Аполлон Григорьев
правитьПисьмо к M. П. Погодину от 26 августа-7 октября 1859 г.
правитьАполлон Григорьев. Воспоминания
Издание подготовил Б. Ф. Егоров
Серия «Литературные памятники»
Л., «Наука», 1980
Не имея покамест никаких обязательных статей под руками, я намерен изложить вам кратко, но с возможной полностью, все, что случилось со мной внутренне и внешне с тех пор, как я не писал к вам из-за границы. Это будет моя исповедь — без малейшей утайки.
Последнее письмо из-за границы я написал вам, кажется, по возвращении из Рима. {2} Кушелев дал мне на Рим и на проч. 1 100 пиастров, т. е. на наши деньги 1 500 р. Из них я половину отослал в Москву, обеспечив таким образом, на несколько месяцев, свою семью, да 400 пошло на уплату долгов; остальные промотаны были в весьма короткое время безобразнейшим, но благороднейшим образом, на гравюры, фотографии, книги, театры и проч. Жизнь я все еще вел самую целомудренную и трезвенную, хотя целомудрие мне было физически страшно вредно — при моем темпераменте жеребца: кончилось тем, что я равнодушно не мог уже видеть даже моей прислужницы квартирной, с<ин>ьоры Линды, хоть она была и грязна, и нехороша. Теоретическое православие простиралось во мне до соблюдения всяких постов и проч. Внутри меня, собственно, жило уже другое — и какими софизмами это другое согласовалось в голове с обрядовой религиозностью — понять весьма трудно простому смыслу, но очень легко — смыслу, искушенному всякими доктринами. В разговорах с замечательно восприимчивым субъектом, флорентийским попом, {3} и с одной благородной, серьезной женщиной {4} — диалектика увлекла меня в дерзкую последовательность мысли, в сомнение, к которому из 747 1/2 расколов православия (y comptant[1] и раскол официальный) принадлежу я убеждением: оказывалось ясно как день, что под православием разумею я сам для себя просто известное, стихийно-историческое начало, которому суждено еще жить и дать новые формы жизни, искусства, в противуположность другому, уже отжившему и давшему свой мир, свой цвет началу — католицизму. Что это начало, на почве славянства, и преимущественно великорусского славянства, с широтою его нравственного захвата — должно обновить мир, — вот что стало для меня уже не смутным, а простым верованием — перед которым верования официальной церкви иже о Христе жандармствующих стали мне положительно скверны (тем более, что у меня вертится перед глазами такой милый экземпляр их, как Бецкий, {5} — этот пакостный экстракт холопствующей, шпионничающей и надувающей церкви), — верования же социалистов, которых живой же экземпляр судьба мне послала в лице благороднейшего, возвышенного старого ребенка изгнанника Демостена Оливье, — ребяческими и теоретически жалкими. Шеллингизм (старый и новый, он ведь все — один) проникал меня глубже и глубже — бессистемный и беспредельный, ибо он — жизнь, а не теория.
Читали вы, разумеется, брошюру нашего великого софиста: «Derniers mots d’un Chretien ortodoxe»…[2] {6} Она, кстати, попалась тогда мне в руки, и я уразумел, как он себя и других надувает, наш милейший, умнейший софист! Идея Христа и понимание Библии, раздвигающиеся, расширяющиеся с расширением сознания общины, соборне, в противуположность омертвению идеи Христа и остановке понимания Библии в католичестве и в противуположность раздроблению Христа на личности и произвольно-личному толкованию Библии в протестантизме — таков широкий смысл малой по объему и великой по содержанию брошюрки, если освободить этот смысл из-под спуда византийских хитросплетений.
Духовный отец мой, флорентийский священник, увлекаемый своим впечатлительным сердцем к лжемудрию о свободе и отталкиваемый им же от мудрости Бецкого, ходил все ко мне за разрешением мучительных, вопросов, и я воочью видел, сколь нетрудно снискать ореолу православия.
Внешние дела обстояли благополучно. Старуха Трубецкая, {7} как истый тип итальянки, как только узнала, что у меня есть деньги, стала премилая. Князек {8} любил меня, насколько может любить себялюбивая натура артиста-аристократа. Милая и истинно добрая Настасья Юрьевна, {9} купно с ее женихом, {10} были моими искренними друзьями. Готовились к отъезду в Париж. А я уже успел полюбить страстно и всей душою Италию — хоть часто мучился каннскою тоской одиночества и любви к родине. Да, были вечера и часто — такой тоски, которая истинно похожа на проклятие каннское; прибавьте к этому печальные семейные известия и глубокую, непроходившую, неотвязную тоску по единственной путной женщине, {11} которую поздно, к сожалению, встретил я в жизни, страсть воспоминания, коли хотите, — но страсть семилетнюю, закоренившуюся, с которой слилась память о лучшей, о самой светлой и самой благородной поре жизни и деятельности… Дальше: мысль о безвыходности положения, отсутствии будущего и проч. В возрождение «Москвитянина» я не верил, кушелевский журнал я сразу же понял как прихоть знатного барчонка… Впереди — ничего, назади — едкие воспоминания, в настоящем — одно артистическое упоение, один дилетантизм жизни. Баста! Я закрыл глаза на прошедшее и будущее и отдался настоящему…
Между мной и моим учеником образовывалось отношение весьма тонкое. Совсем человеком я сделать его не мог — для этого нужно было бы отнять у него его девять тысяч душ, но понимание его я развил, вопреки мистеру Беллю, ничего в мире так не боявшемуся, как понимания, вопреки Бецкому, ненавидевшему понимание, вопреки Терезе, которая вела свою политику… Я знал, к чему идет дело, — знал наперед, что возврата в Россию и университета не будет, {12} что она свои дела обделает. Воспитанник мой меня часто завлекал своей артистической натурой: он сразу — верно и жарко понял «Одиссею», он критически относился к Шиллеру, что мне и нравилось и не нравилось — ибо тут был и верный такт художника, но вместе и подлое себялюбие аристократа, холодность маленького Печорина. Страстность развивалась в нем ужасно — и я не без оснований опасался онанизма, о чем тонко, но ясно давал знать княгине Терезе. Тут она являлась истинно умной и простой, здравой женщиной. Вообще я с ней примирился как с типом цельным, здоровым, самобытным. Она тоже видела, что я не худа желаю, и только уже шутила над моей безалаберностью.
