Письмо из города N. N. в столицу
правитьБлагодарю за присылку хороших книг. Нашедши в Сочинениях и переводах Петра Макарова статьи, которые печатаны были в Московском Меркурии, я вспомнил приятные вечера, проведенные мною в маленьком нашем обществе любителей чтения. Вы знаете, что в N. N. нет ни лицеев, ни музеев, ни клубов, ни театра. Нужда, виновница общежития, шепнула на ухо пяти или шести из числа здешних почтеннейших граждан, чтоб согласились составить временную библиотеку, выписать новые книги и журналы, и проводить по несколько вечеров каждую неделю, занимаясь чтением и разговорами — только не о погоде, но о словесности и науках. В доказательство, что вечерние наши заседания нимало не походили на собрания квакеров, скажу, что и женщины иногда удостаивали нас своею беседою. Несходство душевных свойств, образа жизни, воспитания, часто подавало случай к спорам; так например, пожилой наш асессор — который долго учился в Киевской академии, и которого здесь называют любезным педантом за то, что иногда мешает в разговоре латинские пословицы и часто ссылается на Аристотеля и Цицерона — наш, говорю, асессор обыкновенно морщился, когда почти все смеялись, читая критические замечания в Меркурии на новые книги. Он хладнокровно доказывал, что рассматриватель книг должен говорить дело и основывать свои суждения на правилах, преподанных великими писателями; что книги издаются или для научения людей несведущих, или чтобы доставить просвещенным удовольствие, — следственно хороший вкус отнюдь не может оскорбляться языком грамматики1; что по той же самой причине о местоимениях, где требует надобность, можно упоминать без зазрения совести. Помню, как наши собеседницы сердились на грубого критика французского, который безжалостно шутил над милым Александром Сегюром2, вздумал проповедовать, будто кокетка не дает никакого понятия о женщине, равно как петиметр не дает понятия о человеке, и будто слабость сил налагает на женщину обязанность повиноваться мужу, нянчить детей, смотреть за домом; помню, как они благодарили издателя, который в умных примечаниях своих опровергал пустословие Зоила, и утверждал, что слабость женщин не доказывает власти мужчин, — что слон сильнее человека, однако повинуется ему, — что прекрасная женщина повелевает везде, а не только в супружеском доме, и что прекрасная женщина видит мир у ног своих. Строгий наш асессор, качая головою, говорил: «Нам твердили, что муж глава жены, и что жена да боится своего мужа! Настали другие времена… О модное воспитание!»
Неизвестно мне, как вы думаете, о критике г-на Макарова на книгу под названием Рассуждение о старом и новом слоге российского языка… У нас много было говорено о критике и о самой книге. Почтенный сочинитель Рассуждения о слоге имел намерение показать, и показал, своим соотечественникам, какие следствия для нашего языка, даже для нравов, произошли от нерадения о чтении книг славенских, от модного воспитания, и от слепой привязанности к языку и обычаям чужеземным. Следствия сии известны всем благомыслящим3. — «… Когда сообщением своим сблизились мы с чужестранными народами, а особливо французами; тогда, вместо занятия от них единых токмо полезных наук и художеств, стали перенимать мелочные их обычаи, наружные виды, телесные украшения, и час от часу более делаться совершенными их обезьянами. Все то, что собственное наше, стало становиться в глазах наших худо и презренно. Они учат нас всему: как одеваться, как ходить, как стоять, как петь, как говорить, как кланяться, и даже как сморкать и кашлять. Мы без знания языка их почитаем себя невеждами и дураками. Пишем друг к другу по-французски. Благородные девицы наши стыдятся спеть русскую песню. Мы кликнули клич, кто из французов, какого бы роду, звания и состояния он ни был, хочет за дорогую плату, сопряженную с великим уважением и доверенностью, принять на себя попечение о воспитании наших детей. Явились их престрашные толпы; стали нас брить, стричь, чесать. Научили нас удивляться всему тому, что они делают; презирать благочестивые нравы предков наших, и насмехаться над всеми их мнениями и делами. Одним словом, она запрягли нас в колесницу, сели на оную торжественно, и управляют нами, — а мы их возим с гордостью, и те у нас в посмеянии, которые не спешат отличать себя честью возить их! Не могли они истребить в нас свойственного нам духа храбрости; но и тот не защищает нас от них: мы учителей своих побеждаем оружием, а они победителей своих побеждают комедиями, пудрою, гребенками. От сего-то между прочими вещами родилось в нас и презрение к славенскому языку».
