двумя недугами: неполнотою сознания русской народности и крепостным правом, с которым соединялся аристократический взгляд на простой народ.
При Екатерине Россия приобрела западнорусские губернии материально, но вследствие этих двух тогдашних недугов не могла понять политического и нравственного призвания своего в той стране. Освобожденный материальною силою России от власти польского государства, западнорусский народ оставлен был, ее политическим непониманием и нравственным бессилием, под властью польской народности. Аристократический блеск польского магната был сроднее тогдашней петербургской сфере, чем необтесанная фигура своего брата русского, хлопа или «попа», с которым нельзя было и говорить, потому что он не понимал по-французски. Да и принцип крепостного права находился тогда в апогее; недавно он одержал такую блистательную победу в Малороссии: нельзя же было не уважить прав собственности польских панов, переименованных в благородное российское дворянство западных губерний, нельзя же было вывести холопа, и с ним русскую народность, из подчинения дворянину и с ним народности польской…
Всем известна эта печальная история, длившаяся с 1772 года по 19 февраля 1861 года и кончающаяся только с 1 марта 1863 года. Мы не станем входить в подробности тогдашней системы действий России в западных ее областях, системы, в которой всего осязательнее проявились последствия двух главных и так тесно связанных между собою недугов России XVIII и первой половины XIX века, отчуждения от русской народности и крепостного права. Частные проявления и результаты этой системы так многочисленны, что даже краткий их перечень увеличил бы настоящую статью непомерно; общее же проявление и общий результат не долго определить. Во-первых, благодаря отчуждению от русской народности и крепостному праву в Русском государстве целые области, населенные русским народом, шестью с половиною миллионами русских людей, продолжали состоять под властью польского меньшинства, одного миллиона двухсот семидесяти тысяч поляков или людей, приставших к польской народности большею частью у же во время русского владычества. Затем польская народность могла и, мало того, естественно должна была считать эту страну своею, поляки не могли отказаться от притязания ее ополячивать и окончательно присоединить к себе, а отсюда и проистекают те ненормальные отношения между Россией и Польшей, вследствие которых им нельзя ни разойтись мирно, ни ужиться вместе ни при каком политическом устройстве.
Дурная система законодательства гражданского порождает много зла; но это зло исправляется легко, когда дурное законодательство заменится хорошим; дело может обойтись тихо, гражданским порядком, и пример тому представляет крепостное право в Великорусских губерниях, где оно было просто проявлением дурного законодательства гражданского. Но зло, порожденное ложною системою политическою, не так легко исправить; оно искупается кровью, и, конечно, кровь не лилась бы теперь от польского восстания, если бы с самого начала Екатерина II или ее ближайшие преемники возвратили гражданскую свободу и восстановили общественное значение русской народности в западной Руси; да и давно бы не было, в таком случае, помину о польском вопросе, и Польша, вероятно, жила бы теперь так же спокойно в единении с Россией, как живет, например, Финляндия.
При этом невольно приходит на ум сравнение между двумя огромными государствами, которые, как два молодых великана, стоят на противоположных концах старого мира, государствами, которые уже часто поставлялись в параллель друг с другом, даже в их официальных сношениях. Россия и Северная Америка одинаково таили в себе, по причине допущенной в старину и в то время казавшейся едва заметною уступки личным интересам господствующего класса в одной части страны, начало, отрицавшее самую основу их бытия, и одинаково повергнуты ныне, по милости этого враждебного начала, в ужасы междоусобной войны. Северная Америка, государство, основанное на договоре колонистов, не связанных между собою никакими другими узами, кроме этого договора, во главу основного акта государственного бытия своего поставила начало свободы и равенства всех людей, — и в то же время из угождения интересам немногих плантаторов допустила в части штатов сохранение домашней институции, прямо противоположной ее основному принципу. И эта домашняя институция рабства, которую вначале так легко было устранить, все крепче и крепче внедрялась, и, чувствуя неестественность своего положения в стране всеобщей свободы, южная рабовладельческая аристократия стала развивать деятельность неутомимую, изумительную в своей последовательности и дружном усердии, чтобы упрочивать свое влияние в правительственных сферах, чтобы покрывать себя и свое дело авторитетом правительства и, по возможности, захватить в свои руки орудия исполнительной власти, чтобы изолировать свой край от влияния противных ей идей, чтобы поставлять свой рабовладельческий принцип под покровительство религии и «дела цивилизации» и устранять всякую критику, всякий неприятный намек. Книга, статья, проповедь в пользу свободы негров, какой-нибудь портрет г-жи Бичер-Стоу делались предметом доноса, представляясь местной власти как «возбуждение к социализму и резне белых черными», и вызывали преследования, насколько хватало сил плантаторскому влиянию. И была эпоха, когда правительство свободной Америки действительно служило делу рабства всеми своими силами и средствами и аболиционист признавался человеком опасным для спокойствия республики. Но время и возрастающее самосознание в свободной части государства все-таки опередили лихорадочную, искусственную пропаганду рабовладельцев, и 4 ноября 1860 года основной принцип Северно-Американского государства одержал наконец победу избранием в президенты человека, неблагосклонного к делу рабства.
Велики во всем несходства и даже противоположности между Россиею и Соединенными Штатами; нет ничего общего между русским народом в западных губерниях России и африканским племенем; сходно только одно: уступка в основном, жизненном принципе страны, сделанная из угождения господствующему классу в части ее областей. Как Америка нарушила краеугольный камень своего бытия признанием домашней институции Юга, так точно случилось и с нами. Что такое основной, элементарный так сказать и во всем подразумевающийся принцип России, как не то, что это есть страна русской народности? Под знаменем русской народности и во имя этого своего коренного принципа Россия отобрала в конце XVIII века от Польши западнорусские области и тогда же нарушила его из угождения господствующему классу но-воприобретенного края, допустив, чтобы польское меньшинство продолжало господствовать над русскою народностью в этих областях: и опять-таки как в Америке признание рабства не было вначале выговорено, а заключалось impliciter11 в акте 1787 года, так и здесь нарушение коренного начала страны не было высказано, а подразумевалось в перенесении на польскую шляхту русских дворянских привилегий, в утверждении за нею крепостного права и разных других уступках польской аристократии. Вот все, что было сходного в странах, так несходных между собою, и посмотрите, как из этой одной общей точки сходства развился ряд явлений, аналогических не только в крупных чертах, но часто даже, mutatis mutandis, и в подробностях. И в России господство польской стихии над русскою народностью в западных губерниях, — господство, которое на первых порах можно было, вероятно, устранить без больших затруднений и без всякой несправедливости, — укоренялось все крепче и крепче, и, чувствуя шаткость своего положения в государстве русской народности, поляки, паны над русским народом, развили непреклонную, самую дружную, самую систематическую и ни пред чем не останавливавшуюся деятельность, чтобы упрочивать свое влияние в правительственных сферах, чтобы покрывать себя и свое дело авторитетом правительства и, по возможности, захватить в свои руки орудия исполнительной власти; они употребляли неутомимые усилия, чтобы изолировать западный край от влияния русских идей, чтобы поставить свой польско-шляхетский принцип под покровительство религии и «дела цивилизации», чтобы устранять всякую критику, всякий намек, им неприятный. Книга, статья, проповедь в пользу западнорусской народности, какой-нибудь малороссийский букварь, какая-нибудь насыпь над гробом Шевченки делались предметом доноса, представляясь местной власти, как возбуждение к социализму и резне дворян мужиками, и вызывали преследования, насколько хватало сил польскому влиянию. И была эпоха (еще недавно), когда правительство русского государства, под влиянием принципа крепостного права, действительно способствовало утверждению польского владычества над русскою народностью в западном крае. Но время и возрастающее самосознание России все-таки опередили лихорадочную, искусственную пропаганду польского шляхетства, и 19 февраля 1861 года основной принцип России одержал, наконец, победу, великим актом, которым дарована была свобода русскому народу.
Довольно любопытна роль польского дворянства западных губерний в приготовлениях к этому акту. Россия сохранит ему вечную благодарность за то, что оно (в губерниях Ковен-ской, Виленской и Гродненской) первое подписало официальное заявление, с которого начались гласно эти приготовления; но замечательно то, что поляки, столь щедро расточающие перед Европою похвалы своему самоотвержению и своим подвигам на благо человечества, как-то забывают хвастать этим актом 1857 года, которым они оказали действительно великую услугу человечеству; они (насколько мы могли заметить) как будто стараются обходить этот акт молчанием. Действительно, с их стороны это была величайшая политическая ошибка. Со временем история раскроет те побуждения и посторонние внушения, которые вовлекли в нее польских дворян Литвы; история расскажет также, как польские дворяне думали вначале, проведением мысли об освобождении крестьян без земли, превратить русское и литовское простонародье в пролетариат, безусловно зависимый от землевладельцев в своем существовании, и тем самым, под эгидою свободы, упрочить навсегда свое господство. Теперь еще не время разбирать столь близкие к нам факты, но мы можем привести слова, которыми один участник дела, знакомый со всеми его подробностями, характеризовал нам отношение русских дворян и польских к крестьянской реформе во время ее обсуждения. «Русские дворяне, т. е. нелиберальное большинство, — говорил он, — хлопотали почти исключительно о хозяйственной стороне дела: десятиной меньше надела, рублем больше оброку, вот к чему сводились их толки и представления. Польские дворяне имели в виду интересы политического свойства: сохранить за помещиком власть над крестьянскими участками отстранением принципа бессрочного пользования; вместо безграмотного, как они его называли, волостного суда ввести суд и разбирательство помещика, назначить помещиков начальниками волостей, с предоставлением им, между прочим, надзора за всеми учебными и благотворительными заведениями в пределах волости; не допускать в невеликороссийских губерниях установления крестьянских общин, не давать крестьянам самоуправление, одним словом, удержать крестьянское население (т. е. русских и литвинов) в полной административной и политической зависимости от дворянства, вот чего, всеми силами, добивались поляки западных губерний, пока приготовлялась крестьянская реформа».
Тот же участник дела, которому мы обязаны этою характеристикою, доставил нам следующий любопытный коллективный отзыв польских дворян, призванных из комитетов Западных губерний, в котором они выразили свой взгляд на проектированное устройство крестьянских волостей с выборными старшинами и внутренним самоуправлением. «Мы с трудом можем вообразить нынешнее крепостное народонаселение России», — писали эти господа 24 марта 1860 года (и надобно признаться к стыду, что они нашли между русскими депутатами нескольких людей, которые присоединили к ним свои подписи, но тогда не все понимали, куда дело клонится), «… мы с трудом можем вообразить нынешнее крепостное народонаселение России, распределенное на десять тысяч каких-то республик, с избранным от сохи начальством, которое вступает в отправление должностей по воле народа, не нуждаясь ни в чьем утверждении и которое между тем не в состоянии отвечать за сохранение общественного порядка, потому что краткость служебных сроков и право публичного обвинения на сходах, предоставленное членам волости, поддерживает и развивает между последними коллективную оппозицию против должностных лиц. Мы опасаемся, во-первых, что устранение консервативного элемента частной собственности и соединенного с нею умственного развития введет в русскую жизнь такой крайний демократический принцип, который несовместим с сильною правительственною властью и от которого могут пострадать общественный порядок и спокойствие в государстве; во-вторых, нам известно, что всякая отвлеченная система, не принимающая в расчет ни исторического быта, ни местных условий, требует, чтобы действительная жизнь подчинялась началам, которые не вытекают из самой жизни, а в иных случаях и прямо ей противоречат» и т. д. Недурно, и этот протест дворян-депутатов западных губерний12 против крайнего демократического принципа крестьянского самоуправления, предвещавшего освобождение русской туземной народности от господства польского шляхетства, может быть поставлен наряду с теми бесчисленными протестами, которыми плантаторы южных штатов в 1860 году встретили избрание г. Линкольна, как торжество принципа «дикого произвола», долженствовавшего, по их выражению, «низвергнуть порядок и спокойствие республики и нарушить местные условия их быта». К счастью, заявления польского дворянства западных губерний против крестьянского самоуправления не были услышаны; но нельзя сказать, чтобы оппозиция его осталась вначале вовсе безуспешною. Всякий может заметить это при сравнении местного крестьянского положения для губернии Виленской, Гродненской, Ковенской, Минской и части Витебской с местным положением великороссийским, особенно в том, что первое не определяет нормы крестьянских повинностей, предоставляя назначить их на основании инвентарей, которые, как известно, в этих губерниях составлялись исключительно по показаниям самих помещиков13. Это была великая победа, одержанная в то время польским дворянством, и такое постановление, вместе с применением к тем губерниям общего правила о выборе мировых посредников из местных дворян (значит, из поляков), было причиною, что население того края, как известно, почти не ощутило перемены от акта 19 февраля и только почувствовало его действительность после дополнения, сделанного 1 марта 1863 года. Множество местных корреспонденции и известий доказывают нам необходимость распространения этой последней меры и на три юго-западные губернии, где отношения почти те же, и нельзя не надеяться, что это ожидание скоро осуществится.
Таким образом, акт 19 февраля был, собственно говоря, менее всего чувствителен для западных губерний и для интересов тамошнего польского дворянства, — ив этом опять мы можем продолжать нашу параллель с Америкой. Избрание Линкольна не имело, собственно, никакого угрожающего для противной партии значения. Напротив того, все заявления нового правительства свидетельствовали обу важении его к существующим правам рабовладельцев. Сколько новый президент, в первых своих манифестах и распоряжениях, употреблял усилий, чтобы успокоить интересы плантаторов, с какою предупредительностью и уступчивостью он обращался к ним! Но ничто не помогло. Южная аристократия поняла, что ее царству предстоит неминуемый конец, коль скоро правительственная власть, искусственно поддерживавшая ее интересы, ускользнула из ее рук. Она поняла, что самое имя Линкольна было знаменем принципа свободы и что этот основный принцип страны, раз признанный всенародно в лице избранного правителя, подкопает и рано или поздно низвергнет противоречащую ему домашнюю институцию. Пан или пропал, — и южане схватились за оружие, чтобы вырваться из государственного союза, уже переставшего гарантировать им вечное обладание рабами, чтобы завоевать себе мечом, с полною самостоятельностью, полное осуществление своих общественных стремлений. Также и акт 19 февраля, как мы сказали, не затрагивал непосредственно положения польской шляхты в западном крае, но акт 19 февраля был знаменем освобождения русского народа; выводя русских людей из зависимости от польского пана, он вместе с тем должен был неминуемо вывести русскую народность в западном крае из-под власти польского меньшинства и восстановить там нарушенное некогда самою Россиею, во имя крепостного права, основное начало ее бытия — господство русской народности в стране, обитаемой русским народом. Акт 19 февраля подкапывал основы, на которых держалось здание полонизма в западной Руси, и рано или поздно оно должно было рухнуть. Пан или пропал, — и поляки схватились за оружие, чтобы вырваться из государства, переставшего гарантировать им вечное господство над чужими областями, которые вчетверо больше самой Польши, чтобы завоевать себе, с полною самостоятельностью, полное осуществление своих общественных стремлений. Мы впали бы в самую грубую ошибку, если бы думали, что движение, начавшееся 25 февраля 1861 года в Варшаве и мало-помалу разросшееся в настоящее восстание, имело главною, первоначальною целью Царство Польское и что западная Русь была включена потом в программу, как предмет второстепенный. Напротив того: отвоевать западную Русь — вот что составляло с самого начала главную, существенную задачу всего польского движения. Точка опоры была Варшава, но цель — Вильно и Киев. Это доказывают до очевидности самый характер первых демонстраций, траур, наложенный еще 3 марта 1861 года архиепископом Фиалковским на «все части стародавней Польши», последовавшие тотчас затем демонстрации на берегу Немана, знаменитый Городельский съезд и бесчисленные заявления, о которых излишне было бы напоминать. Да наконец, если бы первоначальная программа поляков была не та, которая мало-помалу развилась перед нами во всей ее широте, если бы первоначально имелось в виду приобретение какой-нибудь либеральной конституции для Польши, то неужели вожди движения выбрали бы для первых враждебных против России выходок те самые дни, когда вся Россия вступала в новую эру освобождения, и захотели бы сделать русскому правительству затруднения в ту самую минуту, когда всякое затруднение могло только отклонить его от либеральных начал? Впрочем, последние события так ясно определили шляхетский характер польского движения, так ярко обрисовали цель его — восстановить господство польской народности над областями прежнего польского государства, что уже не может быть серьезно речи о либеральных намерениях поляков относительно белорусского, малорусского и литовского племени. Золотые грамоты, всякий это видит, были пуфом, затеянным, чтобы посеять раздор в русском народе, и нельзя найти достаточных слов негодования против людей, которые терпеливо сносили военную диктатуру прежних лет, которые оставались спокойными и при восстании их братьев в Галиции (в 1846 г.) и при восстании в Познани (в 1848 г.), которые не шевельнулись во время гнета, — и вдруг поднимаются против России и русского «деспотизма» в то самое время, почти в тот самый день, когда Россию оглашает давно ожидаемая весть о народной свободе. 19 февраля — манифест, снимающий цепи с русского народа: 25 февраля — первая демонстрация в Варшаве со знаменами старых провинций, принадлежавших Польше по праву господства шляхты над русским народом, этого совпадения история не забудет. Такие совпадения не бывают случайно, и нет тяжелее укора польскому делу как это совпадение.