Рука устала писать, да и уже два часа ночи. Кончаю на сегодня…
Принимаюсь продолжать — почти через месяц, — ибо все это время истинно минуты свободной, т. е. такой, в которую можно сосредоточиться, не было.
Море было удивительное во все время нашего плавания от Ливорно до Генуи и от Генуи до Марселя… Я к морю вообще пристрастился, начиная еще с пребывания в Ливорно. В Генуе дохнуло уже воздухом свободы. Портреты Мадзини и Гарибальди в трактире немало изумили меня и порадовали… Во Флоренции — я в одном отношении как будто не покидал отечества. Наш генерал Лазарев-Станишников, или, как прозвал я его, — Штанишников, был совершенно прав, избравши Флоренцию местом успокоения от своих геройских подвигов: он мог дышать воздухом герцогской передней и в Светлый день {13} проходить по Duomo {14} во время обедни строем солдат в своих красных штанах и во всех регалиях.
Второй раз увидал я красавицу Genova[3] — но с той разницей, что в первый раз {15} я видел ее как свинья — а в этот с упоением артиста, — бегая по ней целый день, высуня язык, отыскивал сокровищ по ее галереям. В своих розысках я держался всегда одной методы: никогда не брать с собой указателей, стало быть, отдаваться собственному чутью… Ну да не об этом покамест речь.
Я вам не путешествие свое рассказываю, а историю своего нравственного процесса.
Стало быть, прямо в Париж.
Приехал я, разумеется, налегке, т. е. с одним червонцем, и поселился сначала в 5 этаже Hotel du Maroc (rue de Seine), за 25 франков в месяц. И прекрасно бы там и прожить было… Не стану описывать вам, как я бегал по Парижу, как я очаровал доброго, но слабоумного Николая Ив<ановича> Трубецкого {16} и его больше начитанную, чем умную половину, {17} как вообще тут меня носили на руках…
На беду, в одну из обеден встречаю я в церкви известного вам (но достаточно ли известного?) Максима Афанасьева… {18} Я было прекратил с ним и переписку и сношение по многим причинам — главное потому, что меня начало претить от его страшных теорий. Этот человек у меня, как народ (т. е. гораздо всех нас умнее), а беспутен больше, чем самый беспутный из нас. Я делал для него всегда все, что мог, даже больше чем мог, делал по принципу христианства и по принципу служения народу. Не знаю, поймете ли вы — но чего вы не поймете, когда захотите? — почему вид этого человека, один вид разбил во мне последние оплоты всяких форм. Ведь уж он в православии-то дока первой степени.
Ну-с! и пустились мы с ним с первого же дня во вся тяжкая! И шло такое кружение время немалое. Повторю опять, что все к этому кружению было во мне подготовлено язвами прошедшего, бесцельностью настоящего, отсутствием будущего — злобою на вас {19} и ко всем нашим, этой злобой любви глубокой и искренней.
Увы! Ведь и теперь скажу я то же… Ведь те {20} поддерживают своих — посмотрите-ка — Кетчеру, за честное и безобразное оранье, дом купили; {21} Евгению Коршу, который везде оказывался неспособным даже до сего дне, {22} — постоянно терявшему места — постоянно отыскивали места даже до сего дне. Ведь Солдатенкова съели бы живьем, {23} если бы Валентин Корш (бездарный, по их же признанию) с ним поссорился, не входя в разбирательство причин. А вот вам, кстати, фактец в виде письма, {24} которое дал мне Боткин, на случай его смерти. Простите эти выходки злобной грусти человеку, который служит и будет служить всегда одному направлению, зная, что в своих-то — он и не найдет поддержки.
Максим мне принес утешительные известия о том, как ругал меня матерно Островский за доброе желание пособить Дриянскому на счет его «Квартета», продажей этого «Квартета» Кушелеву, {25} — о том, как пьет, распутствует моя благоверная… {26}
Опять сказал я: баста! и, очертя голову, ринулся в омут.
Но если б вы знали всю адскую тяжесть мук, когда придешь, бывало, в свой одинокий номер после оргий и всяческих мерзостей. Да! Каинскую тоску одиночества я испытывал. — Чтобы заглушить ее, я жег коньяк и пил до утра, пил один, и не мог напиться. Страшные ночи! Веря в бога глубоко и пламенно, видевши его очевидное вмешательство в мою судьбу, его чудеса над собою, я привык обращаться с ним запанибрата, я страшно вымолвить — ругался с ним, но ведь он знал, что эти стоны и ругательства — вера. Он один не покидал меня.
Как нарочно, в моем номере висела гравюра с картины Делароша, где Он изображен прощающим блудницу.
