Борис Садовской
правитьПод Павловым щитом
правитьпочию невредим.
Екатеринославского кирасирского полка подполковник Федор Петрович Уваров царскою милостью не в очередь произведен в полковники и, не в пример прочим, тем же чином переведен в лейб-гвардии Конный полк.
Почему так? За что Федору Петровичу эдакое счастье?
Всем еще памятно восшествие покойного государя на престол, когда медный конь самодержавства вдруг захрапел под железной уздою Павла. Смятенье великое совершилось в умах российских. Ревнуя о справедливости, милосердии и благе общем, государь с виновных взыскивал беспощадно, и говаривали тогда, что Сибирь к нам сразу сделалась куда ближе, чем было при матушке Екатерине, словом сказать, придвинул ее Павел Петрович как бы под самый под Петербург. Ямщиков не хватало развозить ссыльных, и фельдъегеря, трясясь день и ночь на перекладных, отбивали себе до смерти нутро. Государь, учредя под окном кабинета челобитный ящик, каждый вечер сам изволил прочитывать жалобы и доносы; на чины и звания невзирая, суд творил строгий и справедливый. Ежели ты виноват, все равно, будь ты прапорщик или генерал, перво-наперво отведаешь собственной царской трости, после у графа Палена выкушаешь стаканчик лафиту, сиречь в каземате с крысами посидишь, не то архаровками-плетями поцарапает тебя полицеймейстер Архаров, а там стянут тебе, голубчику, брюхо ремнем, чтобы кишки не тряслись, посадят с фельдъегерем на тележку, и ау! столбовым трактом прямо в Сибирь на поселенье.
Зато коли захочет кого милостями возвеличить император, так тоже безо всякой меры превознесет. Иной капралом еще при Петре Федорыче лямку тянул, за неспособность при матушке вчистую был уволен, годов тридцать пять коптел у себя в деревне, кур щупал да огурцы садил, а тут вдруг налетает на него орлом фельдъегерь: «По именному…» Тот, известно, ни жив, ни мертв: крестится, плачет, а ехать надобно; вот и мчат эдакого старикашку прямо в Зимний дворец; бурей марширует по кабинету Павел Петрович: глаза враскос, лицо дергается, эспонтоном выделывает сам с собой всякие штуки. «Спасибо за службу!» Да и ну жаловать и деревней, и чинами, и чем попало, инда песок у старика сыплется со страху. А какая там его служба? Только в том все и дело, что родителя больно почитал Павел Петрович, оттого и слуг его награждал не в меру.
Перед тем как Федору Петровичу Уварову стать гвардии полковником по воле Божьей, император со всем семейством изволил посетить матушку Москву. В ту пору проживал там сенатор Лопухин, Петр Васильич, барин тихий и хворый, даром что богат, и по своему смиренству обретался у второй своей супруги, Катерины Николавны, под башмачком.
Под башмачком, так оно сказывают дамскому полу для учтивства, а будет верней сказать, что Петр Васильич не под башмачком состоял, а под здоровеннейшим башмачищем. Катерина Николавна Лопухина, баба крепкая, из лица смуглая, сурового виду, была еще в полном своем соку, и хоть достукивал ей пятый десяток, однако красоту на себя наводила каждый день, и так чисто, что я невдомек бы никому, да раз сама по нечаянности обмахнулась: приехала второпях ко всенощной с одной бровью. Амуры все еще поигрывали у нее в коленках и от прохладного жития барыня наша была весьма не прочь, только супруг-то по старости лет давно уж любил ее любовью ангельской. Ну, ангельская любовь, это разве монахам впору, да и те к себе в келью беса почасту припускают. Катерина же Николавна к иноческим подвигам склонности никакой не имела вовсе. Вот и приглянулся ей Уваров, Федор Петрович, мужчина видный, плечистый; хоть и не шибко умен, да сложен зато хорошо и смотрит браво, да к тому ж еще в кирасирах служит, а у нас барыни шпорного звону слышать доселе не могут без волненья. Перемигнулся разок-другой за обедней Федор Петрович с сенаторшей, глядь, под вечерок лопухинская Дарьюшка с письмецом и бежит в казармы.
