Страхов Н. Н. Борьба с Западом
М., Институт русской цивилизации, 2010
С глубоким огорчением прочитал я в № 109-м «Московских Ведомостей» письмо г. Петерсона о статье «Роковой вопрос», напечатанной в № IV «Времени». Автор статьи — я. Я не только не думал и не думаю скрывать своего имени, но подписался «Русский» именно вследствие смелой уверенности, что мои мысли разделит со мной каждый русский, исполненный истинного патриотизма. Мне дорог мой патриотизм, как дороги каждому святые чувства его души, и потому я был глубоко возмущен перетолкованиями и подозрениями г. Петерсона. Он дает моей статье прямо противный смысл, он даже не хочет считать меня русским2.
Что же такое я сделал? Может быть, я легко бы удовлетворил г. Петерсона и многих других читателей, если бы ограничился легкой работой — без дальних соображений осуждать поляков и хвалить русских.
Но я думал иначе. Я полагал, что не всякое патриотическое чувство удовлетворяется голословными похвалами и восклицаниями, что найдутся люди, которые потребуют прочных и глубоких основ для своего патриотического чувства, и потому старался вникнуть глубже в вопрос.
Поэтому я старался показать, что осуждая поляков, мы, если хотим это делать основательно, должны простирать наше осуждение гораздо дальше, чем это обыкновенно делается, должны простирать его на величайшие их святыни, на их цивилизацию, заимствованную от Запада, на их католицизм, принятый от Рима. Обратно, я старался показать, что, гордясь собой, мы, русские, если хотим делать это основательно, должны простирать эту гордость глубже, чем это обыкновенно делается, т. е. не останавливаться в своем патриотизме на обширности и крепости государства, а обратить свое благоговение на русские народные начала, на те глубокие духовные силы русского народа, от которых, без сомнения, зависит и его государственная сила.
Таков смысл моей статьи, и другого нет в ней! «Мы не можем, — писал я в заключение, — отказаться от веры в свое будущее. В цивилизации заемной и внешней мы уступаем полякам, но мы желали бы верить, что в цивилизации народной, коренной, здоровой, мы превосходим их».
Называя меня «бандитом под маскою» и угрожая мне «всеобщим презрением», г. Петерсон так мало вникнул в мою статью, что я затрудняюсь, что ему отвечать. «Разве не ложь, — пишет он, — сравнивать цивилизацию высшего класса Польши с цивилизацией русского народа вообще?» Что же это значит? Не то ли, что в Польше цивилизован только высший класс, а русский народ цивилизован вообще, во всех классах? Странный аргумент! Если поляки переведут его на все языки Европы, то едва ли он сильно подействует на Европу.
Нет, я не согласен с г. Петерсоном. Я думаю, что и цивилизация высших классов в Польше есть аргумент не в пользу, а против поляков, что поляки должны «отказаться от надмения своей цивилизацией», что эта цивилизация «носила смерть в самом своем корне», что она «была не народной, не славянской, что в ней не было никакой самобытности, и потому она не могла слиться в крепкое целое с народным духом». Все это буквальные выражения моей статьи.
Что же касается до нас, русских, то я не утверждаю что мы цивилизованы во всех классах, но думаю, что «в нас таится глубокий и плодотворный дух, ревниво охраняющий свою самостоятельность», что «у русской земли есть своя судьба, свое великое развитие», что со временем «духовная жизнь русского народа разовьется и обнаружится столь же широко и ясно, как проявилась в крепости и силе государства».
Глубоко веруя в «элементы духовной жизни русского народа», я смело говорил о польской цивилизации, о всех ее притязаниях, о всем блеске, который придается ей родством с Европой. Я, не пугаясь, смотрел в глаза этому страшному авторитету, который теперь восстал на нас. Но другие за меня испугались. У них не хватило веры, и я вышел виноват, по их малодушию и маловерию.
