Дмитрий Дмитриевич Смышляев
правитьПожар в Перми 14 сентября 1842 г.
правитьПожар, уничтоживший в августе 1842 г. значительную часть города Казани, произвёл странное впечатление на пермяков. Почему-то большая часть их стали высказывать опасение и за Пермь. Впрочем, эти опасения носили на себе некоторое время характер обыкновенных провинциальных толков, пока весь город не был окончательно встревожен в первых числах сентября слухами о найденных в разных местах анонимных записках, заключавших в себе предуведомления о том, что 14 сентября город Пермь будет выжжен; в некоторых записках предлагалось даже жителям заблаговременно принять меры к спасению их имуществ. Мне не случалось, конечно, видеть ни одной из подброшенных записок; но я могу удостоверить, что слухи о них были общими, и это могут, без всякого сомнения, подтвердить все современники катастрофы 14 сентября.
Страшное смятение распространилось между пермяками. Все глубоко были убеждены, что предсказание сбудется, но никак не могли себе представить, каким образом оно сбудется; никто не постигал возможности общего пожара. Как теперь помню тогдашние толки: «Ну, положим, — говорили пермяки, — что загорится дом, ну, не подоспеет вовремя пожарная команда — сгорит этот дом, ну, соседний дом сгорит, ну, пожалуй, ещё и третий… Но ведь наконец потушат же… Особенно, как будут все в ожидании, то ведь весь город сбежится на пожар и распространиться огню не дадут. Вот недавно (т. е. года два назад) загорелся дом Засухина: мигом сбежался народ, и дело кончилось тем, что обгорели две стены да часть крыши, — остальное отстояли… Оно конечно… Казань ведь сгорела же, да и ни с того ни с сего не станут подкидывать записки, в которых с такою уверенностию говорится о будущем пожаре… Пожалуй, чего доброго, ежели это поляки шалят… Так от них всего ждать можно: народ злющий, — коли пойдёт на пакость, так сделает своё дело… А впрочем, кто же знает, что это такое? Точно последние времена переживаем…»
Многие из пермяков не довольствовались такими толками; но, следуя совету неизвестных пророков, принялись прибирать что поценнее из имущества, дабы на случай было под рукою. Были даже такие, которые втихомолку, ночною порою, пытались вывезти кое-что в безопасные места, за город; но полиция, вероятно, желая предохранить город от общей сумятицы, силою понуждала их возвратиться с имуществом восвояси. Время шло. Общее беспокойство росло, во-первых, с приближением назначенного в записках срока, во-вторых, вследствие слухов о новых записках, о пойманных будто бы где-то подозрительных людях, при которых найдены легковоспламеняющиеся составы…
Раз я помню на нашей улице страшный гвалт: толпа людей с шумом вела какого-то человека высокого роста, в длинном засаленном нанковом сюртуке… Некоторые из толпы били и толкали его, и все без исключения ругали… Я испугался и с сильно бьющимся сердцем убежал в свою комнату. Не помню, в какой день это было, но только с этого времени в доме у нас начали рыться по сундукам и кладовым. Моя мать (отец ещё не возвращался с Нижегородской ярмарки) и нянька Варвара Ивановна хлопотали больше всех… Бремя правления домами возложено было отцом моим на время его отсутствия на конторщика Александра Ивановича. Это был длинный худощавый человек, весьма честный, но трусливый, как ребенок. Он только молился, плакал и дрожащими руками разбирал деловые бумаги и книги, из которых впоследствии оказались спасёнными большею частию те, которые можно было бы без всякого сожаления оставить на жертву огню, а более нужные документы и ценные вещи, бывшие в кабинете отца, сгорели. Кроме описанных приготовлений, в нашем доме введены были предосторожности, которые стали общими во всем городе. Половина жильцов спала днем, другая ночью; бодрствующие, все без исключения, были в карауле. Я особенно хлопотал, чтобы на мою долю приходился ночной караул. Мне нравились эта тревожная осторожность, стук в доски и палки, переклички: «слушай! послушивай! посматривай!» --которые оглашали весь город и в которых я принимал ревностное участие, — холодная лунная ночь, лёгкая дрожь под тёплым полушубком, разговоры с соседними караульщиками и дрёма, одолевавшая под утро усталый организм… гордился тем, что принимал участие в деле взрослых, и чувствовал в себе готовность и силы к чему-то, чего я, впрочем, сам не понимал хорошо. Однажды меня разбудил днем двоюродный брат — мой однолеток; раскрасневшись и запыхавшись, рассказал он мне, что в соседнем квартале вспыхнул забор, который был вымазан каким-то составом, что его тотчас же потушили и вытесали топором все подозрительные пятна, и приглашал меня, конечно, сбегать — посмотреть. Я мигом оделся, и мы полетели, как сумасшедшие. Действительно, забор оказался весь в белых пятнах: это были места, вырубленные топором. Кучка народу ещё не разошлась, и некоторые стояли с топорами в руках, рассуждая о происшедшем и внимательно осматривая, не осталось ли ещё на заборе такого места, которое следовало бы вырубить для безопасности… Слухи о поджигателях повторялись все чаще, и, кажется, не осталось ни одного деревянного забора за несколько дней до пожара, на котором не белели следы топора. Весь город был в напряжённо-тревожном ожидании.
