А. И. ГЕРЦЕН
правитьВ ТРИДЦАТИ ТОМАХ
ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР
МОСКВА 1961
АКАДЕМИЯ НАУК СССР
ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ им. А. М. ГОРЬКОГОА. И. ГЕРЦЕН
правитьПИСЬМА
править1853—1856 ГОДОВ
править1853
правитьЯ жду с совершенным спокойствием всего, что вы там надо мной стряпаете. — Отказ не будет бедою, мой приезд во всяком случае будет временный, все, что я слышу о «прекрасных ваших странах», таково, что, кроме вас и детей, я в ней ничего видеть не хочу. Зато вас и детей хочу видеть очень.
Здесь можно устроить удивительную жизнь, я повторяю с полным убеждением, что во всей Европе — один город, и этот город — Лондон. И оттого Ст<анкевич>, когда поедет в Россию, будет рассказывать вздор, оттого, что он видел больницу, моргу, может, maternité[1], но не видал гостиной залы и деловой камеры — это Лондон. Он имеет все недостатки свободного государства в политическом смысле, зато имеет свободу и религию уважения к лицу. Где лучше воспитывать детей, как здесь, я не знаю, особенно Сашу.
Я его теперичным учением доволен безмерно. Ведь это всё толковали люди, совершенно не знавшие Лондона, это город своеобычный, надобно привыкнуть к нему.
Ах, если б вы, со временем, могли с Рейхелем переехать сюда, это граница моих желаний.
Если ауторизация придет, то не к 12-му, а к 25 буду у ваших ног. За квартиру и за все заплачено до 1 февраля… да что вы это всё больны. Это скверно. Я приду и скажу вам: «Возьми одр свой — и иди плясать польку».
Какой ваш проект об детях? Пожалуйста, сообщите.
По-английски они должны непременно говорить — без английского теперь жить нельзя. А вы, впрочем, примерно дерзки, вы воображаете, что я не умел понять даже письма Таты, — да я всякий день газеты читаю и даже книги — но говорить не умею.
Прощайте.
Прилагаю ответ к Т<атьяне> Ал<ексеевне>.
…Деньги… деньги, не знаю как suffira[2] --а впрочем, тут выбора нет.
Попросите Реихеля съездить опять-таки к Шомб<ургу> и велите послать, как посылали прежде, 1000 фр. на имя Тат<ьяны> Ал<ексеевны>. — Прилагаю цидулку для денег.
A propos, я очень прошу Мельгун<ова> заняться тем делом с Сат<иным> и Пав<ловым> --cela frise tanto росо[3]… ну да что за дело, что frise, я кончу тем, что наконец буду писать Павлову официально, тогда он так перепугается, что не только проценты, но и Каролину Карловну отдаст. Заметьте Мельгу<нову>, что я больше 5 не хочу, — наконец я бы сделал им уступку, если б они мне решились заплатить капитал. — Деньги Кет<черу> я требую, чтоб были выданы.
Тате в следующем письме больше. Очень благодарю за английское письмо.
Получил от Тесье письмо, я его благодарю, а не писал, потему что боюсь компромет<ировать> — да и теперь погожу,
Ну а вы, Энгельсон, визитами считаться, не стыдно ли, что старик не отвечал, так и не писать. Пишите, пишите с цитатами из Гегеля, с Belegstell’ями[4] из Фейербаха — только пишите.
Может, 25 увидимся. У меня два дни страшно болела го лова — и потому я что-то глуп.
Святителю отче Эдмунд, — моли Р<отшиль>ду --о нас! Святителю отче Эдму<нд>, моли Шомбургу о нас! Ах вы, мой милейший заступник — вот вам faire du bien à un homme vilain[5].
Пр. поклон.
Я к вам пишу для того, чтобы узнать, что могло вас заставить так долго не давать вестей о себе. Неужели ни Эдмунд. ни Энгельсон не могли вас заменить?
Нерв моих не щадят, они действительно крепки. Тургенев говорит, что у меня вовсе нервов нет. Тем не менее на что же без нужды мучить? Нельзя сказать, чтобы я уж так — одна рука в меду, другая в поташе.
Завтра письма не будет, потому, как вы знаете, в воскресенье здесь почты нет. Еще 48 часов almeno[6] ждать.
А потому уведомьте, что вы и дети, если еще не писали.
И развяжите меня, ради, бога, с этим делом о приезде. Да окончательно. Да или нет. Занятья и все устройство жизни, которые я едва наладил, опять пошли à tous les diables[7]. Это из рук вон, в трех письмах пишет Эдмунд.
Cher Reichel, je vous embrasse pour votre lettre. Pauvre Marie, mais pourquoi donc vous ne m'écrivez pas ce qu’elle a. Malade… mais les maladies ont un nom.
Donnez-moi des nouvelles. Vous savez, cher Reichel, que j’aime votre femme comme un frère peut aimer une sœur. Elle reste, elle seule, le représentant vivant, le témoin oculaire de ma vie écrasée par la fatalité. Eh oui, je suis inquiet et je suis peureux pour le petit reste d'êtres que j’aime.
Pour aujourd’hui, je n’ai absolument rien à dire de nous.
Soignez les enfants, cher ami, vous aussi.
La fantasmagorie Edmond — Rothsch et Cnie continue. Maintenant je désire venir pour me mettre un peu garde-malade — malheureusement je connais à fond ce métier. Si enfin qq chose de positif sera fini pour mon retour, je pense venir le 25, mais je peux venir aussi avant.
Je vous serre le quatuor de vos doigts[8].
Что же вы это, моя бедная больная, — как мне вас жаль, поправьтесь же немножко, кто вас лечит? Что вам дают, велите Рейхелю все написать мне, не всё же ноты писать, иногда и ноту можно.
Эдмунд вертит меня, как морской шквал. Сегодня опять пишет — укладывайте чемодан.
Саша сошел с ума от геройского боя своей собаки, но это приличнее по возрасту рассказать Тате.
Прощайте.
Тата.
Вчера было важное событие, сообщи его Марусе и Морицу. Ботвин середь Режентс Парка дрался с такой же большой собакой: стоя на задних лапах, они обдирали себе уши. Толпа народу собралась. Пришли полисмены и… что ты думаешь — начали хохотать.
Саша был в восторге, и вдруг подошел к нему англичанин и спросил его: «Ваш этот powerful dog?»[9] --Саша сказал «да». «Вы должны гордиться им», — заметил англичан<ин>. Объясни это Ольге.
Странно встретил. На борте корабля, в доках. Виллих отправился в Нью-Йорк. Это лучший и чистейший из немцев, включая даже Зонненберга в это число. — Потом получил разрешение… Как я гадок, невероятно, какой-то туманная мне на сердце от грубого тона письма к барону… но черта пройдена, — я хочу вас видеть, хочу детей видеть… и приеду.
Эдмонда целую за горячность, благодарю, хотя и думаю, что он с иноходцем" хлопотал.
Ехать можно мне к 25, я напишу. Но скажите:
Iе. Можно ли остановиться в отеле Эдмонд d’Antin. Я прямо с Ботвином туда.
2е. Со мной кухарка с сыном, — так и ей там надобно логовище.
Прощайте.
Завтра пишу к барону.
Гаук едет окончательно через месяц в Австра<лию>.
5 часов вечера.
Je vous annonce ma haute satisfaction et ma bienveillance complète.;. (style Nicolas) pour votre lettre. — Vous êtes l’homme le plus raisonnable de l’avenue Marbeuf et voisinage, cher Reichel, freilich wird der Wind mir Schnupfen bringen, das ist ja evident — so daß ich jetzt noch überlege, wenn es am besten ist, die Reise zu machen. Vielleicht werde ich etwas später kommen. Alles das ist nicht so leicht, wie man glaubt.
Man muß die Frage so stellen, gehe ich nach der Schweiz oder zurück nach London. Gehe ich mit den Kindern oder wieder ohne Kinder. Soll ich mit auf[10] Botwin und der Köchin kommen — oder allein. Alex abzureißen von seinen Beschäftigungen, die jetzt gehen so ziemlich, ist unmoralisch für eine lange Zeit.
Schreiben Sie mir die Meinung Ihrer Frau, sie soll mein Senat sein, es heißt, sie wird entscheiden und ich doch das machen, was ich will — Spaß beiseite, sagen Sie mir Ihre Meinung, ich habe schon an Engels geschrieben.
Verstehen Sie, wenn es möglich wäre (da ich auch eine Zeit krank sein kann) hier zu bleiben einige Zeit noch, so wäre das das Beste, aber d Recht nach P zu gehen beibehalten.
Marie wird Ihnen sagen, in allen Briefen habe ich geschrieben — belieben Sie, die Sache delikat zu betreiben. — Die Geschicklichkeit muß mit einer Höflichkeit verbunden sein, um keinen Einfluß auf die Furcht zu haben!
Est-ce que vous êtes content de cette phrase --Edm hat den Rot genotzüchtigt, der arme Reiche wußte nicht, wohin er sollte, die Bank stockte, die Börse bebte, denn anstatt etwas zu machen, mußte er immer mit Ed sprechen. Schombourg ist Schaumtal geworden und das See ohne Schaum.
Freilich bei solchen 7 judaischen Plagen war es besser, den Brief zu schreiben und im Namen der 5 %, 3 %, 2 % und Abraham alles zu beschwören. --Nun, da ist die Erlaubnis und wir stehen wie der Ochs am Berg[11].
Когда вы выздоровите? Дурно, вставайте. Да вот я вас сделал сенатом, Львом Алексеевичем, давайте, пожалуйста, совет; я, ей-богу, не знаю, что мне делать. Посоветуйте насчет детей. Мне непременно хочется быть с ними, но у вас жить невозможно. Довольно вам сказать, вы там не знаете, что у вас делается, а здесь все знают; признаюсь, Цынский и Леонтий Вас<ильевич> превзойдены. — Но, полагаю, недельки на две прибежать можно — да и то выбрав погоду.
Здесь зато масленица и всяким днем больше дождя и воли. Недаром английскую работу хвалят. Кабы только посуше было, да кабы вас сюда — кажется, долго бы можно прожить. Вы говорили о каком-то предложении — где оно? Продиктуйте Рейхелю, он на музыку положит.
Что же Ст<анкевичи> так и уедут, не видав Лондона? А Мел<ьгунов> — стар ведь уж в Париже баловаться без жены, да с Убрем толковать об религии, а с Брус<иловым> об испанках. Нехорошо. Ехал бы, право, сюда, а потом я его и привез бы.
Пожалуйста же, ваше мнение, правительствующая Мария Касп<аровна>.
Прощайте. Велите немножко написать Тате под начальством Рейхеля.
Скажите, что делает Тесье в Париже?
Мне давно ни одно письмо не делало такой радости, как ваш пакет. То есть надпись вашей рукой. Кажется, буквы всё буквы, ан нет, вот они старые знакомые, они, которых я привык
читать во всех невзгодьях. — И ваша приписка как-то также тронула меня. Сколько доброго и прекрасного в вашем приглашении приехать повидаться, только повидаться. Да, разумеется я вовсе не поехал бы, если б не хотелось повидаться. Entre nous soit dit[12], мне кажется, что Х<оецкий> наделал бездну вздору с Рот<шильдом> --и признаюсь вам, мне эта авторизация сильно лежит на душе. Если б я мог вам все рассказать, может, вы сами увидели бы, что лучше не торопиться. Какие странные времена, никогда в жизни я не был далее от всех политических дрязг, надоело, скучно, глупо, пошло все. Но из этого не следует, что я хочу Магдалину из себя корчить. А если не корчить — так тебя будут корчить.
Добрые люди пишут, что вам получше. — Правда ли? — Берегитесь, держите себя в хлопочках.
Есть причины и мелочи, останавливающие меня, — я вам лично их расскажу, пока верьте мне — я приеду только повидаться, а потому хочу избрать наилучшее время.
А вы пока, сага mia[13], подумайте, как нам детей бы в Лондон пристроить.
Если же бы вам вдруг больше обыкновенного захотелось нас видеть — стоит приказ написать, и я в 48 часов буду у вас.
Прощайте. Я весел тем, что вам лучше и что сами адрес написали.
Вещи из Ниццы пришли.
А ты уж и в немки пошла, Наташка, смотри, вот мы скоро приедем и будем всё по-английски говорить.
Гуд бай, гуд бой.
И Оленьку поцелуй.
Рукой А. А. Герцена: Милая Тата!
Ты уже довольно большая, чтоб Маше помогать и служить так, как гы служила нашей Мамаше.
Мы скоро приедем, и ты своими глазами увидишь Ботсвена.
Целую тебя, Ольгу, Рейхеля и Машу. Желаю ей скоро выздороветь.
7. М. К. РЕЙХЕЛЬ
28 (16) января 1863 г. Лондон.Что же вы опять что-то замолкли, моя больная, я писал вам в понедельник, и вы обещали от Рейхеля сенатскую консультацию.
А я себе все сижу у моря, у рукава — у Ламанша и, точно почтмейстер Шпекин:
Отпечатывай,
Не отпечатывай.
Отпечатывай,
Не отпечатывай.
От вас оттуда, точно из подвала, несет эдаким иркутским воздухом. У меня шкура нежная, что прикажете делать, вот Эд<мунд> и Т<есье> приспособились, ну и святой заступнице благодарение — а наш брат, русский мужик, неукладист, и никаких галантерейных обращений нет. С англичанином дело совсем иное. Вольный хлебопашец и конторщику в обиду не даст, человек торговый, знает все примеры — и лайся сколько хочешь, не сердится, у меня, говорит, свои бульдоги есть, а. впрочем, говорит, мы гостям рады, и мели себе кривая — грош на полке.
Ну, оно не везде так. Слышно, и до женского пола добираются. Оно, т. е. если барин высечет, ну на старые кости нехорошо.
Сожителю, матушка, деточкам и мадаме — мадам мамзели же всякого благополучия желаем, а вам облегчения.
Тату целую.
На обороте: Марье Каспаровне Решель.
Очень благодарю за два письма и за приложеньице. — Письма от Т<атьяны> Ал<ексеевны> — единственная связь, оставшаяся у меня с Россией. Трусость ее не одолевает. Если вы будете писать ей, то сообщите, что деньги посланы к Ценкеру или Колли, и стоит туда сходить, чтоб их получить.
Станк<евичей> не пускайте ни под каким видом, до моего приезда. Я приеду через неделю. Это дело решенное, — умно ли это или нет, не знаю, но приеду. И как же это в феврале пускаться в путь, больным, задержите их.
Что за история была с Коршем, и как он сломал себе ребро? Мысль ваша о Марии Федоровне хороша, и мне она приходила в голову десять раз, но вряд удобоисполнима ли она, вы забываете ее здоровье, тут надобно человека физически крепкого.
На сей раз только. Прощайте.
Целую детей и жму руку Рейхелю.
Остановлюсь сначала в Ville d’Evêque.
Ну вот, кажется, опять я начинаю колебаться в дне отъезда. Энгел<ьсон> пишет, что вам гораздо лучше. Нет, мы здесь не в увеличительное стекло смотрим, а в неокрашенное. К тому же на сердце смертельно нехорошо — и какие вести из России, во всяком письме, все распадается…
Я испугался, написавши вам «задержите Станк<евичей>» — ну как я опоздаю неделей. (Все вам будет объяснено, при свиданье, и вы первые скажете, что я прав, а не сумасшедший.)
Напишите строчку, другую — что за беда. Слышали ли вы о здешнем тумане 1 февраля, до 12 часов утра горели свечи, вечером люди ходили с факелами, и я в кабе потерял дорогу в Regent’s Park и искал полтора часа ворот, которые были в полуверсте. Признаюсь, весело быть на море при таком тумане.
Завтра пишу к Эд<мунду> и Тес<ье>, уверьте их, что я исключительно не пишу им из политической вежливости.
A propos, читали ли вы «Uncle Tom’s Cabin»? --бога ради читайте, я упиваюсь им, однако по-английски не сладил, взял перевод.
Тату целую.
На обороте: Марии Каспаровне.
М<ария> К<аспаровна>, прилагаю записку к Мельгунову, он мне прислал ответ Кетчера — нелепый и глупый; да, я был прав тогда, когда вам писал, у меня чутье хорошо, — как все дико, грубо, — и о ком говорит — о человеке, который был так близок ему, как О<гарев>. — Я вовсе не требовал посредника между мной и Ог<аревым>, мы свои люди. Я хотел узнать, какая роль Павлова тут.
Брр… мороз по коже пробежал. — Нет, те границы, которые были — стоят.
Прочтите мою записку и отошлите.
А ты, Тата, ходи за Машей и подавай ей все что надо и смотри, чтоб Оленька не беспокоила и Маврушка.
Кланяйся Марихен, напиши с ней мне письмо, как хочешь — по-немецки или по-французски. Прощай. Саша гуляет с Ботвином.
А об здоровье ни слова. Зачем же? Итак, к другим удобствам Парижа присовокупляется холера, ну, это не по моей части, до чум и болезней мне дела нет, я cholera-proof[14]. Приеду я, моя милая М<ария> К<аспаровна>, — приеду, но на веселье ли, не знаю.
Сердце мое переполнено горечью. Кроме вас, всё оставляет меня (да кроме тех, которых я хочу оставить). Я всеми недоволен, пора, пора запереть ворота и остаться одному с детьми. Точно осенью, лист за листом валится и ненужный остов былого повторяет fuimus. — Я и московскими недоволен, грубое письмо Кет<чера> к Мел<ьгунову> напомнило мне всю дрянную сторону нашего круга. Наконец, их трусость заставляет меня краснеть перед поляками здесь, поляки не верят, что я не переписываюсь, и добродушно берутся доставлять письма. Иметь такой орган, какой русские теперь имеют через меня, им в двадцать лет не придется, но для этого надобно что-нибудь делать. Это имеет свои неудобства. Напр<имер>, главное теперь пропаганда об эманципации мужиков — пусть пришлют всякие материалы, хоть к вам.
Приеду я с Сашей, но без кухарки, остановлюсь, по писанию Рейхеля, где-нибудь.
Но главная задача остается нерешенной: оставить ли детей в Париже или взять. Марихен поедет ли в Альбион или нет. Я бы ее очень хотел (если вы того же мнения). Здесь я могу найти помещение — но мне смертельно не хочется их брать от вас.
Я вечно в колебании.
Это-то и смерть моя или гамлетовский элемент, который довел меня до того, что я не смею прямо людям смотреть в глаза. А по старой привычке носить голову вверх, как свободный человек, я иной раз, забывшись, и скажу свободное слово. По счастью, возле кто-нибудь тотчас напомнит: «Да вьысо что, все только предпринимаете», etc., etc. Вы мне этого не скажете и преступный Огарев тоже, потому что у вас, сверх любви, есть и вера в меня.
Ну да, ich zögere[15], я не знаю, что с детыми. Для них у вас лучше, но если я умру вдали от них, за что же я потеряю еще одно утешение.
Если б вы могли переехать сюда, ну это было бы Eldorado. Да невозможно и ждать.
Мне также невозможно оставаться в Париже, это я вам докажу на словах. — Или в самом деле, как я вам писал, сделаться барсом.
Прощайте. Жму вам крепко руку. Здесь журналы торжественно возвещают, что холеры в Париже нет, а в России есть. — Надеюсь увидеться с Ст<анкевичами>, впрочем, передайте мое поручение.
Гаук ждет письма. Прощайте же.
Напишите еще разочек
Monsieur,
L’affaire de laquelle vous avez eu l’obligeance de m'écrire est toute personnelle entre Mazzini et moi. Je n’ai absolument rien promis à aucun comité, et je me réserve de donner des explications suffisantes à Mazzini, concernant le retard.
D’après votre lettre on pourrait penser que je suis en peine de trouver un moyen quelconque de verser la somme de 500 fr. au comité, à vous ou à Worcell. L’argent a été destiné exclusivement pour l’Italie, et la somme est plus grande que 500 fr. [Or donc vous savez mieux que moi toute l’impossibilité d’un mouvement sérieux en Italie].
Notre vénérable ami Worcell m’a très mal compris; je lui ai dit, après lui avoir prouvé toute la nécessité de ne pas perdre nos dernières ressources, que pourtant si on insistait, je remettrais contre ma conviction, une partie de la somme. Vous ne parlez rien de l’urgence, ni de l’avis de Mazzini, mais seulement de mon désir de faire le payement; quant à cela il n’est pas trop ardent.
C’est aux martyrs de notre cause que je destinais cet argent. Je l’ai dit à Worcell --tout ce qu’on prendra chez moi maintenant, on l’arrachera aux pauvres Polonais et à nos frères en général — et que fera-t-on avec cet argent, une goutte de plus ou une goutte de moins, ne fera pas beaucoup dans les destinées
de l’univers, qui ne se dispose pas pour le moment de se mouvoir.
Recevez mes salutations empressées.
Внизу листа: Monsieur Péricle Mazzoleni.
Перевод
Милостивый государь,
дело, о котором вы столь предупредительно мне написали, имеет совершенно личный характер и касается только Маццини и меня. Я решительно ничего не обещал какому бы то ни было комитету и по поводу задержки сам дам необходимые объяснения Маццини.
Из вашего письма можно было бы заключить, что я затрудняюсь найти способ, как внести сумму в 500 фр. комитету, вам или Ворцелю. Деньги эти предназначались исключительно для Италии, и сумма превышает 500 фр. [А вы лучше меня знаете невозможность серьезного движения в Италии].
Наш уважаемый друг Ворцель очень плохо меня понял; доказав ему всю необходимость не растрачивать наши последние средства, я сказал ему, что тем не менее, если на этом будут настаивать, я, вопреки своему убеждению, передам часть суммы. Вы ничего не говорите ни о срочности этого, ни о мнении Маццини, а только о моем желании произвести платеж, но это желание не так уж пламенно.
Эти деньги предназначались мною для жертв нашего дела. Так я и сказал Ворцелю — все, что возьмут у меня сейчас, отнимут у несчастных поляков и вообще у наших братьев — а что сделают с такой суммой — каплей больше или каплей меньше — этим не повлияешь на судьбы мира, который в настоящее время и не собирается приходить в движение. Примите уверения в совершенном моем почтении.
А. Герцен.
Внизу листа: Господину Пориклу Маццолени.
«Итак, дело выходит» — как говорила Александра Абрамовна, сестра Василия Абрамовича, — что Станк<евичи> едут точно так, как я. В Центральной Европе холера, ехать туда до мая месяца нелепо.
Я к вам, кажется, повадился писать всякий день. Всякий стыд потерял.
Вы думаете, я не боюсь тоже всеx полек и иных, дети у вас лучше и одна крайность может меня понудить их взять. Крайность эта — слишком долгая разлука, но пока потерпим. — Да будьте вы, ради бога, умны, поймите, что не от меня прошли препятствия теперичного визита к вам. Добрые люди, Тез ведома и спроса, компрометируют так нелепо, что тут хоть лопни — сижу спокойно дома, никого не вижу, никого не хочу видеть — а они на ектинье поминают, «ну подумайте» (это уж Олимпиада Максим, как маменька говорила, а не Ал<ександра> Абр<амовна>)-- так-таки просто в петлю. Я, видите, и жду того да другого, одни в Америку, другие на воды… Ну, а ваше-то здоровье, как это непостижимо глупо, что вы больны, и что вам за выгода быть больной. Ну лучше бы Mme Gasparini или Убри был бы болен.
Вашу благородную и чистую душу вижу и ценю в последнем письме. Но, кажется, вы не поняли, что я писал в моем прошлом письме. Я был грустен от многого. 1) От этих в чужом пиру похмелье, о которых писал.
2) Меня глубоко огорчил Энг<ельсон> грубым и нелепым письмом в ответ на дружеское замечание. Таким письмом, после которого я полагаю, что наше знакомство перервано. Я этого человека очень любил, он многое понимал глубоко — мне жаль его потерять, но я иду своей дорогой и очень понимаю, как Робеспьер мог, заливаясь слезами, подписать приговор Камилла Демулен…
3) Зуб против Тат<ьяны> Ал<ексеевны> тоже не совсем справедлив. Она писала, что она разошлась с нашими, но об них между собою ничего не писала. Писал Кетч<ер>кМельгу<нову>. Мельгунов первый раз мне не передал письма, но он написал в другой — тогда тому не было выбора. Письмо Мельгу<нова> привело меня в ярость, и я написал ему сказать его корреспонденту, что враги Огарева не могут быть моими друзьями (я не верю, чтоб они были враги). Боже мой, этот человек, который был для них раскрытый стол, die oflene Talel симпатий, который их всех кормил своей теплотой и отогревал, и вдруг этот площадной тон. Нет… «Да у него нрав такой». И у меня такой. Тут суда нет.
И отчего этот припадок? Дело чрезвычайно просто. Павлов и Сат<ин> купили именье и взяли на себя долг. Стало, у меня с Ог<аревым> нет денежного дела, а с Павловым и Сат<иным>.
Павлов — игрок.
Сатин — игрочок.
Оба проигрывают, это мне говорил Сабуров. Я хотел там же в Москве получить с них 5 % для Корша, Астр<аковой>, Петруши etc.
Я не знаю, как судят в врачебной управе, но в других более здоровых местах один ответ — они проигрались и не хотят платить, или они отказались от именья, вот и все. С Огаревым иные счеты, и если он не хочет платить, я ему разрешаю. Вместо этого — ругательства на Ог<арева>. Ей-богу, я не советую поднимать камней — если искра совести осталась. Разумеется, меня это огорчило. — Вы пишете о здешних, у меня нет здесь друзей; и что же это за cause atténuante[16], но что здешние не трусы — это другое дело.
Что я не имею никаких сношений — это стыд, а вот чтоб доказать возможность сношений, я решился печатать по-русски, и книги будут в южной России.
Последнее время я писал мало, все какая-то тревога и тяжесть — черт знает. С вами хотелось бы эдак подольше побеседовать… неужели, еще долго нам жить врозь, последним могиканам.
Вероятно, в следующем письме напишу я положительное об отъезде. Кажется, вы теперь поняли причину.
Прощайте. Вот pour la bonne bouche[17], я с хохотом слушаю Анну Баптистовну, она нашла случай здесь попасться в полицию и теперь гневается на Англию. Он обругал попа на кладбище, и его только отослали оттуда — когда их угомон возьмет…
Audio.
Пишите, сага mia, пишите.
Рейхелю октаву дружбы.
Вот вы уж и за чернилы принялись. Выздоравливайте, выздоравливайте и поверьте, что это капитальный пункт всего моего благосостояния. А с прочим и остальным мы сладим. «Не из иных мы прочих, так сказать».