Кто ж сам себе враг, чтоб от счастья своего да отказаться? Положено было Федору Петровичу за кавалерские его услуги от Катерины Николавны ассигнациями сотня в месяц, и карету четверкой нанимали ему особо за тридцать пять целковых.
Между тем у Петра Васильича Лопухина от первого его брака возрастала любимая дочка, Анна Петровна. Красавица, и золотым пером не опишешь. Много рассказывать нечего, а только как в сказках говорится: очи ясные, уста алые, грудь лебяжья, косы что трубы, голосок соловьиный.
Ну, а такой красавице, известно, надобно и кавалера под стать. Много сваталось к Анне Петровне всякого народу: и поручики молодые, и штатские щеголи, и сенаторы-старичье, и генералы; все не подошли, всем арбуз вышел.
Государь Павел Петрович, по рыцарскому обычаю своему, не любил лишней свиты и часто верхом на рыжем своем Фрипоне в одиночестве изволил кататься по Москве и пустынным ее окраинам, никем не бывая узнан. Однажды верный конь занес державного всадника на Сокольничье поле. Сутулый, приземистый, с лицом от встречного ветру покраснелым, в огромной, нахлобученной на широкие брови шляпе, Павел Петрович курцгалопом пронесся мимо летнего лопухинского дома и нечаянно бросил взор на юную Анну Петровну, стоявшую на решетчатой террасе. Облокотясь на перила, красавица ощипывала розовыми пальчиками белые лепестки ромашки, гадая по известной российской примете: любит, не любит. Анна Петровна не узнала, а пожалуй, и вовсе не заметила пожилого, некрасивого офицера на куцем коньке, а уж Павел Петрович, дав шпоры Фрипону, поднял по дороге пыль волнистыми облаками, унося в рыцарском сердце своем Купидонову стрелу.
Стрела сия, видно, пущена была метко, ибо любовная рана в сердце Павла Петровича не токмо не зажила, но воспалялась больнее с каждым часом. На балу в Благородном собрании приметно всем было, что государь изволил, прохаживаясь, милостиво беседовать с сенатором Лопухиным, а прекрасной дочери его, Анне Петровне, поднесши розу, выговорил французский комплимент. При дворе сразу, по единому нюху, верхним чутьем все знают: на другой же день у лопухинских ворот из кареты волком вылезал граф Аракчеев, насупя оливковое свое обличье, а следом за ним спрыгнул с коня румяный, веселый, как младенец, граф Павел. Аракчеева государь посылал узнать, хорошо ли Анна Петровна почивала, приказав вручить ей при сем алмазный фермуар, а Пален уж сам от себя счел долгом с решпектом явиться к почтенному сенатору.
Анне Петровне выпал высокий и славный жребий: увенчать любовный пламень российского самодержца. Так красота достойно сочеталась с силой.
Рече и бысть.
Высочайшим указом сенатор Лопухин возведен в княжеское Российской империи достоинство с титулом светлости. Неотложные государственные дела потребовали присутствия его при особе государя. Спешно собралась из Москвы лопухинская семья.
Все шло хорошо; только в самый последний час, когда дорожные колымаги, увязанные доверху корзинами и кулями, подвалили, гремя, к крыльцу, князь Петр Васильич подошел к развалистому крытому тарантасу, хватился супруги. Внезапное отсутствие ее в таковой решительный миг всех чрезвычайно смутило. Кинулись на розыски: что же? Княгиня Катерина Николавна в спальной у себя заперлась на ключ и объявить приказала, что, покудова государь ее воли не исполнит, она из Москвы не двинется ни ногой. Артачилась долго бешеная баба, насилу, наконец, провожатый флигель-адъютант ее уломал и даже, став перед образом, побожился, что просьбу ее непременно уважит император. «Моя-де падчерица, моя над нею и власть, и ежели в Питере по-моему сделано не будет, я Анету опять в Москву возьму».
