Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год (Бургонь)

Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год
автор Адриен Бургонь, пер. Л. Г.
Оригинал: французский, опубл.: 1853. — Перевод опубл.: 1898. Источник: az.lib.ru • Воспоминания сержанта Бургоня.
(Mémoires du sergent Bourgogne).

Адриен Жан Батист Франсуа Бургонь
Воспоминания сержанта Бургоня

править

Глава первая.

править

Сентября 2-го (14-го), в час пополудни, пройдя через большой лес, мы увидали вдали возвышенность, и через полчаса достигли её. Передовые солдаты, уже взобравшиеся на холм, делали знаки отставшим, крича им: «Москва! Москва!» Действительно впереди показался великий город; там, мы рассчитывали отдохнуть от утомительного похода, так как мы, императорская гвардия, сделали более 1 200 лье, нигде не отдыхая.

Был прекрасный летний день; солнце играло на куполах, колокольнях, раззолоченных дворцах. Многие, виденные мною столицы, Париж, Берлин, Варшава, Вена и Мадрид, произвели на меня впечатление заурядное; здесь же другое дело: в этом зрелище, для меня, как и для всех других, заключалось что-то магическое.

В эту минуту было забыто всё — опасности, труды, усталость, лишения, и думалось только об удовольствии вступить в Москву, устроиться на удобных квартирах на зиму и заняться победами другого рода — таков уж характер французского воина: от сражения к любви, от любви к сражению.

В то время, как мы любовались городом, пришло распоряжение одеться в парадную форму.

В этот день я был в авангарде ещё с пятнадцатью товарищами и мне поручили стеречь нескольких офицеров, оставшихся в плену после большого Бородинского сражения. Многие из них говорили по-французски. Между ними находился, между прочим, и православный поп, вероятно полковой священник, также очень хорошо говоривший по-французски; он казался более печальным и озабоченным, чем все его товарищи по несчастью. Я заметил, как и многие другие, что когда мы взобрались на холм, все пленные склонили головы и несколько раз набожно осенили себя крестным знамением. Я подошёл к священнику и осведомился, что означает эта манифестация. «Сударь, отвечал он — гора, на которой мы находимся, называется „Поклонной“ и всякий добрый москвич, при виде святынь города, обязан перекреститься». Через минуту мы уже спускались с горы, а ещё через четверть часа пути очутились у ворот города.

Император уже находился там со своим генеральным штабом. Мы сделали привал; тем временем я заметил, что под самым городом, по левой руке раскинулось обширное кладбище. Немного погодя, маршал Дюрок, незадолго перед тем вступил в город, вернулся и представился императору вместе с несколькими жителями, говорившими по-французски. Император обратился к ним с вопросами; затем маршал доложил императору, что в Кремле собралось множество вооружённых людей — большею частью преступников, выпущенных из тюрем, и что они стреляют в кавалерию Мюрата, составлявшую авангард. Несмотря на многократные требования, они отказывались отпереть ворота. «Все эти негодяи — пьяны, — добавил маршал, — и не хотят слушать никаких резонов». — «Пусть же выбьют ворота пушками! — Отвечал император, — и выгонят оттуда всё, что там засело».

Так и сделали; король Мюрат взял на себя эту обязанность, два пушечных выстрела — и весь сброд рассыпался по городу. После того король Мюрат двинулся дальше по городу, преследуя русский арьергард.

Послышались раскаты всех барабанов, затем раздалась команда: Garde a vous! To был сигнал вступления в город. В половине четвёртого по полудни мы вступили колонной, тесно сплочённой по взводам. Авангард, в составе которого входил и я, состоял из тридцати человек, командовал им Цезарис, поручик нашей роты.

Только что вступили мы в предместье, как увидали идущих на нас тех самых негодяев, которых выгнали из Кремля, у всех были убийственные рожи и вооружены они были ружьями, пиками, вилами. Едва перешли мы через мост, отделявший предместье от города, как из-под моста выскочил какой-то субъект и направился на встречу войскам, он был в овчинном полушубке, стянутом ремнём, длинные седые волосы развивались у него по плечам, густая белая борода спускалась по пояс. Он был вооружён вилами о трёх зубьях, точь в точь, как рисуют Нептуна, вышедшего из вод.

Он гордо двинулся на тамбур-мажора, собираясь первый нанести ему удар; видя, что тот в парадном мундире, в галунах, он вероятно принял его за генерала. Он нанёс ему удар своими вилами, но тамбур-мажор успел уклониться и, вырвав у него смертоносное оружие, взял его за плечи и спустил с моста в воду, откуда он только что перед тем вылез; он скрылся в юде и уже не появлялся, его унесло течением, больше мы его и не видали.

Далее нам встретились и другие русские, стрелявшие в нас; но так они никого не ранили, то у них просто вырывали ружья, разбивали, а их самих спроваживали, ударяя прикладами в зад. Часть оружия была взята нами из арсенала в Кремле; оттуда же были взяты ружья с трутом вместо кремней, трут кладут всегда, когда ружья новы и стоят в козлах. Мы узнали, между прочим, что эти несчастные покушались убить одного офицера из генерального штаба короля Мюрата.

Пройдя мост, мы продолжали путь по широкой прекрасной улице. Нас удивило, что не видно было ни души, даже ни одной женщины и некому было слушать музыку, игравшую «Победа за нами!» Мы не знали, чему приписать такое полное безлюдье. Мы воображали, что жители, не смея показываться, смотрели на нас сквозь щелки оконных ставень. Кое-где попадались лакеи в ливреях, да несколько русских солдат.

После перехода, длившегося около часа, мы очутились перед первой оградой Кремля. Но нас заставили круто повернуть налево и мы вступили в улицу ещё лучше и шире первой; она привела нас на Губернаторскую площадь. В ту минуту, как остановилась колонна, мы увидали трёх дам, выглядывающих из окна нижнего этажа.

Я очутился на тротуаре, вблизи одной из этих дам; она подала мне кусок хлеба, чёрного, как уголь, и перемешенного с мякиной. Я поблагодарил её и в свою очередь подал ей кусок белого хлеба, полученный мной от тётки Дюбуа, маркитантки нашего полка. Дама покраснела, а я засмеялся; тогда она, не знаю зачем, тронула меня за рукав и я продолжал путь.

Наконец пришли мы на Губернаторскую площадь; мы сомкнулись в массу, против дворца Ростопчина, губернатора города, того самого, который распорядился поджечь его. Нам объявили, что весь наш полк назначен пикетом и что никто ни под каким видом не смеет отлучаться. Но, несмотря на это, через полчаса вся площадь была покрыта всякой всячиной, чего только душе угодно; тут были разных сортов вина, водка, варенье, громадное количество сахарных голов, немного муки, но хлеба не было. Солдаты входили в дома на площади, чтобы потребовать еды и питья, но, не находили ни души, сами брали, что им было нужно, Вот почему накопилось столько добра.

Мы расположили наш пост под главными воротами дворца, где направо находилась комната, довольно обширная для помещения караула и нескольких пленных русских офицеров, которых привели к нам, найдя их в городе. Что касается первых офицеров, приведённых нами вплоть от Москвы, то мы всех их, по приказанию начальства оставили у входа в город.

Дворец губернатора был довольно велик и совершенно европейской конструкции. В глубине входа помещались справа две прекраснейших лестницы; они сходят в бель-этаж, где имеется большой зал, с овальным столом посередине; в глубине висит большая картина, изображающая русского императора Александра на коне. Позади дворца обширный двор, окружённый зданиями, предназначенными для прислуги.

Час спустя после нашего прибытия начался пожар, на правой стороне показался густой дым, потом взвился вихрь пламени; никто однако не знал, откуда это происходит. Вскоре нам сообщили, что горит базар, квартал купцов. «Вероятно, — объясняли некоторые, — это мародёры армии по неосторожности заронили огонь, входя в лавки за продовольствием.»

Многие, не участвовавшие в этой кампании, говорят, что пожар Москвы был гибелью армии; что касается меня и многих других, то я думаю, наоборот, что русские могли бы и не поджигать города, а просто увезти с собой или побросать в Москву реку всё продовольствие, опустошить край на десять лье в окружности — что было не трудно, так как часть края пустынна--и тогда нам, по прошествии двух недель, поневоле пришлось бы убраться.

После пожара все ещё оставалось достаточно жилищ, чтобы поместить всю армию, и даже если допустить, что все жилища сгорели — и тогда оставались бы подвалы.

В семь часов загорелось за губернаторским домом: полковник сейчас же пришёл к нам в караул и приказал немедленно выслать патруль в 15 человек; в том числе был и я. Цезарис отправился с нами, во главе патруля. Мы двинулись в ту сторону, где горело, но едва сделали мы шагов триста, как нас салютовали ружейными выстрелами справа и слева. В первую минуту мы не придали этому значения, всё ещё думая, что это пьяные солдаты армии. Но пятьдесят шагов дальше из какого-то тупика опять раздаются выстрелы, направленные прямо в нас.

В ту же минуту возле меня послышался крик и я убедился, что один из солдат ранен. Действительно, пуля попала ему в ляжку, но рана была не опасна, так как не мешала ему идти. Решено было тотчас же вернуться к месту стоянки полка; но едва успели мы повернуть, как ещё два выстрела из того же закоулка заставили нас изменить намерения. Решили поближе рассмотреть, в чём дело. Мы подошли к дому, откуда заметили выстрелы, выломали ворота и очутились лицом к лицу с девятью дюжими молодцами, вооружёнными копьями и ружьями — они не пускали нас войти.

Тотчас же завязался во дворе бой, довольно неравный, так как нас было девятнадцать человек против девяти; но думая, что их там больше, мы первым делом уложили на месте троих, первых подвернувшихся нам под руку. В одного капрала попал удар пикой между кожаной амуницией и одеждой; не чувствуя себя раненым, он схватил пику своего противника, бывшего несравненно сильнее, так как у капрала только рука была свободна, в другой он принуждён был держать ружьё; поэтому он с силой был отброшен к двери подвала, не выпуская, однако, из руки древко пики. В эту минуту русский упал, сражённый двумя ударами штыком. Офицер своей саблей отсёк кисть руки у другого русского, чтобы заставить его выпустить пику, но так как тот ещё угрожал, то его живо усмирили пулей в бок и отправили к Плутону.

Тем временем я с пятью солдатами держал остальных четверых, ещё остававшихся у нас противников (трое улизнули) до того тесно прижатыми к стене, что они не в состоянии были пустить в дело своих пик, при малейшем движении мы могли проткнуть их нашими штыками, скрещенными у их груди, по которой они били себя кулаками, как бы для того, чтобы бравировать нас. Надо прибавить, что эти несчастные были пьяны, — напившись водки, которую предоставили им в волю, так что они были точно бешенные. Наконец, чтобы покончить скорее, мы принуждены были поставить их в невозможность сражаться.

Мы поспешили осмотреть дом; в одной из комнат мы застали двоих из бежавших людей: увидев нас, они были так поражены, что не успели схватить своё оружие, которое мы забрали себе; тем временем они спрыгнули с балкона.

Так как мы отыскали всего двоих людей, а ружей было на лицо три, то мы стали искать третьего и нашли его под кроватью; он вышел к нам, не заставляя себя просить и крича: «Боже! Боже!» Мы не сделали ему никакого вреда, но удержали при себе, чтобы он мог нам служить проводником. Он был, как и другие, отвратителен и безобразен, — каторжник, как и прочие; на нём был овчинный тулуп, подпоясанный ремнём. Мы вышли из дома. На улице мы увидали тех двух колодников, что выскочили из окна, один был мёртв, разбив себе голову о мостовую; у другого .были сломаны обе ноги.

Мы оставили их, а сами решили вернуться на Губернаторскую площадь. Но каково было наше изумление, когда мы увидели, что это невыполнимо, настолько распространился пожар: пламя справа и слева образовало сплошной свод, под которым нам приходилось идти, а это было невозможно, при сильно дувшем ветре и в виду того, что некоторые крыши стали проваливаться. Мы принуждены были избрать иную дорогу и направиться в ту сторону, откуда раздались другие ружейные выстрелы; к несчастью, мы не умели ничего втолковать нашему проводнику.

Пройдя шагов двести, мы увидели по правую руку какую-то улицу; но прежде чем войти в неё, мы, ради любопытства, пожелали осмотреть дом, откуда раздавались ружейные выстрелы, — с виду он показался нам очень красивым. Мы пропустили вперёд нашего пленного и сами шли за ним; но вдруг раздались тревожные крики и выскочило несколько человек с зажжёнными факелами в руках; пройдя через большой двор, мы убедились, что место, где мы находимся, не простой дом, а великолепный дворец. Раньше чем войти в него, мы оставили у ворот двух часовых, с распоряжением предупредить нас в случае нападения врасплох. У нас были свечи, мы зажгли их несколько и вошли: от роду я не видывал жилища с такой роскошной меблировкой, как-то, что представилось нашим глазам; в особенности поражала коллекция картин голландской и итальянской школы.

Между прочими богатствами особенно привлёк наше внимание большой сундук, наполненный оружием замечательной красоты, которое мы и растащили. Я взял себе пару пистолетов в оправе, украшенной жемчугом; да ещё взял себе также снаряд, употребляемый для испытания силы пороха (пробная мортирка).

Уже около часу мы бродили по обширным, роскошным хоромам, в стиле для нас совершенно новом, как вдруг раздался страшный взрыв: он шел откуда-то снизу из-под того места, где мы находились. Сотрясение было страшно сильное: мы думали, что будем под развалинами дворца. Мы проворно спустились вниз, со всякой осторожностью, но были поражены, не застав наших двух солдат, поставленных на часах у дверей. Довольно долго проискали мы их, наконец, нашли на улице, они сказали нам, что в момент взрыва они поскорее убежали, думая что весь дом обрушится на нас. Перед уходом мы хотели узнать причину напугавшей нас катастрофы; оказывается, в обширной столовой обрушился потолок, хрустальная люстра разлетелась вдребезги и всё это произошло от того, что нарочно были положены ядра в большую изразцовую печь. Русские рассудили, что для того, чтобы истреблять нас, всякое средство годится.

Пока мы были в доме, размышляя о многих вещах, которых ещё не понимали, мы услыхали крики: «Горим! горим!» Это наши часовые заметили, что дворец загорелся. Действительно, из многих мест повалили клубы дыма, сперва чёрного, потом багрового, и в один миг всё здание очутилось в огне. По прошествии четверти часа, крыша из крашеного глянцевитого толя рухнула с страшным треском и увлекла за собой три четверти всего здания.

Сделав несколько кругов, мы попали в довольно широкую и длинную улицу, где направо и налево возвышали великолепные дворцы. Она должна была привести нас в ту сторону, откуда мы пришли, но каторжник, служивший нам проводником, ничего не мог сообщить нам; он был полезен нам лишь на то, чтобы по временам тащить нашего раненого: ему стало трудно идти. Во время нашего странствия мы встречали проходивших мимо людей с длинными бородами и зловещими лицами; при свете факелов, которые они несли в руках, они казались ещё страшнее; не подозревая их намерений, мы пропускали их.

Дальше мы встретили гвардейских егерей и от них узнали, что это сами русские поджигают город и что встреченным нами людям поручено вьшол-нять этот замысел. Действительно, минуту спустя, мы увидали троих русских, поджигавших православную церковь. Заметив нас, двое побросали свои факелы и убежали; мы подошли к третьему — тот не бросил факела, а, напротив, старался привести в исполнение своё намерение; но удар прикладом в затылок сломил его упрямство. В ту же минуту мы встретили патруль егерей, заблудившихся точно также, как и мы. Командовавший ими сержант рассказал мне, что они видели каторжников, поджигавших несколько домов, и что одному из них он принужден был отсечь кисть руки саблей, чтобы заставить его бросить факел, но когда факел выпал у него их правой руки, он поднял его левой, с намерением продолжать поджоги; они принуждены были убить его.

Немного дальше мы услыхали голоса женщин, звавших на помощь по-французски; мы вошли в дом, откуда слышались крики, думая, что это маркитантки армии в драке с русскими. Войдя, мы увидали разбросанные в беспорядке разнообразные костюмы, показавшиеся нам очень богатыми, и навстречу нам вышли две дамы, взволнованные и растрёпанные. При них был мальчик лет 12-15; они умоляли нас оказать им покровительство против солдат русской полиции, которые хотели поджечь их жилище, не дав им времени унести свои пожитки, между коими была одежда Цезаря, шлем Брута, латы Жанны д’Арк; дамы объяснили нам, что они актрисы, что мужья их поневоле должны были уйти в поход вместе с русскими. Мы воспрепятствовали пока поджогу дома, забрав с собой русских полицейских; их было четверо; мы увели их к своему полку, все ещё стоявшему на Губернаторской площади; прибыли мы туда с немалыми затруднениями, не раньше двух часов ночи и со стороны противоположной той, откуда пришли.

Полковник узнав о нашем возвращении, явился к нам, чтобы выразить своё неудовольствие и допросить нас, где это мы пропадали с 7-ми часов вчерашнего дня. Но когда он увидал наших пленников и нашего раненого товарища и когда мы рассказали ему про испытанные нами опасности, он объявил, что рад нашему возвращению и что мы доставили ему сильное беспокойство.

Бросив взгляд на площадь, где расположился на бивуаках полк, мне представилось, что я вижу перед собой сборище разноплеменных народов мира, — наши солдаты были одеты, кто калмыком, кто казаком, кто татарином, персиянином или турком, а другие щеголяли в дорогих мехах. Некоторые нарядились в придворные костюмы во французском вкусе, со шпагами при бедре, с блестящими, как алмазы, стальными рукоятками. Вдобавок, вся площадь была усеяна лакомствами, каких только душе угодно — винами, ликёрами, в большом количестве; был небольшой запас свежего мяса, много окороков и крупной рыбы, немного муки, — а хлеба не было.

На другой день после нашего прибытия, 3 (15-го) сентября, в 9 часов утра, полк покинул Губернаторскую площадь, чтобы перенестись в окрестности Кремля, где поместился император, а так как ещё не прошло двадцати-четырёх часов моего дежурства, то я с 15-тью товарищами был оставлен во дворце губернатора.

Около десяти часов я видал генерала, подъехавшего верхом; кажется, это был генерал Пернетти, он привёл с собой человека, ещё молодого, в овчинном тулупе, подпоясанном красным шерстяным кушаком. Генерал спросил меня, не я ли начальник поста, и на мой утвердительный ответ сказал : «Хорошо, заберите этого человека и убейте его штыками, — я застал его с факелом в руках поджигающим дворец, где я квартирую.»

Я тотчас же отрядил четырёх солдат для выполнения приказа генерала. Но французский солдат мало склонен к подобным хладнокровным экзекуциям: удары, которые они наносили ему, не проникали сквозь овчину; мы вероятно пощадили бы его жизнь, если бы не генерал, который, желая удостовериться, исполнят ли его приказание, не уезжал до тех пор, пока несчастный не упал замертво, сражённый выстрелом, который один солдат нанёс ему в бок, чтобы не заставлять его страдать от штыков. Мы так и оставили его на площади.

Вскоре явился другой субъект, житель Москвы, француз по происхождению, парижанин, выдававший себя за владельца бань. Он пришёл просить у нас защиты, так как его дом собираются поджечь. Я дал ему четырёх солдат, но они вскоре вернулись говоря, что уже поздно — обширное здание бань всё объято пламенем.

Несколько часов спустя после нашей злополучной экзекуции солдаты поста пришли доложить им, что какая-то женщина, проходившая по площади, бросилась на безжизненное тело несчастного молодого человека. Я пошёл посмотреть; она старалась дать нам понять, что это её муж или родственник. Она сидела на земле, держа на коленях голову убитого, проводила рукой по его лицу, по временам целовала его, но не проливая ни одной слезы. Наконец, утомившись смотреть на сцену, раздиравшую мне душу, я заставил её войти в караульню; я подал ей рюмку водки, которую она выпила с удовольствием; за этой рюмкой последовала вторая, третья и ещё другая, — сколько бы ей ни предлагали. Она старалась объяснить нам, что не уйдёт отсюда три дня, дожидаясь пока мёртвый не воскреснет; очевидно, она думала, как всё русское простонародье, что по прошествии трёх дней покойник является своим близким; в конце концов она заснула на диване.

В пять часов наша рота вернулась на площадь; она снова была отряжена пикетом, так что моя надежда отдохнуть не осуществилась — я опять был назначен в дежурство на сутки. Остальная часть полка, точно также, как часть гвардии, были заняты тушением пожаров, приближающихся к Кремлю; временно удалось остановить распространение огня, но вслед затем он опять вспыхнул сильнее прежнего.

После того как рота вернулась на площадь капитан разослал патрули в разные кварталы, между прочим, один был отправлен в квартал бань, но он тотчас же вернулся и командовавший им капрал рассказал нам, что в ту минуту, как они подходили, крыша бань обрушилась с страшным треском, и искры, разлетевшиеся кругом, подожгли другие здания во многих местах.

Весь вечер и всю ночь наши патрули только и делали, что приводили нам русских солдат, которых находили в разных частях города — пожар заставлял их вылезать из своих сокровенных убежищ. Между ними было два офицера, один из армии, другой из ополчения; первый беспрекословно позволил себя обезоружить, т. е. отдал свою саблю без возражений и попросил только, чтобы ему оставили золотую медальку, висевшую у него на груди; но второй, человек совсем ещё молодой и имевший на себе кроме сабли пояс с патронами, на за что не соглашался дать себя обезоружить, и так как он очень хорошо говорил по-французски, то объяснил нам, в виде довода, что принадлежит к ополчению; но в конце концов мы убедили его повиноваться.

В полночь опять вспыхнул пожар по близости от Кремля; удалось ограничить его распространение.

Но в 3 часа утра, он возобновился с новой силой и уже не прекращался.

В эту ночь, с 3(15-го) на 4-е (16-е), мне пришла охота, и ещё двоим моим товарищам, пройтись по городу и посетить Кремль, о котором мы так много наслушались. И вот мы отправились; для освещения пути нам не понадобилось факелов, но собираясь посетить жилища и подвалы русских бояр, мы захватили себе в провожатые каждый по человеку из роты, снабжённых свечами.

Мои товарищи уже немного знали дорогу, так как ходили по ней два раза, но кругом все ежеминутно менялось в следствии обрушившихся зданий, и мы скоро заблудились. Пробродив несколько времени без всякого толка, смотря по тому, как позволял нам огнь, мы к счастью встретили еврея, который рвал на себе волосы и бороду, глядя, как горела его синагога, где он состоял раввином. Он говорил по-немецки и мог поведать нам своё горе: оказывается, он и его соплеменники сложили в синагогу всё, что у них было самого драгоценного, и вот теперь всё погибло. Мы пытались утешить сына Израиля, взяли его за руку и велели вести нас в Кремль.

Не могу без смеха вспомнить, что еврей, среди такой-то суматохи, стал спрашивать нес, не имеем ли мы что продать или выменять. Я полагаю, он задавал нам эти вопросы просто по привычке — разве в подобный момент мыслима была какая-нибудь торговля? Пройдя по нескольким кварталам, в большинстве объятым пламенем, и заметив много прекрасных улиц, ещё не тронутых, мы прибыли на маленькую площадь, слегка возвышенную, неподалёку от Москвы реки, и оттуда еврей указал нам на башни Кремля, ясно видневшиеся, как среди бела дня, при свете окрестных пожаров; на минуту мы остановились в квартале, чтобы осмотреть подвал, откуда выходило несколько улан гвардии. Мы забрали оттуда вина, сахару и много варенья; все это мы нагрузили на еврея, состоящего под нашим покровительством. Уже рассвело, когда мы прибыли к первой ограде Кремля; мы прошли под воротами из серого камня, увенчанными маленькой колокольней с колоколом в честь св. Николая; под воротами, в углублении, находилось изображение этого святого в богатых ризах, и, проходя мимо, каждый русский набожно кланялся ему, даже каторжники — то был святой, покровитель России.

Очутившись за первой оградой, мы повернули вправо и, пройдя вдоль улицы, где нам очень трудно было пробираться из-за суматохи, царившей там вследствие пожаров, вспыхнувших в разных домах, занятых маркитантками гвардии, мы не без усилий добрались до стены, увенчанной высокими башнями. Местами на верхушках башен виднелись большие золочёные орлы. Пройдя ещё под одни ворота, мы очутились на площади, против самого дворца. Со вчерашнего дня там поселился император; ночь со 2-го (14-го) на 3-е (15-е) сентября он провёл в предместье.

По прибытии в Кремль мы застали там товарищей из 1-го полка егерей, которые были назначены пикетом, и они пригласили нас завтракать. Нас угостили хорошим мясом, чего давно с нами не бывало, и превосходными винами. Еврей, которого мы все держали при себе, принуждён был, несмотря на своё отвращение, есть с нами и отведать ветчины. Правда, егеря, у которых оказалось много слитков серебра из казначейства, обещали ему купить у него что-нибудь: этих слитков, величиною с кирпич и такой же формы, было много.

Около полудни мы все ещё сидели за столом с нашими друзьями, прислонившись спинами к исполинским пушкам, стоявшим по обе стороны оружейной палаты, напротив дворца, как вдруг раздался крик: «К оружию!» Загорелось в Кремле. Не прошло минуты, как горящие головни полетели во двор, где находилась артиллерийская часть гвардии; тут лежало большое количество пакли, оставленной русскими, и часть её уже загорелась. Опасения взрыва вызвало некоторою суматоху, в особенности в виду присутствия там императора, и его, так сказать, насильно заставили покинуть Кремль.

Тем временем мы распрощались с нашими друзьями и отправились к своему полку. Нашему проводнику объяснили, где стоит полк, и он заставил нас взять такое направление, которое, по его словам, будет короче. Но не было возможности идти этой дорогой, пламя мешало нам подвигаться. Пришлось выждать, чтобы очистился проход — в эту минуту вокруг Кремля всё пылало, и силой ветра, неистово дувшего с некоторых пор, нам кидало в ноги горящие головни; пришлось приютиться в подвале, где уже засело много людей. Там мы оставались довольно долго, и когда вышли, то повстречали полки гвардии, идущие на стоянку в загородный Петровский дворец, куда уже перенёс своё пребывание император. Один только батальон, первый 2-го полка, остался в Кремле: он охранял дворец от поджога, и 6 (18-го) сентября поутру император снова туда вернулся. Я забыл рассказать, что принц Невшательский, желая взглянуть на пожар, свирепствующий вокруг Кремля, поднялся вместе с одним офицером на одну из террас дворца, но их обоих чуть не снесло оттуда порывом ветра.

Ветер и пламя продолжали бушевать, но один проход оставался свободным, тот, откуда прошёл император. Мы пошли за ним следом, и через ми-нугу очутились на берегу Москвы реки. Мы держались вдоль набережной до тех пор, пока не увидели улицу, не так сильно объятую пламенем, или же другую, уже совершенно погоревшую, так как по той улице, где только что прошёл император, многие дома обрушились после его прохождения и мешали нам туда проникнуть.

Наконец мы очутились в квартале, совершенно обращённом в пепел, и наш еврей старался узнать в нём улицу, которая должна была привести нас на Губернаторскую площадь; но ему очень трудно было отыскать какие-либо следы.

В этом новом направлении, какое мы приняли, Кремль оставался у нас полевую руку. Пока мы шли ветер гнал на нас горячий пепел, залеплявший нам глаза; мы углубились в улицы, не встречая никаких приключений, только слегка обжигая себе ноги, — приходилось ступать на листы, упавшие с крыш, и на горячую золу, засыпавшую все улицы.

Мы уже прошли порядочное расстояние, как вдруг увидали по правую руку совершенно оголённое пространство: то был еврейский квартал; маленькие домишки, выстроенные из дерева, сгорели до тла: при таком зрелище наш проводник пронзительно закричал и упал без чувств. Мы поспешили освободить его от ноши, вынули бутылку с водкой, заставили его проглотить несколько капель и плеснули ему в лицо той же водкой. Он открыл глаза. Мы стали спрашивать, что с ним такое? Он объяснил нам, что его дом сделался жертвой пламени и что, вероятно, его семейство всё погибло. С этими словами он снова лишился чувств, так что нам поневоле пришлось оставить его, хотя мы не знали, как выпутаться из такого лабиринта. Надо было однако на что-нибудь решиться, мы навьючили нашу ношу на одного из солдат и продолжали путь; но, по прошествии нескольких минут, принуждены были остановиться, встретив препятствие на пути.

Чтобы добраться до другой, нетронутой улицы, надо было пройти расстояние шагов в триста; мы не решались пройти это расстояние, опасаясь горячей золы, которая могла ослепить нас. Пока мы совещались, один из моих приятелей предложил пробежать это расстояние бегом. Я советовал подождать ещё, остальные разделяли моё мнение. Но тот, который внёс первое предложение, видя, что мы в нерешимости и, не дав нам времени одуматься, крикнул:

--Кто меня любит, тот за мной!

И бросился бежать. Трое из нас пустились за ним следом, а я с остался с тем солдатом, что нёс нашу поклажу, все ещё состоящую из трёх бутылок вина, пяти бутылок водки и варенья.

Не успели они сделать и тридцати шагов, как исчезли с наших глаз, первый упал в растяжку; следовавший за ним кое-как помог ему встать. Остальные двое закрыли себе лица руками и таким образом избегли опасности быть ослеплёнными, как первый, который ничего не видел — они попали в вихрь горячей золы. Первый, лишившись зрения, кричал и ругался напропалую, другие принуждены были поддержать его, но не могли ни привести его назад, ни сами вернуться туда, где находился я и солдат с ношей. Я тоже не решался пойти к ним, так как проход становился с каждой минутой всё опаснее. Более часу пришлось мне ждать прежде чем я мог присоединиться к товарищам. Тем временем тот, что почти ослеп, для того, чтобы промыть себе глаза, принужден был смочить платок уриной, пока не удалось промыть глаза вином, которое было со мной, а покуда .я с солдатом, оставшимся при мне, осушили одну из бутылок.

Сойдясь опять, мы убедились, что дальше нет никакой возможности подвигаться, не подвергаясь опасности. И вот мы решили вернуться назад, но перед тем как повернуть, мы вздумали взять каждый по большому листу железа, покрыть ими себе головы, придерживая их с той стороны, откуда летела зола и головни; согнув лист в виде щита, каждый из нас приложил его у левому плечу, держа обеими руками, чтобы защитить голову и левый бок. Прижавшись тесно друг к другу и принимая все предосторожности, чтобы не быть раздавленными мы двинулись в путь. Впереди шёл один солдат, потом я, держа за руку почти ослепшего товарища, а остальные следовали сзади. Наконец, мы с трудом перешли через опасное место, хотя несколько раз рисковали быть сбитыми с ног.

Мы очутились в новой улице, где застали несколько еврейских семейств. Они казались удивлёнными при виде нас, вероятно, они ещё не видали французов в этом квартале.

Мы подошли к одному еврею и постарались ему втолковать, чтобы нас проводили на Губернаторскую площадь. Вызвался один отец с сыном и так как в этом огненном лабиринте путь местами заграждался развалинами обрушившихся или горящих домов, то лишь после многих обходов, затруднений и неоднократных остановок для отдыха мы вернулись в 11 часов вечера на то место, откуда вышли накануне.

С тех пор, как мы прибыли в Москву, я собственно ещё ни разу не отдыхал; зато теперь я улёгся на прекрасных мехах, принесённых нашими солдатами во множестве, и проспал до семи часов утра.

Рота ещё не была освобождена от дежурства в виду того, что все полки, фузелёры и даже молодая гвардия, состоявшие в распоряжении маршала Мортье, назначенного губернатором города, были заняты за последние 36 часов тушением пожаров, — потушат огонь с одной стороны, а он вспыхивает с другой. Однако всё-таки удалось спасти достаточно жилищ, даже сверх того, что нужно было для расквартирования войск; но это стоило немало труда — Ростопчин приказал увезти все пожарные трубы. Немногие оставшиеся трубы оказались негодными к употреблению.

4 (16-го) числа был отдан приказ расстреливать всех тех, кто будет уличен в поджогах. Этот приказ начали немедленно приводить в исполнение. Неподалёку от Губернской площади находилась другая небольшая площадь, где было расстреляно несколько поджигателей и потом повешено на деревьях; это место навсегда сохранило прозвище, «Площади повешенных».

В самый день нашего вступления император отдал маршалу Мортье распоряжение запретить разграбление города. Этот приказ был сообщён в каждом полку, но когда узнали, что сами русские поджигают город, то уже не было возможности более удерживать нашего солдата, всякий тащил, что ему требовалось, и даже то, чего ему вовсе не было нужно.

В ночь на 5 (17-е) число капитан разрешил мне взять десятерых солдат, вооружённых саблями, и отправиться на добывание продовольствия. Ещё двадцать человек он отрядил в другую сторону, потому, что мародёрство или разграбление — как угодно — были разрешены, но приказано было производить как можно меньше беспорядка. И вот я отправился в третью ночную экспедицию.

Мы прошли по большой улице, прилегавшей к площади, где мы стояли. Хотя там два раза производились поджоги, но удавалось ограничить распространение огня и в конце концов посчастливилось эту улицу отстоять совсем. Поэтому там поселились многие из высших офицеров и чиновни-ковармии. Мы проходили ещё по нескольким другим улицам, где от домов оставались только пустые места, намеченные железными листами с крыш; ветер предыдущих дней развеял самый пепел с пожарищ.

Наконец мы добрались до квартала, где всё было ещё цело; между прочим, мы увидали несколько экипажей, но без лошадей. Кругом царила глубокая тишина. Мы осмотрели экипажи и ничего в них не нашли. Но едва успели мы отойти, как раздался позади яростный крик и повторился вслед затем ещё в нескольких местах. Мы стали прислушиваться, но более уже ничего не слышали. Тогда мы решили зайти в два дома, в один — я с пятерыми солдатами, а в другой — капрал с остальными пятью. Мы зажгли фонари, принесённые с собой, и с саблями в руках собрались войти в дома, надеясь найти там что-нибудь для себя полезное.

Дом, куда я хотел войти, был заперт и ворота забиты железными болтами. Это сильно меня раздосадовало, нам не хотелось шуметь, выбивая во-рота. Но заметив, что открыт подвал, выходивший на улицу, двое людей спустились туда. Там находилась лестница, сообщавшаяся с внутренностью дома, и нашим людям ничего не стоило отпереть нам ворота. Мы вошли и очутились в бакалейной лавке; всё было в целости, только в одной комнате--в столовой, замечался некоторый беспорядок. На столе виднелись остатки варёного мяса, на сундуке лежало несколько мешков с крупной медной монетой; может быть, ими пренебрегли или просто не могли забрать их с собой.

Осмотрев весь дом, мы расположились унести провизию, — там оказалось большое количество муки, масла сахару, кофе, а также большая бочка, полная яиц, уложенных слоями на овсяной соломе. Пока мы выбирали предметы продовольствия, не торгуясь, считая себя вправе захватить всё, раз это добро оставлено владельцами и с минуты на минуту может сделаться добычей огня, капрал, вошедший в дом с другой стороны, прислал мне сказать, что это дом каретника, где находится до тридцати маленьких элегантных экипажей, называемых дрожками. Он также велел сообщить мне, что в одной из комнат несколько русских солдат лежат на соломенных тюфяках и что, удивлённые появлением французов, они бросились на колени, скрестив руки на груди, моля о пощаде; наши, увидав, что они ранены, оказали им помощь и подали воды; сами они были не в силах принести себе напиться, так тяжки были их раны; по той же причине они лишены были возможности вредить нам.

Я тотчас же отправился к каретнику выбирать два хорошеньких экипажа, очень удобных, чтобы сложить туда все свои запасы, какие мы найдём, и с большей ловкостью перевезти их на место стоянки. Я увидал и раненых, между ними находилось пять канониров гвардии с раздробленными ногами. Всех их было семнадцать человек, многие были азиаты, — их легко было отличить по манере кланяться.

Выезжая из дома со своими экипажами, я видал троих каких-то людей, вооружённых один пикой, другой — саблей; третий с зажжённым факелом собирался поджечь дом бакалейщика, причём оставленные там мною люди этого не подозревали, усердно занятые выбором и упаковкой съестных припасов, найденных в лавке. Увидав это, мы пронзительно вскрикнули, чтобы испугать троих негодяев, но, к нашему удивлению, ни один не двинулся с места; они спокойно смотрели, как мы подходили, и тот, что был вооружён пикой, встал в горделивую позу с намерением защищаться. Но подойти нам было довольно трудно; с нами не было сабель. Капрал подоспел, однако, с двумя пистолетами, найденными в комнате у раненых. Он дал мне один из пистолетов, а другим собирался уложить человека с пикой.

Но я пока остановил его, избегая поднимать шум, из опасения, чтобы нам не пришлось навязать себе на шею ещё большее число противников.

Тогда один бретонец из числа наших людей схватил небольшое дышло от экипажа и, вертя его в руке, как тросточку, пошёл на противника; тот, не умея сражаться таким способом, скоро свалился с перешибленными ногами. Падая, он испустил пронзительный крик; расходившийся бретонец не дал ему времени вскрикнуть ещё раз и нанёс ему в голову удар до того сильный, что пушечное ядро не могло бы оказать большего действия. То же самое он собирался с двумя другими, но мы остановили его. Человек, державший в руках зажжённый факел, ни за что не хотел его выпускать, он побежал со своей горевшей головнёй во внутрь дома, двое наших людей бросились за ним. Потребовалось не меньше двух ударов саблей, чтобы вразумить его. Что касается третьего поджигателя, то он покорился охотно и немедленно был впряжён в нагруженную повозку, вместе с другим русским, схваченным на улице.

Наконец мы собрались в путь. В наши два экипажа было свалено всё, что только нашлось в лавке, на первый, самый нагруженный, куда мы запрягли двоих русских, мы взвалили бочку с яйцами, а чтобы наши кони не вздумали убежать, мы предусмотрительно прикрутили их поперёк тела крепкой верёвкой и двойными узлами; второй экипаж принуждены были везти четверо наших людей, пока не найдётся другой упряжи такой же, как первая.

Но в самый момент отъезда мы вдруг увидели, что огонь охватил дом каретника. Мысль, что несчастные раненые должны погибнуть в мучительных страданиях, заставила нас остановиться и поспешить к ним на помощь. Немедленно мы отправились туда, оставив всего троих людей стеречь экипажи. Мы перетащили бедных раненых в сарай, стоявший отдельно от главного здания. Вот всё, что мы могли для них сделать. Исполнив это дело человеколюбия, мы как можно скорее уехали, чтобы нам не помешал на пути пожар, ибо огонь занялся во многих местах и как раз в той стороне, куда мы должны были направиться.

Не успели мы сделать и двадцати пяти шагов, как несчастные раненые, которых мы только что перетащили на новое место, завопили благим матом.; Опять пришлось остановиться и узнать, в чём дело. Капрал отправился с четырьмя людьми. Оказывается, загорелась солома, сваленная кучами во дворе; огонь уже добрался до того места, где лежали несчастные. Капрал со своими людьми сделал всё возможное, чтобы предохранить их, но, по всей; вероятности, они так и погибли.

Мы двинулись дальше и, боясь, чтобы нас не застиг огонь, погоняли свою упряжь ударами саблей плашмя; однако пожара так и не избегли. Очутившись в квартале Губернаторской площади, мы увидали, что улица, где разместились многие из начальствующих офицеров армии, вся объята пламенем. Это был третий поджог в этой улице, но уже последний.

Когда мы очутились у входа в улицу, мы заметили, что подожжено было в нескольких местах на известном расстоянии, и что если пуститься бегом, то можно было миновать те места, где свирепствовал огонь. Первые дома улицы уже горели. Приблизившись к горевшим зданиям, мы остановились, чтобы убедиться, можно ли пройти. Уже многие здания рухнули; те, под которыми или мимо которых нам надо было пройти, также грозили обрушиться на нас и поглотить нас в пламени. Между тем, долго оставаться в этом положении не было возможности, так как те дома, которые мы уже миновали, в конце улицы, также занялись.

Таким образом, мы были захвачены огнём не только впереди и позади, но справа и слева, и в одну минуту всюду кругом образовался огненный свод, сквозь который мы должны были пробираться. Решено было провести экипажи вперёд. Нам хотелось экипаж, запряжённый русскими, пустить первым, но несмотря на удары саблей плашмя, наша упряжь заупрямилась. Тогда другой экипаж, запряжённый нашими солдатами, выехал вперёд и наиудачнейшим образом проскочил сквозь самое опасное место. Увидав это, мы ещё пуще стали колотить по плечам наших пленных, а те, боясь, не было бы хуже, ринулись вперёд с криками «ура!» и быстро промчались, слегка опалив себя и подвергаясь большой опасности, так как на дороге валялись разные предметы меблировки, выброшенные из домов.

Вслед за проехавшим первым экипажем, мы сами бегом проделали опасное расстояние и очутились на месте, где здания образовали четыре угла и откуда шли четыре больших широких улицы, сплошь объятых пламенем. И хотя в ту пору лил дождь, но пожар продолжался своим чередом; всё новые и новые дома и даже целые улицы исчезали в дыму и в развалинах.

Однако надо подвигаться вперёд и как можно скорее достигнуть места стоянки нашего полка, но мы с прискорбием убедились, что это вещь невыполнимая, и что надо ждать, покуда вся улица обратиться в пепел, чтобы иметь свободный проход. Решено было вернуться назад, что мы тотчас же и сделали. Добравшись до опасного места, через которое мы только что перед тем прошли, русские, на этот раз из боязни побоев, не колеблясь пустились вперёд, но не успели они сделать половины пути, чтобы достигнуть безопасного места, и в ту минуту, когда мы собирались следовать за ними в опасном переходе, как раздался страшный шум, затрещали своды, пылающие стропила и железные крыши обрушились прямо на экипаж. В один миг всё было уничтожено, не исключая и возниц; мы не пробовали даже и разыскивать их, но очень сожалели о своих запасах, в особенности о яйцах.

Невозможно описать то критическое положение, в котором мы очутились. Мы были блокированы огнём и не имели никаких средств к отступлению. К счастью для нас, на перекрёстке было пространство, достаточно просторное, чтобы мы могли там стоять в защите от пламени и ждать, пока одна из улиц совершенно выгорит и освободиться проход.

Дожидаясь удобной минуты, чтобы выскользнуть, мы заметили, что в доме на углу одной из горевших улиц помещалась лавка итальянского кондитера, и хотя нам угрожала опасность быть изжаренными живьём, но мы сообразили, что недурно было бы, если возможно, спасти несколько банок тех вкусных вещей, какие там должны находиться. Двери были заперты, только во втором этаже одно окно оставалось отворённым. Тут же нашлась подставная лестница, но она была через чур коротка. Её взгромоздили на бочку, стоявшую у дома; тогда лестница оказалась достаточно длинной, чтобы наши солдаты могли влезть по ней и проникнуть в дом.

Часть его была уже охвачена пламенем, но ничто их не останавливало. Они отперли двери и убедились к величайшему нашему удивлению и удовольствию, что в лавке ничего не было убрано. Мы нашли там разного сорта засахаренные фрукты, ликёры, большое количество сахара; но что особенно обрадовало и удивило нас — это найденные три мешка с мукой. Наше удивление удвоилось, когда нам попались банки с горчицей, снабжённую ярлыками «Улица Сент-Андре-дез-Ар, № 13, Париж».

Мы поспешили опустошить всю лавку и сделали склад из всех запасов посреди перекрёстка, пока не явится возможность перевезти всё это на место стоянки нашей роты.

Так как дождь продолжал лить, то мы соорудили себе род шалаша из дверей дома и расположились на бивуаках; так мы прождали больше четырёх часов, пока не освободился проход.

Тем временем мы пекли оладьи с вареньем, и когда получилась возможность уйти, мы забрали с собой на плечах всё, что только можно было унести. Другой свой экипаж и мешки с мукой мы оставили пока под охраною пятерых людей, с тем чтобы потом прийти за ними.

Что касается экипажа, то не было возможности воспользоваться им — средина улицы была завалена множеством прекрасной мебели, поломанной и полуобгоревшей, фортепианами, разбитыми хрустальными люстрами и бездной других роскошнейших предметов.

Наконец, пройдя по «площади повешенных»*, мы прибыли в 10 ч. утра на место стоянки нашей роты, а вышли мы оттуда накануне, в 10 ч. Вечера. Тотчас по прибытии, мы не теряя времени, послали забрать оставленное нами добро. Отправилось десять человек; вернулись они час спустя каждый с грузом и, несмотря на встреченные препятствия, привезли с собою оставленный нами экипаж. Они рассказали нам, что им пришлось расчищать то место, где был раздавлен первый экипаж, вместе с русскими пленными, везшими его, и что все они оказались обгорелыми, обугленными, скорченными.

В тот же день, 6-го (18-го) сентября, мы были освобождены от караула на площади и отправились на отведённые нам квартиры, неподалёку от первой ограды Кремля, на прекрасной улице, большая часть которой спаслась от пожаров. Для нашей роты отведена была обширная кофейня; в одной из зал помещались два бильярда, а для нас, унтер-офицеров, назначен был дом одного боярина, прилегавший к кофейне. Наши солдаты разобрали бильярды на части, чтобы было просторнее; из сукна некоторые пошили себе шинели.

В подвалах дома, отведённого под роту, мы нашли много вина, ямайского рома, а также целый погреб, полный бочек с превосходным пивом, покрытым слоем льда, чтобы оно сохранялось прохладным. У нашего же боярина нашлось пятнадцать больших ящиков с шипучим шампанским и испанским вином.

В тот же день наши солдаты отыскали большую лавку с сахаром и мы сделали большой запас его, послуживший нам для приготовления пунша за всё время нашего пребывания в Москве; мы занимались этим аккуратно каждый день, и это было для нас большим развлечением. Каждый вечер, в большой серебряной миске, которую русский боярин забыл увезти с собой и в которой помешалось не меньше 6-ти бутылок, мы раза три-четыре принимались варить пунш; прибавьте к этому прекрасную коллекцию трубок, из которых мы курили чудесный табак.

На следующий день 7-го (19-го) сентября нам был произведён смотр самим императором в Кремле, напротив дворца. В тот же день, вечером, я снова был командирован в составе отряда, состоявшего из фузилёров, егерей и гренадёр и из эскадрона польских улан — всего на всего 200 человек; нам поручено было охранять от поджога летний дворец императрицы, лежащий на одной из окраин Москвы. Этим отрядом командовал, если не ошибаюсь, генерал Келлерман.

