Цебрикова М. К.
правитьПисьмо к Александру III
правитьВсякого, кто ознакомится теперь с некогда столь нашумевшим письмом М. К. Цебриковой, поразит его чрезвычайная умеренность.
Цебрикова ни единым словом не касается вопроса о несовершенствах самодержавия как государственной системы, она вполне допускает, что и самодержавие может спасти Россию, если только до монарха будет доходить правда, наконец, она с глубоким уважением говорит о личных качествах царя.
И тем не менее лишь «шестой десяток» спас писательницу от суровой кары, и ее сослали только в глухой городишко Вологодской губернии. По «закону» ее ждала каторга.
В наши дни даже партия правового порядка выставляет более радикальные требования, чем сотрудница радикальных «Отечественных записок», в наши дни даже военно-полевому министерству Столыпина не пришло бы на ум возбудить преследование против автора «Письма».
Но в том-то и трагизм русской жизни, что все уступки, которые русское правительство делает русскому обществу, оно делает поздно. Не имея само ни малейшего желания отказаться от самовластия, оно знает только одно неизменное правило: не давать в полном объеме того, что требует данный момент. В виде реакционного контрхода дали такие правила о печати, о которых прежде и мечтать не приходилось. А когда несколько лет раньше 114 представителей всех органов печати просили только всего, чтобы вместо цензуры их подчинили суду, просьбу презрительно вернули через околоточного. Старика Бунакова сослали за заявление, что надо вернуться к реформам Александра П и выслушать «голос земли». А через три года — о, ирония судьбы! — были назначены строгие кары против тех, которые хотели помешать тому, чтобы собрался русский парламент. И так далее, и так далее во имя лозунга оффенбаховских жандармов: nous arrivons toujours trop tard[1].
Несмотря на свою чрезвычайную умеренность, письмо Цебриковой принадлежит, однако, к замечательным произведениям русской публицистики. Всякое явление надо рассматривать в исторической перспективе и с точки зрения того, сколько в данном случае вложено почина. Легко идти по проторенным дорогам, трудно их прокладывать.
И вот почина-то в письме Цебриковой чрезвычайно много. Нужно вспомнить тот ужасный момент, когда письмо писалось. Это был кульминационный пункт победоносцевщины. Страшное, в своем глубоком презрении к человеческой личности, миросозерцание «великого инквизитора» давало окраску всей государственной жизни. Ничем не прикрытое светогасительство, ничем не стесняющаяся аракчеевщина, подавление малейшего проблеска общественности стали лозунгом всех органов власти, образованию и просвещению была объявлена ничем не прикрытая война.
Но далеко не этим одним была страшна реакция, наступившая с 1881 года. Еще страшнее было то, что реакция была не только бюрократическая, но и общественная.
В 80-х годах не только средний обыватель спрятался в подворотню, но и произошла печальная перемена в настроении самых высоких духом слоев русской интеллигенции. Крушение надежд путем активного воздействия достигнуть осуществления демократических идеалов ведет за собой не только уныние, но и разложение прежней демократической программы. Порыв к самопожертвованию, жажда правды, тоска по идеалу начинают исчезать в самой чуткой части русского общества — учащейся молодежи. Происходит характерная перемена в распределении ролей между «отцами» и «детьми». «Отцы» 80-х годов, которые в 60-х годах были «детьми» и в житейской борьбе не растеряли идеалов молодости, высмеиваются теперь своими «детьми» — восьмидесятниками, «трезво» относящимися к задачам жизни вообще и своей благополучной житейский карьеры в частности. Отец-идеалист и сын — грубый практик становятся излюбленными типами чутких к злобе дня бытописателей. Но, что всего хуже, наступила полоса того, что, по имени крупнейшего из летописцев ее, можно назвать чеховщиной. Полоса мрачной и безнадежной тоски, полоса полного нравственного банкротства.
Таким образом, народилось поколение, часть которого утратила самое стремление к идеалу и слилась с окружающей пошлостью, а другая часть дала неврастеников, нытиков, безвольных, бесцветных, проникнутых сознанием, что плетью обуха не перешибешь, силу косности не сломишь.
И вот, если мы перенесемся в эту полосу всеобщей летаргии, в эту полосу мертвого штиля, мы и поймем, почему умереннейшее письмо Цебриковой получило крупное значение и имеет определенное место в истории русского общественного движения. Дальше мы узнаем, что в соответствующей инстанции был задан такой глубоко характерный вопрос: «А какое ей дело?» В этом недоумении целое миросозерцание. Обыватель должен повиноваться, рассуждать о благе государства не его «дело». А с другой стороны, мы узнаем, что и близкие автору письма люди находили ее затею наивнейшим и даже смешноватым донкихотством.
Но для Цебриковой тут был «категорический императив». Она физически страдала от невозможности обличить зло, она физически не могла не дать исхода своему негодованию, своей душевной муке. В этой решимости, казалось, столь бессильной, старой женщины противопоставить свое ничтожное я воле могущественнейшего повелителя земного шара было столько сознания силы правды, что впечатление получалось огромное. Цебрикова верила в силу честного слова, в неотразимость бесстрашно высказанной истины, и эта вера сообщилась читателю. Именно своей умеренностью письмо и производило впечатление. Ни одна краска в нем не была сгущена, ни одно обобщение не было искусственно подобрано. Все в нем была голая и тем именно страшная правда.
Появившись в эпоху, когда казалось, что победоносцевщина, с одной стороны, и дряблость чеховщины, с другой, свели к нулю всякую общественную инициативу, письмо Цебриковой было одним из первых проявлений того, что общество начинает просыпаться, что ему «есть дело» до того, что победоносцевщина доводит родину до гибели. Эта первая зыбь была предвестником могучих валов, которые через 15 лет смыли вековые устои старого режима.
Ваше величество!
Законы моего отечества карают за свободное слово. Все, что есть честного в России, обречено видеть торжествующий произвол чиновничества, гонение на мысль, нравственное и физическое избиение молодых поколений, бесправие обираемого и засекаемого народа — и молчать. Свобода — существенная потребность общества, и рано ли, поздно ли, но неизбежно придет час, когда мера терпения переполнится и переросшие опеку граждане заговорят громким и смелым словом совершеннолетия — и власти придется уступить. В жизни единичной личности тоже наступает минута, когда мучительный стыд быть, вынужденным молчанием своим, невольной участницей царящих неправды и зла заставляет ее рискнуть всем, что дорого ей, ради того, чтобы сказать тому, в чьих руках сила и власть, чье слово может уничтожить так много зла и позора родной страны: смотри, что ты допускаешь, что ты творишь, и ведая и не ведая.