Я думаю, вы наконец поняли, что положило бревно мне под ноги, ведь читаете же вы иной раз газеты. Не знаю, когда ветер попутный подует, а у меня тоска по вас и по детям. С вами хочется не только поговорить, но поспорить, пошуметь.
У вас вид будто строгий, а на поверку вы преснисходительные и любя хотите все умаслить и уелеить.
Так вы судили москвичей, так судите теперь Энгельс<она>, а ко мне доверия мало. Если б я не любил этого человека, если
б он не шел ко мне так близко — я прешел бы молчанием письмо. Но, Мар<ия> Касн<аровпа>, подумайте, может ли существовать серьезная дружба без уважения. Я сделал замечание о его капризах и раздражительной нетерпимости (которые поддерживает в нем его жена) — он мне на это отвечает, что я «ставлю роль выше всего» — трагическую, словом, что мое несчастие для меня нечто вроде draperie[18]. Он меня поздравляет «с моим довольством самим собою» etc.
Я мог ошибаться в цюрих<ском> деле, мог сделать много промахов, но я был уверен, что в моей чистоте и откровенности не сомневались. Энгел<ьсон> другими словами сказал, что я гроб N поставил себе пьедесталем, чтоб играть роль. Зачем же он такого мерзавца, как этот я, — не презирал прежде? Чего же было ждать письма от меня, чтоб высказать это? В сердцах люди ругаются, тон его письма вовсе не похож на сгоряча. — Я не могу, не должен прощать этого. Да, сверх того, он об этом и не заботится.
Лучше останусь я один, совсем один, нежели отдавать на позор самые глубокие стороны души. Энгел<ьсон> в письме отказ<ался> «играть со мной трагическую ролю». — За это ему спасибо, я теперь никого из друзей не замешаю. Люди помогать серьезно могут из собственной выгоды, — я ошибся, и тысячу раз говорю: ошибся, но еще не заслужил, чтоб в меня бросали грязью. А если и заслужил, то не настолько смирился, чтоб терпеть это.
Точно то же о Кет<чере>. Ну просто и сказал бы: Сат<ин> и Пав<лов> передали именье (хоть я этому и не верю), — но писать с иронией и лафертовским остервенением — гадко, неблагородно и тупо.
Тут себе как ни толкуй, будь Робеспьер или Рибопьер (которого кучер Самарина называл Рыбопёр) — все-таки сентенцию произнесешь.
Если я и до этого равнодушия дойду, что не буду чувствовать ни оскорбления, ни негодования — тогда уж позвольте мне раззнакомиться с вами.
Вы видите, что я не мог иначе поступить.
Переход к общему. Я вам скажу, что так скверно, что если б не дети, ей-богу я был бы в Нью-Йорке. — Надобно быть самому в пекле, чтоб понять все нелепости. А между тем сиди у моря, да жди погоды, т. е. попутной. Вот тут вам и барон него высокомощная протекция, и Эдмунд<а> хождение, и ваше веление, нет — боление.
А что же о здоровье ни полслова? Прилжите Мар<ье> Федор<овне> сии строчки.
Вот написал и боюсь, прочтите и пошлите, если не страшно. Да вот что я вас попрошу: когда будете писать к Тат<ьяне> Ал<ексеевно>, напишите, чтоб она непременно отправила на наше имя портрет N Горбунова, в раме. Скажите, что я усильно прошу об этом.
Да еще, когда Ст<анкевичи> поедут, пошлите с ними «Avenir de Nice», но не посылайте, если хотели, мое предисловие, оно переделано совершенно.
Прощайте. — Надежда на скорое свидание, как кажется, поблекла, по крайней мере на две, на три недели.
Пишите о своем здоровье, обо всем, берегитесь, очень берегитесь. А что бы Ст<анкевичу> сбегать в наши богом хранимые английские города. Будет после раскаиваться.
Итак, милостивая государыня, вы ездили со двора, по-моему, это было premature[19], но нынче всё торопятся — и в Италии и в гигиене. Лежали бы себе да думали, что за елку 12 янв<аря> поплатились дорого.
О глазной боли вы мне никогда не писали. Глаза болели совсем не у вас, а у Мельгунова.
A au fond[20] мне очень досадно, что моя поездка немного застряла, ну да что делать — к трагической роле, которую я так доволен играть, идет и то, чтоб ломать все чувства и все желания, самые простые и естественные. Ех gr видеть вас и детей.
Что Стан<кевичи>-- они могут, если не уехали, сделать огромную пользу, нет ли у них на юге России кого-нибудь из хороших знакомых, которого адрес они бы мне дали. Я к нему прислал бы доброго человечка, через которого можно бы завесть постоянные сношения с Тверской. Понимаете? Пословица говорит: «Язык до Киева доведет», а я хочу именно от Киева вести его дальше. Во-первых, мне необходимы все непечатанные стихи Пушкина, «Юмор» Ог<арева>, потом мне нужны свежие вести постоянные — и все это так легко, что, пожалуй, человечек пойдет на Тверскую с запиской — но к кому адресовать, к Христоф<орычу> что ли?
Вот вы тоже похлопочите это устроить, вы же защищаете храбрость наших.
Я буду печатать по-русски. Право, стыдно им там схимниками молча сидеть, и опасности меньше, нежели в наших климатах, кроме Англии. Такого случая, как я теперь здесь имею, не найти в годы.
Мельгунову скажите, что он, точно немец, за шутки делает выговоры с высоты нравственного величия. И выдумал, что констабли носят палочку для того, чтоб драться, — я потому и писал, что как ни один из русских не съездил в Лондон в 6 месяцев.
A propos, вчера я взял книгу «Un missionaire républicain en Russie». Если не читали — советую. Это милый французик, не знавший вовсе жизни, фразер, по добрый, который поехал делать пропаганду в России и для этого влюбился в какую-то princesse Olga.
Там есть о Грап<овском>, об Анненкове, о Дм<итрии> Пав<ловиче>, о Васильчиковых, вообще много напоминает; разумеется, он ничего не понимает и глупее даже своего камердинера Тимофея, но так пахнет Москвой и Петровским, что прочесть не мешает; я хочу его немножко потеребить в статейке.
Архипа Гр<ановского> разругал на чем свет стоит, говорит — пьяница. И самого Гр<ановского> представил с трубкой… разумеется, фамилий он не назвал, но узнать легко.
Я прочел только первый том.
Затем прощайте. Мне уж кажется, будто я вам давно не писал, я привык к вам писать, как Людовик XVIII к Mme Cayla, два раза в день.
Кланяйтесь кому следует.
Тате и Оленьке поклон и Küsse[21]. Саше я купил сегодня у Moses and Son (это портной, занимающий 5000, verstehen Sie[22], пять тысяч человек работников) пальто а ла Кошут. Это сообщаю Тате.
Addio.
генерал отправляется в Сидней 5 марта на «Marco Polo».
Сейчас получил письмо от Мельгунова. Выговор ему за подробный счет и за то, что спрашивает, как проценты и что проценты, — разумеется, считать по испанскому минимуму.
Вечер 24 февраля.
Отгадайте, что я делал? — Раз, два… три… Наверное не отгадали; увлеченный примером того и другого, я подумал, чем же я хуже людей и Россия хуже басурманских народов, отчего же и мне не сманифестить. Сейчас перо, бумагу — и пишу: «Вольное русское книгопечатание в Лондоне». — «Братия» и, как следует, во-вторых, в-третьих… Ну уж вы, разумеется, помоете мне голову (оно же и кстати, я ее не мыл с Средиземного моря) — да помилуйте: туман, мороз, к вам пустили да и экскюзе, а тут польские «беглые» (вы знаете, что Булгар<ин>, по словам Мельг<унова>, так называет рефугиар<иев".
Но еще сманифестить ничего, а то ведь я серьезно завожу друкарию, и такая пошла деятельность, что все Сбржзнские, Дрзженебецкие, Всюржецжер<ские> ходят туда-сюда — в Лондоне ото не шутка, хотя и подмерзло, но далеко.
Все расходы я взял на себя. Но при друкарне православной будет и польская, ужасно было бы хорошо, если б Ст<анкевич> что-нибудь прислал: 100, 200, 300… 0000 франков. Если б Мельгунова не ограбил Каролин Карлыч, и с кого хоть 50, с Убри, с Бр<аницкого> и с кого можно. Влияние этой помощи было бы чрезвычайно важно (не денежно, а морально). Поля<ки> увидели бы, что я поддержан. Я даже буду писать к Эд<мунду> насчет Браницкого.
Теперь мне надобно достать мои рукописи, доля их у Энгельс<она>, могите попросить, взять и, прибавивши, если у вас что есть, — приготовьте на случай случая сюда прислать.
Хочется мне вельми знать, что было с Артманом (я всему учусь у Мел<ьгунова>, даже Маврикия называть Артамоном) — его спустили с смычка за 500 фр. — Это оскорбительно, себе дороже человек стоит, но я хочу знать, что было и как.
Если я увижу Михаила Семенов<ича>, то я с ума сойду. Вот никогда не ждал и не думал. До Парижа его надобно прикатить — а что-то и страшно мне, я бы, кажется, никого из старых друзей видеть не хотел. Мне стыдно и больно за все мои несчастия — роль, которую мне приписывают, не блестящая по крайней мере.
Поговаривают уже здесь о том, чтоб посадить беглых на шлюпку да свезти в Северную Амер<ику>. Вот генерал-то тратится по-пустому: даром свезут. Америка страна хорошая, только что крепостные люди черные; у нас черный народ — белый — все от снегу, должно быть.
Голов<ин> таких «томов» написал, что чудо. Посвятил Милнер-Гибсон, хочет печатать. Прощайте.
Тата, здравствуй.
Снег и у нас, это чудо, здесь никогда не бывает снег на улицах. Сегодня растаяло. Картинками в твоих письмах я очень доволен, особенно месяц был с толстым носом хорош. Л корпии когда же пришлешь? Оленьку целую.
Рейхелю второму, т. е. Морицу, поклон.
Вчера письмо, сегодня другое. Я получил вашу отписочку.
Милые вы мои проповедницы осторожности, не извиняйтесь, бога ради, бояться за других столько же благородно, сколько гадко бояться за себя. Неужели вы думаете, что я вроде Ивана Батистыча хочу друзей под сюркуп подвести.
Поймите, пожалуйста, в чем дело: литературные посылки идут пренравильно в Одессу, в Малороссию и оттуда. Не какой-нибудь Крапулинский или Држкбенский мне предлагал, а першие (генералитет, особы и персоны, а не лицы). Неужели наши друзья не имеют ничего сообщить, неужели не имеют желание даже прочесть что-нибудь? Как доставали прежде книги? Трудно перевезти через таможню — это наше дело. Но найти верного человека, который бы умел в Киеве или другом месте у мной рекомендованного лица взять пачку и доставить в Москву, — кажется, не трудно. Но если и это трудно, пусть кто-нибудь позволит доставлять к себе; неужели в 50 000 000 населении уж и такого отважного не найдется.
Проект моей типографии очень важен. Это последний запрос России, он, может, не удастся, русские оценят мою веру в них, а мне придется тогда отвернуться и от последней страны. Создать элементы, которых нет, никто не может. Если им нечего говорить, если им приятнее молчать безопасно, нежели с опасностью говорить (очень небольшой, ибо ничье имя не будет упомянуто, кроме моего и мертвых), — значит, что и будущий переворот застанет нас с тем же добрым стадом пастыря Николая и сынов его, как 48 год.
Я не преподобный Осип, я не думаю, чтоб могло что-нибудь практическое быть теперь, кроме освобождения крестьян и умственного движения (и вы знаете, что я горечи вынес
от Осипа за то, что был трезв, когда он был пьян, — такой контраст редко случается со мной), — но движение не застой.
Неужели вы верите, что москвичи что-нибудь делают? Что делает К<етче>р и все, кроме Гр<ановского> — пребывают в благородном негодовании. Это мало. И если они из этого не выйдут, мы дрессируем un acte d’accusation[23].
У меня проклятое недоверие к себе, воля человека, страстно желающего, очень велика.
Денежная помощь, хоть небольшая, нужна не для меня, а, как писал, я скажу просто: «От русских — полякам». Можете — так сделайте. Я мог бы дать свои деньги еще, но — надобно знать честь.
J’ai souscrit pour les blessés,
l’ai souscrit pour les brûlés,
J’ai souscrit pour le Rousseau,
J’ai souscrit pour le Voltaire,
J’ai souscrit pour les châteaux,
J’ai souscrit pour les chaumières[24].
Я, как Беранже, скоро дойду до подписки в свою пользу.
Ну, вот вам.
Бюльтень — не из Вены, а из Барро Гилль плес. Три часа две минуты — здоровье августейшего страдальца поправилось, изволили всемилостивейше кушать бульон.
Лейб-медик Девиль.
Madame Moture, Chirurg.
Статс-пес Ботсвин лапу приложил.
А Мельгунову в оскорбление скажите, что воспаление началось так сильно, что Девиль хотел кровь пускать в понедельник, — а сегодня, в четверг, я имею право есть курицу, завтра иду со двора.
Он употреблял всякие лошадиные средства — и попал à point nom[25].
А речь Палмерстона того-с.
Не знаю еще, буду ли к концерту, может, и приеду. А всего лучше, если б вы по окрепнутии да сюда бы на недельку. Ведь ни копейки не стоит — подумайте, madame!
Прощайте.
Всем кланяюсь. Ст<анксвич>, верно, остается.
Ну а ты как поживаешь, милая Тата, у нас все стужа и скверная погода. Смотри но простудись и ты, и за Оленькой смотри.
Рукой А. А. Герцена:
Милая Тата!
Вот теперь наш приезд в Париж опять отложен, может быть, па довольно долгое время.
Папа был немножко болей, но теперь ему лутче.
Есть ли еще снегу в вашем саду? У нас все лед.
Маша спрашивает об здоровье Ботсвена. Он теперь очень здоров; я ее благодарю за ее внимание к нему.
Я тебя целую и Олю, Машу, Рейхеля и Морица тоже.
Ботсвен вам лапу дает.
Прощай и будь здорова.
Вот след Ботсвена[26].
Насчет Мар<ии> Касп<аровны> и долга ей не беспокойтесь, половину, о которой ты пишешь, и что еще надо — все будет сделано. Я сегодня ей об этом пишу — но только сдержите слово и исполните обещанное.
Если я не заплачу «своих долгов» — вы беретесь платить, я ждал этого, хотя ничему больше не верю. Мне очень много помогали друзья — но из этого ничего не вышло. Но мне такое удостоверение нужно, для того чтоб жить — нужно.
Кто же мог сделать столько злодейств, как не змея, отогретая на моей груди, как не подлец, которого я прикрыл собою, который, целуя мои руки, приготовил гибель и, обнимая меня, вымеривал удар. Клеветник, мерзавец и трус. Зачем же вы так недогадливы… мне это больно, ваше сердце должно было рассказать вам, ясновидение дружбы.. О если б не дети — так одни, без пристани, опоры, да не честное слово торжественное, святое.
Хорош еще и Николенька, я с этим куском жира и разврата перервал все сношения. У этого мерзавца остался один приятель это он. У нее один обвинитель еще — это он же. — Вот и все.
На обороте листа: Тане.
Вы на меня сердитесь за то, что у меня жабры поистерлись. Что прикажете делать? Но дело все покончено.
Для чего вы с такими околичнословиями говорите о деньгах, с вами у меня счетов быть не может, был ли с вами хоть один пример, когда бы я что-нибудь о деньгах сказал, уперся — с другими это бывает, но я знаю других.
Счетов ваших мне не нужно, делайте для детей все, что считаете нужным, я сегодня получил от Шомб<урга> письмо, в следующем пришлю вам записку к нему и вместе с нею вам приказ на две тысячи — вот и дело в шляпе.
Но я гораздо менее церемонен и приступаю к другому финансовому делу. Письма, доставленные вами, очень хороши, из Пензы пишут, что если я возьму половину долга вам на себя, то О<гарев> на эти деньги поедет сюда. Принимаете мою кавцию или нет? Если да, напишите строку об этом Елизав<ете> Богд<ановне> или кому следует и пошлите приложенную записку к Тат<ьяне> Ал<ексеевне>, — не очень задерживая.
Прощайте. — Я опять последнее время довольно работал, некоторые очерки вышли, кажется, недурно. — Семейство Пассеков, М. Ф. Орлов, В. П. Зубков… — все это еще дела незапамятных времен 1834 года.
Насчет приезда еще ничего не знаю. Не лучше ли вам со временем тряхнуть косточками. Ребята рассказывают, больно нездоровы ваши климаты. Разве летом пронизать в Фрибург.
A propos, в Париже тифус, пожалуйста, берегите Тату, она очень склонна к воспалительным болезням.
Ну, а что сделали для литографии?
Здесь настоящее лето, просто жарко, только, разумеется, с туманом и дождем.
Уговори, Тата, Машу взять котомку да, когда потеплее будет, прийти с тобой и с Оленькой в Режент Парк.
7 марта.
А Ботсвинова лапа действительно такой величины. Напиши мне все слова, которые Оленька говорит и как.
На короткое письмо короткий и ответ.
Посылаю вам 2000 — на обороте векселя цидулка к Шомшилду, скажите супругу вашему, что я прошу узнать ответ, т. е. надо ли доверенность для Амстердама или нет, и мне пренемедленно отписать.
Огар<ев> просто пишет, что если он может употребить полдолга вам на дорогу, то попробует, вы это устроите, а кавцию можете ire брать, но я все-таки ее дам, не вам, так в руки Ротшильда.
Hасчет Шредер-Деириан могу сказать одно, я видел ее портрет, выставленный в Regent’s Str, — узнав о ее расположении ко мне, я его куплю вместо Монтихи. Мне в самом деле очень приятно, что артистическая натура сочувствует, не будет ли она па сезон сюда (кстати, вы напишите, хороша ли она лицом, если очень дурна, я не пойду к ней, от очень дурных женщин у меня делается боль под ложечкой).
Я переезжаю скоро (еще адресуйте по-старому, пока напишу), маленькая дачка, cottage, с садом и всяким удовольствием. Гаук одной ногой на корабле — его министерия хочет употребить там, кажется, на вырезку диких. Отчего же диких не порезать — зачем они дикие, да еще живут в Австралии, а не в Австрии.
Прощайте.
Что же коллекту-то?
Фогт зовет в Швейцарию. Подожду еще немного здесь.
Советую Рейхелю поднести билет на концерт Шомбургу, он для нас для всех еще сто раз пригодится.
Тате кланяюсь и целую, Оленьку также.
Я жду вашего рапорта о концерте, как вести о Ватерлоо или Бородине. Для чего после длинной болезни вы едете? Мне кажется, это очень неосторожно.
К тому же вы сделались такие «этурди», что беда; что же вы не пишете, хотят или нет наши дать что-нибудь ляхам? — А мы
здесь уж и тессинцам устроили подписку, и один лист начинается с этой забавы. E H, officier Autrichien, и я — Russe naturalisé en Suisse[27]. В наказание за оплошность по службе предписывается вам сообщить мне, какие из моих рукописей русских есть у вас, да я вас просил взять у Энгельс<она>,приготовьте все это мне отправить при первой оказии.
На днях я узнал, что известный Печерин здесь в иезуитском монастыре. Вчера я был у него, это страшно далеко, в Clapham, в монастыре. Его я не застал, брат привратник сказал, что Reverend[28] Печерин в Ливерпуле, по в понедельник будет сюда — я иду к нему. Меня он очень интересует, вы слыхали об нем от Грановск<ого>.
В следующем письме вы получите анонсу о русской типографии, все идет медленно. А Голов<ин> продал повесть «Русский Том» за 80 фунт. Ну, уж распишет он. Добрый малый, а ничего но поправляется.
Ротчев получил место директора в Перу (проба перу, если золото) — 12 000 фр. жалованья и дивиденд, могущий идти до 30—40 т. Вот русский мужичок знает немца аглицкого провести. «Немецкий ум, — говорил Федор Лукич, — гладенький, а русский щетинкой».
Прощайте. Я шумлю, шумлю, типография и тессинцы, и всякий вздор, и все это, как трусы, которые кричат от страху, — а то такая пустота. Да что же вы ни разу не написали (этурди bis), могу ли надеяться на случай посещения в Лондоне с детьми или нет? Ей-богу, вы проведете отличный месяц или два. Я вас так буду умасливать всякой бараниной с портером, и представьте, май месяц здесь прелесть, дом я нанял довольно большой — и мы наконец с вами можем, как будто в Москве или Соколове, помянуть былое.
Напишите мнение — ну, не случится, что же делать.
В конце бы апреля.
А не то я приеду.
Прощайте.
Мы переезжаем в середу, стало, одно письмо можете еще адресовать в Барро Гилл плес.
Рукой A.A. Герцена:
Милая Тата, мы взяли другой дом. Ты и туда напиши нам письмо и адрес. Каково тебе поправился след Ботсвена?
У нас чудесная погода, но мерзнет.
Несколько время тому назад я проглотил золотой, и он вышел через четыре дня.
Дочери Madame Biggs тебя целуют, и Ольгу тоже.
Поцелуй Машу, Рейхеля, Морица и Олю. Прощай.
А что же мне корпии не посылаешь?
Ваше письмо сделало много радости в Барро Гилле. Если вы совершенно в силах, если нет тени риску, то приезжайте, это будет лучшее и благороднейшее из всех комбинаций, — но назначьте срок выехать, напр<имер>, между 20 и 25 апр<еля>. Я приеду в Дувр вас ждать, если вы назначите день.
После вас — если вам потом будет нужен покой, как я догадываюсь, — оставьте на это время детей с Марыхен здесь, а потом, может, и я приеду с ними к вам. Но так долго нечего гадать — на первый случай приезжайте сюда. Я вас помещу на новой квартире (если Рейхель приедет, сыщу ему возле комнатку). Мы переезжаем послезавтра — вот наш новый адрес: 25, Euston Square, New Road. Это не так далеко и на одной из главных улиц, что для сообщения важно.
Об подписке вы не понимаете, что если нет имен, то будут деньги, которые я передал пол<якам> — несправедливо же, наконец, чтоб все траты во всем падали на меня, если б вам удалось собр<ать> от 400 до 500 фр., да будет вам благо на томи на этом свете, если же не соберете, то будет вам благо только на этом свете. (А так того нет, то оно вам ни chaud, ni froid[29].)
За удачу концерта рад, и Тата до того развратилась, что пишет о трио. Не будут ли в журналах что писать — пришлите, я здесь потрублю.
На этот раз я могу вам писать три короба, столько видел я в последнее время. Первое — Reverend Pather Печерин, в S. Mary Chapel в Clapham’s Common. Ro второе посещение меня привели в parloir[30], и явился пожилой поп в сутане и шапке с гренками сверху и спросил, что мне надо. — Rev P Печ<ерин>. — Я Печерин, — сказал он. — Ну, потом длинный разговор, он меня расспрашивал об московских, что-то ему было неловко, как будто стыдно, живет он почти всегда в Ирландии на миссии. — Вы не сердитесь, — сказал я ему, — что я у вас был, я не знаю, хорошо это или худо. Но потреб-
ность сердца звала меня увидеть русского эмигранта, в другом стану стоящего… И рукожатия, и мы расстались — мне его жаль, он кажется совсем не так счастлив о Христе и потерян.
Третьёгодня в Серей («Surrey») судили французских дуэлистов. Бартелеми и Cnie, я был с начала до конца при процессе. — И теперь могу сказать, что видел судопроизводство свободной страны. Да, madame Рейшель, Англия — великая страна, и я еще раз Стан<кевичам> советую хоть ногой ступнуть на землю свободы.
Виновных приговорили к двухмесячной тюрьме. Это равняется — ничему. Ни солдат, ни жандармов, ни оружий, несколько полисменов для порядка, обвиненные сидели свободно, без солдат. — Французики всеми мерами хотели потопить Бартел<еми>, — но холодный, покойный судья разобрал их желание одного погубить, а других выставить — и смешал всех в одно. Они поставили фалангу свидетелей в пользу прежней жизни… Судья сказал, что никто не сомневается в их honorabilité[31] что это лишнее и что ему дела нет до других событий, что здесь судится убийство Курнета, а остальное все равно. Французы не понимают.
Когда кончилось дело, я в трактире предложил одному из адвокатов тост — от имени революционной России английскому судопроизводству. Ночью мы ехали по железной дороге в Лондон, — Англичане были в восторге, что мы довольны, и так как на радостях соседи затянули Марсельскую, то я и один немец предложили «Rule, Britannia». Наши англичане с радости чуть не опрокинули вагон — и с страшнейшим шумом и объятиями мы приехали в богом хранимый град Лондон. На железной дороге приставы уж и не говорили о сигарах, которые все курили.
Когда подсудимых вывели, народ, собранный около суда, встретил их криком: «Шир, шир, френч джентлменс!» (т. е. «vive»).
Это день довольно замечательный, и он останется в истории. В других землях их разругали бы и лет на десять посадили бы в тюрьму. А Барт<елеми> за то, что он социалист и работник, еще хуже разругали бы и еще на долыний срок законопатили б. А Николай Павл<ович> мертвых сечет. Кто этот генерал? Головин страдает об его имени.
Прощайте. Адресуйте письмо в новую квартеру.
Собранные деньги оставьте у себя, а мне напишите только сколько.
Тате буду писать из новой квартиры.
P. S. ¿Вы знаете ли, что я живу совершенно по-английски,
как-то вы сладите с этой кухней, впрочем, здесь нельзя иначе жить — болей будешь.
Рыба и говядина.
Говядина и рыба.
Пиво — портер — пиво.
Виски.
Джин.
Ром.
Бренди.
Херес.
Voilà ma nouvelle adresse. Il y a deux ou trois semaines je vous ai écrit une lettre monstre, voilà une plus petite et pleine d’affaires.
1. Je viens de recevoir l’avis de Rothschild que la vente hollandaise a été perpétrée. Que Cesar a pris ce qui est dû à Cesar (ou à ses arts et les arrhes aussi sans compromettre le mot de lézard qui serait personnel vu vos occupations bêtophiles)-- en même temps j’ai donné ordre de payer 1000 fr. à Reichel, il les remettra avec un quatuor à Edmond et Edmond avec une prosopopée, hyperbole — métaphore allégorique les glissera dans les mains du Docteur. Voilà ce qui est fait. Maintenant comme dans notre siècle d’individualisme, d’Australie, d'égoïsme, de la solidarité des peuples, de la réciprocité des services, de la comptabilité à partie double, rien ne se fait sans arrière pensée, je m’en vais vous prier de me faire aussi un service.