Выступили мы в восемь часов вечера, а прибыли туда в половине десятого. Мы увидели обширное здание, показавшееся мне не меньше Тюильрийского дворца, но выстроенное из дерева и только покрытое штукатуркой, что делало его похожим на мраморное. Тотчас же поставили часовых снаружи и установили пост напротив дворца, где помещалась большая гауптвахта. Для пущей безопасности разослали патрули. Мне поручили с несколькими солдатами осмотреть внутренность здания, чтобы удостовериться, не спрятан ли там кто-нибудь. Это поручение доставило мне случай обойти это обширное здание, меблированное со всей роскошью, со всем блеском, какие могли доставить Европа и Азия. Казалось, ничего не пожалели, чтобы разукрасить его, а между тем в какой-нибудь час времени оно было совершенно истреблено; не прошло и четверти часа после того, как приняты были меры для устранения поджога, как дворец всё-таки был подожжён спереди, сзади, справа, слева и притом так, что не видно было, кто поджигал. Огонь показался сразу в 12-15 местах. Видно было, как он вылетал из окон чердаков.

Немедленно генерал потребовал сапёров, чтобы постараться изолировать огонь, но это оказалось невозможным, у нас не было ни пожарных труб, ни даже воды. Минуту спустя, мы увидали выходящих из-под больших лестниц и преспокойно удаляющихся каких-то людей, у которых ещё были в руках горящие факелы. За ними бросились и задержали их.

Это они и подожгли дворец; их оказалось двадцать один человек. Ещё одиннадцать было схвачено с другой стороны, но, очевидно, они не были во дворце. Да на них ничего не было найдено такого, что доказывало бы их участие в новом поджоге; тем не менее, большинство их были признаны каторжниками.

Всё, что мы могли сделать, это — спасти несколько картин и драгоценных вещей; между прочим, императорские одежды и регалии, как, например, бархатные мантии, отороченные горностаевым мехом, и ещё много других предметов, которые потом пришлось оставить.

Полчаса после того, как вспыхнул пожар, поднялся неистовый ветер и через десять минут мы очутились блокированными со всех сторон огнём, не имея возможности ни идти вперёд, ни повернуть назад. Несколько человек были ранены пылающими брёвнами, которые ветер гнал со страшнейшим шумом. Нам удалось выбраться из этого ада только в два часа ночи, и к тому времени пламя охватило пространство около полу лье; весь Квартал был деревянный и заключал в себе необыкновенно изящные постройки.

Мы пустились в путь, чтобы вернуться к Кремлю мы вели с собой наших пленных, их было тридцать два человека, и так как мне поручена была полицейская охрана ночью, то на моей же обязанности был арьергард и эскортирование пленных; мне дан был приказ пронзать штыками всякого, кто попытается бежать или не согласится следовать за нами.

По крайней мере две трети этих несчастных были каторжники, все с отчаянными лицами; остальные были мещане среднего класса и русские полицейские, которых легко было узнать по их мундирам.

По дороге я заметил в числе пленных человека, одетого довольно опрятно в зелёную шинель и плакавшего, как ребёнок, повторяя ежеминутно на «истом французском языке: „Боже мой, во время пожара я потерял жену и сына!“ Я заметил, что он больше жалеет о сыне, чем о жене. Я спросил его, кто он такой? Он отвечал, что он швейцарец, из окрестностей Цюриха, и 17 лет состоит преподавателем немецкого и французского языков в Москве. Потом он опять принялся плакать и горевать, твердя: „Милый сын мой, бедняжка!“

Я сжалился над несчастным, стал утешать его, говоря, что может быть он найдёт пропавших, и зная, что ему суждено умереть вместе с остальными, я решился спасти его. Возле него шли два человека, крепко державшихся за руки — один старый, другой молодой; я спросил у швейцарца, кто они такие? Он отвечал, что это отец с сыном, оба портные. „Этот отец счастливее меня, — добавил учитель, — он не разлучён с сыном — они могут умереть вместе!“ Он знал, какая его ожидает участь, так как понимал по-французски, слышал приказ, касавшийся пленных.

Разговаривая со мной, он вдруг остановился и стал растерянно озираться. Я спросил, что с ним, но он не отвечал. Вслед затем из груди его вылетел тяжёлый вздох; ori опять принялся плакать, приговаривая, что ищет то место, где помещалась его квартира — что это именно тут: он узнает большую печь, ещё уцелевшую. Надо прибавить, что кругом было светло как днём, не только в самом городе, но и на далёком расстоянии от него.

В эту минуту голова колонны, имея впереди отряд польских улан, остановилась и не могла двигаться дальше, так как узкая улица была вся завалена обвалившимися зданиями. Я воспользовался моментом, чтобы удовлетворить желанию несчастного попытаться розыскать трупы сына и жены в развалинах жилья. Я предложил сопровождать его; мы свернули в сторону на пожарище его дома: сперва мы не увидали ничего, что могло бы подтвердить его догадку, и уже я начал обнадёживать его, авось его близкие спаслись. Как вдруг у входа в подвал я увидал что-то чёрное, бесформенное, скорченное. Я подошёл, и убедился, что это труп; только сразу невозможно было разобрать — мужчина это или женщина; я и не успел этого сделать; человек, заинтересованный в этом деле и стоявший возле меня как безумный, страшно вскрикнул и упал наземь. При помощи солдата мы подняли его. Придя в себя, он в отчаянии стал бегать по пожарищу, звать своего сына по имени и наконец бросился в подвал, где, я слышал, он упал, как безжизненная масса.

Я не нашёл возможности следовать за ним и поспешил присоединиться к отряду, предаваясь грустным размышлениям насчёт всего случившегося. Один из моих товарищей спросил меня, куда я девал человека, так хорошо говорившего по-французски; я рассказал ему о трагической сцене, разыгравшейся на моих, глазах, и так как мы всё ещё стояли на месте, то я предложил ему взглянуть на пожарище. Мы подошли к дверям подвала; оттуда раздавались стоны. Мой товарищ предложил мне спуститься вниз, чтобы оказать ему помощь, но я знал, что извлечь его из этого погреба значит обречь на верную смерть — всех пленных предполагалось расстрелять — поэтому заметил, что было бы большой неосторожностью отважиться идти без света в такое тёмное место.

К счастью раздалась команда: „К оружию!“ — это призывали нас продолжать путь. Только что собрались мы идти дальше, как услыхали шаги. Судите о моём удивлении, когда я увидел возле себя моего несчастного знакомца; он был похож на призрак и тащил на руках меха, в которых, по его словам он хотел похоронить жену и своего сына — последнего он нашёл в погребе мёртвым, но не обгоревшим. Труп, лежавший у дверей принадлежал его жене; я посоветовал ему спуститься в подвал и спрятаться до нашего ухода, и затем уже он может исполнить свой печальный долг. Не знаю, понял ли он меня, но мы ушли.

Добрались мы до Кремля в пять часов утра и всех пленных заключили в надёжное место; но предварительно я позаботился отделить обоих портных, отца с сыном, с особым расчётом; как видно будет дальше, они оказались очень полезны нам за всё время нашего пребывания в Москве.

8-го (20-го) числа пожар немного затих; маршал Мортье, губернатор города, с генералом Мильо, назначенным плац-комендантом, деятельно занялись организацией полицейского надзора. Выбрали для этой цели итальянцев, немцев и французов, обитателей Москвы, которые спрятались, уклонившись от строгих мероприятий Ростопчина, до нашего прихода насильно заставлявшего жителей покидать город.

В полдень, выглянув в окно квартиры, я увидал, как расстреливали каторжника; он не захотел встать на колени и принял смерть мужественно, колотя себя в грудь, как бы в виде вызова нам. Несколько часов спустя, та же участь постигла приведённых нами пленников.

Остаток дня я провёл довольно спокойно, то есть до семи часов, когда майор Делетр приказал мне отправиться под арест за то, что я, по его словам» позволил бежать трём пленным, порученным моей охране. Я старался оправдаться, как мог, однако отправился в назначенное мне место. Там я нашел ещё других унтер-офицеров. Поразмыслив обо всём, я был рад, что спас жизнь троим пленным, будучи убеждён в их невиновности.

Комната, где я находился, сообщалась с длинной узкой галереей — в роде коридора, служившего сообщением с другим корпусом здания, часть которого сгорела, так что никто туда не ходил. Я заметил, что уцелевшая часть ещё не была исследована. От нечего делать и ради любопытства я пошёл бродить по галерее. Когда я дошёл до конца её, мне показалось, что я слышу голоса в комнате, куда дверь была заперта. Прислушавшись, я уловил звук непонятного мне языка. Желая знать, что там такое, я постучался. Мне не отвечали — и после моего стука водворилось глубочайшее молчание. Тогда, заглянув в щелку, я увидел какого то человека, лежавшего на диване; две женщины стояли возле и по видимому уговаривали его замолчать; я понимал немного по-польски, а польский язык имеет много общего с русским; я постучался ещё раз и потребовал воды — ответа не последовало. Но На второе требование, которое я сопровождал толчком ноги в дверь, мне наконец отперли.

Я вошёл; обе женщины, увидав меня, убежали в соседнюю комнату. Я начал с того, что затворил за собой дверь; субъект, лежавший на диване, не трогался с места; я узнал в нём тотчас же каторжника с самым гнусным, отвратительным лицом, таким же грязным, как его борода и весь его наряд, состоявший из овчинного тулупа, подпоясанного ремнём. Он имел при себе пику и два факела для поджогов, а также два пистолета за поясом; предметы эти я первым делом отобрал у него. Затем, одним из факелов, толщиною в руку, я ударил его в бок, что заставило его открыть глаза. Увидав меня, человек сделал такое движение, как будто собирался броситься на меня, но упал в растяжку. Я поднёс к его лицу дуло одного из отобранных мною пистолетов; он опять тупо уставилсй на меня, хотел подняться, но снова упал. Наконец кое-как ему удалось встать на ноги. Видя, что он пьян, я взял его под руку и, выведя из комнаты повёл в конец галереи, разделявшей флигеля, и когда он очутился на краю лестницы, совершенно прямой, я толкнул его; он покатился вниз, как бочёнок, и почти ударился в дверь полицейского караула, находившегося напротив лестницы. Люди стащили его в каморку, предназначенную для заточения всех подобных ему личностей, которых арестовывали ежеминутно; больше я о нём не слыхал.

После этой экспедиции я вернулся в комнату, заперся и, осмотревшись кругом, нет ли чего-нибудь такого, что могло бы повредить мне, я отворил дверь во вторую комнату: там обе Дульцинеи сидели на диване. Увидав меня, они, казалось, совсем не удивились и заговорили обе разом, но я не понял. Мне хотелось узнать, нет ли у них чего-нибудь съестного. Они прекрасно поняли меня и подали огурцов, луку большой кусок солёной рыбы, немного пива, но без хлеба. Немного погодя, та, что была помоложе, принесла мне бутылку какого-то напитка, который она называла «козалки»; отведав его, я убедился, что это просто данцигская можжевеловая водка, и в какие-нибудь полчаса мы осушили всю бутылку; я заметил, что обе мои москвички насчёт выпивки способны перещеголять меня. Я остался ещё немного с сестрами — они дали мне понять, что они сестры, потом вернулся в свою комнату.

Войдя, я застал у себя унтер-офицера Роша, пришедшего навестить меня и давно уже поджидавшего меня. Он спросил, где я пропадал, и когда я рассказал ему о своём приключении, он перестал удивляться моему отсутствию, но очень обрадовался, потому что, по его словам, никого нельзя было найти для стирки белья. Теперь случай посылал нам двух московских дам, которые вероятно сочтут за честь стирать и чинить бельё французских военных. В десять часов, когда все улеглись спать не желая, чтобы знали, что с нами женщины, унтер-офицер с сержантом отправился за нашими красавицами. Сперва они немножко поломались, не зная куда их поведут; но дав понять, что они желают, чтобы я сам проводил их, они пошли за нами довольно охотно и смеясь. В нашем распоряжении оказалась лишняя каморка; там мы поместили их, обставив комнату всем, что нашли красивого и изящного из пожитков, оставленных московскими дамами, так что из грубых баб, какими они были в действительности, они сразу превратились в каких-то баронесс, которым однако поручено было стирать и чинить наше бельё.

На другой день утром, 9-го(21-го) числа, я услыхал сильный ружейный залп; это опять расстреляли несколько каторжников и полицейских, уличённых в поджогах Воспитательного дома и госпиталя, где лежали наши раненые; через несколько минут прибежал фельдфебель объявить мне, что я свободен.

Вернувшись на свою квартиру, я застал наших портных, тех самых, что я спас, уже за работой; они кроили плащи из сукна с бильярдов, стоявших в большом зале кофейни, где расположилась наша рота. Я заглянул в комнату, куда поместили наших женщин; они были заняты стиркой и исполняли свою обязанность довольно неумело. И немудрено — они были наряжены в шёлковые платья баронесс! Но приходилось терпеть и таких прачек, за неимением лучших. Остаток дня был посвящён устройству нашей квартиры и заготовке провизии, потому что мы собирались долго остаться в городе. У нас было запасено на зиму 7 больших ящиков шипучего шампанского, много испанского вина и портвейна, кроме того пятьсот бутылок рома, и сотня больших голов сахара — и всё это на шестерых унтер-офицеров, двух женщин и одного повара!

Говядину случалось есть редко; в этот вечер мы добыли корову; не знаю, откуда она явилась, но вероятно из такого места, откуда не дозволено было брать её; мы закололи её ночью, чтобы никто не видел.

Ветчины было у нас вдоволь: мы отыскали целый склад окороков; прибавьте к этому солёной рыбы в изобилии, несколько мешков муки, две больших бочки сала, которое мы приняли за масло. Не было недостатка и в пиве. Вот каковы были пока наши припасы на случай, если бы нам пришлось зимовать в Москве.

Вечером, в 10 часов, нам приказано было сделать перекличку; оказалось, что не хватает 18-ти человек. Остальные люди роты спокойно спали в бильярдной зале, растянувшись на богатых собольих мехах, на шкурах львов, лисиц и медведей. У многих головы были закутаны в богатые шали в виде чалмы, и в этом наряде они походили больше на султанов, чем на гренадёр гвардии; им не хватало только гурий.

Я затянул перекличку до 11 часов, из-за товарищей, чтобы не отметить их отсутствующими; действительно, они вернулись немного погодя, сгибаясь под тяжестью своих нош. В числе замечательных вещей, принесённых ими было несколько серебряных подносов с выпуклыми рисунками и много слитков того же металла, в форме кирпичей. Остальная добыча состояла из мехов, индийских шалей, шёлковых материй, затканных золотом и серебром. Они попросили у меня разрешения сходить ещё раз за вином и вареньем, оставленными ими в одном подвале; я позволил и дал им в провожатые капрала. Надо заметить, что со всех вещей, спасённых от пожаров, мы унтер-офицеры, всегда взимали в свою пользу по крайней мере двадцать процентов.

10-го (22-го) числа весь день был посвящён отдыху, умножению наших запасов: мы пели, курили, пили и гуляли. В тот же день я посетил одного итальянца, торговца эстампами; он жил в нашем квартале и дом его уцелел от пожара.

11 -го(23-го) утром один каторжник был расстрелян во дворе кофейни. В тот же день последовал приказ готовиться к императорскому смотру на другое утро.

12-го (24-го) сентября, в восемь часов утра, мы двинулись в Кремль. Когда мы туда прибыли, там уже собралось для той же цели несколько полков армии; в этот день последовало много повышений по службе и выдано было много орденов. Действительно, получившие награды на этом смотру оказали большие услуги отечеству и не раз проливали кровь свою на поле брани.

Я воспользовался случаем, чтобы подробно осмотреть достопримечательности Кремля, Пока несколько полков были заняты на смотру, я посетил собор св. архангела Михаила, усыпальницу русских царей. В эту самую церковь, в первые дни по прибытии нашем в Москву, забрались солдаты гвардии 1-го егерского полка, поставленные пикетом в Кремле, думая найти там несметные сокровища, но, обойдя обширные склепы, никак сокровищ не нашли, а видели только каменные гробы, накрытые бархатными покровами с надписями на серебряных дощечках. Там они застали также несколько городских жителей, приютившихся под покровительство мертвецов, надеясь найти здесь безопасность. Между ними находилась молодая красивая девушка, принадлежавшая к одной из самых знатных семей Москвы; она имела безумие привязаться к одному высшему офицеру армии и ещё большее безумие последовать за ним в это убежище. Как и многие другие, она погибла от холода, голода и нужды.

Неподалёку оттуда, напротив дворца, помещается арсенал, где по обе стороны от входа стояли гигантские пушки; немного далее вправо возвышается собор с девятью куполами и колокольней, крытыми позолоченной медью. На самой высокой колокольне виднелся крест Ивана Великого, господствовавший над всем; он имел тридцать футов вышины, был сделан из дерева, окованного массивными серебряными вызолоченными полосами; несколько цепей, также золочёных, поддерживали его со всех сторон.

Несколько дней спустя рабочая команда, плотники и другие были отряжены снять этот крест для перевезения его в Париж, в виде трофея. Но когда его стали снимать, он покачнулся, увлекаемый собственной тяжестью, и, падая, чуть не убил и не потянул за собой людей, державших его за цепи; то же самое случилось и с большими орлами на верхушках высоких башен вокруг ограды Кремля.

В полдень смотр окончился; уходя, мы прошли мимо ниши, где стоит изображение св. Николая. Там мы увидали множество молящихся русских крепостных людей; они клали земные поклоны и крестились перед великим угодником; по всей вероятности, они молили его защитить их против нас.

13-го (25-го) числа мы с несколькими приятелями отправились делать обход по развалинам города. Забирались мы и в такие кварталы, которых прежде не видали: всюду можно было встретить среди развалин русских крестьян и женщин, грязных и отвратительных; еврейки и другие женщины вперемежку с солдатами армии шарили по подвалам, отыскивая разные спрятанные вещи, уцелевшие от пожара. Кроме вина и сахару, которого находили в изобилии, они нагружались шалями, кашемировыми, великолепнейшими сибирскими мехами, материями, затканными серебром и золотом, а другие тащили серебряные блюда и разные драгоценности. Зачастую жиды с их жёнами и дочерьми входили в сиделки к нашим солдатам, выменивали у них разные предметы, которые другие солдаты армии у них тотчас же опять отнимали.

В тот же день вечером подожгли русскую церковь, лежавшую напротив нашей квартиры и прилегавшую к дворцу, где поместился маршал Мортье. Несмотря на помощь, оказанную нашим солдатами, не удалось потушить огня. Храм, уцелевший и не тронутый до тех пор, в короткое время превратился в груду пепла. Случай этот был тем более прискорбен, что много несчастных приютились там вместе со скудными, остававшимися у них пожитками и за последние дни там даже совершалось богослужение.

14-го (26-го) числа я был дежурным при экипажах императора, помещённых в сараях, находящихся на одной из окраин города, напротив большой казармы, уцелевшей от огня, и где расквартирована была часть первого корпуса армии. Чтобы добраться до своего поста, мне надо было пройти более мили через погорелую местность, лежавшую на левом берегу Москвы-реки, где лишь кое-где торчали колокольни церквей; остальное всё было обращено в пепел. На правом берегу ещё виднелось несколько красивых уединённых дач; часть их также сгорела.

Возле того места, где я расположил свой пост, находится один дом, уцелевший от пожара. Из любопытства я пошёл посмотреть его. Случайно я встретил там человека, прекрасно говорившего по-французски; он объяснил мне, что он из Страсбурга и что на беду свою попал в Москву за несколько дней до нашего прибытия. Оказывается, он занимался торговлей шампанским и рейнским вином и в силу несчастных обстоятельств потерпел миллионные убытки, отчасти потому, что ему задолжали, частью же вследствие сгоревшего товара, а также и благодаря тому, что мы выпили много вина и пьём его ежедневно. У него не осталось ни куска хлеба. Я предложил ему прийти ко мне поесть рисового супа и он принял моё приглашение с благодарностью.

В ожидании мира, который считали близким, император приказал принимать меры к устройству нашей жизни в Москве, как будто мы собирались зимовать там. Начали с госпиталей для раненых армии; с русскими ранеными обходились наравне с нашими.

Позаботились также о том, чтобы по возможности сосредоточить в один центр все предметы продовольствия, рассеянные в различных частях города. Несколько храмов, уцелевших от пожара, были открыты и в них начали совершать богослужение. Неподалёку от нашей квартиры, в той же улице находилась церковь для католиков, и в ней служил священник из французских эмигрантов. Церковь была во имя св. Людовика. Удалось даже возобновить театр и меня уверяли, что там давались представления французскими и итальянскими актёрами. Играли там или нет, в этом я не уверен, но знаю, что актёрам было выплачено жалование за шесть месяцев, нарочно, чтобы убедить русских, что мы расположились провести зиму в Москве.

15-го (27-го) числа, вернувшись с караула при экипажах, я был приятно удивлён, застав двух моих земляков, которые пришли проведать меня. То были Фламан, родом из Перувельца, служивший в драгунах гвардии, и Меле, драгун того же полка; последний был родом из Конде. Они попали удачно, потому что в этот день мы были расположены повеселиться. И вот мы пригласили драгун отобедать и провести с нами вечер.

Предпринимая различные экспедиции для мародёрства, наши солдаты приносили с собой много костюмов, мужских женских, принадлежавших разным национальностям, даже французские костюмы в стиле Людовика шестнадцатого — все эти одежды отличались необыкновенной роскошью. Вечером, пообедав, мы предложили задать бал и для этого всем нам одеться в костюмы, имевшиеся в нашем распоряжении. Я забыл рассказать, что тотчас по приходе Фламан сообщил нам грустную новость. Он рассказал о несчастии, постигшем храброго полковника Мартода, командира драгунского полка, где служили Фламан и Меле. Отправившись на разведку, 13-го (25-го) сентября в окрестности Москвы с двумястами драгун, они попали в засаду; на них напали три тысячи неприятеля с кавалерией и артиллерией. В стычке полковник Мартод был смертельно ранен, так же как ещё один капитан и один майор и все были захвачены в плен после отчаянного сопротивления. На другой день полковник велел потребовать свои вещи, а ещё день спустя мы узнали о его смерти.

Возвращаюсь к нашему балу; это был настоящий карнавал — все мы были переодеты.

Начали с того, что переодели наших русских женщин во французских дам, т. е. в маркиз, а так как они не умели взяться за дело, то Фламану и мне было поручено руководить их туалетом. Наши два русских портных нарядились в китайцев; я переоделся в костюм русского боярина, Фламан превратился в маркиза; словом, все очутились в разных костюмах; даже наша маркитантка, тётка Дюбуа, зашедшая к нам в эту минуту, нарядилась в богатый национальный костюм русской боярыни. У нас не было париков для наших маркиз, и цирюльник роты причесал их. Вместо помады он намазал им волосы салом, а вместо пудры — насыпал муки; словом прифрантили их, как нельзя лучше. Когда всё было готово, начались танцы. Я забыл сказать, что всё это время мы пили в волю пунш, который заботливо приготовлял нам старый драгун Меле, и наши маркизы, так же как и маркитантка, хотя прекрасно выносили спиртные напитки, но порядком-таки захмелели благодаря большим стаканам пунша, который они то и дело потягивали с наслаждением.

По части музыки у нас была флейта фельдфебеля; ей в такт акомпанировал барабанщик роты. Но только что заиграла музыка и тётка Дюбуа пустилась выделывать па визави с фурьером роты, как наши маркизы, котором, вероятно, пришлась по вкусу наша дикая музыка, принялись скакать, как ошалелые: вправо, влево, махая руками, дрыгая ногами, то и дело шлёпаясь на пол и опять вставая. Точно бес в них вселился. Нас бы это не удивило, будь они одеты в простое русское платье, но видеть французских маркиз, обыкновенно таких чопорных, скачущих как полоумные — такое зрелище заставляло нас покатываться со смеху, так что музыкант не в силах был продолжать играть на флейте; но барабан подоспевал ему на помощь, жарил во всю. Наши маркизы ещё пуще запрыгали, пока не повалились, как снопы, от усталости. Мы подняли их, аплодировали им, и снова принялись пить и плясать до четырёх часов утра.

Тётка Дюбуа, как истая маркитантка, знавшая цену богатой одежде, надетой на ней — она была в золотой и серебряной парче — ушла не сказавшись. На улице полицейской стражи, увидев в такой ранний час чужую даму и приняв её за добычу, подошёл и хотел схватить её, чтобы увести к себе. Но тётка Дюбуа, женщина замужняя, да и вдобавок хватившая пуншу, отвесила ему такую здоровенную пощёчину, что он свалился наземь. На его крики: «A la garde!» караульные схватились за оружие, а так как мы ещё не успели улечься, то отправились ей на выручку. Но сержант так расходился, что нам стоило большого труда убедить его, что он напрасно задирал такую женщину, как тётка Дюбуа.

16-е (28-е) и 17-е (29-е) были посвящены заготовке продовольствия; для этого мы предприняли рекогносцировки днём, а ночью, чтобы не встречать конкуренции, отправлялись за тем добром, какое раньше наметили.

18-го (30-го) сентября у нас происходил инспекторский смотр на улице, против наших квартир. По окончании смотра, полковнику вздумалось показать инспектору помещения полка. Когда дошла очередь до нашей роты, полковник приказал сопровождать себя капитану, дежурным офицеру и сержанту; майор Рустан, знавший квартиры, шёл впереди и отворял комнаты, где помещалась рота. Почти всё осмотрев, полковник спросил: «А унтер-офицеры, хорошо им?» — «Отлично», отвечал майор Рустан и принимается отворять двери в наши комнаты. К несчастью, мы не вынули ключа из дверей в каморку, где жили наши Дульцинеи — каморку, которую мы всегда выдавали за шкаф. Майор отворяет дверь и видит наших пташек. Не говоря ни слова, он запирает дверь и кладёт ключ в карман.

Выйдя на улицу и увидав меня издали, он показал мне ключ и, смеясь, подошёл ко мне: «Ага! Сказал он — у вас водится дичь в клетке, а вы, как эгоисты, и не думаете делиться с друзьями? Откуда вы раздобыли этих баб? Женщин что-то нигде не видать!» Тогда я рассказал, как и где я их нашёл, и что они служат нам для стирки нашего белья." В таком случае, — обратился он к фельдфебелю и ко мне, — вы будете так любезны одолжить их нам на несколько дней, чтобы выстирать наше бельё, которое очень загрязнилось; надеюсь, что вы, как добрые товарищи, не откажите нам". В тот же вечер он увёл их; по всей вероятности, они перестирали всё офицерское бельё, потому что вернулись только через неделю.

19-го сентября (1-го октября) сильный отряд полка был командирован для фуражировки в нескольких лье от Москвы, в один большой замок, выстроенный из дерева. Но поживиться там было нечем. Воз сена — вот и вся наша добыча. На возвратном пути мы встретили русскую кавалерию, гарцевавшую вокруг нас, не осмеливаясь, однако, серьёзно нападать. Правда, мы шли таким образом, что они могли видеть, что преимущество окажется не на их стороне, — хотя они были несравненно многочисленнее нас, но мы уже выбили из строя нескольких их всадников. Они отстали от нас только на расстоянии 2 лье от Москвы.

20-го сентября (2-го октября) мы узнали, что император отдал приказание вооружить Кремль; тридцать пушек и гаубиц разного калибра предполагалось установить на всех башнях стены, образующей ограду Кремля.

21-го сентября (3-го октября) рабочие команды из каждого полка гвардии были отряжены копать землю и переносить материал, получившийся от старых стен, которые сапёры сносили вокруг Кремля, и фундаментов, взрываемых порохом.

22-го сентября (4-го октября) я в свою очередь сопровождал рабочую команду нашей роты. На другое утро один инженерный полковник был убит рядом со мною кирпичом, упавшим ему на голову при взрыве. В тот же день я видел около одной церкви несколько трупов с руками и ногами, объеденными, вероятно волками и собаками; собаки бродили по городу целыми стаями.

В дни, свободные от дежурства, мы пили, курили, занимались весёлыми разговорами, беседовали о Франции, о том расстоянии, которое нас от неё отделяет, и о возможности удалиться ещё больше. Вечером мы допускали в свою кампанию наших двух московских женщин, или вернее, наших марких — со времени бала у них не было другой клички, и они вместе с нами распивали пунш с ямайским ромом.

Остальное время нашего пребывания в городе прошло в смотрах и парадах, до тех пор, пока гонец не доложил императору, в ту минуту, когда он проводил смотр нескольким полкам, что русские нарушили перемирие и атаковали врасплох кавалерию Мюрата.

По окончании смотра был отдан приказ к выступлению; в одну минуту вся армия пришла в движение, но часть полка только вечером узнала о распоряжении готовиться к походу на другой же день.

Глава вторая.

править
Отступление. — Обозрение моего ранца. — Император в опасности. — От Можайска до Славкова.

Вечером, 6-го (18-го) октября, мы, несколько унтер-офицеров, по обыкновению собрались своим кружком и лежали растянувшись, как паши, на мехах горностая, соболей, львов и медведей, покуривая из роскошных трубок душистый табак, в то время как великолепный пунш на ямайском роме пылал перед нами в большой серебряной миске русского боярина; пламя растапливало целую голову сахару, поддерживаемую над миской двумя русскими штыками; в ту минуту, как мы разговаривали про Францию и про то, как приятно было бы вернуться на родину победителями после многолетнего отсутствия, в ту минуту, как мы мысленно прощались и клялись в верности нашим монголкам, китаянкам и индианкам, мы вдруг услыхали суматоху в большом зале, где спали солдаты роты. Вслед за тем дежурный фурьер вошёл к нам сообщить, что получен приказ готовиться к немедленному выступлению.

На другой день, 7-го (19-го) октября, с раннего утра, город кишмя кишел евреями и русскими крестьянами: первые пришли покупать у солдат всё, чего они не могли унести с собой, а вторые — чтобы поживиться тем, что мы выбрасывали на улицу. Мы узнали, что маршал Мортье остаётся в Кремле с 10 тысячами войска и что ему приказано обороняться в случае надобности.

После полудня мы двинулись в поход, позаботившись сделать, по мере возможности, запасы напитков, которые мы нагрузили на телегу маркитантки, тётки Дюбуа, вместе с нашей большой серебряной миской. Почти смеркалось, когда мы вышли за город. Вскоре мы очутились среди множества повозок, которыми управляли люди разных национальностей; они шли в три -четыре ряда, и вереница тянулась на протяжении целой мили. Слышался говор на разных языках — французском, немецком, испанском, португальском и ещё на многих других; московские крестьяне шли следом, а также и пропасть евреев: все эти народы со своими разнообразными одеяниями и наречиями, маркитанты с жёнами и плачущими ребятами — всё это теснилось в беспорядке и производило невообразимую сумятицу. У некоторых повозки были уже поломаны, другие кричали и бранились — содом был такой, что в ушах звенело. Не без труда удалось нам наконец пробраться сквозь этот громадный поезд, оказавшийся обозом армии. Мы двинулись по Калужской дороге (тут уж мы были в Азии); немного погодя, мы расположились бивуаком в лесу на ночь, а так как было уже поздно, то отдых наш оказался недолгим.

Только что рассвело, как мы опять пустились в путь. Сделав около одного лье, мы снова попали в пресловутый обоз, обогнавший нас за то короткое время, пока мы отдыхали. Большая часть повозок уже теперь пришла в полную негодность, другие не могли двигаться вследствие того, что дорога была песчаная и колёса увязали в почве. Слышались крики на французском языке, руготня на немецком, молитвенные воззвания по-итальянски, призывы к Богородице по-испански и по-португальски.

Миновав всю эту сутолоку, мы принуждены были остановиться, чтобы дождаться левого фланга нашей колонны. Я воспользовался досугом, чтобы осмотреть свой ранец, казавшийся мне через чур тяжёлым, и удостовериться, нельзя ли что-нибудь выкинуть, чтобы облегчить свою ношу. В ранце было порядочно таки запасов: я взял с собой несколько фунтов сахару, рису, немного сухарей, полбутылки водки, костюм китаянки из шелковой материи, затканной золотом и серебром, несколько серебряных и золотых безделушек, между прочим обломок креста Ивана Великого, то есть кусочек покрывавшей его серебряной вызолоченной оболочки; мне дал его -один солдат из команды, наряженной для снятия креста с колокольни [Я забыл упомянуть, что среди большого креста Ивана Великого был другой из массивного золота, около фута в длину].

Со мной был также мой парадный мундир и длинная женская амазонка для верховой езды (эта амазонка была орехового цвета и подбита зелёным бархатом; не зная её употребления, я вообразил, что носившая её женщина; была больше шести футов роста); далее две серебряные картины, длиною в \ один фут на 8 дюймов ширины, с выпуклыми фигурами: одна картина изображала суд Париса на горе Иде, на другой был представлен Нептун на колеснице в виде раковины, везомой морскими конями. Всё это было тонкой работы. Кроме того у меня было несколько медалей усыпанных бриллиантами, звезда какого то русского князя. Всё эти вещи предназначались для подарков дома и были найдены в подвалах или домах, обрушившихся после пожаров.

Как видите, мой ранец должен был весить немало, но, чтобы облегчить его тяжесть, я выкинул из него свои белые лосинные брюки, предвидя, что они не скоро мне понадобятся. На мне же был надет, сверх рубашки, жилет из стёганного на вате жёлтого шёлка, который я сам сшил из женской юбки, а поверх всего большой воротник, подбитый горностаем; через плечо у меня висела сумка на широком серебряном галуне: в сумке было также несколько вещей, между прочим распятие из серебра и золота и маленькая китайская ваза. Эти две вещицы избегли крушения каким-то чудом, и я до сих пор храню их, как святыню. Кроме того, на мне была амуниция, оружие и шестьдесят патронов в лядунке; прибавьте ко всему этому большой запас здоровья, весёлости, доброй воли и надежду засвидетельствовать своё почтение дамам монгольским, китайским и индийским — и вы будете иметь понятие о сержанте великой императорской гвардии [По поводу континентальной блокады, ходили слухи, что мы должны идти походом на Монголию и Китай, чтобы захватить английские владения].

Только что успел я окончить осмотр своей добычи, как мы услыхали впереди несколько ружейных выстрелов; нам скомандовали взяться за оружие и ускорить шаг. Полчаса спустя мы прибыли на то место, где часть обоза, эскортируемая отрядом красных улан гвардии, подверглась нападению партизан.

Несколько улан были убиты, а также несколько русских и несколько лошадей. Возле одного экипажа лежала на спине какая-то миловидная молодая женщина, умершая от испуга и волнения. Мы продолжали путь по довольно хорошей дороге. Вечером мы сделали привал и расположились ночевать в лесу.

9-го (21-го), рано по утру, мы снова пустились в путь, а среди дня повстречали отряд регулярных казаков; их разогнали пушечными выстрелами. Промаршировав часть этого дня по полям, мы остановились на лугу, у берега ручья и там провели ночь.

10-го (22-го) полил дождь. Подвигались мы медленно и с трудом до самого вечера; вечером сделали привал на опушке леса. Ночью послышался сильный взрыв: потом мы узнали, что это Кремль взорван маршалом Мортье при помощи большого количества пороху, зажжённого в подземелье. Маршал вышел из Москвы три дня спустя после нас, 10 (22-го) октября, со своими десятью тысячами войска; в числе их было два полка молодой гвардии, с которыми мы соединились несколько дней спустя на можайской дороге. Всю остальную часть этого дня мы прошли небольшое расстояние хотя двигались без перерыва.

12-го (24-го) мы подошли к Калуге. В этот же день итальянская армия, под начальством принца Евгения, а также другие корпуса, командуемые генералом Корбино, сражались при Малоярославце, против русской армии, заграждавшей нам путь. В этой кровопролитной битве 16 000 наших сражались против 70 000 русских, которые лишились 8 000 человек, а мы 3 000. У нас было убито и ранено несколько начальствующих офицеров, между прочими генерал Дельзон, сражённый пулей в голову. Брат его, полковник, хотел поспешить ему на помощь, но его также сразила пуля; оба брата пали на одном и том же месте.

13-го (25-го) утром я стоял на дежурстве у маленького уединённого домика, где поместился император и где он провёл ночь; солнце проглядывало сквозь густой туман, какие часто бывают в октябре месяце; вдруг император, никого не предупредив, сел на коня и поскакал, сопровождаемый только несколькими ординарцами. Едва успел он отъехать, как мы услыхали какой-то шум; сперва мы вообразили, что это приветственные крики: «Да здравствует император!», но вскоре разобрали, что это команда: «К оружию!» Более 6 000 казаков Платова, пользуясь туманом и рвами, произвели нападение. Тотчас же очередные эскадроны гвардии пустились на равнину; мы последовали за ними и для сокращения пути перескочили через ров. В одну минуту мы очутились перед стаей дикарей, которые ревели как волки, но скоро должны были ретироваться. Наши эскадроны настигли их и отняли всё, что они захватили багажа, зарядных ящиков и т. п., нанеся им большой урон.

На равнине мы увидали императора почти посреди казаков, окруженного генералами и ординарцами, из которых один был опасно ранен, благодаря роковому недоразумению, в ту минуту как эскадроны вступили на равнину, многие из офицеров принуждены были, защищаясь и защищая императора, который находился среди них и чуть не попал в плен, вступить в сабельный бой с казаками. Один из ординарцев, убив одного казака и ранив нескольких, потерял в схватке свою шапку и уронил саблю. Очутившись без оружия, он бросился на одного казака, вырвал у него пику и стал ею обороняться.

Тут на него обратил внимание один конный гренадёр гвардии; введённый в заблуждение зелёной шинелью и пикой, он принял своего за казака, ринулся на него и хватил его саблей. Этого офицера звали Лольтёр.

Несчастный гренадёр, с отчаянием убедившись в своей ошибке, ищет смерти: он бросается в самую чащу боя, разит направо, налево — всё бежит перед ним. Наконец, убив нескольких неприятелей и всё-таки не найдя смерти, он возвращается весь обрызганный кровью, узнать об офицере, которого ранил по ошибке. Тот потом выздоровел и вернулся во Францию на санях.

Помню, что, несколько минут спустя после этой стычки, император смеясь рассказывал королю Мюрату, что чуть-чуть не попал в плен. Гренадёр-велит Монфор из Валансьена и тут имел случай отличиться, убив и выбив из строя несколько казаков.

Мы простояли ещё некоторое время на этой позиции; затем выступили в путь, оставив Калугу по левую руку.

По плохому мосту мы переправились через грязную с крутыми берегами реку и двинулись на Можайск. 14-го (26-го) октября мы опять остановились на привал, а 15-го (27-го) числа сделав переход почти без остановки до самого вечера, ночевали под самым Можайском; в эту ночь начало морозить. 16-го (28-го) мы выступили спозаранку и днём, переправились через какую-то речонку, очутились на знаменитом поле сражения, всё ещё покрытом мёртвыми телами и обломками разного рода. Кое где из земли торчат руки, ноги, головы; почти все трупы принадлежат русским — наших, по мере возможности, мы всех предали земле. Но так как всё это было сделано на скорую руку, то наступившие вслед затем дожди размыли часть могил. Нельзя себе представить ничего печальнее, как зрелище этих покойников, уже почти утративших человеческий образ; после битвы прошло пятьдесят два дня..

Мы расположились бивуаком подальше, впереди, и прошли мимо большого редута, где был убит и похоронен генерал Коленкур. Остановившись, мы занялись устройством себе убежищ, чтобы как можно удобнее провести ночь.

Мы развели костры при помощи обломков оружия, пушечных лафетов, зарядных ящиков; относительно воды встретилось затруднение: речка протекавшая возле нашей стоянки и очень маловодная была вся полна гниющими трупами; пришлось идти повыше, чтобы достать воды, годной к питью. Когда мы окончательно устроились, я отправился с одним приятелем, сержантом Гранже, осматривать поле битвы; мы дошли до рва, до того самого места, где на другой день после сражения король Мюрат раскинул свои палатки.

Между тем пронёсся слух, что на поле сражения найден ещё живым один французский гренадёр: у него были оторваны обе ноги; он приютился за остовом убитой лошади и всё время питался её мясом, а воду доставал из ручья, заражённого трупами. Говорят, будто его спасли; пока, на время — это весьма вероятно, но что касается будущего, то едва ли: вернее всего несчастного пришлось бросить на произвол судьбы, как и стольких других. Вечером начал чувствоваться голод среди тех частей, которые успели истощить свои запасы. До тех пор всякий раз, как варили суп, каждый давал свою порцию муки, но когда замечено было, что не все участвуют в складчине, то многие стали прятаться, чтобы съесть, что у них было; ели сообща только суп из конины, который стали варить за последние дни.

На следующий день мы проходили мимо монастыря, служившего госпиталем для части наших раненых в Бородинском сражении. Многие находились там и до сих пор. Император отдал приказ везти их на всех подводах, не исключая и его собственных, но маркитанты, которым поручены были некоторые из этих несчастных, побросали их на дороге под разными предлогами — и всё для того чтобы не лишиться добычи, которую везли из Москвы и которой были нагружены все повозки. Ночь мы провели в лесу позади Гжатска, где ночевал император; ночью в первый раз шёл снег.

На другое утро, 18-го (30-го), дороги уже испортились; повозки, нагруженные добычей, тащились с трудом; многие оказались сломанными, а с других возницы, опасаясь, чтобы они не сломались, спешили сбросить лишнюю кладь. В этот день я был в арьергарде колонны и имел возможность видеть начало безурядицы. Дорога была вся усеяна ценными предметами: картинами, канделябрами и множеством книг; в течение целого часа я подбирал тома, просматривал их и бросал, поднимал другие, которые в свою очередь бросал, предоставляя кому угодно подымать их.

То были сочинения Вольтера, Жана-Жака Руссо и «Естественная история» Бюффона, переплетённая в красный сафьян и с золотым обрезом. Тут же мне посчастливилось приобрести медвежью шкуру, которую один солдат поднял с поломанной повозки, нагруженной мехами. В этот же день наша маркитантка лишилась своей повозки с продовольствием, между прочим, нашей большой серебряной миски, где мы постоянно варили пунш.

18-го (30-го) октября мы прибыли в Вязьму, «водочный» город, как его прозвали наши солдаты вследствие того, что по пути в Москву мы добыли там водки. Император остановился в городе; наш полк двинулся вперёд.

Я забыл сказать, что перед прибытием в этот город мы сделали продолжительный привал и, отойдя направо от дороги, возле соснового леса, я встретил одного знакомого сержанта гвардии (сержант Пикар, родом из Кондэ). Он воспользовался разведённым костром, случившимся на месте, чтобы сварить котёл рису, и пригласить меня участвовать в трапезе. При нём была полковая маркитантка, венгерка, с которою он находился в наилучших отношениях; она имела особую повозку, запряжённую парою лошадей и хорошо снабжённую продовольствием, мехами и деньгами.

Я остановился с ними на время привала, больше часу. Тут подошёл к нам погреться один португальский унтер-офицер; я спросил, — где его полк? Он отвечал что полк рассеялся, но что ему поручено с отрядом от 7 до 8 сот русских пленных, которые не имея .чем питаться, были принуждены поедать друг друга, т. е., когда один из них умирал, другие резали его на куски и съедали. В подтверждении своих слов он предложил мне посмотреть самому; но я отказался. Эта сцена происходила в каких-нибудь ста шагах от нас; мы узнали несколько дней спустя, что этих пленных принуждены были оставить, не имея возможности прокормить их.

Вышеупомянутый сержант егерей со своей маркитанткой в конце концов всё потерял в Вильне; оба попали в плен.

20-го октября (1-го ноября) как и предыдущую ночь, мы провели в лесу, на краю дороги; за последние дни мы начали питаться кониной. Небольшое количество провианта, какое мы могли унести с собой из Москвы, уже истощилось, и нужда стала давать себя чувствовать вместе с усиливающимся холодом. Что до меня касается, то у меня оставалось немного рису; я берёг его на случай крайности, предвидя в будущем нужду ещё гораздо большую.

В этот день я опять находился в арьергарде, состоявшем из унтер-офицеров. Дело в том, что уже многие солдаты начали отставать, чтобы отдохнуть и погреться у костров, оставленных войсками, проходившими ранее нас. По пути я увидал по правую руку несколько рядовых из разных полков, между прочим и гвардейских, собравшихся вокруг большого костра. Меня послал майор с приказом, чтобы они следовали за нами; подойдя я узнал Фламана, моего знакомого драгуна. Он жарил кусок конины, вздетой на остриё сабли, и пригласил меня поесть с ним. Я передал ему распоряжение следовать за колонной. Он отвечал, что отправиться, как только утолит свой голод. Но он чувствовал себя очень плохо, потому что принужден был идти пешком в своих кавалерийских ботфортах: накануне, в стычке с казаками, в которой он убил троих, его лошадь вывихнула себе ногу и он должен был вести её под уздцы. К счастью, человек, находившийся при мне, был моим доверенным лицом, и у него была в ранце запасная пара башмаков, которые я отдал бедному Фламану, чтобы он мог переобуться и продолжать путь, как пехотинец. Я простился с ним, не воображая, что уже больше не увижу его: два дня спустя я узнал, что он был убит на опушке леса в ту минуту, когда он, вместе с другими отсталыми, собирался развести костёр и отдохнуть.

21-го октября (2-го ноября), перед прибытием в Славково, мы увидали налево, почти на краю дороги, блокгауз или военную станцию — нечто вроде большого укреплённого барака, занятого военными разных полков и ранеными. Наименее больные, имевшие силы следовать за нами, присоединились к нам; других, насколько было возможно, разместили в повозках; что касается раненых, то их оставили на месте, поручив их милосердию неприятеля, точно так же, как врачей и фельдшеров, оставленных для ухаживания за больными.

Глава третья.

править
Дорогобуж. — Паразиты. — Маркитантка. — Голод.

Мы остановились в Славкове 22-го октября (3-го ноября); целый день мы видели русских по правой стороне. В тот же день к нам присоединились другие полки гвардии, делавшие привал позади.

23-го октября (4-го ноября) мы форсированным маршем направились в Дорогобуж — «капустный» город; так мы прозвали его за огромное количество капусты, найденной нами, когда мы шли в Москву. Здесь же, в этом городе император 13-го (25-го) августа приказал сделать вычисление пушечных и ружейных выстрелов, которые армия должна пустить в предстоящем большом сражении. В 7 часов вечера мы были ещё в двух лье от города; с большим трудом мы добрались туда; огромное количество выпавшего снега мешало нам идти. Одно время мы даже заблудились и, чтобы людям, оставшимся позади, можно было нагнать нас, мы больше двух часов били ночной сбор, пока не дошли до места, где когда-то был город; теперь он весь выгорел, за исключением нескольких домов.