Дикую и безобразно хаотическую смесь представляли тогда мои верования… Мучимый своим неистовым темпераментом, я иногда в Лувре молил Венеру Милосскую, и чрезвычайно искренне (особенно после пьяной ночи), послать мне женщину, которая была бы жрицей, а не торговкой сладострастия… Я вам рассказываю все без утайки.
Венера ли Милосская, демон ли — но такую я нашел: это факт — факт точно так же, как факт то, что некогда, в 1844 году, я вызывал на распутии дьявола и получил его на другой же день на Невском проспекте в особе Милановского… {27}
Кстати замечу, что в Венере Милосской впервые запел для меня мрамор, как в Мадонне Мурильо во Флоренции {28} впервые ожили краски. В Риме я, в отношении к статуям, был еще слеп — изучал, смотрел, но не понимал, не любил; нечто похожее на любовь и, стало быть, на понимание пробудилось у меня там в отношении к Гладиатору {29} — но еще очень слабо.
Возвращаюсь опять к рассказу.
Время свадьбы сближало меня с Трубецкими все более и более. План старухи Терезы оставить Ивана Юрьича флорентийским князьком высказывался яснее. Кстати — старшая дочь Софья, и так уже идиотка, доведенная еще до последних степеней идиотства Бецким, — от зависти ли, от нимфомании ли — начала впадать в помешательство.
Князек давно уже ничего не делал, а только видимо изнывал томлением. Положение мое в отношении к нему было самое странное… Я, по-старому, употреблял на него часа по четыре, выносил снисходительно (даже слишком снисходительно) праздную болтовню, чтобы хоть на четверть часа сосредоточить его внимание на каком-либо человеческом вопросе и двинуть его мысль вперед. Положение — адски тяжелое! Сергей Петрович Геркен, муж Настасьи Юрьевны, — отличнейший малой, но истинный российский гвардеец (а впрочем, он тут был прав!), — без церемонии гнал его к девкам… Ужасные результаты гнета системы мистера Белля тут только вполне обнаружились. Вот она, эта бессердечная, холодная, резонерская система дисциплины без рассуждения, гнета без позволения возражений.
Я делал свое дело, дело расшевеливания, растревожения… Я делал его смело, но, может быть, тоже пускался в крайности. Впрочем, в крайности ли… Раз ездили мы в коляске по Bois de Fontainebleau {30} с его теткой. {31} Между прочим разговором — она, отчаянный демагог и атеист в юбке, спросила меня, как я рассказываю князьку о революции и проч. — В точности, подробности и всюду правду, — отвечал я. — И вы не боитесь? — спросила она. — Чего, княгиня? Сделать демагога из владельца девяти тысяч душ? — И я, и она, мы, разумеется, расхохотались. После этой прогулки она объявила княгине Терезе, «que cet homme a infiniment d’esprit, il ne tarit jamais».[4]
Вообще я с ними обжился и — cela va sans dire[5] — занял у князя Николая Иваныча Трубецкого две тысячи франков, которым весьма скоро, как говорится, наварил ухо {32}.
И вот — учитель и ученик — вместе в Jardin Mabille, в Chateai des Fleurs. {33}
Тереза это знала и только шутя говорила, что за учителем следовало бы так же иметь гувернера, как за учеником.
Тут-то она наконец объявила, что мы едем не в Россию, а назад, во Флоренцию, и предложила мне ехать тоже.
Я согласился. Я полюбил «cara Italia, solo beato»,[6] как родину, а на родине не ждал ничего хорошего — как вообще ничего хорошего в будущем.
О, строгие судьи безобразий человеческих! Вы строги — потому что у вас есть определенное будущее, — вы не знаете страшной внутренней жизни русского пролетария, т. е. русского развитого человека, этой постоянной жизни накануне нищенства (да не собственного — это бы еще не беда!), накануне долгового отделения или третьего отделения, это! жизни каннского страха, каннской тоски, каинских угрызений!.. Положим, что я виноват в своем прошедшем, — да ведь от этого — сознания вины не легче, — ведь прошедшее-то опутало руки и ноги, — ведь я в кандалах. Распутайте эти кандалы, уничтожьте следы этого прошедшего дайте вздохнуть свободно, — и тогда, но только тогда, подвергайте строжайшей моральной ответственности.
Это не оправдание беспутств. Беспутства оплаканы, может быть, кровавыми слезами, заплачены адскими мучениями. Это вопль человека который жаждет жить честно, по-божески, по-православному и не видит к тому никакой возможности!
Я кончаю эту часть моей исповеди таким воплем потому, что он у меня вечный. Особенно же теперь он кстати.
Я дошел до глубокого основания своей бесполезности в настоящую минуту. Я — честный рыцарь безуспешного, на время погибшего дела. Все соглашаются внутренне, что я прав, — и потому-то — упорно молчат обо мне. Те, кто упрекает меня в том, что я в своих статьях не говорю об интересах минуты, — не знают, что эти интересы минуты для меня дороги не меньше их, но что порешение вопросов по моим принципам — так смело и ново, что я не смею еще с неумытым рылом проводить последовательно свои мысли…. За высказанную мысль надобно отвечать перед богом. Я всюду вижу повторение эпохи междуцарствия — вижу воровских людей, клевретов Сигизмунда, {34} мечтателей о Владиславе — вижу шайки атамана Хлопки (в лице Максима Аф<анасьева> et consortes[7]), — не вижу земских людей, людей порядка, разума, дела.
