Письмо М. Горькому (Стасов)

Письмо М. Горькому
автор Владимир Васильевич Стасов
Опубл.: 1905. Источник: az.lib.ru

ПРОМЕТЕЙ, 1966

«Дети солнца» в письмах В. В. Стасова и К. С. Станиславского к Горькому Править

Публикация Т. К. ГРУЗДЕВОЙ

Пьесу «Дети солнца» Горький писал в январе — феврале 1905 года в Петропавловской крепости, куда он был заключен за участие в протесте против расстрела 9 января. По выходе из тюрьмы он продолжал в течение марта — мая работу над пьесой. 5 июня на даче у И. Е. Репина состоялась первая читка пьесы. Через несколько дней, 9 июня, — вторая, у самого Горького. Упоминание об этой читке имеется в книге Б. В. Михайловского «Драматургия М. Горького эпохи первой русской революции». М., 1955, с. 182, с ссылкой на пригласительную записку М. Ф. Андреевой В. В. Стасову.

Публикуемое ниже письмо В. В. Стасова от 14 июня рассказывает о его впечатлениях от пьесы на этой читке. Это то самое — «откровенное», слишком «откровенное» письмо", — которое упоминается в письме В. В. Стасова к брату от 18 июля 1905 г. (см.: В. В. Стасов, Письма к родным, т. III, ч. 2, с. 273—274). О знакомстве со Стасовым Горький рассказал в очерке «О Стасове» (см.: М. Горький, Литературные портреты. М., 1963). Известны отзывы В. В. Стасова о Горьком в письмах к родным, в статье «Неизлечимый» и др. Наиболее полно все отзывы Стасова о Горьком сгруппированы в статье Н. Желтовой «В. В. Стасов о Горьком» («Русская литература», 1965, № 3). Первое появляющееся в печати письмо В. В. Стасова интересно восторженным отношением к творчеству М. Горького в целом и тонкими критическими замечаниями о пьесе «Дети солнца» и рассказе «Букоемов». Утверждение Стасова о том, что драматическая форма искусства не свойственна таланту Горького (высказанное им неоднократно, как это ясно из письма), принадлежит к числу поспешных и ошибочных суждений выдающегося критика. Упоминаемый в тексте Батюшков — историк литературы и критик, редактор журнала «Мир божий» Федор Николаевич Батюшков (1857—1920).

Письмо К. С. Алексеева (Станиславского) от 20 июля, публикуемое далее, говорит о том большом интересе, который проявлял Московский Художественный театр к новой пьесе Горького. Общеизвестно, что уже в средине мая театр получил от писателя обещание дать МХТ новую пьесу, написанную в Петропавловской крепости. Вероятно, уже тогда Горький познакомил представителей театра с одним из вариантов еще не законченной пьесы. В конце мая Горький послал Станиславскому список действующих лиц и описание мест действия (см.: М. Рогачевский, Московский Художественный театр в эпоху первой русской революции. — В кн.: «Первая русская революция и театр». М., 1956, с. 114—115).

В литературе упоминаются письма К. С. Станиславского к Горькому от июня и к М. Ф. Андреевой от 19 мая, посвященные «Детям солнца».

Известно письмо М. Горького к Станиславскому от 29 мая. Публикуемое письмо является продолжением этой переписки. Почти точно в назначенный Станиславским срок — 8 августа — Горький читал пьесу артистам Художественного театра, через полтора месяца пьеса была готова, и 24 октября состоялась ее премьера. Одновременно пьесу готовил театр В. Ф. Комиссаржевской, премьера в котором состоялась ранее — 12 октября. Опасения Станиславского о сложности прохождения пьесы через цензуру оправдались. Царская цензура запретила пьесу, и только обстановка нарастающей революции вынудила Главное управление по делам печати отменить запрещение. Подлинники писем хранятся в собрании биографа Горького Ильи Александровича Груздева, ныне покойного.