Было часов 11, когда мы окончили устраиваться на бивуаках и, благодаря остаткам от сгоревших домов, нашли достаточно топлива, чтобы развести костры и погреться! Но мы терпели во всём недостаток и были до такой степени измучены, что не имели даже сил найти лошадь и украсть её, чтобы потом съесть — и вот мы решили сперва хорошенько отдохнуть. Один солдат роты притащил мне для спанья тростниковые циновки; разостлал их перед костром, я улёгся, положив голову на ранец, а ноги протянул к огню.

Не прошло и часа, как я отдыхал — вдруг я почувствовал по всему телу невыносимый зуд. Машинально я провёл рукой по фуди и по другим частям тела; каков же был мой испуг, когда я убедился, что весь покрыт паразитами. Я вскочил, как ужаленный, в одну минуту разделся до гола и бросил в огонь рубашку и панталоны. Всё это затрещало на огне, хотя на моё тело падали крупные хлопья снега, однако я не замечал холода, так я был взволнован этим приключением.

Наконец я встряхнул над огнём остальную одежду, без которой не мог обойтись, и облёкся в последнюю остававшуюся у меня смену белья. Печально, чуть не плача, я уселся на свой ранец, и подперев голову руками, покрывшись своей медвежьей шкурой, провёл остаток ночи вдали от проклятых циновок, на которых раньше спал. С теми, кто потом лёг на моё место, ничего не случилось; очевидно — я всё забрал на себя.

На другой день, 24-го октября (5-го ноября), мы выступили рано утром. Перед выступлением в каждом полку гвардии были розданы ручные мельницы, чтобы молоть хлебные зёрна, если таковые найдутся; но так как молоть было нечего, а машины были тяжёлые и ненужные, то от них избавились через какие-нибудь сутки. День прошёл печально — многие из больных и раненых умерли; до тех пор они делали нечеловеческие усилия, надеясь добраться до Смоленска, где рассчитывали найти продовольствие и расположиться на квартирах.

Вечером мы остановились на опушке леса, где приказано было устроить убежище для ночлега. Немного спустя наша маркитанта, г-жа Дюбуа, жена ротного цирюльника, (почувствовала себя дурно и через несколько минут, на снегу и при двадцатифадусном морозе, произвела на свет здоровенного мальчугана, что при таких обстоятельствах полковник Воден, командир нашего полка, сделал всё возможное для облегчения положения этой женщины: он дал свой плащ, чтобы прикрыть убежище, где находилась родильница, выносившая свои страдания с большим мужеством. Полковой врач точно также ничего не пожалел; словом, всё обошлось благополучно. В ту ночь солдаты убили медведя, который был в одну минуту съеден.

Проведя кое-как ночь крайне тяжёлую, благодаря морозу, мы снова пустились в путь. Полковник одолжил свою лошадь тётке Дюбуа, державшей на руках своего новорожденного младенца, завёрнутого в овечью шкурку; её самою прикрыли шинелями двух солдат роты, умершими в эту ночь.

25-го октября (6-го ноября) стоял такой туман, что ни зги не было видно, и трещал мороз свыше двадцати двух фадусов; у нас губы слипались, внутри носа стыло и самый мозг, казалось, замерзал. Мы двигались в ледяной атмосфере. Весь день при сильном ветре всё падал снег небывало крупными хлопьями; не только не видно было неба, но даже и тех, кто шёл впереди нас.

Дойдя до жалкой деревушки (Михайловка), мы увидали человека, скакавшего во весь опор, отыскивая императора. Вскоре мы узнали, что это генерал, привёзший известие о заговоре Мале, только что открытом в Париже.

Мы остановились неподалёку от леса: чтобы двигаться дальше, надо было дождаться, — дорога была узкая, а скопления народа значительное, и пока мы, несколько приятелей, стояли в кучке, постукивая ногами, чтобы не застынуть, и беседуя о своих бедствиях и о терзавшем нас голоде, я почувствовал запах горячего хлеба. Обернувшись, я увидал позади близёхонько от себя какого-то субъекта, закутанного в меховую шубу, из-под которой и несло запахом, ударившим мне в нос. Я тотчас заговорил с ним и сказал: «Сударь, у вас есть хлеб, и вы должны мне продать его!» Он хотел было уйти, но я схватил его за руку и не пускал. Тогда, видя, что ему от меня не отвязаться, он вытащил из-под полы ещё горячую ковригу, которую я с жадностью схватил одной рукой, а другой протянул ему пять франков в уплату. Но едва хлеб очутился у меня в руках, как мои друзья, бывшие тут же, набросились на него, как бешенные, и вырвали его. У меня, на мою долю, остался только кусок, который я держал между большим и двумя первыми пальцами правой руки.

Тем временем полковой лекарь — он оказался лекарем — успел скрыться. И хорошо сделал: его может быть укокошили бы, чтобы отнять у него остальной запас хлеба. По всей вероятности, прибыв в деревушку из первых, он к своему счастью раздобыл муки и в ожидании прихода испёк лепёшек.

За те полчаса, что мы стояли на месте, у нас умерло несколько человек Много других свалилось ещё, пока колонна была в движении. Словом, наши ряды уже начали заметно редеть, а мы были ещё в начале наших бедствий! Когда мы останавливались закусить наскоро, то пускали кровь брошенным лошадям или тем, которых удалось стащить незаметно.

Кровь собирали в котёл, варили её и ели.

Но часто случалось, что в тот момент, когда только что успели развести огонь, приходилось не медля съедать всё кушанье почти в сыром виде — получался приказ идти дальше или вблизи показывались русские. В последнем случае не очень стеснялись — я не раз видел, как часть солдат преспокойно себе закусывала в то время, как другая отстреливалась от русских. Но когда являлась настоятельная необходимость и непременно требовалось сниматься с места, то уносили с собой котёл и каждый на ходу черпал из него пригоршнями и ел; поэтому у всех лица были выпачканы в крови.

Зачастую, когда приходилось бросать заколотых лошадей, потому что некогда было разрезать их, люди нарочно оставались позади и прятались, чтобы их не заставляли следовать за полком. Тогда они накидывались на сырое мясо, как хищные звери; редко случалось, чтобы эти люди опять появлялись у нас — они или попадали в плен к неприятелю, или замерзали.

Новый переход был не так продолжителен, как предыдущие — мы остановились совсем ещё засветло. Местом привала было покинутое пожарище деревушки, где лишь кое-где торчали обгорелые стены; под ними высшие офицеры приютились на бивуаках, чтобы хоть немного защититься от ветра и заснуть. Независимо от страданий, переносимых нами вследствие страшного утомления, голод давал себя чувствовать жестоким образом. Те, у кого оставалось ещё немного пищи, рису или крупы, прятались и ели потихоньку. Уже не существовало больше друзей, все посматривали друг на друга с недоверием, люди становились даже неблагодарными к самым близким приятелям. Мне самому привелось поступить бессердечно по отношению к истинным друзьям, и я не могу пройти этого молчанием.

В этот день всех нас терзал голод, а меня ещё вдобавок съедали паразиты, напавшие на меня накануне. У нас не было ни кусочка конины, чтобы поесть; мы рассчитывали на нескольких отставших людей нашей роты, думая что они отрежут кусок мяса у какой-нибудь павшей лошади. Мучимый голодом, я испытывал ощущения, которых невозможно передать. Я стоял возле одного из самых близких моих товарищей, сержанта Пумо, который грелся у костра и посматривал по сторонам — не подоспеет ли откуда-нибудь пища. Вдруг я схватил его за руку судорожным движением и сказал: «Друг мой, если б я встретил в лесу кого бы то ни было с краюхой хлеба, я заставил бы его отдать мне половину!» Но сейчас поправился: «Нет, я убил бы его и отнял у него весь хлеб!»

Сказав это, я зашагал по направлению к лесу, точно в самом деле должен встретить там человека с хлебом. Дойдя до леса, я с четверть часа шёл по опушке, потом, круто повернул влево, по направлению совершенно противоположному нашему бивуаку, я увидел почти на опушке костёр и сидевшего над ним человека. Я остановился наблюдать и рассмотрел, что над огнём у него висит котелок, в котором он что-то такое варит: взяв нож, он погрузил его туда и, к великому моему удивлению, вытащил картофелину, помял её, но снова положил в котёл, вероятно потому, что она была ещё сыра.

Я хотел подбежать и броситься на него, но боясь, что он ускользнёт, опять вошёл в лес и, сделав маленький обход, украдкой подошёл к нему сзади. Но в этом месте было много хворосту и, подходя, я порядочно нашумел. Он обернулся, но я очутился у котла и, не дав ему времени заговорить, обратился к нему: «Товарищ, у вас есть картошка, продайте мне или поделитесь со мной, иначе я унесу весь котёл!» Поражённый таким решением и видя, что я подхожу с саблей, намереваясь поудить в котле, он возразил, что картофель не принадлежит ему, что это собственность польского генерала, расположившегося неподалёку, что он денщик генерала и что ему велено было спрятаться, чтобы сварить картофель и запастись им на завтра.

Не отвечая ни слова, я собирался взять несколько штук, подавая ему, однако, деньги в уплату, но он остановил меня, сказав, что картофель ещё не сварился и в доказательство вынул мне одну штуку, чтобы дать мне ощупать. Я выхватил её у него из рук и съел её, «Вы сами видите, что их есть нельзя, — сказал денщик — спрячьтесь на минуту, имейте терпение, постарайтесь, главное, чтобы вас не увидали, покуда картофель не поспеет; тогда я, пожалуй, поделюсь с вами».

Я поступил по его совету, засев в кусте неподалёку, чтобы не терять его из виду. Минут через пять-шесть — не знаю, воображал ли он что я ушёл далеко--но он встал, озираясь по сторонам, схватил котёл и побежал. Но ему не удалось уйти: я тотчас настиг его и пригрозил всё отнять, если он не отдаст мне половину. Он опять отвечал, что это принадлежит генералу. «Хотя бы самому императору! Мне нужен этот картофель, я умираю с голоду!» Убедившись, что ему от меня не отделаться иначе, как дать мне того, что я требую, он отделил мне семь картофелин. Я отдал ему 15 франков и ушёл. Он мне вернул назад и дал ещё пару; картофель ещё не совсем сварился, но я не обратил на это внимание, стал есть одну, а остальные спрятал в ягдташ. Я рассчитывал, что этим прокормлюсь три дня, съедая по три картофелины в дополнение к куску конины.

Идя и размышляя о своём картофеле, я сбился с пути; об этом я догадался только, услыхав крики и руготню каких-то пятерых солдат, которые сцепились между собой, как собаки; возле них лежала задняя нога лошади, что и было предметом их раздора. Один из солдат, увидав меня, подошёл ко мне и сказал, что он с товарищем — оба солдаты при обозе — ходили с некоторыми другими колоть лошадь в лесу, и что, когда они возвращались в лагерь со своей долей, на них напали трое людей из другого полка и хотели отнять у них конину, но, что если я соглашусь помочь им защищать её, то они поделятся со мной.

С своей стороны, опасаясь, чтобы у меня не отняли мой картофель, я отвечал, что не могу мешкать по пути, но что пусть они потерпят немножко, я пошлю им людей на подмогу. И продолжал путь. Немного дальше я встретил двух солдат нашего полка и рассказал им всё дело. Они отправились туда. На другой день я узнал, что, придя на указанное место, они увидели только человека, убитого сосновой дубиной, лежавшей тут же и обагрённого кровью. Очевидно, трое нападавших воспользовались той минутой, когда тот ходил просить меня о защите, чтобы избавиться от противника, оставшегося с ними.

Когда я вернулся на место стоянки нашего полка, многие товарищи спросили меня, не добыл ли я чего-нибудь; я отвечал, что нет. Заняв место у костра, я устроился, как и в предыдущие дни: вырыл себе ямку, т. е. ложе в снегу, а так как у нас не было соломы, то я разостлал свою медвежью шкуру, чтобы на ней улечься, и положил голову на подбитый горностаем воротник, которым и прикрылся. Но перед сном я мог съесть ещё одну картофелину; это я сделал, прячась за своим плащём и стараясь не жевать громко:; я боялся, чтобы не догадались, что я ем; потом, я взял щепотку снегу, я запил им свой ужин и заснул, не выпуская из рук свой ягдташ с продовольствием. Несколько раз в ночь я заботливо шарил в нём рукой, пересчитывая свои картошки. Так я и провёл всю ночь, не поделившись с товарищами, умиравшими с голоду, тем немногим, что доставил мне случай: с моей стороны это был эгоистический поступок, которого я никогда себе не прощу.

Ещё не пробили зарю, как я уже проснулся и сидел на своём ранце, предвидя, что день предстоит ужасный вследствие поднявшегося ветра. Я провертел дыру в своей медвежьей шкуре, продел в неё голову таким образом, чтобы голова медведя свешивалась мне на грудь; остальная часть шкуры прикрывала мне спину и ранец, но шкура была такая громадная, что хвост волочился по земле.

Наконец, пробили утреннюю зорю, и хотя ещё не рассвело, но мы двинулись в путь. Число мёртвых и умирающих, оставленных нами на месте стоянки было громадно. Дальше оказалось и того хуже, нам приходилось шагать через трупы, оставляемые за собой частями войск, проходившими впереди: ещё ужаснее было тем, кто шёл за нами. Те видели воочию бедствия всех частей, шедших впереди. Последними шли корпуса маршалов Нея и Даву и итальянская армия под начальством принца Евгения.

Мы шли уже около часу, когда забрезжил рассвет, и так как мы нагнали! предшествовавшие корпуса, то сделали маленький привал. Наша маркитантка тётка Дюбуа, хотела воспользоваться минутой отдыха, чтобы покормить грудью своего младенца; вдруг она жалобно вскрикнула, её ребёнок умер и отвердел, как дерево. Окружавшие стали утешать её, говоря, что это счастье для неё и для её ребёнка и, несмотря на её вопли, у неё вырвали трупик, который она прижимала к своей груди. Маленького покойника отдали сапёру, тот отошёл на несколько шагов в сторону от дороги вместе с отцом ребёнка. Сапёр вырыл своим топориком ямку в снегу; отец тем временем стоял на коленях, держа ребёнка на руках. Когда кончили рыть яму, он поцеловал дитя и положил его в могилу; потом ямку зарыли и дело с концом.

На одну минуту дальше, возле леса мы остановились на большой привал. На этом самом месте ночевала перед тем часть артиллерии и кавалерии; там нашлось много лошадей, околевших и уже изрезанных, а ещё большее количество таких, которых пришлось оставить ещё живыми и на ногах, но полу замершими; они давали себя убивать, не трогаясь с места; что касается тех, которые пали от утомления и изнурения, то они были так заморожены, что их невозможно было разрубить на части. Я заметил за этот бедственный поход, что нас постоянно заставляли идти по возможности следом за кавалерией и артиллерией, и что мы останавливались на их ночёвках с расчётом, чтобы мы могли питаться лошадьми, оставленными ими.

Пока полк отдыхал и каждый сочинял себе какую-нибудь, хоть убогую трапезу, я с своей стороны, как эгоист, тайком забрался в густой лес, чтобы одному съесть одну из картофелин, все ещё хранившихся в моём ягдташе. Но каково же было моё разочарование, когда я хотел откусить от неё — это был сущий лёд. Мои зубы только скользили по картофелине, но не могли отделить ни кусочка. Вот тогда то я пожалел, что не разделил их накануне с друзьями. Я вернулся к ним, ещё держа в руках картофелину, которую пытался съесть, выпачкав её кровью из моих потрескавшихся губ.

Меня стали спрашивать, что со мной. Не отвечая, я показал им картофелину, которую держал в руках, и те, которые были в сумке; но у меня их мгновенно вырвали. Товарищи мои точно также ошиблись, когда захотели есть картофель, потом они бросились к огню, чтобы оттаять, но картофелины таяли, как льдинки. Между тем другие товарищи стали допытывать, где я его нашёл. Я указал им на лес, они побежали туда, но скоро вернулись, сказав, что ничего не нашли. Вот они так были добры ко мне, потому что, сварив полный котёл конской крови, пригласили и меня поесть с ними; конечно я не заставил себя упрашивать. Весь век я упрекал себя за свой неблаговидный поступок. Они же все думали, что я нашёл картофель в лесу; я так и не разъяснил им их ошибки. Но это ещё только слабый образчик того, что предстояло нам впереди.

Отдохнув с часок, колонна опять тронулась в путь сквозь лес, где местами встречались дома, обитаемые евреями. Иногда эти жилища обширны, как риги, и построены таким же образом, с той только разницей, что они деревянные и под деревянными же крышами. На каждом конце ворота; эти дома служили почтовыми станциями, и экипажи, въезжая в одни ворота, сменив лошадей, выезжали в другие. Такие дома попадались обыкновенно в расстоянии трёх лье друг от друга. Но теперь большая часть их уже не существовала — их сожгли при первом нашем прохождении.

Глава четвёртая.

править
Катастрофа. — Семейная драма. — Маршал Мортье. — 27 градусов мороза. — Прибытие в Смоленск. — Вертеп.

Выйдя из лесу и приближаясь к Таре, жалкой деревушке в несколько домов, я увидал невдалеке один из таких почтовых дворов, о которых я говорил. Я указал на него одному сержанту роты, эльзасцу Матеру, и предложил ему провести там ночь, если только нам удастся добраться туда первыми, чтобы достать места. Мы пустились бегом, но когда достигли дома, он был так переполнен высшими офицерами, солдатами и лошадьми, что нам не было возможности достать местечка — говорят, там скопилось до 800 человек.

Пока мы бродили кругом, надеясь как-нибудь пробраться в здание, императорская колонна и наш полк прошли вперёд. Тогда мы решили провести ночь под брюхами у лошадей, привязанных у дверей. Несколько раз солдаты, расположившиеся кругом на бивуаках, порывались разнести дом, чтобы из досок соорудить костры и устроить себе убежища и чтобы добыть соломы, сваленной в помещении, вроде чердака. Там было также большое количество сухих и смолистых сосновых дров.

Часть соломы была употреблена для постели теми, кто успел пробраться и здание, и хотя они были скучены один на другом, однако, развели маленькие огни, чтобы погреться и сварить конины. Не только они не позволяли разрушать своего жилья, но даже пригрозили стрелять из ружей в тех, кто попытается отрывать доски. Солдаты, влезшие на крышу, чтобы растащить её, принуждены были слезть, чтобы не быть убитыми.

Было часов 11 ночи. Часть несчастных заснула; другие грелись, прикорнув вокруг огней. Вдруг раздался глухой шум: загорелось в двух местах сарая — посредине и в одном конце, в противоположной стороне от той двери, под которой мы улеглись. Когда хотели отворить двери, то лошади, привязанные внутри, испуганные пламенем, задыхаясь от дыма, взвились на дыбы, так что люди, несмотря на все свои усилия, не могли найти выхода с этой стороны. Тогда они бросились к другим дверям, но и там невозможно было пробраться сквозь пламя и дым.

Суматоха была страшная; те, что находились в другой стороне сарая и имели огонь только с одного боку, ринулись массами к дверям, у которых мы спали, с нарушенной стороны и, таким образом, ещё более препятствовали отворить их. Боясь, чтобы не вторглись к ним, они с вечера крепко заперли двери при помощи деревянной перекладины, положенной поперёк. В две минуты всё было объято пламенем; пожар, начавшийся с соломы, где спали люди, быстро сообщился сухим доскам над их головами. Некоторые люди, спавшие, как и мы, у дверей, пытались открыть их, но бесполезно: они открывались внутрь. Со всех сторон слышался страшный глухой рёв; несчастные, поджариваемые живьём, испускали нечеловеческие вопли; они лезли друг на друга, чтобы пробраться до крыши; но воздух проник внутрь и пламя вспыхнуло ещё сильнее, так что когда люди продирались наружу, полуобгорелые, с пылающими одеждами, без волос на головах, то пламя, вырывавшееся с неистовством и развеваемое ветром, опять повергало их вглубь бездны.

Раздавались крики бешенства, пламя переливалось волнами, несчастные судорожно боролись со смертью: сущая картина ада.

Со стороны той двери, где мы были, семь человек успели спастись, протискавшись через щель, где была оторвана доска. Первый был офицер нашего полка. У него обгорели руки, и платье оказалось всё изодранным. Остальные пострадали не менее: больше нельзя было спасти. Многие бросались вниз с крыши полусгоревшие и умоляли, чтобы их пристрелили. Что касается тех, которые появились потом у отверстия, откуда мы вытащили семерых, то их нельзя было вытащить, они лежали поперёк, полузадохшиеся и полузадавленные другими насевшими на них людьми; пришлось оставить их сгореть вместе с остальными.

Увидав зарево, солдаты разных корпусов, расположившихся в окрестностях, погибавшие от холода вокруг своих полупотухших костров, сбежались не для того, чтобы подать помощь — было уже поздно, да и вообще нельзя было помочь беде — но для того, чтобы погреться и изжарить кусок конины на острие штыка или сабли. Глядя на них, можно было подумать, что этот пожар — сущая благодать Божья, так как, по общераспространённому мнению, в сарае скучены были все богачи армии, все те, кто успел нажиться в Москве, захватив себе бриллианты, золото, серебро. Можно было видеть, как многие их этих зрителей, при всей своей слабости и беспомощности, рискуя быть точно также изжаренными, вытаскивали из-под развалин обгорелые трупы, обшаривали их, надеясь чем-нибудь поживиться. Другие говорили; «И поделом! Зачем они не хотели отдать крышу — это бы не случилось!» Третьи, наконец, протягивая руки к огню и как будто не желая знать, что сотни их товарищей, а может быть родственников, согревают их своими трупами, приговаривали: «Славный огонь!» и притом поёживались уже не от холода, а от удовольствия.

Едва рассвело, как мы с товарищем пустились в путь, чтобы присоединиться к полку.

Мы шли молча, при морозе еще сильнее вчерашнего, шагая через мертвых и умирающих и размышляя обо всём только что виденном; мы нагнали двух солдат линейных полков, которые держали в руках каждый по куску конины и грызли его, говоря, что если ждать дольше, то мясо так закостенеет от мороза, что его нельзя будет укусить. Они уверяли нас, будто видели, как иностранные солдаты (хорваты), входящие в состав нашей армии вытащили после пожара из под развалин сарая изжарившийся человеческий труп, разрезали его на куски и ели. Я думаю, что подобное случалось не раз в течение этой бедственной компании, хотя сам я, признаюсь, никогда этого не видал. Какой интерес имели эти полуживые люди, рассказывая нам подобные вещи, если это не правда? Не время было заниматься сочинительством. После всего вынесенного, я тоже, если б не нашёл конины, поневоле стал бы есть человеческое мясо — надо самому испытать терзания голода, чтобы войти в наше положение; а не нашлось бы человека, мы готовы были съесть хоть самого чёрта, будь он зажарен.

С самого выступления нашего из Москвы, каждый день виден был едущий следом за колонной гвардии изящный русский экипаж, запряжённый четвёркой; но вот уже два дня, как лошадей осталось всего пара — либо их убили, либо украли на убой, или они пали. В этом экипаже ехала дама, ещё молодая, вероятно вдова, с двумя барышнями — 15 и 17 лет. Это семейство, проживавшее в Москве и как утверждали, бывшее французского происхождения, уступило настояниям одного офицера гвардии, обещавшего проводить их во Францию.

Быть может, этот офицер намеревался жениться на даме — он был человек уже пожилой. Словом, это интересное и несчастное семейство, как и мы, подверглось суровому холоду, всем ужасам нужды, и на этих женщинах ещё тяжелее должны были отзываться все лишения похода.

Едва занимался день, когда мы прибыли на место ночёвки нашего полка; в армии уже началось общее движение; за последние два дня стало замечаться, что полки убывают на целую треть и что, вдобавок, часть людей тащившихся с усилием, должны свалиться сегодня же, следом ехали, или вернее, едва ползли экипажи, которым наш полк должен был служить арьергардом. Вот там-то я опять увидал карету, в которой ехало несчастное московское семейство. Карета выехала из лесочка, направляясь к дороге; её сопровождало несколько сапёров и вышеупомянутый полковник, казавшийся сильно взволнованным. Выехав на дорогу, карета остановилась возле того места, где я стоял. Я услыхал стоны и громкий плач. Офицер отворил дверцу, вошёл в карету, минуту спустя вынул оттуда труп и передал его двум пришедшим с ним сапёрам; это было тело одной из девиц, которая только что умерла. На ней было шёлковое платье и салоп из той же материи, отороченный горностаевым мехом. Даже мёртвая, она была всё ещё хороша собой, но страшно худа. При всём нашем равнодушии к трагическим сценам, мы были глубоко потрясены; с своей стороны, я не мог удержаться от слёз, в особенности увидав плачущего офицера.

В эту минуту, как уносили покойницу, уложив её на зарядный ящик, я из любопытства заглянул в окно кареты: мать и другая дочь лежали друг у друга в объятиях. Мне показалось, что обе в обмороке. Вечером того же дня страдания их прекратились навсегда. Кажется, их похоронили всех вместе в яме, вырытой сапёрами неподалёку от Валутино. В заключение добавлю, что полковник, может быть, считая себя виновником этого несчастья, искал смерти в нескольких позднейших сражениях, при Красном и др. Несколько дней спустя по прибытии нашем в Эльбинген, он умер от горя.

Этот день — 27-е октября (8-е ноября) — был ужасен; мы пришли на позицию поздно, и так как на другой день должны были прибыть в Смоленск, то надежда найти там пищу и отдых (уверяли, что нас там расквартируют) побуждала людей, несмотря на суровый холод и на недостатки во всём, делать нечеловеческие усилия, чтобы не отстать, иначе им гроза смерть.

Прежде чем расположиться на бивуаках, надо было переправиться через глубокий ров и взобраться на гору. Мы заметили, что несколько артиллеристов гвардии застряли в этом рву со своими орудиями, не имея сил подняться в гору. Лошади обессилили, люди были измучены. Их сопровождали канониры гвардии короля прусского, которые, как и мы, проделали всю кампанию — они состояли при нашей артиллерии в качестве контингента Пруссии. На этом самом месте, возле своих орудий, они расположились бивуаком и зажгли костры, устроившись на ночлег, в надежде, что можно будет на другой день продолжать путь. Наш полк, как и егеря, встал по правую сторону дороги — кажется, это было на высотах Валутина, где. происходило сражение и где был убит храбрый генерал Гюден 7-го (19-го) августа этого же года.

Я был отряжён дежурным к маршалу Мортье; жилищем ему служила рига без крыши. Однако ему устроили кое-какое убежище, чтобы защитить его, насколько можно, от снега и мороза. Наш полковник и полковой адъютант поместились там же. Оторвали несколько деревянных досок от забора и развели для маршала костёр, вокруг которого все мы уселись. Только что мы успели расположиться и занялись жарением конины, как появился какое то субъект, с головой укутанной платком, с руками, перевязанными тряпками, и в обгорелой одежде. Подойдя к костру, он завопил: «Ах полковник, какое со мной несчастье! Как я страдаю!» Полковник, обернувшись, спросил его — кто он такой, откуда явился и что с ним?" «Ах полковник», отвечал тот — «я всего лишился и вдобавок обгорел!» — Полковник, сказал : — «Ну и поделом! Надо было оставаться в полку; сколько дней Вы пропадали! Что вы делали, когда ваш долг был показывать пример, как все мы, оставаться на посту? — Слышите, сударь?» Но бедняга ничего не слышал; не время было читать ему нотации. Это и был тот самый офицер которого мы спасли прошлой ночью, вытащив его из горевшего сарая" говорили, что у него было накоплено много ценных вещей и золота, взятых им в Москве по праву победителя. Но теперь всё погибло: его лошадь и чемодан сгорели. Маршал с полковником, как и все присутствующие заговорили о катастрофе в сарае. Рассказывали, что многие начальствующие офицеры заперлись там со своими денщиками и погибли; так как я был очевидцем этого бедствия, то ко мне обращались за сведениями; офицер, которого мы спасли, ничего не мог сообщить в своём расстройстве.

Было часов около девяти; ночь стояла необыкновенно тёмная, и уже многие из нашего кружка, как и остальные части злополучной армии, расположившейся в этой местности, стали забываться тяжёлым беспокойным сном, в следствие утомления и голода, у огня, который ежеминутно угасал, как и жизнь окружавших его людей; мы размышляя о завтрашнем дне, о прибытии в Смоленск, где как нам обещали должны окончиться наши мучения — ведь там мы найдём продовольствие и квартиры.

Я кончил свой жалкий ужин, состоявший из кусочка печени лошади, убитой нашими сапёрами, а вместо питья проглотил пригоршню снега. Маршал так же съел печёнки, зажаренной для него денщиком, но только он её ел с куском сухаря и запил каплей водки; ужин, как видите, не особенно изысканный для маршала Франции, но и то было ещё недурно при нашем злосчастном положении.

После ужина он вдруг спросил у часового, стоявшего опёршись на ружьё, у дверей риги, зачем он тут? Солдат отвечал, что он стоит на часах. — Для кого и для чего? Возразил маршал, — ведь всё равно, это не помешает холоду и нужде вторгнуться сюда и терзать нас! Ступай лучше, займи место у огня! — немного погодя, он попросил у денщика чего-нибудь подложить себе под голову; ему подали чемодан, он завернулся в плащ и улёгся.

Я собирался сделать то же самое, растянувшись на своей медвежьей шкуре, как вдруг нас переполошил какой-то странный шум; оказывается, северный ветер забушевал в лесу, подымая снежную метель при 27-ми градусном морозе, так что людям невозможно было оставаться на местах. С криком они бегали по равнине, стараясь попасть туда, где виднелись огни, и этим облегчить своё положение; но их обволакивал снежный вихрь, и они не могли двигаться, или если все таки порывались бежать, то спотыкались и падали, чтобы уже больше не подыматься. Несколько сот человек погибли таким образом; но многие тысячи людей умерли оставаясь на месте, так как не надеялись ни на что лучшее. Что до нас касается, то нам посчастливилось в том смысле, что одна сторона риги была защищена от ветра; многие пришли, чтобы приютиться у нас и таким образом избегнуть смерти.

Кстати расскажу по этому поводу об одном поступке самоотвержения, совершённом в эту бедственную ночь, когда все самые страшные стихии ада, казалось, разъярились против нас.

В состав нашей армии входил принц Эмилий Гессен-Кассельский со своим контингентом войск, который он поставлял Франции. Его маленький корпус состоял из нескольких полков кавалерии и пехоты. Как и мы, он расположился на бивуаках, по правую сторону дороги, с остатками своих несчастных солдат, число которых сократилось до пяти или шести сот человек; в числе их находились приблизительно до полутораста драгун, но уже пеших, так как их лошади или пали, или были съедены. Эти храбрые воины, изнемогая от холода и не имея сил оставаться на месте в такую метель и непогоду, решили принести себя в жертву, чтобы спасти молодого принца, юношу лет двадцати, не больше, поставить его по середине, чтобы защитить от ветра и холода. Закутанные в свои длинные белые плащи, они всю ночь простояли на ногах, тесно прижимаясь друг к другу; на другое утро три четверти этих людей были мертвы и занесены снегом; та же участь постигла почти десять тысяч человек из разных корпусов.

Днём, выбираясь на дорогу, мы принуждены были вместе с маршалом спуститься ко рву, где накануне артиллерия расположилась бивуаком; теперь там уже никого не осталось в живых; люди, лошади — всё лежало зарытое в снегу — солдаты вокруг бивуачных огней, лошади, ещё впряжённые в орудия, которые так и пришлось бросить. Почти всегда случалось, что после метели и лютого мороза, навеянного северным ветром, погода смягчалась; казалось природа, устав бичевать, хотела немного отдохнуть, чтобы потом разить с новой силой.

Но вот всё, что ещё дышало, опять выступило в путь. Справа и слева от дорога полуживые люди выползали из-под своих жалких убежищ, устроенных из сосновых веток и занесённых снегом; другие появлялись из более отдалённых мест, из лесу, где приютились во время метели, и, еле волоча ноги, выбирались на дорогу. Мы остановились немного, чтобы подождать их. Тем временем я беседовал с несколькими приятелями о наших несчастиях и о невероятном количестве погибших жертв. Машинально мы окидывали взором арену бедствий. Местами виднелись ещё ружья, установленные в козла; другие козлы лежали опрокинутыми, и некому было поднять их. Те, которые выбирались на дорогу со значками своих полков, присоединялись к другим и выступали в путь.

Когда собралось по возможности всё, что было на дороге, колонна двинулась; наш полк образовал арьергард, что в этот день было особенно трудно, в виду множества людей, которые не в состоянии были идти и которых мы принуждены были тащить под руки, чтобы спасти их и помочь им добраться до Смоленска.

Перед вступлением в город надо было пройти по небольшому лесу; там то мы нагнали всю соединённую артиллерию. На лошадей жалко было смотреть; пушечные лафеты и зарядные ящики были нагружены солдатами, больными и еле живыми от холода. Я узнал, что один друг детства, родом из одной местности со мной, некто Фик, уже два дня находится в таком положении. Я осведомился о нём у гвардейских егерей того полка, где он служил, и мне сказали, что он недавно упал мёртвый на дороге; в том месте дорога была узкая и углублённая, так что его тело нельзя было убрать с дороги, и по нём проехала вся артиллерия, как и по телам многих других, павших на том же месте.

Я продолжал идти по узкой тропинке, влево от пролегавшей дороги, по лесу. Тут ко мне присоединился один мой приятель, сержант одного полка со мной; вдруг мы увидали лежащего поперёк тропинки канонира гвардии, загородившего нам дорогу. Возле него копошился другой канонир. Оказалось, что он сдирал с него одежду; мы заметили однако, что лежавший солдат ещё жив — по временам он шевелил ногами и ударял по земле сжатыми кулаками.

Мой товарищ, возмущённый не менее меня самого, ни слова не говоря, изо всех сил ударил прикладом ружья негодяя по спине, и он обернулся. Но мы не дали ему времени заговорить и резко стали укорять его за его варварский поступок. Он возражал, что если солдат ещё не умер, то скоро умрёт, что когда его оттащили в сторону от дороги, чтобы он не был раздавлен артиллерией, то он не подавал никаких признаков жизни. Наконец, это его однокашник, следовательно лучше, чтобы он сам воспользовался его одеждами, чем кто-нибудь другой.

Рассказанное мною часто случалось с несчастными солдатами, у которых подозревали припрятанные деньги; когда они падали, то их товарищи, вместо того, чтобы помочь им подняться, пользовались этим, чтобы ограбить их, как этот канонир.

Мне не следовало бы из уважения к роду человеческому описывать такие возмутительные сцены, но я поставил себе долгом передать всё, что я видел. Да я и не могу поступить иначе; всё это удручает меня, и мне кажется, что если я изложу всё на бумаге, то эти воспоминания перестанут меня мучить. Надо прибавить, впрочем, что хотя во время этой бедственной кампании было совершено много жестокостей, зато попадалось и немало поступков человеколюбия, делающих нам честь — не раз случалось мне видеть, как солдаты в продолжении нескольких дней тащили на плечах раненых офицеров.

Перед выходом из лесу мы встретили около сотни улан, на сытых конях и заново экипированных: они ехали из Смоленска, где всё время стояли — их послали нам в арьергард. Они ужаснулись, увидев нас такими жалкими, " мы, с своей стороны, были поражены их блестящим видом. Многие солдаты бежали за ними, как нищие, вымаливая кусок хлеба или сухаря.

Выйдя из лесу, мы сделали привал, поджидая тех, которые вели больных. Нельзя себе представить более тяжёлого зрелища; что бы ни говорили этими несчастным про ожидаемые блага — пищу и квартиру, они как будто ничего не слышали; подобно автоматам, они двигались, когда их вели, и останавливались, чуть их оставляли. Наиболее сильные несли по очереди оружие и ранцы; многие из этих несчастных, кроме того, что почти потеряли, рассудок и силы, лишились также от мороза пальцев на руках и ногах.

И вот мы опять увидали Днепр, но уже по левую руку, а на другом берегу — тысячи войск, переправившихся через реку по льду; там были части всех корпусов, пехота и кавалерия; завидев вдали малейшее селение, они бросались туда со всех ног, надеясь найти там пищу и кровлю. Промаршировав с большим трудом ещё с час, мы к вечеру прибыли, полумёртвые, изнемогающие от усталости, на берега рокового Днепра, переправились через него и очутились под стенами города.

У ворот и под валами давно уже скопились тысячи солдат всех корпусов и всех национальностей, входящих в состав нашей армии, ожидая, чтобы их впустили. Сперва им этого не разрешали, боясь, чтобы все эти люди, нахлынувшие в беспорядке и умирающие с голода, не набросились на магазины и растащили то немногое, что в них ещё оставалось; рассчитывали потом по возможности в порядке распределить между ними провиант. Много сотен людей умерли, стоя тут, или были при последнем издыхании. Когда мы подошли к стенам вместе с другими гвардейскими корпусами, двигаясь в наилучшем, по возможности, порядке и приняв все предосторожности, чтобы забрав с собой всех наших больных и раненых, нам отворили ворота, и мы вступили в город. Большинство войск сейчас же рассыпалось во все стороны в беспорядке, чтобы искать себе приюта под кровлей на ночлег и съесть небольшое количество обещанного продовольствия; Действительно, его потом роздали понемногу.

Чтобы восстановить мало-мальски порядок, было объявлено, что в одиночку солдаты ничего не получат. С этой минуты наиболее сильные соединялись по номерам полка и выбирали из своей среды начальника, который мог бы служить им представителем, потому что некоторых полков вовсе не существовало. А мы, императорская гвардия, прошли по городу, но с трудом, так как были страшно изнурены и должны были взбираться по крутому подъёму, тянувшемуся от Днепра до других ворот; вследствие обледенелости этого склона, ежеминутно наиболее слабые падали; приходилось помогать им подыматься и нести тех, кто уже не мог ходить.

Таким-то образом прошли мы в предместье, погоревшее при бомбардировке города 3-го (15-го) августа. Там мы заняли позиции и расположились, как могли, в развалинах домов, ещё не совсем истреблённых пожаром. Мы устроили по возможности удобнее своих больных и раненых, то есть тех, у кого хватило мужества и сил добраться до места — многих мы оставили в деревянном бараке при входе в город. Эти последние были настолько больны, что не имели бы сил дотащиться туда, где остановились мы. В числе тяжело больных был один мой приятель, почти умирающий, которого мы притащили в город, надеясь, что там найдётся госпиталь, где бы можно полечить его; дело в том, что до сих пор наше мужество главным образом поддерживалось постоянной надеждой, что мы остановимся в этом городе надолго и дождёмся весны — но вышло совсем иначе. Впрочем, это вряд ли было возможно, потому что часть деревень была сожжена и разорена, а город, где мы находились, существовал, так сказать, только по имени. Виднелись ещё только стены домов, выстроенных из камня; все же деревянные постройки, из которых большей частью и состоял город, исчезли; словом, город представлял какой то жалкий остов.

Если кто отваживался ходить по улицам в потёмках, то попадал в капканы: на местах, где прежде стояли деревянные дома и где не видно было никаких следов построек, теперь встречались глубокие подвалы, прикрытые снегом. Солдат, имевший несчастье попасть туда, исчезал под снегом и уже не мог выбраться. Многие погибли таким образом; на следующий день другие их вытаскивали, но не для того, чтобы предать земле, а чтобы стащить с них платье, или вообще поживиться тем, что можно было найти на них. То же самое случалось с солдатами, погибавшими в походе или на остановках: живые делили между собой одежды мёртвых, потом в свою очередь погибали несколько часов спустя и подвергались той же участи.

Через час по прибытии в Смоленск, нам роздано было по небольшому пайку муки, равному одной унции сухарей, но и это было больше, чем можно было надеяться. У кого были котлы, тот варил кашу, другие пекли лепёшки в золе и съедали их полусырыми; жадность, с какой они набрасывались на еду, чуть не погубила их, многие серьёзно заболели и чуть не умерли. Что меня касается, то я не ел супа с 20-го октября (1-го ноября), и хотя каша из ржаной муки была густа, как грязь, мне посчастливилось не заболеть; мой желудок все ещё был в исправности.

После нашего прибытия несколько солдат полка, уже больные, но имевшие, однако, мужество дотащиться до места стоянки, умерли, а так как им предоставлены были лучшие места в скверных лачужках, отведённых нам под постой, то мы поспешили удалить покойников и занять их места.

Отдохнув, и несмотря на холод и падавший снег, я собрался разыскивать одного из моих друзей, с которым я был так близок, что между нами никогда не было счётов — наши кошельки и имущество всегда были общими. Звали его Гранжье. Вот уже семь дней, как мы с ним жили врозь. Я не видался с ним от самой Вязьмы, откуда он выступил вперёд с отрядом, эскортируя зарядный ящик с багажом маршала Бессьера. Меня уверили, что он прибыл два дня тому назад и находится на квартирах в. предместье. Желание увидеться с ним, надежда разделить с ним продовольствие, каким он мог запастись раньше нашего прибытия, а также и его помещение, заставили меня решиться немедленно приняться за розыски.

Захватив с собой ранец и оружие и никому не сказав ни слова, я пошёл назад по той же дороге, по которой мы пришли; несколько раз я падал на скользком крутом спуске, по которому мы подымались, прибыв в город и наконец достиг ворот, через которые мы вошли в Смоленск.

У ворот я остановился, взглянул, как поживают люди, оставленные нами в бараке и состоявшие из баденских солдат, часть которых образовала гарнизон. Каково же было моё удивление! Один из наших товарищей, которого мы оставили вместе с другими больными, пока мы не придём за ними, стоял передо мной у дверей барака совсем раздетый в одних только панталонах — с него сняли всё, даже обувь.

Баденские солдаты сказали мне, что солдаты полка, пришедшие сюда за своими товарищами, застали его без признаков жизни; тогда они обобрали его и затем, забрав с собой двух больных, вместе с ними обошли кругом вала, рассчитывая найти дорогу получше.

Покуда я находился в бараке, туда прибыло ещё несколько несчастных солдат из разных полков; они тащились с трудом, опираясь на своё оружие. Другие, стоявшие на противоположном берегу Днепра, не разобрав, что у них под ногами, или обманутые огнями, падали в снег, кричали, плакали, умоляли о помощи.

Но некоторые солдаты, бывшие там, здоровые, оказались немцами и ничего не понимали, или не хотели понять. К счастью, молодой офицер, командовавший постом, говорил по-французски. Я попросил его, во имя человеколюбия, послать помощь людям по ту сторону моста. Он ответил, что со времени своего прибытия половина его отряда только этим и занимается и что теперь у него в распоряжении почти нет людей. Его караульный пост переполнен больными и ранеными до такой степени, что не хватает места.

Однако по моим настояниям, он послал ещё троих людей и скоро они вернулись, ведя под руки старого конного егеря гвардии. Они рассказали нам, что оставили ещё многих, которых надо было бы нести на руках, но не имея на это возможности, они уложили их возле большого костра, на время, пока можно будет пойти за ними. У старого егеря, по его словам, были отморожены все пальцы на ногах. Он завернул ноги в клочки бараньей шкуры. Борода и усы у него были в ледяных сосульках. Его подвели к огню и усадили. Тогда он принялся бранить русских, русского императора, саму Россию и «русского Бога». Потом он спросил меня была ли сделана раздача водки. Я отвечал, что до сих пор я о такой раздаче не слыхал, и что её не предвидится. «В таком случае, промолвил он, остаётся только умереть!»

Молодой немецкий офицер не мог выдержать, видя страдания старого воина; подняв плащ, он вытащил из кармана флягу с водкой и подал старику. «Спасибо, — сказал тот: — вы спасаете меня от смерти; если представиться случай пожертвовать за вас жизнью, можете быть уверены, что я не поколеблюсь ни на минуту! Да что говорить, — запомните имя Роланда, конного егеря старой императорской гвардии, ныне пешего или вернее безногого. Три дня тому назад я принужден был расстаться со своей лошадью; чтобы избавить её от дальнейших страданий, я пустил ей пулю в лоб. Потом я отрезал у неё кусок мяса от задней ноги и теперь собираюсь закусить».

Сказав это, он вынул из ранца кусок конины и подал её офицеру, давшему ему водки, а потом и мне. Офицер дал ему ещё хлебнуть из фляги и просил его оставить её у себя. Старый егерь уж и не знал, чем выразить ему свою признательность.

Он твердил, чтобы тот, как в гарнизоне, так и в походе помнил о нём, и в заключение сказал: «Добрые малые никогда не погибнут!» Но сейчас же спохватился, сообразив, что сказал ужасную глупость: «Ведь тысячи людей, что погибли за эти три дня, были не хуже меня, — сказал он: — вот я побывал в Египте и, верьте слову, видал виды; а всё-таки сравнения нет с нынешним. Надо надеяться, что теперь уже скоро конец нашим мучениям; говорят, нас расквартируют до весны, а там мы, надеюсь отомстим за себя!»

Бедный старик, которому два-три глотка водки вернули дар слова, не подозревал, что мы ещё только в начале наших бедствий!

Было часов одиннадцать; однако, я не потерял надежду отыскать Гранжье, хотя бы ночью. Я просил офицера на посту указать мне, где живёт маршал Бессьер, но или он неверно мне указал, или я не понял его хорошенько, но только я сбился с дороги и очутился где-то, имея по правую руку вал, под которым протекал Днепр; налево лежало пустое пространство, где была прежде улица, тянувшаяся под валом, и где все дома были сожжены и разрушены бомбардировкой. Там и сям виднелись, не смотря на темноту, кое-какие развалины, выступавшие точно в тени из глубокого снега.

Дорога, по которой я шёл, была из рук юн плоха; я так сильно утомился, пройдя по ней немного, что пожалел, зачем отважился идти туда один. Я уже собирался повернуть назад и отложить до завтра свои поиски Гранжье, как вдруг услышал шаги и, обернувшись, увидал позади себя какого-то субъекта, как потом оказалось, баденского солдата: он нёс на плечах бочонок, вероятно с водкой, по моим догадкам. Я окликнул его — он не отвечал; я хотел пойти за ним следом — он ускорил шаг; я — за ним. Он стал спускаться по довольно крутому склону; я хотел сделать то же, но мои ноги оказались не такими устойчивыми; я упал и, скатившись сверху до низу, в одно время с ним угодил в дверь подвала, которая отворилась под напором моего тела, так что я очутился внутри раньше солдата.

