Борис Садовской
правитьПогибший пловец
(1834)
править
Кити минуло сегодня шестнадцать лет. В прозрачном облаке волнисто-розовой кисеи, плавно, как большая, сошла она с террасы в цветник к любимой розе. Обе они в этот день распустились полным весенним цветом; обе нежны и прекрасны, — и млеющие влажные лепестки такие же розовые и душистые, как длинное платье Кити. Полдневная тишина разнежила истомленные сиреневые кусты; задумавшись, забыли шелестеть вековые липы; одна иволга на рябине звучно затвердила свое «люблю». В усадьбе обычная воскресная тишина. После обедни и пышного пирога домашние все разбрелись куда попало. Девятилетний Поль с Карлом Федорычем удит под обрывистым берегом Москвы-реки; шалун то швыряет потихоньку камешки и любуется, как по водному зеркалу бегут стальные круги, то, карабкаясь по глинистому обрыву, тревожит касаток, визгливо вылетающих из земляных своих гнезд. Карл Федорыч, в клетчатом фраке, зорко из-под черепаховых очков высматривает прыгающий поплавок и с довольной улыбкой пускает в плетеное ведерко красноперых трепещущих окуньков. Madame Фавр украдкой опустила стыдливые занавески на своем белом окне: значит, теперь продремлет до обеда. Уснули все: няня, дворецкий Прохор, горничная, садовник, оба лакея; даже казачок Тришка свернулся на конике в передней, и дружные мухи облепили ему рот.
Из цветника Кити медленно прошла в боковую аллею. Здесь темно; в тени добродушных престарелых лип акации, вздрагивая, дышат трепетно, весело и неровно; бледным кружевным узором осыпают они убитые дорожки. Сюда каждую ночь прилетает соловей. Дальше — огород с черными грядами синеватой рассады и нежными кудрями гороха; чучело протягивает растопыренные руки; с воровским шорохом взлетывают над ними стайками воробьи. За огородом у издыхающего, зацветшего давно пруда плакучая береза грустно склонила повисшие густые ветви. Кити присела к ней на скамью, прижалась к душистой седой коре, и вот уж ей хочется смеяться, плакать и замирать от счастья; сладкая тоска запела на душе, примчавшись с лугов вздыхающей сиротливо песней. Лучистые глаза обмахнул батистовый платок; под черными локонами ярко загорелись щеки.
Второй уже час. Скоро в дорожной пыли зальется знакомый колокольчик; из Москвы воротится papa со своим «сюрпризом». Необычайное что-то ожидает Кити; знает она: Иван Сергеич никогда не обещает ничего даром; конечно, он воротится не один. Но кто этот гость? Верно, какой-нибудь томный загадочный красавец с длинным профилем, как у лорда Байрона, в небрежно накинутом плаще, или стройный, сияющий золотом гусар, или… все равно: это будет он. И вот уже они здесь; он гостит в Ильинском; каждый день они встречаются, гуляют вдвоем в саду. Наконец, в один тихий вечер он признается в любви. Их благословляют; они — жених и невеста. Вот она, опустив глаза, стоит под венцом в торжественном белом платье, в дрожащем блеске свечей. Певчие поют дивно; вся Москва съехалась на торжество: «Какая красавица!»
Колокольчик звякнул слабо и несмело где-то за поворотом: ближе, ближе, — голосисто распелся малиновый звон; вот слышно, как бубенчики и глухари подыгрывают валдайскому, и, громыхая, влетела во двор пыльная коляска.
— Знаешь, Кити, кого привез papa? Солдата! Правда, Карл Федорыч?
— О, ja… Но сей есть особый Soldat…
— Я видел, как он вылез из коляски, посмотрел на меня и улыбнулся. У него глаза… орлиные! Право!
Кити серебристо засмеялась, а ей хотелось заплакать. Так вот какой сюрприз приготовил ей papa! Привез какого-то простого солдата. Но, может быть, Поль ошибся, и это лишь дорожный костюм…
Обеденный стол готов, и Прохор, величественный, в вязаных перчатках, ждет приказания подавать. Фамильный сервиз с гербами, граненый старый хрусталь, снежные торчащие салфетки, графины разноцветные, радужно играющие лучами, веселый мушиный перелет — все дразнит, смеясь, опечаленную Кити.
Раздались шаги; на мгновение взрыв приветствий; к вспыхнувшей щеке дочери смеющийся, румяный Иван Сергеич прижал выбритый полный подбородок. Кити прячет браслет, целует широкую отцовскую руку и глядит изумленно на склоненного перед ней молодого человека.