Ecrivez à madame votre mère que je la prie de m’envoyer par le meilleur moyen la caisse avec mes tableaux, la caisse est bonne, mais il faut réemballer le tout. Ensuite je prie d’assurer cela au prix de 1000 francs (les choses assurées sont beaucoup mieux gardées) et d’adresser à London, A. Herzen Esq 25, Euston Sq. New Road.
NB. Le nombre des dessins doit être noté sur le couvercle. En m’envoyant l’adresse de la Compagnie de roulage ou des transports ou de leur correspondant Anglais. Payez les frais s’il yа et écrivez moi, mais de grâce occupez vous en.
Vous n’oublierez pas d’ajouter mille et mille choses à toute votre famille de ma part, particulièrement à votre vénérable père. Vous vous rappelez que Lamartine ayant vu son portrait chez Schaller était tellement touché de sa beauté qu’il s'écria: «Oh, la vieillesse a aussi sa beauté». --Moi je l’adresse à votre père.
Maintenant il y a encore un portefeuille avec des papiers assez graves. Ici je m’arrête et ne sais pas s’il y a possibilité de le confier au roulage ou à la poste. — Si on pouvait l’envoyer par un voyageur, peut-être je trouverais qq et je l’adresserais à votre père.
Faites donc, caro Vogt, tout cela et répondez-moi vite.
D’après ces choses vous voyez, que je suis encore attaché par des liens indissolubles à l’altière Albion.
Es ist nur ein London, ein anti-Wien,
Und dort ist es besser als in Berlin.
Voire même qu'à Genève.
Mme Reichel se prépare de venir passer chez moi un mois. J’ai pris une maison ad hoc. (Qui ne connaît pas les maisons anglaises au prix de 12—15 pounds par mois--ne connaît non plus ce que c’est que le comfort et le home).
J’ai assisté il y a quatre jours au procès de Barthélémy et Barronet. — Un spectacle pareil après les tripotages, les scandales, l’injustice qu’en voit de tout côté en Europe lindert. Oui, ce pays est grand. Quelle dignité, quelle tranquillité sévère — on a déjoué tous les complots et trames des bons réfugiés franèais qui voulaient perdre Barthélémy et on a condamné tout le monde à deux mois de prison.
Je vous conseille de lire les détails de ce procès curieux.
Adieu.
Je voux embrasse.
A. Herzen.
Haug, comme vous l’avez bien prévu, est très tranquillement à Londres et je commence à douter en général de son départ, q q il a encombré notre maison de tentes, de machines, de croûtes — der Ernste Fabius Cunctator.
Aber ich bin heute klug und bitte mir zu sagen, ob man aucd mir meinen Koffer und die Pistolen, und das manche ,Gute und manche Ungute, was ich in Genf habe, herschicken kann. — (Freilich aber, was nicht wert ist kann bleiben). — Wenn es nicht schrecklich teuer wäre, so schicken Sie in Gottes Namen.
Golovine vous prie de vous informer près de Fasy si son portefeuille avec des manuscrits est chez lui — c’est une maladie, il veut aussi l’avoir.
Перевод
Вот мой новый адрес. Две-три недели тому назад я отправил вам страшно длинное письмо — это будет гораздо меньше it сплошь деловое.
1. Ротшильд только что мне сообщил, что голландские бумаги наконец распроданы. Косарь взял то, что ему принадлежит — ему или его способностям и задаткам (я не хотел бы при этом унизить слово ящерица, что было бы личным выпадом, принимая во внимание вашу зооманию). В то же время я распорядился выдать 1000 франков Рейхелю, он их передаст с quatuor Эдмонду, а тот вместе с прозопопеей, аллегорической гиперболой-метафорой сунет их в руки доктора. Это сделано. Но так как в наш век индивидуализма, Австралии, эгоизма, единения народов, взаимных услуг, двойной бухгалтерии ничего не делается без задней мысли, я прошу вас оказать и мне услугу.
Напишите вашей матушке, что я прошу ее выслать мне наилучшим способом ящик с моими картинами; сам ящик хорош, но все нужно перепаковать. Прошу также застраховать посылку в 1000 фр. (застрахованные вещи охраняются намного лучше) и отправить в Лондон А. Герцену эсквайру, 25, Euston Sq, New Road.
. Общее число рисунков должно быть помечено на крышке. Вышлите мне адрес транспортной конторы, или дилижанса, или их английского агента. Оплатите расходы, если они будут, и сообщите мне, но ради бога займитесь этим.
Не забудьте прибавить от меня тысячи и тысячи добрых пожеланий всей вашей семье и в особенности вашему почтенному отцу. Помните, как, увидев у Шаллера свой портрет, Ламартин был до того поражен его красотой, что воскликнул: «Да, и старость может быть прекрасной» — слова, которые я целиком отношу к вашему отцу.
Есть еще бумажник с довольно важными документами, но вот вопрос: можно ли его доверить транспортной конторе или почте? Если бы можно было его прислать оказией, может быть я подыскал бы кого-нибудь и направил его к вашему отцу.
Сделайте все это, саго[32] Фогт, и сразу же напишите мне.
Из всего этого вы можете заключить, что я пока все еще привязан нерасторжимыми узами к гордому Альбиону.
Es ist nur ein London, ein anti-Wien
Und dort ist es besser als in Berlin[33].
Пожалуй, даже чем в Женеве.
Г-жа Рейхель собирается провести у меня месяц. Я снял рядом домик. (Кто не жил в английском домике стоимостью 12— 15 фунтов в месяц, — тот не знает, что такое комфорт и домашний уют.)
Четыре дня тому назад я был на процессе Бартелеми и Бароне. После мелких интриг, скандалов, несправедливостей, которые можно видеть в Европе на каждом шагу, подобное зрелище lindert[34]. Да, это великая страна. Раскрыть все козни и заговоры славных французских рефугиариев, стремившихся погубить Бартелеми, и приговорить всех к двум месяцам тюрьмы — какое достоинство, какая суровая выдержка.
Советую вам прочитать подробности об этом любопытном процессе.
Прощайте.
Обнимаю вас.
Гауг, как вы и предвидели, сидит спокойно в Лондоне, и я вообще начинаю сомневаться в его отъезде, хотя он и загромоздил наш дом палатками, механизмами, провизией — настоящий Фабий Кунктатор.
Но сегодня я благоразумен и прошу сообщить, нельзя ли выслать мне мой чемодан и пистолеты, а также прочие нужные и ненужные вещи, оставленные в Женеве. (Впрочем, мелочи можно не высылать.) Если все это не слишком дорого, ради бога, вышлите.
Головин просит вас узнать у Фази, у него ли папка с его рукописями, — это каприз, но он хочет ее получить.
Твое письмо очень мило, Тата, я им доволен и буду писать к тебе особо.
Прощай, дружок.
Целуй Олю.
Птичку я тебе подарю уже здесь, и сад возле вашего дома есть для тебя и Оли.
Письмецо получил. Еще раз, и это дружески и серьезно, если ваше здоровье мало-мальски препятствует, не ездите — а я приеду к вам (времена с февраля изменились, у нас есть свои термометры), и то, что тогда было совершенным безумием, теперь полбезумия. — Я отдаю дело на суд Рейхеля, вы ему это скажите и какое его решение — напишите.
Со стороны желаний, разумеется, я лучше хочу вас с детьми видеть здесь. Здесь какое-то чувство покоя и полнейшей независимости «home» --к тому же квартера для всех достаточна. — Отчего Рейхелю вас не проводить? Несколько дней он, как-нибудь уладится и у нас. Вперед должно сказать, что вы и думать не могите о том, чтоб один пенс истратить на эту поездку, все должно сделаться на мои деньги.
Путь не труден, почему вы хотите ехать на Булонь, а не на Кале, переезд по морю всего уже между Кале и Дувром. Старайтесь переехать с дневным пароходом. Три часа не более провели мы на море.
Если же не приедете, то я оставлю здесь Ботвина и Мmе Moture и с Сашей явлюсь.
Наконец, есть третья комбинация: если и мне нельзя, то Рейхель мог бы хоть довезти сюда детей. Они пожили бы месяца два у меня — а потом я их опять к вам отдал бы. Напишите, насколько в таком случае можно надеяться на Марихен. Но, впрочем, это самое скверное предположение.
Ну вот с вами и Ст<анкевичам> случай сюда приехать.
Что это за вздор, насчет Гавр<иила> Касп<аровича>? Уж это не Егор ли Ив<анович> с правител. выдумали мстить.
А Ротчев добаловался, получил из посольства приказ немедленно ехать ко дворам. А он говорит: Нет, у меня начата «проба перу».
Cher Reichel, la question que j’ai posée est tout à fait sincère, je serais totalement indigne de l’amitié de Marie et de la vôtre, si je voulais insister sur un voyage dans le cas qu’il présentait le moindre inconvénient pour la santé de Marie. Je prie une seule chose, décidez-vous et notifiez-moi la décision, je ne Peux souffrir l’attente et l’indécision. — Si le voyage est possible, venez accompagner Marie pour deux-trois jours…[35]
Душа моя Таточка, разве тебе не все равно сюда приехать, мы здесь поживем все вместе, будем гулять и смотреть всякую всячину. И птички твои готовы, такие маленькие, две в одной клеточке. Одна будет Оленькина, другая твоя.
Если ж Маша будет больна, то я приеду, и мы вместе будем ходить за ней.
Прощай. Кланяйся Морицу.
30 марта. Середа.
При сем записочка к Mme Stankév.
Cher monsieur Pianciani,
J’ai perdu l’adresse de Mr Barberi et il y a évidemment un mésentendu. Je l’ai prié de ne pas venir un mardi — et il n’est pas revenu. Dites-lui, de grâce, que nous l’attendons «mardi et vendredi» à 10 h.
Excusez-moi, mais je n’ai pas d’autre voie pour lui faire parvenir la mienne.
Et que fait le valet de chambre socialiste?
A. Herzen.
Перевод
Дорогой господин Пьянчани,
я потерял адрес г-на Барбери, а у нас с ним произошло явное недоразумение. Я просил его не приходить в этот вторник, а он вообще больше не появлялся. Скажите ему, пожалуйста, что мы ждем его «по вторникам и пятницам» в 10 ч<асов>.
Извините за беспокойство, но только таким путем я могу с ним снестись.
А что поделывает камердинер-социалист?
А. Герцен.
Письмо ваше и записку Е<лены> К<онстантиновны> получил. Ее мнение так основательно и умно, что мы должны его принять окончательно, т. е. без Рейх<еля> вы ездить не должны. Если даже он не может вас проводить до Лондона, то по крайней мере до Дувра. (Это, впрочем, разница нескольких часов.) Итак, пусть он сделает эту жертву: погулять четверо суток или трое; без него вам ехать не следует, я не хочу, не должен этого допустить. С другой стороны, я еще раз вам говорю, что au jour d 'aujourd 'hui[36] нет больших препятствий мне на неделю приехать. Тогда я взял бы детей и привез их сюда месяца на два. Это необходимо: при слишком коротких свиданиях та непосредственная связь, в которой и привычка очень важна, не будет жива; пусть они поживут у меня, а потом опять к вам. А вы уж и о немочке думаете? Зачем, кажется? Вот на это-то время они и поживут у нас. Вы мне что-то плохо отвечаете насчет Марихен. Мне здесь рекомендуют немку и хвалят весьма, она может учить начальной музыке, по-английски и немецки. Как думаете?
Только смотрите, чтобы с нашей корреспонденцией не прошел срок, к 25-му апреля будемте вместе, — я вас прошу, — на Сене ли, на Темзе ли.
Et vous, homme silencieux, silence et musique-- c’est une ironie. Beethoven a été sourd, vous êtes muet, je commence à penser que Rossini est aveugle. Donnez donc une réponse, la statue du Commandeur en donnait, la Muette de Portici aussi.
Venez donc ici accompagner Marie ou donnez-moi l’ordre de venir à Paris. Vous passerez deux, trois jours ici, vous aurez Г immense avantage de ne rien voir car le premier jour on reposera, le second nous nous réjouirons de l’entrevue et le troisième nous nous dirons adieu[37].
Привезите:
бронзовую руку,
мою табакерку (она где-то в ящике),
Лермонтова,
мой роман по-немецки,
«Онегина» от Хоецкого,
белья всякого не мешает.
А что же Шомб<ург> отдал Рейх<елю> 500? Хоецкий пишет, что еще не брали 1000, а Фогт мне прислал расписку в 1200; неравно эти двести нужны, не можете ли его ссудить дней на пять? Прилагаю записку к нему, по которой он придет объясниться.
Я все еще считаю вопрос нерешенным, пока окончательно не будет положено, едет Рейх<ель> или нет.
Пишите, пожалуйста, об этом.
Е<лену> К<онстантиновну> благодарю за записку и за откровенное мнение. Только в одном я не согласен: как же это секретно печатать? Типография не может и не должна быть такою. Тайна путей доставления — и их никто не знает. В моей записке говорю о посторонних, я говорю только о западниках.
Вы говорите, что Рейх<ель> хочет здесь поискать счастья. Чего же лучше, — я, пожалуй, разузнаю все. Разумеется, здесь дорого жить, но общими силами мы бы уладили. Подумайте об этом серьезно. Только что же заставляет его покидать Париж? Кажется, дела шли недурно.
Cher Vogt, je dirai comme Kléber: «Général, votre père est grand comme le monde». — Je l’estimais de tout mon cœur, mais je l’estime maintenant de tout mon cœur et demi. Sacristi! ce mariage est un événement historique, un antécédent révolutionnaire. Dites-moi, le plus vite possible, si vous me permettez d’en faire un petit article pour le Leader qui passera dans la Nation etc. — Mais il a rehaussé, moralisé la stupide institution du mariage — écrivez-lui de ma. part deux, trois mots de sympathie parfaite.
Hier, j’ai été dans une société de dames anglaises, on jouait aux steeple-chaises, jeu à la mode ici et très intelligent (non agaèant). Entre deux chevaux (en fer blanc) j’ai demandé la parole et j’ai raconté l’histoire. Les dames étaient enthousiasmées. Si
j’avais le portrait de votre père qu’il m’a donné à Berne, je 'pourrais le montrer p un 6 pences.
Votre Négro a été aujourd’hui chez moi, j’ai été aimable comme une fille publique pour faire honneur à votre recomman-
Caro Vogt, quittez le maudit pays et venez ici, vous ne périrez pas d’ennui ni de pénurie.
Kinkel fait maintenant un cours d’esthétique à l’Université. Eh bien, Kinkel est un homme de talent, mais notre ami Golovine qui a vendu pour 80 liv. ster. un manuscrit qq chose dans le genre d’un Uncle Тот russe.
Et vous — sacré nom de Dieu! — Lewis, le lion littéraire, vous estime infiniment. Voulez-vous, je parlerai avec lui.
Les pistolets peuvent rester dans la commode. Les autres choses aussi, mais je veux avoir la caisse de tableaux. Seulement écrivez à Berne qu’on mette dessus: «Fragile». Quant au portefeuille je n’en sais dire, mieux vaut ne pas l’envoyer. S’ai un exemple de papiers perdus et il y a là des lettres russes qui ont pour moi une valeur immense. Si un voyageur se présente--negro ou albo--donnez à lui, cela sera mieux.
Maintenant, Vogt, pour vous montrer qui de nous deux a raison dans la manière d’envisager les choses par rapport à l’affaire de Zurich, voilà une petite preuve en ma faveur. Avigdor m'écrit une longue lettre dans laquelle il explique que la femme a envoyé son avocat (Basilic) et que le tribunal a décidé de suspendre la démarche ultérieure, «car d’après les lois il faut poursuivre le mari qui est hors do Piémont etc.» Voyez-vous comme j’ai été floué par les braves gens qui ont voulu poursuivre l’affaire en Suisse et qui l’ont renvoyée sans avoir rien fait.
Nous n’avons rien gagné, pas un pouce — vous voyez que ni les vivres ne sont coupés, ni les Berlinois ne s’en sont pas émus et tôt ou tard, je vous le jure, je finirai l’affaire comme elle devait commencer.
Mme Reichel promet de venir ici mais je ne veux pas qu’elle risque peut-être j’irai à Paris, alors votre ironie accablante a tombé juste et je serai tout près de chez vous. Tout cela se décidera bientôt. Le 2 mai je serai avec les enfants ou les enfants avec moi.
Adieu. Une tristesse indicible s’empare de moi, j’ai commence la lettre trop gaîment.
Est-ce que je vous ai écrit que j’avais fait la connaissance de Cariysle, l’auteur de l’histoire de la Révolut. C’est un homme d’un talent immense mais trop paradoxal — on l’appelle le Proudhon écossais. — Saluez Mathieu, mais ne saluez pas Dameth. Voilà pour Mathieu une anecdote. On a voulu voir a Londres combien il y a de réfugiés. Comme la police
n’est pas sous les ordres du pouvoir exécutif — on a chargé chaque paroisse de rassembler les données. Lorsque les hommes de la police se sont présentes dans les maisons les householders leur ont dit: «Il n’y a aucune loi qui nous oblige de vous raconter qui demeure dans notre maison, c’est à vous de compter les réfugiés etc.. nous ne voulons pas vous aider». — Et les policemen s’en allèrent en disant que c'était une question officieuse. — Que les Franèais apprennent ce que c’est qu’un peuple libre.
Voilà un procédé pour m’envoyer le portefeuille et les diverses choses qui sont à Berne (car la malle doit y être, ne vous pressez pas trop de l’envoyer) — envoyez Babette la Son-derbundienne avec le portefeuille — de rôle. Voilà-- mais vraiment envoyez-la.
Adieu.
Haug ne partira pas avant Noël et a<…>[38], il restera.
P. S. Ne criez pas contTe moi parce que j’ai envoyé 1000 fr. au lieu 1200. J’ai pensé qu’il n’y avait qu’une vingtaine de francs d’intérêts. Je le corrigerai. Mais de prendre des intérêts de mes amis… Excusez.
Перевод
Дорогой Фогт, скажу подобно Клеберу: «Генерал, ваш отец велик, как мир». — Я уважал его от всего сердца, а теперь уважаю его от всего сердца да еще от полсердца. Черт побери! Этот брак — историческое событие, предвестие революции. Сообщите поскорее, позволите ли вы мне сделать из этого небольшую статью для «Leader», которая перепечатана будет в «La Nation» и т. п. — Как он, однако, возвысил, нравственно облагородил глупейший институт брака — напишите ему от меня два-три слова дружеской симпатии.
Вчера я находился в обществе английских дам; играли в steeple-chaises — модную здесь и очень умную (нераздражающую) игру. Меж двух лошадок (жестяных) я попросил слова и рассказал эту историю. Дамы пришли в восторг. Если бы при мне был портрет вашего отца, подаренный им мне в Берне, я мог бы показывать его за плату в 6 пенсов.
Сегодня посетил меня ваш Негро, я был любезен, как публичная девка, дабы оказать честь вашей рекомендации.
Саго Фогт, да бросьте эту проклятую страну и переезжайте сюда, вы не погибнете ни от скуки, ни от нищеты.
Кинкель читает теперь курс эстетики в университете. Что ж! Кинкель-- талантливый человек, а вот наш друг Головин, который продал за 80 фунтов стерлингов рукопись чего-то эдакого вроде русского «Uncle Tom»!
А вы — черт вас побери! — Льюис, литературный лев, вас уважает бесконечно. Хотите, я поговорю с ним.
Пистолеты могут оставаться в комоде. Остальные вещи также, но мне хочется получить ящик с картинами. Только напишите в Берн, чтобы наверху обозначили: «Хрупкое». Относительно бумажника, не знаю, что сказать; лучше его не отправлять. У меня есть уже пример с утратою бумаг, а в бумажнике находятся русские письма, имеющие для меня огромную ценность. Если появится какой-нибудь путешественник — negro или albo[39] — передайте ему, так будет лучше.
Теперь, Фогт, чтобы показать вам, кто из нас двоих был прав во взгляде на вещи, касающиеся цюрихского дела, вот маленькое доказательство в мою пользу. Авигдор написал мне длинное письмо, в котором он объясняет, что сия женщина послала своего адвоката (Базилио) и что суд решил отложить прежние демарши, «ибо, в соответствии с законами, надлежит преследовать мужа, находящегося вне Пиэмонта и т. п.». Вы видите, как одурачен я был этими славными людьми, которые намеревались продолжать дело в Швейцарии, а возвратили его, ничего не сделав.
Мы ничего не выгадали, ни одной пяди — вы видите, что и денежные поступления не прерваны, и берлинцы ничуть не смутились, и клянусь вам — рано или поздно, я закончу дело так, как оно должно было начаться.
Г-жа Рейхель обещает приехать сюда, но я не хочу, чтоб она рисковала — быть может, я поеду в Париж, тогда ваша удручающая ирония придется к месту, и я окажусь совсем близко от вас. Все это вскоре решится. 2 мая я буду с детьми или же дети со мной.
Прощайте. Невыразимая грусть овладевает мною, я начал письмо чересчур весело.
Писал ли я вам, что познакомился с Карлейлем, автором истории Революции. Это человек громадного, но слишком парадоксального таланта — его называют шотландским Прудоном. — Кланяйтесь Матьё, но не кланяйтесь Дамету. Вот для Матьё анекдот. В Лондоне захотели узнать
количество эмигрантов. Так как полиция не подчинена исполнительной власти — то каждому приходу было поручено собрать сведения. Когда полицейские пришли в дома, то householders[40] им сказали: «Нет такого закона, по которому мы были бы обязаны рассказывать вам, кто живет в нашем доме, подсчитайте сами эмигрантов и т. д… Мы не желаем вам помогать». — И policemen[41] ушли, говоря, что это вопрос, не входящий в их обязанности. — Пусть знают французы, что такое свободный народ.
Вот способ послать мне бумажник и различные вещи, находящиеся в Берне (так как чемодан должен быть там, не торопитесь слишком его отсылать), — пошлите Бабетту-зондер-бундовку с бумажником — и реестром. Вот так — но пошлите ее на самом деле.
Прощайте.
Гауг не уедет до Рождества и <…>[42] он останется.
P. S. Не браните меня за то, что я послал 1000 фр. вместо 1200. Я думал, что процентов не больше, чем франков на двадцать. Я исправлю это. Но брать проценты со своих друзей … Помилуйте.
И вы поздравляете меня. — Скверный день, день страшной годовщины… нет, не буду и вспоминать на письме.
Какая странно усеченная и вполовину пустая жизнь — знаете, есть большие домы, где две-три маленькие комнаты меблированы и отделаны, а остальные не заняты, стеклы выбиты, пыль на вершок…
Верите ли, недели проходят — ни одного звука близкого, кроме от Саши. Люди толкутся около меня, как прежде, но я гораздо дальше с ними. Я даже с генер<алом> гораздо меньше знаком. Мы видимся только за обедом, он занят своим путешествием, все побледнело в его глазах, кроме австралийских приисков, не думайте, что мы с ним ссоримся, но я начинаю в нем видеть практического и ловкого дельца.
Нет, Марья Каспаровна, нет, и вы мутите свои чистые понятия дружбой и любовью. Нет, Осип Иван<ович> не безумный
(несмотря на то, что Эдм<унд> не на вас, а на него должен сердиться за то, что я не приехал)-- я третьёгодня долго говорил с его другом и со слезами расстался с ним. И пусть меня проклянут с ними — но ни в Америку, ни в Австралию я не поеду. Когда вся жизнь сойдет на самосохранение и на обдуманность — т. е. на нравственную буржуазию, тогда прощай поэзия, прощай удвоенное биение сердца и все прекрасное и энергическое.
Вот вам пример. Если б год тому назад я мог поступить резко, я, не краснея, мог бы помянуть былое. А теперь, с плитой на груди и с угрызением совести, я должен презирать себя — и «играть роль», чтоб выразиться, как Эн<гельсон>.
A propos, кто жег объявление, не знаю: или Мmе Энг<ельсон> или Мг Tourg<éneff>, или Sas. Об объявлении скажу слова два — если Ст<анкевичи> здесь, прочтите и им.
Скажите мне, во-первых, о чем идет речь? О редакции — я не намерен тогда трех слов говорить, бог с ней совсем.
О самом деле — кого это компрометирует? Разве вы не видите, что поляки гораздо больше компрометированы, а они хотели, чтоб я напечатал так. Вся задача состоит в том, — чтоб увлечь людей в постоянные сношения; кто эти люди — я не знаю, вероятно, тот молодой человек, который анонимно мне писал энергические письма по-русски в Ниццу, и другие, вроде Петрашев<ского>, Спеш<нева>. Те, кто не хотят действовать этим путем — как же они будут компрометированы? Сага mia[43], поймите, что типография есть действие, это событие, и событие, так оцененное людьми, менее русских привычными к праздной осторожности, что на днях англичанин — литератор, едва мне знакомый, предложил свои средства доставлять что я хочу. Проект типографии был решительно всеми — от старших до Ив<ана> Гавриловича — принят с рукоплесканиями. — Это история с моей брошюрой, которая мне принесла упреки только из России.
Au reste justice avant tout[44], я в объявлении сказал: «Вот вам Дверь, хотите ли воспользоваться — это ваше дело». Типогр<афия> — запрос. — Пусть же будет всему миру известно, что в половине XIX столетия безумец, веривший и любивший Россию, завел типографию для русских, предложил им печатать даже даром — потерял свои деньги и ничего не напечатал, кроме своих ненужных статей.
Я ни Европу Россией, ни Россию Европой не хочу обманывать. С нынешной весны я совершенно покинул всякое вмешательство в западные дела — с будущей я, может, покину
все восточные. Да, я горько понимаю качание головой поляков, когда идет речь о русских… И где же эта опасность, скажите, кого, например, сослали, посадили в тюрьму и пр. после 1848? У нас даже гонений нет. Петраш<евский> et Спiе ? Да у них было общество, да они действовали, а тех, которые только думали, читали, никто не трогал. Во всей Германии, Франц<ии>, Италии — столько же шансов, да еще с кайенским перцем. Вы и Елена Констант<иновна>, вы под влиянием благородного и чисто женского чувства страха за друзей; бойтесь, но не давайте же побеждать себя этому чувству. Страх… — страшно консервативный принцип, ждать, довольствоваться возможным, не желать большего, скупиться — да на этом основано все здание реакции. И кажется довольно. А кто жег —
напишите.
Еще слово. Если б вы обе были женами офицеров, матерями военных — что же, вы и им советовали бы уходить за вагенбург? — Мы чисто военные. Я вам писал третьёгодня; вы, кажется, не получили еще.
Едет ли Рейхель? Одни не ездите ни под каким видом, и соображайтесь с погодой (по барометру), постарайтесь море застать тихим. — И, наконец, ради нашей дружбы и ради детей я вас умоляю не ездить, если здоровье не позволит. Я приеду непременно. Наконец, если Рейхелю нельзя, возьмите, коли не Эдмунда, то кого хотите, платите что хотите, но одни с Марыхой не ездите.