Брожения — опять отлетели, да и в брожениях-то я никогда не переставал быть православным по душе и по чувству, консерватором в лучшем смысле этого слова, в противуположность этим тушинцам, {35} которые через два года, не больше — огадят и опозорят название либерала! Ведь только вы…..к мог такою слюною бешеной собаки облевать родную мать, под именем обломовщины, и свалить все вины гражданской жизни на самодурство «Темного царства». Стеганул же их за первую выходку лондонский консерватор: {36} не знаю, раскусит ли он всю прелесть идеи статей «Темное царство»!..
Да, через два года все это надоест и огадится, все эти обличения, все эти узкие теории!.. Через два года!.. Но будем ли мы-то на что-нибудь способны через два года? Лично я за себя не отвечаю. Православный по душе, я по слабости могу кончить самоубийством.
Итак, я решился ехать в Италию — сумел заставить скупую Терезу накупить груду книг по истории, политической экономии, древней литературе, убежденный, что в промежутках блуда и светских развлечений — князек все-таки нахватается со мною образования.
Я совершенно уже начал привязываться к ним. Достаточно было Терезе по душе, как с членом семейства, поговорить о болезни Софьи Юрьевны и о прочем, чтобы я помирился с нею душевно — уже не как с типом, а как с личностью — хотя твердо все-таки решился жить в городе Флоренске на своей квартире. {37} А чем жить — об этом я не думал. Со всем моим безобразием я ведь всегда думал не о себе, а о своей семье, хоть, по безобразию же неисходному — часто оставлял семью ни с чем!.. Притом же я был тогда избалован тем, кого звал великим банкиром… {38}
Ветреный неисправимо — я в кругу Трубецких совершенно и притом глупо распустился… Правда, что и поводов к этому было немало. Я в них поверил. В кружке Николая Ивановича — известные издания {39} привозились молодым князем О<рловым> {40} и читались во всеуслышание — разумеется, с выпущением строк, касавшихся князя О<рлова> папеньки. Князь Николай {41} пренаивно и пресерьезно проповедовал, que le catholicisme et la liberte[8] — одно и то же, а я пренаивно начинал думать, что хорошая душевная влага не портится даже в гнилом сосуде католицизма. В молодом кружке молодых Геркенов я читал свои философские мечтания и наивно собирался читать всей молодежи лекции во Флоренции…
На беду, на одном обеде, на который притащили меня больного, в Пале-Рояле, у Freres provencaux — я напился как сапожник — в аристократическом обществе. На беду ли, впрочем?
Я знал твердо — что Тереза этого не забудет… Тут она не показала даже виду — и другие все обратили в шутку — но я чувствовал, что — упал.
Отчасти это, отчасти и другое было причиною перемены моего решения.
30-го августа нашего стиля я проснулся после страшной оргии с демагогами из наших, с отвратительным чувством во рту, с отвратительным соседством на постели цинически бесстыдной жрицы Венеры Милосской… Я вспомнил, что это 30 августа, именины Остр<овского> — постоянная годовщина сходки людей, крепко связанных единством смутных верований, — годовщина попоек безобразных, но святых своим братским характером, духом любви, юмором, единством с жизнию народа, богослужением народу… —
В Россию! раздалось у меня в ушах и в сердце!
Вы поймете это — вы, звавший нас чадами кабаков и бл…й, но не когда любивший нас.
В Россию!.. А Трубецкие уж были на дороге к Турину и там должен я был найти их.
В мгновение ока я написал к ним письмо, что по домашним обстоятельствам и проч.
В Париже я, впрочем, проваландался еще недели две, пока добрый приятель {42} не дал денег.
[Денег стало только до Берлина. В Берлине я написал Кушелеву о высылке мне денег и там пробыл три недели, в продолжение которых Берлин мне положительно огадился.]
Я зачеркиваю не потому, чтобы что-либо хотел скрыть, а потому, что решаюсь развить более подробности.
Денег у меня было мало, так что со всевозможной экономией стало едва ли бы на то, чтобы доехать до отечества. С безобразием же едва стало и до Берлина. Моя надежда была на ящик с частию книг и гравюр, который, полагал я, в ученом городе Берлине можно заложить все-таки хоть за пятьдесят талеров какому-нибудь из книгопродавцев.
Вечера стояли холодные, и я, в моем коротеньком парижском пиджаке, сильно продрог, благополучно добравшись до города Берлина. Теплым я — как вы можете сами догадаться — ничем не запасся. Денег не оставалось буквально ни единого зильбергроша.
«Zum Rothen Adler, Kurstrasse!»[9] — крикнул я геройски вознице экипажа, нарицаемого droschky и столь же мало имеющего что-либо общее с нашими дрожками, как эластическая подушка с дерюгой… Это я говорю, впрочем, теперь, когда господь наказал уже меня за излишний патриотизм. А тогда, еще издали — дело другое, тогда мне еще
и дым отечества был сладок и приятен. {43}
Я помню, что раз, садясь с Боткиным {44} в покойные берлинские droschky, я пожалел об отсутствии в граде Берлине наших пролеток. Боткин пришел в ужас от такого патриотического сожаления; а я внутренне приписал этот ужас аффектированному западничеству, отнес к категории сделанного {45} в их души. Дали же знать мне себя первые пролетки, тащившие меня от милой таможни до Гончарной улицы, {46} и вообще давали знать себя целую зиму как Немезида — петербургские пролетки, которые, по верному замечанию Островского, самим небом устроены так, что на них вдвоем можно ездить только с блудницами, обнямшись, — пролетки, так сказать, буколические.
Zum Rothen Adler! — велел я везти себя потому, что там мы с Бахметевым {47} останавливались en grands seigneurs[10] — вследствие чего, т. е. вследствие нашего грансеньорства, и взыскали с нас за какой-то чайник из польского серебра, за так называемую Thee-maschine, который мы, заговорившись по русской беспечности, допустили растопиться — двадцать пять талеров. Там можно было, значит, без особых неприятностей велеть расплатиться с извозчиком.