Поль не солгал: это точно солдат, обыкновенный, простой армеец, широкоплечий, сутуловатый, в казенном мундире с хвостиками, в грубых сапогах, с запахом дегтя и казармы. Смуглое лицо озаряют огромные прекрасные глаза; нежный рот детски улыбается под маленькими пушистыми усами.
Посмеиваясь, Иван Сергеич подвел гостя к столу и разлил золотисто-оранжевую рябиновку по граненым рюмкам.
— Прошу. За здоровье новорожденной. — Солдат чокнулся: загорелая маленькая его рука в жестком обшлаге заметно дрожала. — Поздравляю вас, Екатерина Ивановна, и желаю вам полного счастья, — тихо молвил он и, не пригубив, поставил рюмку.
— Что ж это такое? А еще поэт! Надо выпить до дна!
— Благодарю, я ведь не пью. Нельзя мне, Иван Сергеич.
— И слушать не хочу. Рябиновки нельзя, налью вам сливянки или вишневой.
Поэт! Он поэт! Кити с благодарным восхищением взглянула на отца. Ей, любящей стихи больше всего на свете, можно ли придумать лучший сюрприз!
— А знаешь ли, Кити, кого я привез? — Иван Сергеич маслянистым куском пирога заел изумрудную горькую листовку и взялся за свое раздвижное кресло. Все уселись. Кити сгорала от любопытства. Солдат скромно принял из рук madame Фавр полную тарелку. Иван Сергеич еще выдержал немного. — Ведь это Александр Иваныч Полежаев.
Третью неделю гостит в Ильинском молодой солдат. Домашние им не нахвалятся: всем он полюбился, со всеми он ласков и дружелюбен. С Иваном Сергеичем беседует об урожае, о наливках, о путанице старинных родословий; вместе прохаживаются они на огород надергать к столу редиски, посмотреть, созревает ли в парнике выписная дыня. У Поля рыба не будет клевать, если не подсядет к нему с удочкой Александр Иваныч; иногда вдвоем ловят они у мельницы решетом гольцов. По утрам Александр Иваныч на террасе занимается с шаловливым Полем, учит его читать наизусть французские стихи. Карл Федорыч хотя и ревнует немного своего питомца, но, повстречавшись с гостем, всякий раз растягивает лицо в веселую улыбку. Едва Александр Иваныч за чаем примется рассказывать о кавказских своих походах, как уже в дверях важно супится и покашливает Прохор, вздыхает няня и толчется Тришка с разинутым вечно ртом. Но всех дружней с поэтом барышня, Екатерина Ивановна.
Вечереет. На террасе позванивают чашками, накрывая к чаю. Под древней березой, на скамье, сидят Кити и Александр Иваныч.
— Нет, Екатерина Ивановна, не говорите так; я не человек. Я живой мертвец, несчастная жертва рока. Жизнь вздымала на меня грозные бури, била меня в грудь волнами лютых бедствий. Погибающий пловец, я ношусь по океану бытия в утлом челноке. В детстве не знал я ни ласки, ни забот; несчастный отец мой, может быть, и любил меня, но лучше бы мне вовсе не родиться. Затем бесприютная юность, которую я сам загубил, предавшись пылким страстям натуры; наконец, последний жестокий удар безжалостной судьбы. Я — вечный раб. Все надежды, все мечты мои погребла навеки серая шинель.
На узорчатых ресницах Кити блеснули слезы.
— Александр Иваныч, зачем предаетесь вы таким ужасным мыслям? У вас талант.
Горькая усмешка шевельнула пушистые усы.
— Что талант, ежели жизнь моя безотрадна? Где я найду сердце, которое поймет меня? Кому я нужен?
Как минутный
Прах в эфире,
Бесприютный
Странник в мире
Одинок,
Как челнок,
Уз любови
Я не знал,
Жаждой крови
Не сгорал.
Сердце Кити стучало. Она подняла отуманенный долгий взгляд — на нее грустно смотрели большие синие глаза под белой фуражкой; загорелая рука, вздрагивая, обрывала василек. Невольным порывом Кити вскинула легкие свои руки; пальцы ее нежно скользнули по шершавому сукну. И тотчас, уронив платок, как птичка, полетела она аллеей.
Усталое солнце прощальным золотом затопило сад. Тихо, только в акациях резко пощелкивают стручки.