Я писал вам о немке — что думаете?
Не забудьте прихватить насчет салфеток и белья. А игрушек и пр. как можно меньше. Так как отъезд ваш должен быть между 25 и 29 — то я здесь справлюсь о всех пароходах. Мне нужно знать для сего — утром или вечером вы выезжаете (всего лучше отдохнуть полдня перед пароходом) — на Булонь или Кале. Я или Гавк будем на берегу.
Саша нарисовал портрет Гавка страшно похожий. Через этот портр<ет> Польша узнала, что мое рожд<ение>, и всё приходят. Но праздника нет — отвратительный день. Прощайте.
Рейхелю поклон.
Рукой А. А. Герцена:
Милая Тата. Вот сегодня Папе 41-й год; но не весел этот праздник, когда подумаешь, что сегодня он в первый раз проходит без того, кто его больше всех праздновал — без Мамаши. — Я сегодня рано долго думал об том, как этот праздник в прошлые раза проходил; и вспомнил, как, несколько
дней перед рожденьем Папы, Мамаша держала у себя под подушкой портфель, которую она ему подарила, и с каким удовольствием она приготовлялась к минуте, в которой она ее Папе подарит.
Что же ты делаешь? Знает ли Оля, что она нас скоро увидит? Скажи ей, что ей будет новая пупета. А тебе птички уже почти куплены.
Целуй Машу, Рейхеля, Морица и Олю. Кланяйся Марихен.
Приготовляйся-ка ты к пути-дороге, к взморью английскому, да смотри за Машей и Оленькой, теперь остается, может, только двадцать дней со днем… Папа очень, очень хочет тебя видеть и Олю, вы ему замените Мамашу.
6 апреля.
Итак — быть по сему — моя милая и добрая Марья Каспаровна. Но теперь позвольте же сказать о будущем. Я откровенно не надеюсь, чтоб детям было у меня лучше, нежели у вас; а потому вот что мы сделаем за контракт. Они останутся здесь два или три месяца, после которых, может, я приеду в Париж, а может, отправлю их одних к вам. Ваша жизнь раз навсегда связана с моей и с их жизнию — для того, чтоб ее развязать, надобно нам перемереть.
Для уроков здесь есть славные немки и францужки, я знаю через Mme Kinkel, Мmе Keichenbach… (я всё дам здесь знаю: Мmе Stansfild, Мmе Crawford, Мmе Hawks, Biggs, Ashurst… каково-с!).
Разумеется, вы хорошо сделали, что не послали Хоец<кому> записку. — Я ведь его для материальной услуги рекомендовал. Что же он, стало, пек объявление? Это что же, из трусости, что я прислал, что ли, иначе я не понимаю.
Типография будет, и если я ничего не сделаю больше, то эта инициатива русской гласности когда-нибудь будет оценена.
Напишите, куда и когда встречать нам ехать Рейхеля с детьми. Пароход из Булонь идет на Фолкстон, из Кале на Дувр, и всякие сутки идут из обоих мест 2 парохода — времени не знаю в Булони, в Кале один в ночь — я советую предпочесть дневной. На берегу в Дувре или Фолкстоне нас Р<ейхель> найдет при выходе с корабля — а если мы разъедемся, пусть
сейчас едет в Лондон. — New Road Юстон ск<вер> знает всякий кабман. На желез<ной> дороге можно брать 2 места, на пароходе, разумеется, 1. Но экономничать вообще не нужно, вы сделайте счет, дайте денег, а если больше занадобится — то сочтемся потом.
А Марихен останется, что ли, на три месяца?
Из Виртемб<ерга>, разумеется, старое adag[45]: «Денег дай, денег дай — а успех не ожидай». Наивность этого письма прекрасна. «Девушка» говорит, что она полтора года была в «фергелтнисе» с телеграфщиком, он у ней потратил деньги и заплатил ей дочерью. Теперь она идет замуж, и муж должен внести кавцию 500 гул. Так, видите, не хочу ли я учафстфофать. — Вы знаете, что Готл<ибу> Ив<ановичу> послано было после кончины мам<еньки> 10 000 фр., его сестре 10 000 etc., etc. — а потому, думаю, лучше не отвечать, а впрочем, как прикажете.
Погода у нас летняя.
Жаль, черт возьми, что вы не приедете. Да, впрочем, в две недели, кажется, много воды утечет, благо Рейхель едет. Вы и не решайтесь и не думайте прежде, а тогда увидите.
Прощайте. Жму крепко вашу руку.
Cher Vogt le Genevois.
J’ai pris les dispositions nécessaires. Les sacs (même le sac de Jerusalem) ne s’appellent pas malle (pas mal) en anglais. J’ai complètement oublié leur existence — voilà la chose.
Le général désire aussi avoir les effets. Entre autres il vous demande si vous n’avez pas de commissions, de questions, de problèmes à lui donner zoo-palêontho, phyto-minéro, géo-phy-sio-anatomo-logique pour l’Australie. Vous n’avez qu' écrire. Il lit un mémoire chez Murchison dans une semaine et va faire une expédition à l’intérieur.
Si c’est facile — envoyez les effets par qq roulage, et ne le faites pas trop payer.
Au lieu d'écrire et de compliquer les affaires, vous devriez tout bonnement rouler les choses par В de Lucerne. Nous vous avons fait des allusions — diplomatiques et stratégiques «Des approches éloignées» d’après Vauban. — Tout le monde va en Amérique (même Willich qui y est déjà). Lowe est parti.
Roichenbach pari après demain. Et Rüge seul --reste à Brighton, mais insère ses lettres dans les journaux de l’Amérique.
Kinkel ouvre demain un cours de l’histoire des beaux arts à l’Université de Londres. Je viens de recevoir une invitation, je m’y rendrai avec |Alex.
Les études vont bien. Sacha vous étonnera par ses progrès. Mme R ne viendra pas, mais les enfants viendront le 25 et, passeront 2 mois ici.
Adieu.
Перевод
Дорогой Фогт, женевец.
Я сделал все необходимые приготовления. По-английски сумка (даже разграбление Иерусалима) не называется чемоданом (что не дурно).
Я совсем забыл об их существовании, вот в чем дело.
Генерал тоже хочет получить вещи. К тому же он спрашивает, нет ли у вас к нему в Австралии поручений, вопросов, проблем — зоо-палеонтологических, фито-минералогических, гео-физио-анатомо-логических. Вам стоит только написать. Через неделю он делает доклад у Мурчисона, после чего отправляется в экспедицию в глубь страны.
Если это несложно, пришлите вещи каким-либо транспортом, но очень дорого не платите.
Вместо того чтобы писать и усложнять дело, вам следовало бы попросту обратиться к Б<абетте> из Люцерна. Мы делали вам намеки, дипломатические и стратегические, в духе «дальних апрошей» Вобана. Сейчас все едут в Америку (даже Виллих уже там). Лёве уехал, Рейхенбах едет послезавтра. И только Руге остается в Брайтоне, но и он помещает свои письма в американских газетах.
Кинкель завтра начинает в лондонском университете курс истории искусств. Я только что получил приглашение и отправлюсь туда вместе с Алекс<андром>.
Занятия его идут хорошо, Саша удивит вас своими успехами. Г-жа Р<ейхель> не приедет, но дети будут 25 и проведут здесь два месяца.
Прощайте.
На поверку выйдет, что сегодня ваши именины или завтра. Нy, видите, я и внимательно невнимателен, стар и плох. Однако поздравляю. Будьте здоровы, только здоровы, остальное
сладится. А мне очень больно, что вы не приедете. Ну, приезжайте же после — когда справитесь с делами. Берите пример с королевы Виктории, опять принц, да ей и горя мало.
Насчет 200 руб. прибавочных Хоец<кому> и пр. уж сделайте ваше одолжение — ведите меморию.
Я не могу опять не сказать слова два об объявлении, да вам все сдается, что я прямо говорю пяти или шести нашим приятелям и друзьям, — помилуйте, это ни к кому не относится, кроме к свободномыслящей части публики. Как же правительство может частно преследовать, когда ответа нет. Даже Печерин при всем попстве в восторге от типографии — но что же это за типография, которая и в Лондоне будет прятаться. Когда все будет готово, я объявлю в «Times» и «Mor Advert».
Не упреки нашим я делаю, это было бы слишком мало, я делаю начало совершенно новой деятельности для России — и вы увидите, это будет оценено. Поведением наших я не могу быть доволен, их осторожность помогает правительству; разумеется, молчать и сидеть сложа руки лучше, т. е. покойнее. Еще раз повторяю, это вопрос — своим и чужим. Почем вы знаете, что не найдутся люди в Киеве, в Харькове, которые захотят через поляков прислать? Да хоть бы Пушкина запрещ<енные> стихи, которые из Москвы вряд дождемся ли.
Уж как вашей милости угодно, а крепоньки на эту сторону. Я понимаю, из чего у вас идет эта осторожность, и ценю ее и люблю вас — да и спорю немножко.
Ну, на Фолкстон, так на Фолкстон. Мне очень хочется видеть малюток; Тата, должно быть, немного займет пустого места, женским элементом — она прежде сильно и глубоко чувствовала.
Прощайте.
Тата,
у Саши готова для вас игра стипль-чез: лошадки прыгают через заборчики и кто скорее обгонит. Будет Оленьке кошка — одна живая, одна набитая, одна фарфоровая и одна рисованная.
Для птиц ищем клетку нарядную.
А горничную нашу зовут мисс Мериан, и она похожа на обезьяну, а кухарку Madame Molure, и она ни на что не похожа. Вот тебе все наши приготовления.
А корпию?
Вы можете прочесть письмо мое к М<ельгунову>. — Это мой ультиматум, и вы как мой представитель (ваше женское достоинство этому не мешает, Маргарита Пармская была представительницей Филиппа II в Фландрии) — можете отселе отказывать безусловно. Если ему крайность, я предложил, как увидите, небольшую сумму — далее pas un maravédis[46].
Что нужно на дорогу, право не знаю, билеты достаточно взять до Фолкстона. — Если у вас есть деньги, то я Рейхелю здесь заплачу, если нет, то напишите просто, какой чек на Ротшильда прислать.
Очень умно, что туалетик приготовили, а если еще вы к этому простыни, да одеяльцы, да наволочки дадите, а если случится и салфеток (если же нет нужного, то напишите, чтоб я приготовил), то просто облагодетельствуете. Я немного купил. Какая дешевизна, представьте, салфетки дюжина 16 шил. (20 фр.) превосх<одные> и скатерти 8 и 10 шилл. — не нужно ли вам, я вам пришлю с Рейхелем. Скажите.
Рейхелю Лондон я сам покажу, и в оперу свожу, и напою пьяного, и спать уложу.
У меня щека и нос с левой стороны распухли до такой срамоты, что по улице ходить совестно. Признаюсь, климат здесь забавный, всякий день хуже.
Да вот Мельг<унов> и не такую муху мне посадил в голову, как я Тате, говорит — у Паши был паралич. Кто Паша, Семеныч что ли — пожалуйста, отпишите, ведь это знаете какое дело, если Семеныч посломается параличом.
Хоть это удовольствие бог бы с угодники благословил за обиду патриарха Константинопольского Менщиковым.
Беспокоитесь насчет числа наследничков английской помещицы, — последний, что родился за неделю, — девятый-с. Точно аглицкая работа, и машинная, акселере — «Пунш» говорит, что плодовитость королевы равняется ежегодному налогу, что она разорит Англию — только за это здесь барбарами не шмаруют.
РукойА. А. Герцена:
Милая Тата!
Я тебе тут посылаю портрет Марианы, Мериен, он не очень похож, но может тебе дать хоть идею ее лица.
Через десять дней ты будешь у нас и мы будем гулять в маленьком парке, который перед нашим домом, там ты увидишь маленькую девочку, немного больше тебя, и ты с ней можешь играть.
Целую тебя, Олю, Машу и Рейхеля с Морицем.
По-французски она умеет только молчать, а говорит по-английски. Да и тебе надо выучиться. Портрет не очень похож — ей всего 17 лет, а на портрете 71. За корпию благодарю.
Олю целую.
Четвертый день у меня так болит голова, что просто скверно. Ну уж климат.
Посылаю вексель в 2700 фр., т. е. 2200 Мел<ьгунову> +500 вам дорож<ных>.
Да, прошлый год (сверх посланных в Россию) — пришелся дорог, да и не одними деньгами, а половиною жизненных сил. Этого не повторится, траты были велики во всех отношениях. Теперь идет все своим руслом — но я не могу и не должен далее «зарываться», по выражению игроков. Вот оттого-то я должен был поставить veto Мел<ьгунову>. Пусть он не сердится. Я всем буду отказывать всякие ссуды, кроме маленьких сумм.
Был я после вашей записки у Нидерг<убера>, разумеется, он в страшном положении, я ему дал на первый случай троху денег. Дитя такое жалкое, я его взял на улицу и купил игрушек, она чуть с ума не сошла от радости, а у меня были слезы на глазах. Проклятье этому миру… Разумеется, доля их беды от неловкости — но ведь и это но обязанность быть ловким. С небольшим талантом здесь легче добыть кусок хлеба, нежели в Париже. Чего Боке — а сыт и одет, с Жюлем и со своей Дулцинссй. Дулцииея работает у флериста, Боке дает маленькие
уроки.
Хоецкому сообщите, что я решительно ничего не получал о чем он мне писал, не может ли он мне дать адрес, с кем он
послал? Да по забудьте, благодетельница, «Онегина» и еще томик-другой Пушкина.
Насчет уроков Таты c’est le cadet de mes soucis[47], --я знаю здесь превосходных учительниц. А что она по-немецки не говорит, в этом беды нет — пора нам всем перестать говорить по-немецки. Фортепьяно тоже со временем будут. А когда Рейхель пойдет к Ротшильду, то уже недалеко будет зайти к Франку — Rue Richelieu — пусть он утрудится спросить у него книгу «Aide-mémoire d’un’oiiicier du génie» и IV vol. «Cosmos» Гумбольдта et avec cela, l’honorable et docte prémentionné Reichel demandera à Franck, combien il me doit encore pour mes brochures[48].
Мельг<унов> даст Рейхелю записочку в получении.
Вот и все. Остается ждать гостей — только бы головная боль прошла, а то вместо Ник<олая> Сем<еновича> эдак кондрашка меня хватит.
Польские журналы начинают греметь об типографии, принимают ее за новую зорю и пр. — Ей-богу, голова кругом идет, видя такое противуречие между ближайшими людьми и публикой.
Я, с своей стороны, уверен, что это лучшее дело в моей жизни. Слово, кажется, так напугавшее вас — «старый союз» — будет выброшено во втором издании.
А здесь министерия вздумала схватить какие-то ружья — да сама жизни не рада.
Прощайте.
Детям поклон. Саша в манеже.
P. S. Это для Таты, в объяснение, где Саша. При сем записочка Шомбургу — прошу Рейхеля отобрать ответ.
А сколько Марихе жалованья?
Хоть бы вы достали через Ст<анкевичей> новых русских книг. Я заплатил бы за проезд, ведь пишут же что-нибудь. А главное, Пушкина непечатанное — вот благодеяние-то будет. У Кетчера все есть.
Addio.
Почтеннейший соотечественник,
душевно благодарю вас за ваше письмо и прошу позволение сказать несколько слов à la hâte[49] о главных пунктах.
Я совершенно согласен с вами, что литература, как осенние цветы, является во всем блеске перед смертью государств. Древний Рим не мог быть спасен щегольскими фразами Цицерона, ни его жиденькой моралью, ни волтерианизмом Лукияна, ни немецкой философией Прокла. Но заметьте, что он равно не мог быть спасен ни элевзинскими таинствами, ни Аполлоном Тианским, ни всеми опытами продолжить и воскресить язычество.
Это было не только невозможно, но и не нужно. Древний мир вовсе не надобно было спасать, он дожил свой век, и новый мир шел ему на смену. Европа совершенно в том же положении: литература и философия не сохранят дряхлых форм, а толкнут их в могилу, разобьют их, освободят от них.
Новый мир --точно так же приближается, как тогда. Не думайте, что я обмолвился, назвав фаланстер — казармой; нет, все доселе явившиеся учения и школы социалистов, от С.-Симона до Прудона, который представляет одно отрицание, — бедны, это первый лепет, это чтение по складам, это терапевты и ессениане древнего Востока. Но кто же не видит, не чует сердцем огромного содержания, просвечивающего через односторонние попытки, или кто же казнит детей за то, что у них трудно режутся зубы или выходят вкось?
Тоска современной жизни — тоска сумерек, тоска перехода, предчувствия. Звери беспокоятся перед землетрясением.
К тому же все остановилось. Одни хотят насильственно раскрыть дверь будущему, другие насильственно не выпускают прошедшего; у одних впереди пророчества, у других — воспоминания. Их работа состоит в том, чтоб мешать друг другу, и вот те и другие стоят в болоте.
Рядом другой мир — Русь. В основе его — коммунистический народ, еще дремлющий, покрытый поверхностной пленкой образованных людей, дошедших до состояния Онегина, до отчаяния, до эмиграции, до вашей, до моей судьбы. Для нас это горько. Мы жертвы того, что не вовремя родились; для дела это безразлично, по крайней мере не имеет того смысла.
Говоря о революционном движении в новой России, я вперед сказал, что с Петра I русская история — история дворянства
и правительства. В дворянстве находится революционный фермент; он не имел в России другого поприща — яркого, кровавого, на площади, — кроме поприща литературного, там я его и проследил.
Я имел смелость сказать (в письме к Мишле), что образованные русские — самые свободные люди; мы несравненно дальше пошли в отрицании, чем, напр<имер>, французы. В отрицании чего? Разумеется, старого мира.
Онегин рядом с праздным отчаянием доходит теперь до положительных надежд. Вы их, кажется, не заметили. Отвергая Европу в ее изжитой форме, отвергая Петербург, т. е. опять-таки Европу, но переложенную на наши нравы, слабые и оторванные от народа, — мы гибли. Но мало-помалу развивалось нечто новое — уродливо у Гоголя, преувеличенно у панславистов. Этот новый элемент — элемент веры в силу народа, элемент, проникнутый любовью. Мы с ним только начали понимать народ. Но мы далеки от него. Я и не говорю, чтоб нам досталась участь пересоздать Россию; и то хорошо, что мы приветствовали русский народ и догадались, что он принадлежит к грядущему миру.
Еще одно слово. Я не смешиваю науки с литературно-философским развитием. Наука если и не пересоздает государства, то и не падает в самом деле с ним. Она — средство, память рода человеческого, она — победа над природой, освобождение. Невежество, одно невежество — причина пауперизма и рабства. Массы были оставлены своими воспитателями в животном состоянии. Наука, одна наука может теперь поправить это и дать им кусок хлеба и кров. Не пропагандой, а химией, а механикой, технологией, железными дорогами она может поправить мозг, который веками сжимали физически и нравственно.
Я буду сердечно рад…
Здесь третий день погода невероятная, стужа, вьюга, ветер, дождь, туман… разумеется, такую бураску надобно переждать. Если у Оленьки кашель с жаром, то надобно отложить, ежели без жару, не опасно; на море, если холодно, советую их держать в каюте. Всего лучше несколько сообразоваться с барометром.
Мельгунов<ская> тысяча да будет benvenuta[50].
«Онегина» очень бы хотелось достать, остальное повторять нечего, не забудьте табатерку и перев<од> Лермонтова,
Учительница для Таты в виду есть, умная и образованная особа, я ее приглашу через день давать уроки на фортеп<ьяно>, по-немец<ки> и по-французски. А по-русски уж разве я сама[51] на старости лет позаймусь.
Печерин прислал послание, в котором умно, но иезуитски критикует мои брошюры о России, я ему отвечал письмом тоже дипломатически, грубо-вежливо, деликатно.
Саша пускается в свет, на днях ездил без меня на пароходе с английскими барышнями и барынями смотреть Товр. А вчера мы с ним приехали в два часа ночи домой от Mme Hawks — вот как.
A propos, Mrs Stow будет на днях сюда, она уж в Глазгове, везде ей царские приемы, вот тебе и «Uncle Tom»[52].
Головин тотчас настрочил свой Untom.
Жду депеши об отправлении и распоряжусь, мне ли, Гауку ли ехать в Фолкстон на встречу.
Прощайте. Что-то не пишется.
Головная боль, впрочем, прошла.
Рейхелю на словах исполню поклон.
Ну, Тата, мы тебя ждем, ждем с Оленькой, и все готово, только берегись на дороге и за Оленькой смотри.
Прощай.
Ты Гаука не узнаешь, он сделался маленький как Мориц и все шалит, прыгает, пляшет.
Суббота. Апреля 23.
Лондон.
Особенного сказать нечего, в субботу, так в субботу. Если я не поеду в Фолкстон, то Гаук, а я здесь буду ждать.
Зачем вы всё больны… да и многое зачем.
Помните, как вы приехали в Ниццу?.. Жизнь моя идет все скучнее и скучнее. Одиночество дает время долго возвращаться на прошедшее. Кроме вас, я ни с кем не говорю — генерал так занят Австралией, да и ему несладко возвращаться на многое… другие… где другие? Каждый пошел своей дорогой, и вечной дружбы не хватило на год. Я думал, что по крайней мере Энгел<ьсон>, который больше и бескорыстнее понимал,
останется живым памятником… Остались вы, вы один — если, кроме вас, 57 есть что-нибудь незыблемо преданное, то это не в Европе.
Я чувствую но силам, по юности, независимой от лет, по желанию многое сказать (писать трудно) — что этот régime Мазас не ведет к добру, и потому втройне рад приезду детей.
Разумеется, я не стану философствовать о жизни с Олей. Но легче будет.
Что касается до климата лондонского, я не думаю, чтоб вы были правы. Климат здесь скучен, нечист, мерзок и сердит, но он необыкновенно здоров. Саша здоровехонек. Простуды легонькие и без всякого следа бывают. Я по тому меряю, что климат здоров, что работается легко и можно много пить (из чего не следует, чтоб я часто и много пил — мы ведем очень скромную жизнь). Для меня климат Лондона лучше Ниццы, да и средняя смертность здесь невелика. Для гулянья целый сквер возле дома.
A propos, если Рейхель разъедется в Фолкстоне с нами, то пусть, не ожидая много времени, прямо едет — на таможне смотрят очень учтиво, но по-французски не говорят. Можно нанять мальчика из ресторана. В Лондоне пусть он возьмет две кареты (Cab) — «Юстон сквер, Нью-Род, твенти файф» — для произношения.
Вот какая клетка, и вот какие птицы, когда холодно, их на ночь завертывают в пух и кладут спать Ботсвину в ухо. А Оленьке кошек ищем.
Рукой А. А. Герцена:
Милая Тата.
Какаго ты находишь клетку? Оленьке будет маленькая живая кошечка — Я езжу верхом в большом манеже, ты будешь со мной ходить и смотреть. — Целуй Машу, Рейхеля, Морица и Олю.
Еще раз прошу вас, если погода будет дурна или здоровье помещает, тотчас отложить путь.
Рукописи пришлите.
Добрая, милая Марья Каспаровна — пишу к вам в страшную годовщину, и притом не могу ничего прибавить. Я сегодня открыл в первый раз шкатулку, запертую тогда — при Саше и Тате.
Третьёгодня на дебаркадере у Лондон-бриджа мы ждали детей, в девять ровно пришел train[53], мы нашли Рейхеля и детей в вагонах еще (здесь пускают к рельсам).
Оленька похорошела, но Тата нет, она очень смешна без двух зубов.
Путь совершили здорово, погода превосходная. Вчера таскал я вашего супруга — по городу. Он был ébahi[54] от величины, величия парков и улиц. Иду гулять с ним сейчас, и попаиваю его. За все присланное благодарю.
А за детей — как же тут благодарить. Жму руку, крепко целую вас. Не думайте, что я пропустил те две-три грустные строчки, которыми вы заключили письмо — и жаль мне стало, что от вас детей надобно было взять.
Погодимте — может придется вместе пожить. А Рейхелю Лондон понравился.
Прощайте пока. А ведь Эдмонд и это сморозил, что он бросил объявление в печь. Браницкий был здесь, и этот экземпляр у него.
А Прудонец деньгу зашибает.
В Москве сильная холера. Письмо от Т<атьяны> Ал<ексеевны> совершенно без новостей.
До свиданья с Рейхелем.
Пишите.
Р. S. Рейхель умоляет не писать, что он вчера отдал фунт стерл<ингов> кабману за шиллинг.
А ваш счет я читать не хочу, вы не Шомшильд.
Сейчас получил ваше письмо. Тата вам писала, но не знаю, где ее письмо. Она в саду.
Рейхель опоздал к первому train, который отправляется в 8 часов утра и, стало, поедет в 8 вечера.
Вчера я провел почти весь день один с ним и хотел этого.
Мне мучительно хотелось вам послать какой-нибудь вздор, и я--с обычной неловкостью — протаскался пять часов и ничего не нашел. Собирался даже сову послать, но оказалось, что это не ночник, а солонка.
Поищем сегодня.
Рейхель везет себе бутылку первого сорта виски.
Рапорт о детях напишу подробный, когда устроимся. На первый случай еще все в беспорядке.
Как Оленьку учить по-русски?
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша!
Я тебя целую, и Маврушку, и Меме. Мне не тошнило, а ты мне сказала, что я буду тошнить. У меня малика комната. Я была в сквере, он очень хорош. Письмо твое я получила и была очень рада. Ботсвен очень велимь. Марихен тебя целует и Саша.
Тата очень хорошо прочитала сразу ваше письмо, это большой успех. Письмо она начерно написала сама.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша!
Отчего же ты все больна? Тата и Оля приехали сюда совершенно здоровыми. Я теперь верхом езжу и очень люблю, когда лошадь не слишком, а немножко играет.
Поцелуй Морица и скорей выздоравливай.
Саша.
Mademoiselle,
Mes petites sont arrivées.Je voulais absolument les avoir ici Pour ces journées.
Aujourd’hui il y a juste un an après l’enterrement.
Vous avez très bien fait l’autre Jour en me parlant de cette histoire terrible. Vous m’avez fait un grand bien. Des mois passent sans qu’une seule parole sympathique parvienne à moi.
J’ai trop parlé au commencement, je me tais trop maintenant sur les laits.
Oui, mademoiselle, la position de la iemme dans cette société absurde, tyrannique est atroce. Toutes les tyrannies ensemble sont tournées contre la femme, à elle point de trêve ni merci, à elle point de réhabilitation, ni de liberté. Oui, j’ai assisté pendant une année et quatre mois à un assassinat lent, sans pouvoir aider; j’ai vu comment on applique les tortures et comment on a lini par achever la iemme la plus sublime, la plus forte que j’ai connue. Et le tout par amour-propre blessé et par la supériorité sociale d’un homme sur chaque femme.