Наперед можно было угадать, что издателю Московского Меркурия книга сия не полюбится. Читая с великим удовольствием журнал его, и одобряя хороший слог, мы не могли однако понять, какую цель предположил себе издатель Меркурия. Любезный наш педант готов был удариться об заклад, что все помещаемое в Меркурии вытекает из пера какого-нибудь хитрого француза, который умышленно взялся кормить нас сладкою отравою. Как можно статься — говорил он — чтобы русский написал о развратной женщине: Славная француженка Ланкло почитается такою женщиною, какой не было — и может быть не будет — другой! Не сделав ничего героического, блестящего, она предала имя свое бессмертию одною только любезностью!.. И нет еще ста лет, как сие солнце угасло, как сей феномен — единственный в мире — скрылся4! — Французы действительно почитают ее бессмертною, единственною, но мы, слава Богу, не французы! Женщина, которая почти столетнюю жизнь свою провела в постыднейшем распутстве, соблазняла стариков и юношей, отцов и сыновей, светских людей и духовных, — женщина, которая собственного сына своего едва не довела до ужаснейшего преступления, у нас не может прославиться сими великими деяниями. Я люблю хороший слог; но пользу общую, но истину люблю еще больше. В то время, когда еще у всех в свежей памяти ужасы революции, когда на губах цареубийц еще не засохла кровь доброго короля, которую торжественно пили злодеи; когда Европа взирает на Францию, как на гнездилище разврата, приятно ли находить в русской книге самое набожное уважение ко французским нелепостям! Думаю, не нужно уверять вас, что я почти во всем соглашался с нашим асессором.
Один благомыслящий француз, по имени Мессальер, бывший в Петербурге с послом французским Опиталем в царствование императрицы Елизаветы, в записках своих о России говорит: Nous fumes afîaillis par une nuée do Franèais de toutes les couleurs, dont la plupart après avoir eu des démêlés avec la police de Paris, sont venus insester le régions septentrionales. Nous fumes étonnés et affigés de trouver chez beaucoup de grands seigneurs des déserteurs, de bonquerutiers, des libertins, et beaucoup de femmes du meme genre, qui par la prevention que l’on a en faveur des Franèais, étoient chargés de I'édücation des enfans de la plus grande importance. То есть: «Мы обступлены были тучею всякого рода французов, из коих главная часть, поссорясь с Парижскою полициею, пришли заражать северные страны. Мы поражены были удивлением и сожалением. найдя у многих знатных господ беглецов, промотавшихся, распутных людей. И множество такого же рода женщин, которым по предубеждению к французам поручено было воспитание детей, самых знаменитейших». Г. сочинитель Рассуждения о слоге, сославшись на свидетельство француза — который конечно писал, что видел своими глазами, прибавляет следующее замечание5: «Вообразим себе успехи сей заразы, толь издавна водворившейся между нами, и от часу более распространяющейся! Когда самый благоразумный и честный чужестранец не может без некоторого вреда воспитать чужой земли юношу; то какой же произведут вред множество таковых воспитателей, из коих главная часть состоит из невежд и развращенных правил людей?.. Русский, воспитанный французом, всегда будет больше француз, нежели русский». — В критике ни слова не упомянуто о свидетельстве Мессальера; ничем не опровергнуто мнение г-на сочинителя, сказано только, что русской грамматике надобно учиться у русского, а всему прочему у иностранцев, и что не надобно оскорблять французских учителей, которых будто бы мы сами вызвали. «Если издатель Меркурия — отвечает господин сочинитель Рассуждения о слоге в ответе своем на критику6 — под словом вызвали разумеет времена Петра Великого, когда иностранцы приглашаемы были в Россию; то и тогда вызывались корабельные мастера, хлебопашцы, художники, а не учителя для воспитания наших детей. Наконец скажу и то, что если б, веря чудесам, и положить, что из приезжающих сюда французов, обирающих нас и после ругающих в книгах своих, все без изъятия суть люди добропорядочные, разумные; то и тогда не желал бы я, чтоб тот народ, в котором толикое растление всех нравов и разрушение всех добродетелей оказалось, был воспитателем и наставником нашим».