Ночь светла и прозрачна. Не спится Кити. Не раздеваясь, открыла она окно; внизу белый двор с амбарами и колодцем застыл в сонной, голубовато-зеркальной тишине. Месяц улыбнулся ей. Вздыхая, уронила прекрасную голову на тонкие руки, утонула недвижным взглядом в голубой пустыне.
Месяц, смеясь, уставился прямо в лицо белыми глазами; ночь сладко дышит в волосах то холодом, то теплом. А что-то теперь в саду? — и тихо, звякнув стеклянной дверью, вышла Кити на заднюю террасу.
Господи! Месяц хочет ночь сделать светлее дня; в его серебряном царстве, сияя, чеканится каждая ветка, каждый листик на старых липах, а внизу темные клумбы и рогатые кусты изнемогают, упоенные росой. Стрекозы в крапиве без умолку трещат; меж белых колонн пляшет летучая мышь; разрисованный пестрый сыч косо шмыгнул под крышу.
Что это? Кити узнала знакомый голос. Это он, Александр! Он творит стихи в эту волшебную полночь. Один, в саду.
Нет, не один! Чу! Засмеялся кто-то. Опять мерное чтение… И опять смех.
Шаль на плечах, — Кити порхнула лестницей вниз; не дыша, призрак ее скользит по сонному дому и беззвучно погружается в блеск и прохладу седых аллей. Месяц заколдовал тишину, и голоса в ней растворяются, как в морской воде.
— Стало быть, нашлась какая ни есть анафема и предала, значит, вас, Александр Иваныч?
— То-то, да. Ну, так слушай дальше… Только сперва надо горло промочить…
— В один секунд! Пашка! Садовник! Заснул? Стаканчик Александр Иванычу!
— Ничего, хорошо и так… Давай сюда полштоф… Все едино… А теперь хлебцем… Так. Ну, вот, положил он мне руку на плечо и говорит: иди в солдаты, там себе прощенье заслужишь. Прощенье… какого черта? Девятый год ремнем мозоли натираю, а где оно, прощенье-то? Ну, да что! Дай-ка сюда… Эх!
— Не обессудьте уж на закуске-то, Александр Иваныч. Какая есть.
— Ладно… На Кавказе посолишь, бывало, себе язык, вот и закуска… А что-то мне спать хочется…
— Выпили маненечко, оно и клонит… А только мы так смекаем, Александр Иваныч, что вы недолго теперь под ружьем помаетесь, а, гляди, еще к нам в господа произойдете. С барышней-то нашей вы, как есть, пара…
— Что ты говоришь? А, барышня! Хо-хо! Видали мы… Мало в ней мозгу. Я, брат, с бабьем не люблю возжаться. Побаловать можно бы и с ней, да не стоит: худа больно… Я грудастых люблю… Эх, в Москве у нас, на Драчевке, была одна!
Лунной тенью, белой ночной бабочкой Кити мчалась через аллеи. Шептали ей вслед темные глухие липы и трепетные, серебристые тополя; два раза бузина цеплялась за шаль, и алмазные брызги падали с кустов, такие же чистые, как слезы Кити. Вот уже она наверху; на коленях припала к своему окну. Месяц побледнел и смутился; уже не глядит он на Кити и не ласкается к вздрагивающим плечам; только добрая ночь дышит в детский затылок еще ласковее и нежнее. Так и заснула Кити, разметанными черными кудрями закрывая пылающее лицо.
Месяц побледнел и растаял, почуяв вдали зарю. Переливаясь, запел пастуший рожок. Ласточка взвизгнула, взмыв над ухом У Кити. Ничто не потревожило ее мирного девического сна.
А в акациях до утра провалялся Александр Иваныч. Насилу Пашка-садовник растолкал его.
1910
Примечания
правитьВпервые — «Аполлон», 1910, № 11.
В основе рассказа — эпизод из жизни А. И. Полежаева, происшедший в июле 1834 года, когда отставной жандармский полковник И. П. Бибиков (тот самый, по доносу которого восемь лет назад Полежаев был схвачен и доставлен для допроса к Николаю I, а затем отдан в солдаты) исхлопотал Полежаеву отпуск и увез его на две недели в свое имение Ильинское. Пребывание там поэта впоследствии описала дочь Бибикова (в за мужестве — Раевская), укрывавшаяся под псевдонимом «Старушка из степи» («Русский архив». 1882. № 6).
Публикуется по тексту сборника «Узор чугунный».
С. 218. Коник — «Ларь для спанья с подъемною крышкой» (Даль).
С. 219. Глухари — здесь разновидность поддужных колокольцев.
С. 220. Листовка — здесь водка, настоянная на почках (смородины и т. п.).
Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.