Je vous ferai encore connaître par de petits débris, par des miettes qui ont survécu ce que c'était cette femme.
Elle voulait donner un exemple de la force morale en se mettant elle-même en scène sans se cacher derrière un mari ou un irère… Alors on lâcha la calomnie, la bassesse, la perfidie mesquine, qui marche nuitamment, qui empoisonne sans danger.
Ne me demandez pas pourquoi après tout --cet homme existe encore. — C’est ici que commence la seconde fatalité; ce n’est que cette femme qui avait la force morale d’arrêter mon bras. — Elle aussi croyait à une autre justice, -au sentiment de la moralité de notre parti. — Au commencement, retenu par un serment, j’ai cru mieux faire en demandant justice solennelle contre un monstre d’immoralité.
J’ai ému quelques hommes… et voilà tout. — Après --je m'étais compromis par ma demande.
Je suis flétri par l’existence de cet homme. Fatalité, une vie pure, sans tache, toujours dans les rangs des combattants, une vie de 40 ans --riche de forces, de bonheur. Et tout à coup — néant autour, des cercueils, des enfants --et une vengeance non accomplie, donc une llétrissure. C’est lourd --mais il faut le porter.
Au reste, pardonnez-moi que je viens de cette manière à l’improviste vous compter mes plaies. Ce n’est pas dans mon caractère, je tâche toujours d'être gai --je ne veux pas de rôle tragique, en général pas de rôle. — Mais quelquefois les sentiments débordent — et vous m’avez montré une attention affectueuse à laquelle je m’adresse maintenant…
Passons à notre affaire. Dites-moi, où dois-je prendre un piano (assez ordinaire pour le commencement). Quelles sont vos heures les plus libres et (pour ne plus retourner sur les questions pécuniaires) — quelles sont vos conditions. — Chez nous maintenant nous avons pour Alex 5 maîtres, or donc l’anglais prend 3 shill. par leèon. Les mathém, le franèais et le dessin 4 fr., et Müller-Str<übing> qui donne des leèons doubles allemand et latin — 5 shill.
Dites-moi franchement comment vous l’entendez et je viendrai immédiatement après votre lettre vous présenter la demoiselle Tata Herzen.
Je vous salue de tout mon cœur.
A. Herzen.
Перевод
Мадемуазель,
малышки мои приехали. Мне непременно хотелось, чтоб они были здесь в эти дни.
Сегодня ровно год со дня похорон.
Вы прекрасно поступили в прошлый раз, поговорив со мной об этой ужасной истории. Вы сделали мне великое благо. Целые месяцы до меня не доходит ни одно сочувственное слово. Я слишком много говорил вначале, теперь же слишком много молчу о случившемся.
Да, мадемуазель, положение женщины в этом нелепом, тираническом обществе чудовищно. Все тирании вместе взятые обращены против женщины, нет для нее ни покоя, ни пощады, нет для нее ни реабилитации, ни свободы. Да, целый год и четыре месяца присутствовал я при медленном убийстве, не имея возможности помочь; я видел, как применяют пытки и как вслед за тем приканчивают самую благородную, самую сильную из всех известных мне женщин. И все это — из оскорбленного самолюбия и вследствие социального превосходства мужчины над каждой женщиной.
Я еще ознакомлю вас подробнее, по мелким осколкам, по уцелевшим крупицам, с тем, что представляла собой эта женщина.
Она желала явить пример нравственной силы, выступив на сцене лично, вместо того чтоб скрыться за спиной мужа или брата… Тогда были пущены в ход клевета, низость, мелкое вероломство, крадущееся в потемках и отравляющее без опасности для себя.
Не спрашивайте меня, почему после всего случившегося этот человек находится еще в живых. — Именно здесь-то и таится начало второй фатальности; только у этой женщины и могло хватить нравственной силы остановить мою руку. — Она также верила в иное правосудие, в нравственное чувство нашей партии. — Вначале, удерживаемый клятвой, я воображал, что действую наилучшим образом, требуя торжественного суда над чудовищем безнравственности.
Мне удалось тронуть несколько человек… вот и всё. — А затем оказалось, что я скомпрометировал себя своей просьбой.
Для меня позор в том, что человек этот еще существует. Какова фатальность — жизнь чистая, незапятнанная, все время в рядах борцов, 40 лет жизни, богатой силою, счастьем. И вдруг — вокруг небытие, гроба, дети — и несвершенная месть, следственно — бесчестие. Это тяжело — но приходится нести свое бремя.
Извините меня, впрочем, за то, что я столь неожиданно стал перечислять перед вами свои раны. Это не в моем нраве, я всегда стараюсь быть веселым — мне вовсе не по душе трагическая роль и вообще какая бы то ни было роль. — Но по временам чувства выходят из берегов — а вы проявили ко мне сердечное внимание, к нему-то я теперь и взываю…
Перейдем к нашему делу. Скажите, где мне. взять фортепьяно (совсем заурядное для начала). В какие часы вы более свободны и (чтобы уж не возвращаться к денежным вопросам) — каковы ваши условия? — У нас теперь нанято для Алекс<андра> 5 учителей; так вот, за английский язык берут 3½ шилл. За матем<атику>, за французский язык и за рисование — по 4 фр., и Мюллер-Стр<юбинг>, который дает двойные уроки немецкого языка и латыни, — 5 шилл.
Скажите мне откровенно, как вы себе это представляете, и я немедленно же по получении вашего письма явлюсь, чтобы представить вам девицу Тату Герцен.
От всего сердца приветствую вас.
А. Герцен.
Почтеннейший соотечественник,
я был у вас для того, чтоб пожать руку русскому, которого имя мне было знакомо, которого положение так сходно с моим… Несмотря на то, что судьба и убеждения вас поставили в торжествующие ряды победителей, меня — в печальный стан побежденных, я не думал коснуться разницы наших мнений. Мне хотелось видеть русского, мне хотелось принесть вам живую. весть о родине. Из чувства глубокой деликатности я не предложил вам моих брошюр, вы сами желали их видеть. Отсюда ваше письмо, мой ответ и второе письмо ваше от 3 мая. Вы нападаете на меня, на мои мнения (преувеличенные и не вполне разделяемые мною), нельзя же мне не защищаться. Я не давал того значения слову паука, которое вы предполагаете. Я вам
только писал, что я совокупность всех побед над природой и всего развития, разумеется, ставлю вне беллетристики и отвлеченной философии.
Но это предмет длинный, и без особого вызова не хочется повторять все так много раз сказанное об нем. Позвольте мне лучше успокоить вас насчет вашего страха о будущности людей, любящих созерцательную жизнь. Наука не есть учение или доктрина, и потому она не может сделаться ни правительством, ни указом, ни гонением. Вы, верно, хотели сказать о торжестве социальных идеи, свободы. В таком случае возьмите страну самую «материальную» и самую свободную — Англию. Люди созерцательные, так, как утописты, находят в ней угол для тихой думы и трибуну для проповеди. А еще Англия, монархическая и протестантская, далека от полной терпимости.
И чего же бояться? Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой? Не запрещают же у нас, для того чтоб не беспокоить лирическую негу, молотить хлеб.
Созерцательные натуры будут всегда, везде; им будет привольнее в думах и тиши, пусть ищут они себе тогда тихого места; кто их будет беспокоить, кто звать, кто преследовать? Их ни гнать, ни поддерживать никто не будет. Я полагаю, что несправедливо бояться улучшения жизни масс потому, что производство этого улучшения может обеспокоить слух лиц, не хотящих слышать ничего внешнего. Тут даже самоотвержения никто не просит, ни милости, ни жертвы. Если на торгу шумно, не торг перенесть следует, а отойти от него. Но журналы всюду идут следом — кто же из созерцательных натур зависит от premier-Paris или premier-Londres?
Вот видите, если вместо свободы восторжествует антиматериальное начало и монархический принцип, тогда укажите нам место, где нас не то что не будут беспокоить, а где нас не будут вешать, жечь, сажать на кол, как это теперь отчасти делается в Риме и Милане, во Франции и России.
Кому же следует бояться? Оно конечно — смерть не важна sub specie æternitatis[55], да ведь с этой тачки зрения и все остальное не важно.
Простите мне, п<очтеннейший> с<оотечественник>, откровенное противуречие вашим словам и подумайте, что мне было невозможно иначе отвечать.
Душевно желаю, чтоб вы хорошо совершили ваше путешествие в Ирландию.
Je viens de recevoir votre lettre, cher Reichel… mais diable, que iaites-vous donc, vous m'ôtez le dernier morceau de pain, vous me volez mon dernier art. Je me mettrai à étudier le piano et le forte --votre lettre est si pleine de calembours et de bons mots que cela me fait peur. «Paß- und Seekrankheit»… himrnliche Kinder…et eniin vous laites des calembours môme sans y penser. Ex gratia — Trafalgarssquare --je no savais jamais que ce square a était nommé en honneur des garces.
Oui, votre voyage était bon. Vous m’avez un peu restauré, j'étais si content de voir un homme non politique et un homme qui a encore un cœur, ordinairement le cœur tombe chez les hommes du XIX avec les dents. — Votre railwaysac vous parviendra par Camille, Jean-Baptiste s’est chargé de ce soin. Cui bono voulez-vous me réconcilier avec la species homo bipes bellica?
Pour vous consoler je vous annonce qu’il pleut le troisième jour sans interruption[56].
Я, Марья Каспаровна, — Маша — был очень доволен в самом деле вашим супругом. Мы с ним хорошо и gemütlich[57] потолковали — он был вашим представителем, да и, сверх того, чистый, светлый нрав его как-то успокоительно действовал — в эти дни мрачных годовщин. Они, т. е. ни Рейх<ель>, ни Гаук, кажется, и не вспомнили, я не говорил. — Я только утром позвал Сашу и Тату — и дал каждому по маске с руки и показал картину Каффи.
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть…
Эти стихи N повторяла незадолго до смерти Энгельс<ону>. Но и молодая жизнь не играет, самая Оленька немного задумчива.
Меня начинает мучить совесть, не эгоизм ли это, что я детей взял от вас. У вас им было, верно, лучше. Что я могу сам для них сделать? Учительница у Таты будет очень умная, я ее коротко знаю — Mselle Maisebug, кажется, она из Берлина, собой безобразна, но совершенно свободное и развитое существо. Увидим, как пойдет, она будет и учить на фортепьяно, немножко писать и читать по-франц<узски>, по-немец<ки> и по-англий<ски>.
Вы не можете себе представить, до какой степени одиночество растет около меня. — А вы там воображали, что я уж так в полон и попал. Близких никого… никого — да и не всегда надо. Бывают минуты, так горячо бы поговорил, без плана, без содержания — но было бы хорошо. — А потом и пройдут эти минуты, беды нет. Я сделал чудесную привычку гулять один поздно вечером или ночью (т. е. между 11 и часом или двумя). Город тихнет (хотя он и не ложится спать, как Париж, прежде полуночи), тихнет, мне нравятся эти бесконечные пустые улицы, дальние шаги констабля, все освещено, обыкновенно и погода лучше ночью… тут думаешь, думаешь и всё ночью заспишь. К утру опять ветчина и кофе, «Times» и споры вроде тех, которые Рейхель видел.
Е sempre bene, господа.
Пушкиным упиваюсь. Нельзя ли при случае прислать и другие томы — стихов?
Я сам открытию ящика радовался искренно. Оно ничего, да хорошо оковано. А вашу шаль пришлем с оказией.
Оленька еще очень мала и очень слаба. Я ее возил в Hyde Park, так она в карете совсем распустилась.
Вчера я с Татой был у Мmе Hawks, Stansfield и Ashurst, завтра повезу к Mme Crawford — в белой курточке, вроде австрийского мундира. Одна, с нами, Тата мила, но при чужих жеманится и говорит нараспев. Саша, напротив, при чужих отличается, — а при своих немного спустя рукава. — Он страшно растет. Представьте, что сапоги, заказанные за 4 месяца, не впору.
Прощайте.
А что, каково карманное пальто и ножницы — над которыми я столько острил и которые мы покупали в такой дождь, что пальто мое было еще на другой день мокрое?
Итак, после 12 апостолов и 12 присяжных, после 12 спящих дев и XII таблиц римских законов — было еще место для 12, и да здравствуют 12 000 Беляева. Только не тратьте их. Послушайтесь старого эконома — рентьера: так и быть, 2000 пустите в ход, а 10 — в Шомбурга. Посоветуйтесь хорошенько — теперь у вас там пока бог грехам терпит, большие прибыли, crédit foncier и mobilier[58] --и удвоить капитал почти так же легко, как потерять. Браницкий был здесь, он хватил 4000000 барыша, Прудонец богатеет, Эдмунд поправляет состояние, Тесье — освобождается от материального гнета. Гаук — дышит на золото Австралии, как умирающий дышит на ладан. Головин ищет подержанную вдову с недостатками, но с капиталом-- и найдет. Отчего же и вам не зашибить чего-нибудь. Огарев<ский> долг также воротится--а если можно до тех пор удвоить Беляева, то и славно. Скажите Рейхелю, чтоб он сказал Шомбургу, что он ему уступит 20, 25 процентов с барыша, тот найдет,
Я этой новости был очень рад — и рассказал ее Боке, который в тот же день отписал брату. Мы вчера отправили сироту маленького поляка для помещения в школу — и с ним вашу шаль, стало, она у Камиля.
Дети живут себе недурно. Но климат ужасный (опять не смешивайте: не нездоровый, а ужасный) — вьюга, дождь, холод, как зимой, и 12 мая. Уроки Таты начались, вчера принесли и фортепьяны.
Если оказия ваша не уехала, то попрошу Пушкина не забыть, да нельзя ли еще и тот том, где «Арап Петра Первого» — и еще повести для Саши. За книги здесь ничего не плотят, если они при путешественнике. Об этом напишите Эдмунду — ведь он, верно, меня амнистировал за неявку в Лазарев переулок.
Прощайте, Рейхелю жму руку.
Что Станк<евичи> уже в Москве?
Новость о кольце в ту же минуту я передал, à qui de droit[59]. Но самая важная новость ваша — это Мельгунов и Павлов. — Вот вы увидите, что если над нашими разразится гроза, то она придет не из Лондона. Вот их осторожность и предусмотрительность. Не за долги же Павлова послали с жандармом.
Зачем Мел<ьгунов> приезжал, не устроивши своих дел? Что он сделает со своим здоровьем, если его продержат месяца два в каземате, а потом пошлют на Вятку?
Все это досадно и прискорбно. И во всем видишь такое отсутствие практического смысла у русских — что руки опускаются. А и вы, сага mia[60], в меня бросали камушки. — Иногда, право, с горькой иронией я вижу, что истинная револ<юционная> традиция русская, та, которая шла от Пест<еля> и Муравь<ева>, та, которая блеснула в Петрашевских, имеет только двух представителей: один — ваша вдова с фортепьяном, другой я — фрибурский мещанин.
Из слов Рейхеля я видел, что вы вообразили, что я здесь под влиянием Сарматова — о маловерные, как говорил гражданин Спаситель, не следует ли принять vice versa?[61]
За посылочкой посылаю сейчас и письмо ваше не отправлю прежде получения ответа.
Вы не сердитесь, что долго не было ответа, все ваша посылка не приходила, ну я и ждал и ждал всякий день, тратил по 6 и 9 часов на обнимус; наконец сегодня она пришла. Платок-то хорош, да я-то что-то не по платку стар, буду беречь для Сашиной свадьбы, для Татиного сговора и для Оленькина девишника.
За портрет благодарю во имя детей. Оленька тотчас узнала. Она все дома еще.
С Татой была здесь длиннейшая история, переписка, пики и сюсептибельности. Mme Crawford прислала ее звать на бал (детский) к Mme Millner-Gibson, я, разумеется, отказал, отсюда шум, Mme Crawf жаловалась эмигрантам всех наций, Mme M-G--их женам. Я писал длинное объяснительное письмо, в котором говорю, что револ<юция>не в револ<юцию>, пока она не пройдет по детской, etc… Погода чудесная. — Тата хотела писать, да в сквере.
Прощайте.
Да ведь я вам, матушка-сестрица, докладывал, по какому поводу я не писал, коробочка виновата была — ждал с детьми. А приказ ваш насчет конфект Оленьке исполнил с вариацией: я ей купил здешнюю народную игрушку, состоящую из деланных птичек на ниточках и которые, когда их перекувырнешь, летают. При сем я ее заверил честным и благородным словом, что это из Парижа.
Насчет Оли я, впрочем, скажу, что она удивительная плакса, и не то чтобы много плакала и кричала, но беспрестанно огорчается, особенно в время еды, тотчас сдернет мордочку в какую-то смешную карикатуру и плачет про себя. Я начинаю отучать от этого. — Тата все время ведет себя исправно. Вчера я ее водил гулять вечером и у меня украли 200 фр. или около, признаюсь, что я до сих пор сержусь — досадно и глупо. Ну, это Рейхелю утешительно. Шаль получили ли, à propos, я ее послал больше недели.
Письмецо, присланное вами, снова подает надежды на приезд О<гарева>. Это было бы великим отдыхом. Как ни храбрись, а это совершенное одиночество иногда тяжело. Ведь никого… никого, как это страшно, а ведь сколько знакомых. — Как-то М<ельгунов> приехал, я побаиваюсь за него.
А вы защищаетесь в камушках, а сами пишете «после свиданья с Рейхелем я успокоилась». — Ведь это ясно, что прежде доверьица-то было с грехом пополам. А тут и Ел<ена> Конст<антиновна>, которую я очень люблю, но такая она московская — консервативная — революционерка, что упадешь. Вы же были больны… да полноте же защищаться, это моя страсть taquiner[62]. Так Тесье и капитал надеется возвратить…
Насчет моих работ — я все время писал «Вятские воспоминания», много смешного, еще более грязного, да еще написал, так к слову, небольшую статейку о России, напечатанную по-польски. Вот еще на новом языке я издаюсь.
Прилагаю записку к Ог<ареву>, адресованную на имя Т<атьяны Алексеевны>, — отошлите ее поскорее, я хочу, знать, что истинного в его надежде приехать.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша, что делает Мориц один? Он, вероятно, очень скучает без Таты и Ольги.
Тата с Олей и с Марихен целый день в саду. Тата подружилась с девочкой, с которой она говорить не может. Целую Рейхеля, Морица и тебя.
Саша.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша! Я тебя благодарю за подушечку, и Марихен была очень рада подвязке. Я воскресение Марье Зенкович дала букет, который Станкевич мне дала.
49. М. К. РЕЙХЕЛЬ
30 (18) мая 1853 г. Лондон.Говорят, будто есть оказия к вам, как же не воспользоваться ею, чтоб сказать… что сказать… да просто нечего.
Процесс о Тате и бале у Мильнер-Гибсон еще длится, но вчера я умилостивил одну-другую из покровительниц. — Осип Ив<анович> пребыл вожделенно. Письмо ваше получил, и с удивлением вижу, что и вы начали читать газеты, это признак старости, матушка М<арья> К<аспаровна>-- как табак, как капот, как страстно любимая кошка.
Для крестницы Марьяниной дочери что-нибудь придумаем.
В польском журнале пропечатана моя статья, да боюсь уж и с оказией послать, к тому же она по-польски. Да еще по-русски написал маленькую штучку под заглавием:
«Юрьев день! Юрьев день!»
Не знаю, как вы благословите, иным нравится. Типография шумит и идет вперед.
Я к вам писал с какой-то оказией, получили ли письмо, а впрочем, важного в нем не было ничего. У нас штиль, дети здоровы, погода скверная, жизнь серенькая… и все скучно.
Приехала сюда Mme Viardot прямо из Питера, рассказывала о Тург<еневе>, он приезжал в Москву тайком.
Вы не можете себе представить, в каком полном и совершенном одиночестве я живу. Иной раз тяжело, — а потом подумаешь: Да разве оно и не должно так быть? — Кому какое дело до внутренней жизни людей. Такой-то, говорят, хороший музыкант —
пойдем слушать его музыку, а тот умно говорит о политике, весело острит и с вином еще — пойдем острить. И все даль делается яснее, яснее совсем.
А тут письмо от вас от 3<-го>. Хорошо ж у вас покрывают лаком женихов. А Хоец<кого> бог-таки попутал.
Совет Шомб<урга> Рейхелю был умен.
У вас толкуют о востоке, а здесь бешенство. «Тебль Мувинг» все растет, целые вечера во всех домах вертят столы. Один наш дом остался чист, хотя Саффи и пробовал часы двигать и кольцы, и Гаук спорит задыхаясь, и Блинд (главный тувист) спорит и декламирует.
Это тоже признак разложения ума и дегенерации воли — заниматься таким вздором.
Письмо, присланное вами, чрезвычайно замечательное; это первое письмо, писанное довольно прямо после 1851 года. Надежды есть вырваться сюда, увидим, как они сбудутся. Я не знаю, что вдруг сделалось на свете, но новости из России так и идут. Третьёгодня я провел вечер у Виардо и она многое порассказала о Тургеневе, который приезжал в Москву, и о разном.
Теперь я в качестве вечного ворчуна представлю на ваш благомилосердый суд следующее. Виардо привезла мне книгу. У вас была Мmе Трув<илье>… На днях приедет Мих<аил> Семенович >. Вы видите, что желающие могут писать и посылать. Я шесть лет говорю всем отправляющимся: у Христоф<оровича> есть полный список запрещенных стихов Пушкина. Теперь знают в Москве о типографии, — при выезде никогда никого не осматривают. Хотите пари держать, что и Мих<аил> Сем<енович> не привезет их. Бутылку… бочку… чан… пруд… озеро — шампанского, я держу. Что лучше: моя ли неосторожная деятельность, которая никого никогда не компрометировала, или эта осторожная воздержность. Ужасно много можно было бы делать, если б не апатия наша, да не привычка к крепостному состоянию; а если война откроется, турки с охотой, молдаване и валахи с восторгом будут раздавать русские книги. Но книги печатать, писать и издавать одному нельзя. — Так-то, Марья Каспар<овна>…
Виардо говорит — мы составляем всю публичность Руси, ее муж переводит, я пишу, а она поет Русь.
Ну, кланяйтесь Мих<аилу> Семеновичу>. — Если б он
вздумал в Лондон? А я истинно внутри души боюсь всех, кого давно не видал. — Вы мне целую тетрадь напишите о нем, о его рассказах.
Адье-с. Что же наш жених под лаком, лучше ли ему? Марихен я доволен, но у нее великая контроверза с Mme Moture-- пьяной, грязной, сварливой француженкой, которую я держу только потому, что не нашел другой. Дети здоровы. Егору Иван<овичу> Саша напишет, еще.
Et pour diverses raisons
Gardons ces amis de la maison[63].
Вы его надуйте как-нибудь насчет Татиного наследства, да, мол, и Оленьку-ниццарку не обойдите. А что же дом, который он вам оставлял?
Скажите Рейхелю, что я вчера слушал двух немецких артистов в одном доме — Гиллера (который надоел мне страшно, из чего я заключаю, что он глубокий музыкант) и даму, кажись Клауз. Ну, та ничего, и локоны длинные, и уверила меня, что она славянка, потому что в Праге родилась от жида с немкой, играет мило и берет по гинее за урок (avviso ad usum Reichelis[64]). Гартман[65] может рассказать все это, к тому же я в этот день обновил вами присланный галстух.
Рукой Н. А. Герцен:
Ах ты Машенька, Маток!
Я была в магазине, Марихен мне купила 12 маленьких пуговок.
Папа мне принес вишни и абрикос восковой, а Оле апельсин и вишню. Я тебя целую и Морица.
На днях заставлю Тату писать к Луизе. Ну, и вы прибавьте.
Между прочими чудесами, занятием Молдашии и Валавии (как говорил Бастид) — не чудо ли и то, что я вам пишу второе письмо о музыке и музыкантах? Mselle Клауз изволила прислать мне билет, и я вчера был на ее концерте. Она очень хорошо
играет, если б только не играла ученой музыки, ведь Рейхель по совести должен согласиться, что все это педантизм, обскурантизм; когда она съехала на Бетговена, так уж я обрадовался, тут уж пошло как-то знакомее. — Виардо пела. Вот и тут замечание, она пела мазурки Шопена, с необыкновенной грацией и с великим искусством. А прежде какую-то арию Пачини, с этими проклятыми руладами и кунштиками — как это старо, трудно, реакционно, это музыка Венского конгресса, это антраша танцовщиков, — погодите вы с своими роялями, переворот так перетряхнет вашу музыку, как все остальное. Моцарт — это Мирабо, это первый живой человек в музыке — будут и в ней Дантоны etc.
Ну, вот вам и диссертация.
Здесь хотят перепечатывать мои брошюры. Русь в моде.
Записочка, приложенная вам от Тат< ьяны>Ал<ексеевны> вовсе ничего не содержит. Она спрашивает об очерке, я ей писал, кажется. Очерком я не доволен.
Когда Трув<илье> поедет, не может ли она прислать (позорно, что годы мы работаем об этом) 1-е--лучшую новую грамматику русскую для Саши и лексикон с русского. 2_е — лучшую историю и что-нибудь новое для чтения, ведь это все вертится около 50 фр. Попросите ее.
Прощайте.
Записочка сестры получена.
Надежды, надежды… да, бога ради, скажите, надежды эти представляют ли только желание сердца или основаны на чем-нибудь?
Ждать тяжело, и особенно ждать неопределенного… напишите положительнее, когда можно предполагать, что придет ваша посылка. Детям она нужна, мне нужна. В тревоге ожиданья жизнь идет какой-то пустой потерей.
Зачем же дагерротипы — не лучше ли самой снять очерки, если достанет искусства.
Прошлое письмо ваше подняло снова все… и, впрочем, я плакал радостно, от него дышало тепло, и я надеялся. — Но в последнем любовь та же, но уверенности меньше.
Пишите больше, какой праздник получить строчку или две от вас.
Нет, с ней не схоронена ни одна тайна, я слишком близок был, ближе, нежели когда-нибудь, последний год. Все
схоронено во мне, и все бессмертно во мне и должно воскреснуть. Когда же, когда могу передать все, чем полна душа.
Так много непонятного, я думаю, для всех, даже для вас.
Ты говоришь «трус» … но всякий трус — злодей. Да этого мало: все гнусное в Горасе[66] Ж. Занд, все гнусное немца и жида, все безнравственное лица, освободившегося от всякого чувства, и к тому же клевета, ложь и чувство подлой мести — виноватого.