Не успел я очнуться и узнать, где я нахожусь, как меня вывели из моего оторопелого состояния крики на разных языках: кричала целая ватага каких то людей, валявшихся на соломе вокруг огня; тут были французы, немцы, итальянцы, известные у нас за отъявленных грабителей и воров; в походе они постоянно шли кучкой, впереди армии, боясь встретить неприятеля и сражаться, всегда поспевали первые в жилища, попадающиеся на дороге, и устраивались бивуаками отдельно от других. Когда армия, страшно утомлённая, приходила на место стоянки, они выходили из своих укромных тайников, бродили вокруг бивуаков, забирали себе лошадей и чемоданы офицеров и выступали в путь спозаранку, за несколько часов до всей колонны — и это повторялось изо дня в день. Словом, это была одна из тех шаек, которые образовались с первых же дней, когда начались сильные морозы, погубившие нас. Впоследствии эти шайки ещё размножились.

Ошеломлённый своим падением, я не успел подняться, как из глубины подвала вышел какой-то человек и зажёг пучок соломы, чтобы разглядеть меня: в потёмках, по моему костюму, а в особенности благодаря медвежьей шкуре, нельзя было разобрать, к какому полку я принадлежу. Но заметив императорский орёл на моём кивере, он воскликнул дерзко: «Ага! Императорская гвардия! Вон его!» Другие подхватили: «Вон, выгнать его, вон!» Оглушённый, но не испуганный их криками, я поднялся и попросил их, если уж благодаря случайности, или вернее счастью, я попал к ним, оставить меня по крайней мере хоть до утра — тогда я удалюсь. Но человек, закричавший первым, по-видимому, начальник, так как имел на боку полуэскадрон, который он кичливо выставлял на показ, повторил ещё раз, что меня надо выгнать; остальные завопили хором: «Вон! Вон!» Один немец подошёл ко мне и хотел было схватить меня, но я так толкнул его в грудь, что он отлетел на людей, лежавших вокруг костра; я взялся за рукоятку сабли — ружьё моё осталось у входа, когда я покатился с горки. Человек с полуэспадроном зааплодировал моей расправе с немцем, собиравшимся вытолкать меня, и сказал ему, что не подобает немчуре, кочану капусты, налагать руки на француза.

Увидав, что человек с полуэспадроном взял мою сторону, я объявил, что решил остаться здесь до утра и что скорее готов дать себя убить, чем замёрзнуть на дороге. Какая-то женщина — их было там две — хотела вступиться за меня, но ей приказали молчать, и это приказание сопровождалось бранью и грязными ругательствами; тогда начальник опять приказал мне убраться, говоря, что я должен его избавить от неприятности выводить меня; конечно, если он вмешается то это будет живо исполнено, и он пошлёт меня ночевать к моему полку. Я спросил его, почему же он сам с товарищами не находится со своими полками? Он отвечал, что это не моё дело, он не обязан отдавать ответа, он у себя дома, а я не могу ночевать у них, потому что стесняю их, так как они должны отправиться в город по делам и воспользоваться беспорядком и отсутствием надзора за обозом, чтобы поживиться добычей. Я просил, как милости, позволения остаться ещё немного, чтобы погреться и поправить обувь, потом я уйду Человек с полуэспадроном изъявил согласие с условием, — что я удалюсь через полчаса. Он поручил барабанщику, по-видимому, своему адъютанту, привести этот приказ в исполнение.

Желая воспользоваться немногим оставшимся у меня временем, я осведомился, не может ли кто продать мне немного продовольствия, а в особенности водки. «Кабы у нас что было, отвечали мне, мы оставили бы себе!»

Между тем бочонок, который тащил баденский солдат, вероятно был с водкой; я слышал, как солдат говорил на своём наречии, что он отнял его у полковой маркитантки, спрятавшей бочонок, когда армия прибыла в город. Из его слов я понял, что этот солдат здесь новенький, он был из гарнизона и только со вчерашнего дня пристал к этим людям, решившись, подобно им, вести партизанскую войну, гоняясь за добычей.

Барабанщик, на которого возложено было поручение вывести меня, о чём-то таинственно совещался с другими; наконец он спросил, нет ли у меня золота, чтобы его обменять на пятифранковики, купить водки. «Нет, отвечал я, но у меня есть пятифранковые монеты». Женщина, стоявшая возле меня, та самая, что хотела принять меня под свою защиту, вдруг нагнулась, делая вид, будто что-то ищет на полу возле двери. Потом, приблизившись ко мне, она шепнула незаметно для других: «Уходите отсюда поскорее, поверьте они вас убьют! Я с ними от самой Вязьмы и против своей воли. Приходите сюда завтра утром с товарищами и спасите меня!»"Я спросил, кто та другая женщина; она объяснила, что это еврейка. Я собирался задать ей ещё другие вопросы, но ей крикнули из дальнего угла подвала, чтобы она замолчала, и спросили, что такое она мне рассказывает? Она отвечала, что растолковывает мне, где достать водки — у жида на Новом рынке. «Молчи, болтунья!» опять закричали на неё. Она умолкла и забилась в угол подвала.

Из советов, данных мне этой женщиной, я убедился, что не ошибся в своих догадках; действительно, я попал в настоящий разбойничий притон. Поэтому я не стал ждать, чтобы мне велели удалиться; я встал и, делая вид, будто ищу местечка, где бы улечься, приблизился к двери, открыл её и вышел. Меня стали звать назад, говоря, что я могу остаться до утра и выспаться. Но не отвечая им ни слова, я поднял своё ружьё, валявшееся у дверей, и стал искать выхода, но не мог найти. Тогда, опасаясь, чтобы мне долго не пришлось оставаться в этом положении, я собирался постучать в дверь подвала, чтобы мне указали дорогу; вдруг оттуда вышел баденский солдат, вероятно, посмотреть, не пора ли пуститься на экскурсию за добычей. Я попросил его объяснить мне, как пробраться в предместье. Он знаком велел мне идти за ним следом, и, пройдя мимо нескольких развалившихся домов, стал подыматься по каким-то лестницам. Я шёл за ним; когда мы вышли на вал и на дорогу, он начал кружить, под предлогом направить меня куда надо, но я понял, что это делается для того, чтобы я потерял следы подвала. А между тем я, напротив, хотел его запомнить, вернуться на другое утро с несколькими людьми и освободить женщину, просившую у меня помощи, а также разузнать, откуда у этих молодцов взялись чемоданы, которые я заметил в глубине проклятого подвала.

Глава пятая.

править
Тревожная ночь. — Я нахожу друзей. — Выступление из Смоленска. — Необходимая поправка. — Сражение под Красным. — Драгун Меле.

Мой проводник незаметно скрылся, и я очутился совсем потерянным. Вот тогда-то я пожалел, что покинул свой полк. Между тем надо было на что-нибудь решиться, и так как снег перестал идти незадолго перед моим спуском в подвал, то я стал смотреть, не увижу ли я следов своих ног. Кстати я вспомнил, что вал должен был всё время оставаться у меня по правую руку Пройдя некоторое расстояние, я узнал то место, где встретился с баденцем, но чтобы вернее в этом убедиться и узнать место, когда рассветёт, я сделал ружейным прикладом два глубоких креста в снегу и продолжал путь.

Было часов двенадцать ночи; я провёл в подвале около часу и за это время мороз значительно усилился. Правда, по левой стороне я видел огни, но не осмеливался направиться туда, боясь погибнуть, попасть в одну из ям, скрытых под снегом. Я продолжал пробираться всё ощупью и опустив голову, разглядывая почву под ногами. С некоторых пор я стал замечать, что дорога вдет под гору, и ещё немного подальше увидал, что она загромождена лафетами пушек, которые, вероятно, собирались установить на крепостном валу. Спустившись вниз, я никак не мог разобрать направления — такая была темнота, и принужден был усесться на лафет отдохнуть, а также сообразить, куда мне держать путь.

В этом печальном положении, сидя с ружьём между ног и подперев голову руками, и в ту минуту, когда я на беду свою уже собирался заснуть навеки, я вдруг услыхал какие-то необычайные звуки. Я очутился, встревоженный при мысли об опасности, которой подвергался, отдаваясь дремоте. Затем я насторожил своё внимание, стараясь уловить, откуда несутся звуки, но уже ничего не мог слышать. Мне тогда показалось, что это был сон или предостережение неба, чтобы спасти меня. Тотчас же, собрав всё своё мужество, я опять побрёл ощупью и принялся шагать через многочисленные препятствия, попадавшиеся на моём пути.

Наконец мне удалось, несколько раз рискуя поломать себе ноги, миновать всё, что мешало мне пройти, и я остановился на мгновение перевести дух, чтобы потом быть в состоянии взобраться на противоположный склон, как вдруг опять те же звуки заставили меня поднять голову. Да это была настоящая гармония! Торжественные звуки органа, ещё отдалённые, произвели на меня в этот глухой час ночи и среди одиночества потрясающее впечатление. Я направился ускоренными шагами в ту сторону, откуда слышались звуки. В одну минуту я выбрался из впадины, где засел. Очутившись на верху, я сделал несколько шагов и остановился — и во время! Ещё несколько шагов и всё было бы кончено! Я свалился бы вниз с вала, с высоты более пятидесяти футов, на берег Днепра, где я к счастью увидал бивуачный огонь, который и остановил меня.

Охваченный ужасом при сознании той опасности, какой подвергался, я отступил назад и опять стал прислушиваться, но уже ничего не услыхал. Тогда я двинулся в путь и повернул налево; тут мне удалось опять попасть на проложенную дорогу. Я продолжал подвигаться, потихоньку, осторожно, подняв голову и насторожив уши, но так как уже ничего больше я не услышал, то в конце концов убедился, что это была не более как игра моего расстроенного воображения — при том бедственном положении, в каком мы находились, ни нам, ни жителям, которых осталось очень мало, не могло придти в голову заниматься музыкой, да ещё в такой час!

Подвигаясь вперёд и размышляя, я почувствовал, что моя нога, начинавшая замерзать и сильно болеть, наткнулась на что то твёрдое. Я вскрикнул от боли и в растяжку упал на труп, лицом прямо на его лицо. С трудом приподнялся я. Несмотря на темноту, я успел рассмотреть, что это драгун — у него всё ещё была на голове каска на ремне, а на плечах плащ, на который он упал, вероятно не так давно.

Мой крик был услышан кем-то с правой стороны, и этот человек, в свою очередь, крикнул мне, что он давно уже поджидает меня. Удивлённый и обрадованный, найдя живого человека там, где я считал себя одиноким, я двинулся в ту сторону, откуда раздался голос. Чем ближе я подходил, тем больше убеждался, что голос знакомый. Наконец я отозвался: «Это ты, Белок?» «Да!» отвечал тот. Мы узнали друг друга, и он не менее меня удивился этой встрече, в такой час, в этом печальном месте, причём он также, как я, не имел понятия, где он находится. Сперва он было принял меня за капрала, который был послан за людьми рабочей команды для переноски больных его роты, оставленных у ворот города, и который потом в несколькими людьми, взятыми для поддержки и переноски этих больных, пошёл через вал, чтобы избегнуть подъёма по обледенелому скату. Но, дотащившись туда, они оказались чересчур слабыми, чтобы держаться на ногах, а так как люди рабочей команды не могли нести их, то они упали на том месте, где я их видел. Первый, кого он послал в лагерь, не вернулся, так что он послал ещё двоих, одного за другим, и очутился один. Это и были как раз те люди, которых мы оставили по прибытии нашем в бараке, где я потом нашёл одного из них уже мёртвым.

Я рассказал Белоку (сержант велит, как и я) каким образом я заблудился; рассказал о своём приключении в подвале, но не решился рассказать о слышанной музыке, боясь что он сочтёт меня больным. Белок попросил меня остаться с ним. Таково и было моё намерение. Немного погодя он осведомился, отчего я закричал. Я рассказал ему, что упал на труп драгуна, прямо лицом на его лицо. «Ты трусишь, бедный мой дружище?» — Нет, но очень больно ушибся. — «Ну и слава Богу, что ушибся, иначе ты не закричал бы и прошёл бы мимо, так что я не заметил бы тебя».

Разговаривая, мы шагали взад и вперёд, чтобы согреться, в ожидании того, когда придут люди, чтобы перенести больных, которые лёжа в ряд на овчине, прикрытые шинелью и мундиром, снятым с человека в бараке, не обнаруживали почти никаких признаков жизни. «Боюсь, — заметил Белок, — что нам не придётся переносить их». Действительно, по временам слышно было, что они вздыхают или собираются говорить, но их речи были несвязны, как у умирающих.

В то время как возле нас слышалась предсмертное хрипение, снова возобновилась воздушная музыка, которую я принимал за плод моей фантазии, но на этот раз уже гораздо ближе. Я сообщил об этом Белоку и рассказал кстати, что было со мной в первый и во второй раз, когда я услыхал эти гармоничные звуки. Тогда и он передал мне, что с тех пор, как здесь остановился, он несколько раз, через некоторые промежутки времени, также слышал эту музыку и не понимал, откуда она берётся: если это люди так забавляются, то в них наверное, чёрт сидит. Потом, подойдя ко мне вплотную, он прибавил в полголоса, чтобы не услыхали двое людей, умиравших возле: «Милый друг, эти звуки, которые мы слышим, похожи на музыку смерти! Всё окружающее нас умирает и у меня предчувствие, что через несколько дней и я буду мёртв! Да будет воля Господня! Но раньше, чем умрёшь, чересчур исстрадаешься! Взгляни на этих несчастных!» Он указал на двоих людей, лежавших в снегу. На это я ничего не ответил, но мысленно я вполне соглашался с ним.

Он замолк, и мы всё слушали, не говоря ни слова по временам слышалось затруднительное дыхание одного из умирающих. Но вот Белок опять прервал молчание: «А между тем звуки, которые мы слышим, по-видимому несутся сверху». Мы снова принялись внимательно слушать. В самом деле музыка раздавалась откуда-то над нашими головами. Внезапно шум прекратился; тогда вокруг воцарилось жуткое безмолвие. Вдруг оно было нарушено жалобным криком, — то был последний вздох одного из больных, которых мы сторожили.

В ту же минуту раздаются шаги: это капрал с восемью людьми пришёл забрать двоих умирающих. Но так как остался в живых только один, то его живо унесли, прикрыв одеждой других.

Было уже больше часу ночи; мороз полегчал, по крайней мере не было уже такого резкого ветра; я так утомился, что не был в силах идти; вдобавок меня одолевала дремота, дорогой Белок несколько раз замечал, что я останавливался и засыпал стоя.

Он дал мне некоторые указания, как найти Гранжье, так как люди его роты, эскортировали единственный фургон, остававшийся у маршала, ходили проведать своих товарищей и указали фургон, стоявший у дверей дома, где поместился маршал. Прибыв к тому пункту, откуда мы спустились со склона вала, чтобы направиться к лагерю, где стоял полк, я отделился от погребального шествия и решился следовать другому пути, который мне указали, надеясь в скорости достигнуть цели своих поисков.

Не прошло минуты, как я шёл один — вдруг опять раздалась проклятая музыка. Я остановился, поднял голову, чтобы лучше слышать, и увидал какой-то свет перед собою. Я направился на светлую точку, но дорога шла, спускаясь, и свет исчез. Я всё-таки продолжал идти, но через несколько шагов, наткнулся на стену, я принужден вернуться вспять; поворачиваю вправо, влево и наконец попадаю в какую-то улицу среди развалин домов. Иду дальше, всё руководимый звуками музыки. Достигнув конца улицы, я вижу освещённое здание — откуда и несутся величавые звуки. Направляюсь прямо туда, и повернув несколько раз, упираюсь в стенку, служившую оградой для здания, которое оказывается церковью.

Не желая утомляться ещё более, розыскивая вход, я решаюсь перелезть через стену и чтобы удостовериться, что она не высока, ощупываю по ту сторону ружьём. Убедившись, что вышина не больше трёх-четырёх футов, я влезаю на стенку и спрыгиваю вниз. Мои ноги натыкаются на что-то и я падаю на колени; я подымаюсь кое-как и сделав ещё несколько шагов замечаю, что почва неровная. Чтобы не споткнуться, опираюсь на ружьё. Вскоре я убеждаюсь, что нахожусь среди более двухсот трупов, еле прикрытых снегом. В то время, как я подвигаюсь, опираясь на ружьё, а ноги мои застревают и спотыкаются между рук и ног трупов, уложенных по-видимому симметрично, раздаются заунывные звуки песнопения. Мне представляется, что это похоронная служба, и я вспоминаю слова Белока; обливаясь холодным потом, я почти теряю сознание, и уже не понимаю, что делаю, куда иду. Не знаю, каким образом я очутился прислонённый к наружной стене церкви. Очнувшись немного, несмотря на чертовский содом, не умолкавший вокруг меня, я пробираюсь дальше и встречаю дверь, откуда валит густой дым. Вхожу и попадаю в толпу каких-то субъектов, которые кажутся мне привидениями, до того они окутаны дымом. Незнакомцы продолжают петь и играть на органе. Вдруг взвивается высокое пламя, дым рассеивается. Я стараюсь разглядеть, кто меня окружает и куда я попал. Один из певцов подходит ко мне и восклицает: «Да это наш сержант!» Он узнал меня по моей медвежьей шкуре, а я в свою очередь узнаю солдата моей роты. Можете судить о моём удивлении при виде их веселья! Я собираюсь засыпать их вопросами, но тут один из них поднёс мне водки в серебряном сосуде. Тогда я угадываю, откуда происходит их весёлость: все они были в подпитии.

Один из них, наименее пьяный, рассказывал мне, что по прибытии в Смоленск они были назначены в рабочую команду и что проходя по кварталу, где ещё сохранилось несколько домов, они увидали двух людей, выходивших из подвала с фонарём, — эти люди оказались евреями; тотчас же солдаты сговорились вернуться туда для осмотра, после раздачи продовольствия, чтобы поискать, не найдётся ли там чего съестного, и затем переночевать в этой церкви замеченной ранее. Вернувшись, они действительно нашли в подвале бочонок водки, мешок рису и немного сухарей, а также два плаща и две шубы на меху и две шапки, между прочим шапку раввина. Так как они всё это нацепили на себя, то я, войдя, и принял их за то, чем они вовсе не были в действительности. С ними было несколько полковых музыкантов; те, подвыпив, принялись играть на органе; этим и объяснялись те гармоничные звуки, которые так заинтересовали меня.

Солдаты дали мне рису, несколько кусочков сухарей и раввинскую шапку, отороченную великолепным мехом чёрнобурой лисицы. Я тщательно спрятал рис, как драгоценность, в мой ранец. Что касается шапки, то я надел её себе на голову и желая отдохнуть, примостился на доске у костра. Едва успел я положить голову на ранец, как вдруг раздались крики и руготня у дверей. Мы отправились посмотреть, в чём дело. Шестеро человек вели телегу, запряжённую клячей и нагруженную несколькими трупами, которые они собирались свалить за церковь в придачу к тем, что уже лежали там и о которые я спотыкался — земля слишком заледенела, чтобы можно было рыть ямы, а на морозе трупы временно сохранялись от гниения. Люди сказали нам, что если так будет продолжаться, то скоро некуда будет девать мёртвые тела, все церкви переполнены больными, за которыми некому ухаживать; осталась свободной одна эта церковь, где мы находимся. Вокруг неё вот уже несколько дней сваливают трупы; с тех пор как показалась голова колонны великой армии, не успевают таскать людей, которые умирали немедленно, как только прибывали. После этих объяснений я опять улёгся у костра; санитары попросили позволения провести здесь остаток ночи, чтобы на рассвете прибрать привезённые трупы. Они распрягли свою лошадь и ввели её в церковь.

Я проспал кое-как остаток ночи, хотя часто просыпался, беспокоенный паразитами. С тех пор, как они напали на меня, никогда ещё я не страдал от них так сильно, как теперь. Это и понятно; на морозе они не тревожили меня, а тут в тепле, они пользовались случаем, чтобы кусать меня.

Ещё не рассвело, когда я услыхал крики одного несчастного музыканта, сломавшего себе ногу, сходя с лестницы, ведущей на хоры, где он ночевал у органа. Те, что оставались внизу, сняли часть ступеней на топливо, так что несчастный, спускаясь вниз, свалился и расшибся до того, что не скоро будет в состоянии ходить. Вряд ли он и вернулся на родину.

Когда я проснулся, все почти солдаты занимались тем, что жарили мясо на остриях сабель. В ожидании супа, я спросил их откуда они добыли мяса, и не было ли раздачи продовольствия. Они отвечали отрицательно, объяснив, что это мясо лошади, на которой привезли трупы и которую они убили, покуда санитары спали. И хорошо сделали — надо же как-нибудь жить!

Час спустя, когда добрая четверть лошади была уже уничтожена, один из могильщиков уведомил о том своих товарищей; те накинулись на нас с бранью и грозили обратиться с жалобой к главному смотрители) госпиталей. Мы продолжали есть, жалея только, что лошадь такая тощая и что нам попалась одна, а не целых полдюжины лошадей для раздачи всему полку. Санитары ушли с угрозами и в отместку свалили все семь трупов с телеги прямо у входа, так что мы не могли ни выйти, ни войти, не наступая на них.

Эти больничные служители, не участвовавшие в кампании и не испытавшие никаких лишений, не знали, что мы уже несколько дней питаемся мясом тех лошадей, какие попадутся нам под руку.

Было 7 часов, когда я собрался вернуться на место стоянки нашего полка. Я предупредил солдат — их было 14 человек — что надо собраться и явиться вместе и в порядке. Предварительно мы поели вкусного рисового супа, сваренного на конине; затем они взвалили себе на спины ранцы с шубами, взятыми у евреев, и мы вышли из церкви, уже начинавшей наполняться новыми пришельцами, разными несчастными, проведшими ночь как попало, и многими другими, покинувшими свои полки, надеясь найти пристанище поудобнее. Голод заставил их скитаться по углам. Входя, они не обращали внимания на трупы, заражавшие дорогу, и шарахались через них, как через деревянные колоды — правда, они были так же тверды.

По пути я предложил своим товарищам солдатам, которым рассказал своё приключение в подвале, завернуть туда для осмотра. Моё предложение было принято. Дорогу мы отыскали без труда — первым указателем послужил нам человек, которого Белок оставил на дороге мёртвым, а далее драгун, о которого я споткнулся и который лежал там по прежнему, но уже без плаща и без обуви. Пройдя через овраг, где находились пушечные лафеты и где я чуть не заснул, мы добрались до того места, где я сделал метку в снегу. Сойдя со спуска менее стремительно, чем накануне, я подошёл к двери, но она оказалась запертой. Мы постучались, ответа не последовало. Дверь выломали, но пташки упорхнули. Мы застали в подвале только одного человека, до того пьяного, что он не мог сказать ни слова. Я узнал в нём того самого немца, что хотел вытолкать меня вон. Он лежал завёрнутый в толстый овчинный тулуп, который один из музыкантов отнял у него, не взирая на его сопротивление. Мы нашли в подвале несколько чемоданов и сундуков; всё это было украдено за ночь, но опустошено, точно так же как и бочонок, принесённый баденским солдатом, и который, как мы дознались, содержал можжевеловую водку.

Прежде чем пуститься в дальнейший путь, я осмотрел местность и убедился, к своему удивлению, что за ночь я исходил много, но почти не двинулся вперёд, а только обошёл кругом церкви.

Мы вернулись в лагерь. По дороге я встретил несколько солдат полка и присоединил их к тем, которые уже были со мной. Вскоре я заметил вдали унтер-офицера, в котором я тотчас же узнал по его белому ранцу того, кого искал, а именно Гранжье. Я расцеловался с ним, а он всё ещё не узнал кто я, до того я изменился. Оказывается, он тоже розыскивал меня; накануне; час спустя по прибытии полка, он был на месте его стоянки, ища меня, но никто не мог ему сообщить, где я нахожусь; если бы я имел терпение подождать его, то он повёл бы меня на свою квартиру, угостил бы вскусным супом и дал бы соломы для постели. Гранжье проводил меня до лагеря, куда я явился в порядке с 19-тью рядовыми. Немного погодя Гранжье знаком подозвал меня, открыл свой ранец, вытащил оттуда кусок варёной бычачьей говядины, припрятанный им нарочно для меня, и кусок хлеба.

Целых двадцать три дня я не ел такой пищи и теперь набросился на неё с жадностью. Потом Гражье стал расспрашивать меня про одного земляка, об опасной болезни которого ему сообщили; я мог ответить ему только одно — что он прибыл в город, но так как его не видали в полку, то нам надо было пойти посмотреть у ворот города, откуда мы вступили. Там мы могли надеяться получить какие-нибудь сведения, так как многие солдаты, не будучи в силах подняться по обледенелому скату вместе с полком, застряли у караулки баденца или где-нибудь по близости. Туда-то мы и направились немедленно.

Пройдя небольшое расстояние, мы набрели опять на мёртвого драгуна. На этот раз его раздели почти догола, вероятно желая удостовериться, нет ли на нём пояса с деньгами. Я указал Гранжье подвал, и мы подошли к воротам, где нас поразило количество сваленных там мёртвых тел; возле поста баденца лежало четверо солдат гвардии умерших за ночь и с которых караульный офицер не допустил снять одежду; он сказал нам, что у него на гауптвахте имеются ещё двое, по видимому тоже гвардейцы. Мы вошли туда; люди эти лежали в бессознательном состоянии; один был егерь, а другой, с лицом прикрытым платком, был из нашего полка. Гранжье открыл ему лицо и с удивлением узнал в нём того самого, кого искал. Мы поспешили, как умели, помочь ему; сняли с него саблю и лядунку, расстегнули ему ворот и старались пропустить ему в рот несколько капель водки. Он открыл глаза, не узнавая нас, и минуту спустя скончался на моих руках. Мы открыли его ранец и нашли в нём часы и несколько мелких вещиц, которые Гранжье спрятал, с намерением послать их на память семье покойного, если ему, Гранжье, посчастливиться вернуться во Францию — они были земляки. Что касается егеря, то мы устроили его как могли лучше и предоставили его злополучной судьбе. Что могли мы сделать?

Гранжье свёл меня на свой пост; вскоре его сменили егеря; перед уходом мы не забыли сказать им чтобы они навестили своего товарища, которого мы только что оставили. Сержант немедленно послал за ним четверых людей; но вероятно он умер тотчас по прибытии; все находившиеся в его положении умирали немедленно, точно отравленные.

Мы вернулись к полку; весь день мы занимались приведением в порядок нашего оружия, грелись и беседовали. В течение дня мы убили несколько лошадей, которых приводили нам солдаты и поделили их между собой. Произведена была также раздача небольшого количества ржаной муки и крупы, на половину с соломой и мякиной.

На другой день, в четыре часа утра, нам велели взять оружие и выступить за четверть лье от города, где несмотря на лютый мороз, мы до самого рассвета оставались в боевом положении. В следующие дни повторялось тоже самое, так как русская армия маневрировала по левую руку от нас.

Три дня мы уже находились в Смоленске, а ещё не знали, останемся ли мы здесь надолго, или будем продолжать отступление. Оставаться нельзя — таков был общий говор; в таком случае уж лучше скорее двинуться дальше, чем проживать в этом городе; где нет даже домов, чтобы приютить нас, и вдобавок нечем кормиться.

На четвёртый день, возвращаясь по обыкновению с утренней позиции, и не доходя до нашего бивуака, я видал офицера линейного полка, лежавшего у костра; возле него было несколько солдат. Мы долго смотрели друг на друга, как люди, когда-то встречавшиеся и теперь старавшиеся признать друг друга под лохмотьями, в которые оба были одеты и сквозь грязь покрывавшую наши лица. Я останавливаюсь, он встаёт, подходит ко мне и говорит: «Я не ошибаюсь?» — Нет, отвечал я. Мы узнали друг друга и облобызались, даже не назвав себя по именам.

Это был Болье, мой однокашник и товарищ по нарам в велитах, когда мы стояли в Фонтенбло. Какую перемену мы нашли друг в друге! Какими показались друг другу несчастными! Я не видал его с Ваграмской битвы, когда он покинул гвардию, чтобы перейти в пехоту офицером, как и другие велиты. Я спросил, где его полк? Вместо ответа он указал мне на орла среди оружия в козлах. Их оставалось всего 33 человека; офицеров было только двое — он, да ещё штабной лекарь. Другие все или были убиты в сражениях, или же большей частью погибли от лишений и холода; некоторые отстали и заблудились.

Он, Болье, был в чине капитана; он сообщил мне, что имеет приказ следовать за гвардией. Я остался с ним немного, и так как у него не было продовольствия, то я поделился с ним рисом, полученным мной от солдат встреченных в церкви в ночь по прибытии. То было высшее доказательство дружбы, какое только можно было дать товарищу в подобном положении, когда даже за деньги ничего нельзя было достать.

2-го (14-го) ноября по утру, император выехал из Смоленска с полками гренадёр и егерей; немного спустя мы двинулись за ними, образуя арьергард и оставив позади армейские корпуса принца Евгения, Даву и Нея, значительно сократившиеся. Выйдя из города, мы прошли по Святому полю, так прозванному русскими. Немного подальше Корытни (маленькая деревушка) находился довольно глубокий и обрывистый ров; мы принуждены были остановиться, чтобы дать время артиллерии переправиться через него; я отыскал Гранжье и ещё другого своего приятеля и предложил им перебраться тотчас же и зайти вперёд, чтобы не мёрзнуть понапрасну. Очутившись на другой стороне и снова остановившись, мы заметили троих солдат, скучившихся вокруг околевшей лошади, двое стояли на ногах и показались нам пьяными, так как шатались из стороны в сторону, третий — немец — лежал на лошади. Этот несчастный, умиравший с голода и не имевший сил отрезать себе кусок конины, старался прямо откусить от остова. Кончилось тем, что он умер от холода и голода. У остальных двоих, оказавшихся гусарами, рты и руки были перепачканы в крови. Мы заговорили с ними, но не могли добиться никакого ответа: они уставились на нас, хохоча страшным бессмысленным смехом, потом, взявшись за руки, пошли и сели возле умершего товарища; тут, по всей вероятности, и они тоже вскоре успокоились вечным сном.

Мы все шли по краю дороги, чтобы зайти на правый фланг колонны и здесь дождался нашего полка у покинутого костра, если нам посчастливится найти таковой. Нам попался навстречу гусар, кажется 8-го полка, борющийся со смертью — то и дело он спотыкался, падал и опять подымался. Несмотря на то, что у нас было мало средств для помощи, мы подошли помочь ему, но в эту минуту он упал окончательно, чтобы уже больше не вставать. Вот так-то, на каждом шагу, нам приходилось шагать через мёртвых и умирающих.

Мы продолжали, хотя с большим трудом, идти по правой стороне дороги, чтобы обогнать обозы; вдруг мы увидали пехотного солдата, сидящего под деревом над маленьким костром; он занимался растаиванием снега в котле, чтобы в этой воде сварить сердце и печень лошади, у которой он распорол брюхо. Он рассказал нам, что не мог отрезать мяса от остова, поэтому штыком своим проколол брюхо и вынул изнутри то, что ему понадобилось сварить…

Так как у нас было рису и крупы, то мы предложили солдату, чтобы он одолжил нам свой котёл сварить крупы, за это мы поделимся с ним. Он согласился с удовольствием. И вот из рису и крупы, наполовину перемешанной с соломой, мы состряпали суп, приправив его куском сахара, который нашёлся у Гранжье в ранце — нам не хотелось солить его порохом, а соли у нас не водилось. Покуда варился наш суп, мы занялись жарением на остриях сабель кусков лошадиной печёнки и почек, которые показались нам очень вкусными. Когда рис на половину поспел, мы съели его и затем присоединились к полку, уже ушедшему вперёд. В тот день император ночевал в Корытне, а мы немного позади в лесу.

На другой день мы выступили раненько, направляясь в Красное, но прежде чем войти в город, голова императорской колонны была остановлена двадцатью пятью тысячами русских, заграждавших путь. Первыми их заметили отдельные солдаты, шедшие впереди; они тотчас же повернули назад и примкнули к первым полкам гвардии, но многие из них, более смелые или более сильные сомкнулись и встретились лицом к лицу с неприятелем. Несколько человек, беспечных или неразумных, очертя голову кинулись в неприятельские ряды.

Гренадёры и егеря гвардии сформировались тесными колоннами по дивизиям и бодро двинулись на массу русских войск; те, не дожидаясь их, отступили и очистили дорогу; зато они заняли позицию на высотах влево от дороги и сделали в нас несколько пушечных выстрелов. Заслышав пушки и находясь позади, мы ускорили шаг и подоспели в ту минуту, когда наши уже установили несколько орудий в батарею, чтобы отогнать неприятеля, Действительно, при первых же выстрелах русские скрылись за высотами, а мы продолжали путь.

Тут случился эпизод, которого я не могу пройти молчанием и о котором я не раз слыхал от других, но в различных версиях. Говорят, в ту минуту, когда завидели русских, первые полки гвардии сомкнулись, как и генеральный штаб, вокруг императора и таким образом шли вперёд, точно перед ними и не было неприятеля, причём музыка играла мотив:

Ou peut-on etre mieux qu’au sein sa famille?

(Где может быть лучше, чем на лоне своей семьи?)

Император будто бы прервал музыку и приказал играть:

Veiillon аu salut de I’empire"

(Будем охранять безопасность империи!).

Действительно, это происходило, но совершенно иначе — и в самом Смоленске. Если не ошибаюсь, я об этом слыхал в самый день выступления нашего из города.

Принц Невшательский, в то время бывший военным министром, видя, что император не отдаёт приказа к выступлению и что армия тревожится по этому поводу, в виду невозможности оставаться долее в таком печальном положении, собрал несколько музыкантов и приказал им играть под окнами дома, где жил император, мотив:

«Где может быть лучше, чем на лоне семьи?»

Только что послышалась музыка, как император вышел на балкон и приказал играть:

«Будем охранять безопасность империи!»

Что музыканты исполнили, как смогли, не взирая на своё жалкое состояние.

После того был отдан приказ к выступлению на завтрашнее утро. Как поверить тому, что несчастные музыканты — предположив даже, что они находились на правом фланге полка, чего уже в действительности не было с самого начала наших бедствий — были способны дуть в свои инструменты и перебирать клапаны пальцами, частью отмороженными? Но в Смоленске это представлялось более возможным, так как там было топливо и люди могли хоть отогреться.

Два часа спустя после стычки с русскими, в Красное прибыл император с первыми полками гвардии, нашим полком и фузелёрами-егерями. Мы расположились бивуаками позади города; по прибытии, я был отряжён дежурным с 15-ю людьми к генералу Рогэ, стоявшему в городе, в плохенькой избушке, крытой соломой.

Я расположил свой пост в конюшне, считая себя счастливым, что могу провести ночь под кровлей и у огня, который мы сейчас же развели. Но на деле вышло иначе.

Пока мы стояли в Красном и его окрестностях, войско в 80 000 человек окружило нас: впереди, направо, налево, позади — всюду виднелись одни русские, очевидно, рассчитывавшие без труда одолеть нас. Но император хотел дать им почувствовать, что это не так легко, как они думают: правда мы в жалком положении, умираем с голоду, однако, у нас осталось ещё нечто, поддерживающее нас — честь и мужество. Император, наскучив преследованием всей этой орды, решил от неё избавиться.

Вечером, по прибытии, генерал Рогэ получил приказ перейти в наступление с частью гвардии, с полками фузелёров-егерей, гренадёров, вольтижоров и стрелков. В 11 часов вечера послано было несколько отрядов, с целью произвести рекогносцировку и хорошенько удостовериться в положении неприятеля, занимавшего два селения, перед которыми он раскинулся лагерем — направление его позиций можно было узнать по огням. Очень вероятно, что неприятель кое о чём догадывался, потому что, когда мы явились атаковать его, часть войска уже приготовилась встретить нас.

Было около часу утра, когда генерал пришёл ко мне и сказал на своём гасконском наречии: «Сержант, вы оставьте здесь капрала с четырьмя солдатами, чтобы сторожить мою квартиру и кое-какие пожитки; сейчас же нам предстоит дело».

Откровенно сказать, этот приказ не особенно обрадовал меня; не то, чтобы я трусил идти в сражение, но мне жаль было лишиться немногих минут отдыха, в котором я так нуждался.

Когда я прибыл в лагерь, уже готовили оружие; все расположены были драться отчаянно; многие признавались, что жаждут конца своим страданиям, так как терпеть долее не в силах.

Около двух часов ночи началось движение; мы выступили тремя колоннами; фузелёры-гренадёры, в составе коих входил и я, и фузелёры-егеря образовали центр. Стрелки и волтижёры составляли правую и левую колонны. Мороз стоял такой же лютый как и в предыдущие дни; мы пробирались с трудом по колена в снегу. После получасового пути, мы очутились среди русских; часть их была под оружием — справа от нас тянулась на расстоянии каких-нибудь 80 шагов длинная линия пехоты и направляла в нас убийственный ружейный огонь. Их тяжёлая кавалерия, состоявшая из кирасир в белых мундирах с чёрными латами, находилась по левую руку от нас на таком же расстоянии; они ревели, как волки, подзадоривая друг друга, но не осмеливались подступать к нам, а их артиллерия, расположившись в центре, сыпала в нас картечью. Но это не остановило нашего движения; несмотря на их огонь и множество падавших людей, мы пошли на них в атаку и вступили в их лагерь, где произвели страшную резню, орудуя штыками.

Те, что находились подальше, успели схватить оружие и придти на помощь первым. Тогда начался другого рода бой: они подожгли свой лагерь и оба селения. Мы дрались при свете пылающих пожаров. Правая и левая колонны обогнали нас и вступили в неприятельский лагерь с двух концов, а наша колонна в центре.

Я забыл упомянуть, что в ту минуту, как мы пошли в атаку и голова нашей колонны врезалась в массу русских и привела их лагерь в расстройство, мы увидали лежавших распростёртыми на снегу несколько сот русских, которых мы сперва приняли за мёртвых или тяжело раненых. Мы миновали их, но едва успели мы пройти немного вперёд, как они вскочили, подняли оружие и стали стрелять в нас, так что мы принуждены были сделать полуоборот, чтобы защищаться. К несчастью для них, позади подоспел ещё один батальон, который шёл в арьергарде и которого они не заметили. Тогда они попали между двух огней: в каких-нибудь пять минут их не осталось ни одного в живых: к этой военной хитрости русские часто прибегали, но тут она им совсем не удалась. Первым упал у нас, когда мы шли колонной, несчастный Белок — тот самый, который в Смоленске предсказал мне свою смерть. Он был сражён пулей в голову наповал. Он был всеми любим, и несмотря на равнодушие, с каким мы привыкли ко всему относиться, он возбудил сожаление решительно во всех товарищах.

Пройдя через русский лагерь и атаковав селение, мы заставили неприятеля побросать часть артиллерии в озеро, после чего большинство их пехоты засела в домах, часть которых была в огне. Там-то мы и дрались с ожесточением в рукопашную. Произошла страшная резня, мы рассыпались, и каждый сражался сам по себе. Я очутился возле нашего полковника, самого старого полковника Франции, проделавшего все кампании в Египет. В ту минуту его вёл сапёр, поддерживая под руку; тут же находился полковой адъютант Рустан. Перед нами был род мызы; куда засели русские и где они были блокированы солдатами нашего полка. Единственным путём отступления был для них ход в обширный двор, но и тот был заграждён барьером, через который они принуждены были перелезать.

Во время этого обособленного боя я заметил во дворе русского офицера на белом коне, который бил саблей плашмя своих солдат, порывавшихся бежать через барьер; в конце концов ему удалось овладеть проходом, но в ту минуту, как он собирался перескочить на ту сторону, лошадь его была ранена пулей и упала под ним, так что проход стал затруднительным. С этого момента бой стал ещё отчаяннее. При свете пожара происходила сущая бойня. Русские, французы вперемежку, в снегу, дрались, как звери, и стреляли друг в друга чуть не в упор.

Я хотел броситься на русского офицера, который успел выкарабкаться из под лошади и при помощи двух солдат пытался спастись, перескочив через барьер; но какой то русский солдат остановил меня, и направил в меня ружьё почти в упор, выстрелил, но ружьё дало осечку; если бы оно выстрелило, мне был бы конец; чувствуя, что я не ранен, я отступил на несколько шагов от моего противника; тот, воображая, что я тяжело ранен, спокойно зарядил своё ружьё. Адъютант Рустан, находившийся возле полковника и видевший опасность, которой я подвергался, бросился ко мне и схватив меня, сказал : «Мой бедный Бургонь, вы ранены?» — Нет, отвечал я. «Ну так не промахнитесь!» Такова была и моя мысль. Предположив, что ружьё моё даст промах (что часто случалось из-за снега), я намеревался идти на противника со штыком. Однако я не дал ему времени снова зарядить ружьё и пронизал его пулей. Смертельно раненый, он однако, упал не сразу; он отступил, шатаясь, глядя на меня угрожающими глазами, не выпуская оружия, и тогда уже повалился на лошадь офицера, лежавшую у самого барьера. Полковой адъютант, проходя мимо, нанёс ему саблей рану в бок, и это доконало его. Между тем я вернулся к полковнику, которого застал изнемогающим от усталости и не в силах командовать. Возле него был один только сапёр. Полковой адъютант пришёл с окровавленной саблей, говоря, что для того, чтобы пробраться сквозь чащу к полковнику, он принужден был прочищать себе дорогу ударами сабли, и что он ранен штыком в бедро. В эту минуту сапёр, поддерживавший полковника, был сражён пулей в грудь. Полковник, видя это, сказал ему: «Сапёр, вы ранены? — Да, полковник, отвечал тот, взял руку полконика и заставил его ощупать рану, вложив его палец в отверстие. „В таком случае родите“. Но сапёр возразил, что у него ещё остались силы, чтобы поддержать его, или умереть вместе с ним, или же умереть одному, если понадобится. „И в самом деле, куда он денется?“ заметил адъютант. Бросится разве в толпу неприятелей? Мы не знаем, где мы находимся и чтобы дать себе в этом отчёт, придётся ждать рассвета, продолжая сражаться».

Правда при свете пожара мы совершенно утратили способность ориентироваться, полк сражался в нескольких пунктах и по взводам.

Русские, засевшие на мызе и блокированные нами, видя, что им угрожает опасность сгореть живьём, решили сдаться; один раненый унтер-офицер под градом пуль явился к нам с предложением о сдаче. Тогда полковой адъютант послал меня с приказанием прекратить огонь. «Прекратить огонь?», — отвечал раненый солдат нашего полка, — пусть прекращает кто хочет, а так как я ранен и, вероятно, погибну, то не перестану стрелять, пока у меня есть патроны!"

Действительно, раненый пулей, раздробившей ему бедро, и сидя в снегу, окрашенном его кровью, он не переставал стрелять и даже просил патронов у других.

Полковой адъютант, видя, что его приказание не исполняется, подошёл сам, от лица полковника. Но наши солдаты, сражавшиеся отчаянно, ничего не слушали и продолжали своё. Русские, потеряв надежду на спасение и, вероятно, не имея более боевых припасов, чтобы защищаться, попытались массами выйти из здания, где они засели и где их уже начало поджаривать; но наши солдаты оттеснили их назад. Немного спустя, не имея больше сил терпеть, они сделали новую попытку, но едва успело несколько человек выскочить во двор, как всё здание рухнуло, и в нём погибло более сорока человек. Впрочем, тех, что успели выскочить, постигла участь не лучше.

После этого эпизода мы подобрали своих раненых и сомкнулись вокруг полковника, с оружием наготове дожидаясь утра. Всё время вокруг нас только и слышались ружейные выстрелы частей, сражавшихся в других пунктах; к этому примешивались крики раненых, стоны умирающих… Ужасное дело эти ночные сражения, когда часто случаются роковые ошибки и недоразумения.

В таком положении мы дождались утра. Когда показался рассвет, мы могли осмотреться и судить о результате сражения: всё окружающее пространство было усеяно убитыми и ранеными.

Я узнал и того солдата, который чуть не убил меня: он ещё не умер. Пуля пронзила ему бок, независимо от сабельной раны, нанесённой ему адъютантом. Я уложил его поудобнее, потому что белая лошадь русского офицера, возле которой он упал, сильно билась и могла повредить ему.

Внутренность домов селения, где мы находились — не знаю было это Широкове или Малеево — а также русский лагерь и окрестности были полны трупов, большею частью обгорелых. У нашего батальонного командира, Жиле, пулей раздробило бедро, и он умер от раны несколько дней спустя. Стрелки и волтижоры потерпели ещё больший урон, чем мы. Утром я встретил капитана Дебонне, своего земляка, командовавшего ротой гвардейских волтижеров; он пришёл осведомиться, не случилось ли чего со мною, и рассказал кстати, что он лишился целой трети своей роты, вдобавок своего подпоручика велита и своего фельдфебеля, которые были убиты одни из первых.

Последствием этого кровопролитного боя было то, что русские отступили со своих позиций, однако не удалились, и мы остались на поле сражения весь день и всю ночь с 4 (14-го) на 5-е (17-е) ноября, находясь постоянно в движении. Ежеминутно, чтобы держать нас на чеку, нас заставляли браться за оружие; все время мы были настороже, не имея возможности ни отдохнуть, ни даже погреться.

После одной из таких тревог, и в ту минуту, когда все мы, унтер-офицеры, собрались в кучку, толковали о наших делах и о сражении прошедшей ночи, вдруг полковой адъютант, Делэтр, человек самый злой и жестокий, какого мне случалось встречать на свете, делающий зло ради удовольствия вредить, подошёл к нам, вмешался в наш разговор — и странное дело, стал выражать сожаление по поводу трагической смерти Белока, нашего товарища. «Бедный Белок, — говорил он, — мне очень жаль, что я поступад с ним дурно!» Вдруг чей-то голос — я так никогда и не узнал чей — прошептал мне на ухо, но достаточно громко, чтобы его услышали ещё несколько человек: «Он скоро умрёт!» Делэтр очевидно раскаивался во всём том зле, которое когда-либо причинял своим подчинённым, в особенности нам, унтер-офицерам. Не было ни единого человека в полку, который не пожелал бы, чтобы ему оторвало голову ядром, и он был известен не иначе, как под кличкой «Пьера жестокого».

5 (17-го) ноября утром, как только рассвело, мы взялись за оружие и, сформировавшись в тесные колонны, подивизионно выступили с целью занять позиции на краю дороги, с противоположной стороны поля сражения, только что покинутого нами.