Подумаешь, как легко из-за бабьей дурости карьеры навек лишиться! Ну, что кабы про княгинины слова да узнал Павел Петрович? Попала бы сенаторша, княгиня Лопухина, и с супругом в подвалы к Петру и Павлу.
Княгинин секрет открылся скоро, ибо просьбу ее государь в точности исполнил. Объявлено по армии, что подполковник Уваров производится в полковники конной гвардии, светлейшая же княгиня Лопухина прислала от себя новому гвардионцу на подъем тысячу рублей.
Вот тут оно и вышло наружу, что Федор Петрович парень был недалекого ума. Чем бы Бога благодарить да за княгинину юбку держаться обеими руками, зазнался наш гвардии полковник и возомнил о себе и невесть что. И только потому, что спокон веку дуракам счастье, не слетел он турманом вниз, а забирался все выше. Перед Рождеством пожаловал его государь в генерал-адъютанты. Легко ли дело! А тут и княгиня ему то червонцев пошлет сверток, то мебель на новоселье купит, то часы столовые подарит. Только Федору Петровичу все казалось мало: вот как раз на второй день Нового года заявляется он к княгине.
— Что, мол, такое, ваша светлость? Почему мне на Новый год от государя никакого награжденья за службу нету?
— Ах, шер Теодор, — отвечает ему княгиня, — ведь намедни еще тебя в генерал-адъютанты записали.
— Это само собой, — говорит Федор Петрович, — а теперь должны мне дать звезду Святыя Анны первого класса, без этого не уйду.
Княгиня заметалась.
— Теодор, друг мой, купидончик, никак нельзя, я Анету просить не смею.
— Почему же? Ведь она вам падчерица и во всем слушаться должна.
— Друг милый, я с нею в ссоре.
— Вот на! — свистнул Федор Петрович. — Да мне-то какое дело? Сама государю доложи.
— Что ты, что ты! Как это возможно! Да я и подумать о том боюсь. И на что тебе, купидончик, звезда? Хочешь, велю выдать тебе тысячу червонных?
— Эка дура! Нешто орден можно с деньгами равнять? Что я, жид, что ли? Так, стало, не хочешь?
— Не могу, не смею Анету просить. Не прежнее время. А ты поцелуй меня лучше, купидончик, да обойми покрепче.
Федор Петрович хватил о паркет золоченым стулом.
— Пошла к чертям, старая потаскуха! Больно мне, думаешь, сладко с тобой амуры разводить? Саван себе шей лучше!
Обругался и ушел.
В те времена у Полицейского моста торчал еще маленький зеленоватый домик в три окна; на огромной живописной вывеске пестрели львы, единороги, арапы, под ними подпись: «Аптека». Примочки и порошки от всех болезней отпускал присяжный аптекарь, немец Шульц, франт в кудрявом парике, в бархатном кафтане, распомаженный, на высоких каблуках. В достопамятный день, четвертого января, герр Шульц, размешивая слабительное в фарфоровой ступке, выглянул ненароком в окно и видит: подкатила к аптеке золотая с зеркальными стеклами карета шестериком.
Скакнув на улицу, немец со всеусердием принялся шаркать по снегу обеими ногами и приседать направо и налево перед гербами ее светлости княгини Лопухиной. Опустилось стекло в карете; княгиня благоухающим платком прикрыла опухшие от слез веки и томным голосом приказала Шульцу:
— Дай мне скорей мышиного мору, да покрепче.