Еще прежде издателя Московского Мекурия лжеисторик Леклерк написал, что русский язык беден, и что по крайней нужде принято великое множество слов чужестранных. «Если бы сие было правда — отвечает Болтин в своих Примечаниях, — то бы не могли быть переведены с греческого языка на славенский столько творений знаменитейших отцов восточной церкви, из коих вся красота, пышность, чистота и великолепие эллинского витийства, без заимства слов чуждых, перенесены в язык славенский… Правда и то, что в русском языке не достает многих слов относительных до наук и художеств, коих в России не было прежде; но какой же язык может тем похвалиться, чтобы вводя новую науку или художество, не заимствовал или не вводил новых речений, употребляемых в той науке или художестве?.. Невзирая однако на всеобщее осмеяние и укоризну, довольно еще осталось таких, кои, будучи воспитаны в руках французских, и научась у них от юности все русское презирать, не стараются или не хотят узнать природного своего языка, и по необходимости, не умея на нем объясниться, мешают в разговоре своем половину слов французских. Знающие же природный свой язык, кроме необходимости, иностранных слов в разговорах не употребляют, а на письме и того меньше».
О мнимой бедности русского языка господин сочинитель Рассуждения о слоге пишет следующее7: «Мнение, что язык наш беден, и что не достает в нем слов для выражения утонченных понятий, есть ложное. Оно поселилось в нас от пристрастия нашего к французскому языку, и от незнания чрез то своего собственного. Доколе детям нашим настоящие батюшки будут французы8; доколе не перестанем мы утешаться, что маленький сын наш, не зная русской азбуки, умеет уже наизусть читать целые монологи из французских трагедий; доколе дочери наши будут думать, что скорее могут они выйти замуж без приданого, чем без французского языка; доколе племянники и внуки, племянницы и внучки наши, говоря со стариками дедушками своими, вместо: позвольте мне, дедушка сударь, съездить ко сестрице, говорить станут: пустите меня мон гран пер к моей кузине; доколе писатели наши таким же, или подобным сему полурусским складом писать будут: до тех пор коренной и богатый язык наш от часу более будет оскудевать или делаться мертвым, а новая непонятная гниль на место оного возрастать и умножаться… Читайте больше собственные свои книги, нежели чужестранные, привыкните объясняться своим языком, и тогда вы увидите, что он изобилен и богат. Познав красоту его и силу, вы бросите французский язык, так как дитя бросает любимую свою деревянную игрушку, когда покажут ему такую же золотую. Например: вы говорите, в нашем языке нет слова patriote; но скажите, есть ли во французском языке понятие равносильное тому, какое заключается в нашем выражении: сын отечества? Мы не можем выразить их слова heroizme9; но могут ли они выразить наше слово добледушие? У нас нет слова faison; но есть ли у них слово погода? Подобных примеров найдем мы тысячи. Что ж из сего заключить должно? То, что мы от того токмо чувствуем бедность языка своего, что не вникаем в него, не знаем богатства оного, точно так, как бы кто, имея у себя тысячу империалов, считал себя нищим для того, что у него нет ни одного луидора».
Мое письмо покажется вам длинным; сердитесь или нет, но я еще выпишу несколько страниц, которые должно выучить наизусть. «Сия ненависть10 к языку своему (а с ним понемногу, постепенно, и к сродству, и к обычаям, и к вере, и к отечеству) уже так сильно вкоренилась в нас, что мы видим множество отцов и матерей радующихся и утешающихся, когда дети их, не умея порядочно грамоте, лепечут полурусским языком; когда они, вместо здание, говорят эдефис; вместо меня удивило, меня фрапировало и проч. Я сам слышал одного дядю, который племянника своего, называвшего людей его слугами, учил, чтоб он впредь от нашего простонародного названия отвыкал, утверждая, что между знающими светское обращение людьми не говорится слуга, но лакей. Как ныне смешон и странен покажется тот приезжий, разве из глухой деревни, отец, который с неосторожностью молвит: у меня детей моих обучает русский поп, а воспитываю их я сам! Напротив того как благороден и просвещен тот, который с остроумием скажет: как я счастлив! я отдал сегодня детей моих на воспитание французскому аббату! — Я чувствую, что здесь в тысячу голосов возопиют на меня: сумасшедший! что ты бредишь? да есть ли у нас такие учителя, которым бы воспитание детей поручить можно было? — Из сих тысячи голосов я отвечаю токмо некоторым: во-первых, я под именем воспитания разумею больше полезный отечеству дух, нежели ловкое телодвижение; во-вторых, доколе не перестанем мы ненавидеть свое и любить чужое, до тех ничего у нас не будет. Англичанин не гоняется за французским воспитанием и за языком их, не нанимает кучеров учить себя, но он англичанин: делами искусен, словами красноречив, нравом добр, и светским обращением приятен по-своему. Народ, которой все перенимает у другого, его воспитанию, его одежде, его обычаям последует, такой народ уничижает себя, и теряет собственное свое достоинство; он не смеет быть господином, он рабствует, он носит оковы его, и оковы тем крепчайшие, что не гнушается ими, но почитает их своим украшением».