Прислали мне из Италии оставленные портреты и картину похорон. — Мой кабинет, как часовня надгробная — и мне лучше с этими памятниками. Мое несчастие — факт жизни, и чувство мое, противустоявшее горькому искушению, пережило смерть…
Прощайте.
Получив ваше письмо, я сейчас послал 1 фунт Нидергуб<еру> — а не два, стоит вам написать строчку, я пошлю и другой, но полагаю, во всяком случае умнее дать не разом. Деньги ваши, кредит на 50 фр. я вам открыть не боюсь. Но вы даете много, много потому, что Нидерг<уберу> дают и другие. Роды его жены ему не стоили ни копейки, акушер — поляк — был 7 раз или восемь от меня, я на роды дал ей 1Ґ ф. и ему 1 Ґ ф. Гаук дал сколько мог.
Нидерг<убер> — скажу вам откровенно — лентяй, капризный человек и привыкает к нищенству с трагическими аллюрами. Его прошедшее не чисто. Скажите Рейхелю, что после его отъезда куда я ни думал его поместить — везде грозный вопрос «Уверены ли вы в чистоте прошлой его жизни» преследует. — Платья, присланные Станк<евичами>, заложены за 12 шилл. Кроме работы, помочь ему нельзя. После ваших 50 фр. он так же попросит, как после 25, — ce qui est différé n’est pas perdu[67].
Вы не сердитесь — никогда я не становился против бедности, никогда не удерживал руку, хотящую дать, — но давайте умнее, сага mi а, и не сосредоточивайте на одной голове всех средств. Нидергуб<еру> нравится представлять из себя Эдипа, подавленного судьбою. И он морит детей и жену с голода, а иногда и тузит их.
Я бы предложил другое: отослать его в Америку, а жену первое время можно содержать. Она не способна ни на какую работу. Он пробьется скорее там.
Впрочем, по первому приказу фунт отошлю.
Если в Россию не писали, то приложите записочку. A propos, в сколько дней ходит теперь письмо до Москвы? Виардо говорит, что железная дорога в Москве удивительная. Вагоны роскоши и величины американской.
Тата так скверно написала, что я в наказание ей не посылаю.
Сейчас воротился домой, не знаю, успею ли вовремя послать письмо, но вот в чем дело. Скажите Mme Melg, что мне смертельно жаль, но я должен отказать решительно. Зачем она отослала деньги? Я теперь совсем иначе распорядился и имею большие расходы — которые, вероятно, покроются, но не теперь. Я отделить больше ничего не могу. И баста в частные дела входить, иначе как кто умирает с голода, т. е. больше 500 фр. никогда никому давать не могу.
А вы воображаете, что Артамон так и взял бы статьи. О портрете я ни слова не говорил, а он мне писал, чтоб я ему прислал.
Пошлю через недельку деньги Нид<ергуберам>, но теперь я вижу еще в более гадком свете их. Для чего писали вам — все это немецкое лазарничество.
В «Nation» и в «The Leader» статьи об типографии, хотел вам вырезать из «The Leader», да жаль — один, и есть. Впрочем, ничего. Не послать ли как-нибудь вам на другой адрес, — если что выйдет русского — на имя нотного музыканта или Албрехта.
А с Мельг<уновым> вы меня развяжите, — он, разумеется, будет недоволен, да что делать?
Книгу Бруно Бауэра прочту, он уже печатал обо мне в американском журнале.
Прощайте.
Пишу новое предисловие к 2 изд. «Développ». Дети здоровы. Везу Оленьку завтра к Mme Stansfield, я думаю, не только она, но и Маниха будет плакать.
Некогда.
Je me porte à merveille — et je vous remercie beaucoup. Vous me rappelez par votre amitié les temps passés de ma jeunesse. Votre amitié est active — с'-est la seule que je comprends, la seule que j’ai. La lettre que vous m’avez envoyée de votre amie, comme le billet d’aujourd’hui sont des preuves pour moi. J’ai été aussi expansif et très expansif--je l’ai été avec vous; mais en général ce sont des tempi passati. L’amitié passive — on l’a de tout côté, l’amitié raisonnée (collaboration, conspiration, franc-maèonnerie, Emansipationssucht…), l’amitié de coreligionnaires aussi, mais tout cela est vague, abstrait. — Je vous "remercie donc avec chaleur de m’avoir rappelé qu’il y a une autre sympathie, plus humaine et plus individuelle, dans ce vacuum horrendum par lequel nous entoure le monde.
Soyez sûre, avec mon extérieur de Falstaff, il n’y a pas de sentiment assez effilé, à peine saisissable qui ne trouve un écho profond dans mon âme.
Je vous serre la main.
A. Herzen.
Перевод
Я чувствую себя чудесно — и горячо благодарю вас. Своей дружбой вы напоминаете мне уже далекие времена моей юности. Дружба ваша деятельна, только такую дружбу я и понимаю, только на такую я способен. Письмо вашей подруги, посланное мне вами, как и сегодняшняя записка, доказывают мне это. Я также был экспансивен, и весьма экспансивен, — таким я был и с вами; но, вообще говоря, это tempi passati[68]. Пассивную Дружбу можно найти повсюду, дружбу умозрительную (сотрудничество, соучастие в заговоре, франкмасонство, Emansipationssucht[69]…), дружбу единоверцев также, но все это неопределенно, абстрактно. — Горячо благодарю вас поэтому за то, что вы напомнили мне о существовании иной симпатии, более человечной и более личной среди той vacuum horrendum[70], которой мы окружены в мире.
Поверьте, что, несмотря на мою фальстафовскую наружность, нет такого тонкого, едва уловимого чувства, которое не находит глубокого отклика в моей душе.
Жму вам руку.
57. М. К. РЕЙХЕЛЬ
25 (13) июня 1853 г, Лондон.Самое забавное, что я могу вам сообщить, — это перечень того, что было со мною в эти дни.
В середу я сел по обыкновению писать, вдруг кто-то меня съездил кулаком изнутри в грудь. Что за оказия — пока я думал, другой раз. Гаук говорит: «Это в Англии водится»… чего в Англии не бывает, между тем дыханье стеснилось до того, что я с мученьем дышал полгрудью и потом опять спазмы до кружения в голове. Я послал за доктором. Тот положил меня в постель и обклал грудь горячими припарками — еще хуже и такая сделалась тоска, на лбу пот, словом, подобного со мной не бывало. Дело было уж ночью. Никто в доме не знал. Доктор поставил пиявки и был всю ночь. Кровь поддерживали 14 часов. О русские натуры! В четверг мне было скверно, в пятницу entre chien et loup[71], сегодня выздоровел. Однако еще с тех пор ничего не ел, кроме бульону и оршаду.
Ни слабости, ничего не чувствую. — Припарки, пиявки, сыроп, все это так напомнило страшные месяцы 1852. И та же болезнь. Теперь я понимаю, сколько страдала Н<аташа>.
Вы не думайте, что я не выздоровел. Такие болезни или развиваются сейчас и идут в гору или, подрезанные, тотчас падают. Разумеется, я должен недели две остаться на всех диетах (кроме франкфуртской) — в груди все потерлось. Но, сага mia, ведь я не интересован детей оставить одних и, стало, все будет сделано. Я долею для них пожертвовал долею чести, пожертвую и другим — хоть для того, чтоб не беспокоить Рейхеля, — le grand tuteur’a[72].
А видно, матушка-барышня, старость подходит. Это второй опыт воспалительной болезни в Лондоне, или крови много или климат мерзкий. Дети цветут, впрочем.
Я припишу в письме Таты к Луизе и ей напишу об ее сестре или племяннице, послать ей 200 руб. — не велика фигура, но
только тогда ее сестра, кузина, брат, свекор, тесть — все попросят. Il faut être féroce[73].
Типография взошла в действие в ту же середу, в которую я чуть не вышел. Теперь было бы что печатать, «пожалуйте оригиналу-с». Ах, боже мой, если б у меня в России вместо всех друзей была одна Марья Каспар<овна> — все было бы сделано. Не могу не беситься, всё есть, сношения морем и сушью — и только недостает человека, которому посылать. На будущей неделе будет первый листок.
«Юмор» пришлите с оказией лучше. Но я не знаю, можно ли его печатать.
Я с этой глупой болезнию совсем забыл рожденье Саши, вы — как совесть: тут как тут, письмо получено и прощайте.
Нельзя ли хоть через Трувилью что-нибудь переплавить? Хоть писемцо.
Рукой H. A. Герцен:
Милая моя Маша!
Папа был болен, а сегодня он встал, я была у Mme Крафорт, Гакс и Стансфилд. У Mme Стансфилд я видела ее мальчика, он меньше Оли. Я там видела две маленькие собачки, одна звался Фокс, а другой Беги.
Я тебя целую.
CherSaffi,
Vous devenez infidèle et vous oubliez vos amis bien vite. Il y a une période historique depuis que je ne vous ai vu. J’ai eu le temps de tomber fortement malade et de me relever sain et sauf — et vous, voisin dans deux sens, voisin par l’Upper Northon Street et plus encore par la conformité des opinions, vous m’abandonnez.
Madame Hawks et ses sœurs ont la bonne intention de venir chez nous mercredi soir --viendrez-vous?
A. Herzen.
26 juin. Dimanche.
25, Euston Square.
Haug n’est pas encore en Australie — ce sont les dernières nouvelles de son voyage. Son navire a été vu près de New Boad. La mer était calme.
Перевод
Дорогой Саффи,
вы становитесь непостоянны и очень скоро забываете своих друзей. С тех пор как мы виделись в последний раз, протекла целая историческая эпоха. За это время я успел тяжело заболеть, вновь стать здоровым и невредимым, а вы, мой сосед вдвойне, сосед по улице Upper Northon и еще более — по общности взглядов, — вы меня покидаете.
Госпожа Гоукс с сестрами имеют доброе намерение посетить нас в среду вечером, — не придете ли и вы?
А. Герцен.
26 июня, воскресенье.
25, Euston Square.
Гауг еще не добрался до Австралии — вот последние новости о его путешествии: его корабль был замечен возле New Road. Море было спокойно.
Что значит ваше молчание, уж вы не больны ли или что другое, отчего же Рейхель не напишет ни строки. — Сегодня неделя, как от вас ни слуха, ни духа. Я, разумеется, выздоровел, только еще осталась проклятая слабость и усталь. С сорока лет человек начинает разрушаться, пора и честь знать, не все быть здоровому. Правда, что и климат здесь ужасный, вот и июль, а мы кроме двух дней, когда Рейхель здесь был, и лета не видали. — В середу был у нас раут, четыре английские дамы, три барышни, из которых одна певица (Ме11е Herman), и Осип Иванович и Иван Гаврилович. На днях еду с Сашей и Татой в Тонбридж к Mme Biggs. И вот весь рапорт. Жду от вас или от Рейхеля.
И дождался. Так это вы так из ума шутите, чтоб вам дна и покрышки не было. Постарайтесь лексик<он> и книжки переслать, да мне очень нужно мои старые писания «Об изучении природы» и «О дилетантизме». Обучаю Саффи философии. Постарайтесь, сударыня. Нельзя ли через Франка? А если б вместе с тем можно было и «Мертвые души» для Саши. Хорошо бы было.
Я всегда с радостью (смешанной с чем-то горьким) слышу, что вы ладите с Энгел<ьсоном>. — Встреча с ним оставила
очень больное место в моей душе, я ни с кем не сближался так скоро, никто так не отдавался мне сначала, и никто так себялюбиво, капризно не отворачивался от меня, не рвал обидой всех связей, как он. Он мне помог в самую страшную эпоху моей жизни — этого я не забуду ему; так, как чтобы ни делал генерал, я не забуду его цюрихскую пощечину. Но урок, данный мне Энгельс<оном>, был силен, и я им воспользовался. У меня теперь сто приятелей и ни одного близкого человека, я привык к этому одиночеству… подальше, господа, prenez le large[74], не нужно «задушевных» разговоров, для того чтоб через месяц попрекнуть ими.
Прощайте.
Руге читает здесь лекции о новой философии прескверно. Стара, «плафа», как говорил советник Кулаков в Вятке.
Для меня нет признака больше верного глубокому падению нашего времени в Европе — как плясанье столов. Зараза эта дошла и до вас. Тесье занимается им — после этого я сомневаюсь в его химических знаниях. Вы мне не написали, был ли Эдмонд при этом, — если был, то я не дивлюсь, что стол говорил о «rurs» и о прочем.
Мозг болен. Мышцы сошли с ума. Это постоянно бывает перед переворотами. Месмер и Катерина Теос, Калиостро и Mme Lenormand были с графом С. Жермен в конце прошлого века. Аполлоний Тианский и все христиане — магнетизеры перед падением Рима.
Восточный вопрос меня занимает в сто раз более столобесия (Фарадей, знаменитый химик, сделал снаряд, которым доказал, что руки двигают стол, а не стол руки).
Моя типография пришла вовремя. Печать идет как по маслу, только не без ошибок, и то tour de force[75], никто, ни наборщик, ни корректор не знают, один я; шрифт славный.
Хочу послать маленькие листочки в Молдашию. Это легче, нежели вам послать.
Однако вы мне книги при случае доставьте, не забывая сего.
Жара и грозы. Нового у нас ничего, плетемся, стареем, скучаем и работаем.
Если увидите Тесье, то скажите ему, что я прошу его в свободные от чародейства минуты прочитать «Kreislauf des Lebens» V. Moleschott. Это умнее. A Mme Тесье скажите, что я тоже верю духам, которые продают у Houbigand Chardin.
Прощайте. Рейхелю жму руку.
Россия вступает в полную диктатуру Европой. Вот видите, как я был прав, проповедуя с 48 года это. Ах, если б Ник<олай> Семен<ович> был хоть отважный человек. Да если б наши друзья не были в летаргическом сне, а делали бы что-нибудь — сколько чудес натворить можно бы было. Здесь трусят, лыняют… и приготовляют домы для Лейхтенбергской.
Полагаю, что на днях поедет отсюда знакомая дама и вам об нас даст весточку; нового у нас решительно ничего нет, кроме того, что Голов<ин> продул 30 фунтов (750 фр.), поручившись за армянского принца.
Вы пишете о Мельгуновой, вот видите, как я бываю прав в моих опасениях, Мел<ьгунов> брал деньги до июля месяца, его требование в Россию не может помешать присылке денег. Где ж они?
Вообще — финансы… финансы… это удивительное дело, вот, примером будучи сказать, пиявка порядочная Нидергубер. — Теперь у него есть место, и очень хорошее, 70 фунт, в год, но надобно ждать месяц жалованья. Ему немного дали. Сегодня явилась жена его занимать деньги. Досадно мне было, я и ваши два фунта еще не забыл. Говорю ей: «Ведь однако вы не одни на свете, да и отчего же я должен один отдуваться, впрочем, несколько шиллингов я вам дам». — «Помилуйте, говорит интересная венка, что нам делать с несколькими шиллингами, дайте несколько фунтов — мы будем выплачивать по мелочи». — «Извините, я такими суммами не ссужаю».
Что скажете?
А когда можно, книги пришлите, да кстати вам и Павлина Виардо пришлет книгу, которую она мне привезла да и оставила в Париже. Поищите оказию.
Засим прощайте.
Погода здесь ужасная, холод, дождь проливной, днем ночь и черт знает что.
Дети завтра обедают в Англии у Краффорд.
Рукой Н. А. Герцена.
Милая моя Маша! Ты не веришь the table moving[76], а сама сделала. Я была у Стансфилд, и она нас водила в Cremem Garden. У нас дождик. Ну, прощай, Маша. Я тебя целую. Ich küße und grüße die liebe Meme[77].
Cher monsieur Pianciani,
Enfin je vous envoie mon ultimatum concernant la bonne. Il y a deux places, l’une chez moi — place de valet de chambre, en voudra-t-elle? Je m’explique — elle doit faire ma chambre et mon cabinet, brosser mes habits, servir à table — de même les habits de mon fils.
La seconde place est chez un de mes amis, démocrate et brave homme marié, qui a des enfants — là il faut faire la cuisine et les chambres.
Elle peut venir chez moi quand elle veut le matin (depuis 8 h) avant 2 heures avec un mot de votre part.
25, Euston Sq.
Mardi, 19 juillet.
Перевод
Дорогой господин Пьянчани,
посылаю вам, наконец, ультиматум насчет горничной. Есть два места. Одно у меня — место камердинера, согласится ли она? Объяснюсь точнее: она должна убирать мою спальню и кабинет, чистить платье, прислуживать за столом, а также чистить платье моего сына.
Второе место — у моего приятеля, демократа и славного человека, женатого, с детьми; там нужно стряпать и убирать комнаты.
Она может прийти в любой день утром до двух часов (начиная с восьми) с запиской от вас
А. Герцен.
25, Euston Sq.
Вторник, 19 июля.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша! Твои стихи мне очень понравились. Я завтра поеду к Мm<е> Бикс в Тонбридж. Я Меме сама напишу. Если ты кого-нибудь знаешь, кто приедет в Лондон, ты мне пришли мой сервис. Марихен тебе кланяется, и Рейхелю, и Морицу. Я тебя целую.
Пишу несколько слов, потому что ничего нет и потому что сейчас еду с детьми в Тонбридж на villégiatur’y[78]. --Работы у меня бездна. Поляки издают все мои брошюры. Насчет «Крейццейт<унг>» не бойтесь — скоты эти мне помогают, — разумеется, все, что они пишут — вздор, стану ли я во время войны писать солдатам. — Я русский и становлюсь везде как русский. — Но шум их и толки полезны.
Волчий сын — сын зайца, чего боится, сам не знает. Получили ли от Виардо посылочку? Теперь печатается брошюра под заглавием «Крещеная собственность» — а «Юрьев день» послан уже высшим чиновникам в Питер по почте — пусть потешатся.
Нельзя ли Мел<ьгунову> через волчьего сына переслать? Что Мих<аил> Сем<енович>? — Вы можете просто послать к Виардо за посылкой.
Eh bien, c’est très bien et je vous félicite, et je félicite Marie et la petite chose aussi (vous ne m’avez pas écrit le nom du quidam, vous vous êtes borné à son signalement).
Je suis très content, une pierre de moins sur la poitrine. L’homme est tellement égoïste, que même il se réjouit égoïsti-quement.
Marie ne doit ni lire, ni écrire, elle doit, mener une existence d’huitre pendant 9 jours. Pour la consoler dites que la reine et Albert «haben die Masern» --c’est gentil.
Adieu. Envoyez une des feuilles russes ou même deux à Hartman, il a beaucoup de connaissances parmi les barbares.
Les livres avec l’occasion. Donnez des nouvelles de Marie.
Addio.
A. H.
Перевод
Итак, это прекрасно, и я поздравляю вас и поздравляю Марию <Каспаровну> и малыша тоже (вы не написали мне, как зовут этого неизвестного, вы ограничились лишь обозначением его примет).
Я страшно рад, одним камнем меньше на душе. Человек настолько эгоист, что даже радуется эгоистически.
Марии <Каспаровне> не следует ни читать, ни писать, она в течение 9 дней должна вести жизнь устрицы. Чтоб утешить ее, скажите ей, что королева и Альберт «haben die Masern»[79] — это мило.
Прощайте. Пошлите один или даже два русских листка Гартману, у него много знакомых среди варваров.
Книги — с оказией. Шлите вести о Марии <Каспаровне>.
Addio.
А. Г.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша! Я очень рада, что у тебя маленький мальчик, мне бы хотелось, чтоб твой мальчик назывался Владимир, мне бы хотелось его видеть.
Марихен тебя целует.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша!
Поздравляю тебя с рожденьем маленького твоего. Я очень рад, что он мальчик.
Я жил неделю в деревне и очень много верхом ездил и в лодке катался.
Напиши мне имя твоего сына. (Я сообщил уж)[80].
Целую Рейхеля и Морица.
Итак, все подобру и поздорову. Да отчего же у Карлушки-Александра волосы черные? Да они же и не черные — а это так сперва бывает, потом будут белые.
У нас совершенно все по-старому, штиль дома, мерзкая погода на дворе, пустота, болтовня и типография. На днях пришлю брошюру «Крещеная собственность».
Что это из России нет вестей?
Or nous allons en Amérique, cber Reichel, et nous voulons écrire au Cap de la bonne Espérance; moi je vous donne le conseil charitable de venir passer avant l’Amérique une année à Londres, si vous y lerez à la vie anglaise — allez à New York «mit Weib und Kind» comme s’exprime la Gazette de Cologne. Si non — n’y pensez pas. Je ne vous donne pas encore la bénédiction; moi-même, je reste en Europe. Je suis comme les vers du fromage, plus il tombe en putréfaction, plus ils s’y attachent.
Mais quant à l’adresse de Kapp la voilà:
Das überseeische Geschäitsbureau von Zitz, Kapp und Gnie, 67 Chatham Street, New York.
Avez-vous entendu l’histoire de la grève des cabmen; c’est une des choses les plus ridicules que j’ai vues. Figurez-vous qu' avant hier à 9 h du matin les cabs, mécontents du parlement, disparurent, pas un cab à Londres. Ce n’est pas tout, un nombre de cabmen prirent les places des omnibus et allaient et venaient, et la pluie tombait, et les voyageurs arrivés par les dix chemins de fer «mit Weib und Kind» et avec des coffres; le gouvernement ne pense pas encore à envoyer en Sibérie les cochers, d’autant plus que les policemen ont déclaré que si on ne leur augmente pas leur salaire, ils quitteront dans un mois la bonne ville de Londres.
Racontez cela à votre fils Charles-Alexandre.
Et à quand les livres?[81]
A. H.
Многое есть вам рассказать, и больше дрянного. Рейхель, как ни протежировал и ни покрывал Нидер<губера>, но
Нельзя ж всегда носить личин,
И истина должна раскрыться.
Слухи о его сношениях стали больше и больше распространяться. Наконец Гаук был принужден при мне спросить его. Бледный, как полотно, он отвечал, что он не виноват, но что деньги брал. При этом он был дерзок, я ему заметил, что все остальное — его дело, но что факт важный для нас — это признание, что он был в сношении. Тогда он ушел, сказав: «Я не жду, чтоб меня выгнали, я сам иду». Все это подло, и он погиб теперь безвозвратно. После этого он побежал к «Тысячи-ау» и наплевал на него, а тот вылил на него не Ess-bouq, а нечто другое. Этот финал frise le sublime[82]. О Германия! Впрочем, жалея его, об этом деле оставим между нами.
Второе письмо от Саз<онова>, пишет: «Рука моя слабеет… я 48 часов не ел…, пришли 2000 фр.» — Я ему писал, что не вхожу ни в какие аферы, но, что если крайность, то попрошу вас дать ему до 200 (до двухсот) фр., стало, если он пришлет, то дайте ему эти деньги, я пришлю чек Шомбургу.
Ждал от вас письма, но не получил. На днях получите еще пачку «Юрьева дня». Вы еще не писали, нравится ли вам и содержание и печать.
Мои бумаги из Женевы привезены, буду печатать «Долг прежде всего».
Прощайте. Встали ли вы?
Ну, а климат здесь истинно донимает.
Рукой H. А. Герцен:
Милая моя Маша! Я вчера была в зоологическом саду. Когда маленький Саша будет побольше, ты мне его дагерротип пришли. Прощай, милая Маша.
67. В. ЛИНТОНУ
4 августа (23 июля) 1853 г. Лондон.Cher monsieur Linton.
Je vous remercie et pour la lettre et pour la missive que vous m’avez envoyées — mais cela ne me suffit pas, venez passer chez nous une heure ou deux. Ordinairement je suis à la maison de 6 heures jusqu'à 8. Nous dînerons ensemble ou nous prendrons ensemble du thé. Le jour — choisissez vous-même, je suis trop libre dans la disposition de mon temps.
Je vous préparerai les Idées révolut et je vous salue fraternellement.
A.Herzen.
Перевод
Дорогой господин Линтон.
Благодарю вас и за письмо и за послание, которые вы мне направили, — но мне этого мало, приезжайте к нам провести часок-другой. Обычно я дома с 6 часов до 8. Мы вместе пообедаем или вместе выпьем чаю. День — выбирайте сами, я более чем свободно располагаю своим временем.
Я приготовлю вам «Революционные идеи»; братски кланяюсь.
68. М. К. РЕИХЕЛЬ
10 августа (29 июля) 1853 г. Лондон.Милая вы, Марья Каспаровна, несмотря на все, у вас сердце l’emporte sur la raison[83].
Я Нидер<губера> считал виноватым с проезда Рейхеля. Но, давши ему слово не говорить, я его сдержал. Как вышло — мне
дела нет. Если 1000 ау такой же, что мне от того, я почти не знаком с ним. Как же вы можете верить, чтобы ваши Дубельты были так просты и платили бы деньги за ложь. Наконец, кто же знает, что он писал, — одни Дубельты.
И если он их надувал, кому он прежде это сказал? И что за «удальство» мараться в грязи.
Защищался он скверно — тут я свидетель. После того вздумал меня бомбардировать письмами, — я не хочу купаться в этой гадости. Но если дело дойдет до суда, я скажу, что он при мне признался, что сношения денежные были. На каком же основании вы защищаете его? И прочие такие все имеют кто жену, кто детей, я очень помню, что Куторга так защищал Каменского. Он сделал подлый поступок, — может, раскаялся. Он имеет теперь место в 70 фун. — Я его знать не хочу. В его бедности, в его эксплуатации вас и меня, да и еще двух-трех (Рейхенбаха, Оппенгейма) — во всем есть нечистый элемент, который, если присчитать к дракам дома да к переписке с Бенкендорфами, так сумма и выйдет, что он дрянь.
Дрянь и господин, посылавший к вам за 200, он мне писал еще письмо. Но аминь. Больше ему не будет ни гроша.
Гартм<ану> я уже послал. На днях к вам принесут еще. Я по крайней мере по уши в работе, а людишки на свете всё такие негодяи, что упадешь.
Дети едут на неделю с Mselle Meysenbug на берег моря, может, и я с ними на день.
Vous avez à faire à un homme qui est contrecarré par une fatalité même dans les choses les plus simples.
Je ne sais quand nous pourrons venir, Alexandre a une esqui-nancie, et probablement cela finira par un abcès dans la gorge. Nous n’avons pas été à Spidhead. J’aurais envoyé les petites chez vous, mais Mselle Marie est indispensable ici. Je vous écrirai dans deux-trois jours l’ultimatum.