В субботу 12 сентября часа в три пополудни мне как будто в сердце стукнул первый удар набатного колокола. Я замер и присел на месте; я чувствовал, как вся кровь во мне устремилась внутрь и сбежала с лица, с языка; руки и ноги у меня задрожали, я почувствовал, что не в состоянии двинуться, и, вообразивши, что огонь уже вокруг меня, крикнул в отчаянии не своим голосом. Откуда-то взялась передо мною Варвара Ивановна, также испуганная, схватила меня за руку и, крестясь и читая молитвы, вытащила на улицу. «Господи! Господи! Согрешили мы, грешные… Господи, помилуй! Знать, последнее время настало… Смотри-ко, дым-от какой валит…» — бормотала она. Я взглянул вправо и в самом деле увидел клуб чёрного густого дыма, который, как туча, поднимался вдали из-за гимназии и другого нашего дома, недавно купленного отцом. Мне показалось было, что именно эти здания и горят; но меня тут же успокоили (все домашние толпились за воротами) рассуждения о том, что это должно быть не близко и, вероятно, горит Александровская больница.
В это время выехал из ворот верхом на иноходце один из приказчиков моего отца и поскакал по направлению пожара. Вслед ему кричали все, чтобы он хорошенько узнал, где горит, и чтобы скорее возвращался рассказать,, что и как… Мало-помалу я, что называется, отошёл, и уверенность в отдалённости пожара совершенно меня ободрила. С двоюродным братом, о котором я уже говорил, мы побежали на вышку (чердак) дома, где застали кое-кого из прислуги, занятой наблюдениями чрез слуховое окно. Мы присоединились к ним и пробыли там с полчаса, пока не увидели гонца, возвращавшегося с пожара. Сбежавши во двор, мы узнали, что горит столовая в отделении кантонистов, что пожарная команда сильна работает и множество жителей ей помогают и что, вероятно, пожару распространиться не дадут. Так и случилось. Часа через два уже дым едва заметен был от нашего дома. Если допустить справедливость общей уверенности, что пожар 14 сентября произошёл от поджога и имел связь с подброшенными записками, то на этот предварительный пожар 12 числа должно смотреть как на удостоверение со стороны поджигателей в том, что предсказанное ими непременно совершится. И здание выбрано было ими для этой цели именно такое, от которого огонь не мог далее распространиться, — здание, стоящее особняком и притом пустое. Что же за надобность была им предостерегать жителей и советовать принять меры к сохранению имущества, если уже они задумали недоброе дело истребления города? Признаюсь, это для меня, как и для всех пермяков, неразрешимая загадка.
После пожара 12 сентября жителей города обуял такой панический страх, что некоторые из них считали даже излишним приготовлять что-нибудь к спасению от предстоящей беды; они были уверены, что это было совершенно излишне, что, куда бы они ни вывозили свои имущества, все равно они будут истреблены, если не огнем, то какими-нибудь другими средствами. Они уже представляли себе ожидаемое событие совершившимся и, как древние израильтяне на реках вавилонских, сидели и плакали… А неумолимое время шло, не обращая внимания на их бесполезные сетования и слезы…
Утро 14 сентября было в полном смысле прекрасное. Солнце так приветливо облило Пермь своими тёплыми лучами, такою жизнию наполнило воздух, так сладко защебетали птички на деревьях, что трудно было видеть в этом предзнаменование чего-нибудь недоброго. Пермяки, несмотря на тревожные ожидания свои, толпами повалили в церкви праздновать Воздвиженье Честного и Животворящего Креста… О, как многим из них памятно это прекрасное утро!..