«Мы выше поляков», — говорит г. Петерсон. Кто же говорит противное? И я этому верю, и я это чувствую. Я только жалел о том, что мы не можем доказать этого для всех несомненно, что не имеем права заявить этого перед целым светом, что не признает этого свет, что мы должны доказывать наше превосходство нашей кровью, нашими победами и погромами, а иначе никто нам не поверит. Если бы в Европе была твердая мысль о нашем превосходстве, если бы хоть предчувствие этого превосходства могло существовать в Польше, не было бы польского вопроса, и мы не шли бы и не посылали бы наших детей и братьев на битву против поляков.
Не станем закрывать глаза. Прикидывается или не прикидывается Европа — это все равно; потому что если кто прикидывается, то он этим показывает силу того, чем прикидывается; если кто закрывается щитом, то он надеется на крепость щита. Во всяком случае, Европа стоит или хочет стоять за цивилизацию Польши, за свободу проявлений этой цивилизации. «Европа, — говорит сам г. Петерсон, — закидала нас грязью и клеветами». Она идет на нас, как на варваров, угнетающих одно из чад европейской цивилизации. Что же странного, если русский пожалел, что в этом смысле мы не можем дать Европе ответа и отпора, что, если мы станем указывать на наши русские начала, на наши русские духовные силы, то Европа не поймет нас и посмеется над нами, да, вероятно, не поймут и посмеются над нами и многие наши соотечественники.
Европа давно уже отталкивает нас, давно уже смотрит на нас, как на врагов, как на чужих. Когда же мы, наконец, перестанем подлизываться к ней и стараться уверять себя и других, что и мы европейцы? Когда, наконец, мы перестанем обижаться, когда нам скажут, что мы сами по себе, что мы не европейцы, а просто русские, что от Европы, скорее всего, нам ожидать вражды, а не братства?3
Вот несколько слов в пояснение моей статьи. В таком смысле она написана, и я не имею причин отказаться ни от одного ее слова. Обвиняйте мою статью в чем вам угодно; в одном вы не имеете никакого права обвинить ее — в отсутствии патриотизма.
Если я погрешил, то, если возможно, погрешил избытком патриотизма; пусть те, кто негодует на мою статью, вникнут хорошенько в источник своего негодования; они убедятся, что оно происходит из затронутого народного самолюбия; а именно это самолюбие заговорило во мне и нашло, может быть, слишком резкое, выражение в моей статье.
Есть самолюбия, которые удовлетворяются малым; неужели можно обвинять меня за то, что я пожелал для России слишком многого, что я выразил нетерпеливое ожидание нравственной победы России над Европой?
Так как в вашей газете были высказаны глубоко обидные для меня сомнения, то прошу вас дать в ней место и настоящему письму, которое должно разрушить недоразумение4.
Печатается по: Н. Н. Страхов. Борьба с Западом в нашей литературе. Исторические и критические очерки. Кн. вторая. Изд. 2-е. — СПб., 1890, стр. 129—133.
1 Письмо к Михаилу Никифоровичу Каткову (1818—1887) — издателю журнала «Русский вестник» и редактору консервативной газеты «Московские Ведомости» — было написано Страховым 26 мая 1863 года, через четыре месяца после начала польского восстания, в котором, надо сказать, мятежники отличались жестокостью не только по отношению к русским солдатам и офицерам, украинскому и белорусскому населению, но даже и к полякам, «уклонявшимся» от поддержки повстанцев. Вполне естественно, что при известии об этом во всех слоях русского общества обнаружился высокий подъем патриотического чувства по поводу первых решительных действий к подавлению польского восстания. Впрочем, сам факт написания письма был связан не столько с патриотическим подъемом, сколько вызван серией обличений, обрушившихся на Страхова как со стороны изданий западнического направления, так и со страниц двух консервативных газет — «Московских Ведомостей» (редактор — М. Н. Катков) и «День» (редактор — И. С. Аксаков). Эти обличения страховского «Рокового вопроса» и стали причиной закрытия без права на возобновление даже в отдаленном будущем журнала «Время», в котором публиковались почвенники Ф. М. Достоевский, Ап. Григорьев, Страхов, с момента основания в 1861 последовательно выступавшие с национальных позиций против журнала «Современник» и господствовавшего в нем направления — «литературного нигилизма».