En attendant je viens de recevoir votre lettre. — «Et toi, Brutus, aussi…» Il me semble que vous me connaissiez mieux que. qui que soit à Londres et vous aussi vous pensez qu’il me faut… quoi donc… le café de Very, le restaurant de Piccadilly, la Kegent Street, la cohue, les disputes… Car au fond je n’ai rien d’autre ici. Vous connaissez maintenant très bien notre existence, elle est tronquée, wüst wie man sagt, je l’ai dit une fois, ma vie ressemble à ces vieilles maisons, grandes, délaissées et où il
y a un petit coin habitable. — Quel pourrait être le charme qui m’attacherait à une vie pareille?
Une chose que j’aime frénétiquement dans ma vie — c’est 1’independence, mais là, au bord de la mer je pense que vous ne m’auriez pas opprimé. L’autre ce sont les enfants — ils seraient là.
Non, votre raisonnement ne me plaît pas, ce n’est pas à vous de me juger de cette manière.
J’ai eu déjà une vie large, une vie d’entraînement et de jouissance… tempi passati. Une chose qui me reste c’est encore l'énergie de lutter, et je lutterai. La lutte est ma poésie… Tout le reste m’est presque indifférent. Et vous pensez qu'être à Londres ou à Broadstairs, d'être prèsNew Road ou près de Ramsgate me fait qq chose.
En parlant une fois avec vous, je vous ai dit que ce n’est qu’avec vous que je parlais non seulement franchement (sur les sujets généraux je parle franchement avec tous les hommes que j’estime) mais des choses les plus intimes. Le plaisir, je pense, couvre avec une telle richesse les petits inconvénients qu’il ne faut pas même en parler.
Vous m’avez promis, il y a longtemps, de me raconter des incidents de votre vie. Je crains toujours de commencer des conversations dans ce genre. C’est comme si on mettait sa main sur le cœur palpitant et tout chaud. Je crains de faire le mal en faisant une question — par écrit tout cela est plus facile (voyez la lâcheté!); eh bien, par écrit je vous demande et je vous prie de tenir la parole.
Je vous quitte. Les enfants sont dans le square. La fièvre est encore forte chez Alexandre. Lundi ou mardi vous aurez de nos nouvelles.
A. Herzen.
Перевод
Вы имеете дело с человеком, которому рок противодействует даже в самых простых вещах.
Не знаю, когда сможем мы приехать, Александр болен ангиной, и, по всей вероятности, дело кончится нарывом в горле. В Спидгеде мы не были. Я отправил бы девочек к вам, но м-зель Мари здесь крайне необходима. Я сообщу вам наше окончательное решение через два-три дня.
Но тем временем я получил ваше письмо. «И ты, Брут…» Мне кажется, что вы знали меня лучше, чем кто-либо другой в Лондоне, но и вы полагаете, будто мне необходимо… что же… кафе Вери, ресторан на Пикадилли, Реджент-стрит,
суматоха, словопрения… Ибо, в сущности, ничего другого у меня здесь нет. Наша жизнь вам теперь прекрасно известна, она искалечена, wüst wie man sagt[84], я говорил уж об этом однажды, моя жизнь напоминает старые, громадные, заброшенные дома, в которых сохранился еще обитаемый уголок. — Какие же чары могут привязать меня к подобной жизни?
Есть одна вещь, которую я люблю до безумия в своей жизни, — это независимость, но и там, на морском берегу, я думаю, вы не стали бы меня притеснять. И еще дети — но и они были бы там.
Нет, ваше рассуждение мне не нравится, не вам подобает так судить обо мне.
Я знал уже широкую жизнь — жизнь, полную одушевления и радостей… tempi passati[85]. Единственное, что мне остается, — это еще энергия борьбы, и я буду бороться. Борьба — моя поэзия… Ко всему остальному я почти равнодушен. И вы полагаете, что быть в Лондоне или в Бродстэрзе, быть близ Нью-Род или близ Рэмсгейт для меня сколько-нибудь существенно.
Однажды в разговоре с вами я сказал, что лишь с вами я беседую не только откровенно (на общие темы я говорю откровенно со всеми, кого уважаю), но о самых интимных вещах. Удовольствие это, я полагаю, столь щедро покрывает мелкие неудобства, что о них не следует даже говорить.
Вы обещали мне, давно уже, рассказать некоторые эпизоды из своей жизни. Я всегда боюсь начинать разговор в этом роде. Испытываешь ощущение, будто касаешься рукой трепещущего и совсем горячего сердца. Своим вопросом я боюсь причинить боль — в письменном виде все это гораздо легче (видите, какая трусость!); итак, я задаю вам вопрос в письменном виде и прошу вас сдержать слово.
Покидаю вас. Дети в сквере. У Александра еще сильный жар. В понедельник или во вторник вы получите от нас весточку.
А. Герцен.
Cher Vogt, Probablement vous êtes maintenant à Neuhaus. Vous y faites certainement des expériences de physiologie, d’embryologie, car vous avez des filles au logis sans être philologue. Et nous — tou-
jours dans la sombre Albion. Je suis bon conteur et vous remercie de tout mon cœur pour le portefeuille; aussi pour m’acquitter envers m-r Rodiger, je lui ai trouvé un protosubjonctif qui en réalité est un homme excellent, comme le disent ses amis. Je prie M. Malardier de se charger d’un petit paquet avec des imprimés russes.
Caro Vogt, vous avez aussi applaudi à mon allocution (tout cela m’a réussi d’une manière parfaite), maintenant vous devez aussi m’aider. Je vous envoie qq exemplaires de l’annonce et d’une adresse à la noblesse. Donnez cela à Berne et à Genève à des librairies radicales s’ils en veuillent, ou s’ils en veuillent envoyer quelque part ils n’ont qu'à s’adressera moi. Ne pouvez vous pas faire imprimer deux, trois lignes dans un journal de Berne ou de Genève. La Gazette d’Augsbourg et les journaux de Londres en ont parlé. La Nation aussi. Je vous envoie encore un article traduit du Démocrate Polonais pour vous et si' je trouve avant le départ de Malardier l’article de Linton sur le mariage de Kudlich, je l’enverrai aussi.
Alexandre a une esquinancie,
Haug a l’Australie —
London a Golovine,
Le lièvre a le taf,
Et moi j’ai soif.
Il y a un an que j’ai quitté Berne. Certes, je n’ai jamais pensé de rester ici un an. Pourtant après une année je répète que London est le seul point habitable de l’Europe. Vogt, allez en Amérique. Car dans deux années l’Europe sera Moldachée et Valavié. On fait une nouvelle édition des Idées révolut<ionnaires> augmentée et corrigée. Linton publie idem en Anglais. Je salue toute votre famille et deux, trois fois de plus votre père.
Adieu. Tout à vous.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Фогт,
по-видимому, вы теперь в Neuhaus’e. Там вы занимаетесь, конечно, физиологическими и эмбриологическими опытами, ибо на уме у вас девицы, хотя вы и не филолог, А мы всё на том же мрачном Альбионе. Я неплохой рассказчик и благодарю вас от всей души за бумажник; для того чтобы расквитаться с г. Rodiger, я нашел ему протосослагательное, которое на самом деле является превосходным человеком, по словам его
друзей. Я прошу г. Малярдье взять с собой небольшой пакет с русскими печатными изданиями.
Саго[86] Фогт, и вы рукоплескали моей краткой речи (все это мне удалось как нельзя лучше), вы должны и теперь мне помочь. Посылаю вам несколько экземпляров объявления и обращения к дворянству. Отдайте их в Берне и в Женеве в радикальные книжные магазины, если они захотят, а если они захотят направить часть их еще куда-нибудь, пусть адресуются ко мне. Не можете ли вы попросить напечатать несколько строк в какой-нибудь бернской или женевской газете? «Аугсбургская газета» и лондонские газеты уже упоминали об этом. «La Nation» также. Посылаю вам еще статью, переведенную из «Польского демократа», а если до отъезда Малярдье найду статью Линтона о женитьбе Кудлиха, я вам пошлю и ее.
У Александра — ангина,
У Гауга — Австралия,
У Лондона — Головин,
У зайца — страх,
А у меня — жажда.
Прошел год как я покинул Берн. Конечно, я никогда не думал оставаться здесь год. Однако и через год я повторяю, что London — единственный пункт в Европе, где можно жить. Фогт, поезжайте-ка в Америку. Ибо через два года Европа будет молдавизирована’и валахизирована. Готовится новое издание «Революц<ионных> идей», дополненное и исправленное. Линтон публикует idem на английском языке. Кланяюсь всей вашей семье, а вдвое и втрое — вашему отцу.
Прощайте. Весь ваш.
А. Герцен.
La maladie d’Alexandre n’est pas dangereuse, mais cela se traîne… probablement dans trois, quatre jours l’abcès passera.
En lisant votre lettre j’ai involontairement dit: «Mon Dieu, que vous êtes encore jeune d'âme et de sentiment». Tout ce que vous dites, je le sais aussi, par mémoire — auch ich war in Arkadien geboren. Non, je n’ai plus cette fraîcheur, cette sonorité… Vous allez encore en avant, moi je retourne.
Il me reste comme fiche de consolation mon amour pour le travail. Ce n’est que là que je suis jeune, que je me dépossède, comme auparavant.
Moleschott est très spécialiste dans le livre du Kreiselauf des Lebens. Savez-vous qu’il y a une dixième édit des Vestiges of Creation; connaissez-vous la chose admirable The Earth and Man par Guyot? Et encore Die Pflanzenkunde v Schlei den — je peux vous envoyer tout cela, même une anatomie de Hirtl, et Moleschott aussi — si la Deliv Comp s’en charge hors de Londres.
Le ciel est gris, le vent assez froid et je me remets à mes occupations. Tata vous écrira :elle-même.
Je vous serre amicalement la main.
Рукой H. A. Герцен;
Ich bin traurig daß Alexander krank ist, weshalb wir nicht zu Ihnen kommen können. Olga küßt Sie, ich verbleibe
Болезнь Александра не опасна, однако дело затягивается… вероятно, через три-четыре дня нарыв рассосется.
Читая ваше письмо, я невольно сказал: «Боже, как вы еще молоды душой и чувствами». Все, что вы говорите, я знаю сам, по памяти — auch ich war in Arkadien geboren. Нет, у меня уже нет этой свежести, этой звучности. Вы движетесь еще вперед, я же возвращаюсь вспять.
Мне остается еще как маленькое вознаграждение моя любовь к труду. Только в нем я юн, только в нем я вновь обретаю себя.
Молешотт в своей книге «Kreiselauf des Lebens» весьма специален. Знаете ли вы, что существует десятое издание «Vestiges of Creation»; знаете ли вы восхитительную вещь — «The Earth and Man» Гиота? И еще «Die Pflanzenkunde» Шлейдена — я могу послать вам все это, даже анатомию Гиртля, и Молешотта — тоже, если только Deliv Comp возьмет на себя пересылку за пределы Лондона.
Небо серо, ветер довольно холодный, и я вновь принимаюсь за свои занятия. Тата напишет вам сама.
Дружески жму вам руку.
А. Герцен.
Рукой Н. А. Герцен:
Мне грустно, что Александр болен, из-за чего мы не можем приехать к вам. Ольга целует вас, остаюсь
72. М. К. и А. РЕЙХЁЛЯМ
17 (5) августа 1853 г. Лондон.Я давно не был так огорчен, как вчера, и это по милости Рейхеля. Дело до такой степени дурно, что я не умею еще приискать средства спасти его репутацию или мою. — Зачем он писал Нидергуб<еру>? — Наконец это выходит из всех пределов — переписываться с шпионами и давать им в руки орудия. — Рейхель клялся на улице, что Нид<ергубер> не шпион, что malgré toutes les apparences, il le connaît pour un homme pur; il me conseillait de m’en rapprocher, — j’ai fait pour R une concession immense, je lui ai dit que je me tairais jusqu'à une nouvelle preuve. R exigea une parole d’honneur, il me pria expressément de ne pas même dire à Haug, car Haug; disait-il, est intolérant et l’autre innocent avec de mauvaises apparences, — c'était faiblesse de ma part ou doute, je me taisais jusqu'à ce que d’autres personnes me dirent, ce qu’il en était (outre Tausenau). Pour ce ménagement, pour cette concession faite à R il a envoyé une lettre à Nied qui en a forgé une accusation contre moi et me l’a envoyée par un Wintersberg qui me demande pourquoi je n’ai pas inculpé Nied il y a trois mois. --Est-ce que, chers amis, vous plaisantez avec des choses pareilles? Toute une réputaton peut être ternie par une chose si imprudente. Prendre d’un homme une parole et divulguer ensuite…Eh bien, je suis forcé de déclarer que jusqu'à la fin du séjour de Reichel à Londres, il m’a assuré de la manière la plus solennelle que Nied a peut-être fait des fautes, forgé des correspondances de Havas, poussé par la misère[87], но что он никогда не был шпи<оном> и что он ручается за его чистоту.
Пусть же он ему напишет теперь без объяснений, чтоб Нид<ергубер> оставил меня в покое.
Чего он хочет от меня? Не я обвинил его. Не я хочу его судить, все это делается Нидергуб<ером> из денег. Вы подумайте, что чистое имя Рейхеля попадет в дурную историю. И так как мы знаем теперь не гадательно, что Нид<ергубер> прежде был шп<ионом>, то защищавший его не много выиграет.
Меня скоро обвинят, что я его жене не дал умереть с голоду, когда она родила, и что я имел столько дружбы к Рей<хелю>, что исполнил его горячую просьбу. Вы, кажется, забыли, что я не частный человек, — и забыли, что всякое малейшее милосердие к шп<иону> может меня марать. — Но прошу вас, присмотрите за письмом муженька вашего. Пусть Нидерг<убер> оправдывается перед ним. Я не хочу больше заниматься этим делом, — не говоря о том, что он виноват, но еще и потому, что мне chemin faisant[88] придется Рейхеля обвинить или во лжи или в измене, ибо честное слово обязывает в обе стороны. Я еще никому не говор<ил> об Рейхеле. Но если это продолжится, я не отступлю от писанного на той странице. Главное, Рейхель должен сказать, что он просит и приказывает не упоминать его.
На сей раз довольно. Читайте безгневно.
У Саши esquinancie[89] лучше.
Прощайте.
Книги Тургенева пришли, вельми красивы.
Cher Linton,
J’ai reèu les deux dernières feuilles de la République — j’enverrai aujourd’hui au vieux Vogt la feuille qui le concerne. J’ai la légende sur Kosciusko, je vous ai écrit seulement pour vous recommander de traduire aussi Les Martyrs Russes. Si vous avez l’intention de publier la Légende de Michelet — faites-la suivre alors de ma lettre à Michelet.
Je vous dois parler maintenant d’une autre affaire, êtes-vous toujours disposé de vous occuper de la traduction du Dével des idées révolut? (J’ai déjà prié les éditeurs de m’envoyer les premières feuilles). — Je le demande car une dame de Brighton me prie l’autorisation de faire la traduction
par l’intermédiaire de Buge. Je lui ai répondu que vous avez été antérieurement autorisé — mais en cas que vous ne vouliez pas, je me trouverai très flatté d'être traduit par une dame.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Линтон,
я получил два последних номера «Képublique» — сегодня перешлю старику Фогту номер, его касающийся. Легенда о Костюшке у меня есть, я вам писал только для того, чтобы посоветовать перевести также и «Русских мучеников». Если вы намерены печатать «Легенду» Мишле, сопроводите ее моим письмом к Мишле.
А теперь мне нужно поговорить с вами о другом деле. Расположены ли вы по-прежнему заняться переводом «О развитии революционных идей»? (Я уже просил издателей прислать мне первые листы.) Я спрашиваю об этом потому, что одна дама из райтона просит через Руге моего разрешения сделать перевод. Я ей ответил, что вы уже раньше получили такое разрешение, о в случае если вам не хочется этим заниматься, мне было бы очень лестно быть переведенным дамой.
А. Герцен.
К черту инцидент Нидергуб<ера>! Дайте вашу руку и vous aussi, mari (без е) plus que virginal, avec votre bonté, pureté. Ne m’en voulez pas, cher Keichel, et oublions cette histoire. Je vous prie seulement en cas de besoin de constater que vous ne m’avez pas dit positivement, mais au contraire que vous pensiez alors qu’il était innocent. Alors il me sera facile de me taire tout bonnement. — Et voilà tout[90].
Итак, Мих<аил> Сем<енович> приехал. Я пишу ему письмо. Отправляйте его в Лондон, нельзя ли при нем кого-нибудь послать, если нет из друзей, хоть бы немку какую-нибудь. Да Погод<ин> отчего не едет, я бы охотно с ним поговорил, и нужно даже.
Бога ради, пишите мне все подробности, сплетни, слухи, анекдоты, ваши замечания, — больше, только больше, смерть хочется знать. Но видеться с Мих<аилом> Сем<еновичем> надобно, вы обдумайте и тотчас ответ, я буду ждать в середу ответ.
А у нас приключилась беда — Ботвина украли. Гаук шумит, полисмен ищет, кухарка плачет, Саша в отчаянье — да и к тому же Мих<аил> Сем<енович> его не увидит.
Я не знаю что, но странно: письма, приезд Мих<аила> Сем<еновича> — все это подняло во мне тревогу, и будто весело и нет — так что подчас я и готов отказаться от свиданья.
Прощайте. Я и вам пришлю на днях брошюру — только вы будете не первая: вчера ими наградили Ольгу Никол<аевну> и Марью Ник<олаевну>.
Книги от Трув<илье> получены.
Если бы Мих<аил> Сем<енович> не мог ехать, то скажите, что мне крайность с ним послать два-три письма — может ли он взять.
Au reste[91], надобно видеть.
Ответ — cito citissimo![92]
Mais comment pouvez-vous penser, cher Linton, que je voudrais mieux me voir traduit par une dame que je ne connais pas, que par un homme que j’ai le droit de compter parmi mes amis.
Je vous enverrai un de ces jours les premières feuilles et l’Introduction. Je vous écris du fond de Thames Str — où nous nous trouvons chez notre ami Worcell, pour une bassesse gratuite faite parle Morning Advertiser, qui a publié aujourd’hui un article dans lequel il dit que Bakouninesoit un agent russe. — Nous avons envoyé un article fulminant contre cette lâcheté, je vous l’enverrai.
A. Herzen.
перевод
Ну как вы можете думать, дорогой Линтон, что я предпочел бы видеть себя переведенным дамой, с которой не знаком, чем человеком, которого вправе считать в числе своих друзей?
На днях вышлю вам первые листы и введение. Пишу вам из недр Thames Str, где мы собрались у нашего друга Ворцеля по поводу ничем не оправданной низости, которую совершил «Morning Advertiser», опубликовав сегодня статью, где говорится, что Бакунин — русский агент. — Мы послали гневную статью в ответ на эту подлость; я вам ее пришлю.
А. Герцен.
Письмо ваше получил. Как Мих<аилу> Сем<еновичу> лучше, так пусть и распорядится. По нашим нервам чем скорее, тем лучше. Мне хотелось бы и Пог<одина> видеть, не из любви к нему, а чтоб узнать о многом. Ведь он знает же, что я честный человек и не стану кричать или печатать, что я видел его.
Здесь у нас опять скучное дело. Какая-то бестия напечатала в «Morning Advertiser», что Бакунин заведомо агент русский… мы протестовали решительно и грубо. Приложу в письме ответ. Не знаем, что выйдет.
Одни говорят, что в Лондоне холера.
Другие — что нашего брата хотят из-за угла гвоздануть.
Ни того, ни другого не боюсь. — Вы помните, я в посвящении Огар<еву> сказал: «Я не хочу ни завтра умереть, ни долго жить, пусть конец придет так же бессмысленно и случайно, как начало».
Теперь еще раз об наших. Письмо Гра<новского> грустно, он пишет: «Если б ты мог видеть, что мы стали»…. а ведь, воля ваша, я не могу вполне понять, как же это они ограничиваются одним унынием и слезами.
В славянской натуре есть изъян, она не готова, апатична, беспомощна, «ahurie»[93]. Ну в чем, например, была опасность прислать Пушкина и Лермонт<ова> стихи — лень. Будто один Гр<ановский> знал об отъезде Мих<аила> Сем<еновича>, а Кетчер, а другие… Аминь, аминь глаголю вам, если маленькая кучка людей, близких нам, не захочет, не сумеет устроить
постоянных сношений со мной--она завянет и пройдет. Вы, бывало, с Еленой Константин<овной> такую дичь изволите пороть, что упадешь. О чем речь, разве я предлагаю что-нибудь безумное или что-нибудь больше, как раз пять-шесть в год обменяться письмами, рукописями… да как же это?
Я на это ответил в моем объявлении о типографии. «Как же делают поляки», они до самого Киева все посылают, все получают; неужели же у нас язык до Киева не доведет. (Вы все это прочтите Мих<аилу> Сем<еновичу>, но Погод<ину> не следует говорить.) Мало этого, трудно, много хлопот, на дом придут, нет, мол, ли посылочки, оказия, мол, хороша.
Посмотрите, сколько я один шуму делаю. Ну а кабы суседи-то помогли — дело было бы еще лучше.
Сегодня год что я здесь.
Год что я вас не видел. И нет еще в виду освобождения от Лондона. Впрочем, я Лондон люблю. А может, поеду на месяц или на другой в Эдинбург. Хочу прибавить к удовольствию быть с здешними приятелями еще большее удовольствие не видать их. A propos, чем долее я здесь живу, тем менее я знаком с добрыми людьми, хотя видаюсь часто.
Я послал вам через Камилла «Крещен<ую> собств<енность>» во вторник вечером, пожалуйста, экземп<ляр> поднесите Погод<ину> и «Юрьева дня» — да напишите, как он ругаться будет.
Вестей в вашем письме мало. Пишите же всё, как будто вы мой Дупель — доносите на Мих<аила> Сем<еновича> всё.
Чук, чук, Тетяна,
Чорнобрива, кохана.
И ведь вот поди ты, пишу трепака, а смертельно грустно, я все последнее время нервен… может, оттого и видел во сне Энгельсона. Вот бы проводник Мих<аилу> Сем<еновичу>. Этот человек тоже великий урок мне, он большой грех принял на душу, порвав такую связь… (и когда я вспомню, что ее перегрызла женщина без зубов!).
Энгельс<он> мне был бы бесконечно полезен по типографии. Даже он легко тысячу-другую заработал бы здесь. — Жаль, очень жаль. Но да будет воля того фатума, который дает мне хорошее только для того, чтоб отнять.
Прощайте.
Пишите опять тотчас, да побольше, а Мих<аил> Сем<енович>, может, и приедет. Только, главное, предупредите обстоятельно.
A propos, что же Мельгунов поехал в Россию или нет? И его жаль — деньги глупо завязли, впрочем, ему их, вероятно, отдадут.
Дети здоровы. Ботвина третьёгодня вечером привел полисмен — вот какие порядки у нас. Никого не секут, а краденое находят — как об этом размышляет Погодин?
Я в посылочке приложил английский перевод моего письма в редакцию «Польского демократа».
Mais tout cela n’est pas vrai et jamais vous n’avez même pensé que moi je sois un être si ingrat de pouvoir bouder mes amis sans rime ni raison.
Ecoutez donc l’histoire. 1° J’ai reèu des lettres de la Kussie et entre autres on m’a promis une visite ici à Londres que j’attendais avec un battement de cœur redoublé. Hier j’ai reèu l’avis que la visite ne viendrait qu’au mois de septembre. 2° Le Morning Advertiser a publié que Bakounine était un espion russe, l’article était signé F. M. Eh bien, il fallait donner une leèon à F. M. et il fallait attendre sa réponse. Il y avait 3-ment des disputes les plus désagréables du monde. Belle disposition pour écrire des lettres sereines! Et voilà comment d’un jour à l’autre le temps s'écoulait.
«Sich totzuschießen/» — Man tötet sich nicht infolge eines raisonnement, die Kugel ist kein Syllogism, une fois dans ma vie, une seule, j’ai pensé à me suicider, une année personne ne l’a su, j’avais honte d’avouer et de me mettre au niveau d’un gredin qui exploitait le suicide. Je n’ai pas de passion assez forte maintenant pour me tuer — j’ai même un désir ironique et de pure curiosité de voir comment tout ira.
Il y a deux années j'écrivais une dédicace à Ogareff, et dans cette déd je lui disais: «…Je n’attends rien pour moi, rien ne m'étonnera, ni me réjouira profondément. J’ai acquis tant de force, d’indifférence, de résignation, de scepticisme, de vieillesse enfin que je survivrai à tous les coups de fatalité. Qq je n’aie ni le désir de vivre longtemps, ni celui de mourir demain. La fin viendra par hasard, sans conscience ni raison, comme le commencement. Je ne la provoque, ni la fuis…»
Ces lignes ont été écrites avec grande sincérité. Méditez-les. Vous pourriez me reprocher le fait de ma fatigue si je me plaignais, — mais je ne me plaigne que lorsqu’une voix amie touche les cordes douloureuses — autrement je parle révolution, Comité démocratique, Milan, Amérique, Moldavie. Mais il y a des hommes qui me prennent pour l’homme le plus content au monde (ex. gr., Golovine et Holinsky), il y en a d’autres qui pensent
que ce n’est que l’ambition politique qui me rend parfois pensif… (ex. gr., tous les Polonais).
Oui, par moments, un orage dans la poitrine suffoque, oh qu’on voudrait alors avoir un ami, une main, une larme — on a tant à dire--et je vais alors par les rues, j’aime Londres la nuit, — tout seul — je vais et je vais… un de ces jours j'étais à Waterloo Bridge, personne, je m’assis là… en adolescent de 40 ans et j’avais le cœur bien gros… Et puis cela passe. Le vin est pour moi un don du ciel, une demi-bouteille de vin me remet.
Je sens tout ce qu’un scélérat doit sentir lorsqu’il a des remords. Et toute ma vie est pure… complètement pure. Le seul crime qui me pèse c’est de ne pas avoir tué. Cette plaie restera ouverte.
Eh bien — c’est assez. On peut lire tout cela dans le premier roman venu. Je n’aime pas à me laisser aller à ces expansions lyriques. — Adieu, je vous serre la main. Moleschott est envoyé d’après votre adresse.
A. Herzen.
Viendrons-nous… viendrons-nous pas?.. Je ne sais rien, peut-être je le voudrais.
J’ai aussi perdu toute espérance d’aller à la mer. J’aimerais bien y être nommément aujourd’hui, car avec ce vent terrible la mer doit être très grosse et j’aime beaucoup à contempler les troupeaux de moutons formés par les vagues, lesquels moutons vengent ceux qui sont sur la terre et mangent les loups qui hasarderaient à les attaquer.
Dimanche on m’a volé Boathswin mais la police l’a retrouvé le lendemain soir.
Je crois que nous irons dans un mois pour quelque temps à Edhsbourg.
