Михаил Кузмин и русская культура XX века
Ленинград, 1990
ПИСЬМО Э. Ф. ГОЛЛЕРБАХА Ю. И. ЮРКУНУ
правитьУпоминаемое Э. Ф. Голлербахом в дневниковой записи от 24 мая 1939 г. письмо, посланное им вскоре после смерти Кузмина его «ближайшему другу» и столь высоко оцененное А. Д. Радловой — сохранилось. По счастью, его черновик уцелел в составе обширного «голлербаховского фонда» в собрании М. С. Лесмана (его описание см. в кн.: Книги и рукописи в собрании М. С. Лесмана. М., 1989. С. 290—292) и был любезно предоставлен для публикации Н. Г. Князевой. Отметим также, что сохранились и «заметки» Ю. И. Юркуна с воспоминаниями о Кузмине, о которых идет речь в записи от 27 сентября 1936 г. — едва ли не единственное известное нам «литературное выступление» Юркуна после 1923 г. Написанные в Новгороде в форме писем А. Д. Радловой, они хранятся ныне в ее фонде в ГПБ (ф. 625). К сожалению, составителю сборника эти материалы оказались недоступными.
Дорогой Юрий Иванович, — мне не довелось сегодня сказать Вам ни слова, но Вы и так знаете, конечно, какой безмерной печалью переполнен сейчас каждый, кто любил и ценил Михаила Алексеевича. Было утешительно знать, что в нашем городе живет и работает — здесь рядом с нами — такой большой, обаятельный художник; было радостно знать, что можно придти к нему, увидеть и услышать его, согреться около него. Какими словами выразить благодарность за все, чем мы связаны с Михаилом Алексеевичем? Его необычайная душевная грация, его простота и скромность, присущая подлинно великим людям, его прекрасная одаренность, все неповторимое своеобразие его личности навсегда останутся в памяти. Вы правы, конечно, сказав на могиле, что смерть была для него избавлением от страданий; физические силы ему изменили, круг жизненных возможностей стал тесен. И все же трудно примириться с его уходом, трудно поверить в его отсутствие. Я готов отрицать его отсутствие и уверен, что для меня он останется тем же реальным, живым человеком, чье благоволение, мудрость и нежность светили нам столько лет, излучаясь из его книг, из разговоров, из каждого слова, улыбки, рукопожатия.
Не только понятие «эстетизма» неверно и слишком узко в применении к М. А., но и слова «литература», «поэзия» — тесны в их профессиональном смысле. Я не знаю, что лучше в стихах М. А. — их музыка или их философия, глубокое, тонкое, жизнелюбивое мироощущение. Я отвергаю не только «иваново-разумниковскую» концепцию, но и всякую иную предвзятость в отношении драгоценного наследия Кузмина.
Ни с какой другой литературной утратой нельзя сравнить эту утрату, потому что Кузмин вообще — вне сравнений и сопоставлений. Весь стиль его — и человеческий, и писательский — невозможно выразить ни в одной из готовых формул.
Нужна какая-то особенная, музыкальная тишина — и в душе, и вокруг — чтобы можно было сосредоточиться на мыслях о М. А. и воссоздать его образ в словах, достойных его памяти.
Я вспоминаю свои статьи и рецензии о Кузмине — начала 20-х годов — и вижу, как все это бледно и слабо, хотя «любовь водила этою рукою». Я буду счастлив, если смогу когда-нибудь написать, по-настоящему, обо всем, чем для меня прекрасен и дорог Михаил Алексеевич; я хотел бы восстановить каждое оброненное им слово, каждый жест, поворот головы, движение глаз. В нем все было необыкновенно, все талантливо, без темп банальности, без малейшей шаблонности.
К тому, что более или менее верно сказано поэтами, говорившими сегодня у гроба М. А., мне хотелось бы прибавить еще упоминание о редчайшей универсальности сознания М. А., о каком-то особенно благородном оттенке его эрудиции (так <нрзб.> патина сообщает благородный оттенок бронзе), о его безошибочном вкусе, об умении видеть (а не только смотреть), о его всегда своеобразном взгляде на вещи, на создания искусства, об его умении различать и понимать «почерк» художника, о его замечательном проникновении в душу вещей, в самую суть «условностей искусства». Вам, вероятно, ясно, все, что я имею в виду, говоря о М. А., и все же я не страшусь своего бессвязного многословия, вполне уверенный, что до Вас доходит самый стимул моей краткой исповеди.
У М. А., и у Вас, и у меня есть общие пристрастия в литературе, есть имена, одинаково нам дорогие. И я не раз радовался, проверяя эти «созвучия» в той пли иной беглой беседе.
Теперь к тем «милым спутникам», о коих Жуковский завещал нам вспоминать без тоски, с нежной благодарностью, присоединился и Михаил Алексеевич. Он ушел, но он же и остался с нами, — не только в книгах своих, но и в любом проявлении высокого, изысканного искусства, в каждом цветении бескорыстного творчества, в том особенном кругу, где свято сохранится живая память о Кузмине, о благоухании его лирики, о его иронической, изящной и легкой мудрости.
Я шел за гробом и вспоминал слова М. А.:
«Не называй любви забвеньем,
Но вещей памятью зови»
и еще —
«Случится все, что предназначено,
Вожатый нас ведет.
За те часы, что здесь утрачены,
Небесный вкусим мед» …
И вспоминался мне совсем такой же теплый зимний день, много лет тому назад, когда, как сегодня, «талый снег налетал и слетал» — день похорон Ин. Фед. Анненского. И Царское Село, и Пушкин. И смутные обетования Вожатого, ведомые только немногим.
Наперекор Писареву, я думаю, что гибнут не «слова и иллюзии», а именно «факты», — слова же и иллюзии остаются. Пусть мне неизвестен во всех подробностях жизн<енный> путь М. А., пусть не изучена до конца цепь фактов, из коих складывались его «дела и дни», творчество, быт. Важнее не количество фактов, а впечатление от них: по фрагментам постигается целое.
Отвергнутый, полузабытый, гениальный писатель, коего М. А. чтил (как и Вы) сказал мне однажды: «Прослушав стихотворение, надо забыть, о чем в нем говорится, и каким размером оно написано и какие там рифмы, — все начисто забыть, и потом — вслушаться в том, что осталось».
Это — иррационально, но это — так. Это относится отчасти и к «биографиям», к «протоколам», к «разговорам Гете с Экерманом», вообще к «частоколу фактов»: велик ли «запас фактов», накопленный мною за почти 20-летнпй период знакомства с М. А.? — С горечью думаю, что запас этот очень скуден, но утешаюсь тем, что взгляд «издали» и немножко «со стороны» имеет свои преимущества, хотя бы в смысле перспективы.
Сейчас я вслушиваюсь в «то, что осталось» и чувствую, как дивно звучит эхо, повторяющее «слова и иллюзии» Кузмина.
Я никогда не остерегался ни откровенности, ни сентиментальности (отвергая только их «позу»). Пишу эти строки, бледные и ничтожные, и меня душат слезы. Но я не верю сейчас своему перу, не верю в прямую возможность точно и ясно передать свои мысли о М. А., и потому кончаю письмо.
М. И. просит передать О. Н. и Вам свое глубокое сочувствие. Она не могла быть на похоронах по нездоровью. Тоже просят меня передать Вам Оск. Юл. Клевер и Нат. Ив., только что перенесшие грипп.
Позвоните мне, пожалуйста, когда найдете это возможным.