Русские императоры обречены видеть и слышать лишь то, что видеть и слышать их допустит чиновничество, стоящее стеной между ними и русским земством, то есть миллионами, не числящимися на государственной службе. Страшная смерть Александра II бросила зловещую тень на Ваше вступление на престол. Вас уверили, что смерть эта была следствием идей свободы, разрастись которым дали реформы лучшей поры прошлого царствования, и Вам внушили меры, которыми думают отодвинуть Россию к мрачной поре Николая I. Вас пугают призраком революции. Да, революция, уничтожающая монархию, есть призрак в настоящем. После катастрофы 1 марта у самих цареубийц не было ни малейшей надежды на созыв своего учредительного собрания. Враги царские казнены, все подчиняется безмолвно монаршей власти. В силу какого же рокового недоразумения правительство вместо того, чтобы идти по пути реформ, намеченному в лучшую пору правления Александра II, уничтожает реформы эти? В одних только законах, расширяющих права граждан, уничтожающих сословные перегородки, открывающих народу широкий путь к образованию и улучшению быта его, и заключается ручательство в здоровом росте России.
Не реформы прошлого царствования создали террористов наших, а недостаточность реформ. Вас отпугивают от прогрессивной политики. Вам подсказывают политику в духе Николая I, потому что первая грозит самодержавию министров и чиновничества, которым нужны безгласность и бесправие всей земли русской; потому что вторые застраховывают самодержавие это, но только до той поры, когда земля сознает себя совершеннолетней. Власть опьяняет; для исключительных личностей, как покойный гр. Толстой, она нужна как средство уродовать русскую жизнь на прокрустовом ложе теорий своих; для дюжинных людей власть — мелкое, унижающее наслаждение сознавать себя выше земщины и самовластно распоряжаться ею; для негодяев власть — средство безнаказанно обделывать свои темные дела. Самодержавие, как огонь, дробящий на языки все более и более мелкие по чиновничьей лестнице, спускающейся от царя до народа, дает помазание на самоуправство над стоящей под ступенями лестницы земщиной, на фактическую безнаказанность. Кары за превышение власти, за наглое грабительство, за неправду так редки, что не влияют на общий порядок. Каждый губернатор — самодержец в губернии, исправник — в уезде, становой — в стане, урядник — в волости. Прямая выгода каждого начальника — отрицать и прикрывать злоупотребления подчиненного. Узда на всех самодержцев этих случайная. Губернатора содержит кто-нибудь из крупного дворянства, имеющего связи в министерстве, при дворе, или местный денежный туз, аферами дающий наживу, которой не брезгают и высокопоставленные особы; исправнику свяжут руки землевладельцы, дружащие с губернатором; уряднику — те из местной земщины, которые нужны исправнику или становому. У народа нет связей, отводящих громы всех юпитеров этих, его редко выручает счастливая случайность: найдутся люди честные в чиновничестве, которые не побоятся, что защита народа будет истолкована в смысле социализма, или найдутся в местной земщине люди, способные вступиться за попранную правду и человечность. А если таких людей не найдется? Разве мало примеров, как высшие классы земщины в стачке с чиновничеством грабили юридически народ. Еще Александр I сказал, что честные люди в правительстве случайность и что у него такие министры, которых он не хотел бы иметь лакеями. И жизнь миллионов всегда будет в руках случайности там, где воля одного решает выбор.
Везде, где люди, есть зло; все дело в мере, в большем или меньшем просторе для разгула его. В чем у нас гарантия от произвола? Судебная власть иногда защищала обираемый и засекаемый народ, признавала преступниками тех, которые вызывали протест негодующего чувства правды и человечности, а не протестовавших. Реформы Ваши урезали в значительной доле судебную власть. Сопротивление беззаконным требованиям властей, когда они в стачке с кулаками отбирают у народа скот и землю, есть бунт против царя — и народ мало-помалу приучается видеть в царе санкцию самоуправства. Теперь создается еще новая власть земских начальников, власть страшнее других, потому что она не только исполнительная власть, но и частью судебная. Новые начальники отчасти заменяют мировых судей, в которых народ имел все же хоть какую-нибудь гарантию. В руки этих новых самодержцев — фактически они будут самодержцами для народа — отдано решение дел маловажных.
Знаете ли Вы, Ваше Величество, что какое-нибудь маловажное дело вроде ареста в рабочую пору за неуплату нескольких рублей может пустить по миру безбедно жившую крестьянскую семью? Мужик не отработает вовремя за землю, снятую у кулака, за выгон, пользование лесом, кулак взыщет свое с жидовскими процентами, и мужику не выбиться из мертвой петли. То, что я говорю, не сказки «печати народников», как зовут наше слово лакеи Ваши, а сама истина. Ее подтвердит Вам каждый и не читавший ни строки печати этой, если только знает народную жизнь и не захочет солгать.
Упорно держался слух, и, насколько можно судить, из достоверного источника, что в проект покойного министра Толстого не входило упразднение сельских мировых судей, что мера эта была исключительно делом Вашим, когда Вам доложили, что для государственного бюджета слишком тяжел расход на содержание новой власти, что мера эта смутила даже сторонников проекта Толстого, но возразить Вам они не посмели. Если эти слухи верны, то как же можно, Ваше Величество, не зная близко народной жизни, брать на свою совесть такую меру? Или Вы верите, что помазание на царство несет с собой и всеведение божества?