Так и вышло. «Rother Adler», несмотря на мой легкий костюм, принял меня с большим почетом, узнавши сразу одну из русских ворон.
Через пять минут я сидел в чистой, теплой, уютной комнате. Передо мной была Thee-maschine (должно быть, та же, только в исправленном издании) — а через десять минут я затягивался с наслаждением, азартом, неистовством русской спиглазовской крепкой папироской. Враг всякого комфорта, я только и понимаю комфорт в чаю и в табаке (т. е., если слушать во всем глубоко чтимого мною отца Парфения, — в самом-то диавольском наваждении {48}).
Никогда не был я так похож на тургеневского Рудина (в эпилоге), как тут. Разбитый, без средств, без цели, без завтра. Одно только — что в душе у меня была глубокая вера в Промысл, в то, что есть еще много впереди. А чего?.. Этого я и сам не знал. По-настоящему, ничего не было. На родину ведь я являлся бесполезным человеком — с развитым чувством изящного, с оригинальным, но несколько капризно-оригинальным взглядом на искусство, — с общественными идеалами прежними, т. е. хоть и более выясненными, но рановременными и, во всяком случае, несвоевременными, — с глубоким православным чувством и с страшным скептицизмом в нравственных понятиях, с распущенностью и с неутомимою жаждою жизни!..
Писать эту исповедь сделалось для меня какою-то горькою отрадою. Продолжаю.
В ученом городе Берлине либеральный книгопродавец Шнейдер дал мне — ни дать, ни взять, как бы сделал какой-нибудь Матюшин на Щукином дворе {49} — только двадцать талеров под вещи, стоящие вчетверо более.
С двадцатью талерами недалеко уедешь, а ведь кое-как надо было прожить от вторника до субботы, {50} т. е. до дня отправления Черного {51} <…>
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьПри жизни Григорьева его автобиографическая проза печаталась в журналах большинство произведений опубликовано с опечатками и искажениями. Новые издания его прозы появились лишь в XX в., по истечении 50-летнего срока со смерти автора (до этого наследники были, по дореволюционным законам, владельцами сочинений покойного, и издавать можно было только с их согласия и с учетом их требований). Но большинство этих изданий, особенно книжечки в серии «Универсальная библиотека» 1915—1916 гг., носило не научный, а коммерческий характер и только добавило число искажений текста.
Лишь Материалы (здесь и далее при сокращенных ссылках см. «Список условных сокращений») — первое научное издание, где помимо основного мемуарной произведения «Мои литературные и нравственные скитальчества» были впервые напечатаны по сохранившимся автографам «Листки из рукописи скитающегося софиста», «Краткий послужной список…» (ранее воспроизводился в сокращении) письма Григорьева. Архив Григорьева не сохранился, до нас дошли лишь единичные рукописи; некоторые адресаты сберегли письма Григорьева к ним. В. Н. Княжнин, подготовивший Материалы, к сожалению, небрежно отнесся к публикации рукописей, воспроизвел их с ошибками; комментарии к тексту были очень неполными.
Наиболее авторитетное научное издание — Псс; единственный вышедший том (из предполагавшихся двенадцати) содержит из интересующей нас области лишь основное мемуарное произведение Григорьева и обстоятельные примечания к нему. Р. В. Иванов-Разумник, составитель Воспоминаний, расширил круг текстов, включил почти все автобиографические произведения писателя, но тоже проявил небрежность: допустил ошибки и пропуски в текстах, комментировал их весьма выборочно.
Тексты настоящего издания печатаются или по прижизненным журнальным публикациям, или по рукописям-автографам (совпадений нет: все сохранившиеся автографы публиковались посмертно), с исправлением явных опечаток и описок (например, «Вадим Нижегородский» исправляется на «Вадим Новгородский»). Исправления спорных и сомнительных случаев комментируются в «Примечаниях». Конъектуры публикатора заключаются в угловые скобки; зачеркнутое самим авто-- ром воспроизводится в квадратных скобках.
Орфография и пунктуация текстов несколько приближена к современным; например, не сохраняется архаическое написание слова, если оно не сказывается существенно на произношении (ройяль — рояль, охабка — охапка и т. п.).
Редакционные переводы иностранных слов и выражений даются в тексте под строкой, с указанием в скобках языка, с которого осуществляется перевод. Все остальные подстрочные примечания принадлежат Ап. Григорьеву.
Даты писем и событий в России приводятся по старому стилю, даты за рубежом — по новому.
За помощь в комментировании музыкальных произведений выражается глубокая благодарность А. А. Гозенпуду, в переводах французских текстов — Ю. И. Ороховатскому, немецких — Л. Э. Найдич.
Белинский — Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. I—XIII. М., изд-во АН СССР, 1953—1959.
Воспоминания — Григорьев Аполлон. Воспоминания. Ред. и коммент. Иванова-Разумника. М.-Л., «Academia», 1930.
Егоров — Письма Ап. Григорьева к М. П. Погодину 1857—1863 гг. Публикация и комментарии Б. Ф. Егорова. — Учен. зап. Тартуского ун-та, 1975, вып. 358, с. 336—354.
ИРЛИ — рукописный отдел Института русской литературы АН СССР (Ленинград).
ЛБ — рукописный отдел Гос. Библиотеки СССР им. В. И. Ленина (Москва).
Лит. критика — Григорьев Аполлон. Литературная критика. М., «Худ. лит.», 1967.