Прибыв, мы увидали часть русской армии перед собою на возвышенности, тылом к лесу. Тотчас же мы развернулись линией лицом к лицу с неприятелем. Наш левый фланг опирался на ров, пересекавший дорогу и к которому мы были обращены тылом; эта дорога, вдавленная, с высокими краями, могла защитить и укрыть от неприятельского огня всех находящихся на ней. Наш правый фланг состоял из фузелеров-егерей, и голова его находилась на расстоянии ружейного выстрела от города. Перед нами, шагах в 250, находился полк молодой гвардии, 1-й волтижорский, сформированный тесной колонной, по батальонам, под командой полковника Люрона. Подальше впереди, направо, стояли старые гренадёры и егеря в том же порядке, то есть как остальная часть императорской гвардии, кавалерии и артиллерии, не участвовавших в ночном бою с 3 (15-го) на 4 (16-е) число. Всем командовал лично сам император, пеший. Он шёл твёрдой поступью, как в дни больших парадов, и встал впереди среди поля сражения, перед неприятельскими батареями.

В ту минуту, как мы занимали позицию на краю дороги, чтобы выстроиться в боевом порядке и обратиться лицом к неприятелю, я шёл с двумя своими друзьями, Гранжье и Лебуд, позади полкового адъютанта, Делэтра, и когда русские заметили нас, их артиллерия, отстоявшая от нас на пол выстрела, пустила в нас первый залп. Первым пал полковой адъютант Делэтр; ядром ему перерезало обе ноги, как раз над коленями и высокими ботфортами. Он упал, не крикнув, даже не застонав. В эту минуту он шёл пешком, ведя лошадь под уздцы и продев уздечку под правую руку, Когда он упал, мы остановились, потому что он загораживал собою дорогу. Чтобы продолжать путь, надо было перешагнуть через его тело, и так как я шёл сейчас позади его, то мне первому пришлось сделать это движение. Проходя, взглянул на него: глаза его были открыты; он судорожно стучал зубами. Он узнал меня и назвал по имени. Я подошёл, и он сказал голосом, достаточно громким, обращаясь ко мне и другим «Друзья мои, прошу вас, возьмите мой пистолет из кобуры в седле и пустите мне пулю в лоб!» Но никто не решился оказать ему эту услугу — в подобном положении это была действительно услуга. Не отвечая ни слова, мы прошли дальше и продолжали путь и к счастью, потому что не успели мы сделать шести шагов, как второй залп, вероятно из той же батареи, уложил у нас ещё троих — их немедленно унесли вместе с полковым адъютантом.

С самого рассвета стала видна русская армия, которая с трёх сторон — спереди, слева и справа — со своей артиллерией, казалось, собиралась оцепить нас. В ту же минуту, почти вслед затем как был убит полковой адъютант, подошёл император. Мы окончили своё передвижение: тогда начался бой.

Из своей артиллерии неприятель пускал в нас смертоносные залпы, которые ежеминутно сеяли смерть в наших рядах. Со своей стороны, чтобы отвечать им, мы имели всего несколько орудий и при каждом выстреле наносили им глубокие бреши; но часть наших орудий вскоре была сбита. Между тем наши солдаты встречали смерть стойко, не дрогнув. В этом плачевном положении мы пробыли до двух часов пополудни.

Во время сражения русские послали часть своей армии занять позицию на дороге за Красным, чтобы отрезать нам отступление, но император остановил их, отправив против них батальон старой гвардии.

Пока мы подвергались таким образом неприятельскому огню и наши силы убывали вследствие множества убитых, мы заметили позади и немного влево остатки армейского корпуса маршала Даву среди тучи казаков, которые не осмеливались подойти к ним, но которых они спокойно истребляли по пути, направляясь в нашу сторону. Я заметил среди них, когда они находились позади нас на дороге, повозку маркитанта с его женой и детьми. В неё попало ядро, предназначенное собственно для нас: в ту же минуту раздались крики отчаяния, испускаемые женщиной и детьми, но мы не могли узнать — убит ли кто или ранен.

В то время, как проходили остатки корпуса маршала Даву, голландские гренадёры гвардии покинули важную позицию; русские немедленно заняли её артиллерией и направляли её против нас. С этого момента наше положение стало нестерпимым. Один полк, уже не помню какой, был послан против них, но он принужден был отступить; другой полк, 1-й волтижорский, стоявший впереди нас, произвёл движение в свою очередь и добрался до подножия возвышенности с батареями, но тотчас же масса кирасир, тех самых, с которыми мы имели дело ночью на 3 (15-е) ноября и которые не решались атаковать нас, подоспели и остановили волтижоров. Тогда последние отступили немного от батарей и почти против нашего полка и сформировались в карре. Едва успели они это сделать, как неприятельская кавалерия бросилась к ним, чтобы прорваться сквозь их ряды, но волтижоры встретили их убийственными залпами почти в упор и множество их попадало. Остальные сделали полуоборот и отступили. Вслед за тем дали второй залп, оказавший такое же действие, стороны карре были сплошь усеяны людьми и лошадьми. Но в третий раз, при помощи картечи, кирасирам удалось смять наш полк. Тогда они ворвались в его ряды и докончили дело сабельными ударами; несчастные волтижоры, почти все молодые солдаты, имея большею частью отмороженные ноги и руки, не могли владеть оружием для защиты и почти все были перебиты.

Эта сцена происходила на наших глазах, но мы ничем не могли помочь. Всего одиннадцать человек вернулось; остальные были перебиты, ранены или захвачены в плен и угнаны сабельными ударами в лесок, лежавший напротив; сам полковник (Люрон), как и многие офицеры, покрытый ранами, был взят в плен.

Я забыл сказать, что в ту минуту, когда мы выстраивались для боя, полковник скомандовал: «Знамёна и колонновожатые на линию!» Я вышел колонновожатым с правого фланга нашего полка, но нас забыли отозвать назад, а так как я держался правила не покидать своего поста, то и простоял в этом положении, с ружьём в руке в течение часа и не шевельнулся, несмотря на ядра, которым я мог служить мишенью.

Было около двух часов; уже мы потеряли треть наших людей, но фузелё-ры-егеря пострадали ещё больше нас: находясь ближе от города, они подвергались ещё более убийственному огню. С полчаса назад император удалился с первыми полками гвардии, следуя большой дорогой; на поле сражения оставались ещё только мы, да несколько взводов из различных корпусов, лицом к лицу с 50 слишком тысячами неприятельских сил. Маршал Мортье отдал приказ к отступлению, и мы начали движение, отступая шагом, как на параде, преследуемые русской артиллерией, обстреливавшей нас своей картечью. Отступая, мы тащили за собой товарищей, не столь тяжело раненых.

Момент, когда мы покидали поле сражения, был ужасен и печален; наши бедные раненые, видя, что мы их покидаем на поле смерти окружённых неприятелем — в особенности солдаты 1-го волтижорского полка, у большинства которых ноги были раздроблены картечью — с трудом тащились за нами на коленях, обагряя снег своей кровью; они подымали руки к небу, испуская раздирающие душу крики и умоляя о помощи, но что могли мы сделать? Ведь та же участь ежеминутно ожидала нас самих; отступая, мы принуждены были оставлять на произвол судьбы всех, кто падал в наших рядах.

Проходя по месту, которое занимали фузелёры егеря, расположенные вправо от нас и шедшие впереди, и в то время, как наш 5-й батальон, в состав которого входил и я, образовал арьергард и крайний левый фланг отступления, я увидал нескольких из своих близких товарищей распростёртых мёртвыми на снегу и страшно изувеченных картечью; между ними был молодой унтер-офицер, с которым я находился в близких дружественных отношениях: звали его Капон; он был родом из Бомы и мы считали друг друга земляками.

Пройдя позицию фузелёров-егерей и находясь уже у входа в город, мы увидали по левой стороне, шагах в десяти от дороги, прислонённые к первому дому пушки, которые, защищая нас, стреляли по приближавшимся русским войскам; при орудиях находилось около сорока человек канониров и волтижоров; то были остатки бригады, командуемой генералом Лоншаном из императорской гвардии; он сам находился во главе остатков своих войск — задавшись целью или спасти их, или умереть вместе с ними.

Завидев нашего полковника, он подошёл к нему с распростёртыми объятиями; они облобызались и теперь, может быть, свиделись в последний раз. Генерал со слезами на глазах сказал нашему полковнику, показывая на свои две пушки и на горсть людей, бывших в его распоряжении: «Смотри, вот всё, что у меня осталось!». Они вместе делали кампанию в Египет.

По поводу этого сражения Кутузов, главнокомандующий русской армией, сказал, что французы вместо того, чтобы быть удручёнными жестокой нуждой, в которой находились, напротив, с каким-то бешенством устремлялись против пушек, разносивших их.

Английский генерал Вильсон (на русской службе), присутствовавший на сражении, называл его «битвой героев»; и не потому, что он сам в ней участвовал — эти слова относятся к нам, которые с несколькими тысячами войска держались против всей русской армии, численностью в 90 000 человек.

Генерал Лоншан с остатками своей бригады вынужден был оставить орудия, у которых почти все лошади были убиты и следовать за нами в отступлении, которое мы совершали, пользуясь неровностями почвы и зданиями, чтобы укрыться за ними и защищаться.

Только что вступили мы в Красное, как русские, расположившиеся у первых домов со своими орудиями, поставленными на полозья, пустили в нас несколько залпов картечи. Трое людей нашей роты были ранены. Одна пуля, задела моё ружьё и повредив его деревянные части, контузила меня в плечо, потом попала в голову молодому барабанщику, шедшему впереди, и убила его наповал.

Красное перерезано поперёк рвом, через который надо было переправиться. Когда мы туда прибыли, мы увидали на дне целое стадо быков, погибших с голода и холода; они так окостенели от мороза, что нашим сапёрам не удавалось разрубить их мясо топором. Наружу торчали одни головы, глаза у них были открыты, точно живые, а туловища все занесены снегом. Эти быки принадлежали армии и не могли добраться по назначению; они погибли от сильной стужи и бескормицы.

Все дома этого жалкого городишка и тамошний большой монастырь были переполнены ранеными, которые увидав, что мы покидаем их, испускали громкие вопли. Мы принуждены были бросить их на произвол беспощадных неприятелей, которые обирали несчастных раненых, не принимая во внимание ни их несчастного положения, ни ран.

Русские всё ещё преследовали нас, но уже вяло; несколько орудий обстреливали левую сторону дороги, но уже не могли наносить большого вреда; дорога, по которой мы шли, была вдавлена, ядра летали поверх и не попадали в нас, а присутствие небольшого количества кавалерии, ещё остававшейся у нас и также шедшей слева, препятствовало неприятелю подойти к нам ближе.

Когда мы отошли на четверть мили по ту сторону города, стало поспокойнее; мы шли грустные и безмолвные, размышляя о нашем положении и о несчастных товарищах, которых мы принуждены были бросить; мне всё представлялось, что я их вижу перед собою умоляющими о помощи. Оглянувшись, мы увидали нескольких не очень тяжело раненых, почти нагих, потому что русские сняли с них платье и бросили. Нам посчастливилось спасти несколько человек, по крайней мере, временно; поспешили дать им всё, что было возможно, чтобы прикрыться.

В тот день император ночевал в Лядах, деревне с деревянными лачугами; наш полк расположился бивуаками немного подальше. Проходя по деревне, где поселился император, я остановился возле жалкой лачуги погреться у разведённого там огня; тут мне посчастливилось опять встретить сержанта Гиньяра с его венгеркой — маркитанткой. С ними я поел похлёбки из крупы и конины, чем и подкрепил свои силы. В этом я сильно нуждался, так как был очень слаб — целых двое суток я почти ничего не ел. Гиньяр рассказал мне, что в сражении полк его сильно пострадал, потерпев значительную убыль, но это ничто в сравнении с нами — он знал, какое количество людей мы потеряли в ночном сражении с 3-го (15-го) на 4-е (16-е) и в течение последующего рокового дня; в эти дни он, по его словам, постоянно вспоминал обо мне, и теперь очень рад меня видеть целым и невредимым. Я расстался с Гиньяром, чтобы присоединиться к полку, уже расположившемуся у дороги; эта ночь была также очень тяжела — шёл мокрый снег, пронизывавший нас насквозь, и дул сильный ветер, а огня было мало. Но это всё ещё ничего в сравнении с тем, что ожидало нас впереди.

Было около полуночи, как вдруг часовой нашего бивуака, дал мне знать, что показался всадник, повидимому направляющийся в нашу сторону; я взял двух вооружённых людей и побежал посмотреть, в чём дело. Прибли-зясь на некоторое расстояние, я действительно различил всадника; впереди шёл пехотинец, которого всадник очевидно гнал перед собой насильно. Подъехав к нам, всадник обнаружил, кто он такой: это был драгун гвардии, который, чтобы добыть продовольствия себе и своей лошади, забрался в русский лагерь ночью, а чтобы не привлекать ничьего внимания, надел каску русского кирасира, убитого им в тот же день. Таким образом он объехал часть неприятельского лагеря, стащив вязанку соломы, немного муки, ранил часового на передовых постах и сбил с ног другого, которого и привёл пленным. Этого удалого драгуна звали Меле, родом из Кондэ; он провел с нами остаток ночи. Он признался мне, что не для себя подвергался опасности, а для своей лошади, для бедного Каде, как он называл её. Во что бы то ни стало, он хотел достать ей корму, говоря, что «если он спасёт свою лошадь, то и лошадь в свою очередь спасёт его». Уже во второй раз после Смоленска, он пробирался в лагерь русских, В первый раз он увел с собой коня в сбруе.

Ему удалось таки вернуться во Францию с своим конём, с которым он уже проделал кампании 1806—1807 гг. В Пруссии, в Польше, 1808 — в Испании, 1809 — в Германии, 1810— 1811— в Испании, 1812 --в России, затем 1813 — в Саксонии и 1814 во Франции. Его бедная лошадь была убита при Ватерлоо, после того, как участвовала в 12 больших сражениях под начальством самого императора и в 30 слишком других более мелких битвах. В продолжении этой злополучной кампании мне случилось ещё раз встретить его: он топором прорубал отверстие во льду озера, чтобы напоить лошадь. Однажды я видал его на крыше сарая, объятого пламенем; он рисковал сгореть — всё ради своего коня, чтобы достать немного соломы ему для корма, так как ни людям, ни лошадям нечего было есть. Бедные животные, помимо того, что страдали от лютых морозов, принуждены были глодать древесную кору, чтобы питаться в ожидании того, пока сами пойдут нам в пищу.

Меле не был единственным солдатом, отваживавшимся пробираться в русский лагерь за продовольствием; многие были застигнуты и погибли таким образом или от руки крестьян, когда наши солдаты проникали в селения, лежащие в двух, трёх верстах от дороги, или же от руки партизан русской армии, так как все народности, подвластные этой империи, подымались огулом и присоединялись к общей массе армии. Нужда была так велика, что солдаты покидали свои полки, чуть замечали дорогу, ведущую в сторону, в надежде набрести на какую-нибудь жалкую деревушку, если можно назвать этим именем скопище скверных лачужек, выстроенных из брёвен и где ничего нельзя было раздобыть (я так и не мог объяснить себе, чем питаются крестьяне); те, кто подвергал себя риску подобных экскурсий возвращались иногда с краюхой хлеба, чёрного как уголь, перемешанного с мякиной и соломой в палец длиной и с зёрнами ржи, и в добавок такого жёсткого, что невозможно было его укусить, тем более, что у всех губы были изъявлены и потрескались от мороза. За всё время этой злосчастной кампании я ни разу не видал, чтобы когда-нибудь наши солдаты приводили с собой из подобных экспедиций корову или барана; не знаю, чем живут эти люди — вероятно у них очень мало скота, иначе всё-таки он попадался бы нам хоть изредка. Словом, это чёртов край; куда ни глянь — везде сущий ад.

Глава шестая.

править
Отступление продолжается. — Я обзавожусь женой, — Упадок духа. — Я теряю из виду своих товарищей. — Драматические сцены. — Встреча с Пикаром.

6 (18-го) ноября, то есть на другой день после сражения под Красным, мы рано по утру снялись с бивуака. В этот день наш переход был страшно утомителен и печален: началась оттепель, мы промочили ноги и до самого вечера стоял такой туман, что ни зги не было видно. Наши солдаты шли пока ещё в порядке, но легко было заметить, что сражения предыдущих дней деморализовали их, а в особенности то, что они вынуждены были бросать своих товарищей, простиравших к ним руки. Тяжело было думать, что нас самих ожидает та же участь.

В этот день я особенно утомился; один солдат моей роты, по имени Лаб-бэ, очень преданный мне и как раз накануне потерявший свой ранец, заметив, что я бреду с трудом, предложил мне понести мой ранец. Зная его за хорошего малого, я доверил ему своё добро; конечно, это значило доверить свою жизнь, потому что там было немного больше фунта рису и крупы — запасы, случайно попавшие мне в руки в Смоленске и хранимые мною на случай последней крайности, которую я предвидел в скором времени, так как уже больше не было лошадей в пищу. В этот день император шёл пешком, опираясь на палку.

Вечером опять подморозило и сделалась такая гололедица, что невозможно было удержаться на ногах; люди падали ежеминутно, и многие сильно расшиблись. Я шёл в хвосте роты, по возможности стараясь не спускать глаз с солдата, нёсшего мой ранец; я даже начинал жалеть, что расстался с ним, и вечером решил непременно отобрать его назад, придя на место стоянки. Наконец настала ночь, да такая тёмная, что хоть глаз выколи. Поминутно я звал: «Лаббэ! Лаббэ!» Он всякий раз откликался. «Я здесь, сержант!» Наконец, когда я ещё раз окликнул его, другой солдат ответил мне, что Лаббэ недавно упал, но что вероятно, теперь опять плетётся следом за армией. Я не особенно этим обеспокоился: вскоре нам предстояло остановиться и занять позицию на ночлег. Действительно, войска остановились на дороге и нас оповестили, что мы заночуем в окрестностях. В этот момент почти вся армия была в сборе; не хватало только армии маршала Нея — она отстала и её считали погибшей.

В эту печальную ночь каждый устраивался как мог; нас собралось несколько унтер-офицеров и мы завладели ригой, так как находились возле селения, сами того не подозревая. Многие солдаты полка приютились вместе с нами; опоздавшие, увидев что им негде поместиться, сделали то, что обыкновенно делается в подобных случаях, влезли на крышу, как мы их не останавливали, и в одну минуту мы очутились всё равно что под открытым небом. Вслед затем нам пришли сказать, что подальше на дороге есть церковь — греческий храм — отведённая для помещения нашего полка, но что теперь она заняты солдатами различных полков, шедших сами по себе, и что они никого не хотят впускать.

Осведомившись обстоятельно, где эта церковь, мы забрали с собой дюжину других унтер-офицеров и капралов и отправились туда. Искать пришлось недолго, церковь стояла у самой дороги; когда мы хотели войти, мы встретили сопротивление со стороны тех, кто занял её раньше. Это было скопише немцев и итальянцев и даже французов — сперва они хотели запугать нас штуками, чтобы мы не входили; но мы отвечали им в том же духе и ворвались силой. Тогда они немного отшатнулись, и один итальянец крикнул: «Последуйте моему примеру, заряжайте ружья!» — А наши уже заряжены! — отвечал один фельдфебель из наших. И между нами готов был завязаться кровопролитный бой, как вдруг к нам подошло подкрепление. То были солдаты нашего полка: увидав, что с нами тягаться трудно и что мы с своей стороны не потерпим их присутствия, наши противники сочли лучше выйти из церкви и расположиться неподалёку.

На их беду, ночью мороз значительно усилился и сопровождался снегом и ветром. И вот, на другой день утром, уходя, мы нашли неподалёку от места нашей ночёвки, на краю дороги, несколько из этих несчастных, которых мы выгнали из церкви; слишком слабые, чтобы идти дальше, они погибли тут же у паперти. Другие попадали дальше в снегу, ища, куда приютиться. Мы прошли мимо этих мертвецов, не обмолвившись между собой ни единым словом. В сущности, какие грустные размышления должны были бы волновать нас перед картиной этих бедствий, в которых мы же были отчасти виноваты! Но мы дошли до того состояния, когда самые трагические случаи жизни стали для нас безразличны; мы готовы были пожирать людские трупы, когда у нас не окажется даже лошадей, чтобы ими питаться.

Час спустя после нашего выступления, мы прибыли в Дубровну, городок, частью населенный жидами; все дома его были выстроены из дерева; там император ночевал с гренадёрами и егерями гвардии и с частью артиллерии. Мы застали их под оружием; они сообщили нам, что ночью вследствие фальшивой тревоги они принуждены были постоянно быть начеку; хуже этого трудно себе представить положение: ведь они надеялись провести ночь в жилых и отопленных домах, а вышло совсем иначе.

Мы прошли по этому деревянному городу и направились в Оршу. После полудня мы добрались до города, который оказался укреплённым и с гарнизоном, состоящим из солдат разных полков: то были люди которые остались позади и которые явились, чтобы примкнуть к великой армии. Там находились также несколько жандармов и поляков. Увидав нас в таком жалком положении, эти люди были поражены, в особенности когда заметили громадное множество отсталых, шедших позади в беспорядке. Часть гвардии удержали в городе для поддержания порядка, а так как там нашёлся мучной лабаз и немного водки, то нам роздали муки и водки в небольшом количестве. В этом городе мы нашли понтонные приспособления и много артиллерии с упряжью, но к несчастью сожгли суда, составлявшие мост, необходимый для перевозки орудий. Мы ещё не знали, что ожидает нас на Березине, где мосты могли быть так полезны нам.

Нас оставалось всего 7 — 8 000 человек гвардии от прежних 35 000. Да из тех, которые ещё крепились и продолжали идти мало-мальски в порядке, многие тащились с великим трудом. Как я уже говорил, император с частью гвардии находился в городе, остальные расположились на бивуаках в окрестностях. Ночью маршал Ней, которого считали погибшим, прибыл сюда же с остатками своего армейского корпуса; у него оставалось приблизительно от 2-х до 3-х тысяч людей, годных сражаться — и это из 70-ти тысяч! Нам рассказывали, как сильно обрадовался император, узнав, что маршал Ней спасся.

8-го (20) числа мы простояли на месте весь день, и я всё искал солдата, которому поручил нести свой ранец, но напрасно. 9-го (21) мы выступили, но я так и не мог отыскать его; меня уверяли, что видели его, однако я начинал терять надежду.

Отойдя на некоторое расстояние от Орши, мы услыхали ружейные выстрелы; мы остановились на минуту, и к нам примкнуло несколько человек отсталых, застигнутых казаками. Они вступили в наши ряды, и мы продолжали путь. В числе отсталых, я опять принялся искать своего знакомого с моим ранцем, но также неудачно, как и раньше. Ночевали мы в селении, где уцелела одна только рига, служившая почтовой станцией, да два-три дома. Селение называлось Когановым.

10-го (22) ноября, прескверно проведя ночь, мы рано поутру пустились в поход; шли мы с большими затруднениями по дороге страшно грязной вследствие оттепели. К полудню мы добрались до Толочина. В этом пункте ночевал император; пройдя Толочин, мы сделали привал. Все остатки армии очутились в сборе, мы встали по правую сторону дороги тесной колонной подивизионно.

Вскоре г. Цезарис, офицер нашей роты, пришёл сообщить мне, что он видел Лаббэ, того самого солдата, который взялся нести мой ранец, у костра пекущим лепёшки и что он приказал ему примкнуть к колонне. Тот отвечал, что явится немедленно, но вдруг налетел целый рой казаков, обрушился на отсталых, и так как Лаббэ принадлежал к числу их, то вероятно и его забрали в плен. Прощай мой ранец и его содержимое! А мне так хотелось привезти во Францию мои маленькие трофеи! С какой гордостью сказал бы я: «Вот что я привёз из Москвы!»

Не удовольствовавшись тем, что сообщил мне Цезарис, я захотел сам удостовериться, так ли всё это; вернулся назад до конца селения, которое я застал переполненное солдатами из всех полков, идущих в разброд и не знающих никакого начальства. В конце села я встретил их множество, готовых встретить казаков, если бы им вздумалось явиться опять; вдали видно было, как те удаляются, уводя с собой пленных, захваченных ими, а также унося и мой бедный ранец — по крайней мере все мои поиски оказались тщетными.

Я шёл посреди села, озираясь по сторонам, вдруг я увидел женщину в солдатской шинели, внимательно оглядывавшую меня. В свою очередь я присмотрелся к ней, и мне показалось, что я уже где-то видел её. Так как меня легко было узнать по моей медвежьей шкуре, то она заговорила со мной первая, сказав, что видела меня в Смоленске. Тут и я узнал в ней ту самую женщину, что была в подвале. Она рассказала мне, что разбойники, с которыми она принуждена была оставаться дней десять, были захвачены в Красном перед нашим прибытием. Поместившись с ними в одном месте, она подвергалась побоям за то, что не соглашалась стирать их рубашек; потом она вышла за водой для стирки, но увидала русских, которые шли в её сторону, и не предупредив никого, убежала. Что касается её хозяев, то они сражались отчаянно, думая спасти свои деньги — а денег было у них много, прибавила она — особенно золота и серебра; но в конце концов они по большей части или были убиты, или ранены, или обобраны до чиста. Она же почувствовала себя спасённой только когда прибыла императорская гвардия.

Она рассказала также, что в Смоленске они предприняли экспедицию ночью, после того, как я расстался с ними, и вернулись с чемоданами, но опасаясь, что я выдам их, переменили своё убежище, чтобы невозможно было отыскать его. Этому научил их баденский солдат. Там они оставались ещё дня два, но так как они не знали, что делать с награбленным добром, то баденец и барабанщик отыскали жида; ему и продали вещи, которые они не могли тащить с собой, затем ушли за день до нас и от Смоленска до Красного три раза подвергались опасности быть забранными; в последний раз, встретив казаков, они захватили пятерых и раздев их, расстреляли, чтобы овладеть их одеждой. Они рассчитывали переодеться казаками нарочно, чтобы удобнее грабить своих же товарищей, отставших позади, а также чтобы не быть узнанными русскими. Имея шесть лошадей, они располагали начать разыгрывать эту роль как раз в тот день, когда их захватили. Женщина прибавила, что у них под одеждой казаков были надеты французские мундиры, и это давало им возможность быть и теми и другими, смотря по надобности.

Она многое ещё порассказала бы мне, да мне некогда её было слушать. Я осведомился, с кем она теперь. Она отвечала, что ни с кем; на другой же день после того, как был убит её муж, она присоединилась к тем людям, с которыми я её видел. Теперь она идёт одна, и если я соглашусь взять её под своё покровительство, то она будет заботиться обо мне, и я окажу ей великую милость. Я согласился тотчас же на её просьбу, не вообразив, каково будет моё положение, когда я вернусь в полк с супругой.

Идя со мною, она осведомилась, где мой ранец; я рассказал ей всю историю и как я его лишился; она отвечала, что мне нечего беспокоиться, у неё есть ранец битком набитый. Действительно, у неё был мешок за спиной и корзина в руках; она прибавила, что если я зайду куда-нибудь в дом или конюшню, то она даст мне смену белья. Я принял её предложение, но в ту ми-нугу, как мы отыскивали подходящее местечко, раздался призыв: «К оружию!» и забили сбор. Я велел своей жене следовать за мной. Не доходя до стоянки полка, который я застал уже под оружием, я сказал жене, чтобы она подождала меня.

Когда я явился в свою роту, фельдфебель спросил меня, не узнал ли я чего про Лаббэ и мой ранец. Я отвечал, что нет и нечего об этом думать, но что вместо того я нашёл себе жену. «Жену! — изумился он, — да зачем тебе она? Не для того, конечно, чтобы стирать тебе бельё — ведь белья у тебя нет!» — Она мне даст белья. «А как же на счёт пищи?» — Она будет есть то же, что и я.

Вскоре нам скомандовали формироваться в карре; гренадёры и егеря, а также остатки полков молодой гвардии сделали тоже самое. В эту минуту прошёл император с королём Мюратом и принцем Евгением. Император стал среди гренадёров и егерей и, обратившись к ним с речью, приличной случаю, объявил им, что русские караулят нас у Березины и поклялись, что ни один из нас не переправиться через неё обратно. Затем, обнажив меч и возвысив голос, он воскликнул: «Поклянёмся и мы в свою очередь, что скорее все умрём с оружием в руках, сражаясь, чем откажемся от намерения увидать Францию!» В один миг мохнатые шапки и кивера очутились на концах ружей и сабель и раздались крики: «Да здравствует император!» К нам подобную же речь держал маршал Мортье, и мы отвечали ему с таким же энтузиазмом.

В виду плачевного положения, в котором мы находились, этот момент был глубоко торжественный, и на время мы позабыли о своих бедах. Будь русские у нас под руками и в шестеро многочисленнее нам, и тогда мы готовы были справиться с ними. На этой позиции мы оставались до того момента, когда правый фланг колонны начал движение.

Я не забыл о своей жене, и в ожидании момента, когда двинется наш полк, я вышел на дорогу за нею, но не нашёл её. Её унесло потоком в несколько тысяч людей корпусов принца Евгения, маршалов Нея, Даву и других, корпусов, которые невозможно было стянуть и привести в порядок — три четверти всего количества людей было больных и раненых, а остальные были деморализованы и безучастны ко всему. Части этих корпусов, ещё двигавшиеся в порядке, сформировались в колонну по левой стороне дороги, и там некоторые отсталые, проходя мимо, присоединялись к их значкам.

В эту минуту я увидал маршала Лефевра, возле которого я очутился невзначай. Он был один, шёл пешком с палкой в руке посреди дороги и кричал зычным голосом со своим немецким акцентом: «Друзья, сомкнитесь! Лучше образовать многочисленные батальоны, чем быть разбойниками и трусами!» Маршал обращался к тем, которые без всякого предлога не шли со своими корпусами, а отставали или заходили вперёд, смотря как им было удобнее.

Я ещё немного поискал жену свою — из-за белья, которое она мне обещала и в котором я сильно нуждался, но это оказалось напрасным трудом: я уже не видел её и остался вдовцом, потеряв и её, и свой ранец.

Пробираясь в толпе, я значительно перегнал свой полк и сел отдохнуть у покинутого бивуачного огня.

До самого Красного я всегда отличался весёлым характером и старался ставить себя выше всех удручавших нас бед. Мне казалось, что чем больше опасностей и трудностей, тем больше для нас славы и чести. Я всё переносил с терпением, удивлявшим моих товарищей. Но после кровавых сражений под Красным, и в особенности после того, как я узнал, что двое моих друзей, двое велитов, кроме Белока и Капона, которых я видел мёртвыми на снегу — один убит, а другой смертельно ранен — моё настроение изменилось. К довершению моих печалей, мимо нас проехали какие-то сани, и не имея пока возможности продолжать путь, люди находившиеся в них остановились возле меня. Я спросил, какого раненого они везут? Мне отвечали, что это офицер их полка. Оказалось, что это бедный Легран, который тут же и рассказал мне, каким образом он был ранен: его товарищ, Лапорт из Лиля, офицер того же полка, остался больной в Красном, но узнав, что его полк сражается и повинуясь влечению своей храбрости, оправился присоединиться к полку. Едва успел он встать в ряды, как бомбой ему раздробило обе ноги. Легран, увидав Лапорта, бросился к нему, но осколок той же гранаты попал ему в правую ногу.

Лапорт пал на поле сражения, а Леграна перевезли в город; его уложили на скверную русскую телегу, запряжённую плохой лошадёнкой, но в первый же день телега сломалась и к счастью для него неподалёку нашли сани, у которых пала лошадь. Эти сани пригодились ему, иначе его пришлось бы бросить на дороге. Его сопровождало четверо солдат того же полка; так он путешествовал уже шесть дней. Я расстался с несчастным Леграном, пожав ему руку и пожелав ему счастливого пути. Он отвечал, что полагается на милость Божию и на преданность добрых людей, сопровождавших его. Затем один из солдат взял лошадь под уздцы, другой ударил её хлыстом, и не без труда сани двинулись в путь. Я подумал про себя, что не далеко он уедет в подобном экипаже.

С этих пор я стал сам не свой: загрустил, зловещие предчувствия осаждали меня; голова горела, я заметил, что у меня лихорадка; не знаю, может быть это зависело отчасти от усталости; с тех пор как к нам примкнули остатки армейских корпусов, мы принуждены были выступать рано утром и находиться в движении до позднего вечера, не делая при всём том больших расстояний. Дни были до того коротки, что светало только в восемь часов, а смеркалось уже в четыре. Вот почему множество несчастных солдат заблудились или отстали, потому что к ночи всегда приходили на бивуак, где все корпуса смешивались. Слышно было в любой час ночи, как приходили люди и кричали слабыми голосами: «Четвёртый корпус! Первый корпус! Третий корпус! Императорская гвардия!..» А другие, лёжа в изнеможении, надеясь на помощь со стороны прибывающих, силились отвечать: «Здесь, товарищи!» Всякий разыскивал уже не полк свой, а корпус армии, к которому он принадлежал и который состоял всего разве из двух полков, между тем как две недели тому назад в состав его входили тридцать полков.

Никто уже не мог ничего сообразить и указать полк, который спрашивали. Многие, промаршировав целый день, принуждены были ночью отыскивать свой корпус. Но редко это удавалось; тогда не зная часа выступления, они вставали слишком поздно и просыпаясь убеждались, что находятся среди русских. Сколько тысяч людей были захвачены в плен и погибли таким образом!

Я продолжал стоять у костра, весь дрожа и опираясь на ружьё. Трое людей сидело вокруг огня, молча и машинально наблюдая проходивших мимо; очевидно они сами не имели намерения пуститься в путь, так как у них не было сил. Я начал беспокоиться, не видя своего полка, как вдруг почувствовал, что кто то дёргает меня за медвежью шкуру. Это был Гранжье; он пришёл предупредить меня, чтобы я не оставался здесь дольше — полк прошёл. Но в глазах у меня было так темно, что глядя на него, я его не видел. — «А жена?» спросил он. Кто тебе сказал, что у меня есть жена? «Наш фельдфебель; но где же она?» — Не знаю; мне известно только, что у неё есть сумка за спиной, с переменой белья, в котором я очень нуждаюсь. Если встретишь её, скажи мне. Она одета в серую солдатскую шинель; на голове у неё барашковая шапка, на ногах чёрные гетры, а в руках корзина.

Гранжье, заметив, что я болен и в бреду, — как он мне потом рассказывал — взял меня под руку и вывел на дорогу, говоря: «Пойдём, нам и так не легко будет нагнать полк». Однако, мы настигли его, миновав несколько тысяч войск разного оружия, тащившихся с великим трудом; можно было предвидеть, что день будет смертельно тяжёлый, хотя бы переход и не был очень длинен.

Так и было на самом деле: мы прошли через местечко, имени которого я не знаю, и где говорили, что император должен был заночевать (хотя он давно проехал мимо). Множество войск разного оружия останавливалось там; было уже поздно, а по слухам оставалось ещё добрых два лье до места привала намеченного в большом лесу.

Дорога в этом месте очень широка и окаймлена с обеих сторон огромными берёзами. По ней удобно было следовать людям в повозках, но когда настал вечер, то по всему её протяжению виднелись павшие лошади, и чем дальше мы подвигались, тем гуще она была усеяна повозками, издыхающими лошадьми, даже целыми упряжками, изнемогающими от усталости, а также и людьми, которые не будучи в силах идти дальше останавливались, располагались на бивуаках под большими деревьями, потому что, как они сами говорили, тут под рукой у них всё, чего они не найдут в другом месте: топливо для костров, на что пригодятся сломанные повозки, а вместо пищи — мясо тех лошадей, которыми завалена была дорога и которые уже начали задерживать движение.

Давно уже я шёл один в этой тесноте, стараясь добраться до того места, где мы должны были ночевать, чтобы наконец отдохнуть от этого тяжкого перехода, ещё более затруднённого гололедицей, образовавшейся с тех пор, как опять подморозило по талому снегу, так что я ежеминутно падал; ночь застигла меня среди этих бедствий.

Северный ветер подул с новой яростью; с некоторых пор я потерял из виду своих товарищей; несколько солдат, изолированных, как и я, чуждых тому корпусу, к которому я принадлежал, тащились с трудом, делая сверхъестественные усилия, чтобы настигнуть колонны, от которой отделились, как и я. Те, к кому я обращался, не отвечали, у них не хватало сил. Другие падали в смертельном изнеможении, чтобы уже не встать.

Скоро я очутился совершенно один, не имея более никаких товарищей, кроме трупов, служивших мне проводниками; прекратились даже высокие деревья, окаймлявшие дорогу, было часов семь; снег, с некоторых пор валивший усиленно, препятствовал мне видеть направление пути; неистовый ветер уже смёл все следу, оставленные колонной.

До сих пор я носил свою медвежью шкуру мехом наружу. Но предвидя суровую ночь, я надел её мехом внутрь; ей я обязан тем, что мне посчастливилось в эту бедственную ночь выдержать 22-х градусный мороз; приладив медвежью шкуру на правом плече, с той стороны, откуда дул северный ветер, я мог идти таким образом целый час. За это время я однако прошёл не больше лье; часто меня обволакивала снежная вьюга, и я принужден был поневоле поворачиваться и идти назад, и только по трупам людей и лошадей да по обломкам повозок я узнавал, что повернул назад; потом мне приходилось снова ориентироваться.

По временам показывалась луна, или северное сияние, какое часто бывает на севере; в те моменты, когда луна не затемнялась чёрными тучами, мчавшимися с страшной силой, я получал возможность рассмотреть предметы: я увидел, но очень ещё далеко, тот большой лес, через который мы должны были пройти, прежде чем достигнуть Березины, ибо мы находились тогда уже в Литве. По моим расчётам, этот лес должен был отстоять ещё на целое лье от меня.

К несчастью, меня начал одолевать сон, а в этих случаях сон — это предвестник смерти; ноги мои уже не в силах были двигаться. Силы были истощены вконец. Уже я падал раза два, задремав, и если бы меня не пробуждала холодная влажность снега, я не мог бы устоять, и погиб бы, отдавшись непреодолимой сонливости.

Место где я находился, было усеяно людьми и лошадьми, заграждавшими мне дорогу и мешавшими волочить ноги, потому что я уже не имел сил подымать их. Каждый раз как я падал, мне казалось, что меня остановил один из несчастных, валявшихся в снегу; часто случалось, что люди лежавшие при последнем издыхании на дороге, цеплялись за ноги проходивших мимо, умоляя их о помощи и иногда те, что нагибались, чтобы помочь товарищам, сами падали, чтобы уже не подняться.

Минут десять я шёл наобум, не придерживаясь никакого направления; я брёл как пьяный; колени мои подгибались под тяжестью слабого тела. Словом, я чувствовал близость моего последнего часа… Вдруг, споткнувшись на саблю кавалериста, лежавшего на земле, я повалился во весь рост, ударившись подбородком о приклад ружья, и ошеломлённый падением, не мог подняться. Я чувствовал сильную боль в правом плече, зашибленном моим ружьём, когда я падал. Понемногу оправившись и поднявшись на колени, я поднял ружьё, но вдруг заметил, что изо рта у меня идёт кровь; я вскрикнул в ужасе и вскочил, весь дрожа от холода и страха.

Мой крик был услышан несчастным, валявшимся в нескольких шагах от меня, направо, поту сторону дороги; слабый, жалобный голос поразил мой слух, и я отчётливо разобрал, что меня просят о помощи, меня, который сам в ней так нуждался. «Остановитесь! Помогите!» говорили мне. Затем жалобы прекратились. Тем временем я лежал смирно, всё прислушиваясь и озираясь, стараясь разглядеть стонавшего. Но ничего не слыша, я начинал думать, что ошибся. Чтобы в этом удостовериться, я принялся кричать что есть силы: «Где же вы там?» Тогда я подумал про себя: «Экое горе! Будь у меня товарищ по несчастью, мне кажется, я мог бы пройти хоть всю ночь, если бы мы подстрекали друг друга!» Только что успел я это подумать, как раздался опять тот же голос, но ещё более унылый: «Идите к нам!»

В эту минуту показалась луна, и я увидал шагах в десяти от меня двух людей — один лежал, другой сидел возле. Направившись в ту сторону, я с трудом добрался до них вследствие наполненного снегом рва, отделявшего дорогу. Я заговорил с тем человеком, который сидел; он захохотал как безумный и проговорил: «Друг мой, смотри, не забудь же!» И опять рассмеялся. Я убедился, что это смех смерти. Другой, которого я считал мёртвым, ещё был жив, и слегка повернув голову, промолвил эти последние слова, которых я век не забуду: «Спасите моего дядю, помогите ему — а я умираю!»

В том, который говорил со мной, я узнал тот самый голос, что молил меня о помощи; я сказал ему ещё несколько слов, но он уже не отвечал мне. Тогда, обратившись в сторону первого, я старался подбодрить его встать и пойти со мной. Он смотрел на меня, не произнося ни слова; я заметил, что он закутан в толстый плащ, подбитый мехом, но старается сбросить его. Я хотел помочь ему подняться, но это оказалось невозможным. Держа его за руку, я убедился, что на нём золотые эполеты высокопоставленного офицера. Он заговорил со мной о смотре, о параде и наконец повалился на бок, лицом в снег. Мне пришлось оставить его, я не мог оставаться дольше, не подвергаясь опасности разделить участь этих двух несчастных. Я провёл рукой по лицу первого; оно было холодно, как лёд. Он был мёртв. Рядом валялось нечто вроде ягдташа, который я поднял, надел надеясь найти в нём что-нибудь для себя пригодное. Но там оказались только тряпки и бумаги. Я забрал всё это.

Выбравшись на дорогу, я продолжал идти, но медленно, часто прислушиваясь — мне всё казалось, что кто-то жалобно стонет.

Надежда встретить какой-нибудь бивуак заставляла меня по возможности ускорить шаг. В одном месте дорога была почти совершенно заграждена лошадиными трупами и поломанными повозками. Вдруг я поневоле отдался слабости и опустился на шею дохлой лошади, лежавшей поперёк дороги. Вокруг лежали без движения люди различных полков. Я различил между ними несколько солдат молодой гвардии, которых легко было узнать по киверам; потом я сообразил, что часть этих людей умерли в то время, как старались разрезать труп лошади, чтобы съесть его, но у них не хватило силы, и они погибли от холода и голода, как это случалось каждый день. В этом печальном положении, очутившись один среди обширного кладбища и страшного безмолвия, я отдался мрачным мыслям: я думал о своих товарищах, с которыми был разлучён каким-то роком, думал о своей родине, о своих близких — и заплакал как ребёнок. Пролитые слёзы немного облегчили меня и вернули мне потерянное мужество.

Я нашёл у себя под рукой, у самой головы лошади, на которой сидел, маленький топорик, какой мы всегда носили с собой в каждой роте во время похода. Я хотел употребить его, чтобы отрезать кусок мяса, но не мог, до такой степени труп закоченел от мороза — совершеннейшее дерево. Я истощил последние силы, одолевая лошадь, и повалился в изнеможении, зато немного согрелся.

Подымая топорик, вывалившийся у меня из руки, я заметил, что отколол несколько кусков льду. Оказалось, что это лошадиная кровь; вероятно кровь выпускали, прежде чем убить лошадь. Я подобрал, на сколько мог, больше этих кусочков крови и тщательно спрятал их в ягдташ; потом я проглотил несколько кусочков этого льда; это подкрепило меня, и я продолжал свой путь, отдавшись в руки Божий; всё время я старался переходить с правой стороны на левую, что бы избегнуть трупов, усеявших дорогу; останавливался и пробирался ощупью в потёмках каждый раз, как тёмная туча набегала на луну, и ускорял шаг по направлению к лесу всякий раз, как показывалась луна.

Через некоторое время я увидал вдали перед собой какой-то предмет, который я сперва принял за зарядный ящик; но подойдя ближе увидал, что это просто сломанная повозка маркитантки одного из полков молодой гвардии; я встречал её несколько раз после Красного везущей двух раненых фузелёров-егерей гвардии.

Лошади, вёзшие повозку, были мертвы и частью съедены или разорваны на куски; вокруг повозки валялось семь трупов, почти обнажённых и до половины занесённых снегом; на одном только был надет овчинный тулуп. Я подошёл к трупу, желая его рассмотреть, а в сущности для того, чтобы стащить с него тулуп. Нагнувшись я узнал, что это женщина. Вероятно, она ещё подавала признаки жизни, когда принуждены были её оставить, и благодаря этому несчастная была обязана тем, что с неё не содрали одежду.

В том положении, в каком я находился, чувство самосохранения было всегда моей первой мыслью; вот почему необдуманным движением я хотел попытать свои силы, чтобы отрезать кусок лошади, забыв о том, что за минуту перед тем, я свалился от слабости, стараясь сделать тоже самое. Тем не менее я взял топор в обе руки и стал рубить лошадь, находившуюся ещё в оглоблях повозки, но как и в первый раз, это оказалось напрасным трудом. Тогда мне пришло в голову засунуть руку внутрь лошади и попробовать вытащить оттуда сердце, печёнку или другой какой орган. Но я чуть не отморозил себе руку; к счастью пострадал только один палец на правой руке, который ещё не зажил, когда я прибыл в Париж, в марте 1813 года.

Наконец, не будучи в силах оторвать ни клочка мяса, чтобы поесть конины хотя бы в сыром виде, я решился заночевать в повозке, оказавшейся крытой; я ещё не заглядывал внутрь её в уверенности, что не найду там ни чего съестного, я подошёл к трупу женщины, намереваясь снять с неё овчинный тулуп для себя, но не мог своротить её с места. Однако я не отчаивался. У неё стан был затянут ремнём или ружейной перевязью, и чтобы снять его, мне надо было повернуть тело так, чтобы пряжка очутилась с другой стороны. Для этого я взял ружьё в обе руки и поддел его под тело так, чтобы ружьё служило мне рычагом. Но только что я начал действовать, как раздирающий душу крик раздался внутри повозки. Я оборачиваюсь; опять крик: «Мари, дай мне пить, я умираю!» Я опешил. Через минуту тот же голос простонал: «Ах, Боже мой!» Я сообразил, что это несчастные раненые, покинутые помимо их ведома. Действительно, так и было.

Я влез на остов лошади в оглоблях, опёрся на край повозки и спросил, что нужно. Мне с трудом отвечали: «Пить».