Если бы Вы видели жизнь народа не по тем казовым концам, которые Вам выставляют на глаза во время поездок Ваших по России, знакомились с русским народом не в лице одних волостных старшин и сельских старост, когда они в праздничных кафтанах подносят Вам хлеб-соль на серебряных блюдах, купленных на собранные гривны с души, у которой подчас нет и копейки на соль и для которой чистый хлеб — пряник про свят день, — то Вы бы с такой легкостью сердца не решали бы меры, делающие еще более мучительным лежащий на народе гнет. Если бы Вы могли, как сказочный царь, невидимкой пройти по городам и деревням, чтобы узнать жизнь русского народа, Вы увидели бы его труд, его нищету, увидели бы, как губернаторы ведут войско пристреливать рабочих, не подчиняющихся мошенническим штрафам и сбавке платы, когда и при прежней можно жить только впроголодь, выдерживая голодный тиф или умирая от него; Вы увидели бы, как губернаторы ведут войско пристреливать крестьян, бунтующих на коленях, не сходя с облитой их потом и кровью земли, которую у них юридически грабят сильные мира. Тогда Вы поняли бы, что порядок, который держится миллионной армией, легионами чиновничества и сонмами шпионов, порядок, во имя которого душат каждое негодующее слово за народ и против произвола, — не порядок, а чиновничья анархия. Анархия своеобразная: чиновничий механизм действует, по-видимому, стройно, предписания, доклады и отчеты идут своим определенным ходом, а жизнь идет своим — и в обществе, и в народе не воспитано и не будет воспитано никакого понятия о законности и правде. Общество и народ видят над собой один произвол и посредственно и непосредственно действующие рычаги и колеса механизма.
Гласность суда урезана теперь чуть не до нуля. Преступления по должности отныне будут судимы тайно. Отнята у не состоящих на службе подданных Ваших последняя гарантия, ограждавшая их от злоупотреблений власть имущих. Представители от общества вроде городского головы и др. — не ручательство. Где же у них найдется время вникнуть в дело, при решении которого они призваны присутствовать; где ручательство, что у них найдется гражданское мужество протеста в тех случаях, когда правдивое слово есть гражданский подвиг? Гарантия публичности и печати страшна, потому что на глазах мира не так легко кривить душой. Не раз бывало прежде, что при скандальных делах, в которых замешаны сильные мира, печать получала от цензуры предписание молчать. Теперь нет суда перед лицом русского мира, где каждый представитель земщины мог бы видеть, как охраняются интересы правосудия, когда права земщины попраны чиновничеством. Теперь безнаказанность произвола вполне обеспечена. Прямая выгода каждого чиновника доказать несправедливость жалобы на него и подчиненных его и заявить, что все обстоит благополучно в его ведомстве. Эта мера еще более укрепляющая за чиновничеством характер опричнины.
Слухи ходят о личном характере Вашего Величества, что Вы не терпите ложь. Как же Вы не поймете, что тот из чиновников Ваших, кто против гласности в суде и в печати, тот находит свою выгоду во мраке и тайне. Каждый честный человек, кто бы он ни был, министр или простой смертный, который не скажет: «Вот вся моя жизнь, пусть меня судит мир, грязных пятен нет на совести», — тот не может быть честным человеком. Вас убедили доводами государственной необходимости; но правительство, прибегающее к безнравственным средствам, само роет себе пропасть. Вас отпугивают от гласного суда доводами, что гласность подрывает доверие общества к правительству своими разоблачениями, что и без того общество готово верить всему дурному насчет лиц, облеченных властью. Если это так, то это доказывает одно: что горький опыт веков подорвал в обществе доверие к правительству и нравственное обаяние его — и всего этого не воскресить ничем, потому что произволу нет оправдания. Тайна свидетельствует о неверии в себя. Кто верит в себя, тот света не боится. Тайна нужна только тому, кто сознает, что держится не нравственной, но одной материальной силой.
На сколько поколений еще хватит у правительства материальной силы, чтобы давить земщину в угоду чиновничьей анархии, это покажет будущее. Правительство делает все, что во власти его, чтобы раздувать общее недовольство и облекать в плоть и кровь страшный призрак революции. Даже принимаемые им для популярности меры роковым образом приносят только зло, потому что основаны не на справедливости. Есть зло, над которым бессильна власть, и желание Генриха IV, чтобы у каждого крестьянина варилась курица в супе, — мечта народолюбивого монарха. Борьба между сытыми и голодными не разрешается указами. Но во власти каждого правителя связывать или развязывать в известной степени руки, вырывающие кусок хлеба у голодного. Роль правительства быть регулятором в борьбе интересов, а не приносить одно сословие в жертву другому. Для нового земского начальства не требуется никакого умственного ценза; дворянское происхождение признано достаточным ручательством, и каждый недоучка, Митрофанушка, гонявший голубей, может, если у него есть связи, держать в руках жизнь десятков тысяч крестьян. Власть, непосредственно действующая, самая страшная. Эта мера может только еще более раздуть затаенную вражду народа к барам. Чтобы спасти дворянский банк, в котором, как того и ожидали при основании его, дворянство сумело только брать ссуды, а не уплачивать, правительство выпустило новый заем с выигрышами; в будущем и его уплатят, только усиливая налоги. Это мера, развращающая сословие, приучая его жить на счет массы, развращающая общество усилением ажиотажа, отвлекающая от промышленности капиталы; а это поведет за собой уменьшение заработков, так нужных крестьянину, особенно в выпаханных полосах России. И без того полиция высылает на родину рабочих сотнями тысяч, не находящих работы в Петербурге. Крах дворянского банка только отсрочен. Крестьянин, обрабатывающий землю своим трудом, может платить от 5-7 процентов в свой банк, при условии постоянного урожая; землевладелец, обрабатывающий ее наемным трудом, не выдержит такого платежа и при нашей низкой заработной плате; урожай, понижающий цену на хлеб, не выгоден для него. Сытый крестьянин не пойдет ни обрабатывать, ни возить хлеб за бесценок. Дороговизна провоза хлеба, обусловленная и плохими путями сообщения, и порядками железнодорожных концессий и управления, разоряет производящего хлеб чужими руками. Новый заем не поднимает дворянство. Имения его будут дробиться, а оно нищать. Делаются попытки привить права первородства, держать землю в руках рода, создаются заповедные имения. Но и Петр I не мог сделать ничего в этом отношении, и единичные исключения не изменяют общих условий. Если бы Вам удалось то, чего не мог сделать Петр I в ту пору, когда царь считался чуть не Богом, то создастся олигархия. Высшее дворянство не захочет быть игрушкой гнетущего земщину произвола; честолюбие его не удовлетворится немногими шансами попасть в число главных заправителей его, и оно само потребует своей доли в произволе. И без всякого права первородства бояре были страшны царям, вельможи XVIII и XIX века — императорам. Были примеры смерти Петра Ш и Павла I. Если бы было возможно привить право первородства в России, то создастся новый революционный элемент в обществе — младшие обездоленные дети. Это доказано историей Европы. Обездоленные потомки дворянских родов будут сливаться с демократическими сословиями, и этого не отвратить никакими дворянскими банками.