Материалы — Аполлон Александрович Григорьев. Материалы для биографии. Под ред. Влад. Княжнина. Пг., 1917.
Полонский (следующая затем цифра означает столбец-колонку) — Полонский Я. П. Мои студенческие воспоминания. — «Ежемесячные литературные приложения» к «Ниве», 1898, декабрь, стб. 641—688.
Пcс — Григорьев Аполлон. Полн. собр. соч. и писем. Под ред. Василия Спиридонова. Т. 1. Пг., 1918.
ц. р. — цензурное разрешение.
ЧБ — Григорьев Ап. Человек будущего. М., «Универсальная библиотека», 1916.
Впервые с сокращениями и с несметным количеством искажений, с ошибочной датировкой 1858 годом: Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина, т. 16. СПб., 1902, с. 378—389. Перепечатано: Материалы, с. 246—255 (с исправлением даты, но с добавлением ошибок); Воспоминания, с. 199—217 (здесь ошибки перепечатки исправлены по первой публикации; однако некоторые слова, показавшиеся издателю сомнительными, произвольно заменены придуманными). Обоим последним публикаторам остался неизвестным автограф письма, хранящийся в ЛБ (шифр: Пог/П. 9.35). Впервые пропущенные части письма и список всех искажений опубликованы: Егоров, с. 342—344. Печатается по автографу. Конец письма не сохранился.
1 Полюстрово. — Григорьев, поссорившись в августе 1859 г. с редакцией журнала «Русское слово», во главе которой стоял меценат граф Г. А. Кушелев-Безбородко, жил в этой дачной местности под Петербургом (ныне — в черте города), не имея пока никаких других журнальных связей и обязательств и поэтому обладая достаточно свободным временем.
2 … по возвращении из Рима. — Во всех предыдущих публикациях ошибочно писалось «из Эмса», хотя и по смыслу видно, что речь идет о поездке Г. из Флоренции в Рим и обратно (апрель 1858 г.); последнее письмо Г. из-за границы, сохранившееся в архиве Погодина, — от 11 мая 1858 г. из Флоренции.
3 … флорентийским попом… — Травлинский П. П., протоиерей, в 1856—1863 гг. — священник домашней церкви А. Демидова, князя Сан-Донато.
4 … благородной, серьезной женщиной… — Вероятно, В. А. Одьхиной (см. примеч. 14 к статье «Великий трагик»).
5 Бецкий И. Е. — личность более сложная, чем себе представлял Г. См., например, его характеристику в воспоминаниях Ф. И. Буслаева, его сокурсника: «Бецкий, Иван Егорович. По окончании университетского курса несколько лет служил где-то в провинции, потом уж очень давно переселился во Флоренцию, где и живет безвыездно больше тридцати лет престарелым холостяком во дворце Слинелли-Трубецкой, в улице Гибеллини, т. е. во дворце, принадлежавшем некогда старинной итальянской фамилии Спинелли, а теперь — князьям Трубецким. Весною 1875 г. провел я целый месяц во Флоренции и чуть не каждый день видался с Бецким, возобновляя и освежая в памяти наше далекое, старинное студенческое товарищество, и тем легче было мне молодеть и студенчествовать вместе с ним, что он, проведя почти полстолетия вдали от родины, как бы застыл и окаменел в тех наивных, юношеских взглядах и понятиях о русской литературе и науке, какие были у нас в ходу, когда в аудитории мы слушали лекции Давыдова, Шевырева и Погодина. Этот милый монументально-окаменелый студент у себя дома в громадном кабинете забавляется откармливанием певчих пташек, которых развел многое множество в глубокой амбразуре всего окна, завесивши его сеткою. А когда он прогуливается по улицам Флоренции, постоянно держит в памяти свою дорогую Москву, отыскивая и приобретая для нее у букинистов и антиквариев разные подарки и гостинцы, в виде старинных гравюр и курьезных для истории быта рисунков, и время от времени пересылает их в московский Публичный и Румянцевский музей» (Буслаев Ф. И. Мои воспоминания. М., 1897, с. 105—106). Кроме того, Бецкий посылал подобные коллекции в петербургскую Публичную библиотеку и в Харьковский университет. В 1840-х гг. Бецкий издавал в Харькове альманах «Молодик» (4 т.).
6 «Derniers mots… ortodoxe»… — Брошюра А. С. Хомякова, имеющая несколько иное заглавие: Encore quelques mots d’un Chretien orthodoxe sur les confessions occidentales, a l’occasion de plusieurs publications religieuses, latinet et protestantes. Leipzig, 1858. В сочинениях Хомякова на русском языке это заглавие переводилось так: «Еще несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях, по поводу разных сочинений латинских и протестантских о предметах веры». Оттенок полемичности в отзыве Г. связан с тем, что он был недоволен недостаточным разрывом Хомякова с официальной церковью, хотя последняя и не принимала за «свои» религиозные трактаты славянофилов: Хомяков вынужден был свои труды печатать на французском языке в Париже и Лейпциге, так как церковная цензура России запрещала их.
7 Старуха Трубецкая — княгиня Трубецкая Леопольдина Юлия Терезия («Тереза»), мать ученика Г., князя Ивана Юрьевича. Г. считал ее итальянкой, но она — дочь французского капитана Морена.
8 Князек — Трубецкой Иван Юрьевич.
9 Настасья Юрьевна — княжна Трубецкая, старшая сестра Ивана.
10 … с… женихом… — Сергей Петрович Геркен, в конце письма уже именуемый мужем Настасьи Юрьевны.