Аптекарь одно мгновенье замялся; вспомнился ему строжайший указ: не продавать мышьяку без докторского рецепта, да ведь для ее светлости не всякий закон писан; особе столь высокого рангу прекословить нельзя. Тотчас, согнувшись в три погибели, метнулся герр Шульц в аптеку и скорехонько с поклонами вручил ее светлости сверток мышьяку в золотой бумажке.
Важный, с бородой во все брюхо, кучер тронул шелковые вожжи, и сияющая карета под взвизги форейтора, плавно прошуршав по проспекту, остановилась у лопухинского дворца. Княгиню под руки взвели на подъезд два раззолоченных гайдука, сняли мрачно в передней с ее светлости соболью, атласом крытую шубку, а Дарьюшка, вздыхая, проводила барыню до дверей образной. Здесь тучная смуглоликая княгиня распростерлась перед иконами и долго с жаром молилась, размазав слезами на толстых щеках румяна; затем, поднявшись тяжело, проследовала узкой потаенной дверью в роскошно убранный пышный будуар. Оба сии покоя, и образная и будуар, на княгининой половине находились рядом, один для молитвы, другой для восторгов грешных; здесь княгиня воскуряла фимиам Ангелу своему, там языческому Амуру. В сем святилище любви, где на тигровом коврике перед взбитым пуховиком поблескивала еще отлетевшая невзначай орленая пуговица Федора Петровича, все напомнило скорбной покинутой княгине недавние ласки коварного любовника. Вынести разлуку с милым сердцу капризником Теодором невмочь было пылкому сердцу Катерины Николавны: замыслила она в горести своей ужасное дело. Серебряным ключом отщелкнув ореховый поставец, медленно нацедила княгиня из широкобрюхой граненой бутыли густого, желтого, как масло, вина в хрустальную рюмку; тут вновь воспоминания хлынули беспощадно: давно ли Федор Петрович, вырываясь на миг из Венериных сетей, в молчаливой беседе с Бахусом новые обретал силы для подвигов любовных? Давно ли вдвоем пили они сладостно-крепкие настойки монастырских трав, чередуя глотки и поцелуи? Слеза капнула в рюмку и тряслась пухлая в разноцветных перстнях рука, сыпя в янтарное вино из золотой бумажки гибельное, белое как смерть зелье. Духом выпила Катерина Николавна роковую рюмку и, закричав, покатилась на постель.
Отчего бы, кажется, кричать ей? Сама ведь выпила, насильно ей в рот никто мышьяку не лил, а вот поди ж! Испугалась глупая баба: и воет, и молится, и за докторами шлет, а в чем дело, сказать никому не хочет. Известно, всяк человек смерти пуще огня боится.
Через полчаса прилетел из присутствия князь-сенатор, сунулся было к супруге в спальню и тотчас зайцем выскочил вон; вослед ему пролетела и шлепнулась в стену княгинина бухарская туфля. Анна Петровна воздела с гримасою к небесам точеные руки; однако, по просьбе родителя, согласилась уведомить государя, что княгиня-де при смерти больна.
Павел Петрович, осердясь, заколотил колокольчиком о стол и, к поспешившему на зов лейб-медику оборотя гневом искаженный, багровый лик, крикнул сиповато: «Изволь, сударь, вылечить княгиню, не то повешу!»
Человек пятнадцать докторов наехало в лопухинский дворец, и сам лейб-медик, чувствуя уже, как жесткая пеньковая петля затягивается понемногу вокруг его полнокровной шеи, в отчаянии изыскивал вернейшие лекарства. Внезапно горестный его взор пал на предательскую рюмку с сахарным на дне осадком; испробовав оный на язык, вскочил лейб-медик радостно и возгласил: «Эврика! нашел, господа коллеги!»
Следующий день пришелся на крещенский сочельник. Мнилось, сама лютая северная зима разделяла всеобщий восторг и нелицемерно радовалась спасению княгини. Кучер, форейтор, Дарьюшка, выездные гайдуки и аптекарь воссылали горячие молитвы всевышнему: всех их приказал выпустить обер-полицеймейстер, легонько поучив кошками.