Я вспомнил о кусочках обледенелой крови, спрятанных мною а ягдташ, и хотел спуститься за ними, вдруг луна, светившая мне некоторое время, спряталась за большую чёрную тучу; думая, что ставлю ногу на что-то твёрдое, я оступаюсь и падаю на три трупа, лежавших рядом. Ноги мои очутились выше головы, поясницей я упирался в живот мертвеца, а лицом на его руку. За последний месяц я привык спать в подобной кампании, но тут — оттого ли, что я был одинок одинёшенек, но мной овладело чувства сильнее простой трусости. Мне казалось, что это кошмар; на мгновение я лишился языка. Я был как безумный и друг принялся кричать, точно меня кто держит и не хочет отпустить. Несмотря на все мои усилия, я не мог встать. Наконец, я хочу подняться упираясь на руки, но невзначай попадаю рукой в лицо мертвеца, а один из моих пальцев засовывается ему в рот.

В этот миг выплывает луна, и я могу разглядеть всё окружающее. Меня охватывает дрожь, я теряю точку опоры и снова падаю. Вдруг всё изменяется. Вместо страха мною овладевает какое то неистовство. Я встаю, ругаясь и задеваю руками, ногами за лица, туловища, конечности, словом за что попало. Я с проклятиями устремляю глаза в небо, точно посылая ему вызов; не помню, может быть я даже ударил беспомощных бедняков, валявшихся у меня под ногами.

Немного успокоившись, я решил заночевать в повозке возле раненых, чтобы защитить себя хоть от дурной погоды. Я взял кусок обледенелой крови из своей сумки и влез в повозку, ощупью отыскивая человека, просившего пить и теперь не перестававшего стонать, хотя слабо. Приблизившись, я убедился, что у него ампутирована левая нога.

Я спросил, какого он полка, но не получил ответа. Тогда, пощупав его голову, я с трудом сунул кусочек обледенелой крови ему в рот. Тот, что лежал с ним рядом, был холоден и твёрд, как мрамор. Я попробовал спустить его с повозки, чтобы занять его место, дождаться дня и ехать даль-• ше с теми, которых я предполагал позади, но мне это никак не удавалось. У меня не хватало сил своротить тело, и так как край повозки был ! чересчур высок, то я не мог сбросить тело вниз. Видя, что другому ране-; ному остаётся жить разве несколько минут, я прикрыл его двумя шинелями покойника, и стал шарить, не найду ли в кибитке чего-нибудь, что бы пригодилось мне. Не найдя ничего, я стал разговаривать с раненым, но не получил ответа. Я провёл рукой по его лицу — оно уже застыло и во рту ещё торчал кусочек льда, всунутый мною. Он покончил с жизнью, и с страданиями. Не имея возможности оставаться здесь дольше, если я не хотел подвергаться опасности погибнуть, я собрался уходить, но перед тем мне хотелось взглянуть на мёртвую женщину; я думал, что это Мари, маркитантка, которую я хорошо помнил: она была моя землячка. Воспользовавшись светом луны, выплывшей из-за туч в эту минуту, я нагнулся к ней, но удостоверился по её росту и лицу, что это не она, а какая-то незнакомая мне женщина.

И вот я взял ружьё под мышку, как охотник, забрав две сумки — одну из красного сафьяна, другую из серой парусины, найденную мной перед тем, положил себе в рот кусочек обледенелой крови, и засунув обе руки в карманы панталон, пустился в путь. Было уже часов девять, снег перестал, ветер дул уже с меньшей силой и мороз слегка спал. Я направился по прежнему к лесу.

Через полчаса луна исчезла как по волшебству. Хуже этого со мной не могло случиться. Я остановился на минуту, стараясь ориентироваться, опершись на ружьё и стуча ногами, чтобы не замёрзнуть, пока не вернётся свет. Но я обманулся в своих ожиданиях, луна словно сгинула.

Между тем глаза мои начали привыкать к потёмкам, и я мог двигаться понемногу. Вдруг мне показалось, что я иду не по той дороге; естественно склонный к тому, чтобы избегать северного ветра, я повернулся к нему совсем тылом. В этом я убедился, не встречая больше на пути никаких обломков и следов прохождения армии.

Не знаю, сколько времени я шёл в этом направлении — может быть с полчаса — когда я заметил уже слишком поздно, что нахожусь на краю пропасти, и скатился вниз на глубину около сорока футов. Правда, скатился не вдруг — три раза меня останавливали кусты. Думая, что уже всё кончено, я закрыл глаза и предал себя воле Божьей. Пришлось катиться до самогодна, и наконец я наткнулся на какой то выпуклый предмет, глухо зазвеневший, когда я на него упал.

В первую минуту я не мог очнуться, но так как уже ничто меня больше не удивляло после всего испытанного, то я скоро пришёл в себя. Заметив, что ружьё вывалилось у меня из рук, я принялся искать его, но должен был от этого отказаться и ждать рассвета.

Я вытащил саблю из ножен и ничего не видя, побрёл вперёд, ощупывая путь саблей. Тогда то я убедился, что предмет, на который я свалился, был не что иное, как зарядный ящик; я обошёл его кругом, как и остовы двух лошадей, оказавшиеся впереди.

Желая найти место более удобное, чтобы провести ночь, я остановился, присматриваясь и стараясь что-нибудь разглядеть сквозь потёмки; через некоторое время я почувствовал в ногах теплоту. Нагнувшись я удостоверился, что нахожусь на месте где был костёр, ещё и теперь не совсем потухший.

Тотчас же я ложусь наземь, и засунув руки в золу, чтобы согреть их, по счастью нахожу несколько угольков, которые собираю с большим трудом и осторожностью. Затем начинаю дуть и извлекаю из них несколько искр, отлетевших мне в лицо и на руки. Но где найти топлива, чтобы поддержать огонь? Я не решался отойти от него — этот огонь должен был мне спасти жизнь, а пока я отошёл бы, он мог погаснуть. Опасаясь такой случайности, я оторвал кусок от своей рубашки, изношенной до лохмотьев, свернул из него фитиль и зажёг его. Потом, пошарив вокруг себя, я набрал несколько кусочков дерева, валявшихся тут же и при помощи терпения успел не без труда разжечь костёр. Скоро затрещало пламя; тогда, собрав всё топливо, какое только удалось отыскать, я развёл большой огонь, так что мог различить все предметы, находившиеся в пяти-шести шагах от меня.

Прежде всего на зарядном ящике я прочёл крупную надпись: императорская гвардия, генеральный штаб. Сверху красовался орёл. Затем, вокруг и на всём расстоянии, какое я мог окинуть глазом, земля была вся усеяна касками, киверами, саблями, латами, продавленными сундуками, пустыми чемоданами, разрозненной и порванной одеждой, сёдлами, роскошными чепраками и множеством разной разности. Но не-успел я охватить взором всё окружающее, как сообразил, что я нахожусь вероятно неподалёку от казацкого бивуака. Тотчас же мной овладел страх, и я побоялся поддерживать огонь. Нет сомнения, думал я про себя, что этот пункт занят русскими, потому что если бы это были французы, то тут виднелись бы большие костры; наши солдаты, вознаграждая себя за недостаток пищи, усердно грелись, когда могли, а здесь вдобавок топлива вволю. Я не мог взять в толк, как это местечко, где я находился, укрытое от ветра, не было выбрано для ночёвки. Словом, я недоумевал, не знал, что мне делать — уходить или оставаться…

Покуда я предавался этим размышлениям, мой огонь значительно ослабел, но я не решался подложить в него топлива. Но желание отогреться и отдохнуть несколько часов преодолело мои опасения, я набрал столько топлива, сколько было возможно, сложил его в кучу под рукой, чтобы не вставать за ним каждый раз и греться до утра. Под себя я подложил несколько чепраков, потом> завернувшись в свою медвежью шкуру и улёгшись спиной к ящику, я расположился провести таким образом остаток ночи. Подкладывая топливо в костёр, я заметил между обломками рёбра лошади, уже отчасти обглоданные, но на них оставалось ещё достаточно мяса, чтобы утолить голод, начинавший терзать меня. Хотя эти кости были вывалены в снегу, но при данном положении они оказались для меня сущим кладом. Со вчерашнего дня я съел всего половину вороны, поднятой мной на дороге, да несколько ложек похлёбки из крупы, пополам с овсяной соломой и рожью, по солёной порохом.

Едва успела моя котлета согреться, как я принялся грызть её не смотря на золу, служившую ей приправой. Во время этой скудной трапезы я поминутно озирался, не видать ли чего тревожного.

С тех пор как я попал в этот овраг, положение моё несколько улучшилось. Я уже не тащился на холоде, был в защите от ветра и мороза, грелся у костра и закусил хоть немного. Но я был до того утомлён, что заснул не окончивши есть, но сном беспокойным, прерываемым сильными болями в пояснице — точно кто поколотил меня. Не знаю, сколько времени я отдыхал, но когда я проснулся, ещё не похоже было на близкий рассвет — в России ночи очень длинны, летом наоборот, ночей почти совсем нет.

Засыпая, я положил ноги в золу и когда проснулся они были у меня тёплые. Я знал по опыту, что хороший огонь прогоняет усталость и утишает боли — поэтому я намеревался развести костёр, употребив на это зарядный ящик и добавив к нему всё, что только способно гореть. Сейчас же подобрав всё топливо, какое мог найти, а также разбитые сундуки, я подготовил костёр — оставалось только поджечь его. Однако я ещё подождал некоторое время, рассуждая, что если до сих пор мой огонь не навлекает на меня неприятности, т. е. патруль казаков, то это только потому, что он был мал и на дне оврага, не то будет, когда вспыхнет весь зарядный ящик.

Наконец пламя стало разгораться и дало мне возможность разглядеть всё окружающее. Вдруг я увидел слева нечто приближающееся ко мне; сперва я думал, что это какой-нибудь зверь — в России много водится медведей, особенно в этом краю; я был почти уверен в своём предположении, так как это существо двигалось на четвереньках. Оно находилось от меня уже в шагах десяти, а я всё ещё не мог его рассмотреть. Наконец я убедился, что это человек. Должно быть раненый, подумалось мне, несчастный привлечённый огнём и жаждущий погреться. Опасаясь нападения, я насторожился, и взяв свою саблю лежавшую возле, я сделал несколько шагов навстречу субъекту, крикнул ему: «Кто ты такой?» В то же время я приставил ему к спине остриё сабли, узнав, что это русский, истый казак, с длинной бородой.

Он поднял голову, униженно склонил передо мной и проговорил: «Добрый француз!» и ещё другие слова, которые я отчасти понял и которые выражали страх. Если бы он умел угадывать, он понял бы, что и я испугался не меньше его. Он встал на колени, показывая мне, что у него саблей разрублено лицо. Я заметил, что в этом положении голова его приходилась вровень с моими плечами — он вероятно был ростом выше шести футов. Я знаком пригласил его приблизиться к огню. Тогда он объяснил мне, что у него ещё другая рана — пулей в низ живота. Что касается Сабельной раны, то она была страшна: ото лба она шла вдоль всего лица и заканчивалась на подбородке, теряясь в бороде — видно тот, кто нанёс её, не щадил силы. Он лёг на спину, чтобы показать рану на животе — пуля прошла на вылет. Я удостоверился, что он безоружен. Потом он лёг на бок, уже не говоря ни слова. Я сел напротив, наблюдая его. Засыпать мне не хотелось, я намеревался привести в исполнение свой замысел, сжечь зарядный ящик до наступления утра, а потом уже уйти. Но тут мной овладела новая тревога — что если в ящике порох!

Только что эта мысль мелькнула в моей голове, как при всей моей усталости я встал и перескочил одним прыжком через костёр и несчастного раненого, и отбежал шагов на двадцать влево, но споткнулся об латы, попавшие мне под ноги, и растянулся во весь рост. Мне посчастливилось не ушибиться при этом падении, а между тем я мог бы наткнуться на обломки оружия, разбросанного в этом месте; в этом я мог убедиться, когда стало светать. Поднявшись, я пошёл пятясь и устремив глаза на то место, которое покинул, точно был уверен, что в самом деле есть порох в ящике и его сейчас взорвёт. Мало помалу придя в себя от испуга, я вернулся на место, так безрассудно мною оставленное, потому что на расстоянии 20-ти шагов я был в безопасности только против огня.

Я поднял куски воспламенившегося дерева и осторожно поднёс их на то место, где упал, затем подобрал латы, о которые споткнулся, чтобы ими забирать снег и тушить огонь. Но только что я приступил к этому делу, как раздался сигнал труб. Прислушавшись внимательно, я узнал сигнал русской кавалерии — из чего я заключил, что она близко. При этих родных звуках казак поднял голову. Я старался подметить на его лице, каковы были его мысли — огонь освещал его достаточно, чтобы я мог различить его черты. Очевидно, и он тоже пытался узнать, какое впечатление произвели на меня эти неожиданные звуки. Кстати я мог рассмотреть, что у этого человека самая отталкивающая наружность: геркулесовское сложение, косые глаза, глубоко сидящие под низким нависшим лбом; его волоса и борода, жёсткие и рыжие, придавали его физиономии дикий вид. Я заметил в то же время, что он страшно страдает от своей раны: он корчился как от сильных судорог и по временам скрипел зубами, похожими на звериные клыки.

Я прервал своё занятие и, не зная что делать, тупо прислушивался к музыке. Вдруг позади меня раздался другой шум. Я оборачиваюсь. Можете судить о моём испуге: зарядный ящик разверзается как могила и из глубины его подымается фигура необычайной вышины, белая как снег с головы до ног, точно фигура командора в «Каменном госте»; одной рукой она поддерживала крышку ящика, а в другой держала обнажённую саблю. При появлении такого страшилища, я отступаю на несколько шагов и обнажаю саблю. Ни слова не говоря, я гляжу на него, ожидая, чтобы он заговорил первый, но вижу, что мой призрак в затруднительном положении, старается выпутаться из большого капюшона, опущенного на лицо. Этот капюшон был прикреплён к длинному белому плащу и мешал ему видеть всё окружающее, и так как он делал это движение рукой, что держала саблю, то не мог освободить себе голову, не рискуя уронить себя на крышку ящика, которую поддерживал левою рукой.

Наконец, нарушив молчание, я спросил его нетвёрдым голосом: «Вы француз?»

«Ну да, конечно, француз, хорош вопрос! А вы торчите тут передо мной и не можете помочь мне выйти из моего гроба. Эге, товарищ, вы струсили!»

« Это правда, но вы могли быть таким же точно человеком, как и тот, что лежит здесь, перед костром!»

Во время этого разговора я помог ему выйти. Очутившись на земле, он сбросил свой большой плащ. Вообразите моё удивление и мою радость, когда я узнал в этом призраке одного из моих самых старых товарищей, гренадёра старой гвардии, Пикара, которого я не видал со времени последнего нашего смотра императором в Кремле, моего старого однокашника, с которым я начал свою военную службу, так как поступив велиты, я был с ним в одной роте и даже в одном взводе. Вместе с ним я участвовал в сражении при Иене, Пултуске, Эйлау, Элссберге и Фридланде. Потом, после Тильзитского мира, я расстался с ним, но в 180.8 году опять с ним встретился на испанской границе в лагере Мора, где он пять месяцев состоял под моей командой, так как я был капралом, и далее мы проделали вместе все кампании, хотя уже и не в одном полку.

Пикару трудно было узнать меня — так я изменился и такой я был жалкий, а отчасти и вследствие моей медвежьей шкуры и темноты. Мы с удивлением смотрели друг на друга. Я поражался, что вижу его таким опрятным и здоровым, а он — найдя меня таким тощим, похожим, как он говорил, на Робинзона Крузо. Наконец он заговорил: « Скажите мне, мой земляк, сержант, или как вам там угодно, какими судьбами я имею счастье найти вас здесь ночью и в обществе этого калмыка — ведь это калмык; посмотрите его глаза! Он был здесь вчера с пяти часов, но потом куда то исчез, вот почему я удивился, что вижу его».

Я рассказал Пикару, как я увидал его и как он меня напугал. — «Но вы то, земляк, спросил он меня, какими путями вы попали сюда, да ещё ночью?» — Прежде сем вам рассказать всё это, я спрошу вас, нет ли у вас чего-нибудь поесть? — «Как же, сержант, есть кусочек сухаря!» Он открыл свой ранец и вытащил оттуда кусок сухаря, величиной в ладонь, я схватил его и немедленно пожрал, так как с 15-го (27-го) октября мне не приводилось есть хлеба (кроме того маленького кусочка, который дал мне Гранжье в Смоленске, 29-го октября (10-го ноября). Поедая сухарь, я спросил: «А что, Пикар, нет ли у вас водки? — Нет, земляк. „А между тем, я как будто слышу запах водки“. Вы правы, отвечал он, вчера, когда разграбили вот этот зарядный ящик, там нашли бутылку водки, но люди поссорились из-за неё, разбили её и она погибла». Я пожелал видеть, где это случилось. Он показал мне место; тогда я собрал кусочки снега, пропитанные водкой, как я это делал с замороженной конской кровью. «Вот так смекалка, проговорил Пикар. А я и не догадался бы. В таком случае здесь окажется достаточно водки, чтобы мы могли покутить; кажется, в ящике было несколько бутылок!»

Съеденный мной кусок сухаря и пригоршня снега с водкой очень подкрепили меня. Тогда я рассказал Пикару всё, что со мной случилось со вчерашнего вечера. Пикар слушал, и ему трудно было поверить моим приключениям, так они казались невероятными; но его удивление усилилось, когда я подробно изложил ему бедственное положение армии, его полка и всей императорской гвардии. Читатель этих записок удивится, почему Пикар не знал всего этого; но я сейчас всё это объясню.

Глава седьмая.

править
Я продолжаю путь вместе с Пикаром. — Казаки. — Пикар ранен. — Обоз французских пленных. — Привал в лесу. — Польское гостеприимство. — Припадок безумия. — Император и священный батальон. — Переправа через Березину.

После сражения при Малоярославце Пикар уже не видел полка, к которому принадлежал; он был командирован дежурным, чтобы эскортировать обоз, состоящий из части экипажей императорской квартиры. С этих самых пор отряд, который он сопровождал, постоянно шёл впереди армии на два, на три дня, так что ему не приходилось испытывать столько бедствий, как армии. Их было всего четыреста человек, и они иногда находили продовольствие. У них были также перевозочные средства. В Смоленске они запаслись сухарями и мукой на несколько дней. В Красном им посчастливилось прибыть и уйти за 24 часа до русских, отрезавших нам отступление, а в Орше они опять таки запаслись мукой. В каждом селении всегда можно было найти всё таки достаточно жилищ, чтобы приютить их, на это годились хотя бы почтовые станции, расположенные на расстоянии трёх лье друг от друга, тогда как мы в начале шли массой больше 150 000 человек сразу, из коих не осталось и половины, и вместо жилищ нам служили разве леса и болота, а вместо пищи — кусок конины, да и то не всегда. Словом, мой товарищ начал терпеть нужду лишь с того момента, как встретился со мной.

Пикар сообщил мне, что человек, лежавший у нашего костра, был ранен вчера польскими уланами в стычке, происходившей в три часа пополудни. Вот что он мне рассказал: « Более 600 казаков и другой кавалерии напали на наш обоз, но встретили дружный отпор. Находясь под прикрытием наших повозок, образовавших карре вокруг нас на дороге, очень широкой в этом месте, мы дали им подойти довольно близко, так что при первом залпе одиннадцать человек остались мёртвыми на снегу. Столько же, если не больше, были ранены и умчались на своих конях. Затем подоспели польские уланы, входившие в состав корпуса генерала Домбровского [Корпус, командуемый поляком, генералом Домбровским, не доходил до Москвы, а оставался в Литве; в настоящее время он шёл па Борисов, чтобы помещать русским захватить мост через Березину], которые окончательно привели их в расстройство; тот, что здесь лежит с сабельной раной на роже, был приведён ими пленником, как и несколько других, но не знаю почему, они бросили его». Я выразил предположение, что он был оставлен потому, что ранен пулей в туловище, да и что делать с пленными, раз нечем их кормить?

"После атаки, о которой я говорил, — продолжал Пикар, — произошла некоторая сумятица. Те, что вели повозки по узкому проходу, находившемуся перед лесом, стремились пройти первыми, чтобы поскорее очутиться в лесу и в защите от нападения. Часть повозок, которые я сопровождал, думая сделать лучше и надеясь найти повыше другой проход, которого очевидно не существовало, забрала влево по краю оврага, где мы теперь находимся, но снег скрыл рытвину на нашем пути, так что первый зарядный ящик свалился с двумя конями в то место, где мы находимся. Остальные экипажи избегли этой участи, сделав объезд влево, но не знаю, прибыли ли они благополучно на место назначения. Меня с двумя егерями оставили здесь стеречь этот чёртов ящик, пообещав вскоре прислать людей и лошадей, чтобы вытащить его или забрать из него содержимое. Но час спустя, когда стало уже смеркаться, девять человек отсталых из разных корпусов проходили здесь мимо, увидали опрокинутый ящик, и заметив, что нас только трое караулит его, сломали его под тем предлогом, что в нём заключалось продовольствие, и не слушая наших возражений.

Когда мы увидали, что зло непоправимо, мы последовали их примеру, забрали и отложили всё, что попадало нам под руку, с намерением вернуть всё это кому следовало. Но было уже поздно, всё лучшее было взято, а лошади изрезаны на куски. Мне достался этот белый плащ, который мне пригодится. Одно непонятно, куда девались два егеря, находившиеся со мной.

Я объяснил Пикару, что люди, разграбившие ящик, принадлежали к великой армии и что если бы он осведомился у них, то они порассказали бы ему ещё больше моего. «По правде сказать, мой бедный Пикар, они хорошо сделали, что растащили всё, что попалось им под руку, потому что русские сейчас будут здесь». — Вы правы отвечал Пикар — вот почему нам надо бы привести в порядок наше оружие. «Я должен сперва отыскать своё ружьё, — сказал я, — это первый раз, что мы с ним разлучились. Вот уже шесть лет, что я ношу его и так с ним сроднился, что даже ночью среди целой массы ружей сейчас узнаю его на ощупь, или даже по звуку, когда оно упадёт». Так как снег не шёл в эту ночь, то мне удалось отыскать своё ружьё. Правда, Пикар шёл за мной и светил смоляной лучиной.

Устроив нашу обувь, вещь очень важную, так как хорошая обувь позволяла идти бодро и не отморозить ноги, мы зажарили кусок конины, которой Пикар сделал обильный запас, закусили, запив снегом с водкой, потом взяли каждый по куску мяса — Пикар в ранец, а я в сумку, и встав перед костром, стали молча греть себе руки, размышляя каждый . про себя, что нам делать.

— Ну что же, старина, куда мы направим свои стопы?

— Да вот, — отвечал я, — у меня всё эта чёртова музыка звенит в ушах!

— А что если вы ошибаетесь? Может быть, это заря или сигнал наших конных гренадёр! Ведь вы знаете мотив?

Я прервал Пикара, сказав, что вот уже две недели как зари не существует: у нас нет больше кавалерии, а из того, что осталось, сформировали один эскадрон, так называемый священный эскадрон, потому что им командовал самый старый маршал Франции: генералы состояли в нём вместо капитанов и полковников, а другие офицеры в качестве солдат; то же самое было и с батальоном, называемым «священным»; словом, из 40 000 кавалерии у нас осталось не более 1 000.

Не дав ему времени отвечать, я прибавил, что слышанная нами музыка несомненно сбор русской кавалерии и что она заставила его выйти из зарядного ящика. «О, не совсем это заставило меня, земляк, а главное то, что я заметил ваше намерение поджечь ящик».

Едва успев произнести эти слова, Пикар вдруг схватил меня за руку и ; проговорил: «Молчите! Ложитесь!» Я бросился на землю, он также и, взяв принесённые мною латы, прикрыл ими огонь. Я гляжу и вижу русскую кавалерию, двигающуюся над нами в глубоком безмолвии. Так продолжалось с четверть часа. Наконец, когда она прошла, Пикар сказал мне: «Пойдём!» Взявшись за руки, мы оба направились в ту сторону, откуда появилась кавалерия.

Через некоторое время Пикар остановился и тихонько проговорил: «Надо передохнуть, мы спасены, по крайней мере пока! И повезло же нам! Если бы этот медведь — он говорил о раненом казаке — заметил, что свои проходят так близко, он заревел бы как бык, чтобы они его услышали, и тогда Бог весть, что стало бы снами. Кстати, а я позабыл кое что — и самое главное. Нам надо вернуться назад. Позади зарядного ящика есть котёл, который я позабыл захватить, а для нас это важнее чем то, что в нём содержалось». Видя, что я не очень то соглашаюсь с ним, он проговорил решительно: «Ну, идём, иначе мы рискуем умереть с голоду».

Мы вернулись к своему бивуаку; огонь почти погас, и бедняга казак, которого мы оставили в страшных мучениях, катался по снегу, попав головой в самый костёр. Мы ничем не могли помочь ему, однако подложили под него овчинные чепраки, чтобы он по крайней мере мог умереть поспокойнее. «Он ещё далёк от смерти, — заметил Пикар, — ишь как он на нас смотрит! Глаза его горят как свечи!» Мы почти посадили его и держали под руки, но когда его оставили, он упал лицом в огонь. Мы не успели поднять его, чтобы он не загорелся. Не имея возможности что-либо сделать для него, мы его покинули и принялись искать котел, но он оказался сплющенным до негодности; тем не менее Пикар всё таки привязал его мне за спину.

Затем мы пробовали взобраться на кручу, чтобы до рассвета добраться до лесу, где мы очутимся в защите от холода и неприятеля. Два раза мы скатывались вниз. Наконец нам удалось проложить себе дорогу в снегу. Мы взобрались на верх как раз против того места, где я свалился накануне и где мы только что видели проходившую кавалерию. Мы остановились передохнуть и осмотреться, куда нам идти. «Прямо!», — решил Пикар. «Следуйте за мной!» С этими словами он ускоряет шаги, я иду за ним, но пройдя шагов тридцать, он вдруг исчезает в яме, глубиной футов в шесть. Кое как он поднялся и молча протянул мне своё ружьё, чтобы я помог ему выкарабкаться. Но только что он вылез, как принялся клясть русского Бога, и императора Наполеона, ругая его «рекрутом» — зато, что он так долго замешкался в Москве. «Две недели, этого было совершенно достаточно, чтобы съесть и выпить всё, что там нашлось, но засесть на 34 дня и дождаться зимы — я просто не узнаю его! Да, это поступок простофили, прибавил он, и будь он здесь, я прямо сказал бы ему, что так нельзя водить войска. Много я видал видов за те шестнадцать лет, что нахожусь при нём! В Египте, в песках Сирии мы страдали, это правда, но то были пустяки, земляк, в сравнении с снеговыми пустынями, где мы скитаемся — и конца этому не предвидится! Право, кто же тут устоит!» Он начал дуть себе на руки, поглядывая на меня. «Полно, бедный мой Пикар, теперь не время рассуждать, надо действовать. Ну-ка левей, авось найдём дорогу получше!» Пикар вынул шомпол из своего ружья и шёл, ощупывая почву: по всюду — справа и слева было всё одно и то же. Кончилось однако тем, что мы проложили себе путь в том самом месте, где я упал. Очутившись на другом краю, мы продолжали идти вперёд всё ощупью. На полпути до леса мы были остановлены оврагом вроде того, где мы провели ночь. Не обращая внимания на опасность, мы перешли через него и с великим трудом вскарабкались на ту сторону. Там пришлось опять передохнуть, до такой степени мы были утомлены.

Справа от нас неслись чёрные тучи с ужасающей быстротой. Эти тучи вместе с северным ветром предвещали нам свирепую метель, и надо было ожидать, что день предстоит ужасный! Уже слышались завывания бури в лесу меж сосен и берёз, и ветром нас толкало в сторону, противоположную той, куда мы хотели идти. Порой мы попадали в ямы, скрытые в снегу. Наконец, через час мы прибыли на желанный пункт; в эту минуту снег повалил густыми хлопьями.

Ураган свирепствовал с такой силой, что ежеминутно валились деревья, сломанные или вывороченные с корнем, так что мы принуждены были выйти из леса и идти по опушке, имея ветер слева. Но нам следовало идти вовсе не по тому направлению. Наконец, не имея возможности двигаться дальше из-за снега, слепившего нам глаза, мы решили приютиться под двумя берёзами, достаточно толстыми, чтобы защитить нас, и там дождаться, что будет дальше.

Давно уже мы стучали подошвами, чтобы не отморозить себе ноги, вдруг я заметил, что ветер немного стих. Я обратил на это внимание Пикара, побуждая его переменить место. «Ну и слава Богу, дружище, сказал он, надо бьдть железным, чтобы, оставаясь здесь, вытерпеть всё это».

Мы уже обогнули большую часть озера, как вдруг Пикар остановился и вперил глаза в пространство; я взглянул на него вопросительно. Вместо ответа он схватил меня за руку и прошептал на ухо: «молчок!» Потом оттащил меня вправо за мелкие сосёнки, он прибавил потихоньку: «Разве же вы ничего не видите? — Ничего, а вы что увидели? — „Дым! Бивуак!“ В самом деле, присмотревшись, я увидел то же самое.

У меня промелькнула в голове неожиданная мысль, и я сказал Пикару: „А что если бивуак той русской кавалерии, что мы видели нынче утром?“ — Вот и я то же самое думаю, отвечал он — сообразно с этим нам и надо действовать. Утром до нашего отправления мы сделали большую ошибку, не зарядив ружья, когда были возле огня. Теперь же, когда у нас руки окоченели, а дула наших ружей наполнены снегом, нам нельзя будет этого сделать, а всё-таки будем осторожно двигаться вперёд!»

Снег падал уже слабо, а небо немного прояснилось. Вдруг я увидал на берегу озера, за кустом лошадь, которая грызла берёзовую кору. Я указал на неё Пикару. Он подумал, что вероятно здесь проводила ночь русская кавалерия, а так как на этой лошади не было сбруи, то очевидно она ранена и её здесь нарочно оставили.

Только что успел он это сказать, как лошадь подняла голову, заржала и спокойно направилась прямо на нас; остановившись возле Пикара, она стала его обнюхивать, как будто знакомого. В таком положении мы не решались ни двинуться, ни заговорить. А чёртова лошадь всё стояла возле, прикасаясь головой к мохнатой шапке Пикара, который не смел дохнуть из опасения, чтобы хозяева лошади не пришли за ней. Но заметив, что у неё прострелена грудь, мы окончательно убедились, что лошадь была брошена, точно так же, как покинутый бивуак, Через минуту мы вышли на полукруглую площадку с несколькими кострами, где валялись семь лошадей, убитых и частью съеденных. Это внушило нам предположение, что здесь ночевало более двухсот человек. «Это они! Проговорил Пикар, сунув руку в золу, чтобы согреть их — В этом не может быть сомнения; вот рыжая лошадь, которую я узнаю. Она была в стычке и служила мне мишенью. Я даже кажется не ошибусь, если скажу вам, что отправил её господина на тот свет». Осмотревшись, нет ли кругом чего-нибудь тревожного, мы занялись разжиганием костра, расположенного перед густой чащей. Очевидно, это был костёр начальника отряда, потому что был устроен тщательнее других.

Снег совсем перестал, и сильный ветер сменился полным затишьем. Мы собрались варить суп. У нас был свой запас конины, захваченный нами по утру, но мы сочли нужным пока оставить его, так как кругом было и без того достаточно пищи. Пикар тотчас же принялся задело и при помощи моего топорика отрезал кусок свежего мяса для супа, а другой про запас, чтобы захватить с собой. Мы пробовали прорубить лёд, чтобы достать воды, но у нас на это не хватило ни сил, ни терпения.

Мы славно отогрелись и надежда поесть супу приводила меня в радостное настроение. Когда человек попал в беду, то как мало нужно, чтобы сделать его счастливым!

Между тем наш котёл в том состоянии в каком он находился, не мог нам служить, но Пикар, парень ловкий и ничем не смущавшийся, вознамерился привести его в исправность. Срубив сосну, толщиною в руку, на расстоянии полутора фута от земли, вместо наковальни, и другой ствол такой же длины, в виде молота, он обернул его тряпкой, чтобы не стучать ударяя и храбро принялся за ремесло котельщика; он даже пел и мерно ударяя по котлу, ту самую песенку, которую пел всегда во главе роты во время ночных переходов:

C’est ma mie I’avengle,

C’est ma mie I’avengle,

C’est ma fantasie

J’en suis amoureux!

Услышав этот басистый голос как из бочки, я не мог удержаться от замечания: «Старый товарищ, что это вы надумали — теперь не время петь». Пикар с улыбкой посмотрел на меня и продолжал:

Elle a le nez morveux

Et les yeux chassieux

C’est ma mie I’aveugle, etc.

Наконец заметив, что его пение не забавляет меня, он замолк, и показал мне котёл, уже принявший другую форму и годный к употреблению.

— Помните, — сказал он, — в день сражения при Эйлау, когда мы стояли тесной колонной за церковью? — "Разумеется, — отозвался я, — погода была точно такая же, как сегодня; это тем более мне памятно, что шалая русская бомба сорвала у меня поверх ранца котёл, который я обязан был нести в этот день в очередь; бедный мой Пикар, и вы должны это хорошо помнить! — «Ещё бы не помнить! Вот почему я вас спрашиваю — нельзя ли было бы тогда с помощью ловкости и старания починить этот котёл?» — Конечно нет, как и те две головы, что оторвала тогда граната — головы Грегуара и Лемуана. — «Чёрт побери! Как это вы помните их имена». — И никогда не забуду: Грегуар был велит, как и я, вдобавок закадычный друг мой!

У меня были в этот день в котле бобы и сухари. — «Да, — отвечал Пикар, — они разлетелись и попали нам в рожи. Господи! Что за денёк был!»

Пока мы разговаривали, снег таял в нашем котле. Мы наложили туда мяса побольше, чтобы не только поесть теперь, но и взять с собой в дорогу.

Из любопытства я заглянул, что заключается в сумке из серой парусины, поднятой мною накануне возле двух несчастных, которых я нашёл умирающими на краю дороги. Там было три индийских платка, две бритвы и несколько писем на французском языке, помеченных из Штутгарда на имя г. Жака, баденского офицера в драгунском полку. Письма были от сестры и полны нежности. Я сохранил их, но когда я попал в плен, они пропали.

Сидя перед огнём, у входа в крытое убежище, выбранное нами, и повернувшись спиной к северу, Пикар открыл свой ранец. Он вытащил оттуда платок, в одном уголке которого была завязана соль, а в другом крупа. Давно уже я не видел такой роскоши; я вытаращил глаза при одной мысли, что буду есть суп как следует посолёный, тогда как уже целый месяц ел его с приправкой пороха. Пикар аккуратно принялся за стряпню, отделив часть крупы для супа, когда поспеет мясо.

Чувствуя необыкновенную усталость и сонливость, вызванную на этот раз теплотой огня, я выразил желание отдохнуть. «Ну, так что же, отвечал Пикар, отдыхайте, ложитесь под прикрытие, а я пока присмотрю за супом. Кстати, надо позаботиться о нашей безопасности, вычистив ружьё и зарядив его. Сколько у вас патронов?» — Три пакета по пятнадцати штук. — «Отлично, а у меня — четыре. Это составит всего на всего 105 штук. Больше чем нужно, если повстречается нам 25 казаков. Ну, спите!» Я не заставил себя упрашивать, завернулся в свою медвежью шкуру, и обратившись ногами к огню, заснул.

Я спал глубоким сном, вдруг Пикар разбудил меня. «Земляк, вот уже кажется два часа, как вы спите сном праведных. Я успел поесть. Теперь ваша очередь обедать, а мне спать. Я чувствую большую потребность отдохнуть. Наши ружья вычищены и в порядке. Покараульте теперь и вы; когда я отдохну, мы отправимся». Он закутался в свой белый плащ и улёгся; тогда я, в свою очередь, взяв котёл между ног, принялся за суп с большим аппетитом. Кажется, во всю жизнь свою я никогда не едал, да и не буду есть с таким наслаждением.

Мой старый товарищ отпустил мне кусочек сухаря, в палец величиной, чтобы заесть мясо.

После трапезы я встал покараулить в свою очередь. Не прошло и пяти минут, как я услыхал, что раненая лошадь, найденная нами по прибытии, заржала и галопом понеслась на середину озера. Там, остановившись, она опять принялась ржать. Немедленно другие лошади отвечали ей. Тогда она помчалась в ту сторону, откуда ей отвечали. Я спрятался за густую заросль мелких сосен и оттуда, следя глазами за лошадью, увидал, что она присоединилась к отряду кавалерии, переходившему через озеро. Он состоял из 25 человек. Я окликнул Пикара, спавшего уже так крепко, что он не слышал моего зова, и я принужден был тащить его за ноги. Наконец он открыл глаза. — «Ну, что там такое? Чего нужно?» — К оружию, Пикар! Скорее! Русская кавалерия на озере! Скроемся в лесу! — «Оставили бы меня спать, чёрт возьми, я так славно разоспался!» — Очень жалею, старина, но вы сами велели мне предупредить вас; очень вероятно что ещё другие идут с этой стороны! — «И то правда! Ах, проклятое ремесло! Где они?» — Немного вправо и вне выстрела. — Немного спустя появились ещё пять человек, прошедших мимо нас на полрасстояния ружейного выстрела. В то же время мы увидали, как первые остановились, спешившись и держа лошадей под уздцы; они встали вокруг того места, где они накануне вероятно сделали прорубь, чтобы напоить лошадей; видно было, как они стучали по льду древками копий, чтобы пробить новообразовавшийся лёд.

Мы решили сняться с лагеря и сложить багаж как можно проворнее и затем постараться скрытыми маневрами, чтобы не быть замеченными, выйти на дорогу и присоединиться к армии, если окажется возможным.

Было часов одиннадцать; до четырёх, когда начинает смеркаться, если с нами ничего не случится, нам удастся пройти не малое расстояние. Я не думал, чтобы армия могла быть далеко, так как русские караулили нас у перехода через Березину, где все остатки армии должны были соединиться.

Мы торопились. Пикар сунул в свой ранец большой запас мяса. Со своей стороны и я не отставал, набив битком свою парусиновую сумку. Пикар намеревался выбраться на дорогу тем самым путём, по которому мы пришли, придерживаясь однако опушки леса, на том основании, что если мы будем застигнуты русскими, то мы будем всё-таки иметь в виде защиты две стороны леса, а в случае, если никого не встретим, у нас будет дорога, с которой мы не собьёмся.

И вот мы пустились в путь. Он с ранцем за плечами, где было больше 15 фунтов свежего мяса, засунутых в футляр от его мохнатой шапки, а я нёс котелок с варёным мясом. На ходу он рассказал мне, что всегда имел привычку, когда требовалось что-нибудь нести во взводе, предпочтительно брать на себя продовольствие, каково бы ни было количество, потому что если нести пищу, то по прошествии нескольких дней оказываешься менее нагруженным, чем все остальные. В подтверждение сказанного он хотел было цитировать мне Эзопа, как вдруг раздалось несколько ружейных выстрелов, точно с другого берега озера. «Назад, в лес!» — проговорил Пикар. Потом всё замолкло; видя, что никто за нами не наблюдает, мы продолжали путь.

Ураган, утихший утром, пока мы отдыхали, грозил разыграться с ещё большей силой. Тучи, подобные виденным нами утром, скучились над огромным лесом и делали его ещё более мрачным, так что мы не отваживались забраться в него, в видах большей безопасности.

Обсуждая между собой, на что нам решиться, мы опять услыхали ружейные выстрелы, но уже гораздо ближе, чем в первый раз. Вслед за тем мы увидали два взвода казаков: они старались оцепить семерых пехотинцев нашей армии, спускавшихся с пригорка и очевидно шедших из маленькой деревни по ту сторону озера, прислонённой к лесочку над тем самым местом, где мы находились; в этой деревушке они вероятно провели ночь поспокойнее нашего. Мы легко могли видеть, как они выдвигались, стреляли по " неприятелю, потом стягивались и отступали в сторону озера, чтобы достигнуть леса, где мы находились и где они могли бы удержаться против всех казаков, какие стали бы преследовать их.

Они имели дело с тридцатью всадниками, которые вдруг разделились на два взвода — один описал полукруг и спустился на озеро против нас, чтобы отрезать им отступление.

Наше оружие было заряжено и тридцать патронов припасено в сумке, чтобы хорошенько угостить их, если они направятся в нашу сторону и спасти этих бедняков, которые очутились в очень затруднительном положении. Пикар, не терявший из виду сражавшихся, сказал мне: «Земляк, вы заряжайте ружья, а я берусь их перебить как уток. Впрочем, для диверсии сделаем первый залп вместе».

Между тем наши солдаты всё отступали да отступали. Пикар узнал в них тех самых, что накануне разграбили зарядный ящик, который он стерёг, но вместо девяти человек их было теперь всего семь. В эту минуту взвод всадников, описавший полукруг, был от нас не дальше сорока шагов. Мы воспользовались этим; Пикар, хлопнув меня по плечу, сказал: «Смотрите, слушайтесь моей команды: пли!» Они остановились и один свалился с лошади.

Казаки — это они были, увидав, что упал один из их товарищей, рассыпались. Только двое остались помогать раненому, упавшему в сидячем положении на лёд, опираясь на левую руку. Пикар, не желая терять времени, послал вторую пулю, ранившую лошадь. Тотчас же они пустились бежать, покинув своего раненого и как за щитами прячась за лошадьми, которых вели под уздцы. В то же время мы услыхали слева дикие крики и увидали, что наши несчастные солдаты оцеплены остальными казаками. Другие крики справа привлекли наше внимание: мы увидали что оба человека, покинувшие своего раненого, вернулись за ним, и так как он не мог идти, то они потащили его за ноги по льду.

Мы заметили одного казака, поставленного вероятно, чтобы наблюдать за нами, но то и дело посматривавшего в ту сторону, где нас уже не было после движения, сделанного нами вслед за нашим первым залпом. Мы легко могли видеть его, не будучи замеченными; Пикар не в силах был удержаться — он выстрелил и караульщик поражённый в голову, зашатался, нагнул голову вперёд, простёр руки и упал с лошади. Он был мёртв [Пикар был одним из лучших стрелков гвардии; в лагере на состязаниях он всегда брал призы].

При звуке выстрела, те, что окружали наших несчастных солдат, обернулись в удивлении. Они пятятся назад и останавливаются: наши пехотинцы делают по ним залп почти что в упор и четверо казаков падают сразу. Тогда и с той и с другой стороны раздаются крики ярости. Схватка становится общей, упорный бой разгорается между обеими сторонами. В ту же самую минуту мы выдвигаемся шагов на 10-12 вперёд, видим четырёх наших пехотинцев, окружённых 15-тью казаками. Мы слышим, как они кричат и бьются под ногами лошадей; остальных троих преследовали другие казаки по направлению к лесу, где они хотели укрыться.

Мы расположились поддержать их энергичными образом, как вдруг буря, угрожавшая нам уже давно, разразилась с ужасающим шумом. Снег не перестававший валить с самого начала стычки, стал обволакивать нас и засыпать нам глаза. В продолжении шести с лишком минут мы были окутаны вьюгой и принуждены были держаться друг за дружку, что бы устоять против ветра. Внезапно, как по волшебству всё исчезает, и в четырёх шагах мы видим неприятеля, который увидав нас испускает рёв. У нас руки закоченели от холода и это мешает нам владеть оружием. Всё же враги не решаются идти на нас, и мы, всё время обращённые лицом к ним, выставив против их штыки, добираемся до леса, а они удаляются галопом.

У входа в лес мы видим троих других пехотинцев, которых преследовали пятеро казаков с противоположной стороны. Мы дали два выстрела в преследующих, но неудачно, и собирались продолжать, как вдруг около середины озера мы видим, что они проваливаются и исчезают вместе с двумя казаками. Несчастные попали в то самое место, где поутру русские кололи лёд, чтобы напоить коней: прорубь, лишь слегка затянутая льдом, недостаточно крепким, чтобы выдержать тяжесть человека, сверху была запорошена снегом.

Третий казак, видя что исчезли два первых, хотел остановить лошадь, она взвилась на дыбы, но поскользнулась задними ногами и повалилась на бок вместе с всадником. Она хотела подняться, опять поскользнулась и на этот раз скрылась в проруби вместе со своим хозяином.

Мы были объяты ужасом, а преследовавшие нас так и замерли на месте, не пытаясь даже помочь своим товарищам. Остальные двое, следовавшие по пятам, остановились на краю проруби, а потом бежали в разные стороны. С того места, где мы находились, слышны были раздирающие крики, вылетавшие из проруби. Несколько раз оттуда высовывались головы коней, но вода, бурля и брызгая на лёд, поглотила их.

Немного погодя появились ещё десять всадников, с начальником во главе. Несколько человек, подъехав к роковому месту, окунали туда свои пики и вытаскивали их, как будто не доставая дна. Вдруг мы видим, что они поспешно пятятся, останавливаются, глядя в нашу сторону и галопом уносятся прочь. Мы теряем их из виду и всё снова погружается в тишину.

Опять мы очутились одни в этой пустыне; опираясь на ружья, мы устремили взоры на озеро, где лежали тела наших несчастных солдат. Шагах в двадцати влево лежали трое казаков, так же не подававших никаких признаков жизни, и тот, которому Пикар попал в голову.

Мы отступили к огню нашего бивуака; несколько минут между нами царило молчание, наконец Пикар прервал его: «Мне до смерти хочется покурить. Хорошо бы провести осмотр мёртвым телам; неужели же мне не посчастливиться найти табаку!» Я заметил ему, что такой поступок будет безрассуден, ведь мы не знаем, куда девались те, которые сражались с первыми четырьмя нашими пехотинцами. В ту же минуту мы увидали толпу всадников и мужиков с длинными шестами, направлявшихся к проруби, куда провалились их несчастные соотечественники. За ними ехала повозка парой.

— Ну, прощай табак! — сказал Пикар. Мы сочли нужным убраться в самый конец леса, стремясь выйти на дорогу, и боясь чтобы им не вздумалось осмотреть бивуак, в расчёте, что мы ещё там. Мы остановились на краю леса, прилегающем к озеру. Там тоже нашлось убежище, вероятно вчерашний бивуак какого-нибудь отряда: он послужил нам к тому, чтобы укрыться и наблюдать казаков, остановившихся на том месте, где лежали тела наших солдат, которых частью ограбили казаки и потом обобрали до нага крестьяне. В то время как это производилось, я с великим трудом удерживал Пикара, чтобы он не уложил несколько человек из грабивших.