Бедное дворянство наравне с другими сословиями раздражено последними мерами министерства народного просвещения, повышающими плату за учение и открывающими доступ к образованию и, следовательно, к государственной службе только людям достатка. И как много теряет Россия от того, что всем способностям, таящимся в массе, нет доступа к образованию. Все меры министерства народного просвещения имеют целью загасить просвещение. Студенты прикрепляются по округам и лишены права выбирать те университеты, где читают наиболее талантливые профессора. Открытие университета в Сибири пугает. Это меры близорукой полиции, а не просвещенного правительства. Еще спартанцы выкалывали глаза рабам ради того, чтобы те, не развлекаясь, вертели жернова. Но в XIX веке, на пороге XX, сомнительно, чтобы такие меры могли долго упрочивать порядок. Известный циркуляр министра Делянова, закрывающий гимназии для бедняков и открывающий такой широкий простор произволу и взяточничеству директоров гимназий, дал лишний козырь в руки террористов.
Какие уроки вынесет ребенок из школы, где гонят бедного брата? Он с первого шага из дома видит противоречие правительства с учением Христа. Он в школе получает уроки предательства. В гимназиях есть шпионы. Такого растления школы не было и при Николае I, несмотря на известную записку Липранди. Преданиями корпусов передается факт, как Николай I назвал молодцом кадета, геройски вынесшего варварскую порку за то, что не выдал товарища. Дух многих гимназий таков, что матери, не имеющие понятия ни о каких неблагонамеренных теориях, с ужасом думают о том, как отдать в правительственную гимназию сына, честного и пылкого мальчика, не способного молча видеть, как гонят бедняка-товарища, ни покорно выслушать приказ фискалить и соглядатайствовать.
Ум детей калечится системой классицизма, которая не дает просветительного, очеловечивающего начала, как система Уварова при Николае I, не любившем классицизма. Нынешняя система дает одну мертвящую долбню слов, и это в таких приемах, что для наиболее нужных предметов не хватает времени. Выдерживают экзамен или необычайно талантливые и здоровые, или богатые, которые могли пользоваться приватными уроками — доходной статьей гимназических учителей. Для бедных классицизм — система изгнания из училища. Семье, приносившей тяжелые жертвы, чтобы воспитать сына, свою опору, возвращали недоучку, изломанного душой и телом. Бывали примеры и страшнее. Юноша, чтобы не быть бременем семье, кончал самоубийством. Кровавые жертвы не открывали глаз правительству, оно приказывало молчать о них. В «Журнале министерства народного просвещения» уже несколько лет не печатаются более цифры процента оканчивающих курс учеников классических гимназий сравнительно с процентом поступивших. Цифра так красноречива, и ее надо пополнить другой — цифрой искалеченной духом и телом и озлобленной гимназическим порядком молодежи, уходящей в ряды революционеров.
Пройдет благополучно гимназию юноша — и в университете его ломает та же система. Его, взрослого, подчиняют мальчишеской дисциплине, и полиция бьет его, когда он не хочет подчиняться. Инспектор Болдырев, история с которым в московском университете испортила жизнь сотням учащейся молодежи, был болен хроническим менингитом, как то доказало вскрытие мозга. Люди, знавшие его прежде как человека мягкого и порядочного, изумлялись его превращению в раздражительного и дерзкого деспота. Хороша же система, при которой выходки сумасшедшего считаются нормальным проявлением авторитета, законным охранением порядка! Юноша видит в храме науки учителей, которые, считающих позором исправлять при учащейся молодежи должность полицейского сыщика. В последнее время покойный Орест Миллер, искренне религиозный человек и верноподданный, был лишен кафедры за свою неспособность к роли сыщика. Иллюзии жизни, которых гимназия не успела еще вытравить в юноше, вытравляются университетом. Один отец, защищавший сына — политического преступника, на упрек прокурора, что семья растит врагов правительству, отвечал приблизительно так: «Мы отдаем в школы правительства мальчика доброго, любящего; школа возвращает его нам поломанного, озлобленного». Юношество, имеющее средства, уходит учиться в заграничные университеты, и, конечно, сравнение их порядков с нашими не внушит ему любви к последним.
Ученый мир Западной Европы заметил, что за последнее двадцатилетие сильно понизился в наших представителях науки не только уровень талантливости, но и добросовестного отношения к науке и человеческого достоинства. Бывают полосы урожайные, но повального неурожая во всех отраслях знания быть не может. Замеченный безотрадный факт есть прямое последствие систематического выпалыванья талантливого юношества руками государственной полиции. Чем крупнее сила, тем менее она мирится с гневом. Чем сильнее в юноше любовь к знанию, тем менее может он чтить науку, преподаваемую в полицейских целях. Американец Кеннан, предубежденный против наших революционеров, был, при близком знакомстве с ними, изумлен талантливостью и познаниями многих и мог только жалеть о стране, где гибнут такие силы.
Уцелевшая учащаяся молодежь, сохранившая желание добра, идет на государственную службу, неся гнетущее сознание, что и крупица добра, внести которую она жаждет, должна пропасть в чиновничьей анархии, что порядок, служить которому она призвана, в сущности, такая анархия. Молодежь вступает в практическую жизнь без необходимой подготовки. Уменье написать свою биографию по-латыни было признано ручательством способности быть, например, педагогом-воспитателем, судьей, заправителем жизни народа. Молодежь, уцелевшая, потому что не знала другого бога, кроме карьеры, будет плодить чиновничью анархию, насаждать сегодня, завтра вырывать насаждаемое по приказу начальства, вносить еще более яда разложения в язвы, разъедающие родную страну. И эта молодежь, изолгавшаяся и продажная, тоже на свой пай служит революционной пропагандой.