Того же дня ввечеру Анна Петровна кушала с императором чай в малой гостиной Зимнего дворца. В исполинские окна глядела льдистая ночь; от переливчатого сияния восковых свечей дрожали тени по лепному потолку и голубоватому паркету, трепетали на стенах живописные картины сражений и как бы шевелились по углам неподвижные с алебардами фигуры мальтийских рыцарей. Павел Петрович был в духе: приятная улыбка не покидала судорожно сжатых уст; ласковые зарницы вздрагивали порою в огромных недоверчивых очах; нежно целовал влюбленный император мраморные руки своей богини.
— Друг мой, вы как будто имеете мне что сказать?
— Мне стыдно, ваше величество, но решаюсь просить не ради себя, а ради матушки.
— Просите, просите, друг мой, я все исполню.
В самое крещенье после парада генерал-адъютант Уваров из собственных рук его величества удостоился получить орден Святыя Анны.
С жадностью и волненьем дожидалась крещенского вечера княгиня Катерина Николавна. В будуаре у нее нежно вспыхивал и мерцал сладострастно розовый фонарь; пышная, под штофным одеялом, постель, мнилось, дышала нетерпеньем. На потолке гирляндой плясали круглоногие пухлые амуры; впереди их румяная Флора, осклабляясь, сыпала из рога изобилия ворох цветов над самым ложем. Маково-алые щеки Катерины Николавны и очи под дугами бровей, чернее угля, ярко пылали в полутьме; впалые уста томно приоткрылись; дебелая отвислая грудь колыхалась страстно под розовым распашным капотом. Звякнули знакомые легкие шпоры; ближе, ближе; княгиня блаженно замерла, внемля стук сердца. В дверь, гремя палашом, взошел красавец Федор Петрович в пудреном парике, в коротком белом колете и ботфортах. Через плечо краснела у него Анненская лента.
Княгиня просияла морщинистой улыбкой. Федор Петрович подошел к ручке и, низко склоняясь, молвил:
— Приношу вашей светлости чувствительную мою благодарность за неоставление.
— Поздравляю тебя, шер Теодор, с монаршей милостью. — Княгиня подвела Уварова к поставцу; зеленое монашеское вино заструилось в резные бокалы. — Будь здоров.
Маслянистый огненно-сладкий шартрез буйно стукнул в голову Катерине Николавне; старая ее кровь, запылав, быстрей побежала по синим жилам. Легко вспрыгнула княгиня на широкую постель, свернулась огромной кошкой и, сдерживая бурную дрожь, глядела, как Федор Петрович, морщась, допивал крепкое вино.
— Что ж ты не поцелуешь меня, купидончик? — от страсти шипящим, тонким голосом молвила она.
Федор Петрович встал, приосанился, медленно-благоговейно снял с плеча ленту, отстегнул звезду; бережно сложив их на стуле, вздохнул тяжко и полез на кровать.
Сентябрь 1910
Москва
Примечания
правитьВпервые — альманах «Северные цветы» на 1911 год. 11 ноября того же года в газете «Голос Москвы» появилась анонимная заметка «Кража со взломом»; публикуя рассказ в сборнике «Адмиралтейская игла», Садовской снабдил его таким примечанием: «…критик „Голоса Москвы“ обвинил автора в плагиате, причем указал на „Записки“ А. М. Тургенева, откуда почерпнут был описанный случай. Разъяснять, что разработка исторического события и плагиат не одно и то же, автору не показалось тогда ни удобным, ни нужным. <…> Во избежание возможных нареканий в дальнейшем, любопытствующему читателю предоставляется самому сличить оклеветанный рассказ с „Записками“ А. М. Тургенева („Русская старина“, 1887 г.) и вывести заключение свое».
Публикуется по тексту сборника «Адмиралтейская игла».
С. 243. Эспонтон — короткая пика.
Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.