Впрочем, и американские сепаратисты точно так же, как поляки, пишут свободу на своем знамени. Прочтите любой их манифест, и если бы не было несколько слов, указывающих на местность, вы могли бы подумать, что это какая-нибудь польская прокламация. Ведь и сепаратисты, защищая свою домашнюю институцию, провозглашают, что они идут на смерть за «священное дело свободы» против «невыносимого деспотизма» грубых янки, как поляки, защищая свою «домашнюю институцию» (владычество их шляхетской народности над русскою), уверяют мир, что подняли меч за свободу против невыносимого деспотизма варварских москалей. И те, и другие действительно сражаются за свободу, — но только для себя, с тем, чтобы другие были их слуги и рабы. И те, и другие соединяют изумительный героизм в отдельных личностях (плод аристократического воспитания целых поколений) с мерзостью употребляемых в дело лжи, клеветы и террора (последствие нравственной несостоятельности), наконец, чтобы аналогия была совершенно полная, и те, и другие возбуждают к себе одинаково сочувствие Западной Европы.
Что же касается до выражения этого сочувствия материальным содействием, то тут все зависит, очевидно, от степени уважения, внушаемого Европе обеими сторонами, в которых идет междоусобная борьба. Если бы варварских московитов боялись, как боятся грубых янки, которые шутить не любят и с флотом которых шутить нельзя; если бы мы глядели Европе так же смело в глаза, как глядят северные штаты, то, конечно, дело ограничилось бы и в отношении к нам газетной войною и демонстрациями не опаснее той, которую произвел в английском парламенте г. Робак в пользу добродетельных и милых его сердцу плантаторов. Но, во всяком случае, как американские сепаратисты, так и поляки в сочувствии Западной Европы тотчас видели готовность на вооруженную помощь и одинаково на нее рассчитывали.
Восстание южан, опирающихся на правильную армию и на огромные военные средства, переданные им изменнически прежним правительством Буканана (правильнее — Бьюкенена. — Прим. ред.)14, грозит, по-видимому, величайшею опасностью американской республике. Восстание поляков не располагает теми силами и теми средствами, хотя и оно составляешь немаловажную опасность для России, как предлога к иностранному вмешательству. Но и то и другое восстание имело одинаковое, неизмеримое в своих благотворных последствиях, действие: постепенно, невольно, силою вещей, оно привело, и в той и в другой стране, к необходимости опереться прямо, искренно, безусловно на основной принцип государства и положить конец внутреннему противоречию, в которое оно себя поставило прежними уступками в пользу личных интересов одного класса. Кто мог ожидать, при первых враждебных демонстрациях сепаратистов и при тогдашней деликатности президента Линкольна, что через два года сделано будет то, о чем прежде и помышлять никто не смел, — объявлено будет разом прекращение рабства? Что полки африканских рабов будут призваны в ряды белого свободного войска? И кто мог ожидать при первых демонстрациях в Варшаве и Вильне и при тогдашней уступчивости русского правительства, что через два года сделано будет то, на что прежде никто из нас и не смел надеяться, что восстановлено будет не только гражданское, но и политическое значение русской народности в Западнорусском крае? Что Западнорусский народ будет призван Россией к охранению его родного края, которого столько лет он не мог считать своим? Такова сила событий. И в России, и в Америке пришлось поставить основной принцип государственного бытия выше прав и интересов одного класса, пришлось сказать, как Древний Рим: sao lus Rei Publicae lex suprema esto,15 и с этим как бы вдруг исчезло заклятие, под которым восемьдесят лет держал обе страны страх пред тем, что называлось «нарушением наследованных прав и интересов собственности». Внутреннее противоречие, губившее Америку вопросом рабства, губившее нас польским вопросом, кончено, и если мы платим теперь за грехи нашего прошедшего, то мы вместе с тем знаем, что выстрадаем от них полное очищение. Разве мы не платим, в настоящее время, за вину тех поколений, которые, презрев русскую народность в западной Руси, оставили ее под ногами польской шляхты и тем, питая притязания поляков на возвращение «забранного края», сделали установление каких бы то ни было нормальных отношений между Россией и Польшей также невозможными как квадратура круга? Источник польского вопроса находится в западных губерниях, в господстве там польского шляхетского меньшинства над русскою народностью, и только когда этого господства не станет и надежда его возвратить пройдет, только тогда, говорим мы, но не прежде, польский вопрос перестанет быть неразрешимым.
Сами поляки, к нашему счастью, помогают такому исходу. Если бы они ограничились восстанием в тех краях, где польская народность представляет действительную силу, и оставались спокойными там, где один поляк приходится на 10 или на 100 человек русских и где все его значение основывалось на русской дворянской грамоте да на мертвенности туземного народа, — то дело едва ли пришло бы так скоро к развязке. Мы сами, конечно, не вздумали бы, в таком случае, затронуть господство польского шляхетства в западных губерниях, и все осталось бы по-старому. Но невозможно было, чтобы поляки в западной Руси остались спокойными, когда дело шло именно об их правах на западную Русь, — и вот, из-за того, чтобы «засвидетельствовать фактом перед лицом всего мира, что Витебск, и Могилев, и Минск, и Киев, и Волынь, и Подолия — это все Польша», эти люди сами приняли на себя труд приготовить дело для России. Мы, на наших глазах, видели и видим, как встрепенулся, как вдруг ожил политически и сознал себя народ западнорусский. Остается только открыть дорогу его материальному и нравственному развитию.
В корреспонденциях из Киева, помещавшихся в Ауг-сбургской Всеобщей Газете, мы встретили одно весьма меткое и дельное замечание. «Прежняя система правления в этих областях, — пишет корреспондент, — была беспощадно строга к отдельным личностям из поляков, навлекших на себя нерасположение власти; но она ничего не делала против полонизма, как принципа, против народности польской, как господствующей стихии в Западном крае». Нечего и говорить, что это истекало из признания, в то время, неприкосновенности крепостного права; нечего и говорить, как эта система была ложна и вредна для нас, ибо ничто так не возбуждает ненависти, как личные притеснения; мы обижали и раздражали поляков; мы надевали на них венец мучеников и в то же время предоставляли им, на деле, полный простор господства и нравственных завоеваний. Вот, между прочим, одна из существенных причин, почему они привыкли считать русских вместе и тиранами и глупцами, как показывают все их отзывы о нас, в последнее время сделавшиеся известными и русской публике.
Теперь, с тех пор, как западнорусский народ ожил сам и Россия решительно оперлась на него, о прежней системе речи быть не может. Сам народ так громко заявил, что западная Русь есть русская земля, что право существования там полонизма, как принципа, падает само собою; но с того дня, как мы приняли безусловно начало русской народности в Западном крае, устраняется сама собою необходимость в излишней строгости к безвинным личностям. При крепкой системе противодействия принципу полонизма польское меньшинство потеряет серьезное политическое значение в крае, и эти гости в среде русского народа будут совершенно безопасны для России. Но сколько еще остается сделать, чтобы достигнуть этого результата! Подавление вооруженного восстания есть только первое и самое легкое начало дела; дело будет собственно впереди, дело возвращения русской народности в западной Руси того значения, которое ей принадлежит по праву. Дело это потребует постоянного участия всего русского общества в дружном содействии правительству. Оно потребует не столько действий против польского элемента, сколько действий в пользу русского народа. Об одном из первых, самых существенных действий этого рода мы у же говорили, именно о распространении постановлений 1 марта на Киевскую, Волынскую и Подольскую губернии16. Дай Бог, чтобы эта надежда скорее осуществилась.
Вторым, не менее важным действием было бы, по нашему мнению, уравнение крестьян государственных в западных губерниях с крестьянами, освобожденными указом 1 марта 1863 года17. Мы беспрестанно встречаем в официальных донесениях и частных корреспонденциях известие, что тамошние государственные крестьяне далеко отстают от бывших помещичьих в сознании своего народного дела и в сопротивлении полякам. Вещь понятная. Бывшие помещичьи крестьяне освобождены и пользуются собственным самоуправлением, государственные находятся в совершенной зависимости от местной администрации, чисто польской по своему составу. Предоставить государственным крестьянам западных губерний поземельный надел в полную собственность, как это сделано для помещичьих крестьян и делается теперь для удельных, дать им полное мирское самоуправление и освободить администрацию государственных имуществ от тех элементов, вследствие которых она до сих пор служила в Западном крае одною из главных опор полонизма — вот, как нам кажется, первая существеннейшая задача наша в этом деле.
Православное духовенство должно быть выведено из унижения, в котором его держали до сих пор, должно получить материальное обеспечение, по крайней мере, равное тому, которым пользуется католическое, и быть поставленным в совершенную независимость от помещиков и вообще в такое положение, чтобы оно могло свободно и без препятствий действовать в пользу русской народности и народного образования.
Разумеется, в таком отдалении от места нельзя писать подробную программу действий в Западном крае, да и мы не чувствуем в себе к тому никакого призвания. Не имея местных данных, мы не решимся даже в общих словах высказать положительное мнение о таком важном предмете, как, например, элементарное народное образование: как и на каком языке преподавать народу? Недавно, преимущественно в Петербурге, утверждали, что первоначальное обучение в Западном крае должно быть производимо непременно на местных наречиях, особенно там, где господствует наречие малорусское; но затем поднялись голоса местных деятелей, опровергающие этот взгляд. Таким образом, мы теперь находимся в недоумении и можем желать только, чтобы учили народ западнорусский, а как его учить, по-великорусски ли или на местных наречиях, белорусском и малорусском, может указать всего лучше сама жизнь. Вредно было бы предрешать этот вопрос регламентацией a priori в ту или в другую сторону.
Что же касается Жмуди и Литвы в собственном смысле, так же как латышей Витебской губернии, то само собою разумеется, что первоначальное обучение должно быть производимо на их языках, совершенно самостоятельных. Россия, уже признав безусловно принцип народности в западнорусских губерниях, не может не быть верна ему и в крае, обитаемом ветвями литовского племени. Если бы мы стали прежде эту точку зрения и не предоставляли польскому меньшинству владычества над литовскою народностью, то, конечно, не удалось бы ксендзам и шляхте фанатизировать Литву и Жмудь за Польшу, от которой литовская народность так долго и так много страдала. Постараемся вывести эту убитую Польшею народность из омертвения, постараемся открыть ей путь к образованию на собственном языке, к развитию своего народного самосознания, — и мы исполним одну из самых важных обязанностей России в Западном крае.
Мы ничего несправедливо не отнимаем у Польши; напротив того, самая справедливость требует, чтобы польская народность господствовала там, где живет польский народ, но не там, где его нет. Все здание польских притязаний держится в западной Руси и Литве на власти и привилегиях дворянства, с которыми соединялась до сих пор монополия образования, тем более, что там купечество и вообще средний класс состоит, как известно, из евреев. Как будто нарочно для того, чтобы эта монополия образования была как можно больше обеспечена полякам, существовало в том крае учреждение дворянских училищ, закрывающее всем недворянам, значит всей массе русского и литовского туземного населения, возможность идти далее элементарного обучения. Теперь материальная власть над народом отнята у польского дворянства. Отнимите у него монополию образования, открыв всем классам населения равный доступ во все училища, низшие, средние и высшие и, на первых порах, оказывая содействие русским и литвинам, которые хотели бы учиться; отнимите у гимназий в западной Руси тот исключительно польский характер, который они имеют теперь, как видно по известиям, сообщаемым в местных корреспонденциях; дайте литовскому языку в гимназиях и других училищах собственно литовского края по крайней мере то место, какое вы даете польскому; объясняйте литвинам законы по-литовски, а не по-польски, как делается теперь, отстраните те обветшалые и, со времени крестьянской реформы, уже ненужные привилегии, по которым шляхтич, т. е. поляк, стоит выше нешляхтича, т. е. русского и литвина; старайтесь поставить ожидаемые новые судебные и земские учреждения так, чтобы честное русское и литовское население имело в них голос соответствующий его действительному значению, — словом, следуйте неуклонно, на каждом шагу, во всех подробностях, принципу народности, не давайте ни в чем преимущества меньшинству над большинством, чужому над туземным, аристократическому над народным: этого требует самая строгая справедливость, самое строгое беспристрастие, — и это разом положит конец неестественному господству польских стихий в крае, не принадлежащем польской народности. И если бы некоторые тамошние поляки продолжали предъявлять притязания вроде тех, которые руководили подольским дворянством в его известном адресе, не преследуйте их судом и казнями: ибо закон не может запретить поляку желать жить в Польше, а просто приглашайте таких господ переселиться в Польшу, коль скоро они не хотят быть гражданами в русской среде. Но таких притязаний уже не будет. Хотя Journal des Débats и рассказывает нам, что «смоленские инсургенты сделали диверсию и с успехом, как видно, сразились с русскими на Московской дороге»18; хотя при объявлении в наших газетах призыва к оружию четырех полков малороссийских казаков поляки сейчас разгласили по Европе, что это «конные отряды» инсургентов формируются и спешат к ним на помощь из Черниговской, Полтавской и Харьковской губерний, — однако, действительно и серьезно, польские притязания не идут, как видно по всему, далее границ 1772 года; поляки оставляют нам и Смоленск, и Чернигов, и Полтаву, и Харьков, несмотря на то, что и там живет немалое их число и что Польша имеет точно такое же историческое право на эти страны, как на Киев, на Минск и на Вильно. Дело в том, что в Смоленске и Малороссии на левом берегу Днепра народность польская уже стала в положение иностранной стихии среди господствующей народности туземцев. Коль скоро туземной народности, русской и литовской, возвращено будет в Киеве, Минске и Вильне, в Гродне, Могилеве и Житомире такое же фактическое значение, какое туземная русская народность имеет в Чернигове, Полтаве и Смоленске, польская стихия станет там, по самой силе вещей, в такое же точно положение; все притязания, которые теперь усложняют наши отношения к Польше, падут сами собою, и Польша сделается действительно тем, чем она должна быть, землею польского народа. Тогда поляки займут в славянском мире свое природное место, место наряду со всеми другими славянскими племенами, соответствующее их числитель-ности и действительному значение, их географическому положению и народному характеру. Тогда не будет польского вопроса и о Польше будет речь в одном общем славянском вопросе. Отдельному польскому вопросу будет конец и не будет никаких поводов к борьбе между Россией и Польшей. Тогда, имея дело с Польшею, как с действительною землею польского народа, нам не трудно будет установить правильные к ней отношения. Как ни разрешатся тогда эти отношения, возвратим ли мы Польшу ей самой, или она соединится с Россией общим политическим устройством, или Польша получит особое представительство, как Финляндия, все эти разрешения будут возможны, ибо тогда не останется того бедственного противоречия, которое теперь не дозволяет России ни разойтись с поляками, ни сойтись с ними.
Когда же это будет? Это зависит, главным образом или, вернее сказать, единственно, от деятельности русского народа, русского общества и русского правительства в Западном крае России. Россия счастлива тем, что она может, что она обязана, для собственного своего блага, опираться безусловно и повсеместно на то начало, которое всем человечеством признается справедливым и которое более и более торжествует повсюду, — на начало народности. Это же начало народности есть единственная, природная, необходимая точка опоры наша в отношении к полякам. In hoc signo vinces: и чем искреннее и крепче мы будем держаться его, тем вернее и скорее достигнем победы. Только в начале народности может Россия искать разрешения польскому вопросу.