Неуклонно принимаемые меры для сокращения числа учащейся молодежи обусловлены тем, что у нас будто слишком много интеллигентных работников, не находящих мест, и оттого плодится интеллигентный пролетариат, элемент революционный. Ваше Величество, загляните в сравнительную статистику, которую так не любят охранители чиновничьей анархии, и Вы увидите, сколько на тысячу жителей приходится в Европе врачей, учителей, акушерок, техников всякого рода, сколько школ и больниц всякого рода там и сколько в России. А при редком, рассеянном на громадных пространствах населении нашем, при плохом состоянии путей сообщения нам нужен против Европы двойной и тройной процент на тысячу. Интеллигентный рабочий не находит места не потому, что рабочих много, а потому, что слишком мало учреждений, нужных России, и их надо создать. Молодежь, конечно, понимает настоящую причину ограничения числа учащихся, и это может только усиливать непопулярность правительства.
Правительство одержимо боязнью допустить интеллигенцию к народу. Молодежь, которой кровь страшна и которая хочет уплатить свой долг народу самыми законными путями — или уча его грамотности, азбуке культурности и гражданственности, начаткам знаний, так нужных ему для улучшения его быта, или выступая законными защитниками его против притеснений, — эта молодежь считается опасной. Бывало много примеров, что, побившись несколько лет и видя бесплодность усилий своих перед стачкой местного чиновничества с кулаками, дворянами и не дворянами, попами-ростовщиками и шпионами — дружной стачкой всех, кому выгодны невежество и беззащитность народа, — молодежь в отчаянии уходила в революционеры.
Для народа признаны пригодными учителя-недоучки. Учительские семинарии не готовят учителей, нужных народу; а людям, чуждым всяких революционных целей, если только они окончили курс в университете, запрещено быть народными учителями. Школа, которой заправляют невежды и недоучки, признана единственной пригодной для народа; народу земледельческому не дают понятия о природе; выпахиваемая первобытными способами земля истощается. Народу нужны заработки на стороне, чтобы выправить подати, а у него нет ремесленных школ. Народу русскому не дают понятия о России, и он, когда не у чего станет жить на родине, идет зря за тысячи верст разыскивать теплые воды. Народу не дают основательного понятия о законах страны, которую он кормит своим хлебом, а пункт нашего свода гласит, что незнанием законов никто отговариваться не может. Едва ли одна десятая детей народа учится в школах; и еще немало школ закрываются попечителями вроде графа Капниста, предъявляющими сельским обществам приказы «поставить школы сообразно требованиям науки». Несмотря на смиренную просьбу сельских обществ сохранить им существующую школу, так как они, при всем желании, по бедности не могут исполнить волю начальства, училища были закрыты. Это значит сказать обутому в лапти крестьянину: снимай их и носи сапоги, — и он будет ходить босым.
Школы и учительские семинарии, устраиваемые земствами, преследуются, несмотря на то что земства не смеют иметь иных программ, кроме утвержденных правительством, и во всякое время открыты инспекторам от правительства. Как ни малы крупицы знания, даваемые земской школой, все-таки они крупнее и питательнее тех, какие дает церковно-приходская школа, учащая преимущественно Псалтыри, — Евангелие не всегда одобряется школой. Дьяконы, которых в качестве преподавателей разослали по приходам, радеют более о своем участке в приходской земле, чем о школе. Школы эти не достигнут цели своей — поддержать православие, — не застрахуют крестьян от раскола, который народ вывел из той же Библии и Псалтыри. Школы эти не поднимают авторитет духовенства, потому что оно ставит свой тариф на спасение души, потому что сельский священник, исправно вносящий свою подать консистории, может безнаказанно грабить народ и в стачке с полицией избавиться доносами от каждого ходока за народ, ходящего самыми законными путями. Учительница, акушерка, учитель или врач, которые посоветуют во время дифтеритной или сыпных эпидемий не носить больных детей к причастию в трескучие морозы, давать в пост больным крошкам молоко, лечить кликуш и тем отбивать доход за заклинательные молитвы, объяснять законы природы и рассеивать мрак суеверия, несущий гроши в приходскую казну, лишаются места, хотя бы ни словом не колебали основы религии. Приходские школы отдадут бесповоротно элементарное образование народа в руки безграмотных отставных солдат, выгнанных за пьянство семинаристов. Духовенство, нанимая учителей, дает ничтожную плату, 3 руб. в месяц. Школа ускользает от влияния инспекторов, духовенство ответственно только перед своим начальством, а оно — люди, отрекшиеся от мира.
На батраков, число которых растет вследствие обнищания крестьян, у городских рабочих нет убежища под старость. Изжив все силы на работе, приходится умирать где придется — под забором, в придорожной канаве. Переселение народа с выпаханной земли на плодородную устроено безобразно, если устройством можно назвать средство наживы чиновничества. После мучительного пути в тысячи верст, потратив последние крохи, переселенец нередко находит свою землю занятой кулаками всякого рода, которые воспользовались его незнанием законов и надули посланных вперед разведчиков. Переселение стеснено; с уходом переселенцев дорожают рабочие руки. Еще в прошлое царствование штыками гнали обратно латышей, ушедших от непосильной арендной платы баронам. Все лучшие земли в крае, завоеванном кровью народа, всегда раздаются приближенным царя, и он сам берет себе львиную долю. Много ли оставлено удобной земли народу для колонизации в новых азиатских владениях? Одни пески. Наш громоотвод от пролетариата — государственные земли расхищаются.
На школы и больницы, на устройство приютов для детей, брошенных без призора, пока мать на работе, богаделен для престарелых бесприютных работников нет средств. А находятся средства на массу непроизводительных расходов: например, нашлись миллионы на покупку Мариинского дворца для государственного совета, имевшего приличное помещение; тратятся миллионы на министерство двора, управление имениями царствующей династии. И на это тратит народные деньги только одно русское правительство: в западных монархиях должность министра двора исполняет церемониймейстер, а управление имениями царствующей династии оплачивается доходами с имений, не считается государственной службой и не ложится на государственную казну, то есть народ, который несет на себе главную тяжесть государственного тягла.
Лакеи Вашего Величества скажут Вам, что высказанное здесь — идеи нечестивого Запада, но это идеи справедливости. Дающий более получает менее. Сибирь была завоевана и колонизована народом, а главная доля золота, добываемого в ней, идет не на нужды народа и даже не в государственную казну: по количеству добываемого золота казенные прииски занимают третье место, первое принадлежит императорскому кабинету. Одним росчерком пера прадед Ваш обратил собственность государственную в собственность кабинета. Цензура запретила газетам печатать сведения о количестве добываемого золота. Чему служит запрещение это? Справедливости ли и истине? Что подрывает запрещение это — кредит ли печати или кредит правительства?