Издатель Меркурия, который, как после оказалось, умышленно давал другой толк мнениям господина сочинителя о слоге, приписывает ему то, чего он не говорил, и не хотел говорить. Г. сочинитель в Рассуждении своем на многих местах советует и желает, чтобы мы гордились именем россиян, любили бы свое отечество, занимали бы у других народов только доброе и полезное; а издатель Меркурия выводит заключение, будто он презирает науки, и хочет просвещение превратить в невежество; ибо что другое значит вопрос: неужели сочинитель, для удобнейшего восстановления старинного языка хочет возвратить нас к обычаям и к понятиям старинным? — "Почему — отвечает между прочим господин сочинитель Рассуждения о слоге11 — обычаи и понятия предков наших кажутся вам достойными такого презрения, что вы не можете и подумать об них без крайнего отвращения? Нравы и обычаи во всяком народе бывают троякого рода; добрые, худые и невинные, то есть ни худа ни добра в себе не заключающее. Мы видим в предках наших примеры многих добродетелей: они любили отечество свое, тверды были в вере, почитали царей и законы; свидетельствуют в том Гермогены, Филареты, Пожарские, Трубецкие, Палицыны, Минины, Долгорукие и множество других. Храбрость, твердость духа, терпеливое повиновение законной власти, любовь к ближнему, родственная связь, бескорыстие, верность, гостеприимство, и иные многие достоинства их украшали. Одно сие изречение: а кто изменит, или нарушит данное слово, тому да будет стыдно, показывает уже, каковы были их нравы. А где нравы честны, там и обычаи добры. Что ж в предках наших было худого, и чем докажете вы, что другие народы были их лучше. Буде же мы за худость обычаев их возьмем, что они не все то знали, что мы ныне знаем, так во-первых это не их вина: время на время не походит; а во-вторых, просвещение не в том состоит, чтобы напудренный сын смеялся над отцом своим ненапудренным. Мы не для того обрили бороды, чтоб презирать тех, которые ходили прежде, или ходят еще и ныне с бородами; не для того надели короткое немецкое платье, дабы гнушаться теми, у которых долгие зипуны. Мы выучились танцевать менуэты; но за что же насмехаться нам над сельскою пляскою бодрых и веселых юношей, питающих нас своими трудами? Они так точно пляшут, как бывало плясали наши деды и бабки. Должны ли мы, выучась петь итальянские арии, возненавидеть подблюдные песни? Должны ли о Святой неделе изломать все лубки для того только, что в Париже не катают яйцами? Просвещение велит избегать пороков, как старинных, так и новых; но просвещение не велит, едучи в карете, гнушаться телегою. Напротив, оно соглашаясь с естеством, рождает в душах наших чувство любви даже и к бездушным вещам тех мест, где родились предки наши и мы сами. Послушаем в Метастазиевой опере Фемистоклова ответа на сей вопрос. Фемистокл, полководец афинский, ратуя против персидского царя Ксеркса, оказал великие отечеству заслуги; наслаждался в нем славою; но напоследок коварствами злодеев своих изгнан был из оного. Скитающийся и не имеющий никакого пристанища, прибегает он к неприятелю своему царю персидскому. Великодушный Ксеркс приемлет его, забывает прежнюю вражду, поручает ему свои войска, и пылая еще гневом против Афин, повелевает ему — разорить их. Фемистокл, услышав сие, повергает жезл повелительства к стопам его, и отрицается идти против отечества. Тогда разгневанный Ксеркс, напоминая ему о неблагодарности Афин, и о своих благодеяниях, спрашивает, что такое любит он столько в отечестве своем ? Фемистокл отвечает:
Tutto, Signor, le ceneri degli avi,
Le sacre leggi, i tutelari Numi,
La savella, I costumi,
Il sudor che mi costa,
Lo splendor che ne trassi,
L’aria, I tronchi, il terren, le mura, I fassi.