Потом они двинулись к своим убитым казакам. Двое лежало вместе, третий немного поодаль, не считая убитого Пикаром — тот лежал немного впереди, вправо от нас. Мы могли заметить, что двое первых, которых они подняли на повозку, не были мертвы, судя по тому, как осторожно их перетаскивали. Они остановились возле третьего, он оказался мёртвым и, наконец, подошли к четвёртому, пристреленному Пикаром. «А что касается этого, — сказал мой товарищ, — то я за него поручусь!» Действительно, его подняли без церемонии и взвалили на повозку, которая тотчас уехала туда же, откуда появилась, в сопровождении двоих казаков и троих мужиков. Наиболее многочисленная часть отряда подошла к проруби — мужики несли шесты и верёвки, и мы могли наблюдать, как они принялись вытаскивать оттуда утонувших.

Увидав их занятыми, мы не нашли ничего лучше, как пуститься в дальний путь. Мороз немного полегчал; по нашим догадкам могло быть около полудня.

Двое казаков исполняли должности патруля, разъезжая по опушке и придерживаясь следов, оставленных нами на снегу, как прослеживают волка. Увидав их, Пикар рассердился. «Если они нас видели, то как мы не будем стараться, они всё будут следовать за нами по пятам. Ускорим шаг и когда дойдём до менее густого леса, мы войдём туда, и если их только двое, то мы с ними живо разделаемся!» Немного погодя, он остановился, и не видя их больше, разразился ругательствами: «Чёрт их дери! Я на них рассчитывал, чтобы добыть табаку. Трусы! Не посмели следовать за нами!»

Мы продолжали идти, держась по возможности поближе к лесу, чтобы укрыться за кустами, но скоро принуждены были уйти оттуда — несколько деревьев, сваленных бурей по утру, заграждали нам путь. Пришлось податься вправо, чтобы повернуть. Делая этот контрмарш, мы опять оглянулись назад, двое тех же самых молодцов следовали друг за другом шагах в тридцати. Весьма вероятно, что первый увидал нас, он поехал быстрее, точно желая в чём-то удостовериться. Потом остановился, как бы поджидая своего товарища. Мы могли наблюдать их, не будучи замеченными, так как поспешно юркнули в лес. Целью нашей было завлечь их как можно дальше, чтобы те, что вытаскивали своих из проруби, не могли придти им на помощь, если завяжется бой. Для этого мы пошли как можно скорее, однако, пробирались с трудом, то по лесу, то вне его, смотря по условиям почвы.

Уже с полчаса мы проводили эти маневры, как вдруг были остановлены снежным валом, который тянулся вправо и терялся во рву. Мы принуждены были отступить на несколько шагов, с целью искать пути, чтобы пробраться в лес и скрыться в нём. Не прошло минуты, как казаки уже очутились возле нас, и мы легко могли бы ссадить их с сёдел, но Пикар, большой мастер на военные хитрости, шепнул мне: «Не хочется заманить их по ту сторону снежного вала; тогда нелегко будет другим придти им на помощь!»

Убедившись, что нет возможности преодолеть препятствие, они поскакали в галоп, и мы видели, что они спустились в ров, желая обогнуть снежный вал. Мы же в свою очередь нашли лазейку и, благодаря ей очутились почти одновременно на той стороне. С того места, где мы находились, нам можно было наблюдать, не будучи замеченными. Мы воспользовались моментом, когда они спустились в овраг, чтобы выйти из леса и подвигаться свободнее, но когда уже мы думали, что пока избавились от них, и я остановился перевести дух, так как ноги мои начали подгибаться, Пикар, обернувшись, увидал наших обоих молодцов собирающихся напасть на нас врасплох, между тем как мы считали их впереди. Тотчас мы возвращаемся в лес, делаем несколько крюков, приходим опять ко входу и видим, что они медленно следуют друг за дружкой. Опять входим в лес, и принимаемся бежать, делая крюки, чтобы они подумали, будто мы спасаемся от них; наконец прячемся за купой мелких сосен, ветки которых, облепленные снегом и ледяными сосульками, скрывают нас.

Тот, что ехал впереди, был от нас шагах в сорока. Пикар тихонько промолвил мне: «Вам, сержант, принадлежит честь первого выстрела, но надо погодить, чтобы он подъехал немного!» В эту самую минуту казак делал копьём знак товарищу, чтобы он двинулся вперёд. Сам он едет ещё поближе, останавливается вторично и рассматривает наши следы. Затем пускает лошадь свою немного вправо, насупротив кустов, где мы засели. Там он опять тревожно озирается, как будто предчувствуя то, что должно случиться --он всего не более как в четырёх шагах от дула моего ружья; вдруг раздаётся выстрел и мой казак поражён в грудь. Он вскрикивает и хочет умчаться, но Пикар проворно бросается на него, хватает одной рукой лошадь за уздечку, а другой упирает в него штык и кричит мне: «Ко мне, земляк! Вот и другой! Берегитесь!» Действительно, едва успел он это проговорить, как подлетает другой с пистолетом в руке и стреляет на расстоянии фута в голову Пикару, который тут же падает под ноги лошади, не выпуская из рук уздечки. В свою очередь я кидаюсь к выстрелившему, но увидав меня, тот бросает пистолет, делает полуоборот, мчится прочь галопом и останавливается шагах во ста от нас на равнине. Я не мог дать в него второго выстрела, потому что моё ружьё не было заряжено, а закоченевшими руками сделать это было не легко. Пикара я считал мёртвым или по меньшей мере опасно раненым, но он поднялся на ноги, Казак же, которого я ранил, и который всё держался в седле, теперь упал и притворился мёртвым.

Между тем Пикар не теряет времени; он даёт мне подержать уздечку лошади, а сам, выйдя из леса, выдвигается шагов на двадцать вперёд, прицеливается в бежавшего и посылает ему пулю в голову, но тот уклоняется, пригнувшись к спине лошади, потом удаляется галопом; Пикар видит, как он спускается в овраг. Он заряжает своё ружьё и подходит ко мне, говоря: «Победа за нами, но не надо зевать, начнём с того, что воспользуемся правом победителя! Посмотрим, не найдётся ли у нашего человека чего-нибудь для нас подходящего, а потом уйдём, захватив лошадь!»

Я поспешил осведомиться у Пикара, не ранен ли он. Он отвечал, что это пустяки, об этом мы поговорим после. Он начал с того, что осмотрел пояс казака и вытащил из него два пистолета, из коих один был заряжен. Тогда он сказал мне: «Этот плут, кажется притворяется мёртвым; уверяю вас, он жив и по временам открывает глаза». Пока Пикар говорил, я привязал лошадь к дереву. С её всадника я снял саблю и хорошенькую лядунку с серебрянными украшениями, которую я признал принадлежащей хирургу нашей армии. Я надел её себе на шею. Саблю мы бросили в кусты. Под шинелью на нём было надето два французских мундира, кирасирский и красных улан гвардии с офицерским орденом почётного легиона, который Пикар поспешил с него сорвать. На теле оказалось несколько прекрасных жилетов, сложенных вчетверо и служивших ему нагрудником, так что если бы выстрел попал в это место, то пуля вероятно не прошла бы насквозь; рана была нанесена ему в бок. В карманах его мы нашли больше чем триста франков пятифранковых монет, двое серебряных часов, пять орденских крестов — всё это было снято с убитых и умирающих, или взято из покинутых обозных фургонов. Я уверен, что будь у нас время, мы нашли бы ещё много чего другого, но мы не употребили и пяти минут на обыск.

Пикар поднял пику побеждённого, а так же и пистолет, оказавшийся незаряженным. Он запрятал их в кусты, затем мы собрались уходить.

Пикар шёл вперёд, ведя лошадь под уздцы, причём мы и сами не знали, куда идём; мне захотелось ощупать бока сумки, висевшей на крупе лошади и оставленной нами пока без осмотра. Я заметил, что это чемодан кирасирского офицера нашей армии.

Я просунул руку в отверстие и мне показалось, что я ощупал что то очень похожее на бутылку. Я высказал это Пикару и тот немедленно воскликнул: «Стой!»

В одну минуту чемодан был вскрыт, и из первого же отделения я вытащил бутылку, содержавшую нечто похожее по цвету на можжевеловую водку. Мы не ошиблись: Пикар, даже не понюхав, что это такое, сразу глотнул из фляги, сказал мне: «Теперь ваша очередь, сержант!» Едва я отведал водки, как почувствовал в желудке неописуемое приятное ощущение; мы с Пикаром единодушно признали, что такая находка получше всего остального, и что надо поберечь её. У меня была в ягдташе маленькая китайская фарфоровая чашка, захваченная мною из Москвы — ют мы и решили, что это будет высшая порция всякий раз, как нам захочется выпить [Эту чашку я сохранил до сих пор. Она у меня стоит под колпаком часов вместе с серебряным крестиком, найденным мною в склепе Архангельского собора, усыпальнице русских царей].

С великим трудом мы углубились в лес, и по прошествии четверти часа тяжёлого пути, вследствие множества повалившихся деревьев, мы наконец вышли на дорогу, шириною в пять футов; она шла слева и к нашему великому удовольствию продолжалась вправо как раз в том направлении, какого мы должны были держаться, чтобы выбраться на большую дорогу, где должна была пройти великая армия. По нашим догадкам, до этой дороги было не более как два, три лье.

Успокоившись немного, я поднял голову и взглянув на Пикара заметил, что у него лицо было всё в крови. Кровь обледенела на его усах и бороде. Я сказал ему, что он ранен в голову. Он отвечал, что заметил это в ту самую минуту, когда его мохнатая шапка зацепилась за ветку; когда он опять надевал её, то кровь потекла ему на лицо; впрочем, ничего нет серьёзного. Он объяснил, что упал вовсе не вследствие пистолетного выстрела, а по иной причине: держа лошадь под уздцы в то время, как подходил другой казак, он хотел пустить в ход своё оружие, но поскользнулся на пятках, и не выпуская из рук ни уздечки, ни ружья, очутился на спине под брюхом у лошади. «Да и не время теперь заниматься такими пустяками, — прибавил он, — вечером посмотрим!» По-видимому пуля прошла сквозь бляху его мохнатой шапки, сломала крыло императорского орла, скользнула по черепу и засела в тряпках, заполнявших дно шапки; в этом мы убедились вечером, когда я перевязывал его рану, так как мы нашли пулю.

Чтобы выиграть время я предложил Пикару вдвоём сесть на лошадь. «Попробуем!», — сказал он. Тотчас же мы сняли с неё деревянное седло и оставив на ней только попону, уселись: Пикар впереди, а я позади. Выпив ещё немного водки, мы отправились, держа ружья поперёк, на весу.

Ехали мы больше рысью, а иногда пускались и в галоп. По временам нам попадались на пути повалившиеся деревья. Это внушило Пикару мысль срубить несколько деревьев, ещё не совсем упавших, чтобы образовать баррикаду против кавалерии в случае, если бы она стала нас преследовать. Он слез с коня и, взяв мой топор, в несколько минут подсёк несколько сосен и повалил их на те, что уже лежали поперёк дороги в достаточном количестве, чтобы задать работы двадцати пяти человекам на целых полчаса. Затем он весело вскочил на коня, и мы продолжали трусить рысью добрых четверть часа без остановки. Вдруг Пикар остановился, сказав: «Экий чёрт! Чувствуете вы, земляк, какая у этой татарской лошади тряская рысь?» Я отвечал, что лошадь нарочно мучает нас в отместку за то, что мы убили её господина. «Ишь ты! Видно водочка-то подействовала, и вы острите! Ну и отлично, я люблю вас таким!»

Чтобы не так страдать от тряски, Пикар подложил под себя полы своего белого плаща, и мы ехали ещё с четверть часа уже не рысью, а шагом. По временам лошадь погружалась в снег по самое брюхо. Наконец мы увидели дорогу, пересекавшую ту, по которой мы ехали; мы догадались, что это большая дорога. Но прежде чем вступить на неё, надо было действовать осторожно.

Мы спешились и взяв лошадь под уздцы, отступили в лес от тропы, по которой приехали, чтобы можно было, не будучи замеченными, осмотреть новую дорогу. Вскоре мы признали в ней дорогу, пройденную армией и ведшую к Березине: множество усеявавших её трупов, наполовину покрытых снегом, доказывало, что мы не ошиблись. По некоторым приметам, мы могли судить, что кавалерия и пехота прошли здесь не так давно; следы ног направляющихся с той стороны, куда мы должны были идти, а также кровь на снегу давали нам возможность заключить, что тут недавно проходил обоз французских пленных под русским эскортом.

Не могло быть сомнения, что мы находимся в тылу русского авангарда, и что скоро за нами последуют другие русские. Как тут быть? Надо было держаться дороги. Это единственное, что нам оставалось делать. Таково было мнение Пикара. «Мне пришла в голову превосходная мысль, — сказал он, — Вы будете арьергардом, а я авангардом. Я буду смотреть вперёд, не покажется ли что-нибудь, а вы, земляк, обернитесь головой к хвосту и наблюдайте в свою очередь».

Нам нелегко было, в особенности мне, привести в исполнение идею Пикара, т. е. сесть спиной к спине, изображая двуглавого орла, как он выражался, имевшего пару глаз впереди и пару назади. Мы пропустили ещё по стаканчику можжевеловки, дав себе опять-таки слово беречь остальное на случай крайности, и пустили лошадь шагом среди печального безмолвного леса.

Северный ветер стал опять покалывать, и арьергард страдал от этого до такой степени, что не мог долго выдержать своей позиции; к счастью, погода быладовольно ясная, можно было различить предметы издалека, а дорога, пересекавшая громадный лес, было совершенно прямая, и нам нечего было опасаться быть застигнутыми врасплох на поворотах.

Мы ехали уже около получаса, как вдруг встретили на опушке леса семерых крестьян, как будто дожидавшихся нас.

Они были выстроены в две шеренги. Седьмой, постарше других, очевидно, управлял ими. Одеты они были в овчинные тулупы, а на ногах их была обувь, сделанная из лыка, с такими же ремнями; они подошли к нам, поздоровались с нами по-польски, и когда узнали, что мы французы, очевидно обрадовались. Затем они объяснили нам, что идут в Минск, где стояла русская армия, и что они входят в состав ополчения; их заставляли идти на нас массами; всюду, во всех селениях казаки гнали их насильно. Мы продолжали путь; когда мы потеряли их из виду, я спросил Пикара, понял ли он, что говорили крестьяне про Минск, бывший одним из наших больших депо в Литве — там у нас были запасы продовольствия и туда, как говорили, должна была отступить большая часть армии. Он отвечал, что прекрасно понял и что если это правда, то значит «батюшка-тестюшка» сыграл с нами плохую шутку. Я не понял его намёка, тогда он повторил мне, что если это так, значит австрийцы изменили нам. Я не мог сообразить, что может быть общего между Минском и австрийцами [Пикар знал, что говорил, намекая на австрийцев; потом я узнал, что был заключен союзный Договор против нас]. Он собирался объяснить мне план всей войны, как вдруг задержал лошадь и проговорил: «Смотрите-ка, как будто движется впереди колонна войск?» Я различил что то чёрное, но вдруг оно скрылось. Через минуту голова колонны опять показалась, точно вынырнув из оврага.

Мы сразу могли убедиться, что это русские. Несколько всадников отделились и двинулись вперёд; мы только успели повернуть вправо и войти в лес, но едва сделали шага четыре, как наша лошадь завязла в снегу по грудь и сбросила меня. Я увлёк Пикара за собой в своём падении в яму, имевшую больше шести футов глубины, и нам стоило больших трудов выкарабкаться оттуда. Тем временем подлая лошадь удрала, но проложила нам путь, которым мы воспользовались, чтобы углубиться в лес. Не прошли мы и двадцати шагов, как деревья оказались до того частыми, что мы не могли двигаться дальше. Выбора нам не оставалось; лошадь тоже побежала в эту сторону; мы нашли её гложущей кору дерева, к которому мы её привязали. Из опасения, чтобы она не выдала нас, мы отошли от неё как можно дальше, и отыскав куст достаточно густой, чтобы в нём спрятаться, мы приготовились защищаться, если встретиться надобность. Между тем Пикар спросил меня — цела ли наша бутылка и не потеряна ли? К счастью ничего с ней не приключилось. «В таком случае хватим по стаканчику!» Пока откупоривал бутылку, он занялся осмотром затравы в наших ружьях и очисткой их от снега. Мы выпили по малости — очень уж мы нуждались в подкреплении.

Прождав минут пять шесть, мы увидали голову отряда, предшествуемого десятью-двенадцатью татарами или калмыками, вооружёнными, кто пиками, кто луками и стрелами, а по правой и левой сторонам дороги шли мужики, вооружённые каким попало оружием: посредине тащились более двухсот пленных из нашей армии, жалких и едва живых. Многие были ранены: у кого рука на перевязи, у кого отморожены ноги — те шли опираясь на толстые палки. Несколько человек упало, и несмотря на удары древками пик, которыми наделяли их татары, они лежали не двигаясь. Легко представить себе, как мы страдали при виде несчастного положения наших братьев по оружию! Пикар молчал, но по его движениям можно было ожидать, что он выскочит из леса и бросится на эскорт. В эту минуту прискакал верхом офицер и остановился; обратившись к пленным на чистом французском языке, он сказал им: «Отчего вы не идёте скорее?» — Мы не в состоянии, — отвечал солдат, лежавший на снегу — я согласен лучше умереть, чем тащиться дальше!

Офицер возразил, что надо вооружиться терпением — вот скоро подъедут повозки и если окажется место для наиболее больных, то их повезут на лошадях. «Сегодня же вечером, — прибавил он, — вам будет лучше, чем с Наполеоном, потому что теперь он уже в плену со всей своей гвардией и остатками армии, так как мосты через Березину отрезаны. — „Наполеон в плену со всей своей гвардией!“ — восклицает один старый солдат. — Да простит вам Господь! Видно, сударь вы не знаете ни Наполеона, ни гвардии. Они сдадутся не иначе как мёртвые; они в этом поклялись, следовательно они не в плену». — А вот и повозки, — сказал офицер! Мы увидали два фургона из нашей армии и походную кузницу, нагруженную ранеными и больными. Сбросили наземь пятерых людей, и мужики тотчас же поспешили ободрать их до гола; их заменили пятерыми другими, из коих трое уже не могли двигаться. Мы услыхали, как офицер отдавал приказание крестьянам, ограбившим мёртвых, надеть платье на пленных, наиболее в этом нуждавшимся, и так как они недостаточно проворно исполняли его распоряжение, то он стеганул каждого из них нагайкой — тогда они послушались. Затем он обратился к нескольким солдатам, благодарившим его за милость: «Ведь я тоже француз; вот уже двадцать лет, как я в России. Мой отец там умер, но мать ещё жива. Я ещё надеюсь, что обстоятельства позволят нам вскоре увидать Францию и вернуть свои имения. Я знаю, что не сила оружия сломила вас, а лютые русские морозы». — А также недостаток продовольствия, — вставил один раненый, — если бы не это, мы были бы теперь в Петербурге! «Очень может быть», — отозвался офицер. Обоз медленно двинулся в путь.

Когда мы потеряли его из виду, мы вернулись к своей лошади, она сунула голову в снег, отыскивая травы. Случайность натолкнула нас на место, где помещался костёр, мы разожгли его и могли согреть свои окоченевшие члены. Ежеминутно мы ходили по очереди смотреть, не видать ли чего вдали, вдруг мы услыхали стоны и к нам подошёл человек почти совершенно голый. На нём была шинель до половины сгоревшая; на голове оборванная полицейская шапка; ноги его были обёрнуты в тряпки и обвязаны верёвками поверх дырявых штанов из толстого сукна. Нос у него отморожен и почти отвалился; уши его были покрыты струпьями. На правой руке у него оставался только большой палец, все остальные отвалились до последнего сустава. Это был один из несчастных, покинутых русскими. Невозможно было понять ни слова из того, что он говорил. Увидав наш костёр, он кинулся к нему с жадностью, точно хотел пожрать его. Не говоря ни слова, он опустился на колени перед огнём. С трудом мы заставили его проглотить немного можжевеловки; но половина пролилась — он не мог разжать зубов, страшно стучавших.

Между тем стоны его замолкли, зубы перестали стучать, но вдруг мы заметили, что он опять начал трястись, бледнеть и валиться, причём из губ его не вылетело ни единого слова, ни единой жалобы. Пикар хотел поднять его, но это уже был труп. Вся сцена длилась не более десяти минут.

Всё виденное и слышанное страшно потрясло моего старого товарища. Он взял ружьё и не сказав мне, чтобы я следовал за ним, направился к дороге, как будто ничто его уже не тревожит. Я поспешил пойти за ним, взял лошадь под уздцы и, нагнав его, велел ему сесть на лошадь. Он повиновался, ни слова не говоря, я также сел верхом, и мы пустились в путь, надеясь выбраться из лесу до наступления ночи.

Около часу ехали мы, ничего не встречая на пути, кроме трупов. Наконец прибыли в такое место, где, казалось, кончался лес; но это была лишь большая прогалина, тянувшаяся на четверть лье и имевшая форму полукруга. Посредине возвышался дом, довольно большой, а кругом ютилось несколько мазанок; это была почтовая станция. К несчастью, мы замечаем лошадей, привязанных к деревьям. Какие-то всадники выходят из дома и формируются в порядке на дороге; затем отправляются в путь. Их было восемь человек. Одетые в длинные плащи и в высоких касках с конскими хвостами, они походили на тех кирасир, с которыми мы дрались под Красным в ночь с 3-го (15-го) на 4-е (16-е) ноября. Они направились, к счастью для нас, в сторону, противоположную той, куда мы держали путь. Мы предположили, что это был караул, сменившийся другим.

Войдя в лес, мы не могли сделать в нём ни шагу. Казалось, туда никогда не проникало ни одно человеческое существо — до того деревья росли часто и так там было много зарослей и рухнувших от ветхости деревьев, покрытых снегом. Мы принуждены были выбраться оттуда и идти по опушке, рискуя попасться кому-нибудь на глаза. Наш бедный конь то и дело увязал в снегу по самое брюхо. Но если принять в расчёт, что он нёс двоих, то он выполнял свою должность недурно. Почти совсем уже смеркалось, а мы не прошли ещё и половины пути. Мы взяли вправо по дороге, ведущей в лес, чтобы отдохнуть там немного. Спешившись, первым делом мы пропустили по стаканчику водки. Вот уже пятый раз, что мы прикладывались к бутылке и в ней уже стало видно дно. Потом мы стали совещаться.

Так как в том месте, куда мы пошли, было много срубленного лесу, то мы решили расположиться немного впереди, в некотором отдалении от домов, стоявших на дороге. Мы остановились под кучей сваленных деревьев, которые могли служить нам отчасти защитой. Пикар сбросил с себя ранец, а я — котёл, и он сказал мне: «Ну, теперь надо подумать о самом главном! Огня! Скорее дайте мне какую-нибудь тряпку!» Ничто не воспламенялось так легко, как лохмотья моей рубашки. Я подал клочок Пикару; он скрутил из него фитиль, заставил меня держать его, открыл полку своего ружья, насыпал туда немного пороху и приложив тряпицу, спустил курок: затрава вспыхнула и тряпица воспламенилась, зато грянул громкий выстрел, подхваченный эхом: мы опасались, чтобы этим не навести кого-нибудь на наш след.

После сцены с пленными и рассказов офицера про судьбу императора и армии, бедный Пикар стал сам не свой. Всё это повлияло на его характер и по временам он жаловался на сильную головную боль, говоря, что это вовсе не последствия пистолетной раны, а что то другое, чего он не умеет мне объяснить. Вот и теперь он позабыл, что ружьё его было заряжено. После выстрела он молчал некоторое время, потом выбранил самого себя «простофилей», и «старым дураком». Несколько собак лаем отозвалось на наш выстрел. Тогда Пикар сказал, что он не удивится, если сейчас нас начнут травить как волков; хотя я сам тревожился не меньше его, однако возразил ему, для его успокоения, что ничего не боюсь в такой час и при такой погоде.

Через несколько минут у нас получился прекрасный костёр, так как дрова, окружавшие нас в большом количестве, были очень сухи. Кстати, мы сделали одно открытие, обрадовавшее нас — за дровами мы нашли кучу соломы, вероятно спрятанной там мужиками. Судя по этой находке, можно было думать, что провидение ещё не совсем покинуло нас. Пикар сказал мне: «Бодритесь, земляк, вот мы и спасены, по крайности на нынешнюю ночь! Завтра Бог довершит остальное, и если в чём я не сомневаюсь, нам посчастливится присоединиться к императору, то всему будет конец!» Пикар думал, как и все старые солдаты, обожавшие императора, что раз он с ним, всё должно им удаваться и ничего для них нет невозможного.

Мы подвели свою лошадь к огню, устроили ей хорошую подстилку из соломы, покормили её той же соломой, но держали её взнузданной и не снимали с неё чемодана, которого до сих пор ещё не осмотрели, чтобы быть готовыми пуститься в путь при первой же тревоге. Остаток соломы мы сложили вокруг себя, рассчитывая потом соорудить себе из неё убежище.

Пикар, отделив кусок варёного мяса из котла, чтобы оттаять его, сказал мне: «Знаете ли, я часто думаю о том, что говорил нам русский офицер». — О чём? — спросил я. — «Да о том, будто император в плену вместе со всей гвардией! Ведь я отлично знаю, чёрт возьми, что этого нет и быть не может. А всё же это у меня не выходит из башки! Просто не могу отогнать от себя мысли. Я успокоюсь только тогда, когда попаду в полк! А покуда закусим и отдохнём; потом пропустим каплю!»

Я вынул бутылку, посмотрел её на свет и убедился, что её содержимое уже идёт к концу. Пикар конечно не подумал сказать: «Баста, прибережём водку на случай крайности!» Он заметил только, что пусть бы ещё какой татарин или другой кто заехал в нашу сторону, чтобы мы могли спровадить его на тот свет и пополнить запасы водки. «Очевидно, — добавил он, — у этих молодцов водится водка!» Действительно, мы узнали, что им раздают большие порции водки, которую подвозят на санях с берегов Балтийского моря.

Пока погода была довольно мягкая. Мы съели, без особенного аппетита, кусок варёной конины, которую приходилось оттаивать у огня, так она была заморожена. Пикар, закусывая, говорил про себя и бранился: «У меня сорок наполеондоров в поясе и семь русских золотых, не считая монет по пяти франков. И я все их готов отдать, только бы попасть в полк. Кстати, добавил он, хлопая меня по коленке — они у меня не в поясе, пояса у мены нет, а зашиты в белом жилете ординарца, надетом на мне. В случае беды со мной, они ваши! — Ну, вот и завещание готово». — По той же самой причине, старина, и я также хочу сделать своё. У меня восемь сот франков золотом, кредитными билетами и монетами по ста су. Можете располагать ими, если будет угодно Богу, чтобы я умер до соединения с полком!

Греясь, я машинально сунул руку в маленькую холщовую сумку, поднятую накануне возле двух баденских офицеров, найденных мною умирающими на краю дороги. Я вытащил из неё что то твёрдое, точно кусок верёвки и длиною пальца в два. Рассмотрев хорошенько, я убедился, что это курительный табак. Какое счастье для моего бедного Пикара! Когда я ему подал свою находку, он уронил в снег лошадиное ребро, которое грыз, и немедленно принялся жевать табак, покуда нельзя покурить: он не помнил, куда сунул свою трубку --в ранец, в гренадёрку или в один из карманов. А так как теперь не время было искать, то он пока удовольствовался жвачкой, а я скрутил себе папироску по-испански, из клочка письма — писем мной было найдено несколько в маленькой сумке.

Вот уже около двух часов, как мы находились на нашем бивуаке, а теперь ещё не было семи. И так, ещё часов одиннадцать, двенадцать нам придётся оставаться в этом положении, прежде чем можно будет пуститься в путь. Пикар отлучился на минуту, и в тот момент, когда я менее всего этого ожидал, я услыхал шум в зарослях, с противоположной стороны. Убеждённый, что это кто-нибудь другой, а не мой товарищ, я беру ружьё и становлюсь в оборонительное положение. Вдруг появляется Пикар и, увидев меня в этой позе, говорит: «Отлично, земляк, превосходно»; при этом с каким-то таинственным видом, он делает мне знаки, чтобы я молчал. Потом он тихонько шепнул мне, что две женщины только что прошли по дороге, в двух шагах, и несли, одна свёрток, другая ведро, где вероятно было что-то тяжёлое, так как они остановились на некоторое время отдохнуть в пяти-шести шагах от него. «Мы проследим за ними по следам ног и может быть доберёмся до какой-нибудь деревушки или сарая, где будем защищены от дурной погоды и от опасности, — слышите небось, как заливаются эти чёртовы псы!» Действительно, после выстрела собаки не перестают лаять. «Но, — возразил я, — что если в этой деревне или в том сарае мы застанем русских!» --Предоставьте мне действовать, сказал он.

И вот мы опять шагаем наугад, в потёмках среди леса, неизвестно куда, по единственному указанию четырёх ног, отпечатанных на снегу, и по уверению Пикара, принадлежавших этим женщинам.

Вдруг следы исчезли. Поискав немного, мы опять нашли их и заметили, что они поворачивают направо. Это раздосадовало нас, в виду того, что мы таким образом уклонялись от направления, которое могло вывести нас на большую дорогу. Местами следы попадали в такую чащу, что их невозможно было разглядеть. Тогда Пикар ложился на снег и руками шарил следы, которых мы не видали глазами.

Пикар вёл лошадь под уздцы, а я держался за её хвост. Вдруг я остановился: лошадь упёрлась. Бедняга, несмотря на все старания, не могла двигаться, попав между двух деревьев, и связки соломы, висевшие по бокам её, мешали ей пройти. Когда мы их сняли, она высвободилась и прошла. Я поднял солому, столь драгоценную для нас, и дотащил её до того места, где дорога расширялась. Тогда мы опять навьючили её на лошадь. Немного подальше мы увидели две дороги, по которым тоже ходили. Там мы принуждены были остановиться, не зная, по которой направиться. В конце концов мы представили лошади идти вперёд, надеясь, что, авось, она направит нас. Чтобы она не убежала, мы придерживали её с обеих сторон. Наконец, Господь сжалился над нашими бедствиями: послышался лай собаки и немного подальше мы увидели хижину довольно обширных размеров.

Представьте себе крышу какой-нибудь нашей риги, положенную на землю и вы получите представление о жилище, оказавшемся перед нами. Три раза мы обошли его кругом, прежде чем отыскали дверь, скрытую под соломенным навесом, спускавшемся до самой земли. Сбоку помещалась дверь, также обитая соломой, но до того запорошенная снегом, что сразу нельзя было заметить. Пикар, забравшись под навес, отыскал вторую дверь, деревянную, и постучался, сначала потихоньку; никто не отозвался. Второй раз — опять молчание. Тогда, вообразив, что там никого нет, он собрался выломать дверь прикладом; вдруг послышался слабый голос, дверь отворилась и показалась старуха, державшая зажжённую лучину; при виде Пикара, она с испугу уронила её и убежала!

Мой товарищ поднял лучину и двинулся несколько шагов вперёд. Окончив привязывать лошадь под навесом, я вошёл тоже, и увидал его с светильником в руке и окутанным облаком дыма. В своём белом плаще он походил на приведение. Он озирался по сторонам, никого не видя, потому что взор его не мог проникнуть вглубь избы. Удостоверившись, что и я вошёл, он прервал молчание, и стараясь дать своему голосу наиболее ласковое выражение, произнёс приветствие на польском языке. Я повторил его слабым голосом. Наше приветствие, хотя и плохо выраженное, было услышано. К нам вышел старик, и увидав Пикара, воскликнул: «А! Это французы! Это хорошо!» Он сказал это по-польски, потом повторил по-немецки, мы отвечали ему точно так же, что мы французы из наполеоновской гвардии. При имени Наполеона поляк поклонился и припал к нашим ногам. При слове «французы», повторённом также и старухой, мы увидали двух других женщин помоложе, вышедших из какого-то чулана; они подошли к нам, выражая радость. Пикар узнал в них тех самых женщин, которых видел в лесу и которых мы проследили сюда.

Не прошло и пяти минут, что мы попали к этим добрым людям, как я чуть не задохнулся от жары, до такой степени я отвык от неё. Я принужден был отойти к двери и там упал без чувств.

Пикар бросился было ко мне на помощь, но старуха с одной из дочек уже подняли меня и усадили на деревянную лавку. Когда я освободился от котла, от медвежьей шкуры и от всей своей амуниции, меня повели вглубь избы и уложили на койку, устланную овчинами. Женщины, по-видимому, жалели нас, видя, какие мы несчастные, в особенности я, такой молодой и пострадавший гораздо больше моего товарища: страшная нужда привела меня в такое плачевное состояние, что на меня жалко было смотреть.

Старик тем временем занялся нашей лошадью, и вообще всё было пущено в ход, чтобы услужить нам. Пикар вспомнил о бутылке с можжевеловкой, находившейся в сумке. Он заставил меня проглотить несколько капель водки, потом разбавил немного водки водою, и не прошло минуты, как я уже чувствовал себя значительно лучше.

Старуха стащила с меня сапоги, которых я не снимал со Смоленска, т. е. с 29-го октября (10-го ноября), а теперь было 11-е (23-е) ноября. Одна из девушек принесла большой деревянный сосуд с тёплой водой, поставила его передо мною, сама встала на колени и потихоньку, осторожно обмыла мне ноги, одну за другой, обратив моё внимание на то, что у меня на правой ноге рана: это было отмороженное место ещё с 1807 года, в сражении при Эйлау; с тех пор эта рана никогда не давала себя чувствовать, но теперь опять открылась и причиняла мне жестокие страдания [*].

[*] Сражение при Эйлау началось 7 февраля 1807 г. на рассвете. Накануне мы ночевали на плоскогорье в четверти лье от города, немного позади его. Плоскогорье это было покрыто снегом и усеяно трупами, вследствие стычки авангарда перед нашим прибытием. Едва рассвело, как император приказал нам двигаться вперёд, что было нам очень трудно, так как мы шли среди полей и увязали в снегу по колена. Подойдя к городу, он поставил всю гвардию тесной колонной по дивизионно — частью на кладбище, вправо от церкви, частью на озере, шагах в пятидесяти от кладбища. Ядра и бомбы, падая на озеро, с треском ломали лёд и стоявшие на нём люди подвергались опасности упасть в воду. Весь день мы простояли в этой позиции — ноги в снегу и под ядрами. Русские вчетверо более многочисленные, имели то преимущество, что ветер гнал нам в лицо снег, валивший крупными хлопьями, а также дым нашего и ихнего пороха, так что они могли нас видеть, не будучи сами видимы. В таком положении мы оставались до 7 часов вечера. Наш полк — второй гренадёрский, был отправлен в три часа пополудни занять утреннюю позицию, которой хотели овладеть русские. Всю ночь, как и во время сражения, не переставал идти снег. В этот то день я отморозил себе правую ногу, и она у меня зажила только в лагере Финкельштейна, перед сражением при Эслинге и при Фридланде.

Другая девушка, по-видимому, старшая, оказала ту же услугу моему товарищу; тот преспокойно подчинился процедуре, хотя имел несколько сконфуженный вид. Я сказал ему, что очевидно сам Господь внушил ему следовать за этими девушками. «Правда, — согласился он, — но когда они проходили по лесу, я представить себе не мог, чтобы они так радушно приняли нас. Я ещё не говорил вам, что голова у меня адски болит, и с тех пор как я отдохнул, это чувствуется ещё сильнее. Вот увидите, что пуля этой собаки — казака задела меня сильнее, чем я думал. Вот посмотрим!» Он развязал шнурки, подвязанные у него под подбородком и придерживавшие два куска овчины, которая защищала его уши от мороза. Но только что он снял их, как полила кровь. «Видите, — сказал он мне. — Впрочем, это пустяки. Простая царапина. Пуля скользнула по черепу». Старый поляк поспешил снять с него амуницию, с которой он отвык расставаться, а также мохнатую шапку, в которой он всегда спал. Та же девушка, что вымыла ему ноги, обмыла ему и голову. Все кругом суетились и прислуживали ему. Бедный Пикар был так тронут оказываемыми ему услугами, что крупные слёзы струились по его щекам. Понадобились ножницы остричь ему волосы. Я вспомнил про сумку хирурга, взятую мною у казака, и мы нашли в ней полный набор для перевязки: двое ножниц, несколько хирургических инструментов, корпию и бинты. Обрезав ему волосы, старуха высосала ему рану, оказавшуюся серьёзнее, чем он думал. Затем приложили к ней корпии и забинтовали её. Мы нашли пулю застрявшей в тряпках, заполнявших дно его гренадёрки. Левое крыло императорского орла было пробито. Осматривая всё содержимое в шапке, Пикар вскрикнул от радости: он нашёл свою носогрейку, и немедленно запалил её: он не курил с самого Смоленска.

Когда нам вымыли ноги, их обтёрли овчинами, а потом подостлали их в виде ковра. Мою рану на ноге намазали каким то салом, от которого она должна скоро зажить, как меня уверяли. Мне показали, как это делать и дали с собой этой мази в тряпочку, я спрятал её в докторскую сумочку вместе с набором.

Мы почувствовали себя значительно лучше и благодарили за оказанные нам услуги. Поляк объяснил нам, что он в отчаянии, что не может сделать для нас ничего лучшего; что всякий человек обязан принимать странников и обмывать ноги даже врагам, не то что друзьям. В эту минуту старуха вскрикнула и бросилась бежать: оказывается, большая собака, которую мы до сих пор не заметили, утащила мохнатую шапку Пикара. Её хотели прибить, но мы попросили, чтобы её помиловали.

Я предложил Пикару произвести наконец осмотр чемодану, навьюченному на лошадь. Он попросил, чтобы его проводили к лошади, — у той оказалось всего вдоволь. Тогда он внёс чемодан и положил его к печке. Мы нашли там первым делом девять индийских платков, затканных шёлком. «Скорее, — проговорил Пикар, — поднесём каждой по две штуки нашим принцессам и один платок старухе, остальное оставим себе!» Эта первая раздача подарков была произведена тотчас же, к великой радости одарённых. Далее мы нашли три пары эполет для офицеров высших чинов, между прочим одну для маршала, трое серебряных часов, семь орденских крестов, две серебряные ложки, более 12-ти дюжин золочёных гусарских пуговиц, два ящика с бритвами, шесть сторублёвок, и штаны, запачканные кровью. Я надеялся найти рубашку, но к несчастью таковой не оказалось. А в этом я пуще всего нуждался: от теплоты паразиты закишели и страшно донимали меня.

Девушки, вытаращив глаза, уставились на подарки — им не верилось, что это для них. Больше всего понравились им золочёные пуговки, которые мы и отдали им, а также золотые кольца, которые я сам надел им на пальцы. Та, что мыла мне ноги, заметила, что я отдал ей лучшее. Очень вероятно, что казаки отрубали пальцы у трупов и снимали с них кольца.

Старику мы подарили большие английские часы и две бритвы, а также все русские мелкие деньги, — на сумму около 30 франков, часть которых также была найдена в чемодане. Мы заметили, что он не спускает глаз с большого командорского креста, вследствие помещавшегося на нём портрета императора. Мы отдали ему этот крест. Радость его не поддаётся описанию. Несколько раз он подносил его к губам и к сердцу. Наконец он повесил его себе на шею на ремешке и старался объяснить нам, что не расстанется с ним до самой смерти.

Мы попросили хлеба. Нам принесли хлеб, говоря что не осмеливались сами предложить его, так он дурён. Действительно, мы не могли его есть, Он был из чёрного теста, полон ржаных и ячменных зёрен и рубленой соломы, царапавшей горло. Нам объяснили, что это русский хлеб; в трёх лье отсюда французы разбили русских сегодня утром и завладели большим обозом [Это сражение с русскими, о котором говорил поляк, было стычкой между русскими и армейским корпусом маршала Удино; он не доходил до Москвы, но всё время оставался в Литве; тут он встретился с русскими, шедшими нам на встречу, чтобы отрезать нам отступление. Маршал нанёс им поражение, но, отступил, они отрезали мост через Березину]; что евреи, сообщившие об это известие и бежавшие из селений, лежавших по дороге в Минск, продали им этот несъедобный хлеб. Словом, хотя я уже с месяц не ел хлеба, но был не в состоянии откусить от него, — так он был чёрств. К тому же губы мои были потресканы и точили кровь.

Заметив, что мы не в состоянии есть этого хлеба, они принесли нам кусок баранины, картофеля, луку и солёных огурцов. Словом, отдали нам всё, что у них было, уверяя, что постараются изо всех сил достать для нас чего-нибудь получше. А пока что, мы положили баранину в котёл, чтобы сварить из неё суп. Старик рассказал нам, что в полуверсте находится селение, куда бежали евреи из опасения быть ограбленными и, так как они забрали с собой свои запасы, то он надеется добыть у них чего-нибудь получше для нас. Мы хотели дать ему денег. Он отказался, говоря, что на это пойдут деньги, данные ему и его дочерям и что одна из дочерей уже отправилась за покупками вместе с матерью и большой собакой.

Нам устроили прямо на полу постели из соломы и овчин. Пикар немедленно заснул; скоро и я последовал его примеру. Нас разбудил лай собаки. «Ладно, — проговорил старый поляк, — вот жена с дочерью вернулись». Действительно, женщины вошли в избу. Они принесли нам молока, немного картофеля и маленькую лепёшку из ржаной муки — всё это добытое за большие деньги; что же касается водки — нема! Весь небольшой запас её был забран русскими. Мы благодарили этих добрых людей, сделавших больше двух вёрст по колено в снегу глухой ночью, в лютый мороз, подвергаясь опасности быть растерзанными волками или медведями, которых водится множество в лесах Литвы, а в особенности в ту пору, потому что они убегали из лесов, сжигаемых нами по пути и искали убежища в других, представлявших больше безопасности, а также пищи, благодаря множеству лошадей и людей, умиравших каждый день.

Мы сварили суп и уничтожили его с жадностью. Поев досыта, я почувствовал себя гораздо легче. Этот суп, приправленный молоком, подкрепил мне желудок. Потом я предался думам, подперев голову руками. Пикар полюбопытствовал, о чём я задумался: «О том, — отвечал я, — что не будь вас со мною, старый товарищ, и не будь я связан честью и присягою, я охотно остался бы здесь, в этой избе, среди леса, с этими добрыми людьми». — Успокойтесь, — отвечал он, — мне приснился сон, предвещающий благополучие. Снилось мне, будто я в казарме, в Курбвуа, закусываю колбасой, принесённой теткой-колбасницей [Тётка-колбасница была старуха, приходившая каждый день в 6 часов утра в казармы Курбвуа, где мы стояли и приносившая за десять сантимов кусок колбасы, которой мы угощались перед ученьем, запивая Сюренским вином на 10 сантимов, в ожидании десятичасовой похлёбки: кто из велитов или старых гренадёр не помнит старой колбасницы?], и пью бутылку Сюренского вина.

Пока Пикар говорил, я заметил, что он очень красен и часто подносит руку к правой стороне лба и к тому месту, куда он был ранен пулей. Я спросил его, не болит ли у него голова? Он отвечал, что болит, вероятно вследствие жары или оттого, что он слишком заспался. Но мне показалось, что у него лихорадка. Его экскурсия в казармы Курбвуа подтверждала мои опасения. «Хочу продолжить свой сон и опять повидаться с тёткой-колбасницей. Покойной ночи!» Не прошло двух минут, как он заснул.

Я тоже захотел отдохнуть, но мой сон постоянно прерывался болями в пояснице вследствие усиленной ходьбы. Немного прошло времени с тех пор, как уснул Пикар, вдруг послышался лай собаки, Обитатели избы очень удивились. Старик, сидевший на лавке у печки, встал и схватил пику, привязанную к сосновому столбу, служившему подпорой избе. Он направился к двери, жена последовала за ним и я также, не разбудив Пикара, но не преминув захватить ружьё, которое было заряжено и со штыком. Мы услыхали, как отпирают первую дверь. Старик спросил, что там. В ответ раздался гнусавый голос: «Это я, Самуил!» Тогда женщина сообщила мужу, что это жид из той деревни, где она была сегодня. Увидав, что это сын Израиля, я вернулся на своё место, позаботившись однако собрать вокруг себя всё, что мы имели, так как не доверял пришельцу.

Я проспал довольно спокойно два часа, пока Пикар не разбудил меня есть баранью похлёбку. Он всё жаловался на сильную головную боль, причинённую по всей вероятности его снами: он рассказал мне, что опять всё время снился Париж и Курьвуа, что между прочим он танцевал у заставы Руль [Сборный пункт приятельниц, старых гренадёр. Там происходили танцы] и пил вино с гренадёрами, которые были убиты при Эйлау.

Только что мы присели ужинать, как еврей подал нам бутылку водки; Пикар поспешил схватить её, попробовал содержимое в бутылке и объявил, что это пойло ни к чёрту не годится. Действительно, это была скверная картофельная водка.

Мне пришло в голову, что еврей может пригодиться, если мы возьмём его проводником; у нас было чем соблазнить его алчность. Тотчас же я сообщил свою мысль Пикару, он её одобрил и уже собирался обратиться к жиду с этим предложением, как вдруг наша лошадь, отдыхавшая на соломе, вскочила в испуге, стараясь оборвать уздечку, за которую была привязана; собака залилась лаем. В ту же минуту мы услыхали вой нескольких волков вокруг избы и у самой двери. Они добирались до нашей лошади. Пикар схватил ружьё, чтобы поохотиться за ними, но наш хозяин объявил ему, что это было бы неосторожно, в виду русских. Тогда он взял в одну руку саблю, в другую пылающую сосновую лучину, отворил дверь и побежал на волков, которых обратил в бегство. Минуту спустя он вернулся, уверяя меня, что эта беготня оказала ему пользу и что головная боль почти совсем прошла. Волки ещё раз возвращались, но мы уже больше не выходили отгонять их.