СПб. 30 июля 1863
III
правитьТяжелая судьба историческая поставила друг подле друга в славянском мире и связала неотвратимым антагонизмом два племени, диаметрально противоположных общественным строем, началами веры и просвещения, направлением мысли и ходом развития. Одно меньше и слабее и вся его сила в высших классах; это народ аристократический, полный сознания своего превосходства, честолюбивый и властолюбивый, завоевательный в душе. Другой народ, огромный и сильный, силен особенно низшими слоями: народ смирный, народ плебейский по преимуществу. По характеру это народ далеко не властолюбивый и вовсе не завоевательный, но тот естественный закон, по которому большая масса притягивает к себе мелкие единицы, повел русский народ к расширению своих пределов и подчинил его власти многие племена. Ровно два века протекло с того времени, как Польша, в апогее своего завоевательного и аристократического духа, высылала экспедицию для покорения Московского государства, громаднейшую частную19 экспедицию завоевателей, какая когда-либо снаряжалась, — и эта самая Польша поступила под русскую власть, с которой не может сжиться вот уже пятьдесят лет. И никогда, быть может, антагонизм их не ощущался болезненнее, чем теперь. Мечта о примирении, делающая честь русскому благодушию, но не русской прозорливости (особенно в такое время, когда предстоявшее освобождение крестьян грозило полякам падением их господства над западной Россией и когда должно было ожидать от них не взаимной уступчивости, а удвоенных усилий, чтобы предотвратить это падение), мечта о примирении дала, как всем известно, организоваться огромному, едва ли не беспримерному в истории заговору; а затем нам приходится теперь, беспощадною строгостью военной диктатуры, восстановлять нашу власть, которую мы выпустили было из рук, благодаря оплошности одних, предательству других, ложному взгляду третьих. Никто не сомневался, что такая реакция должна была наступить, что Россия, если не хотела отказаться от своего значения, как государства, если не хотела погубить себя в глазах собственного народа и остальных держав, не могла снести такого посрамления, чтобы у нее отняли, не столько силою, сколько ловкостью целую страну. Никто не сомневался, что, военная диктатура сделается, на время, единственным возможным порядком вещей в Польше. И военная диктатура20 там водворена; она делает свое дело; враждебная нам организация уже потрясена и прорвана не в одном месте, и можно ожидать, что при некотором благоразумии и последовательности наших действий, она скоро рушится окончательно; можно надеяться, что скоро мятеж утихнет совсем и в Польше скоро не будет опять никакой другой власти, кроме русской. Но что представляло и чем представится опять Царство Польское под русскою властью? Прежде всего, мы тут видим народ малый и слабый, подчиненный большому и сильному: зрелище не новое и не единственное в человечестве, факт столь обыкновенный во всех почти государствах нашей образованной Европы (не говоря уже о других странах света), что наблюдатель будет скорбеть о нем, но скажет, что это так бывает в роде человеческом. Однако всмотримся в дело глубже и мы увидим, что тут не все так обыкновенно, не все так в порядке вещей. Малый и слабый народ подвластен большому и сильному. Но этот малый и слабый народ заключает в себе непомерно многочисленный высший класс, с аристократическим духом, с притязаниями на звание и права людей благородных и образованных, — и ему приходится повиноваться России, стоящей пред поляком не иначе, как в образе мужика и солдата. Покоренный имеет о себе, о своем народе, такое бесконечно высокое мнение, что, пожалуй, он в этом не уступит и французу, а над ним поставлен, в качестве повелителя, человек, всякий день и при всяком случае готовый признать, что он невежа и дикарь, что он был бы крайне благодарен даже за последнее местечко в образованной компании европейских народов. Словом, аристократ и завоеватель в душе попал под власть смирного и равнодушного к своему завоеванию плебея, и того именно плебея, которого этот злосчастный аристократ считал себя некогда призванным взять под свое начало и оболванить по-своему. — Вот в чем, как мне кажется, главная причина трудности и ненормальности нашего положения в Польше, а не в простом материальном факте владычества над чужим народом. Пруссия и Австрия владеют преспокойно не малыми частями польской земли, и никто не находит этого неестественным; даже поляки сами несравненно хладнокровнее относятся к несправедливости прусского и австрийского владычества над ними, нежели русского, несмотря на то, что положение их народности, как известно, во сто раз хуже в Познани и Галиции, чем в Царстве Польском. Дело в том, что немец в глазах поляка далеко не то, что москаль; это такой же господин, как поляк, а не плебей, господин другой породы, а не младший, недавно казавшийся бесталанным и ничтожным, брат в родной семье. Так и в частной жизни: самолюбивый человек охотнее подчинится чужому, в котором видит признаки власти, чем тому из братьев, которого привык считать за несовершеннолетнего и малоумного и которым в былое время распоряжался.
Не стану разбирать здесь происхождение этих отношений, тем более, что говорил уже об этом в другой статье; не буду также рассуждать о том, каким образом в будущем более или менее отдаленном может изгладиться эта презрительная вражда поляков к русским, когда Россия, внутренним самобытным развитием своим, представит нравственное, так сказать, оправдание своего владычества, теперь являющегося полякам лишь случайным перевесом материальной силы. Оставляю в стороне все эти отвлеченные вопросы и говорю только о голом факте современной жизни, а существования этого факта не будет отрицать, я уверен, ни один беспристрастный наблюдатель, вникавший в отношения поляков к русскому владычеству в Царстве Польском. Наше владычество несносно полякам в Царстве Польском, и оно кажется им несносным не потому главное, что они подчинены чужой власти: в Познани и Галиции поляки гораздо легче мирятся с чужою властью, а там присутствие ее чувствуется несравненно сильнее, чем в Царстве Польском, там вся администрация в руках немецких чиновников, официальный язык немецкий и проч. Несносно полякам наше владычество и не потому также, что мы иноверцы; над познанскими поляками властвуют протестанты и позволяют себе иногда такие действия, которых испугалась бы наша православная церковь. Также и не потому, чтобы мы тиранствовали и действовали варварами в Царстве Польском, кажется наша власть несносною. Ведь, сколько бы ни кричали в европейской печати про наше тиранство и варварство, в сущности поляки очень хорошо знают, что русские люди вовсе не жестокосердые, а скорее мягкосердечные до простоватости люди. Существенная, я должен повторить, причина, почему русское владычество кажется полякам невыносимым, та, что тут плебей властвует над аристократом, что пан или человек, считающий себя годным быть паном, чувствует себя подчиненным народу мужиков и солдат; существенная причина та, что мы остались тем, чем были, по выражению Хомякова, в старину все славянские племена, — плебеями человечества, а поляки, пропитавшиеся духом западноевропейского аристократизма, должны теперь вступить в подчиненное к нам отношение.
Что же тут делать? Как быть с Польшею? Та главная, коренная причина, почему наша власть полякам столь тягостна, не такая, чтобы ее можно было устранить; она заключается в самом характере обоих народов: и не дай Бог, чтобы с нашей стороны терялся этот характер. А нельзя же, однако, не обращать внимания на это постоянное, тайное или явное, противодействие поляков русскому владычеству. В настоящее время мы можем, конечно, успокоиться убеждением в необходимости диктатуры и должны надеяться, что эта успокоительная для нашего ума и немудреная система утешит самым простым способом Царство Польское. Но вместе с тем мы задаем себе вопрос: «А потом что?» On s’appuie sur des baionnettes, on ne s’y asseoit pas21, сказал кто-то из великих людей. И этот вопрос: «потом что?» — кажется нам весьма серьезным. Он не принадлежит к теоретическим мечтаниям о будущем, а имеет и прямой практически смысл. Военная диктатура есть власть политическая, а не только полицейская. Вооружившись военного диктатурою, мы не станем только исправлять полицейские обязанности в Царстве Польском; мы не будем ограничивать все наши заботы настоящим днем, чтобы нынче все было смирно и в порядке, ибо в этом случае мы были бы там не более, как полицией. Мы стоим там в качестве политической власти, мы будем смотреть там дальше настоящего дня, мы и во время военной диктатуры поставим себе какую-нибудь определенную политическую цель, потому что диктатура не может длиться долго, потому что перед ней должно стоять неотступное: «А потом что?» Можем ли мы чем-нибудь упрочить за собою Царство Польское, или у нас нет в нем другой будущности, как вечно держаться там силою или убираться из Польши?
Если, в самом деле, нам ничем нельзя упрочить за собою Царство Польское, если нам не останется другого выбора, как вечно держать Польшу силою или покинуть ее, то, конечно, всякий русский, любящий свое отечество, желал бы только видеть приближение минуты, когда это последнее могло бы быть исполнено. Мы понимаем, что теперь, после нападения поляков на наши войска, после угроз Европы, выступить из Польши было бы срамом, и об этом речи быть не может в настоящее время. Но мы стали бы ждать с нетерпением от будущего, чтобы политические обстоятельства сложились благоприятным образом и чтобы мы могли, непринужденно и с честью, оставить страну, которая нас не терпит и уверяет, что никогда не примирится с нашею властью. Гораздо лучше пожертвовать областью, которая России не приносит никакой выгоды, чем иметь постоянного домашнего неприятеля и слыть в целом мире тиранами. Насильственное обладание Польшею ставит Россию в тягостное внутреннее противоречие с самой собою, с ее характером славянской державы, с ее призванием представительницы и заступницы славянского племени. С каким же восхищением мы приветствовали бы свое избавление от этого гибельного противоречия, с каким удовольствием стряхнули бы с себя бремя насильственного владычества над польской землею. С какой справедливой гордостью мы глянули бы в глаза всем нашим клеветникам в Европе, как мы почувствовали бы себя свободнее в нашей политике!
И не только в смысле политическом, мысль эта, покуда ее рассматриваешь теоретически, оказывается самым лучшим для России выходом из бесчисленных затруднений, поставляемых ей Царством Польским. За мысль эту говорит и высшая справедливость, не допускающая, чтобы один народ налагал цепи на другой. На почве безусловной правды казалось бы несомненным, что должно, при первой возможности, возвратить Царству Польскому его самостоятельность.
Но беда в том, что против требований безусловной теоретической правды вооружаются две силы, перед которыми всегда уступит то, что мы считаем безусловною правдою: сила политических условий и сила исторического развития. Политические условия — это сфера, в которой властвует князь мира сего; здесь нет места идеалу безусловной правды. Как только зайдет речь о практическом исполнении благородного помысла, исполнение это тотчас улетает от нас в такую даль будущего, что благородный <помысл> обращается в ничто. А в свою очередь, перед нами является неумолимый, логический закон исторического развития, равнодушный к стонам и проклятиям живых людей, потому что ему надобно вымещать на отдаленном потомстве грехи или ошибки давно минувших поколений.
Прежде всего, поставим вопрос о русском владычестве в Царстве Польском на почву политических условий. В этом отношении мы наткнемся на обстоятельство самого неидеального свойства, но которого нельзя обойти без внимания. Русская власть пустила корни в Царстве Польском, корни, правда, самые грубые, совершенно вещественные, но которых нам не легко бы было вырвать. У нас там первостепенные крепости. Как быть с Новогеоргиевском, с Ивангородом, с Замосцем? Употребить громадные усилия, чтобы взорвать на воздух или срыть до основания работы, стоившие России не одну сотню миллионов? Или передать в чужие руки укрепления, которые, в случае какой-нибудь войны в средней Европе, сделались бы для нас преградою, быть может, неодолимою, или, по крайней мере, достаточною, чтобы задержать наши войска на целую кампанию? Не мне, конечно, рассуждать о специальном военном деле, но простой здравый смысл указывает, что пока европейским народам нужно будет брать в расчет возможность войны и принимать меры для своего ограждения, России придется держать Царство Польское для своей собственной безопасности в военном отношении.
Но оставим в стороне вопрос о крепостях. Англия решилась же отдать грекам Ионические острова, жертвуя великолепною крепостью Корфу. Зато политические условия были в пользу отдачи Ионических островов грекам и не только уравновешивали, но вознаграждали с лихвою ущерб по военной части. Уступка Ионических островов не угрожает Англии ни малейшею опасностью, а в то же время дает ей огромное влияние на Грецию: собственно, Англия не отдает Ионических островов, а посредством Ионических островов притягивает к себе Грецию. Политические условия Царства Польского прямо противоположны всему этому. Поляки властолюбивы и притязательны, по самому понятию, которое они имеют о себе, как представителях высшей цивилизации и единоспасающей религии, и по тому самому их властолюбие и их притязания обращены не на запад Европы, откуда они заимствовали эту цивилизацию и эту религию, а на русский восток: ибо там они видят мужицкое варварство и схизму и там считают себя призванными распространять господство своей цивилизации и своей единоспасающей церкви. Выпустить Царство Польское из наших рук значило бы открыть себя немедленному и непременному вторжению всего, что в Царстве Польском способно носить оружие; и нет ни малейшего сомнения, что первым делом самостоятельной Польши было бы избрать в Европе таких союзников, призвать к себе такого государя (какого-нибудь Наполеонида, если будет еще иметься такой, или тому подобную личность), с которыми можно было бы удобнейшим образом напасть на Россию. Конечно, обладание Царством Польским требует от нас много войска и стоит нам больших денег. Но не понадобится ли еще больше войска и еще больших денег, как скоро мы выйдем из Царства Польского? Нам придется во всем нашем Западном крае стоять постоянно на стороже, ждать ежечасно неприятельского вторжения. Настоящие события дают нам чувствовать, как тягостно и обременительно для страны быть в пассивном ожидании нападения, не имея возможности предупредить удара. И в этом-то положении, в которое мы теперь временно поставлены напряженными отношениями к западным державам, Россия находилась бы постоянно, имея под боком независимую Польшу с польскою армиею, — пока, я должен повторить, как говорил в предыдущей статье, не прекратятся притязания поляков владеть западною частью русской земли.
Таким образом, мысль освободить Царство Польское от России, мысль столь благородная, столь привлекательная, мысль неопровержимая в теории, разбивается о действительность, как только мы ее поставим в виде современного политического вопроса для России. Нельзя же, чтобы Россия, в увлечении благородным бескорыстием, думала о возможности избавить Польшу от ненавистной для нее русской власти, не дав себе предварительно отчета о том, что из этого может или должно выйти. Не только в настоящее, самое тягостное для нас, время возбужденных против нас польских страстей мы не можем оставить Царство Польское уже из-за того, чтобы не показаться трусами, не уронить себя пред целым светом; не только теперь, когда на нас нападают и нам грозят, мы должны держать Царство Польское и говорить: «Приходите, отнимите, если можете»; нет, но и в будущем, мы могли бы решиться на такой шаг разве тогда, когда знали бы, что в средней Европе не будет больше войны и что поляки, отказавшись от своих вековых притязаний, не придут отвоевывать у нас Литву и Украину: условия, которые отдаляют исполнение мысли нашей в такие века, которые, по греческому выражению, «еще покоятся в лоне богов».
Или, чтобы скорее настало то счастливое время, когда нам можно будет избавиться от Царства Польского и избавить его от нас, не положить ли разом конец польским притязаниями на западную Русь — изгнанием оттуда всех поляков в Царство? После этого, конечно, не было бы для нас опасности нашествия из Царства Польского, потому что не стало бы для такого нашествия никаких надежд на опору в крае и на успех. История представляет нам подобный случай. Аналогия полнейшая. Испания возвратила себе области, составляющие ее природную часть, но которые долго принадлежали враждебному ей, иноверному племени, некогда стремившемуся завоевать ее всю. Там, в этих новоприобретенных Испанией областях, поблизости своей старой родины, чужое, иноверное племя водворилось большими массами и составляло, так сказать, интеллигенцию края. Не снесла этого ненормального положения нетерпеливая Испания, не хотела употребить нравственные силы, силы своего духа, чтобы превозмочь враждебное ей настроение мавров, быть может, мечтавших о восстановлении прежнего своего владычества над Севильей и Гренадой, быть может, сносившихся с своими родичами в Мавритании. Она просто взяла и выгнала их всех, сотнями тысяч, в Африку. С этого события историки привыкли считать падение Испании, и, кажется, не напрасно. Не в том дело, что страна потеряла в маврах большое количество рабочих и умственных сил; главное дело в том, что это было признанием внутренней несостоятельности испанского духа, сознанием его в бессилии одолеть враждебное настроение и чуждые стихии пришельцев, очутившихся гражданами Кастильского государства. Захотим ли мы подражать печальному примеру Испании?