"Переведем — продолжает почтенный г. сочинитель Рассуждения о слоге — сии божественные стихи; они потеряют красоту, но нам нужен токмо смысл оных.. «Все, государь, прах моих предков, священные законы, покровителей богов, язык, обычаи, пот мною для него (отечества) пролиянный, слава от того полученная, воздух, деревья, земля, стены, каменья».
Сии и подобные им места асессор наш вписал в особую тетрадку, и читал нам каждую неделю по крайней мере по одному разу. Некоторые говорили, что господин сочинитель Рассуждения о слоге уже слишком ожесточается против французского языка и вообще против французов. Асессор тотчас опроверг сие возражение, показав места в Рассуждении о слоге и в Прибавлении к нему, где господин сочинитель отзывается с уважением о знаменитых французских писателях и даже во многом ссылается на них; он хочет только, для собственной нашей пользы, чтобы русские учились более природному своему языку, нежели иностранным. Еще говорили, что теперь невозможно и нет надобности возвращаться к обычаям прародительским. Асессор, в ответ на возражение, раскрыл книгу12, и прочитал собственные слова господина сочинителя: «Возвращаться же к прародительским обычаям нет никакой нужды; однако ненавидеть их не должно. Всякое время и всякое состояние людей имеет свои обычаи: прежде на охоте езжали с соколами, а ныне ездят с собаками; купец ходит в длинном кафтане, а дворянин в коротком; купеческая жена любит баню, а знатная госпожа ванну. Пускай всякий делает по-своему; но не должно презирать ни дворянину купеческих обычаев, ни купцу дворянских… Петр Великий желал науки переселить в Россию: но не желал из россиян сделать голландцев, немцев, французов; не желал русских сделать нерусскими… Великая Екатерина мудростью правления своего распространила, возвеличила, прославила, украсила, просветила Россию; но мудрость не отторгала ее от отечества: она любила русскую землю, русский народ, русские обычаи; сама ходила в русском платье; сама сочиняла великолепные зрелища, представляющие древние русские обыкновения; сама в известные времена в чертогах своих учреждала русские игры, не столько для собственного увеселения своего, сколько для показания народу своему, что она, любя его, любит и все, даже и самые простые, забавы его и обряды». — При конце критики на Рассуждение о слоге сказано о господине сочинителе, что он выдал книгу для иных утомительную, для других огорчительную, и не знаем к чему полезную. После этого прошу полагаться на суд ваших критиков!
Впрочем, наш асессор не во всем согласен с господином сочинителем Рассуждения о слоге. Сообщу вам некоторые из замечаний его, которые он по просьбе моей нарочно сделал, и подарил мне в знак дружбы. Вопреки мнению господина сочинителя о слоге13, он утверждает, что славенский язык точно образован по свойству греческого, и что переводчики не мысли, но слова переводили. Ломоносов пишет в Предисловии о пользе книг церковных: «Хотя нельзя прекословить, что сначала переводившие с греческого языка книги на славенский не могли миновать и довольно остеречься, чтобы не принять в перевод свойств греческих, славенскому языку странных; однако оные чрез долготу времени слуху славенскому перестали быть противны, но вошли в обычай. Итак, что предкам нашим казалось невразумительно, то нам ныне стало приятно и полезно». Свидетельству отца российского красноречия можно бы поверить, не входя в исследования. Но тысячи других случаев еще более убеждают нас в сей истине. Сличим с подлинником перевод Символа веры, Молитвы Господней, Поздравления Гавриилова, или чего угодно; найдем слова поставленные в том же самом порядке, имена в тех же падежах, глаголы в тех же наклонениях и временах, в каких они стоят на греческом. Кто не видит, что сложные слова: единородного, единосущного, воплотившегося, вочеловечшася, неискусобрачная составлены в то время, когда надлежало перевести μονογειή, ίμςούσιον, σαρχωϑέντα, έναντρώπήσαντα, άπερόγαμι и множество других? Таким образом богатились все языки. Должны ли мы слова и словосочинения, находящиеся в славенских наших книгах, все без изъятия употреблять в нынешнем высоком слоге? Нет; ибо и Ломоносов14 советует держаться книг церковных, но только для