Едва народ успел наполнить церкви, как благовест во-вся смешался со зловещими монотонными звуками набата. Нет надобности говорить о том, что никто уже не сомневался в беде, грозившей городу, и все вне себя бросились по своим домам — спасать, что ещё можно спасти. Не помню, что со мною было в это время, вижу только, как теперь, мать мою и её безотлучную в продолжение всего тревожного времени Варвару Ивановну, установлявших на окне спальни, открытом к стороне пожара, образа и молившихся. Потом вижу их в кладовой со сводами, беспорядочно вынимавших разный хлам из сундуков и, как водится, оставлявших что получше на погибель… Суматоха в доме была общая; всякий отпирал, что хотел, брал, что вздумалось, бил или укладывал в экипажи, что первое попадалось под руку. Часа, должно быть, через два телеги и разные экипажи были набиты битком разными разностями. Меня усадили с сёстрами в огромную старинную бричку, вывезенную когда-то отцом из Киева, на груду разного скарба. Вместе с нами отправила мать, сохранившая некоторое присутствие духа, Александра Ивановича, — для присмотра ли за нами, или потому, что он только мешал всем в доме своими рыданиями и совершенною неспособностью что-нибудь предпринять для спасения. Он, действительно, плакал навзрыд, как ребёнок, молился, уселся без шапки, спиною к козлам, с образом в руках. Обоз наш потянулся на канатную фабрику, находившуюся в полуверсте от города. Мы приехали наконец к месту назначения, разгрузились и отправили экипажи обратно. Что со мною было далее, до вечера, я не помню. Только и представляется мне теперь — бульвар, окаймляющий город, и густые клубы дыма, из-за него выходящие, как из жерла колоссальной трубы, да свист и треск пламени, которое, несмотря на ясный день, багровыми полосами колыхалось в дыму. Под вечер к нам наехали со своими пожитками многие из городских знакомых, и наш небольшой загородный дом наполнился до того людьми, сундуками, узлами и разным скарбом, что в полном смысле слова не только пройти или прилечь — яблочку было негде упасть.
Наступила ночь; страшное зарево заиграло на небе, и город весь потонул в огне… Между бульваром и нашею фабрикою все пространство загорелось огнями костров, и, как днем, можно было видеть жителей, выехавших в поле из города с их имуществами. Тот же крик, что и накануне, «слушай!» раздавался в тысяче отголосков, но уже не слышно было ни «послушивай!», ни «подсматривай!». Было не до шуток и смеха… Мне хотелось взглянуть, что делается в этом лагере, и я присоединился к кучке любопытных, отправлявшихся туда же. Сердце поворачивается, когда я вспомню то, что видел в эту ночь! Было не до церемоний, не до поддержания собственного достоинства — аристократы, перемешанные с плебеями, кого в чем застал пожар и что на ком уцелело во время общей суматохи, в беспорядке бродили между грудами спасённого в самом жалком виде имущества… Раздавался крик голодных и напуганных детей, стенания и вопли взрослых, из которых многие лишились последнего, бабы голосили на разные тоны… все измученные, убитые горем, с мыслию о котором ещё не успели свыкнуться… Не дай Бог быть свидетелем в другой раз подобной сцены!
В эту-то роковую ночь возвратился мой отец из Нижегородской ярмарки. Ещё в Оханске он услышал весть о пожаре; на вопрос: целы ли его дома? — ему отвечали, что, должно быть, целы. Нанявши лучших лошадей, он погнал в Пермь в надежде поспеть вовремя; но — увы! — на заставе он узнал, что уже дома его горят, а семейство выехало на фабрику, вследствие чего он и повернул к нам. Не нужно говорить, что свидание было не радостное. Не более как через четверть часа он уже летел в город, забравши с собою лошадей в телегах и фабричных рабочих. Страшная картина ожидала его. Сквозь дым и пламя, чрез горящие на перекрёстках мосты над канавами проскакали они из конца в конец Сибирскую улицу. Доехавши до большого, вновь купленного дома, отец увидел, что загорелось крыльцо, обращённое к гимназии, которая была уже вся в огне. Весьма бы легко ещё было спасти дом, если бы одна-две пожарные трубы были под рукою… Уславши людей с бочками за водою, отец сам бросился к полицеймейстеру Вайгелю просить у него пожарных инструментов — ему не дали. Часа через два, испытавши безуспешно все средства, он снова в отчаянии кинулся к полицеймейстеру, и — уж не знаю, чем купил на этот раз его милость, — инструменты явились, но было поздно: дом обнялся весь огнём. Отец махнул на него рукой и отправился к другому дому, в котором мы сами жили до пожара; но тот уже догорал в это время. Во дворе его отец мой нашел нянюшку Варвару Ивановну, которую в суматохе забыли и которая не хотела оставить дома. В огне и дыму бродила она около развалин в одном ситцевом платье и горько плакала. До последней поры она вытаскивала из кладовых, что могла, хотя и без пользы, потому что это все погорело на дворе. Отец мой, видя, что все усилия спасти что-либо напрасны, возвратился к нам и, конечно, привёз с собою и Варвару Ивановну.
Покойный Василий Васильевич Парначев рассказывал впоследствии, что, проходя на другой день часу в десятом утра мимо большого нашего дома, он видел, что солдаты пожарной команды, присланные, как выше было сказано, по просьбе отца моего для тушения пожара, разбили двери подвала, вытащили ящик шампанского и перепились… Двое из них отбили горлышко у бутылки и, потешаясь тем, что нагретое вино било вон, поочерёдно вливали его со смехом и ругательствами друг другу в рот; их товарищи давно спали мертвецким сном, подвергаясь опасности сгореть вместе с домом. Кто их спас — не знаю; но инструменты, с ними бывшие, действительно сгорели, что случилось, кажется, уже около полудня 15 числа. Не одна такая безобразная сцена разыгралась в эти несчастные для Перми дни.