Узел между Россией и Польшей сплетен так тесно историей, что его не разрубишь. Это борьба двух противоположных начал в одном мире; тут не скажешь той и другой стороне: «Ступай себе домой и сиди смирно, меня не трогай; а я тебя трогать не буду». По крайней мере, одна сторона на это не согласится, да и не могла бы исполнить обещание, даже если бы согласилась. Говорят часто, — и эти слова будут приведены мною ниже вторично из уст поляка, — говорят часто, что поляки ничего не забыли и ничему не выучились. Это правда, хотя причина тому не в природном характере польской нации, а в тех идеях и обстоятельствах, среди которых воспитывается польский характер из поколения в поколение. Но такие идеи и обстоятельства не скоро теряют свою силу. Не скоро убедятся поляки, что их предназначенная отчизна — малая земля польского народа, а не тот обширный край, где они могут господствовать во имя своего аристократического превосходства и преимущества своего образования. Они, люди цивилизованные, носители западноевропейского и католического знамени, не скоро убедятся в несостоятельности своего призвания в славянском мире. Они верят себе, они верят в свое знамя, а неудачи и бедствия не убивают веры. Их вера возвышает их до мечтаний, где теряется всякое чувство человеческой действительности, и низводит их до правил, в которых теряется всякое чувство человеческой нравственности. В их среде не только религия, как замечают неоднократно, обратилась в средство политическое, но, что еще важнее, политическая идея обратилась в религию. Прочитаем следующие строки: «И умучили народ польский, и положили во гроб; и короли вскричали: мы убили и похоронили свободу. Вскричали же они неразумно: ибо, совершая последнее убийство, они исполнили меру своих беззаконий, и кончилась их сила в то время, когда они наиболее ликовали. Ибо народ польский не умер: тело его лежит во гробе, а душа его сошла с земли, то есть из общественной жизни, в бездну, то есть в домашнюю жизнь племен, терпящих неволю в крае и за границей, дабы видеть их страдание. А в третий день душа вернется в тело, и народ польский воскреснет и освободит все племена Европы из неволи. И прошли уже два дня; один день зашел с первым взятием Варшавы, а другой день зашел со вторым взятием Варшавы; а третий день взойдет, но не зайдет. И как по воскресении Христа престали на целой земле кровавые жертвоприношения, так с воскресением народа польского престанут в христианстве войны». Есть целая такая книга, из которой это лишь малый отрывок. Это ни более ни менее, как целое дополнительное Евангелие, но Евангелие, которое учит не вере в Бога, а вере в будущность Польши, не нравственной правде, а тому, как вести себя польским «пилигримам», рассеянным «среди чужеземцев, как апостолы среди язычников» (księgi Narodu Polskiego I Pielgrzymstwa Polskiego, гл. XVIII). И эту книгу писал не какой-нибудь безвестный чудак, а величайший гений Польши, Мицкевич; и писал он ее не тогда, когда его ум был на закате, а в 1833 году, в пору всей силы его таланта, в ту самую пору, когда он с такою изумительною верностью живописал все стороны польского шляхетства в великолепной эпопее о пане Тадеуше. Такое явление, как эта «книга Польского народа и Польского пилигримства», переносит нас в совершенно непонятный для нас, живущих на земле, заоблачный мир, где политическая мечта получает силу и власть религии22. Теперь присоедините к этому другой полюс того же явления — религию, обращаемую в политическое орудие, уроки иезуитской теории о добре и зле, о нравственном долге23; все эти уроки с такою полнотою объясняются нынешним их применением на практике, что я могу избавить читателя от печального их исчисления. Сложите же все эти стихии: предание о господстве над русскими землями во имя аристократического принципа; чувство цивилизованного европейца в противоположность соседнему варварству русского, чувство исповедника религии, «вне которой нет спасения», в противоположность соседней «схизме»; патриотическую страсть, возведенную до высоты веры, не признающей уже условий действительного мира и, в то же время отравленной понятиями, отрицающими законы мира нравственного, — сложите в одно все эти стихии, которые мы добыли анализом, но которые проникают друг друга в политической жизни поляков и обусловливают ее характер; сложите все эти стихии и подумайте: способна ли такая среда к какой бы то ни было мирной политической сделке с Россией? Никакие уступки полякам тут ничего не сделают. Пример перед глазами. Мало ли им было уступлено в течение 1861 и 1862 годов? Быстрота, с какою эти уступки следовали одна за другою, не доказывали ли, что Россия вовсе не имела желания торговаться с поляками, что она охотно дала бы им все возможное? И не было ли притом видно, что за этими уступками должны были следовать еще другие? Каким же образом поляки не захотели, по крайней мере, дождаться конца всех этих уступок, посмотреть на их практические результаты и затем, пожалуй, если бы они показались недостаточными и неудовлетворительными, схватиться за оружие? Неужели мы в праве оскорбить польскую нацию, объясняя себе этот, по-видимому, столь противный здравому рассудку, образ действия какою-то врожденною чертой польского характера, как подумал бы, вероятно, наш простой народ и как не прочь сознаться иной рассудительный поляк? Что эта оскорбительная для польского национального характера мысль существует и между самими поляками, в доказательство тому приведу следующие строки, написанные одним из них о настоящем восстании. «Наша обязанность была, — говорит он (после льгот, данных Царству Польскому), — поддерживать правительство всеми нашими силами, чтобы не принудить его раздавить нас. Таким образом, мы могли бы сложиться в народ (nous former en nation), дать созреть нашим мыслям, выучиться подчинять наши чувства условиям рассудка и ожидать, приготовленные этим, всего от силы вещей, никогда не забывая, что мы поляки и что наш долг оставаться таковыми. Увы! Мы ничего не забыли и ничему также не научились. Я вижу это не с нынешнего дня, и потому легко было предвидеть, два года тому назад, события, теперь совершающиеся. Всякий раз, когда перед нами будут открыты два пути, один путь — рассудка и терпения, другой — безумия, всегда мы будем бросаться стремглав на этот последний путь»24.
Но нет, я не разделяю этого мнения, и думаю, что вернее признать тут не какую-нибудь врожденную черту характера, а действие той исторической силы, которая поставила все начала польской жизни в такой непримиримый антагонизм с народными стихиями России. Сама Россия, очевидно, не имеет никакой народной антипатии к полякам; она не желала бы ничего лучшего, как оставить их в покое в их земле; в случае, если бы возможна была мирная политическая сделка, не она стала бы вызывать польскую нацию на бой. Но есть на свете нечто такое, что вызывает враждебные страсти независимо от всякой прямой обиды. Это растущая сила нового организма, входящего в мир. Нечего нам ласкать себя надеждою, что мы, какими бы то ни было подвигами великодушия, укротим враждебное против нас настроение Польши. Ибо ненависть поляков к России проистекает не только из того или другого нашего действия: самое существование России в Европе для них соблазн и оскорбление. Желание выбросить Россию за Урал — непустая похвальба; в этом высказывается внутреннее чувство, что Россия для них лишняя; Россия разрушает, простым фактом своего бытия, все, что было бы их призванием в мире, — призвание просветителей и владык всего славянства.
С какой бы стороны ни рассматривали мы польский вопрос, мы видим очевидную невозможность сделки, которою Россия могла бы развязаться с поляками. Выше я рассуждал уже об этом предмете с точки зрения наших западных губерний и старался показать, что присутствие польской аристократической стихии в Западном крае и проистекающие отсюда притязания поляков на Литву и Украину не дозволяют нам ни мирно расстаться с Польшею, ни поставить себя в нормальное положение к полякам. Здесь я рассматриваю дело непосредственно в отношении к самой Польше, к так называемому Царству Польскому и прихожу к тому же выводу. Мы должны сказать себе откровенно, что между русским и польским началом не может быть, по крайней мере, в настоящее время, искусственной сделки. Мы должны сказать себе, что борьба составляет тут для нас историческую, неизбежную необходимость, точно так же, как это говорят себе поляки и бросаются в нее, как безумные, при первой открывающейся им возможности. Это будет с нашей стороны и разумнее и честнее, чем льстить себя обманчивыми надеждами на мирную сделку и потом вдруг подвергаться такому разочарованью, такой горькой необходимости в насильственных мерах, как это случилось с нами теперь. Мы принуждены владеть Царством Польским и, в то же время, нельзя предвидеть возможности примирить поляков с нашею властью. Уступками этого достигнуть нельзя; а строгостью и карами власть не примиряет с собою народа. Что же тут делать?
Мы призваны в Польше к борьбе, я сказал и повторяю опять. Но какая это борьба? Неужели она должна состоять в насилии против лиц, коль скоро эти лица не станут сами прибегать против нас к средствам насилия? Неужели наша борьба в Польше должна заключаться в подавлении страны? Это была бы не борьба, а тирания. Это было бы позором для России. Борьба истекает из требований исторического развития, а тирания имеет единственною целью — остановить историческое развитие.
Историческое развитие польской нации некогда распространило ее владычество в русских землях и водворило в них аристократические элементы, образовавшиеся в польской жизни. Историческое развитие русского народа разделывает теперь прежнее дело Польши в русских землях; оно распространило владычество России и на коренную польскую землю.
Историческая жизнь Польши оказалась несостоятельною: в этом не может быть ни малейшего сомнения. Мы присутствуем теперь не при возрождении исторической жизни Польши, а при разложении ее старого организма.
Нет страны в Европе, где внутреннее разложение и падение явилось бы в такой страшной, осязательной наготе, как в старой Польше XVIII века. Дело в том, что тут разлагался и падал не цельный народ, — народы не так легко умирают, — а класс людей, поглотивший в себя всю историческую жизнь польского народа, сосредоточивший в себе все польское государство. Множество примеров доказывают, что чем уже и исключительнее та общественная среда, в которой заключается историческая деятельность государства, тем быстрее совершается процесс его исторической жизни, тем быстрее оно возрастает и доходит до своего апогея и тем скорее полное развитие сил сменяется упадком и разложением.
Таким образом, и государство польское, возникшее в одно и то же время с Россией, успело совершить полный круг своего развития, когда Россия едва кончила период своего сложения, и умерло своею смертью в исходе XVIII века. Что бы ни говорили о насильственности разделов, об этом assassinat d’une nation25, несомненно то, что польское государство отжило свой век и что его могли разнять на куски именно потому, что это был труп, а не живой организм. Если бы какими-нибудь судьбами удалось восстановить Польшу как государство, то разве она в состоянии была бы развиваться? Польская нация, насколько она действовала в истории и выражалась в государственной жизни Польши, т. е. польское шляхетское общество или так называемое обывательство, заключавшее в себе весь государственный организм Польши, — польская нация имела в славянском мире весьма определенное значение, весьма определенный путь развития. Это было общество и государство, по преимуществу представлявшее собою, в славянском мире, западноевропейский католицизм и западноевропейское рыцарство. Идеи эти составляли дух польского государства, оно их воплощало в себе: они имели свою блестящую эпоху в Польше XVI века, и польское общество и государство тогда расцвело; и мало-помалу обличились они в своей односторонности и, наконец, дошли ad absurdum26 в явлениях XVIII века, в иезуитизме и шляхетском праве liberum veto. По мере падения этих идей, разлагалось польское общество и государство: вследствие такого разложения государство погибло; но общество оставалось. Смерть государства не могла быть смертью для такой массы людей, какая составляла польское обывательство. Смерть государства не могла также убить те начала, те идеи, какие в нем воплощались, хотя она и свидетельствовала явным образом об их несостоятельности. Но массы людей бывают глухи к отвлеченному свидетельству истории, и в них упрямо держатся выработанные прежнею жизнью понятия и стремления, особенно когда эти понятия и стремления являются в виде несомненной веры в истину и сопряжены с надеждами на возврат прежнего господства и величия. Смерть польского государства даже как бы оживила дух старой Польши. Это совершенно в порядке вещей; это один из признаков благородства природы человеческой. Когда общее дело было проиграно, оно стало находить в отдельных личностях служителей, посвящавших себя ему со всею энергией и самозабвением, к каким бывает способен человек, жертвующий собою за безнадежное, но горячо любимое предприятие. Так бывало при всяком погибавшем государстве, во всяком осужденном историею общественном организме. Польское же государство в особенности могло выставить громадную массу таких личностей вследствие непомерного развития в нем класса людей с воинственными и рыцарскими наклонностями, класса, заключавшего в себе всю деятельную силу этого государства и вдруг, с его падением, терявшего и вольность, которою он так гордился, и бесчисленные выгоды, какие доставляло ему исключительное пользование вольностью.
И вот мы видим дух старой Польши, переживающим падение старого польского государства в шляхетском классе польского народа. Мы видим его, как он борется с силой истории, вечно ею разочаруемый и никогда не теряющий надежды. Дух старой Польши принимает, как я заметил выше, характер религиозного убеждения. Политическая мысль о восстановлении старой Польши возводится на степень веры в чудесное ее воскресение. Этот дух старой Польши, сделавшийся верою в ее воскресенье, ведет поляков в южную оконечность Европы служить деспотизму иностранного завоевателя против народа, защищающего свою свободу; он ведет их на беспримерный подвиг бесполезного героизма, — когда они штурмуют уланскою конницею, во славу французского императора, укрепленные испанскими пушками высоты Сомо-Сиерры. И ожидаемое поляками историческое чудо, — одну минуту, казалось назначенным к осуществлению. Это было весною 1812 года. Вечным памятником тогдашних надежд польских останется пан Тадеуш. Как воспета Мицкевичем весна 1812 года! Надежды этой весны разбиты; но вы чувствуете, что вера не исчезла и нет в поэте разочарования и скорби над разбитыми надеждами своей нации, есть только воспоминание тогдашнего восторга: «О весна! кто тебя видел в то время в нашей стране, памятная весна войны, весна урожая! О весна, кто тебя видел, как ты была цветуща хлебом и травами и блестяща людьми, обильная событиями, чреватая надеждами. Я тебя вижу доныне, прекрасное сновидение! Рожденный в неволе, повитый в оковах, я только одну такую весну имел в жизни!» Но весна 1812 года сменилась осенью 1812 года, песнь восторженной надежды в поляках сменилась русскою песнью одержанного торжества. Пришлось полякам мириться с действительностью, которую, впрочем, император Александр I сделал для них такою, что она, после всего случившегося в 1812 году, могла казаться им осуществленною мечтою. Но вера в воскресение старой Польши не могла мириться ни с какой действительностью, даже с тою, в которой самые дорогие интересы русского народа жертвовались польским идеям. Дух старой Польши проявился вновь в восстании 1830 года; ему повинуются поляки, когда они в 1849 году избирают знамя мадьяр против славянских народов, ему повинуются они и в настоящее время. Но вместе с тем, весь этот период посмертного, так сказать, существования старой Польши, в верхних слоях польской нации, ознаменован постепенным внутренним падением; это есть посмертное разложение старой Польши. Сравните плеяду польских патриотов начала нынешнего столетия с теперешними их преемниками: те же мысли их одушевляют, цель осталась та же, но какое нравственное падение! Не присутствуем ли мы при полном внутреннем разложении всего того, что составляло жизнь старой Польши: при полном нравственном разложении старого польского католицизма, проповедывающего теперь обман и убийство, при окончательном извращении всех рыцарских понятий старого, когда-то во многом столь благородного, польского шляхетства, теперь ниспавшего до последней глубины человеческой фальши?
Знаменитый Лелевель27, еще в 1820 году, написал историческую параллель Польши с Испанией и этим сравнением выказал, мне кажется, глубокое понимание обеих стран. Действительно, они не только обнаруживают замечательное сходство и почти одновременность в своем возвышении, процветании и падении, но и жили одними и теми же идеями. Обе страны одинаково посвятили себя всем стремлениям католицизма; обе одинаково прониклись духом рыцарства, и это рыцарство породило одинаковые явления. Как испанский гранд представляет подобие старо-польского магната, так и в хидалго, оборванном и босоногом, но чувствующем себя ровнею гранду и каким-то высшим существом в сравнении с прочим народом, и добродушно верующем в свое особливое призвание быть благодетелем рода человеческого, узнаем мы родного брата польскому шляхтичу. Лойола и <Дон Кихот>, это могли бы быть типы Польши, как и Испании: только в Испании осталось довольно силы народного самосознания, чтобы осмеять <Дон Кихота>, а Польша до сих пор лишь умела окружать своего шляхтича ореолом поэзии.