Цензура наша ведет к тому, что молодежь жадно кидается не только на то, что есть верного в подпольной и заграничной печати нашей, но и на нелепости. Если гонят слово — значит, боятся правды. Ваше Величество с семейством своим едва не поплатились дорого за гонение на слово. Печать, обличавшая систему концессий, наживаться которой не брезгают и высокопоставленные лица, подвергалась преследованию. Покойный гр. Толстой по просьбе бывшего министра путей сообщения Посьета приказал уничтожить обличительную брошюру, в которой заключались верные сведения. Цензура наша доходила до таких нелепостей, что, получив от Ш отделения предписание обращать внимание на такого-то автора, вырезала из его книги детских рассказов вещи, уже напечатанные в подцензурных изданиях. Случалось, что московская цензура пропускала то, что запрещала петербургская, и наоборот. Писатель — игрушка цензорского произвола и никогда не может знать, как взглянет на его труд и в какую минуту тот или другой цензор. Замечено только, что преследования сильнее перед Рождеством и Пасхой — пора наград есть пора большего усердия. Наконец, цензура дошла до геркулесовых столбов — император Александр П оказался нецензурным в своей империи. Прессе было запрещено перепечатывать его речь болгарам о конституции.
Правительство признает силу печатного слова, потому что субсидирует свою прессу и пропагандирует ее через исправников и становых; если слухи верны, то за границей оно создает органы агентов-подстрекателей. Оно открывает объятия перебежчикам из оппозиционной и революционной прессы — и ошибается в расчете на силу их поддержки: слово предателя не может иметь силы слова искреннего убеждения. Цитович, предпринимая издание официозного органа, находил сотрудников только среди бездарностей. Когда цвет мысли и творчества не на стороне правительства, то это доказательство того, что создавшая его идея вымерла и оно держится лишь одной материальной силой. Только живая идея может вдохновлять таланты. Не печать создает общее недовольство, печать только отголосок общественного настроения. Призыв к революции бессилен там, где народ не задавлен и не обобран, где закон не маска, которой прикрываются сильные, чтобы давить слабых. Печать гонят, когда она указывает на зло тех мер, какими сильные мира, не зная жизни общества и народа, ломают ее во имя теорий, измышленных в канцеляриях и кабинетах своих. После сравнительно льготной поры первое гонение на печать было поднято по влиянию гр. Толстого, бывшего тогда министром просвещения, и это за критику вводимой им системы классицизма. Сам гр. Толстой, как утверждают слухи и из достоверных источников, незадолго перед смертью сознался, что был введен в заблуждение Катковым и что система эта принесла с собой притупление ума учащихся. Один человек, не занимавшийся никогда практически обучением и воспитанием, мог вершить судьбы образования десятков тысяч юношества. Возвратит ли позднее сознание страшной ошибки даром загубленные годы и забитые силы юношества? Воскресит ли тех, которые покончили самоубийством, высушит ли слезы матерей и обратит ли проклятия их в благословения?
Опыт прежних царствований и Ваш собственный должен бы был показать Вашему Величеству, что внутренняя политика преследований не достигает цели. Раскол преследуют со времен Петра I и ранее, а он растет. Множатся рационалистические секты, потому что мысль народа, в лучших представителях его, переросла мертвую обрядность, в которой держит его духовенство. Народ ищет духа Евангелия и отворачивается от буквы. Сельское духовенство оказывается бессильным в борьбе не только с сектами в виде штундистов или молокан, но далее с диким изуверством скопцов и защиту православия возлагает на полицию и застенки тюремные и монастырские. Придет пора, когда гонение за право мыслить и веровать по совести будет казаться страшным сном: гонение ведет к тому, что пора эта придет в зареве пожаров и дымящейся крови.
Гонение — лучшее средство вытравлять в народе любовь к царю, то есть к его идеалу царя. Она ослабела, это замечено всеми, помнящими пору Николая I. Народ еще толпами бежит встречать царя, но случается гораздо чаще, чем прежде, что полиция подсказывает ему: «ура». Тогда «ура» сильнее и восторженнее рвалось из груди толпы. Масса народа верит еще, что зло не от царя, а от чиновничества. Его царь наконец увидит, что терпит народ, вступится за обиды народные и даст ему землю. «Царь обманут, если бы он знал!» — говорит народ. Но сегодня и завтра обманут, и здесь и там обманут, столетиями все обманут! Эта роль вечно обманутого подрывает обаяние царя. Не на то он был помазан, чтобы быть вечно обманутым, каким же отцом народу будет он? Вот вывод, к которому самодержавие ведет народ. И губернаторы, призывающие войско пристреливать народ, когда он на фабриках не принимает сбавки платы, которая его жизнь часом впроголодь обратит в непрерывную голодовку, или когда он, бунтуя на коленях, не сходит с земли, неправдой отнятой у него, — эти царские слуги приводят его к такому выводу.
В интеллигентном обществе, в чиновничестве вымер культ царя, доживавший последние дни в начале Крымской войны. Нельзя судить по придворным, чья преданность так много зависит от подачек за счет народа, ни по постройкам храмов, учреждению училищ, стипендий и пр. в память избавления от катастрофы 17 октября. В основе многих жертв лежит паника; неприятие участия в подписке есть оглашение себя неблагонамеренным; лежит расчет для иных обойти препятствия, какие мраколюбивое чиновничество ставит каждому полезному предприятию; для других — расчистить себе путь к монополии, отличиться, получить кавалерию, так или иначе обделать свои дела. Если верить слухам, то министр просвещения, отставки которого ждало раздраженное его мерами общество, остался на месте, потому что несколько учащихся юношей целовали руки Ваши по возвращении Вашем в столицу после 17 октября. Следовательно, по мнению общества, эти знаки азиатского раболепия были сочтены за такую важную заслугу, что вполне изгладили зло, нанесенное обществу знаменитым циркуляром.