Многим пермякам сильно памятен пожар 14 сентября, и некоторые в течение многих лет не могли после него оправиться; но едва ли не больше всех чувствителен юн был для моего отца. Много добра погорело у него: разные товары в амбарах, в кабинете — документы на . разных лиц, даже акты о его личности, большая библиотека, в которой много было библиографических редкостей, оригинальных старинных рукописей и списков; библиотека эта была им куплена у генерала Томилова. Кроме того, сгорел большой минеральный кабинет, приобретённый им в старые времена от одного любителя за 10 тыс. ассигнациями. В нем было много редких штуфов, каких уже ныне и найти нельзя. Но едва ли не чувствительнее всего этого была для моего отца потеря переписки его с графом Сперанским, с которым он был в весьма близких отношениях со времени ссылки графа в Пермь до самой смерти. Много и в других домах погорело подобных драгоценностей: так, у Мерзлякова сгорели бумаги, доставшиеся ему после смерти его родственника, известного профессора и поэта. Иван Фёдорович берег их, понимая им цену, и у него хранились даже детские прописи Алексея Фёдоровича. У одного чиновника Казённой палаты сгорел полный сундук рукописей замечательного человека своего времени — учителя гимназии Феонова. Да всего и не перечтёшь!
Прибавлю к моим юношеским впечатлениям ещё следующие заметки. Огонь показался первоначально на сеннике при постоялом дворе мещанина Никулина, в Екатерининской улице. При сильном ветре он быстро пошёл по левой стороне этой улицы к реке Ягошихе и в то Же время с дому губернского землемера Киттары (теперь мещанина Федотова, по прозванию Протаски), направился к Каме, по правой стороне Оханского проулка. В Екатерининской улице пожар дошёл до Соликамского проулка и к Петропавловскому собору, по Пермской улице. Почти в то же время, как вспыхнул дом Никулина, загорелась на Ягошихе пильная мельница, т. е. город загорелся не в одном месте, а с двух противоположных сторон — одновременно. От мельницы пильной огонь сообщился круподёрке, стоявшей ниже, и зданиям, расположенным по берегу Ягошихи. Между тем, пламя по Оханскому проулку шло до теперешнего полицейского пруда, истребив все строения по ту и другую сторону, захватило часть Покровской улицы до Широкого переулка, направилось к Сибирскому проулку и Торговой площади, по Торговой и Монастырской улицам и наконец слилось с пожаром, бушевавшим около Ягошихи и Петропавловского собора. Таким образом, менее чем в сутки пространство, ограниченное левою по направлению к Ягошихе стороною Екатерининской улицы до Соликамского проулка. Широким и Верхотурским проулками, ручьём Медведкою, Ягошихою и Камою, обратилось в дымящуюся площадь, уставленную печными трубами деревянных и обгорелыми стенами каменных домов. Сгорело в этот пожар невступно 300 домов. Говорят, будто зарево пожара видно было в Оханске, вёрст за 67 от Перми. Погоревшие и непогоревшие жители города переправились за бульвар, на берега Камы, Ягошихи и в другие безопасные места. Несмотря на весьма холодное время, погорельцы оставались на бивуаках, пока начальство не сделало распоряжения об отводе им бесплатных квартир в уцелевших от пожара домах. Вскоре получена была значительная сумма от покойного государя Николая Павловича для раздачи единовременного пособия погоревшим и, кроме того, особая сумма, предназначавшаяся для денежных ссуд тем из них, которые желали строиться; ссуды раздавались на 17 лет, без процентов за два первые и с процентами за остальные 15 лет. Сверх того, тогдашний председатель палаты государственных имуществ Кузьминский исходатайствовал у своего начальства разрешение на выдачу годового, не в зачёт, жалования тем из своих подчинённых, которые пострадали от пожара.
Довольно трудно судить о причинах описанного бедствия, хотя, конечно, более вероятия, что оно произошло от злонамеренности. Городское общество, недовольное действиями полиции, жаловалось на неё министру, вследствие чего приезжал в Пермь флигель-адъютант государя для исследования дела, которое окончилось переводом полицеймейстера в другую губернию.
В календаре на 1842 г. записано рукою моего отца на сентябрьской странице следующее: «Выехал из Нижнего 6-го ч.; в Казань приехал 8-го вечером; приехал в Пермь 15-го поутру, в 4 часа, тогда, когда выгорел город и два дома мои — тоже загорелись; можно бы помочь, но полиция не дала машин».