Испания пала, утратила свои владения, а все-таки продолжает жить как отдельное, хотя второстепенное государство. Если бы Польша была в таком же изолированном по природе положении, как Испания, которая может оставаться в своих естественных границах, никого не трогая, то так могло бы быть и с Польшею. Но, кроме разницы между островным положением Испании и средиземным положением Польши, есть еще другое, огромное различие. Лойола и <Дон Кихот> были родные дети Испании; они не только родились от ее крови, но в них воплотился весь ее народный дух. А в Польше иезуит и шляхтич — пасынки, занявшие место родных сыновей. Они поляки, но ведут свой род не от поляков; в них живет дух чужой, задавивший, если не убивший окончательно, коренной народный дух Польши, как славянской страны. Испанское государство может продолжать существовать в качестве самостоятельного организма среди романской Европы, ибо этот организм вырос и развился естественно на своей исторической почве. Столь же естественно перерождается он теперь, после своего распадения, обновляясь под влиянием нового положения Европы, прилаживаясь к условиям века и слагаясь, вероятно, в какую-нибудь новую формацию. Другое дело в мире славянском. Тут организм, воплотивший в себе дух иезуитизма и рыцарства, не обновится под влиянием века, не приладится к условиям новой, окружающей его жизни; из него не выйдет новой органической формации. Это слишком ясно доказывают все стремления польского общества, обращенные безусловно к восстановлению Польши 1772 года, не понимающие России иначе, как понимали ее поляки при самозванцах, и которые знать не хотят ничего, что могло произойти с того времени. Мы имеем тут дело с организмом разложившимся и уже неспособным к новому развитию. Развитие в Польше может выйти только из совершенно новой стихии. Если есть в Польше еще такая новая стихия жизни, то это, очевидно, простой народ, не принимавший никакого участия ни в процветании, ни в падении старой Польши. В противном же случае, ежели бы простой народ польский не представлял элементов для новой жизни для нового развития в Польше, то пришлось бы отказаться от всякой надежды на будущность польской нации и предвидеть тогда, как неизбежный результат дальнейшего хода истории — замену польского народа новым племенем, т. е. предвидеть для целой польской земли то, что уже совершилось и совершается в западной ее половине, в Силезии, западной Пруссии и большей части старой земли Великопольской. Но если возможно избегнуть этого исхода и суждено простонародной среде дать новые ростки для обновления Польши, то это будет именно только под властью России и благодаря этой власти. Вот в чем я вижу историческое требование, обусловливающее русскую власть в Польше, и причину, которая может оправдать там существование нашей власти не с одной лишь точки зрения безопасности и интересов России, а по отношению к самой Польше. Одна Россия в силах охранить слабое еще в своем самосознании, еще совершенно пассивное простонародье польское от безусловного господства старых преданий и понятий, воплощенных в обывательском классе. Дайте независимость Польше, и все, что может выйти нового из среды простонародья, будет заглушено и никогда не проявится; из-под старого, разлагающегося трупа никогда не взойдут новые ростки. Несостоятельная шляхта ничего не сделает, чтобы оживить простой народ, и сама истощится и погибнет, а бессознательное простонародье не устоит под наплывом немецкой колонизации, движущейся вперед со всею силою, придаваемою ей духовным единством образованного класса и рабочих сословий. Доказательства перед глазами, и мы должны сказать без обиняков: без России Польша никогда не обновится.
Поясню свою мысль. Дело в том, что в Польше существуют собственно два народа: один, живший историческою жизнью, приобретший огромные владения и потом потерявший их, народ, — весь погруженный в предания прошлого и представляющий очевидные признаки разлагающегося организма. Другой народ, отделяемый от первого не только общественным, но и бытовым характером, не знает про бывшее величие шляхетской республики; вся старая жизнь Польши прошла над ним, не коснувшись его духа, не внушив ему участия к политической судьбе своего отечества, в котором он ожил несколько лишь тогда, когда оно перестало быть самостоятельным государством. Это не два отдельных класса в одном народе; нет, польский крестьянин, пашущий землю, и поляк, отрешившийся от простоты земледельческого быта, принадлежат к двум особым мирам, к двум отдельным политическим сферам. Всякий поляк не крестьянин есть уже шляхтич по праву. Ремесленник, мастеровой, торговец28, писарь, адвокат, чиновник, помещик, наконец священник, одним словом, всякий человек, стоящий за порогом простого крестьянского быта, стоит уже, вместе с тем, в кругу идей и притязаний, наследованных от прежней Речи Посполитой; он пан и титулуется паном; в Польше единственно крестьянин, хлоп, не есть пан, но тот же крестьянин, поступив в лакеи или в мастеровые, уже тем самым, что он перестал быть крестьянином, получает право на титул пана, переходит на ту сторону польской нации, зерно которой составляет шляхта. Нельзя терять из виду этого состояния польского народа, нельзя судить о нем по тому, что мы находим в России. Мы справедливо скорбим о раздвоенности нашего общества с народом. Но, жалуясь на это раздвоение, уясняя себе все более и более неисчислимый вред, отсюда проистекающий, мы чувствуем, что это у нас болезнь, случайно привившаяся к организму нашей страны, болезнь, от которой мы вылечимся. В Польше эта раздвоенность такова, что она уже сделалась, так сказать, существенною, органическою принадлежностью польской нации; она сроднилась с польскими понятиями так, что поляк ее уже не чувствует и не замечает, и она поражает только иностранца, как нечто ненормальное. Поляк толкует о польском народе со всею искренностью убеждения, что он ведет речь о действительном народе польском; а между тем, он разумеет именно все то, что не есть народ в собственном смысле слова, он разумеет только совокупность личностей, выделившихся из народной массы, совокупность мещан, шляхты, духовенства и всего прочего, кроме крестьянского простонародья. Поляк произносит слово обыватель, и вы, согласно прямому значению этого слова, думаете, что он говорит о всяком вообще жителе, обитающем в стране, а между тем, он разумеет опять-таки горожанина, духовного, шляхтича и всякого другого, за исключением крестьянского простонародья. Эти-то классы обывателей составляют единственную действующую в Польше стихию; в них исключительно сосредоточиваются те начала, те идеи, те притязания, которые ставят нас в такое невыносимое и, по-видимому, безвыходное положение в Царстве Польском. Народная масса тут вовсе непричастна.
Легко подтвердить бесчисленными свидетельствами из всей польской литературы эту совершенную отдельность польского общества или, правильнее сказать, обывательства от крестьянской массы польского народа, этот особенный взгляд, по которому понятие о польском народе сосредоточивается единственно в совокупности личностей, не принадлежащих к крестьянскому населению. Легко проследить в истории Польши, как образовалось это раздвоение, как крестьянское население стечением времени устранялось все более и более от участия в жизни и судьбах польского государства и как государство это сделалось исключительною принадлежностью шляхты и примыкающих к ней классов, горожан и духовенства, или того, что в польском языке стало называться польским народом, жителями (обывателями) края. Такова несомненная причина всегдашнего безучастия польского крестьянства к патриотическим стремлениям обывательства; этим также объясняется, почему поляки, т. е. собственно польские обыватели, не понимают и не могут понять той, для нашего взгляда столь простой истины, что Польша есть земля, где народ польский, а не вся та страна, где они, обыватели, некогда господствовали: ибо народ для них не в народе, а в одних обывательских классах. Впрочем, я не стану входить в подробное рассмотрение всех этих любопытных явлений, потому что это заняло бы у читателя слишком много времени. Но укажу на один факт из живой действительности, по которому люди, знакомые с Польшею, вероятно, согласятся с справедливостью того, что сказано выше о раздвоенности между польским крестьянством и остальными классами польской нации. Мы знаем, что везде, во всех странах мира, религиозная исключительность и нетерпимость в отношении к иноверцам несравненно сильнее в простом сельском народе, нежели в городских жителях; мы знаем, что простой сельский народ равным образом отличается от городских классов большею любовью к своему родному, что он менее охотно свыкается с иностранцами, и если иностранцы приходят в край завоевателями, то им гораздо легче приучить к своему владычеству городское население, чем массы поселян. В самом деле, сельский народ, по своему быту, по всей своей обстановке, должен хранить крепче все предания веры, все понятия и инстинкты народности. Естественно, что он, в своих набожных чувствах, смотрит с неприязнью на иноверца; естественно, что он, в своей крепкой привязанности к своему родному, не может быть равнодушен к иностранному владычеству, тогда как, напротив того, в городском люде и вообще в верхних слоях общества открыт широкий доступ религиозному индифферентизму и патриотическое настроение легче поддается соблазну личных расчетов и интересов собственности, выгодам мира и спокойного производства промыслов и торговли. Все это явления, проистекающие из природы вещей и подтверждаемые историею всех веков и стран. В Польше наоборот: самым ярым фанатизмом против схизматиков, самою упорною ненавистью к москалям, самым упорным сопротивлением иностранной власти отличается городской люд и верхний слой общества; а в сельском народе русские не встречают ни такого отвращения к ним, как к иноверцам и иностранцам, ни таких чувств негодования против московского владычества. Отчего же это происходит? Отчего Польша должна составить исключение из общего исторического закона? Дело ясное и не подлежащее сомненью. Сельский народ в Польше чужд тех преданий и понятий, выработанных католицизмом и шляхетством, которые составляют историческое достояние городского люда, ксендзов и шляхты, вообще всех обывателей и которые именно ставят поляков в антагонизм с Россией. Не будь этого раздвоения между сельским народом и обывательством в Польше, то какое религиозное и патриотическое одушевление должно бы было соответствовать в народной массе тому, что представляет нам городской люд и верхние классы общества в Польше! В народной массе был бы такой разгар фанатизма и ненависти к нашему владычеству, против нас должна бы была подняться такая буря, что мы не продержались бы в Польше и двух недель. Но мы там держимся, и держимся легко, когда только сами не нагоняем на себя страха; ибо буря против нас бушует лишь на поверхности, а масса спокойна и к нам или равнодушна, или даже сочувственна, смотря по тому, как нам угодно поступать с нею.
Нельзя не заметить и того характеристического факта, что крайний предел фанатизма против москалей является в ремесленниках, мастеровых, фабричных и вообще низших классах городского населения. Люди эти стоят, очевидно, по своему образованию, почти на одной ступени с крестьянством; многие из них, вероятно, родились и воспитались в крестьянской среде, имеют отцов и братьев между хлопами. Но в то время, как ни один хлоп, сколько мы знаем, не жертвовал собою для <отчизны>, ей жертвуют собою поминутно ремесленники и мастеровые, с радостью принимая от ксендза благословение на подвиг — зарезать москаля и идти на виселицу во имя отечества. Мастеровые, ремесленники и фабричные, а не хлопы, составляют, как по всему видно, главный материал, которым располагают шляхта и ксендзы, ведущие против нас войну, их chair a canon29. Вещь понятная. Хотя фабричные и ремесленники родные братья земледельцам, но расстояние между ними огромное: они уже не хлопы, а напротив, отделились от хлопов и получили право признавать себя обывателями и панами. Это новобранцы, прозелиты нового для них мира, мира исторических преданий и патриотических стремлений старой шляхетской Речи Посполитой. Кто же может быть склоннее к фанатизму и исступлению всякого рода, чем подобные прозелиты? Вот в этом-то я и нахожу самую ужасную сторону положения Польши, что масса, составляющая материальную основу и сущность, так сказать, нации, не имеет и не может найти себе никакого сознательного выражения; что каждая личность, коль скоро она выделяется из народной среды, уже не принадлежит ей, а иному, чуждому, живущему в прошедшем миру. Вот почему только посторонняя сила может вывести польскую народную массу из забытья и призвать ее к участию в общественной и политической деятельности. В польской же среде сельский народ никогда, положительно никогда, не получил бы самостоятельного голоса, никогда не вышел бы из пассивной роли. В других странах, где высшие аристократические классы также отчуждались от народа, народ находит, по крайней мере, в своем сельском духовенстве верные органы и центры, около которых может группироваться пробуждающаяся в нем сознательная общественная деятельность: так в нашем Западном крае, так в русской или восточной части Галиции, и разных славянских землях Австрии и Турции. В Польше и этого нет. Подобно тому, как католическая церковь была одним из двух главных факторов исторической жизни старой Польши (другим фактором была идея рыцарства), так точно и теперь католический священник есть неизменный собрат шляхтича. Отношения в Польше таковы, что крестьянская масса, предоставленная самой себе, не в состоянии проникнуть в общественную жизнь, в историческую деятельность Польши. И только по безмолвным фактам узнаем мы, что польская крестьянская масса сама по себе чужда общественным идеям и стремлениям, выражаемым во имя целой польской нации исключительно обывательскими классами, чужда обывательскому патриотизму и ненависти к Москве, обывательским притязаниям на восстановление старой Польши. Если бы кто не доверял еще примеру Царства Польского, то пусть он взглянет на западную Галицию, населенную чистым польским племенем. Положим, что там восстание простого народа против панов в 1846 году может быть объяснено влиянием существовавшего тогда в Галиции крепостного права и подстрекательствами Австрийских властей. Но с 1848 года крепостное право уничтожено. Что же мы видим в настоящее время? Галицийские паны и шляхта с горожанами собирают экспедиции на помощь восставшим в Царстве Польском. Экспедиции эти направляются против русских; их цель — восстановление старой Польши. Казалось бы, эти экспедиции ничем не нарушают интересов польского простонародья в Галиции; напротив, оно, если бы и не хотело рисковать деятельным в них участием, то, по крайней мере, должно бы было, по-видимому, желать им успеха; ведь это простонародье — все же люди польского племени и языка, а дело, о котором идет речь, польское дело. Между тем мы знаем из газет, как усердно польские крестьяне в Галиции противодействуют экспедициям, идущим избавлять Польшу от «московского наезда». Поминутно они задерживают повстанцев и выдают их австрийским властям, заставляя этих последних оказывать, таким образом, России большее содействие, нежели они, быть может, того хотели бы сами. Мало того, в конце минувшего лета (1863 г.) крестьяне польских деревень под самым Краковом, т. е. в самом сердце старой Польши, вдруг поднялись и устроили настоящую травлю на повстанцев: вследствие чего и не удалась в то время какая-то экспедиция, сбиравшаяся перейти нашу границу в окрестностях Кракова, а в свою очередь, крестьяне этих деревень, отправившись на другой день в Краков на рынок, подверглись там побоям со стороны горожан, сочувствующих, как следует, восстанию. Этот факт был описан, с горькими нареканиями на крестьян, в газетах, самых преданных польскому делу. Наконец, из газет известно также, что в западной Галиции, вследствие движения тамошней шляхты против России, проявились в среде польского крестьянства симптомы расположения, угрожавшего жизни и безопасности шляхетского сословия, так что австрийское правительство должно было принять против этого предупредительные меры. Конечно, нельзя предполагать в польском простонародье Галиции какое-нибудь желание сделать пользу России. Зато тем более ярко рисуется в этих фактах не только несочувствие, но положительная антипатия польского простонародья к одушевляющей все польское обывательство идее восстановления старого польского государства. Подобное фактическое свидетельство полного раздвоения между польским простонародьем и обывательскими классами кажется убедительнее всяких доводов.