Честные чиновники и офицеры, сыновья и внуки тех частных царевых слуг, но не рабов, так искренне оплакивавших смерть Николая I, теперь служат не царю, а России. Отцы и деды служили царю, видя в нем воплощение России. Сыновья и внуки служат, подчиняясь со стыдом и скорбью, видя, как порядки самодержавия уничтожают девять десятых пользы, которую они хотят принести. Они ищут чистых должностей и не идут ни в жандармы, ни в государственную полицию. Крупный процент чиновничества сам не верит в прочность существующего порядка, потому что воочию видит, как далека от жизни чиновничья регламентация ее. После катастрофы 1 марта 1881 года объятое паникой провинциальное чиновничество воображало, будто в Петербурге политический переворот и террористами созывается учредительное собрание, о котором не мечтали и Желябовы. Наконец, чиновничество терпит от того же произвола и само и в детях своих. Офицеры тоже ропщут; дисциплина фактически сводится к тому, что старший всегда прав. В последние годы снова множится редевший тип офицеров-дантистов, воскресает прежнее палачество. Теперь снова, как и в пору Николая I, водятся офицеры, с сознанием своей правоты рассказывающие о том, как они «дали в зубы солдатам». На солдат дисциплина обрушивается с удвоенной и утроенной тиранией. Суханов пытался бороться законными путями, вступаясь за обкрадываемых и побиваемых нижних чинов, — и кончил смертью террориста. Чем были порядки флота при Николае I, я знаю хорошо: отец мой, верный слуга царев, но не раб, не мог равнодушно говорить о них; и судя по слухам, они недалеко ушли вперед от прошлого. Масса чиновничества и офицерства — карьеристы, по приказу насаждающие сегодня то, что завтра будут выпалывать, и наоборот, и всегда доказывающие, что и насаждение и выпалывание на благо России, потому что на то есть высочайшая воля. Они сами отлично ведают, что творят; но их девиз: хватит на наш век и детей наших, а там хоть трава не расти!
Верховная власть не может руководствоваться таким девизом: на ней лежит ответственность не только за настоящее, но и за будущее страны, на котором неизбежно отзываются все меры ее. Намеренное зло не может входить в цели ее, но самодержавный монарх оказывается неизбежно ответственным за каждую кроху зла, творимую именем его. Он назначает чиновничество, заправляющее Россией, он преследует все обличения зла, он оказывается солидарным с каждым губернатором, по-шемякински правящим краем, с каждым монополистом, живущим за счет народа, с каждым офицером-держимордой, с каждым шпионом, по доносу которого сошлют в Сибирь человека, политически невинного или виновного.
Во всех мерах правительства сказывается цель найти себе опору — это признание в слабости. Оно ищет опору в православии; но религия, поддерживаемая полицейскими мерами, застенками, — не опора. Охранители сами подрывают ее. Вот, на выдержку, один факт. Истеричная, немолодая девушка из московского титулованного семейства отправилась для исцеления к тихвинскому источнику, была как бесноватая схвачена монахами, насильно выкупана в источнике, заключена в грязную келью и от заклинаний, изгонявших бесов, сошла с ума. Родные нашли ее в ужасающем, отвратительном состоянии, и она вскоре умерла. Обер-прокурор синода не дал хода жалобам родных и замял дело, «чтобы не подрывать религию», что, конечно, ведет только к большему подрыву ее. В среде духовенства чиновничествующего и побирающегося есть и люди честные, искренне проникнутые учением Христа; но эти люди считаются подозрительными, вольнодумцами: нужна не мораль Христа, а обрядность, как политическая мера. И, несмотря на все меры, присяга все более и более утрачивает для простых сердец религиозное обаяние, и вера в помазанника вымирает. Белое духовенство озлобляется порядками консисторий и семинарий; из семинарий выходят самые крайние отрицатели. Все, что есть честного в духовенстве, видит всю ложь государственной системы, враждебной духу христианства. Людей, исповедующих Христову мораль, людей любви и мира, которые, как Соловьев, напомнили гласно о христианской заповеди «не убий», когда полиция и рабы кричали «убий!», преследуют именем монарха, носящего звание «благочестивейшего».
Земство, помощь которого призывало прошлое царствование, теперь лишается и прежних крайне скудных прав. Благодаря земству основано столько школ и больниц, сколько в тройной период времени не основало бы чиновничество. Тесный район самоуправления, отмежеванный земству, урезается оттого, что стесняет произвол мелких и крупных сатрапов. Бывали примеры, что председатели получали секретное предписание от губернатора не выставлять имен таких-то кандидатов; губернатор исполнял приказ министра. Выборное право для ведения хозяйственных дел земства, законом дарованное земству, попиралось по воле министра. Пример неуважения к законности был подан им. На призыв правительства о помощи в борьбе с террористами земства некоторых губерний высказали свои желания: в них не было ничего республиканского, были скромные желания конституции; земство хотело гарантий от чиновничьего произвола, хотело чтобы законы, управляющие жизнью миллионов, не создавались по воле одного человека, выработанные чиновничьими комиссиями, из которых редкий член имеет какое-нибудь понятие о жизни русской и еще более редкий найдет в себе мужество возразить против меры, проводимой министром, а еще менее — против одобренной свыше. Земство хотело свободы слова, уничтожения административной ссылки, хотело гласности суда, неприкосновенности личности, права съезжаться на совещания по общим нуждам земств. Если в настоящую минуту земство безмолвно подчиняется новым мерам, еще более урезающим права его, то это не ручательство затаенным недовольством отцов. Не умер Бог в душе людей! Сознание человеческого достоинства, правды будет расти, и явятся не рабы подневольные, безмолвные, потому что они бессильны, — но граждане. Сила отпора копится медленно в ряду поколений и наконец скажется. История других стран дает уроки.
Люди слова, люди науки озлоблены, потому что терпится только слово лжи, рабски славословящее, распинающееся доказать, будто все идет к лучшему, которому само не верит; потому что нужна не наука, а рабская маска ее, передержка научных фактов для оправдания чиновничьей анархии. Молодежь озлобляется, озлобляются даже дети.