11 …единственной путной женщине… — Речь идет о Леониде Яковлевне Визард, безответную любовь к которой Г. пронес сквозь всю свою жизнь (знакомство Г. с семейством Визард относится к началу 1850-х гг.). См.: Княжнин Вл. А. А. Григорьев и Л. Я. Визард. — Материалы, с. XI—XXIX.
12 … возврата в Россию… не будет… — Мать Ивана Юрьевича добивалась, с помощью юридических ухищрений, восстановления прав ее сына на наследственные участки во Флоренции; для этого необходимо было пребывание семьи в Италии, что очень огорчало Г., желавшего обучения его воспитанника в русском университете.
15 Светлый день — Пасха.
14 Duomo — соборная площадь в центре Флоренции.
15 …в первый раз… — Впервые в Генуе Г. был в конце июля 1857 г. по пути из Германии во Флоренцию.
16 … Николая Ив<ановича> Трубецкого… — Н. И. Трубецкой — брат отца И. Ю. Трубецкого, ученика Г. Интересную характеристику этого либерала, католика (и одновременно славянофила!) см. в кн.: Феоктистов E. M. За кулисами политики и литературы 1848—1896. Л., 1929, с. 47-49. Здесь же — характеристика его жены, Анны Андреевны.
17 … умную половину… — Княгиня Анна Андреевна, рожденная графиня Гудович. См. примеч. 16.
18 … Максима Афанасьева… — Это самое загадочное лицо из всех знакомых Г.: из писем Г. явствует, что Афанасьев — московский приятель из круга А. Н. Островского, служащий винной конторы, проповедник идей Разина и Пугачева (см.: Материалы, с. 193, 239).
19 … злобою на вас… — Г. был глубоко обижен скупостью и общественной ретроградностью Погодина, приведшими к краху «Москвитянина» и его «молодой редакции», которую возглавлял Г.
20 … те… — Имеются в виду западники, круг Грановского, Кавелина, Коршей; Г. явно несправедлив в оценке Кетчера и Е. Корша.
21 … Кетчеру… дом купили… — Друзья собрали около 3000 руб. и купили Кетчеру дом в Москве, на 3-й Мещанской ул. (ныне ул. Щепкина). См. об этом: Гершензон М. Образы прошлого. М., 1912, с. 320—325; Станкевич А. В. Николай Христофорович Кетчер. Воспоминания. М., 1887.
22 … до сего дне… — Цитата из Псалтыри (118, 91).
23 … Солдатенкова съели бы живьем… — В конце 1850-х-начале 1860-х гг. К. Т. Солдатенков издавал собрание сочинений В. Г. Белинского; главным редактором был Н. X. Кетчер, ему помогали Е. и В. Корши и др. «западники».
24 … фактец в виде письма… — О чем идет речь, неясно; возможно, мнительный и в то же время трусливый В. П. Боткин дал в руки Г. какой-либо реальный факт своей обиды на западнический кружок, но не желал его скорого разглашения.
25 … продажей этого «Квартета» Кушелеву… — Г., видимо, забыл, что он содействовал опубликованию повести Е. Э. Дриянского «Квартет», но не в «Русском слове» Кушелева-Безбородко, а в «Библиотеке для чтения» А. В. Дружинина (1858, ? 9, 10). См.: Материалы, с. 157; Письма к А. В. Дружинину. М., 1948, с. 124—125. Островский, очевидно, был недоволен тем, что интересовавшая его повесть «уплыла» в чужой журнал.
26 … пьет, распутствует моя благоверная… — Жена Г. Лидия Федоровна в самом деле не отличалась благонравным поведением; см. еще письмо Г. к М. П. Погодину от 16-17 сентября 1861 г. (Егоров, с. 351—352).
27 … в особе Милановского… — См. примеч. 2 к письму к отцу.
28 …в Мадонне Мурильо во Флоренции… — Г. очень высоко ценил эту картину (находится в галерее Питти); он часто говорил о ней в статьях и письмах (см., напр., Материалы, с. 174—176), посвятил ей стихотворение «Глубокий мрак, но из него возник…» (1860).
29 Гладиатор — известная античная скульптура «Умирающий гладиатор» (автор неизвестен), хранящаяся в Капитолийском музее в Риме.
30 Bois de Fontainebleaii — лес в местечке Фонтенебло, близ Парижа; недалеко находилось поместье Н. И. Трубецкого, дяди ученика Г.
31 … его теткой… — Александра Ивановна, жена князя Н. И. Мещерского.
32 … наварил ухо… — растратил, промотал.
33 Jardin Mabille… Chateau des Fleurs — увеселительные заведения Парижа.
34 …вижу воровских людей, клевретов Сигизмунда… — Г. так обобщенно называл деятелей радикальной журналистики, усматривая в них «западничество», отсутствие национальных корней.
35 Тушинцы — т. е. сторонники «тушинского вора», Лжедмитрия II; так Г. тоже именовал, радикалов, особенно — сотрудников «Современника».
36 …лондонский консерватор… — Герцен; имеется в виду его известная статья «Very dangerous!!!» (Колокол, 1859, 1 июня), где Герцен оспаривал некоторые положения статей Н. А. Добролюбова (прежде всего — насмешку над «лишними людьми», которых Герцен оправдывал в качестве жертв николаевского режима; затем — издевку над «обличительной» литературой, в которой Добролюбов усматривал либеральную беззубость, робость, а Герцен — ростки настоящей критики). Г., однако, приписывая Добролюбову «обличения», плохо знал статьи своего оппонента: как раз именно Добролюбов и боролся с «обличениями»! Очень плохо разбирался Г. и в положительной программе «Современника»: как можно судить по его последующим статьям, он явно не знал, не читал статьи Добролюбова «Луч света в темном царстве».