При таких отношениях между польским простонародьем и обывательскими классами наша власть в Царстве Польском едва ли может считаться случайностью или простым грубым фактом материальной победы, одержанной одним племенем над другим. Кажется, что наша власть в Польше имеет свое непосредственное историческое призвание в отношении к развитию самой польской жизни. Пособить польскому крестьянству, вывести его из апатии, дать ему голос в стране — вот, по-видимому, прямая задача наша в Царстве Польском. Я думаю, что мы должны смотреть на крестьянский вопрос в Польше не только с эгоистической точки зрения наших собственных, русских интересов, не только как на средство приобрести в Польше точку опоры против партии противников; мы должны видеть в нем и историческую задачу России в отношении к самой Польше, к интересам ее будущности, к ее собственным пользам. Если правда, что старый исторически организм Польши с ее шляхетскими идеями и стремлениями сделался несостоятельным и находится в разложении (а в этом, кажется, нет никакого сомнения); если правда, что бессознательная масса польского крестьянства не в силах, сама по себе, высвободиться из-под влияния этого разлагающегося организма для обновления польской жизни (а и это кажется верным), — то в таком случае история привела нас в Польшу не даром. Русская власть может сделать для польского крестьянства то, чего никогда не сделало бы польское обывательство и чего польское крестьянство никогда не достигло бы само по себе. Я вовсе не обвиняю польских помещиков в эгоистическом желании мешать улучшению участи зависящих от них крестьян; напротив, я знаю, что есть в числе их люди, одушевленные самым искренним сожалением об исторической неправде Польши к ее крестьянству, самым пламенным желанием загладить эту вину. Но все, что поляки могли бы сделать в этом смысле, делалось бы в духе старого польского шляхетства, по направлению, указанному знаменитою конституцией 3 мая, которая недаром признается поляками прототипом их либерализма к простому народу. Конституция 3 мая 1791 года, как известно, хотела искупить грехи старой Польши относительно народа — открытием широкого доступа низшим классам в шляхетское сословие, постепенным ушляхетнением всего польского народа. Иначе быть не может с той точки зрения, которая в польском шляхетстве полагает идеал совершенства и высшую цель своего народа; и это стремление ввести простой народ в шляхетскую сферу проглядывает, со времени неудавшейся Конституции 3 мая 1791 года, во всех идеях польских либералов относительно будущей роли простого польского народа, даже в самом крайнем представителе польских демагогов, в Мерославском30. Но, признавая даже такие стремления в известных личностях вполне бескорыстными и отдавая в этом случае справедливость их благородству, мы должны сказать, что они окончательно убили бы будущность польского народа: это разрушило бы всякую самобытность в польском крестьянстве, уничтожило бы в Польше возможные зародыши новой исторической жизни. Шляхетская стихия почерпнула бы, конечно, новые силы, поглотив в себе массу крестьян, но таким образом продолжалась бы только агония старого разлагающегося организма. Для обновления нужно не то, чтобы крестьянство вступило в общественную сферу обывательских классов, а напротив, чтобы крестьянство могло получить самостоятельное развитие, самостоятельное влияние на польскую жизнь. Вот почему мы вправе приветствовать с особенною радостью предположение об устранении всех теперешних войтов гмин (сельских старшин), которые, как и следовало ожидать, принадлежат к шляхетскому сословию, и о замене их выборными. Но этого мало. При теперешнем состоянии польской жизни всякая личность, выделяющаяся из среды крестьянства, подчиняется тотчас, как я уже заметил выше, духу шляхетства, метит в обыватели, и таким образом не было бы ничего удивительного, если бы новые войты гмин, хотя выбранные крестьянами из их собственной среды, через несколько времени явились с характером и стремлениями настоящих обывателей. Равным образом, материальное обеспечение крестьян, наделение их землею, составляющее, разумеется, первое и необходимейшее действие русской власти в Царстве Польском, conditio sine qua non31 какого бы то ни было обновления в польской жизни, — одно, само по себе, еще недостаточно. Необходимо, чтобы вместе с тем упрочена была и внутренняя крепость крестьянского быта, чтобы предупрежден был для отдельных личностей соблазн перехода в сферу обывательства. Для этого представляется только одно средство: поставить крестьянские общины в Польше на такую высоту, дать им такую самостоятельность и такие права, чтобы каждый член крестьянской общины дорожил тем, что он принадлежит ей, чтобы не выгодно было оставлять общину для изолированного положения городского пролетария, хотя бы с ними соединялся титул пана и обывателя. Разумеется, об экономической общине в Польше и думать нечего, но есть, кажется, все задатки для общины административной и политической. Не так еще давно многие писатели твердили у нас, что и экономическая община создана в России правительственною властью. Теперь приходится желать, чтобы правительственная власть создала общину в Польше. Конечно, лучше бы было, если бы это могло совершиться само собою, внутренним развитием жизни, а не правительственною властью. Но что делать, когда польская жизнь, сама по себе, не только не в состоянии создать крестьянскую общину, а напротив, может лишь разрушать, все более и более, существующие еще в стране зачатки ее. При таком положении нужно вмешательство посторонней силы, и эту-то постороннюю силу составляет в Польше русская правительственная власть. Ее призвание в Польше, по моему мнению, — поднять крестьянство, дать ему независимость материальную наделением землею не только хозяев, но всех, без исключения, земледельцев (батраков и т. д.), и открыть крестьянству самостоятельное участие в общественной жизни страны посредством крепкой организации крестьянских общин. Главная трудность в этом отношении будет состоять, конечно, не столько в постановлении законодательством того, что нужно для такого дела, сколько в исполнении его на месте, во всех селах и деревнях Царства Польского. Надежных исполнителей в польском чиновничестве мы, очевидно, не найдем: все оно принадлежит к шляхетскому классу, и смотрело бы на дело именно с той точки зрения, с которой мы обязаны сдвинуть Польшу; а некоторые могли бы даже преднамеренно вредить нашим мерам и искажать их в исполнении. По-видимому, не осталось бы другого средства, как обратиться к поверочным комиссиям, действующим в западных губерниях, и направить лучшие из них в Царство Польское, коль скоро он исполнят свое поручение в пределах России.
Но уничтожим ли мы тем, что может быть сделано для польского крестьянства, противодействие польской шляхты, горожан и духовенства, нашему владычеству? Разрешим ли мы то, что называется польским вопросом? Нисколько. Если польским вопросом называется антагонизм против России высших слоев польской нации, или польского обывательства, польской интеллигенции, то этот вопрос разрешен быть не может: ибо он истекает из принципов непримиримых, из требований, которые никогда не будут удовлетворены. Этот вопрос не будет разрешен; но время его упразднит, и от нас собственно зависит, чтобы это сталось скоро или не скоро. Польский вопрос будет упразднен, когда, с одной стороны, польская народность утратит господство, не только материальное, но и нравственное, над народностью русскою и литовскою в нашем Западном крае и когда, с другой стороны, устойчивая сила крестьянских общин в Царстве Польском переработает своим влиянием старые идеи польского обывательства.
А до тех пор, это нам надобно сказать себе наперед, власть наша над Польшею не перестанет носить на себе характер насилия. Серьезного, действительного примирения с польским обывательством, пока оно не утратит надежд на возвращение западнорусских земель и пока не переродится под влиянием крестьянских общин, быть не может. Но и в отношении к обывательству мы можем сделать одно великое дело. Я говорю о просвещении. Как мы погрешили перед польским крестьянством, не воспользовавшись 30-летним миром, чтобы сделать для него то, что приходится делать теперь, среди неустройства и борьбы, так точно погрешили мы и перед всеми прочими классами польского общества, закрывая или затрудняя им доступ к высшему образованию. В ослеплении своем мы думали, что поляк малообразованный есть враг менее опасный, чем просвещенный поляк. Давно ли восстановлен в Варшаве университет? А сколько времени в самой столице Царства не было даже высших классов гимназического курса? Давно ли считали нужным заменять в Польше основательность классического образования поверхностностью кое-каких реальных и технических сведений? Мы не понимали, что именно враг опасных для нас польских идей и стремлений есть наука и просвещение, что эти идеи и стремления, будучи основаны на религиозном фанатизме и исторической неправде или ошибке, принуждены либо игнорировать выводы науки, либо искажать их. Недаром замечательнейший философ польский, Трентовский, явился вместе с тем самым горьким обличителем бывшей Речи По-сполитой и ее отношений к русскому народу. Недаром людям, которые, как Лукашевич, вздумают серьезно и с ученым беспристрастием разрабатывать какие-нибудь исторические вопросы, касающиеся Польши, хотя бы вопросы эти относились к XVI веку, приходится печатно защищаться пред своими соотечественниками от самых странных обвинений. И с другой стороны, недаром те, которым захочется подкреплять какими-нибудь учеными доводами польские притязания, вынуждены писать явную фальшь, вроде, например, сочинений известного Духинского32, где автор рассчитывает единственно на невежество публики. Впрочем, настоящие события в Польше доказывают с достаточною ясностью, что самые злые противники наши между поляками люди или полуобразованные, или вовсе невежественные. С поляком основательно и серьезно образованным мы можем еще столковаться; полуобразованный или вовсе невежественный обыватель будет всегда игрушкою людей, которые захотят фанатизировать его религиозную и патриотическую ненависть к москалям. Всякое правительство, коль скоро оно берет в свои руки общественное образование, с тем вместе принимает на себя обязательство содействовать ему всеми своими силами: это для него долг совести перед народом. Но в Польше это для нас даже более, чем долг совести; наша прямая политическая задача для нашей собственной пользы — развивать в этой стране всеми средствами серьезное, основательное научное образование. Прежняя система имела в этом отношении, между прочими, очень важный, по моему мнению, недостаток. Мы опасались скопления юношей в Варшаве и отправляли их в русские университеты; туда же обращали мы поляков, уроженцев западных губерний, не дозволяя им ехать учиться в Польшу. Конечно, при слабом управлении и при дурной полиции значительное число молодежи в столице Царства Польского может подать повод к неприятным для нас демонстрациям и т. п.; но мне кажется, что от нас зависит предупреждать их, и впрочем, всякие приключения такого рода совершенные пустяки в сравнении с положительным вредом, происходящим от искусственного удаления польской учащейся молодежи из центра страны. Пусть поляки отправляются добровольно слушать лекции в наших университетах; чем больше будет таких охотников, тем лучше. Но когда мы насильно заставляем поляка учиться в Москве или Петербурге и мешаем ему ехать в Варшаву, то мы тем самым внушаем ему недоверие к преподаваемой у нас науке. Он не может не сказать себе: «Должно быть, в науке, как ее преподают в Петербурге и Москве, кроются какие-нибудь правительственные расчеты: иначе зачем заставлять меня учиться непременно там, а не у себя дома?» Вот почему русское университетское преподавание получает так мало влияния на поляков и оказывается вообще так мало способным внушать им серьезную любовь к науке. Прибавим еще другую вредную сторону этой системы. Поляк, уроженец Литвы или Украины, желал бы ехать в польский университет; мы ему велим отправляться в русский. Неужели он от этого обрусеет, неужели его польский патриотизм ослабнет? Напротив: он является в Москву или Петербург в некотором смысле изгнанником, а в изгнании, как известно, растут мечты, которые на родной почве разбиваются о живую действительность. Замечают, что лучшее средство излечить поляка из западных губерний от мечтательных идей о великой, идеальной Польше — послать его в малую действительную Польшу, т. е. в Царство Польское, а мы, вместо того, отправляем его еще дальше от родной его почвы, в русскую среду, где, окруженный чужими, он должен еще более сосредоточиться в исключительности своих национальных идей.
Я указал те два предмета, которые составляют, как мне кажется, существеннейшую задачу нашу в Царстве Польском. Наша обязанность там — и для нашей собственной пользы, и для блага польской нации — доставить самостоятельность польскому крестьянству и употребить все усилия для распространения в Польше серьезного научного образования. Эти вопросы несравненно важнее всяких вопросов о политическом устройстве Царства. Никакое политическое устройство, никакая система управления не может удовлетворить поляков; польский вопрос, как я сказал, неразрешим никакими политическими мерами, польский вопрос может быть только упразднен, и упразднить его могут только социальные средства.
СПб. 4 декабря 1863
КОММЕНТАРИИ
правитьВпервые опубликовано тремя отдельными брошюрами (см. примечание 1 к данной статье).
Текст печатается по изданию: Гильфердинг А. Ф. Собр. соч. в 4 т. Т. 2. С. 291—360.
В этих статьях А. Ф. Гильфердинг не только описывает перипетии польского мятежа 1863 г., но и справедливо и объективно оценивает специфику русско-польских отношений, многие черты которых сохраняются и до нашего времени. Особенно А. Ф. Гильфердинг подчеркнул то обстоятельство, что польское восстание вовсе не направлено на восстановление свободы Польши, а носит захватнический в отношении Западной Руси характер. Напомним некоторые исторические особенности польского кризиса 1863 г.
С начала воцарения Александра II в Польше начались либеральные реформы. Царство получило широкую автнономию, включая собственное правительство под руководством маркиза А. Велепольского, амнистированного участника мятежа 1830—1831 гг. Однако это не устраивало польское шляхетство, требовавшего распространения польской власти на белорусские, литовские и украинские земли. С 25 февраля 1861 г. в Варшаве начались манифестации под польскими знаменами и гербами всех провинций прежней Польши. В отношении русских, проживающих в Польше, установилась атмосфера морального террора. Общеимперские власти в Польше фактически самоустранились от управления краем. В самом начале 1863 г. 300 польских помещиков Подольской губернии направили императору Всеподданнейший адрес, в котором, при всех верноподданнических словесных оборотах, призывали установить польскую администрацию над правобережной Украиной.
9 (22) января 1863 г началось восстание в Польше и Северо-Западном крае (так назывались Белоруссия и Литва). Этот мятеж поставил Российскую империю на грань распада. Дело заключалось вовсе не в мощи мятежа (ведь общее количество инсургентов не превышало 20 тыс., поляки не взяли ни одного города и не имели ни одной военной победы в прямом боевом столкновении). Главной особенностью польского восстания была почти всеобщая поддержка мятежников русским «передовым» обществом. Революционные радикалы оказывали полякам прямую помощь, в том числе личным участием в боях против соотечественников (как погибший в бою А. Потебня), пытались поднять восстание в Поволжье (казанский заговор). А. И. Герцен на страницах «Колокола» открыто поддерживал польские требования. М. А. Бакунин пытался отправить к берегам Курляндии корабль с оружием для мятежников. Уже 19 февраля в Москве и Петербурге появились прокламации с призывом к солдатам поддержать польских мятежников, повернув оружие против офицеров.
Фактически солидаризировались с поляками и русские либералы. В петербургских ресторанах поднимали тосты за успехи «польских братьев», либеральная пресса рассуждала об исторической несправедливости в отношении Польши и необходимости вслед за освобождением крестьян — освобождения польского народа.
Либеральные шатания испытывал и наместник в Царстве Польском Великий Князь Константин Николаевич. В Польше и западных губерниях уже шли бои, но не было введено чрезвычайное положение, войска не были приведены в боевую готовность, националистические польские газеты выходили совершенно легально, полиция не имела права проводить обыски в костелах, хотя именно в них находились типографии, склады оружия и пр. Из соображений гуманности немедленно освобождались несовершеннолетние пленные повстанцы.
Сами мятежники при этом не испытывали никаких сентиментальных чувств. Нападения проводились на спящих в казармах солдат, офицеров приглашали в гости к местным помещикам и вероломно убивали. Погибли многие гражданские русские, проживавшие на охваченных мятежом территориях. Для XIX столетия, когда еще сохранились традиции рыцарственного отношения к противнику, такие вещи, особенно от поляков, имеющих репутацию аристократического народа, были внове.
Наконец, польский мятеж вызвал международный кризис. Уже 17 апреля 1863 г. Англия, Франция, Австрия, Испания, Португалия, Швеция, Нидерланды, Дания, Османская империя и папа римский предъявили России дипломатическую ноту, более похожую на ультиматум, с требованием изменить политику в «польском вопросе». Западные страны предлагали решить судьбу Польши (подразумевая ее в границах Речи Посполитой 1772 г.) на международном конгрессе под своим руководством. В противном случае западные страны угрожали войной.
Активизировалась подрывная деятельность на рубежах Российской империи. Летом на Черноморском побережье Кавказа, где еще продолжалась война с черкесами, с парохода «Чезапик» высадился вооруженный отряд («легион») польских эмигрантов под командованием французских офицеров во главе с полковником Пржевлоцким. Задачей легионеров было открыть «второй фронт» против России на Кавказе. При этом сами поляки были лишь пушечным мясом, а организаторами высадки легиона были западные страны. Так, непосредственно организацией посылки «Чезапика» занимался капитан французской армии Маньян. Одновременно отряд полковника З. Ф. Милковского, сформированный из польских эмигрантов в Турции, попытался пробиться из Румынии на юг России. Правда, румынские власти разоружили отряд, не дав пройти ему к границам России.
Хотя легионеры Пржевлоцкого были быстро перебиты, но высадки новых легионов продолжались. Это было весьма опасно, учитывая, что после Крымской войны Россия не имела военного флота на Черном море. Одновременно британский флот начал крейсировать возле российских берегов на Тихом океане. Начались набеги кокандцев и подданных других среднеазиатских ханств на российские владения на территории нынешнего Казахстана. Казалось, повторяется ситуация 1854 г., когда Россия в одиночку противостояла всей Европе на несравненно более худших, чем тогда, геополитических позициях.
Однако самая главная проблема, вызванная мятежом, заключалась в том, что инсургенты сражались не за свободу польского народа, а за восстановления Речи Посполитой с границами, далеко выходящими за этнографические границы польской народности. На картах, отпечатанных поляками на Западе, была изображена Польша «от моря до моря» с такими «польскими» городами, как Киев, Рига, Смоленск, Одесса, и пр. Требование «исторических границ» прежней Речи Посполитой было присуще совершенно всем польским повстанческим организациям. Еще до восстания, 11 сентября 1862 г., вскоре после покушения на наместника в Польше Великого Князя Константина Николаевича, в ответ на Манифест наместника к населению Польши, открывавшегося словами «Поляки! Верьте мне, как я верю вам!», он получил послание от графа А. Замойского, одного из влиятельнейших польских деятелей. Выразив дежурную радость по поводу спасения жизни наместника, Замойский писал: «Мы можем поддерживать правительство, только когда оно будет польским и когда все провинции, составляющие наше отечество, будут соединены вместе, получат конституцию и либеральные учреждения. Если мы любим отечество, то любим его в границах, начертанных Богом и освященных историей». Весной 1863 г. под влиянием первых успехов, не столько военных, сколько дипломатических, мятежники перестали стесняться. В апреле сначала последовал Универсал подпольного правительства Польши о свободе совести, но уже две недели спустя последовала прокламация о восстановлении униатской церкви и о том, что для православных «наступила минута расплаты за их преступления».