Вся система гонит в стан недовольных, в пропаганду революции даже тех, кому противны кровь и насилие. За неосторожное слово, за первый подпольный и часто взятый из одного любопытства листок юноша, ребенок — государственный преступник. Бывали 15-и даже 14-летние государственные преступники, сидевшие в одиночном заключении. Правительству 100 000 000 страшны даже дети. У нас ссылают на 12 и более лет в Восточную Сибирь и даже на каторгу за то, за что в Австрии политические преступники отделываются двухнедельным арестом при полиции. В Австрии не было 1 марта. Изломанная, озлобленная молодежь уходит в красные. Мне кровь противна, с какой бы стороны ни лили ее, но когда за одну кровь дают ордена, а за другую — веревку на шею, то понятно, какая кровь имеет для молодежи обаяние геройства.
Рядом с карами по приговору суда у нас существуют еще полицейско-административные: последними правительство отделывается от врагов своих, когда нет достаточных улик для первых. Но что же это, как не беззаконный произвол? Человека губят не на основании выясненных доказательств его действий, но на основании «внутреннего убеждения» чинов государственной полиции; а убеждение это складывается из перехваченного и произвольно истолкованного письма, потому что законной уликой для суда оно не могло служить; по доносам шпионов, «мутного источника», по признанию самих высших чинов. Приказы административной ссылки сформулированы так: хотя нет достаточных улик для осуждения по суду Н.Н" но он или она ссылается туда-то. Эти шемякинские приговоры перейдут к потомству; говорят, будто под ними стоит подпись Вашего Величества. Сколько гибнет жертв! Охранителям Вашим выгодно раздувать каждое дело: это доказательство усердия, приносящего чины, оклады и крупные суммы на секретные расходы, в которых отчетность невозможна. На суммы, поглощенные такой системой охраны, можно бы было в ином случае основательно улучшить быт народа и отнять у революционеров хоть один повод упрекать правительство.
Политические преступники — беззащитные жертвы произвола, доходящего до зверства. Сам гр. Толстой ужаснулся бы, видя всю меру превышения власти, грабежа и насилия, обрушивающуюся безнаказанно на несчастных, когда из столицы отдан приказ о строгих мерах. В силу забегания каждого низшего чиновника перед начальником, желания отличиться, паники быть заподозренным в сочувствии к политическим, если даст волю состраданию, каждый тюремный смотритель, этапный офицер, каждый сторож может безнаказанно грабить, зверски бить и истязать арестантов, даже женщин. Чем ниже падает камень, тем более растет сила удара, и каждая репрессивная мера, спускаясь все ниже и ниже по лестнице чиновничества, увеличивает в прогрессии свою губящую силу и падает на беззащитные жертвы. Жалобы оказываются бесплодными, и жертвы протестуют добровольной голодовкой или актом насилия, вызванным часто припадком сумасшествия. Все меры устрашения и исправления, начиная с административной ссылки и кончая виселицей и расстреливанием, не достигают цели. Является, конечно, известный процент сломленных и оподленных ссылкой, но люди эти внесут только разложение в общество и опорой власти быть не могут. Число политических преступников будет расти с временными колебаниями, расти, потому что воображение молодежи свыкнется с ссылкой, с казнями, расти, потому что в корне государственного порядка и общественного строя лежат причины, рождающие политические преступления. Правительство, охраняющее себя безнравственными средствами — административной ссылкой, сонмами шпионов, розгами, виселицей и кровью, — само учит революционеров наших принципу: «Цель оправдывает средства». Там, где гибнут тысячами жертвы произвола, где народ безнаказанно грабится и засекается, там жгучее чувство жалости будет всегда поднимать мстителей.
Наконец, во имя чего в действительности принимаются все меры стеснения и пресечения? Во имя чего задавлено слово, уничтожена гласность суда, задавлена кроха самоуправления и плодятся новые власти — во имя ли мирного развития России, улучшения быта народа, просвещения общества или самодержавия дома Романовых, то есть, в сущности, для усиления власти чиновничества, этой современной опричнины? Хотя века изменили форму, принцип тот же: с одной стороны, опричнина, с другой — безгласная, всевыносящая земщина. Злоупотребления опричнины сознавали сами цари: Александр I, Николай I, Александр II бесплодно пытались искоренить их. Впрочем, всегда казнокрады подходили под манифесты, приносившие политическим преступникам очень жалкое облегчение участи. Вы сами, Ваше Величество, окажетесь бессильным в борьбе с злоупотреблениями, если и осуществится учреждение суда, имеющего судить и министров: бессилие неизбежно, потому что в основе всех царских мер лежит все то же бесправие, все та же безгласность общества.
Внутренняя политика Николая I стоила дорого России. Реформы Вашего Величества отодвигают Россию назад к этой мрачной поре. Горькие уроки Крымской войны заставили Александра II в конце 50-х и начале 60-х годов изменить политику. Неужели нужны еще такие же горькие уроки, чтобы вывести наружу всю гнилость государственного порядка? Спасение только в возвращении к реформам отца Вашего и дальнейшем развитии их. Свобода слова, неприкосновенность личности, свобода собраний, полная гласность суда, образование, широко открытое для всех способностей, отмена административного произвола, созвание земского собора, к которому все сословия призвали бы своих выборных, — вот в чем спасение.
Мера терпения переполняется. Будущее страшно. Если до революции, ниспровергающей монархию, далеко, то очень возможны местные пугачевщины, и вновь назначенное Вами земское начальство, которое еще лишним бременем неудобоносимым ляжет на плечи сельского мира, сделает, чтобы вызвать их более, чем могли бы то сделать революционеры наши. Народ будет привыкать к крови. Честные граждане с ужасом предвидят бедствия, которые в более или менее отдаленном будущем несет порядок опричнины, всевластной над земщиной, — и молчат, но дети и внуки их молчать не будут.
Вы самодержный царь, ограниченный законами, которые сами издаете и отменяете, ограниченный еще более не исполняющим законы эти чиновничеством, которое Вы сами назначаете. Одно слово Ваше — и в России переворот, который оставит светлый след в истории. Если Вы захотите оставить мрачный, Вы не услышите проклятий потомства, их услышат дети Ваши, и какое страшное наследство передадите Вы им!
Вы, Ваше Величество, один из могущественнейших монархов мира; я рабочая единица в сотне миллионов, участь которых Вы держите в своих руках, и тем не менее я в совести своей глубоко сознаю свое нравственное право и свой долг русской сказать то, что сказала.
- ↑ Мы приходим всегда слишком поздно (фр.).