В. В. Стасов — М. Горькому Править

Старожиловка. Вторник 14 июня 1905

Алексей Максимович, В прошлый четверг, шел я вечером от вас на машину, и покуда что-то мямлил мне этот Батюшков (которого я просто не выношу, просто терпеть не могу за бездарность всей его натуры и за беспредельную вялость его мысли и речи), — я думал про себя: "Но что же думает сегодня про меня, да и про всех нас, вместе сложенных, Максим Горький? Наверное так: «А какой черт меня дернул всех вас созвать к себе и читать вам своих „Детей солнца“? Очень нужно было?! Тут думаешь, творишь, перегораешь как в огне, наполненный новой мыслью и чувством, думаешь — вот я всем вам приношу что-то свое, новое, нужное — се кровь моя, пиите от ние вси», а вот тут что с ними выходит! Сидят и стоят как пни мертвые, уперлись и молчат. Вот все, чего от них добьешься! Стоило труда подавать себя, выкладывать всего себя как на блюдечке!"… Да, да, верно он так вот и думает, а это не совсем правда. Во-первых, не всегда глубокое, ненарушимое молчание — знак тупости и непонимания; тоже есть ведь и — неловкость, перед всеми выступать и публично энтузиастничать, или же, напротив, критиковать и возражать. А потом, куда же это годится, выступать вдруг каким-то обер-полицейместером, соблюдателем правды и порядков, настоящим «понимателем» и провозгласителем истин великих! Все это не идет, да еще на большом народе! Каждый сожмется тотчас же, каждый разом принимает решимость — промолчать, ни слова не сказать. — Так-то вот и я тогда, в четверг. Однако же, кроме нерешимости и какой-то стыдливости, есть тоже и другие мотивы в таких случаях, как в прошлый четверг. Что, как вдруг ты слышишь новинку, и на половину стоишь на стороне автора, а на другую половину — не за него!

Что тогда? Как тут объясниться, высказываться, как все тут выходит неловко и нескладно! Нет, лучше уже молчать. А то похоже становится, что ты сочувствуешь мало, а только замазываешь свое коренное недовольство и только штукатуришь свою настоящую мысль перед автором, словно милуя его. Нет, это не годится. Это недостойно ни его, ни тебя самого. Вот почему иной раз молчишь и не знаешь, что предпринять, за что взяться, с которого конца потянуть замок двери. Так-то было и со мной. Но я прочитал сейчас, в VI-м томике, Вашего Букоемова, и все для меня тотчас же поправилось, все пришло и встало на свое настоящее место. И я вижу и чувствую ясно. Но что такое нового случилось? Чему я обрадовался? На какую такую новую дорогу я теперь вдруг въехал?