изобилия речений, а не для чистоты. Препоясал силою на брань, или облещись во крепость15, суть выражения переведенные от слова до слова, и притом метафорические; однако всякий поймет их без толкования, потому что они не противны свойству нашего языка; нельзя того сказать о следующих фразах: в скорби распространить кого; утвердить на ком руку. Выражения: умереть греху16, раждаться в живот17 ныне потому неупотребительны, что противны свойству языка; умрохом греху и раждается в живот поставлено в славенском переводе для того, что на греческом стоит άπεϑάνομεν τη άμαρτία, γεννάτα εις ζωην. Употреблять сии выражения в нынешнем слоге было бы то же, что переводить un homme de grand air словами: человек большого воздуха. — Слово ветротленный18, которое переведено с греческого άνεμοϑςρο (от αιεμος ветер, и φϑεω порчу), не может быть введено в употребление, потому что подлинное значение оного неизвестно, да и сам стих (Притч. 10, 5), в котором оно встречается, весьма темен. Вообще тексты Священного Писания надежнее поверять с греческой Библией, нежели с немецкими или французскими. Толкуя смысл выражения19: Моав коноб упования моего (Псал. 59), и сличив его с переводом французской Библии Moab sera le bassin ou je me laverai, потом голландской и немецкой, господин сочинитель заключает, что вместо коноб упования надлежит читать коноб, то есть сосуд, умывания. Справившись с греческой Библией, с которой наша переведена, тотчас можно было бы увидеть, что стоит λίβης τής ίλπίδος με, то есть коноб упования моего. Далее господин сочинитель, сославшись на другой перевод немецкой Библии, где написано Moab ist der Hafen meiner Hofnung, говорит, что и в российском переводе, может быть, выражению сему дан тот же смысл, и слово коноб употреблено в знаменовании пристанища Hafen, bassin. Нет; здесь речь идет не о пристанище; ибо hafen точно значит коноб, или горшок. Асессор в этом ссылается на словарь Аделунга.
Ни слова о тех господах, которые пишут предмет нежности моей, он вышел из его горницы спанья, потому что французы говорят objet de ma tendresse, il est sorti de la chambre a coucher. Впрочем асессор крепко в том стоит, что развиваются способности, распускаются дарования, употреблять он не перестанет: не потому что сии выражения сходствуют с французским developper, о котором он знать не хочет; но потому что приличные метафоры украшают слово; а здесь знаменование переносится, и уподобление очень ясно. Способность открывать эстетические красоты мы называет вкусом, разумея слово сие в переносном значении; для чего не называть его грубым и тонким, как говорим тупое, острое зрение? Кого винить, что все народы изъясняют мысли свои словами заимствованными, когда нет собственных! Гораций говорит:
Mortalia facta peribunt,
Nedum sermonum stet honos et gratia vivax;
Multa renascentur, quae jam cecidere, candentque
Quae nunc sunt in honore vocabula, sivolet usus,
Quem penes arb trium est et jus et norma loguendi.
Остаюсь ваш и проч.
1 См. Московский Меркурий. Май, стран. 134.
2 Там же июль стран. 53.
3 Рассужд. о стар. и нов. слоге стр. 351
4 Моск Мерк. Июнь стран. 160.
5 Стр. 353.
6 См. Прибавление стр. 157.
7 См. Прибав. стран. 67.
8 Между учителем и воспитателем есть великое различие: один обогащает ум наш науками, а другой вливает в сердце наше свои страсти, свои мнения, свои понятия, свои склонности, одним словом, созидает в нас душу и нрав. Между правами учителя и правами отца есть превеликая разность; но между правами воспитателя и правами отца почти нет никакой. Примеч. соч. Рассужд.
9 Надлежало бы еще прибавить, что и patriote, и heroizme суть слова греческие, и что французы ни того, ни другого не умеют сказать на своем языке.
10 Изд. Рассужд. о слоге стр. 315.
11 См. Прибавл. стр. 159.
12 См. Прибав. стр. 163.
13 См. Прибавление стр. 83.
14 Ритор. § 165.
15 Рассужд. о слоге стр. 51.
16 Рассужд. о слоге стр. 234.
17 Там же стр. 229.
18 Там же стр. 226.
19 Там же стр. 250.
[Каченовский М. Т.] Письмо города N.N. в столицу: [Полемика по поводу статей П. И. Макарова в «Моск. Меркурии» и прежде всего ст., посвящ. «Разсуждению о старом и новом слоге российскаго языка» А. С. Шишкова] / Лука Говоров // Вестн. Европы. — 18