В такой накаленной атмосфере, когда к пропольским настроениям «передового» общества добавился паралич власти, вызванный неспособностью Великого Князя Константина Николаевича управлять Польшей и страхом официального Петербурга перед коалицией европейских государств (что и привело к поразительной апатии в применении военной силы в Польше), консерваторы показали свою самостоятельность и государственное мышление.
Первым с открытым забралом против мятежников и слабости официального Петербурга выступил известный журналист, редактор газеты «Московские Ведомости» Михаил Катков. С первых же дней мятежа, когда русские газеты ограничивались перепечаткой официальной хроники, M. H. Катков выступил с требованием решительного подавления мятежа. Он сразу нанес удар по самому главному, но и самому уязвимому лозунгу польской пропаганды — лозунгу борьбы за независимость Польши. «Польское восстание вовсе не народное восстание; восстал не народ, а шляхта и духовенство. Это не борьба за свободу, а борьба за власть», — писал он.
Польские претензии распространялись на Литву, Белоруссию и Правобережную Украину, которые поляки называли «забранным краем» (хотя там поляки составляли привилегированное меньшинство) и без владения которым польское государство в случае восстановления не имело в тех условиях никакого будущего.
Силу претензиям поляков на западные губернии России придавало то обстоятельство, что значительная часть тогдашнего русского общества, вне зависимости от своих политических взглядов, совершенно не знала ни истории, ни этнографии этого края. Петербургская и московская интеллигенция не знала, что это были земли прежней Речи Посполитой и что здесь властвует богатое и влиятельное польское дворянство. Местное православное крестьянство было угнетено и забито, как нигде в империи и голоса своего не имело. О масштабах панской эксплуатации белорусских крестьян лучше всего говорят данные статистики. Так, в Витебской и Могилевской губерниях в 1804—1849 гг. смертность превышала рождаемость.
Впрочем, даже образованные люди многое не знали, ведь в учебнике географии Арсеньева, по которому учились несколько поколений гимназистов, Белоруссия и Правобережная Украина назывались польскими губерниями, а их жители — поляками. До 1840 г. языком делопроизводства в местных канцеляриях был польский, да и после официального введения здесь русского языка из-за нехватки кадров вплоть до 1863 г. позиции польского языка как административного оказывались незыблемыми.
До 1840 г. в Западном крае действовал местный свод законов (Литовский статут), но и после его отмены и распространения на Белоруссию, Литву и Правобережную Украину общеимперского законодательства традиции местного управления сохранялись. Не случайно многие путешественники из Петербурга или русской глубинки чувствовали себя в Белоруссии и на правом берегу Днепра как за рубежом.
Наконец, что придавало польским претензиям особую силу, так это то обстоятельство, что чуть ли не все выдающиеся деятели польской политики и культуры родились именно в Западном крае. Т. Костюшко, А. Мицкевич, Ц. К. Норвид, В. Сырокомля, С. Монюшко, М. Огинский и др. родились далеко за пределами этнографической Польши и были литвинами (ополяченными белорусами и литовцами). Именно в Западном крае находились земельные владения значительной части польской аристократии. Родовые «гнезда» Потоцких, Чарторыйских, Сангушко, Тышкевичей, Ржевусских, Радзивиллов и прочих магнатов, игравших огромную роль в польском движении и при этом тесно связанных с российской и европейской аристократией, также находились восточнее Буга.
По этой причине не приходится удивляться обилию исторических материалов на страницах русской патритической печати в кризисный 1863 г. В значительной мере патриотам удалось добиться успеха. Впоследствии известный либерал, двоюродный брат Н. Г. Чернышевского, А. Н. Пыпин признавал: «Само русское общество только с восстания 1863 г. вспомнило, что это край русский». Следует заметить, что открыто полемизировать с поляками было сложно из-за проблем с собственной российской цензурой. Именно этим отчасти объясняется обилие материалов о прошлом русско-польских отношений, об истории, этнографии и преобладающем вероисповедании в Западном крае. Попытки прямой полемики с польскими претензиями решительно пресекались.
Однако русские патриотически настроенные авторы не сдавались. Еще летом 1862 г., за полгода до восстания, в газете «День» ее редактор И. Аксаков сделал очень удачный ход, поместив на страницах газеты статью поляка Грабовского о праве Польши на Белоруссию и Украину. Надменный тон поляка произвел отрезвляющее впечатление на многих русских людей, первоначально сочувствовавших мятежникам. Единственным, кто не оценил мастерства И. Аксакова, были официальные власти, и Аксакову пришлось долго и унизительно извиняться за статью Грабовского. После начала боевых действий в Польше и Северо-Западном крае цензура стала особенно беспощадна.
Жертвой цензуры стал и журнал братьев Достоевских «Время». В апрельском номере журнала H. H. Страхов поместил под псевдонимом «Русский» первую часть статьи «Роковой вопрос», в которой были перечислены все требования польской стороны. Это вызвало гнев M. H. Каткова. Сотрудник «Московских Ведомостей» К. А. Петерсон поместил статью, в которой назвал «Время» «орудием польской интриги» и потребовал закрыть журнал. В результате «Время» действительно было закрыто. Напрасно H. H. Страхов доказывал, что он поместил польские требования в первой части своей статьи только для того, что бы опровергнуть их во второй (подобный полемический прием H. H. Страхов действительно широко применял, что делало его непобедимым спорщиком). Цензура была неумолима. 1 июня «Время» было закрыто. Через два месяца в «Русском Вестнике» была помещена статья самого M. H. Каткова, в которой разбиралась статья H. H. Страхова, фактически снявшая все обвинения К. А. Петерсона. Но это не воскресило журнал Достоевских.
Особое внимание уделяли русские патриоты опровержению польской демагогии об освободительном характере своей борьбы. В Западном крае помещичий характер мятежа был наиболее очевиден. Еще перед отменой крепостного права именно польское дворянство Литвы и Белоруссии занимало наиболее непримиримые позиции в крестьянском вопросе. В условиях получения крестьянами, пусть даже и за выкуп, части шляхетских земель, а также при распространении на Западный край всесословных учреждений, местное польское привилегированное меньшинство теряло экономическую власть в крае. Политической же власти оно не имело уже с падения Речи Посполитой. В этих условиях польское дворянство могло только силой оружия, воссоздав Польшу, сохранить свое прежнее господство в крае. Катков не постеснялся нанести удар ниже пояса, напомнив, что большинство шляхетских имений заложено в опеку и только восстановление Польши способно обеспечить польскому помещичьему классу господство в Белоруссии.
Реформа 1861 г. в западных губерниях саботировалась польским дворянством. В Литве и Белоруссии сохранялся оброк и все другие повинности, все мировые посредники были из числа местных помещиков. Впрочем, в ряде мест Белоруссии местные крестьяне только от русских солдат узнали, что крепостного права уже нет целых два года! Гильфердинг с полным основанием уподобил польский мятеж восстанию американского рабовладельческого юга, проходившего в это же время в США.
Однако все же главным для патриотической прессы были не исторические изыски, а актуальные проблемы. В частности, M. H. Катков обращал внимание на пассивность Великого Князя Константина Николаевича в условиях восстания. Весной 1863 г. M. H. Катков прямо обвинил брата царя в измене! Это было неслыханной дерзостью — никто до этого не мог обвинять в чем-либо особу императорской фамилии! Однако двусмысленная политика наместника в Польше действительно только провоцировала мятеж, и в этих условиях M. H. Катков не побоялся выступить против брата императора, зная, что в любой момент он может угодить под арест. Всего лишь несколько месяцев назад был арестован Н. Г. Чернышевский. Хотя его обвинили в изготовлении революционных прокламаций, поводом для ареста редактора «Современника» послужили его пропущенные цензурой статьи. Катков вполне мог отправиться в Сибирь вслед за Чернышевским. Но M. H. Катков сумел свести свою кампанию против Великого Князя к кампании в рамках верноподданейших адресов, посланий и воззваний. В результате Каткову удалось добиться успеха — наместник уехал за границу «на лечение», а командующим в Северо-Западном крае с диктаторскими полномочиями, по предложению Каткова, был назначен генерал M. H. Муравьев.
Среди множества русских генералов Михаил Николаевич Муравьев (1796—1866) выделялся своим прошлым — в молодости он участвовал в Отечественной войне 1812 г. и был членом декабристских организаций. Впрочем, главным было не декабристское прошлое генерала (хотя это тоже было умелым пропагандистским шагом Каткова), а его опыт руководства землями края. M. H. Муравьев предлагал царю уничтожить униатскую церковь и вернуть белорусов в православие, ликвидировать польские учебные заведения в крае, начиная с Виленского университета, и выдвинуть на руководящие посты местных православных белорусов. В период восстания 1830—1831 гг., когда Муравьев был могилевским губернатором, он отчасти реализовал эту программу в вверенной ему губернии.
Три десятилетия спустя M. H. Катков предложил сделать M. H. Муравьева диктатором известного ему края. Под давлением общественного мнения, умело направляемым M. H. Катковым, Александр II назначил M. H. Муравьева наместником Северо-Западного края, включающегося в себя 7 губерний (Мо-гилевскую, Витебскую, Минскую, Виленскую, Ковенскую, Августовскую, Гродненскую). В момент назначения M. H. Муравьева восстание было на подъеме, отношения с западными державами были обострены до предела. Не случайно, императрица Мария Александровна сказала M. H. Муравьеву при отъезде в Вильну: «Хотя бы Литву, по крайней мере, мы могли бы сохранить». Собственно Польшу в Петербурге считали уже потерянной. Однако M. H. Муравьев оказался на высоте положения.
Действовал Муравьев решительно и жестко. 1 мая 1863 г. он был назначен генерал-губернатором, 26 мая прибыл в Вильну в качестве наместника, а уже 8 августа принял депутацию виленского шляхетства с изъявлением покаяния и покорности. К весне 1864 г. восстание было окончательно подавлено. Муравьев при усмирении мятежа применял весьма решительные меры. По приговорам военно-полевых судов 127 мятежников были публично повешены, сосланы на каторжные работы — 972 человека, на поселение в Сибирь — 1427 человек, отданы в солдаты — 345, в арестантские роты — 864, высланы во внутренние губернии — 4096 человек и еще 1260 человек уволены с должности административным порядком, в боях было убито около 10 тыс. мятежников. Кроме того, причастных к мятежу, но помилованных и освобожденных было 9229 человек. (Впрочем, и поныне существует миф о сотнях тысяч казненных и сосланных поляков.) Усмирение мятежа далось малой кровью: погибло 826 солдат и 348 умерло от ран, болезней или пропало без вести. Погибло также несколько тысяч полицейских, сельских стражников, чиновников, гражданского населения.
Однако Муравьев не только воевал и вешал. Он прибыл в Литву и Белоруссию с определенной программой. Своей задачей генерал-губернатор ставил полную интеграцию края в состав империи. Главным препятствием этого было польское помещичье землевладение. Учитывая, что городское население края состояло в основном из евреев и поляков, единственной опорой русской власти в крае могло быть только белорусское крестьянство.
Следовательно, для полной русификации края требовались поистине революционные меры по искоренению местного дворянства и предоставление политических и социальных прав только что освобожденному крестьянству. Парадоксально, что проводить в жизнь эту политику стал M. H. Муравьев, имевший репутацию противника освобождения крепостных в 1861 г. Впрочем, это было не только личной инициативой генерал-губернатора. К этому же призывал и А. Ф. Гильфердинг
M. H. Муравьев обложил десятипроцентным налогом с доходов шляхетские имения и собственность католической церкви. Помимо этого, дворянство должно было оплачивать содержание сельской стражи. (Можно представить себе ярость панов, оплачивающих стражу из числа своих бывших крепостных!)
Одновременно Муравьев ликвидировал в крае временнообязанное состояние. Мировыми посредниками назначались православные. Наделы для крестьян были увеличены. Крестьяне Гродненской губернии получили земли на 12 % больше, чем было определено в уставных грамотах, в Виленской — на 16 %, Ковенской — на 19 %. Выкупные платежи были понижены: в Гродненской губернии — с 2 р. 15 коп. до 67 коп. за десятину, в Виленской — с2 р. 11 коп. до 74 коп., в Ковенской — с 2 р. 25 коп. до 1 р. 49 коп.. В целом в результате реформ M. H. Муравьева в Белоруссии наделы крестьян были увеличены на 24 %, а подати были уменьшены на 64,5 %. Для усиления русского элемента в крае M. H. Муравьев ассигновал 5 млн рублей на приобретение крестьянами секвестированных панских земель.
О характере реформ Муравьева можно узнать уже по указам, которые выпускал генерал-губернатор. Так, 19 февраля 1864 г. был издан указ «Об экономической независимости крестьян и юридическом равноправии их с помещиками», 10 декабря 1865 г. К. П. Кауфман, преемник M. H. Муравьева на посту генерал-губернатора, продолжавший полностью его курс, издал красноречивый указ «Об ограничении прав польских землевладельцев». Помимо этого, M. H. Муравьев издал циркуляр для чиновников «О предоставлении губернским и уездным по крестьянским делам учреждениям принимать к разбирательству жалобы крестьян на отнятия у них помещиками инвентарных земель».
В результате такой политики Муравьева в Литве и Белоруссии действительно произошли серьезные социальные изменения. С весны 1863-го по октябрь 1867 г. в качестве новых землевладельцев в Северо-Западном крае было водворено 10 тыс. семей отставных нижних чинов, землю получили около 20 тыс. семей бывших арендаторов и бобылей, и только 37 семей дворян приобрели в губерниях края новые имения. В последнем случае, видимо, сказалось недоверие Муравьева к возможности помещичьей колонизации, благо печальный пример подобной политики, проводившейся после 1831 г., был перед глазами.
M. H. Муравьев развернул также строительство русских школ. Уже к 1 января 1864 г. в крае были открыты 389 школ, а в Молодечно — учительская семинария. Эти меры подорвали монополию католической церкви и польского дворянства на просвещение в крае, делавшую его недоступным для белорусов.
Ликвидируя польское помещичье землевладение в Белоруссии, M. H. Муравьев всячески подчеркивал тот факт, что подавляющее большинство польской аристократии происходило из числа перешедших в католичество еще в XVI—XVIII вв. русских князей прежнего Великого Княжества Литовского. Сотрудник М. Н. Муравьева, известный историк Ксенофонт Говорский в «Вестнике Западного Края» публиковал генеалогические таблицы, из которых можно было установить, что практически у каждого панского рода в Белоруссии предки были не только православными, но и нередко архиереями православной церкви.
Русские патриоты вообще подчеркивали, что мятежная шляхта состоит из наследственных предателей, предки которых предали веру и язык, а их наследники теперь предали царя, которому присягнули на верность. На этом основании консерваторы требовали принять самые строгие меры против польского дворянства.
Аналогичные антидворянские меры принимались по усмирению мятежа в Царстве Польском. Более того, поскольку здесь не было русского населения, основную ставку власти сделали на польское крестьянство. Одним из виднейших деятелей Великих реформ, руководившим всеми подготовительными работами, положенными в основу акта 19 февраля 1861 г., был Николай Милютин. Его ближайшим помощником, возглавившим администрацию в Польше и начавшим проводить в жизнь программу широких демократических преобразований, — А. Ф. Гильфердинг
Свои предложения Н. Милютин высказал царю во время аудиенции 31 августа 1863 г. Получив одобрение, Н. Милютин прибыл в Польшу в должности статс-секретаря Его Императорского Величества для особых возложенных поручений в Царстве Польском. Среди помощников Н. Милютина, кроме Гильфердинга, были также известные славянофилы Ю. Ф. Самарин и князь В. А. Черкасский, непосредственно крестьянской реформой занимался крупный юрист Яков Соловьев, в дальнейшем ставший сенатором.
19 февраля 1864 г. вышел Указ об устройстве крестьянского быта в Царстве Польском. В основе реформы были такие революционные изменения, как переход в собственность крестьян всей земли, которой они фактически владеют (это означало ликвидацию прав собственности шляхты на те крестьянские земли, которые юридически считались шляхетскими, но обрабатывались крестьянами). Вместо множества феодальных платежей для крестьян вводился лишь один фиксируемый поземельный налог, равный 2/3 прежнего чинша. Примерно 200 тыс. семей безземельных крестьян получили землю за счет конфискованных у мятежной шляхты и католической церкви владений. Весьма важным пунктом аграрной реформы было разрешение перехода крестьянской земли лишь к крестьянам. Данная мера должна была воспрепятствовать скупке земель евреями.