2 Сотрудник газеты «Московские Ведомости» Карл Петерсон (1811—1890) обвинял Страхова в отсутствии патриотизма, в «полонофильстве», предложил не считать его русским, назвал Страхова «бандитом под маской», будто бы заслуживающим «всеобщего презрения». И за этот «донос» Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин (1826—1889) даже одобрительно назвал Петерсона «проницательным человеком».
3 Об этом же, ссылаясь на высказывание о княгине Марье Алексеевне Фамусова — героя комедии Александра Сергеевича Грибоедова (1795—1829), — писал в «России и Европе» Н. Я. Данилевский: «Мы возвели Европу в сан нашей общей Марьи Алексеевны, верховной решительницы достоинства наших поступков. Вместо одобрения народной совести признали мы нравственным двигателем наших действий трусливый страх перед приговорами Европы, унизительно-тщеславное удовольствие от ее похвал» — Данилевский Н. Я. Россия и Европа. — М.: Институт русской цивилизации, 2008, стр. 352—353.
4 Нет, этому письму не суждено было быть опубликованным в «Московских Ведомостях», чтобы хоть как-то «разрушить недоразумение». Однако 18 июня 1863 года М. Н. Катков написал письмо Страхову. Вот его содержание:
«Меня как громом поразило известие, что статья „Роковой вопрос“ писана Вами, многоуважаемый Николай Николаевич.
Я настолько знаю Вас, что совершенно не сомневаюсь в искренности Вашего объяснительного письма. Но, Боже мой! Что же за путаница у нас и в понятиях, и в поступках, когда могут возникать подобные недоразумения! Я решительно не понимаю, как могли Вы написать и напечатать такую статью в настоящее время. Почему же не высказали Вы прямо и ясно тех мыслей, которые излагаете в этом объяснительном письме? Почему в статье ограничились какими-то смутными и двусмысленными намеками? По моему мнению, Ваша точка зрения была бы неверна и в том случае, если бы Вы и с полною ясностью высказали в статье эти мысли; но тогда, по крайней мере, не возникло бы сомнение о направлении статьи и о побуждениях, руководивших ее автора. Все то немногое, что сказано Вами в пользу каких-то смутно предчувствуемых начал русской народности, так странно сказано, что всеми очень естественно принято было за иронию, которая еще оскорбительнее, чем резкость и грубость. Я не могу описать Вам то негодование, которое возбуждено было этой статьей в Москве, тем более, что под статьей, как нарочно, поставлено „Русский“.
Не была ли статья Ваша до появления в печать обрезана чьей-нибудь рукою? Дайте мне откровенно всевозможные пояснения, которыми я воспользуюсь в той мере, как Вы укажете.
Но Вы напрасно считаете меня. Если Вы хотели сказать этим, что мне легко обходиться с цензурой, то Вы очень ошибаетесь. До сих пор я беру с боя каждый сколько-нибудь решительный шаг в печати. Все мои усилия напечатать Ваше объяснительное письмо, хотя бы даже с некоторыми сокращениями, остаются до сих пор втуне. Письмо это было набрано тотчас же по получении. Но председатель Цензурного Комитета уже получил от Министерства письмо с извещением о распоряжении относительно „Времени“, — и наотрез отказал мне пропустить хоть что-нибудь из Вашего объяснения, даже при оговорке, которую я намерен был сделать. Я обращался к министру с просьбою, чтобы мне дозволено было написать статейку, в которую я ввел бы существенную часть Ваших объяснений и постарался бы по крайней мере очистить намерения автора „Рокового вопроса“. Но до сих пор решения не последовало, и я выпустил книжку „Русского вестника“, куда назначалась эта статейка, без той рубрики, под которую она подходила, отлагая ее до следующей книжки в надежде получить к тому времени разрешение. Следующая книжка тоже должна скоро выйти, и разница будет состоять в каких-нибудь десяти днях. К тому же времени я получу, может быть, и от Вас несколько подробностей, которые дадут мне возможность говорить с большей искренностью.
Преданный вам Михаил Катков. Москва, 18 июня».