37 …на своей квартире. — В начале 1858 г. Г. рассорился с княгиней Трубецкой, требовавшей от учителя соблюдения домашнего режима (возвращаться домой не позже 10 часов вечера), и переехал на частную квартиру, как он подробно писал Погодину 9 февраля (Материалы, с. 223; Егоров, с. 339). И. С. Тургенев в письме к В. П. Боткину от 3-13 (15-25) марта 1858 г. сообщал этот флорентийский адрес Г.: «Borgo SS. Apostoli, primo piano ? 1169 — appartements meubles chez Santi Falossi» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми т. Письма, т. III. М.-Л, 1961, с. 203).
38 … великим банкиром… — Так Г. называл бога, беспечно надеясь выпутаться с его помощью из любого затруднительного положения.
39 … известные издания… — Лондонские издания Герцена.
40 … молодым князем О<рловым>… — Имеется в виду Николай Алексеевич Орлов, сын известного николаевского вельможи, только что женившийся на дочери Н. И. Трубецкого княжне Екатерине Николаевне. См. о нем и о его женитьбе: Феоктистов E. M. За кулисами политики и литературы 1848—1896. Л., 1929, с. 48-59.
41 Князь Николай… — Имеется в виду не Орлов, а его тесть Трубецкой, католик.
42 …добрый приятель — Я. П. Полонский (см.: Материалы, с. 340).
43 … и дым отечества был сладок и приятен. — Неточная цитата из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (д. 1, явл. 7).
44 … с Боткиным… — Судя по известным нам маршрутам В. П. Боткина (см.: Егоров В. Ф. В. П. Боткин — литератор и критик. Статья 1. —Учен. зап. Тартуского ун-та, 1963, вып. 139, с. 23), встреча могла состояться именно на возвратном пути Г. из Парижа в Россию: Боткин находился в Берлине по крайней мере с 19 по 22 сентября 1858 г. (нового стиля), а затем через Штеттин, морем, прибыл в Петербург; возможно, что Боткин и Г. вместе вернулись на родину.
45 Сделанное — так Г. называл все искусственное, воспринятое по моде или по принуждению, в противоположность рожденному.
46 … до Гончарной улицы… — В Петербурге.
47 … с Бахметевым… — Ни один из предшествующих публикаторов не раскрыл имени этого берлинского знакомого Г. Между тем, благодаря новейшим исследованиям, можно с уверенностью сказать, что речь идет о Павле Александровиче, известном радикале, прототипе образа Рахметова из романа Чернышевского «Что делать?». См. о нем: Рейсер С. А. «Особенный человек» П. А. Бахметев. — Русская литература, 1963, ? 1, с. 173—177; Эйдельман Н. Я. Павел Александрович Бахметев. (Одна из загадок русского революционного движения). — В кн.: Революционная ситуация в России в 1859—1861 гг. М., 1965, с. 387—398. Встреча Г. с Бахметевым в Берлине могла состояться в третьей декаде июля 1857 г.: Г. выехал 13 июля из Петербурга в Италию по маршруту Кронштадт-Штеттин-Берлин-Прага-Венеция-Ливорно; поездка продолжалась две недели, как сообщал Г. в письме к М. П. Погодину от 10 августа 1857 г. (Материалы, с. 165). Бахметев же ехал в Лондон к Герцену.
48 … диавольском наваждении. — Речь идет о книге: Парфений. Сказание о странствии и путешествии по России, Молдавии, Турции и Святой земле, ч. 1-4. М., 1856, где содержится нравоучение отца Серафима Саровского: «… винное питие и табак употреблять отнюдь никому не позволяй; даже, сколько возможно, удерживай и от чаю» (ч. 1, с. 193). Книга была очень популярна в кругу Г. Ср.: Белов С. В. Об одной книге из библиотеки Ф. М. Достоевского. — «Альманах библиофила», вып. 2. М., 1975, с. 183—187.
49 Щукин двор — дешевый рынок в Петербурге, находился недалеко от Сенного рынка.
50 … прожить от вторника до субботы… — О некоторых подробностях берлинской жизни Г. в 1858 г. см. его печатные статьи: «Беседы с Иваном Ивановичем о современной нашей словесности и о многих других вызывающих на размышление предметах» (Воспоминания, с. 308—312) и «Стихотворения Н. Некрасова» (Лит. критика, с. 475—477).
51 … со дня отправления Черного… — По сведениям «СПб. ведомостей», 7 октября 1858 г. (вторник) в Кронштадт из Штеттина прибыл почтовый пароход «Прусский орел», шедший 4 суток; среди приехавших — коллежский асессор Григорьев (№ 221, 10 окт., с. 1288; ? 223, 12 OKT., с. 1301); вероятно, это и есть А. А.; тогда «суббота», день отправления из Штеттина, — 4 октября ст. стиля.
- ↑ считая (франц.).
- ↑ «Последнее слово православного христианина» (франц.).
- ↑ Генуя (итал.).
- ↑ «что это человек бесконечного ума, он неиссякаем» (франц.).
- ↑ само собою разумеется (франц.).
- ↑ «милую Италию, единственно блаженную» (итал.).
- ↑ и его соучастников (франц.).
- ↑ что католицизм и свобода (франц.).
- ↑ К отелю «Ротэр Адлер» <"Красный орел">, на Курштрассе! (нем.).
- ↑ важными господами (франц.).