Как я и ожидал, еврей осведомился у нас, не имеем ли мы чего продать или выменять? Я напомнил Пикару, что теперь пора предложить ему проводить нас до Борисова или до первого французского поста. Я полюбопытствовал, сколько отсюда вёрст до Березины. Он отвечал, что по большой дороге десять вёрст; мы объяснили ему, что желаем по возможности добраться туда другими путями и предложили ему проводить нас на следующих условиях: за три пары эполет, которые мы обязывались выдать ему и за сторублёвый билет, всего на всего на сумму 300 франков. Но я ставил условием, чтобы эполеты оставались в руках нашего хозяина с тем, чтобы он передал их ему по его возвращении, а что касается сторублёвки, то я обязывался выдать её на месте нашего назначения, то есть на первом посту французской армии. Выдача эполет должна состояться по предъявлении им шелкового платка, который я тут же показал всем домашним; а он, Самуил, с своей стороны, обязан выдать семье двадцать пять рублей; фуляровый платок предназначался младшей девушке, той, что вымыла мне ноги. Жид изъявил согласие, сославшись однако на опасности, каким он должен подвергнуть себя, пробираясь не по большой дороге. Наш хозяин выразил сожаление, что он не моложе на десять лет — тогда он мог бы сам проводить нас, притом даром и защищая нас против русских, если бы они встретились. С этими словами, он показал свою старую алебарду, привязанную к деревянному шесту. Но он надавал столько инструкций жиду на счёт дороги, что тот взялся проводить нас, удостоверившись предварительно, что всё, что мы ему давали взамен, доброкачественно.

Было часов девять утра, когда мы пустились в путь. Это было 12-го (24-го) ноября. Вся польская семья долго стояла на пригорке, провожая нас глазами и посылая нам приветствия.

Наш проводник шёл впереди, держа нашу лошадь под уздцы. Пикар рассуждал сам с собою, иногда останавливался и проделывал артикул. Вдруг я перестал слышать его шаги. Обёртываюсь немного погодя, и вижу его застывшим неподвижно над ружьём и затем марширующим, как на параде. Вдруг он восклицает громовым голосом: «Да здравствует император!» Я подбегаю к нему, хватаю его за руку, говорю: «Пикар, что с вами?» Я боялся, что он сошёл с ума. «Что такое, — отвечал он мне, точно очнувшись от сна. — Разве мы не на императорском смотру?» Я был поражён, услышав такие речи, и отвечал ему, что парад не сегодня, а завтра, потом, взяв его за руку, заставил ускорить шаг, чтобы нагнать жида. Крупные слёзы катились по щекам Пикара. «Полно, — сказал я, — старый солдат и вдруг плачет!»

— Дайте мне поплакать, — отвечал он, — меня это облегчает. Грусть томит меня, и если завтра я не буду в полку, всё пропало! — «Будьте покойны, мы попадём туда сегодня же, или самое позднее, завтра утром. Как же это, старый товарищ, вы раскисаете как женщина!» — Правда, — согласился он, — и я не знаю, как это со мной сделалось. Спал я что ли и мне приснился сон… но теперь всё прошло. — «Ну и слава Богу, старина. Это пустяки. То же самое случалось и со мной, несколько раз, и даже в тот самый вечер, когда я вас встретил. Но у меня сердце полно надежды с тех пор, как я с вами!»

Разговаривая, я замечал, что наш проводник то и дело останавливается, прислушиваясь.

Вдруг, смотрю, Пикар бросается в растяжку на снег, скомандовав нам резким голосом: «Смирно!» — Ну, подумал я, — кончено, мой старый товарищ совсем рехнулся! Что то со мной будет! Поражённый я смотрел на него; он вскакивает и начинает кричать, но уже более естественным голосом: «Да здравствует император! Слушайте — пушка! Мы спасены!» — Как так?

— спросил я. — «Да, конечно, — продолжал он. — Прислушайтесь». Действительно, где то вдали гремели пушки: «Ах! Отлегло от сердца, император не в плену, как уверял вчера проклятый эмигрант. Не правда ли, земляк? Это до того взбудоражило мне голову, что я готов был умереть от бешенства и огорчения. Но теперь всё обстоит благополучно, мы в ту сторону и направимся: это безошибочный проводник». Жид также уверял, что пушка гремит со стороны Березины. Словом, мой старый товарищ был в таком восторге, что затянул песенку, сочинённую по случаю отъезда французов в 1805 году в Австрию на сражение под Аустерлицем.

Полчаса спустя, нам стало так трудно подвигаться, что почти не было возможности продолжать путь. Наш проводник полагал, что он сбился с дороги. Вот почему, встретив пространство довольно возвышенное, где мы могли идти с большим удобством, мы направились туда, надеясь попасть на более доступную дорогу. Пушка продолжала гудеть, но уже отчётливее с тех пор, как мы приняли новое направление; было около полудня. Внезапно звуки пушечных выстрелов прекратились совершенно. Поднялся ветер, повалил снег, да такой густой, что залеплял глаза, и злополучный жид отказался вести лошадь. Мы посоветовали ему сесть на неё верхом, что он и сделал. Я начинал чувствовать страшное утомление и беспокойство, но не говорил ни слова; Пикар — тот ругался изо всех сил, проклиная и пушку, которую больше не слышно, и ветер, заглушавший звуки, по его мнению. Таким образом мы достигли такого места, где уже вовсе невозможно было двигаться вперёд, до того тесно росли деревья. Ежеминутно нас останавливали разные препятствия; мы падали в растяжку или зарывались в снегу. Наконец, к великому нашему огорчению, промучившись довольно долго, мы очутились опять на том же месте, откуда ушли час тому назад.

Убедившись в этом, мы остановились на минуту, выпили по глотку плохой водки, проданной нам жидом, и стали совещаться. Решено было, что мы выберемся на большую дорогу. Я осведомился у нашего проводника, может ли он, в случае, если бы мы не нашли большой дороги, провести нас обратно туда, где мы сегодня ночевали. Он отвечал утвердительно, прибавив, что для этого надо чем-нибудь намечать дорогу. Пикар взялся срубать на известных расстояниях молодые деревца, берёзки или сосны, которые .мы оставляли позади себя.

Мы прошли с поллье по этой новой дороге, вдруг набрели на какую-то избу. Да и пора «было, силы начали изменять нам. Решено было сделать там привал на полчаса, чтобы поесть и покормить лошадь. На наше счастье мы нашли в хижине много сухого топлива, две грубых деревянных лавки и три овчины, которые решили захватить с собой, на случай если нам придётся заночевать в лесу.

Мы погрелись, закусив куском конины. Наш проводник отказался есть конину, но вытащил из-под плаща скверную лепёшку из ржаной муки, пополам с мякиной, которую мы, однако, поспешили разделить с ним. Он клялся нам Авраамом, что у него ничего больше нет, кроме этого, да горсти орехов; всё это мы поделили на четыре части — ему дали две, а себе каждому по одной. Потом выпили по шкалику скверной водки. Я поднёс шкалик и жиду, но он отказался, чтобы не пить из одного сосуда с нами. Он протянул нам руку, сложенную горстью и мы туда плеснули ему водки, которую он и проглотил с наслаждением.

Он объявил, что до следующей лачуги остаётся идти не меньше часу. И вот, опасаясь наступления ночи, мы решились пуститься в путь не медля, идти было невероятно трудно, до того дорога стала узка, — можно сказать, дороги совсем не было. Однако Самуил, наш проводник, действительно обладавший выдержкой, успокоил нас, уверяя, что скоро дорога расширится.

К довершению беды опять повалил снег с такой силой, что мы совсем сбились. Наш проводник заплакал, говоря, что совсем не знает, где мы находимся.

Мы хотели было вернуться вспять, но там было ещё хуже — снег валил прямо в лицо и нам ничего не оставалось делать, как приютиться под купу больших сосен и выжидать, когда угодно будет Богу прекратить ненастье. Так продолжалось ещё с полчаса. Мы начинали коченеть от стужи. По временам Пикар разражался ругательствами, или, наоборот, начинал напевать свою песенку.

Жид только и твердил: „О, Господи! О, Господи!“ Что касается меня, то я молчал, зато думал мрачные думы. Не будь на мне медвежьей шкуры да раввинской ермолки под кивером, мне кажется, я непременно замёрз бы.

Когда непогода немного поулеглась, мы опять старались ориентироваться; после метели наступило полное затишье — мы потеряли возможность различать, где север, где юг. Словом, окончательно сбились. Мы продолжали идти вперёд наобум, но я замечал что мы кружим и возвращаемся всё на то же место.

Пикар продолжал ругаться, и на этот раз досталось жиду.

Между тем, прошагав ещё некоторое время, мы очутились на каком то открытом пространстве, имевшем около четырёхсот метров окружности, и в нас воскресла надежда отыскать дорогу. Но обойдя площадку несколько раз, мы всё таки ничего не нашли. Мы остановились и уставились друг на друга: каждый ожидал услышать какой-нибудь совет от товарища. Вдруг, смотрю, мой земляк прислоняет ружьё своё к дереву, и озираясь кругом, точно чего то ища, вытаскивает саблю из ножен. Заметив это движение, несчастный жид, вообразил, что пришёл конец ему, завопил благим матом и бросил лошадь, собираясь бежать. Но силы изменили ему, он кинулся на колени и стал молить Бога о спасении, обращаясь к Пи кару, который вовсе и не думал делать ему вреда: он обнажил саблю для того, чтобы срубить молодую берёзку и по ней угадать, в какую сторону нам направиться. Он срубил дерево по середине и рассмотрев ту часть, что торчала в земле, сказал мне с величайшим хладнокровием: „Вот в какую сторону мы должны идти! Кора дерева с этой стороны — с северной — немного побурела и сгнила, между тем как с южной стороны она бела и хорошо сохранилась. И так, направимся к югу!“

Нельзя было терять времени — больше всего мы боялись, чтобы нас не застигла ночь. Мы старались проложить себе путь, всё время заботясь о том, чтобы не сбиться с направления, принятого нами. Еврей, ехавший позади, вдруг страшно вскрикнул. Обернувшись, мы увидали, что он лежит в растяжку; оказывается, он упал с лошади, застрявшей между двух близко растущих деревьев; бедный „коняка“ не мог ни попятиться, ни двинуться вперёд. Мы принуждены были освободить и человека, и лошадь, у которой весь багаж и сбруя свалились на задние ноги.

Меня бесило, что мы теряем попусту столь драгоценное время; я охотно бросил бы лошадь — так бы и пришлось сделать, если бы по прошествии получаса мы не выползли на довольно широкую дорогу; жид признал в ней продолжение той дороги, с которой мы сбились; в доказательство он указал мне на несколько толстых деревьев, говоря, что узнаёт их по ульям; мы сами видели их; к несчастью, они помещались слишком высоко, чтобы их можно было достать [В Польше, в Литве и в некоторых частях России крестьяне выбирают в лесу самые толстые стволы, и на высоте 10— 12 футов выдалбливают в дереве отверстие, глубиною в один фут, при такой же ширине и 3-х футах высоты; туда пчёлы кладут мёд; медведи, очень лакомые и водящиеся во множестве в этих лесах, часто лазают туда добывать мёд. Иногда эти улья служат для них ловушками].

Пикар, взглянул на часы, убедился, что уже около четырёх часов. Мешкать было невозможно. Перед нами расстилалось обширное, покрытое льдом озеро: наш проводник узнал его. Мы переправились через озеро без затруднений и свернув немного влево, продолжали путь по той же дороге.

Только что мы на неё вступили, как увидали четырёх каких-то субъектов, которые остановились, увидав нас. С своей стороны мы приняли меры к обороне. Но мы заметили, что они больше трусят нас, чем мы их, потому что они стали совещаться между собой, идти ли им вперёд или отступить и скрыться в лесу. Наконец незнакомцы пошли нам навстречу и поздоровались с нами. То были евреи, которых наш проводник знал. Они шли из деревни, лежавшей на большой дороге. Деревня была занята французскими войсками, и евреям оставаться там дольше стало невозможным: запасы все истощились, не оставалось ни одного дома, где можно было приютиться даже императору. Мы с удовольствием узнали, что находимся лишь в двух лье от французской армии; но нас уговаривали не идти дальше сегодня вечером, чтобы не сбиться с пути. Нам посоветовали заночевать в первой же лачуге, до которой было уже не далеко. Евреи расстались с нами, пожелав нам доброго вечера. Мы продолжали путь и уже почти совсем стемнело, но тут, к счастью, мы достигли места ночёвки.

Мы нашли там соломы и дров в изобилии. Тот час же мы развели яркий огонь в земляной печурке; а так как потребовалось слишком много времени для варки супа, то удовольствовались куском жареного мяса и ради безопасности решили караулить по очереди, по два часа каждому, имея при себе заряженное ружьё.

Не могу определить, сколько времени я спал, как вдруг был разбужен храпом лошади, испуганной воем волков, осаждавших избу. Пикар взял шест и, привязал к концу его большую охапку соломы и несколько кусочков смолистого дерева, зажёг всё это и кинулся на зверей, держа в одной руке пылающую жердь, а в другой саблю — этим способом на время мы избавились от волков. Он вернулся в избу, гордясь своей победой, Но только что успел он растянуться на соломе, как волки стали рваться с удвоенной яростью. Тогда взяв большую пылающую головню, он кинул её на расстояние 10—12 шагов» потом приказал еврею принести побольше сухого топлива для поддержания огня. После этого подвига мы уже почти не слыхали больше завываний.

Было не более четырёх часов утра, когда Пикар разбудил меня, сделав мне приятный сюрприз. Не сказав мне ни слова, он сварил супу, засыпав его остатками крупы и муки. Кроме того он поджарил кусок конины. Мы поели того и другого с порядочным аппетитом. Пикар уделил пищи и жиду. Мы позаботились также и о нашей лошади: в избе нашлось несколько больших деревянных лоханей, мы наполнили их снегом и оттаяли его. Чтобы очистить воду, мы положили в неё кусок угля. Она послужила нам для питья, для супа, а также чтобы напоить нашу лошадь, которая не пила со вчерашнего дня. Поправив хорошенько нашу обувь, я взял уголёк и заставил жида посветить мне, сделал на доске крупными буквами следующую надпись: «Два гренадёра гвардии императора Наполеона, заблудившиеся в этом лесу, провели ночь с 12-го (24-го) на 13-е (25-е) ноября 1812 года в этой лачуге. Накануне их гостеприимно приютила в своём доме честная польская семья». И подписался.

Едва сделали мы пятьдесят шагов, как наша лошадь упёрлась, отказываясь идти дальше. Проводник сообщил нам, что видит нечто на дороге: это были два волка, сидевших на задних лапах. Пикар выстрелил. Звери разбежались и мы продолжали идти. По прошествии получаса мы были спасены.

Первое, что мы встретили, был бивуак: там собралось человек двенадцать, в которых мы признали немецких солдат, входивших в состав нашей армии. Мы остановились возле костра, чтобы расспросить их. Они уставились на нас, не отвечая, потом стали совещаться между собой. Они находились в страшной нужде. Тут же лежало трое покойников. Так как наш проводник добросовестно исполнял все условия, то мы отдали ему всё ему обещанное и наказав ему ещё раз поблагодарить от нашего имени добрых поляков, распрощались с ним, пожелав ему счастливого пути. Он удалился крупными шагами.

Мы собрались выйти на большую дорогу, отстоявшую всего на расстоянии десяти минут ходьбы, вдруг нас оцепили пятеро немцев, требуя, чтобы мы выдали им лошадь на убой и обещали дать нам нашу долю. Двое уже схватили её за уздечку, но Пикар, не желавший допускать такого насилия, отвечал им на скверном немецком языке, что если они не отпустят уздечку, то он раскроит им головы саблей. И выхватил её из ножен. Немцы всё не слушались. Тогда он закатил тем двум, что держали уздечку, могучий удар кулаком, так что они свалились на снег, выпустив уздечку. Он дал мне подержать лошадь и сказал двоим другим: «Ну-ка подходите, коли посмеете!» Но увидя, что ни один из них не трогается с места, он вытащил из котла, привязанного к лошади, три куска мяса и бросил их солдатам. Тотчас же валявшиеся на земле вскочили, чтобы получить свою долю. Я видел, что они умирают с голоду и, чтобы вознаградить их за побои, я пожертвовал им ещё трёхфунтовый кусок, сваренный на бивуаке у озера. Они кинулись на него как голодные звери, и мы продолжили путь.

Немного подальше, мы набрели ещё на два костра, почти потухших, вокруг которых сидели измученные люди. Двое заговорили с нами; один осведомился: «Правда ли, что нас разместят по квартирам?» А другой крикнул: «Товарищ, что эта лошадь предназначается на убой? Я прошу хоть немножко крови!» На это мы не отвечали ни слова. Мы находились ещё на расстоянии выстрела от большой дороги, и пока не замечали никакого движения и никаких приготовлений к выступлению. Выйдя на дорогу, я довольно громко сказал Пикару: «Теперь мы спасены!» Какой то субъект, стоявший возле, завернувшись в полу обгорелый плащ, проговорил, возвысив голос: «Ну, нет ещё!» И отошёл, пожимая плечами. Очевидно, он лучше нашего знал, как обстоят дела.

Немного погодя мы увидели отряд, человек в тридцать, состоявший из сапёров и понтонёров. Я узнал в них тех самых, которых мы встретили в Орше, где они стояли гарнизоном [Понтонёрам и инженерам-сапёрам мы обязаны спасением — они соорудили мосты, по которым мы переправились через Березину].

Этот отряд, под командой трёх офицеров, приставший к нам всего четыре дня тому назад, ещё не успел пострадать: люди казались бодрыми. Они шли по направлению к Березине. Я обратился к офицеру с вопросом, где находится главная квартира. Он отвечал, что она ещё немного позади, но что должно начаться движение и что скоро мы увидим голову колонны. Он посоветовал нам кстати поберечь свою лошадь: от императора получен приказ забирать всех попадающихся на пути лошадей для артиллерии и обоза раненых. В ожидании колонны, мы спрятали лошадь на опушке леса.

Не сумею описать всех бедствий, всех страданий, всех раздирающих душу сцен, какие я имел случай наблюдать и в каких принужден был сам участвовать. Всё это оставило во мне страшные, неизгладимые воспоминания. Настало 13-е (25-е) ноября, было часов семь утра, и ещё не совсем рассвело. Я сидел погруженный в чёрные думы, как вдруг увидал вдали голову колонны и указал на неё Пикару.

Первые кого мы увидели, были генералы; некоторые ехали верхом, но большинство шли пешком, как и многие другие высшие офицеры, остатки священных эскадрона и батальона, которые были сформированы 10-го (22-го) и от которых теперь, через три дня, оставались лишь жалкие следы. Они плелись с трудом, у всех почти были отморожены ноги и завёрнуты в тряпьё или куски овчины; все умирали с голоду. Затем шёл император, тоже пеший, с палкой в руке. Он был закутан в длинный плащ, подбитый мехом, а на голове у него была шапка малинового бархата, отороченная кругом чёрнобурой лисицей. По правую руку от него шёл, также пешком, король Мюрат, по левую — принц Евгений, вице-король Италии; далее маршалы Бертье, принц Нефшательский, Ней, Мортье, Лефевр и другие маршалы и генералы, чьи корпуса были большею частью истреблены.

Миновав нас, император сел на коня, как и часть его свиты; у большинства генералов уже не было лошадей. За императорской группой следовали семь или восемь сот офицеров и унтер офицеров, двигавшихся в глубочайшем безмолвии с значками полков, к которым они принадлежали и которые столько раз водили в победоносные сражения. То были остатки от шестидесятитысячной слишком армии. Далее шла пешая императорская гвардия в образцовом порядке — впереди егеря, а за ними старые гренадёры.

Мой бедный Пикар, целый месяц не видевший армии, наблюдал всё это, не говоря ни слова, но по его судорожным движениям можно было догадаться, что происходит в его душе. Несколько раз он стучал прикладом ружья о землю и бил себя кулаками в грудь. Крупные слёзы катились по его щекам на обледеневшие усы.

Повернувшись ко мне, он промолвил: «Ей Богу, земляк, мне кажется, что всё это сон. Не могу удержать слёз, видя, что император идёт пешком, опираясь на палку — он, этот великий человек, которым все так гордимся!» При этом Пикар опять стукнул ружьём об землю. Этим движением он, вероятно, хотел придать больше выразительности своим словам.

— А заметили вы, как он взглянул на нас? — продолжал Пикар. Действительно, проходя мимо, император повернул голову в нашу сторону. Он взглянул на нас так, как всегда глядел на солдат своей гвардии, когда встречал их идущими в одиночку, а тут в эту злополучную минуту, он, вероятно, желал своим взглядом внушить нам мужество и доверие. Пикар уверял, будто император узнал его — вещь весьма возможная.

Мой старый товарищ, из опасения показаться смешным, снял свой белый плащ и держал его под мышкой. Хотя у него всё продолжала болеть голова, но он опять надел свою мохнатую шапку, не желая показываться на людях в мерлушковой шапке, подаренной ему поляком. Бедный Пикар забывал о своих грустных обстоятельствах и думал только о положении императора и своих товарищей, которых ему страстно хотелось увидать.

Наконец показались старые гренадёры. Это был первый полк, а Пикар принадлежал ко второму. Скоро мы увидали и его, потому что колонна первого была не очень длинна. По моему, в нём не хватало по крайней мере половины. Очутившись перед батальоном, где он состоял, Пикар выступил вперёд, что бы присоединиться к нему.

Тотчас же послышались восклицания: «Смотрите, как будто бы и Пикар!» — Да, отвечал Пикар, это я, друзья мои. Я самый, и теперь не покину вас до смерти! — Рота немедленно овладела им (ради лошади, само собою разумеется). Я сопровождал его ещё некоторое время, чтобы получить кусок конины, если убьют лошадь, но тут с правой стороны роты раздались крики: «Лошадь составляет собственность роты, раз как человек служит в ней!» — Это правда, — возразил Пикар что я принадлежу к роте, но сержант, который требует своей доли, сшиб с седла хозяина этой самой лошади. — «В таком случае, — сказал один сержант, знавший меня в лицо, — он и получит свою долю!» Этот сержант исполнял должность фельдфебеля, умершего накануне. Колонна остановилась, офицер спросил Пикара, откуда он взялся и как очутился впереди, когда все которые, подобно ему, сопровождали обоз, уже вернулись три дня тому назад. Привал продолжался довольно долго. Пикар рассказал о всех своих приключениях, поминутно прерывая свою речь, чтобы осведомиться о многих товарищах, которых не находил в рядах: все они погибли. Он не решался спросить о своём товарище по нарам, в то же время и земляке. Наконец он всё-таки спросил: «А где же Ружо?» — В Красном, отвечал барабанщик. — «А, понимаю!» — Да, подтвердил барабанщик, — он умер от гранаты, оторвавшей ему обе ноги. Расставаясь с нами, он сделал тебя своим душеприказчиком; он поручил мне передать тебе свой крест, свои часы и кожаный мешочек с деньгами и разными мелкими вещами. Он велел всё это передать своей матери, а если бы тебе, как и ему, не посчастливилось вернуться во Францию, то он просил поручить, эти вещи кому-нибудь другому.

И тут же, перед всей толпой, барабанщик, которого звали Патрикием, вытащил из ранца все поименованные вещицы, сказав Пикару: «Вручаю их тебе, старый товарищ, в том же виде, в каком получил их из его рук: он сам вынул их из своего ранца, который мы тотчас же опять подложили ему под голову. Минуту спустя его не стало.» «Хорошо, — сказал Пикар, — если мне выпадет на долю счастье вернуться на родину, то я исполню последнюю волю моего товарища». Между тем войска двинулись. Я распрощался со своим спутником, обещаясь повидаться с ним вечером на бивуаке.

Я остановился на краю дороги и стал выжидать прохождения нашего полка — мне сказали, что он находится в арьергарде.

За гренадёрами следовало более 30 тысяч войска; почти все были с отмороженными руками и ногами, большею частью без оружия, так как они все равно не могли бы владеть им. Многие шли, опираясь на палки. Генералы, полковники, офицеры, солдаты, кавалеристы, пехотинцы всех национальностей, входящих в состав нашей армии, шли все вперемежку, закутанные в плащи, подпалённые, дырявые шубы, в куски сукна, в овчины, словом — во что попало, лишь бы как-нибудь защититься от стужи.

Шли они не ропща и не жалуясь, готовясь, как могли, к борьбе, если бы неприятель стал противиться нашей переправе. Присутствие императора воодушевляло нас и внушало доверие; он всегда умел находить новые ресурсы, чтобы извлечь нас из беды. Это был всё тот же великий гений, и как бы мы ни были несчастны, всюду с ним мы были уверены в победе.

Это множество людей на ходу оставляло за собой мёртвых и умирающих. Мне пришлось подождать с час, пока прошла вся колонна. Дальше тянулась длинная вереница ещё более жалких существ, следовавших машинально, на значительных промежутках. Эти дошли, выбиваясь из последних сил — им не суждено было даже перейти через Березину, от которой мы были так близко. Минуту спустя я увидал остатки молодой гвардии, стрелков, фланкёров и несколько волтижёров, спасшихся в Красном, когда полк, командуемый полковником Люроном, был на наших глазах смят и изрублен русскими кирасирами.

Эти полки, смешавшись, шли всё-таки в порядке. За ними следовала артиллерия и несколько фургонов. Остальная часть большого парка, под командой генерала Нефа, была уже впереди. Вскоре показалась правая колонна фузелёров-егерей, с которыми наш полк образовал одну бригаду. Число их ещё сильнее сократилось. Наш полк был отделён от них небольшим количеством артиллерии, которую с трудом тащили лошади. Минуту спустя я увидал правую колонну, идущую двумя рядами по обе стороны дороги, чтобы присоединиться к левой фузелёров-егерей. Полковй адъютант, майор Рустан, первый увидал меня, сказал : «Вы ли это, мой бедный Бургонь?» Вас считали мёртвым в арьергарде, а вы живы и впереди! Ну и прекрасно! Не встречали ли вы позади людей нашего полка?" Я отвечал, что трое суток я бродил с одним гренадёром по лесу, чтобы не быть захваченным в плен русскими. Наконец подошла наша рота; я успел занять своё место на правом фланге, а товарищи ещё не заметили меня; они шли понурив головы и уставив глаза в землю, почти ничего не видя, до такой степени мороз и бивуачный дым испортил им зрение. Узнав, что я вернулся, они подошли ко мне и засыпали меня вопросами, на которые я не в силах был отвечать, до того я был растроган, очутившись среди них, точно я вернулся в свою родную семью! Они говорили мне, что не постигают, как это я мог отстать от них, и что это не случилось бы, если бы они во время заметили, что я болен и не могу следовать за ними. Окинув глазами роту, я увидал, что она ещё значительно убыла. Капитана не было с ними: все пальцы у него отвалились. В настоящую минуту не знали, где он — говорят, он ехал на плохой кляче, с трудом добытой для него.

Двое моих друзей, Гранжье и Лебуд, видя, что я еле держусь на ногах, взяли меня под руки. Мы присоединились к фузелёрам-егерям. Я не помню, чтобы когда-нибудь в жизни мне так сильно хотелось спать, но делать нечего, приходилось маршировать дальше. Мои друзья убеждали меня подремать немного, пока они ведут меня под руки, и мы делали это по очереди, так как их тоже клонило ко сну. Несколько раз нам случалось останавливаться совсем, причём все трое спали. К счастью, в этот день холод значительно смягчился, иначе наш сон неминуемо перешёл бы в смерть.

Среди ночи мы прибыли в окрестности Борисова. Император остановился в замке, лежавшем вправо от дороги, а вся гвардия расположилась вокруг. Генерал Родэ, наш командир, завладел теплицей замка, для ночёвки. Мои друзья и я поместились позади теплицы. Ночью мороз значительно усилился. На другой день, 14-го (26-го), мы заняли позицию на берегах Березины; император с утра находился в Студянке, маленькой деревушке, лежащей на высоте напротив.

Прибыв, мы увидали, что молодцы-понтонёры заняты сооружением мостов для переправы войск. Вся ночь они проработали по плечи в воде, среди льдин, подбодряемые своим начальником (генералом Эбле). Они жертвовали своей жизнью для спасения армии. Один из моих приятелей уверял, что видел как сам император подносил им вина.

В два часа пополудни первый мост был готов. Сооружение его было очень затруднительно и хлопотливо — козлы постоянно погружались в тину. Тотчас же корпус маршала Удино переправился через него, чтобы атаковать русских, если бы они воспротивились нашей переправе. Ещё раньше, прежде чем готов был мост, кавалерия 2-го корпуса переправилась через реку вплавь; каждый всадник на крупе лошади вёз ещё пехотинца. Второй мост для артиллерии и кавалерии, был окончен к четырём часам. Этот второй мост обрушился вскоре, и в ту минуту, как начала переправляться артиллерия. Много народу при этом погибло.

Вскоре по прибытии нашем на берега Березины я улёгся, завернувшись в медвежью шкура; со мной сделался лихорадочный озноб. Долго пролежал я в бреду; мне представлялось, что я дома у отца угощаюсь картофелем, лепёшкой по-фламандски и пью пиво. Не знаю, сколько времени я пробыл в таком состоянии, но помню, что мои друзья принесли мне в манерке бульона из конины, очень горячего, который я выпил с удовольствием; несмотря на холод, бульон вызвал у меня испарину, потому что кроме окутывавшей меня медвежьей шкуры друзья мои, покуда я трясся в ознобе, накрыли меня большой клеёнкой, содранной с зарядного ящика, очутившегося без лошадей. Остаток дня и всю ночь я пролежал не двигаясь.

На другой день, 15-го (27-го), мне стало полегче, но я был страшно слаб. В этот день император перешёл через Березину с частью гвардии и приблизительно тысячью людей, принадлежавших к корпусу маршала Нея. Это была часть остатков его армейского корпуса. Наш полк оставался на берегу. Я услыхал, что кто-то зовёт меня по имени: оглядываюсь и узнаю г. Пеньо, директора императорских почт и подстав. Увидев мой полк, он осведомился обо мне. Ему сообщили, что я болен. Он пришёл не для того, чтобы оказать мне помощь — у него у самого ничего не было — а чтобы подбодрить меня хоть словом. Я поблагодарил его за участие, прибавив, что мне, кажется не суждено ни переправиться через Березину, ни увидать Францию, но что если он будет счастливее меня, то я прошу его рассказать моим родным, в каком печальном положении он меня видел. Он предлагал мне денег, но я поблагодарил, у меня было своих 800 франков, и всю эту сумму я охотно отдал бы за ту лепёшку и за тот картофель, которыми я во сне угощался у себя дома.

Перед уходом он показал мне рукой тот дом, где поместился император, прибавив, что это прежний мучной лабаз. Но к несчастью, русские всё оттуда повытаскали, так что ему нечего предложить мне. Засим он пожал мне руку и отправился через мост.

Когда он ушёл, я сообразил, что он упоминал о мучном складе, помещавшемся в том доме, где расположился император, и хотя был страшно слаб, однако кое-как дотащился до того места. Не так давно император покинул этот дом и там уже успели снять все двери. Войдя, я увидал несколько комнат, по которым и прошёлся. Всюду заметно было, что тут прежде помещался склад муки. В одной из комнат я увидал на полу щель в палец. Я уселся на пол и остриём сабли принялся выковыривать муку пополам с землёю и тщательно собирать её в платок. По прошествии получасовой работы, я наскрёб по крайней мере фунта с два, причём восьмая часть состояла из подмеси земли, соломы и мелких щепочек. Не беда! В эту минуту я не обратил на это никакого внимания. Я вышел из дома счастливый и довольный. Направляясь в сторону нашего бивуака, я заметил костёр, вокруг которого грелось несколько солдат гвардии. В числе их был один музыкант нашего полка, у которого на ранце болталась жестяная манерка. Я поманил его к себе; но так как ему не очень то хотелось покидать своё место, не зная зачем я его зову, то я показал ему свой узелок, давая понять, что тут есть что то съестное. Он поднялся не без труда, и когда подошёл ко мне, я объяснил ему потихоньку, что если он даст мне на подержание свою манерку, то я напеку лепёшек и поделюсь с ним. Он немедленно согласился на моё предложение. Кругом было много брошенных костров, и мы отыскали один в сторонке. Я намесил теста и сделал четыре лепёшки: половину я отдал музыканту, которого привёл с собой обратно в полк. Прибыв туда, я поделился с теми, которые вели меня под руки, и так как лепёшки были ещё горячие, то все нашли их превкусными. Напившись мутной воды из Березины, мы стали греться у костра в ожидании приказа переправляться через мост.

У нашего костра сидел между прочим один солдат нашей роты, который вдруг ни с того, ни с сего стал надевать на себя парадную форму; я спросил его, зачем он это делает. Не отвечая мне, он дико хохотал. Этот человек был болен, его смех был предсмертным; в ту же ночь его не стало.

Немного дальше приютился старый солдат с двумя нашивками, прослуживший лет пятнадцать. Жена его была маркитанткой. Они всего лишились: повозки, лошадей, багажа и двоих детей, погибших в снегу. У бедной женщины оставался только её умирающий муж. Несчастная, ещё не старая женщина, сидела на снегу, держа на коленях голову своего больного мужа, который был без чувств. Она не плакала, горе её было слишком глубоко. Позади, опершись на её плечо, стояла девочка лет тринадцати, прелестная как ангел, единственный их ребёнок, оставшийся в живых. Бедняжка громко рыдала. Слёзы её лились потоком и замерзали на холодном лице её отца. Она была одета в солдатскую шинель поверх рваного платьишка и с овчиной на плечах, для защиты от холода. На голове у неё и у матери были мерлушковые шапки. Из их полка не оставалось в живых ни души, чтобы поддержать и утешить их. Мы сделали всё возможное при подобных обстоятельствах; я так и не узнал, удалось ли спасти эту несчастную семью. Впрочем куда ни повернись, всюду можно было натолкнуться на подобные сцены.

Повозки и брошенные зарядные ящики доставляли нам хорошее сухое топливо, чтобы погреться, и мы пользовались им.

Мои друзья стали меня расспрашивать, как я провёл те три дня, что был в отсутствии. Они рассказали мне в свою очередь, что 11-го (23-го), когда они шли по дороге, пересекавшей лес, они увидали 9-й корпус, выстроенный в боевом порядке на дороге и кричавший: «Да здравствует император!» Они пять месяцев не видали императора. Этот армейский корпус, почти совсем не пострадавший и никогда не терпевший недостатка в продовольствии, был поражён при виде нашего жалкого положения, а мы были поражены, найдя его таким бодрым. Они не могли поверить, что это и есть московская армия, та армия, которую они видели такой молодецкой, такой многочисленной, а теперь такая она жалкая, оборванная, такая малолюдная!

2-й армейский корпус, командуемый маршалом Удино, как и 9-й, под предводительством маршала Виктора, герцога Белюнского, и поляки под начальством Домбровского так и не побывали в Москве; они стояли в Литве на квартирах, но за последние дни стали сражаться с русскими, отбросили их и забрали у них значительное количество багажа; этот багаж порядочно таки стеснял нас. Но, отступая, русские сожгли мост, единственный, существовавший через Березину, что останавливало наше движение и держало нас блокированными среди болот меж двух лесов и скученными в одной общей массе. Тут были всевозможные национальности: французы, итальянцы, испанцы, португальцы, хорваты, немцы, поляки, румыны, неаполитанцы и даже пруссаки.

Маркитанты с жёнами и детьми в отчаянии плакали и вопили. Замечено было, что мужчины оказались менее женщин выносливы к страданиям, и нравственным и физическим. Я видал женщин, претерпевавших с изумительной стойкостью все беды и лишения. Иные даже стыдили мужчин, не умевших переносить испытания с мужеством и покорностью. Очень немногие из этих женщин погибли, разве только те, что попали в Березину во время переправы или были раздавлены в толпе.

С наступлением ночи у нас водворилось спокойствие. Каждый удалился на свой бивуак и, странное дело, никто больше не являлся, чтобы переходить через мост. Всю ночь, с 15-го (27-го) на 16-е (28-е), он был свободен. Огонь у нас был хороший и я заснул; но посреди ночи меня опять принялась трясти лихорадка, я стал бредить; вдруг грянула пушка и заставила меня очнуться. Был уже день, часов 7 утра. Я встал, взял ружьё и, никому не сказав ни слова, подошёл к мосту и переправился по нём буквально один-одинёшенек. Я не встретил ни души, кроме понтонёров, ночевавших по обоим концам, чтобы починять мост в случае какой-нибудь неисправности.

Очутившись на той стороне, я увидал направо большой досчатый сарай. Там император ночевал и оставался до сих пор. Я дрожал от лихорадки и подошёл погреться к костру, вокруг которого сидели офицеры, занятые рассматриванием карты; но меня приняли так недружелюбно, что я принуждён был убраться. Тем временем подошёл ко мне солдат нашего полка и сообщил, что полк только что переправился по мосту и расположился в боевом порядке во второй линии, позади корпуса маршала Удино, сражавшегося влево от нас. Гремели пушки, ядра долетали до того места, где я находился — тогда я решил присоединиться к полку, рассудив что лучше умереть от ядра, чем с голоду и холоду: я двинулся в лес. Дорогой я встретил капрала роты, тащившегося с трудом. Мы добрались до полка под руку, взаимно поддерживая друг друга. В нескольких шагах от роты был разведён костёр: капрал весь трясся от лихорадки, и я подвёл его к огню. Но только что успели мы расположиться, как просвистело ядро, попало моему несчастному товарищу прямо в грудь и сразило его наповал. Ядро не прошло навылет, а застряло в его теле. Увидав его мёртвым, я не мог удержаться, чтобы не сказать: «Бедный Марселей! Тебе хорошо теперь!» В ту же минуту пронёсся слух, что маршал Удино ранен.

Увидав, что убит один из солдат полка, полковник подошёл к костру и, заметил, что я совсем болен, приказал мне вернуться к тет-де-пону, подождать там всех отставших людей и, собрав их, привести в полк. Когда я подошёл к мосту, там уже царила сумятица. Люди, не захотевшие воспользоваться ночью и частью утра для переправы, теперь, услышав пушки, нахлынули толпой к берегам Березины, чтобы переправиться по мосту.

Ко мне же подошёл капрал роты, по прозвищу «толстый Жан», семью которого я знавал, и со слезами спросил меня, не видал ли я его брата? Я отвечал отрицательно. Тогда он рассказал мне, что со времени битвы под Красным он не расставался с братом, который болен лихорадкой, но что утром, перед тем, как перейти через реку, в силу какого то необъяснимого рока они разлучились.

Думая, что брат впереди, он всюду искал его на позиции, где стоит полк, но теперь намерен вернуться через мост назад — ему необходимо найти брата хотя бы ценою погибели…

Желая отвлечь его от рокового решения, я убеждал его остаться со мной у тет-де-пона, где мы вероятно увидим его брата, когда он явится. Но добрый малый сбросил с себя ружьё и ранец, говоря, что дарит его мне, так как мой утерян, а что касается ружья, то в них нет недостатка на той стороне. Потом он бросается к мосту; я стараюсь задержать его; показываю ему мёртвых и умирающих, которыми уже завален мост; мы видим, как упавшие мешают другим переправляться, ловят их за ноги, вместе с ними катятся в Березину, чтобы вынырнуть между льдин, затем исчезнуть совсем и очистить место другим. Но «толстый Жан» не слушает меня. Устремив глаза на эту картину ужасов, он воображает, что видит на мосту своего брата, пробирающегося сквозь толпу. Тогда, ничего не сознавая, кроме своего отчаяния, он бросается на груду трупов людей и лошадей, заграждавших вход на мост, и лезет дальше [В конце моста было болото, очень топкое место, где вязли лошади, падали и не могли больше подняться. Много людей, увлекаемых толпой, добрались до конца моста, но падали в изнеможении, а следующие топтали их ногами]. Первые отталкивают его, видя в нём новое препятствие к переходу. Но он не унывает. «Толстый Жан» силён и крепок; его оттирают до трёх раз. Наконец он пробирается к тому несчастному, которого принимал за своего брата, но оказывается, что это не он. Я наблюдал за всеми его движениями. Тогда, заметив свою ошибку, он тем не менее горит желанием достигнуть другого берега, но его опрокидывают на спину на самом краю моста и он близок к тому, чтобы свалиться в воду. Его топчут ногами, шагают по его животу, по голове; ничего не может сокрушить его. Он находит в себе новый запас сил, поднимается, ухватившись за ногу одного кирасира, а тот в свою очередь, чтобы устоять, хватается за руку другого солдата, Но кирасир, у которого накинут на плечи плащ, запутывается в нём, спотыкается, падает и сваливается в Березину, увлекая за собой «толстого Жана» и другого солдата, уцепившегося ему за руку. Они умножают собою число трупов, скученных под мостом и по обоим концам его.

Кирасир с другим солдатом исчезли под льдинами, но «толстому Жану» посчастливилось ухватиться за козлы, подпиравшие мост; за них он цеплялся, встав на колени на лошадь, лежавшую поперёк. Он молит о помощи, но его не слушали. Наконец сапёры и понтонёры бросили ему конец верёвки, он с ловкостью подхватил её и завязал себе вокруг туловища. Наконец, переходя от одних козел к другим, пробираясь по трупам и по льдинам, он достиг другого берега и там его вытащили. Но я уже больше не видал его; на другой день я узнал, что он таки отыскал своего брата в полуверсте оттуда, он застал его умирающим, и что сам он в безнадёжном состоянии. Так погибли эти два добрых брата, а также и третий, служивший во 2-м уланском полку. По возвращении моём в Париж, я видался с их родителями, явившимися ко мне справляться о своих детях. Я оставил в них луч надежды, сказав, что они в плену, но сам был твёрдо уверен, что их уже нет в живых.

Во время этой бедственной переправы гренадёры гвардии бегали от одного бивуака к другому. Их сопровождал офицер; они просили сухого топлива, чтобы развести огонь для императора. Каждый спешил отдать всё, что у него было лучшего; даже умирающие — и те приподнимались, говоря: «Вот, берите — ведь это для императора!»

Было часов десять; второй мост, предназначен для кавалерии и артиллерии, рухнул под тяжестью пушек, в ту минуту, когда на нём находилось много людей — большая часть их погибла. Тогда беспорядок ещё усилился, все бросились к первому мосту, не было возможности проложить себе путь. Люди, лошади, повозки, маркитанты с жёнами и детьми — всё смешалось в общую кашу и давилось на пути; несмотря на крики маршала Лефевра, стоявшего у входа на мост, ему не удавалось водворить маломальский порядок, и он не мог долее оставаться на мосту. Он был унесён людским потоком со своей свитой и чтобы не быть раздавленным, принужден был перейти через мост.

Мне удалось уже собрать пять человек нашего полка, из коих трое потеряли свои ружья в сумятице. Я заставил их развести костёр. Глаза мои были постоянно устремлены на мост. Я увидал сходившего с моста человека, закутанного в белый плащ. Подталкиваемый толпой, он споткнулся и упад на околевшую лошадь по левую сторону от моста, потом поднялся с великим трудом, но скоро опять свалился у самого нашего костра. Некоторое время он оставался в этом положении; думая, что он умер, мы хотели убрать его в сторону и снять с него плащ, но он поднял голову и узнал меня. Это был оружейный мастер полка. Он начал плакаться на судьбу и рассказывать мне о своих злоключениях: «Ах, сержант! Какое со мной несчастье! Я всё потерял: лошадей, повозку, слитки золота, меха! У меня остался ещё мул, приведённый мной их Испании. Но и его я принужден был бросить, а он был нагружен золотом и мехами! Я перешёл по мосту, даже не коснувшись ногами настилки, меня перенесла толпа, зато я еле жив!» Я возразил ему, что он может считать себя счастливым и благодарить Провидение, если ему удастся вернуться во Францию хоть бедняком, да целым и невредимым.

К нашему костру нахлынула такая толпа, что мы принуждены были оставить его и развести другой в нескольких шагах позади. Беспорядок всё возрастал, но вскоре стадо ещё хуже, когда маршала Виктора атаковали русские — бомбы и ядра посыпались в толпу. К довершению беды, повадил снег с холодным ветром. Безурядица продолжалась весь день и всю ночь; всё время по Березине вместе с льдинами плыли трупы людей и коней, а повозки, нагруженные ранеными, загораживали мост и падали вниз. Сумятица ещё усилилась, когда между 8 и 9-ю часами маршал Виктор начал отступление. Перед ним очутились груды трупов, через которые он не мог протискаться по мосту с своими войсками. Арьергард 9-го корпуса оставался ещё на той стороне и должен был покинуть позицию лишь в последнюю минуту. В ночь с 16-го (28-го) на 17-е (29-е) все эти несчастные имели полную возможность перейти на другой берег, но, окоченев от стужи, они замешкались, греясь у костров, для которых послужили повозки, оставленные и зажжённые нарочно, чтобы заставить этих людей уйти оттуда.

Я ретировался назад с 17-ю людьми полка и сержантом Росьером. Его вёл один солдат полка. Он почти ослеп и его трясла лихорадка. (Впоследствии я узнал, что этому сержанту удалось вернуться во Францию. Так как у него было много денег, то какой-то жид доставил его до Кенигсберга. Но, приехав во Францию, он сошёл с ума и пустил себе пулю в лоб). Из сострадания я одолжил ему свою медвежью шкуру; ночью пошёл снег, но таял на меху вследствие сильного жара от костра и от жару же она ссыхалась. Утром, когда я хотел взять её, она оказалась до того жёсткой, что никуда не годилась. Таки пришлось бросить её. Но, желая извлечь из неё пользу до конца, я прикрыл ею одного умирающего.

Ночь провели мы прескверно. Много людей императорской гвардии погибло. Наконец, настало утро 17-го (29-го) ноября. Я отправился опять к мосту посмотреть, не найду ли ещё кого из солдат полка. Несчастные, не захотевшие воспользоваться ночью для того, чтобы спастись, когда рассвело, кинулись толпами на мост. Уже заготовлялось всё нужное, чтобы сжечь его. Многие бросались прямо в реку, надеясь, что им удастся переправиться как-нибудь вплавь по льдинам, но никому не удалось пристать к другому берегу. Я сам видел людей, погружённых по плечи в воду, с побагровевшими лицами, и все погибали самым жалким образом. На мосту я увидал одного маркитанта, несшего ребёнка на голове, Жена его шла впереди, испуская вопли отчаяния. Смотреть на всё это было свыше сил моих, я не мог выдержать более. В тот момент, когда я отходил, повозка, в которой находился раненый офицер, свалилась с моста вместе с лошадью и несколькими сопровождавшими её людьми. Так погиб Легран, брат доктора Леграна из Валансьена. Он был ранен при Красном и добрался до Березины. Когда русские стали обстреливать мост, говорят, он вторично был ранен, прежде чем упал в воду вместе с повозкой.

Наконец, я удалился. Мост зажгли; вот тут-то, говорят, разыгрались сцены, неподдающиеся описанию. Переданные мною подробности представляют лишь бледный набросок страшной картины.


Текст приводится по изданию: Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год. Воспоминания сержанта Бургоня. — Библиотека мемуаров. — «Правда-Пресс», 2005. — 288 с.