Вот на какую. Я увидел Максима Горького снова во всей его силе и мощи, сидящего на настоящем его боевом коне, с великим и блещущим оружием в руках, разящим и низвергающим — одной рукою, строящим и водворяющим — другою. А какая картина и какое зрелище могут быть выше, как не то, где настоящий талант выступает и дает услышать свой настоящий великий голос. Эта новая Ваша вещь, Букоемов, опять исходит из глубин настоящего таланта, настоящей правды, настоящего убеждения, как что-то невольное, неудержимое, требующее непременного, неотложного, страстного выхода. И это должен, мне кажется, видеть и чувствовать всякий. Помните, в прошлом октябре, Вы были у нас в городе, раньше 9-го января, и крепости, и Риги, и Ялты. И я, со всегдашнею своею дерзостью и непрошенностью, взял да и сказал Вам, что, по-моему, насколько велик и правдив, силен и неотразим, необходимо для всех нужен и драгоценен Ваш талант, когда Вы рассказчик и эпик жизни, настолько Вы теряете, когда вступаете на театр и становитесь драматиком. Помните? И что Вы тогда мне на это отвечали? Вы отвечали: «Ну хорошо. Может быть оно и так. Но я театр и драму люблю. Они мне нравятся. И я буду продолжать…» И, разумеется, Вы были правы, Вы были сто раз архиправы. Кому что нравится, кому что годится, то он должен делать, не обращая никакого внимания на то, что другие думают и говорят. Что, как он именно прав — то и есть, а все советчики и сообразители — врут и ошибаются! Но ведь и эти все, тоже имеют право голоса, имеют право думать и говорить. Таким правом я вот и пользуюсь и тороплюсь выражать Вам, что у меня в голове родится от Вас и от творимого Вами. Я думаю, что театр для Вас — дело не коренное, не настоящее, а надуманное, выбранное и тщательно приготовленное, и оттого в нем не может выразиться в настоящей силе и славе Ваше дарование. Ваша натура такая великая, высокая и глубокая, что все состоит, от макушки и до пяток, из правды, сущей правды и действительности, которую вы способны выразить изумительною кистью и резцом. Значит, и в той форме искусства, которая (по моему убеждению) мало свойственна Вам, у Вас всегда будет много правды и истины. Это я и нахожу всегда у Вас и в «На дне», и в «Мещанах», и в «Дачниках», и в «Детях солнца». Сколько, сколько везде и там тоже чудесных вещей, верных снимков с жизни и живой реальности. Так как Ваша собственная, личная натура прекрасна, изящна и глубоко-правдива, то поэтому печать всего этого крепкими и сильными чертами вырезается и на драматических ваших созданиях, — но только местами, отдельными страницами и строками. Ведь главный недостаток Вашего творчества какой? По моему понятию — недостаток архитектурного плана в творениях, недостаток внутреннего скелета, неспособность создать и сообразить фабулу. В этом, как мне кажется, Вы должны всегда биться и мучиться больше всего. А в драме — такой недостаток сущая беда, сущая погибель и крушение. Мне всегда кажется, что в Ваших драмах--все смерти, самоубийства, самоистребления, результат чисто этой Вашей малоспособности к «фабуле» и к «плану». Без такой катастрофы, непременно всегда и везде, Вы не знаете, куда деваться дальше, как разделаться с сюжетом. По Вашей коренной даровитости, у Вас и в драмах всегда есть немало истинно-верных характеров, типов, характеров, натур, обликов. Но это еще не выкупает недостатка и бедности фабулы. Так, наприм., в «Детях солнца» как верны и правдивы и Ваш ветеринар (не помню фамилии), и его сестра Мелания, и многие другие личности. Прекрасно — верно все, что говорит этот грубый, но умный и чувствующий малоросс, неповоротливый, тяжеловесный, но добродушный и острый по-малороссийски, его влюбчивая истерично сестра, Ваш Вагин — нечто в роде хорошего и милого геттингенца Ленского, но только не столько ничтожный и глупый: Ваш Вагин и в самом деле способен к юношеской прелестной поэзии, не то что

Ленский Пушкина, в которого мы должны верить в кредит: у Пушкина он ничем и ничего не доказал по части поэзии, и мы только должны на слово верить автору, что Ленский — поэт! Ваша Елена, ее муж Борис, его сестра Лиза — все типы, все типы, верные, правдивые. Но действия, действия — во всей драме — никакого. Как же быть без него? Какая же это тогда драма жизни? Настоящая жизненность проявляется лишь всего раз во всей пьесе: это сцена народного волнения, чудно и скульптурно созданная! Какой язык, разнообразный, меткий, правдивый! Это, я думаю, самое лучшее и самое важное место всей драмы. Зато, смерть малоросса, сумасшествие Лизы — как неправдоподобно, как насильственно придумано и притянуто!! От этого-то всего вместе я и был далеко не совсем доволен, от этого-то я и молчал и затруднялся начать говорить тогда. Но теперь, в настоящую минуту, я ничего не боюсь, не останавливаюсь ни перед какими протестами и нападками своими, потому что Ваш Букоемов опять переносит меня в Вашу великую мастерскую, среди групп, статуй, бюстов и барельефов, дышащих жизнью, правдою и верою в солнечное будущее человечества, невзирая на всю нынешнюю его грязь и слякоть, ужас и безобразие. Этот Букоемов — опять творение из сонма того, где то прелестными, то ужасными чертами красуются Коноваловы, Озорники, люди «Тюрьмы», «Девчонки-Дуняши» и вся Ваша великая галлерея измученных, испорченных, страдающих, но тянущихся к Солнцу людей. Новый раз говорю: Байрон и Виктор Гюго не умерли и не исчезли. И это — наше счастье. Ваш В. С.