Среди других реформ в Польше можно назвать меры против католической церкви. Были проведены массовые конфискации земель у замешанных в мятеже монастырей, ограничена власть епископов над ксендзами, которые теперь могли найти управу на свое священноначалие. Был также пересмотрен учебный устав, подготовлена судебная реформа.
Таким образом, в Польше реформы носили еще более выраженный социальный характер, чем в Северо-Западном крае.
Подобные реформы могут показаться недостаточно радикальными с позиций сегодняшнего дня. Однако исторически со времен якобинских аграрных преобразований в период Великой Французской революции и до преобразований в западных губерниях Российской империи в Европе не было более решительных социальных реформ в сельском хозяйстве.
Совершенно новым в российской политике была ставка на социальные низы в бунтующих губерниях. Правящие верхи империи всегда боялись «пугачевщины» во всех проявлениях. Не случайно в начале польского мятежа, когда крестьяне подняли бунты против мятежных панов, царские власти принялись было усмирять верноподданных бунтарей. Так, в Радомской губернии Польши крестьяне поднялись против мятежников, но их усмирили с помощью военной силы по приказу наместника Константина Николаевича. Когда в Звенигородском уезде Киевской губернии крестьяне отказались работать на помещиков, примкнувших к мятежникам, то против них были посланы войска.
Как видим, реакция официальных властей было первоначально вполне традиционной. Однако под влиянием публицистов национального направления M. H. Муравьев не только не стал подвергать репрессиям «бунты против бунтовщиков», но и фактически одобрил их. В результате вместе с правительственными войсками против поляков стали действовать и крестьянские отряды. Во многих местах крестьяне «по-пугачевски» расправлялись с помещиками. Так, в Витебской губернии крестьяне разгромили имение помещиц Шумович, Водзяницкой, графа Молля и др.
Подобные меры вызывали ярость у русских крепостников, испытывающих чувство классовой солидарности с польским шляхетством. Один из лидеров аристократических конституционалистов граф В. П. Орлов-Давыдов мрачно сетовал: «Общая развязка делами и в Польше, и в России — разорение дворянства, в Польше бунтующего, в России смиренного… Дело в том, что наше правительство ведет войну не столько с Польшей, сколько с дворянством, равно польским и русским».
Несмотря на оппозицию радикалов и крепостников, русские патриоты приветствовали разгром поляков. Не случайно в консервативных кругах сложился настоящий культ личности Муравьева. Поэт А. Фет посвятил Муравьеву стихотворение «Нетленностью божественной одеты…», А. Майков создал стихи «Каткову», «Западная Русь», «Что может миру дать Восток» и др. Когда Муравьев приехал весной 1864 г. в Петербург, то восторженная толпа несла его на руках из железнодорожного вагона до экипажа.
Зато сильное поражение потерпел в 1863 г. русский радикализм. Откровенно антинациональная позиция в «польском вопросе» дорого обошлась Герцену. За 1863 г. тираж «Колокола» упал с 2500 до 500 экземпляров. Больше никогда «Колокол» не имел такого влияния, как в начале 60-х гг.
Хотя правительство во время польского кризиса и действовало под влиянием патриотов, взгляды реформаторов типа М. Н. Муравьева и Н. А. Милютина не стали официальной программой. Это особенно проявилось в дальнейшей судьбе социальных реформ в Северо-Западном крае и Польше.
Давление аристократов, сохранившееся влияние поляков при дворе привели к тому, что программа реформ и в Северо-Западном крае, и в Польше не была полностью выполнена. Как только прошел страх перед общероссийской революцией и войной с европейскими странами, в официальном Петербурге сразу начали менять курс. M. H. Муравьев получил титул графа Виленского и был в мае 1865 г. уволен в отставку. Сменивший его на посту генерал-губернатора К. П. Кауфман продолжал политику своего предшественника, но и он через год был отправлен завоевывать Туркестан. Новый генерал-губернатор Северо-Западного края А. Л. Потапов ликвидировал почти всю «систему Муравьева». Пытавшийся проводить прежний курс виленский губернатор, знаменитый мореплаватель контр-адмирал Шестаков, был уволен в отставку. Также был смещен с должности попечитель виленского учебного округа Батюшков, пытавшийся продолжать русификацию Северо-Западного края. В июне 1867 г. последовала амнистия для большинства бывших повстанцев. Польские помещики даже стали получать назад конфискованные за участие в мятеже земли. Польское помещичье землевладение сохранилось в Белоруссии до 1917 г., а в Западной Белоруссии --до 1939 г.
Российские крепостники не скрывали ликования. Газета «Весть» после смерти Муравьева в посвященном ему некрологе не удержалась от бестактных и оскорбительных высказываний в адрес покойного графа Виленского. Не случайно вскоре после этого редактора «Вести» Скарятина освистали в Смоленске на обеде в честь открытия железной дороги Витебск — Рославль. Смоленская губерния, граничившая с Северо-Западным краем, на территорию которой также претендовали польские мятежники, отличалась сильными консервативными и патриотическими взглядами местного общества. Даже смоленские «дикие помещики» не разделяли пропольские воззрения в общем-то близких им крепостников «Вести». Впрочем, поддержка «Вестью» польских помещичьих интересов объяснялась не только дворянской солидарностью. В 1869 г., когда полемика «Московских Ведомостей» с крепостниками продолжалась с прежним жаром, M. H. Катков указал на подтверждаемые официальными источниками факты субсидирования «Вести» польскими помещиками. С протестом против новой политики в Белоруссии выступил вождь славянофилов И. С. Аксаков в газете «Москва». В результате «Москва» была закрыта, а И. С. Аксаков на полтора десятилетия оказался отлучен от публицистики. Вот в каких условиях приходилось действовать национально мыслящим русским людям при отстаивании русских интересов!
Статьи А. Ф. Гильфердинга были примером национальной журналистики, которую отличала не только страсть литератора, но и несомненный дар публициста, совмещающего научность и доступность. Думается, что, учитывая полную неосведомленность русских людей нашего времени в обстоятельствах «домашнего старого спора славян», его статьи по «польскому вопросу» будут интересны и поучительны для современного читателя.
1 Под этим заглавием здесь перепечатываются три статьи, написанные мною во время последнего польского восстания и помещенные в «Русском Инвалиде», откуда их заимствовала и газета «День». Первая статья, писанная в апреле 1863 г., была озаглавлена: «За что борются русские с поляками». Вторая, относящаяся к июлю того же года, имела заглавием: «В чем искать разрешения польскому вопросу». Третья — «Положение и задача России в Царстве Польском» — писана в декабре 1863 г. Статьи эти носят на себе отпечаток той тревожной поры, в которую они вышли в свет, и мы не сглаживаем с них этого исторического колорита: мы оставляем их в том виде, в каком они явились в разгар борьбы с поляками, хотя многое, что в то время казалось сомнительным, с тех пор окончательно уяснилось, и многое осуществилось, о чем в 1863 г. едва дерзали мечтать.
2 Впоследствии редакция «Вестника» перенесена была в Вильну.
3 Ходачковою называлась бедная, носившая лапти шляхта, в польских землях, особенно в Великой Польше и Мазовии.
4 Bolestaw Chrobry. <С. 11>.
5 Там же. С. 176.
6 Это вполне доказано польским историком г. Шайнохою в его превосходной книге «Jadwiga i JagieWo».
7 Histoire de la Lithuanie et de la Ruthénie jusqu'à leur union définitive avec la Pologne conclue à Lublin en 1569, par Joachim Lelewel, traduit par E. Rykaczewski, avec les notes du traducteur. Paris et Leipzig. 1861. Introd. pag. V et VI.
8 Jadwiga i Jagie. Wo. 2-е изд. С. Х.
9 Rzut ока na rozwöj polityczny i spoleczny w Krölestwie Polskiem od roku 1831 do naszych czasöw. Лейпциг, 1862. Брошюра эта приписывалась маркизу Велепольскому
10 Оппозиция его величества (а не его величеству), в противоположность правительству его величества: известные термины английской конституционной жизни.
11 Запутано (лат.).
12 Некоторые из этих лиц, и притом влиятельнейшие между ними, принимали, как потом оказалось, прямое и деятельное участие в революционном движении 1861—1863 гг.
13 Правда, что местное положение установляло регулирование этих повинностей впоследствии особыми поверочными комиссиями. Но, принимая в соображение, что при обыкновенном ходе дел комиссии эти могли бы состоять почти исключительно из местных дворян и чиновников, т. е. преимущественно поляков, легко усмотреть, что за польским дворянством оставалась выгода не только в отсрочке приведения в действие фактического освобождения крестьян, но и в некоторой гарантии, что все это дело до известной степени останется в его руках.
14 Бьюкенен, Джеймс — 15-й президент США (1857—1861), симпатизировавший рабовладельцам Юга, в преддверии гражданской войны разместил в южных штатах большие запасы вооружения, которые и стали основным арсеналом мятежников войне. (Прим. ред.)
15 Благо государства — да будет высшим законом (лат.).
16 Прекращение обязательных отношений крестьян к помещикам в означенных трех губерниях совершилось, как известно, Указом 30 июля 1863 г.; а Указом 2 ноября того же года эта мера распространена на Могилевскую губернию и белорусские уезды Витебской губернии.
17 Подобная мера принята Указом 10 мая 1867 г.
18 Journal des Débats от 15 июля 1863 г.: Les insurgés de Smoienskont fait une diversion et livré avec success, à ce qu’il parait, un combat aux Russes sur la route de Moscou.
19 Известно, что попытка поляков завоевать Московское государство в начале XVII столетия была первоначально частным предприятием некоторых магнатов и шляхты и что Польша, как государство, была лишь мало-помалу втянута в это дело.
20 Речь идет об особом порядке управления Царством Польским и Западным краем, установленном весной 1863 г. M. H. Муравьев в Северо-Западном крае и фельдмаршал граф Ф. Ф. Берг, наместник Царства Польского, имели данные им императором диктаторские полномочия, благодаря которым, не обращая внимания на мнения либеральствующих петербургских бюрократов и «свободной прессы», они смогли провести необходимые реформы, способствующие полной интеграции западной части прежней Речи Посполитой с Российской империей. (Прим. ред.)
21 Можно опираться на штык, но нельзя на нем сидеть (фр.) — фраза, приписываемая Талейрану, министру иностранных дел Франции при Наполеоне. (Прим. ред.)
22 Зная Мицкевича как поэта, мы вообще слишком мало обращаем внимание на него как на мыслителя. Между тем он является полным представителем и провозвестником всех тех идей, которые движут поляками и воплощаются в их действиях. Приведу один характеристический пример. В статье по поводу заседания общества русских земель для празднования годовщины бывшего в 1831 г. восстания в Литве, Волыни, Подолии и Украине, статье, написанной 5 апреля 1833 г., под заглавием «О конституции повстанцев», — Мицкевич опровергает мысль, появлявшуюся в польской эмиграции, определить заранее ту форму правления, ту конституцию, которую должна получить Польша, освобожденная от русской власти. Вся конституция польских повстанцев должна состоять, по словам Мицкевича, в следующих немногих статьях, которые я перевожу из его статьи буквально: «Ст. 1. Москаля, служащего Николаю, убивать, ловить, преследовать как можно дальше. Ст. 2. Между повстанцами и Николаем нет никаких условий, договоров, конвенций, перемирий, сношений и т. п. Ст. 3. Каждого шпега (шпиона), каждого русского чиновника, угнетавшего поляков, каждого поляка, уличенного в том, что он сторонник России, ловить, судить, казнить. Ст. 4. Революционная власть принадлежит тому, кто ее возьмет. Она более или менее обширна, смотря по многочисленности отдела, ей подчиненного, талантам и счастью вождя. Власть эта остается до тех пор, пока ей повинуются. Ст. 5. Власть, водворившись в городе или местечке, становится законодательною; схватив преступника, превращается в судебную; а если состоит из малого числа повстанцев, сама выполняет свои приговоры. Ст. 6. Подати собираются из добровольных приношений. Кроме того, власть забирает все, что нужно во время войны». (Полн. собр. соч. Мицкевича, парижск. изд. 1860. Т. VI, с. 159). Стоит вместо имени Императора Николая поставить имя Императора Александра II, вместо 1833 г. поставить 1863 г., и в этой, начертанной Мицкевичем «конституции повстанцев», мы будем иметь во всей точности кодекс современного польского восстания.
23 Можно бы было, опять-таки у Мицкевича, всеобъемлющего представителя польских идей, найти выражение этой наиболее грустной стороны современного полонизма. Вспомним характеристическую сцену в «пане Тадеуше» (книга X), когда после победы, одержанной шляхтою над москалями, пан-судья спрашивает у своего ключника про участь майора (поляка, состоявшего на русской службе), который попался в плен в этом деле и отдан был на попечение ключнику. «Ключник оглянулся кругом, погладил лысину, махнул небрежно рукою, как бы давая знать, что он все устроил»… «Requiescat in pace» (вечный покой), — сказал подкоморий. «Видно, был в этом перст Божий, — прибавил судья, — но я в этой крови невинен, я ничего не знал о том». Тут ксендз (бернардинский монах, заправлявший целым восстанием, раненный в этой стычке с русскими и умирающий), — «ксендз привстал с подушек и сидел насупившись; наконец сказал, взглянув быстро на ключника: „Великий грех убить безоружного пленника! Христос запрещает мстить даже врагу! Ой ключник, ты дашь тяжкий ответ пред Богом. Есть одна рестрикция (одно ограниченье); если это сделано не из глупого чувства мести, a pro publico bono (т. е. для общего блага)“. Ключник кивал головою и вытянутой рукой, и, моргая, повторял: 'Pro publico bono!'».
24 Заимствую эти строки из любопытного, но, к сожалению, оставшегося не напечатанным, письма одного поляка из Варшавы, по поводу и отчасти в опровержение моей первой статьи о польском вопросе.
25 Убийство нации (фр.).
26 До абсурда (лат.).
27 Лелевель Иоахим (1786—1861) — польский историк, в период мятежа 1830—1831 гг. был председателем т. н. Патриотического общества, член Верменного правительства. В эмиграции возглавлял организацию «Молодая Польша», связанную с аналогичными «молодыми» европейкими организациями, связными с масонскими кругами. (Прим. ред.)
28 Я не говорю, разумеется, о евреях, а имею в виду собственно поляков.
29 Пушечное мясо (фр.).
30 Вот подлинные его слова из печатного его сочинения: «Уничтожьте мысленно невежество и нищету земледельческих масс, и они без потрясения и без удивления сольются с рыцарским сословием (avec l’ordre équestre), т. е. со шляхтою; тогда обе составные части польского общества приведутся к одной… По мере того как уменьшаться будет невежество и нищета земледельческих масс, круг рыцарского сословия будет расширяться» и проч. и проч. (De la nationalité polonaise dans bequilibre européen, par le général Louis Mieroslawski. Paris. 1856. С 374, 375). Вся книга написана в этом смысле; везде шляхетское сословие ставится идеалом демократии и зерном будущей демократической Польши.
31 Непременное условие (лат.).
32 Духинский Франциск (1817—1880 гг.) — польский «ученый», происходивший из семьи ополяченных малороссов. После поражения мятежа 1831 г. эмигрировал. Был профессором польской школы в Париже и хранителем музея в Швейцарии. Прославился своими псевдонаучными трудами. Основная мысль их заключалась в том, что поляки и «русские» (то есть украинцы) являются арийским народом, а москали — туранским, состоящим из смеси финнов и монголов. «Русь» — это исконная Польша, «русский» (то есть украинский) язык есть диалект польского, а Московия — варварская страна, представляющая угрозу европейской культуры. Только восстановленная Польша сможет стать барьером московскому варварству. Естественной границей Европы (и Польши как ее восточного форпоста) могут быть Днепр, Западная Двина. Духинский прововедовал крестовый поход Европы против России, ссылаясь на непримиримый характер европейского арийского и азиатского туранского русского миров. При всей своей антинаучности расистская теория Ф. Духинского получила распространение на Западе, причем некоторые элементы его теории существуют в западной, польской и особенно украинской общественной мысли до сих пор. Разумеется, ту мысль Духинского, что малороссы «самой природой» обречены всегда подчиняться полякам, современные самостийники умалчивают. (Прим. ред.)