Saluez de ma part mademoiselle Herrmann.
Au revoir malheureusement à Londres.
Al. Herzen.
Tata vous salue. Elle vous écrira la prochaine fois.
Перевод
Но все это неправда, и вы ни разу даже не подумали, будто я такая неблагодарная тварь, чтобы ни с того ни с сего дуться на своих друзей.
Выслушайте же мою историю. 1. Я получил письма из России, и, среди прочего, мне было обещано то посещение здесь,
в Лондоне, которого я ожидал с сильно бьющимся сердцем. Вчера получил я известие, что посещение это состоится лишь в сентябре. 2. «Morning Advertiser» объявил, что Бакунин — русский шпион; статья была подписана Ф. М. Так вот, надобно было проучить Ф. М. и надобно было дождаться его ответа. Здесь происходили, в-третьих, пренеприятнейшие словопрения. Все это прекрасно располагает к тому, чтобы писать безоблачно ясные письма! И так-то протекал день за днем.
«Sich totzuschießen!» — Man tötet sich nicht infolge eines рассуждения, die Kugel ist kein Syllogism[94], раз в жизни — один-единственный раз — я подумал о самоубийстве, целый год никто об этом не знал, мне стыдно было признаться в этом и поставить себя в один ряд с прохвостом, эксплуатировавшим самоубийство. Теперь у меня нет достаточно сильного стремления убить себя, — у меня есть даже ироническое желание и просто любопытство — посмотреть, как пойдут дела дальше.
Два года тому назад я сочинил посвящение Огареву, и в этом посвящении я говорил ему: «… Для себя я больше ничего не жду, и ничто не удивит меня, ничто не обрадует глубоко. Я достиг такой силы, такого безразличия, безропотности, скептицизма, такой старости, наконец, что теперь уже переживу все удары судьбы. Хоть я равно не желаю ни долго жить, ни завтра умереть. Конец придет так же случайно, бессознательно и бессмысленно, как начало. Я не тороплю его и его не избегаю…»
Эти строки написаны были с большой искренностью. Вдумайтесь в них. Вы могли бы упрекнуть меня за самый факт моей усталости, если б я жаловался, — но я жалуюсь лишь тогда, когда дружеский голос касается болезненных струн, — в остальное время я говорю о революции, Демократическом комитете, о Милане, Америке, Молдавии. Некоторые люди принимают меня однако за самого довольного человека на свете (ex. gr., Головин и Голынский), есть и другие, которые полагают, что только политическое честолюбие заставляет меня иногда задумываться… (ex. gr., все поляки).
Да, временами буря, бушующая в груди, доводит меня до удушья; о, как хотелось бы тогда иметь друга, руку, слезу — так много хотелось бы сказать — и я брожу тогда по улицам, я люблю Лондон ночью, когда я совсем один, — я брожу себе, брожу… как-то на днях я был на Waterloo Bridge[95], кругом ни души, я присел… словно сорокалетний юноша, и на сердце у меня было очень тяжело… Но затем это проходит. Вино
для меня — небесный дар, полбутылки вина возвращает мне бодрость.
Я испытываю все, что должен испытать злодей, когда его мучат угрызения совести. — А ведь вся моя жизнь чиста… совершенно чиста. Единственное преступление, которое тяготит меня, — это что я не убил. Рана эта не заживет никогда.
Но довольно. Все это можно прочесть в первом попавшемся романе. Я не люблю пускаться в подобные лирические излияния. — Прощайте, жму вам руку. Молешотт отправлен по вашему адресу.
А. Герцен.
Приедем ли мы… или не приедем?.. Не знаю, быть может, мне хотелось бы этого.
Я также потерял всякую надежду отправиться к морю. Предпочел бы там быть именно сегодня, ибо при таком ужасном ветре море должно быть очень бурно, а я очень люблю созерцать эти стада барашков, образуемых волнами; и барашки эти мстят за тех, кто находится на земле, и поедают волков, осмеливающихся на них напасть.
В воскресенье у меня украли Ботсвина, однако полиция нашла его на следующий вечер.
Я думаю, что через месяц мы отправимся на некоторое время в Эдинбург.
Передайте от меня поклон мадемуазель Герман.
До свидания, по несчастию — в Лондоне.
Ал. Герцен.
Тата вам кланяется. Она напишет вам в следующий раз.
Cher Linton,
J 'ai déjà écrit à Ruge en remerciant la belle inconnue pour l’honneur. Laissez-moi donc le plaisir de voir ma brochure traduite par vous. On ne m’a pas apporté de feuilles — je vous les enverrai immédiatement.
Avez-vous lu notre protestation contre l’infâme accusation de Bakounine dans l’Advertiser du 24 août?
Перевод
Дорогой Линтон,
я уже написал Руге, поблагодарив прекрасную незнакомку за честь. Итак, не лишайте меня удовольствия увидеть мою брошюру переведенной вами.
Листов мне не приносили — я немедленно вышлю их вам.
А. Герцен.
Читали ли вы в «Advertiser» от 24 августа наш протест против гнусного обвинения Бакунина?
С праздником честьимеем проздравить, насчет то есть рождения супруга.
Je vous félicite d'être un an plus âgé, c’est bête, mais uisque tout le monde le fait — ego non dissentio. Et bien, écou-ez encore une fois sur l’affaire deNiederhuber. Je ne l’ai jamais ni en parole, ni par écrit accusé de rien autre que d’avoir été en correspondance avec la p — pour moi c’est très mal, infiniment mal, et s’il me prouvera qu’il n’a pas fait d’infamie, il sera encore très loin de se justifier. La manière de sa défense a eté impertinente, non pas envers moi, mais j'étais témoin. j 'ai dit à Tausenau et je le répète — que devant tout témoin je dirai que lui Niederh a dit en ma présence qu’il était dans les rapp avec la p. — Je laisserai aux autres le soin de traduire cela par le mot espion, mais le fait y est.
Sans l’intervention de Reichel et sans la misère de N la parole que Reichel a prise (et de laquelle il écrit maintenant assez Légèrement), sans la femme qui accouchait alors je me serais plus éloigné, mais je n’avais pas la vocation d'être son accusateur; je croyais au fond que c'était plutôt une faiblesse qu’un crime et qu’il n'était plus en rapport avec la p.
Maintenant d’autres personnes, et il le sait très bien par Oppenheim, il peut le savoir par Müller et autres, après avoir demandé à Taus crurent affirmer que ces rapports étaient
assez suivis et Taus prétend avoir vu des reèus de la main de Nied (or donc on ne donne pas gratis de l’argent).
Ma position — liée par la parole donnée à Reichel devenait étrange — et sans rien dire contre lui, je laissai faire Haug. Haug l’a accusé avec violence — moi j’ai tâché de parler avec calme. Nied devait se soumettre à cette conséquence de sa conduite. Il a déclaré qu’il ne reconnaît à personne le droit de le juger. C’est ce que nous faisons — je ne veux plus le juger. Au reste je vous déclare que nouvellement encore je disais que je ne crois pas à ce qu’il ait dénoncé quelqu’un, mais je ne peux pas dans ma position (ni d’après ma conscience) justifier un homme qui a été dans des rapports pareils.
Maintenant, cher Reichel, ce que vous vous obstinez de ne pas comprendre. C’est que j’expie votre faute. C’est que c'était votre devoir de ne jamais livrer le secret de notre conversation parce que c’est vous qui m’avez prié de ne pas parler, sans autres données. — Ce serait à vous maintenant de me libérer d’une nouvelle attaque. Est-ce assez ou non que je déclare ne pas prétendre qu’il ait fait des denomin — mais seulement qu’il avait des rapports soutenus et pécuniaires avec la police. Et c’est ce qu’il veut. Il veut m’inculper qu’après votre départ, j’ai prié q-q amis (non politiques) pour lui procurer du travail, que je lui ai donné qq livres, lorsque sa femme venait me les implorer — que je ne me pressais pas de le livrer à une désapprobation très juste — je vous laisse juge de ce procédé.
Pourquoi ne s’adresse-t-il avec ses réclamations à Haug?
Tout cela ne serait pas arrivé si vous saviez vous taire, caro maestro, vous êtes, comme un vrai musicien, trop sonore. Moi je ne parle que ce que je veux. Marie le sait très bien. J’ai pris votre prière trop au sérieux. Mais comme vous êtes dès aujourd’hui plus âgé d’un an — vous me tirerez d’embarras.
J’en ai assez maintenant avec l’affaire Bakounine. L’autre a répondu et nous le sommons maintenant de se nommer[96].
Мих<аила> Сем<еновича> жду и буду ждать где он хочет, только прошу подробно написать, я приеду в Фолкстон или Дувр, хотя и боюсь эдак разъехаться, что было бы беда. Здесь есть у меня на примете юноша, служащий в моей типогр<афии> и говорящий плохо по-русски, но говорящий, его я могу послать и навстречу и проводить, и сам могу все сделать.
А вы все продолжайте подробничать.
Если вы так видите вопрос Энгельс<она>, почему вы не поговорите с ним? Сверх всего, он был бы очень полезен для нашего дела. Я вас уполномочиваю — только не говорите, что я это писал.
Сообщите Ог<ареву>, что я все письма получил, что Мар<ья> Льв<овна> в Калифорнии, ее видели в С.-Франциско. Да я, пожалуй, в следующем письме приложу к ним писульку.
Прощайте. Мих<аила> Сем<еновича> целую.
Что он говорит о Констант<инее> Николаев<иче>? Кто говорил речь о славянах на обеде? Знают ли у нас о моем письме к Мишле, о типографии?
Je ne répondrai pas aujourd’hui à votre lettre, mais il y a deux, trois petites choses que je dois relever. Premièrement je ne fais pas semblant de m’occuper de la Moldavie ou de Louis Nap — non — je m’entraîne très facilement et alors un intérêt très véritable (mais non profond, un intérêt sous-cutané) s’empare de moi. Cette facilité d’entraînement et une grande mobilité et impressionabilité — c’est ce qui fait ma santé, ma restauration. Or donc ce n’est pas feint. Secondement les moments activement tristes comme celui de Wat Bridge sont très loin d'être fuyables, au contraire, j’ai honte qu’ils sont trop rares.
Chose étrange, je suis assez près de votre point de vue — et pourtant il a une différence. Non, l’amour, le bonheur, l’amitié, le dévouement ne sont pas des illusions — mais elles sont passagères et la vie aussi. J’ai été très heureux, j’ai eu la sereinité de laquelle vous parlez, je me sentais bien, à la maison dans ce monde — en voilà assez, il n’y a pas de bien-être chronique. Pour l’individu tout est fini. Non pour la race, non pour le milieu, et vous voyez l'économie de la nature, moi je reste force active, agissante.
Oui, nous parlerons encore de tout cela. Il faut entrer dans plus de détails. Vous ne connaissez les choses qui m’ont frappé qu’en gros. J’ai été blessé et reblessé dans les endroits les plus tendres, les plus saints — les cicatrices restent. Il y a une certaine pauvreté intérieure, un athéisme par rapport à la vie qu’on ne saurait surmonter…
La visite russe n’est pas encore celle de la dame en question, mais d’un artiste qui veut me voir; demain, mercredi, je recevrai la nouvelle positive, et s’il ne vient pas avant samedi je viendrai chez vous le jeudi ouïe vendredi. — Les lettres de la Russie sont bonnes (je vous avoue que j’ai pleuré à chaudes larmes en les lisant). Je suis en hausse là-bas. (Voilà une preuve que ce qui est à faire se fait.)
La polémique sur Bakounine continue, nous avons somnié l’accusateur de se nommer, et nous avons signé nos noms en envoyant nos adresses.
Pourquoi dites-vous que je ne veux pas venir. — Demain les enfants vont à Hampstead avec MseIle Herrmann.
Adieu.
Je vous écrirai concernant le départ.
Adieu.
Je voudrais beaucoup vous lire qq manuscrits russes, des ébauches de nouvelles etc. qu’on a apportés de Genève. Cela serait un meilleur commentaire que beaucoup de récits.
Перевод
Я не отвечу сегодня на ваше письмо, но двух-трех мелочей я должен коснуться. Во-первых, я не делаю вид, что занимаюсь Молдавией или Луи-Наполеоном, — нет, я очень легко увлекаюсь, и тогда самый неподдельный интерес (правда, не глубокий, а подкожный) овладевает мною. Эта способность легко увлекаться, а также большая подвижность и впечатлительность поддерживают мое здоровье, восстанавливают мои силы. Но это отнюдь не притворство. Во-вторых, таких минут деятельно грустных, как тогда на Wat Bridge, я нисколько не избегаю, напротив — я стыжусь, что они слишком редки.
Странная вещь, я очень близок к вашей точке зрения, и все же есть разница. Нет, любовь, счастье, дружба, преданность — не иллюзии, однако они преходящи, и жизнь тоже. Я был очень счастлив, я познал ту ясность, о которой вы говорите, я чувствовал себя в этом мире хорошо, как дома, — и вот конец, хронического благополучия не бывает. Для личности все кончено. Не для народа, не для среды — и вы видите экономию природы, а я остаюсь активной, действующей силой.
Да, мы еще поговорим обо всем этом. Надобно глубже вникнуть в подробности. События, меня поразившие, известны вам только в общих чертах. Я был ранен, и снова ранен в самые чувствительные, самые святые стороны моего существа — рубцы остаются. Есть особого рода внутренняя бедность, атеизм в отношении к жизни, которые переступить невозможно…
Русский визит — это еще не визит той дамы, которая имелась в виду, — а одного актера, желающего меня видеть; завтра, в среду, я получу окончательное известие, и если его не будет до субботы, то я приеду к вам в четверг или в пятницу. Письма из России хороши (признаюсь вам, что я заливался горючими слезами, читая их). Акции мои там поднимаются. (Вот доказательство, что делается то, что должно делаться.)
Полемика о Бакунине продолжается, мы потребовали, чтобы обвинитель назвал себя, и мы подписали свои имена, сообщив при этом свои адреса.
Отчего говорите вы, что я не желаю приехать? — Завтра дети отправятся в Гемпстед с м-зель Герман.
Прощайте.
Об отъезде я вам сообщу.
Прощайте.
Мне очень хотелось бы прочесть вам несколько русских рукописей, наброски повестей и пр., которые привезены из Женевы. Это было бы комментарием лучшим, чем многие устные рассказы.
Enfin j’ai reèu les lettres que j’attendais — de bonnes lettres, même de très bonnes. Oui, au nord on ne m’a pas oublié, on n’a pas cessé de m’aimer. Cela me donne une véritable joie. Je pars demain pour Folkstone, la visite chez vous sera retardée, car je veux absolument venir avec les enfants. Depuis la révolut, de 48, c’est le second individu que j’aurai l’occasion de voir venant directement de là…
Vous m’avez demandé concernant Malthus. Oui, c'était un économiste conséquent et qui avait assez de logique et de hardiesse pour dire que «les hommes ne sont pas tous invités au banquet de la vie».
De quelle plante parlez-vous — il y a des orchidées, des nymphées..?
Adieu, tout à vous.
A. Herzen.
Les enfants vous saluent.
Pardonnez-moi cette tache, je n’ai pas le courage de transcrire la lettre.
Перевод
Наконец-то получил я письма, которых ждал, — хорошие письма, даже очень хорошие. Да, на севере меня не забыли, меня не перестали любить. Это доставляет мне истинную радость. Завтра я еду в Фолькстон, визит к вам задержится, ибо я непременно хочу приехать с детьми. С самой революц<ии> 48 года это второй прибывающий прямо оттуда человек, которого мне доведется повидать…
Вы задали мне вопрос насчет Мальтуса. Да, это был последовательный экономист, обладавший достаточной логикой и
отвагой, чтобы сказать, что «не все люди приглашены на жизненный пир».
О каком растении выговорите — есть орхидеи, белые водяные кувшинки..?
Прощайте, весь к вашим услугам.
А. Герцен.
Дети кланяются вам.
Извините меня за эту кляксу, у меня не хватает мужества переписать письмо.
При мысли, что я завтра увижу одного из наших друзей, что есть случай писать к вам, мне становится страшно и тяжело. Отвычка ли это или мои страшные потери? Да, вы меня отучили от речи с вами, вашей речи не раздалось и тогда, когда меня пытали, рвали на части…
Боже мой, что и что было — но я жив и совершенно один, нет больше близких людей, хотя я окружен людьми. Сердце мое, от природы готовое любить, заперлось. Иногда тяжело, хочется сказать горячее слово, кажется, и тому было бы хорошо, кому оно сказалось бы. Но поглядишь на человека, поглядишь, да и начнешь речь о газетных новостях.
Я никогда не был деятельнее. Внутри все изъязвлено… Я живу наруже. На нескладном, но сильном концерте я представляю собою русскую мысль. Бурями, волей и неволей меня прибило к самому средоточию, к самой вершине. Куда мы идем, куда выйдем — это всего менее знают те, которые ведут (иначе они бы не вели, а сидели бы в раздумье), — весьма вероятно, что мы все погибли, но ведь и враги наши погибли, — и на этом помириться, ей-богу, можно. Вы здешней жизни не знаете — т. е. вы ее знаете преображенной, книжной, ее грязь и пошлость вам знакома по фламандским картинам и по романам. Нет, надобно покопаться в этой грязи — надобно ее видеть па деле. Мы идем к такому разнузданию современного западного человека, о каком еще не грезилось, он явится, наконец, во всем блеске растленной натуры своей, во всем сифилитическом, алчном, завистливом и ограниченном значении своем. И заметьте, что середь этих пороков, гнусностей… в груди западного человека, рядом с низкими страстями — дикая отвага и непримиримая злоба или, лучше, зависть. Из-за денег — они могут подняться до героизма.
Страшная история, убившая Н<аташу>, раскрыла мне все преступное безобразие, бродящее не в вражьем стану, а в нашем. На моей душе еще лежит необходимость этой исповеди, и я ее сделаю. Две русские натуры --aux prises[97] с западным растлением. Она умерла, мученически выстрадавши ошибку; клевета продолжала бить по могиле, намеренная, обдуманная. Если б я не так стоял, как я стою, если б жизнь моя не была публична и признана, я был бы не только опозорен как тиран семейный, как человек, не хотевший драться, но как русский шпион (он напечатал намек и распространил его), но как человек, действующий из денег. У нас много грубого, скотского разврата — здесь разврат не груб, но он не остановится ни перед чем: обобрать свою партию, друга, донести, подделать письмо… нет, я вас уверяю, что у нас ничего подобного не встретишь. — De la Hodde обвиняется, что он шпион. De la Hodde пишет в журнале: «Разумеется, я служил префекту и ходил к моим друзьям так, как охотник ходит за куропатками», — и он спокойно ходит по улицам и встречается с прежними друзьями. — Нравственного отпора совсем нет или только в благородных негодованиях. Два раза люди центра движения хотели показать пример суда — оба раза они не сумели ничего сделать. Оба раза вместо гибели преступника (другой случай De la Года) — они его-то и спасли. И зачем я надеялся на них… разумеется, я слишком надеялся. — Друзья, на это до поры до времени, до полной исповеди я имею сказать одно: я поступил честно и чисто, я решительно ни в чем не могу себя упрекнуть — верьте пока мне на слово. — Вся моя вина состояла в том, что я слишком откровенно верил в новое общество. Я хотел миру показать, как следует поступать человеку, проповедывающему наши принципы, и, главное, хотел доставить торжество женщине, которой искупление было остановлено ложным положением женщины вообще, которой высокое раскаяние раздалось бы казнию злодею. — Смерть перешла дорогу.
Завтрашний день в 9 часов утра, вследствие начальнических распоряжений вашего превосходительства, я по чугунке отправляюсь в Фокстон, в половине второго буду на море и обедаю в Фокстоне с Мих<аилом> Сем<еновичем>. — Благодарю и вас за него.
Получили ли вы посылочку?
Получили польскую цидулку в прошлом письме?
Я посылаю еще насчет ради Энгел<ьсона> (только вы дайте от себя)[98].
Здесь мне бы только Мих<аила> Сем<еновича> скрыть от Голов<ина>, а остальное сполагоря.
Смерть хочется его видеть.
Ну, а Рейхелю поклон, детям тоже от детей тоже.
Провел я два дни с Мих<аилом Семеновичем>. Пусть он расскажет трагедию, окончившую мою жизнь. Мне сначала было очень хорошо от его приезда — а теперь заволокло опять. Да, мы если не расходимся — то разводимся обстоятельствами дальше и дальше…
Одно обвинение было мне не то что обидно, а прискорбно, — обвинение в том, что я оттого храбрюсь, что ушел далеко. Но это дело вашего сердца знать, так ли это или нет. Здесь меня не обвиняли в том, что отлыниваю, здесь я делил непогоду и солнце. Да и дело совсем не во мне. Я на вашем месте радовался бы, что хоть кому-нибудь удалось вырваться с языком.
Я слушаю, слушаю рассказы … и больше, все больше туман. Ночь, ночь; приходит на мысль даже в Америку съездить.
Одно завещал бы я вам — детей. Я верю в Россию и люблю ее, я не хочу, чтоб они были иностранцами. После моей смерти дорога им раскроется, — примите их и ведите в память былого. Я хочу, чтоб они воротились… берегите Сашу, он вырос в среде воли.
Целую от чистой души много и очень много вас.
Прощайте.
Не странно ли: сегодня 26 августа — день горьких воспоминаний, Соколово, Покровское. И — по другую сторону я провожаю М<ихаила> С<еменовича>.
Cher Linton,
Je ne sais comment commencer ma lettre — mais vous m’absoudrez amicalement après quelques causes atténuantes. J’ai été à Folkstone et outre cela un de mes amis de la Russie était ici pour me voir: j’ai été tellement absorbé, que j’avais oublié jusqu'à aujourd’hui de vous répondre.
Je vous envoie un article (et si je peux trouver je vous enverrai le second). Ces articles ne sont pas de moi, je partage le sentiment et non l’expo.
Ruge a inséré une lettre pour Bak de sa part. Marx s’y est mêlé aussi. Golovine en fera une histoire sans iin. Mais le grand fait --nous l’avons défen et nous nous sommes nommés, tandis que l’accusateur est resté masqué.
Adieu. Portez-vous bien. Cette lettre ne partira que demain matin.
Перевод
Дорогой Линтон,
не знаю как начать письмо, новы дружески простите меня, узнав несколько смягчающих вину обстоятельств. Я ездил в Фолькстон и кроме того здесь побывал один из моих друзей из России, приехавший повидать меня; я был так поглощен всем этим, что до сегодняшнего дня забывал вам ответить.
Посылаю вам одну статью (а если найду, то вышлю и вторую). Статьи не мои, я разделяю выраженные в них чувства, но не изложение.
Руге напечатал от своего имени письмо в защиту Бакунина. Маркс тоже вмешался в это дело. Головин превратит это в нечто бесконечное. Но важно то, что мы его защитили и мы себя назвали, тогда как обвинитель не сбросил маски.
Прощайте. Будьте здоровы. Это письмо уйдет только завтра утром.
А. Герцен.
Зачем я сегодня пишу — не знаю. И ничего не напишу, а так будто легче будет. Мих<аила> Семеновича > проводил — и как пошел один по Лондон Бридж, так стало сиротливо, страшно — и отчего это 26 августа?
Мне кажется, я в лице его простился с Русью. Мы разошлись или развелись обстоятельствами так, что друг друга не достанешь и голос становится непонятен.
Много пользы сделал мне Мих<аил> Сем<енович>, все правды лучше лжей, чего бы ни стоили. — Симпатия может и будет в будущем поколении. А сердечная связь с настоящим.
Уж не в самом ли деле в Америку уехать…
Да, мир несвободный беспощадно пытает осмеливающегося стать свободно… я на пять лет старше с 3 сентября, но все еще бродит. Уехал М<ихаил Семенович> в 10 Ґ утра на Булонь. Мы как-то ему неладно визировали пасс, уж не случилось ли чего?
Прощайте.
Детям накупил игрушек.
Ad.
Середа.
Пришлите с Чернецким, если есть что. Тата просит какую-то игрушку, кухню, что ли.
Je commence à mon tour à m’inquiéter de votre silence et je présume que vous êtes mécontente de moi. J’ai été complètement absorbé par la visite d’un des hyperboréens. Jusqu'à présent la multitude des choses que j’ai entendues tourbillone dans ma tête et la fait tourner. J’aurais beaucoup à vous raconter. Hier le monsieur est parti, hier c'était aussi le jour de nom de Tata, jour extrêmement triste pour moi par des souvenirs qui s’y attachent… et je me sentais encore une fois si seul, si seul…
Quand rentrez-vous? Notre visite dépendra maintenant du temps, mais il est temps pour vous de retourner. N’avez-vous pas
assez der Einsamkeit et de la mer. Elle est loin d'être belle et bleue comme la Méditerranée, je l’ai vue à Folkstone.
Adieu, je ne vous écris que pour expliquer mon silence et provoquer une réponse. Je vous serre la main.
Les enfants sont bien.
A. H.
Перевод
Меня начинает в свою очередь беспокоить ваше молчание, и я предполагаю, что вы недовольны мною. Я был совершенно поглощен визитом одного из гиперборейцев. До сих пор множество вещей, услышанных мною, вихрем вертится в моей голове и вызывает головокружение. Я много рассказал бы вам. Вчера господин этот уехал, вчера же были именины Таты, день чрезвычайно грустный для меня по связанным с ним воспоминаниям… и я чувствовал себя снова таким одиноким, таким одиноким…
Когда вы вернетесь? Наше посещение будет зависеть теперь от погоды, однако время уж и вам возвратиться. Разве вам не достаточно der Einsamkeit[99] и моря? Оно далеко не такое красивое и синее, как Средиземное, я видел его в Фолькстоне.
Прощайте, я пишу вам лишь для того, чтоб объяснить свое молчание и вызвать на ответ. Жму вам руку.
Дети здоровы.
Посылаю вам обратно письмо к Мих<аилу> Сем<еновичу> и жду с нетерпением вести о его приезде. Беспокоюсь я только потому, что он языка не знает. Мне, да и русскому священ<нику>, который видел его пасс, не пришло в голову, что он в Париже-то не был визирован в префектуре (чего достаточно было бы за глаза). Это я открыл вчера утром. Ну, Мих<аил> <Семенович> не хотел ждать за этим 24 часа, вот я и побаиваюсь. Да если он не приехал, так вы просто-напросто отправляйте
Энг<ельсона> в Булонь. Провожатый его хорош — но все же не уладит дела.
Почему вы думаете, что вещи, писанные мною, относятся решительно и исключительно к нашим друзьям, — они всего более относятся к молодым людям. Взгляд Мих<аила> Сем<еновича>, часто исполненный отчаяния, есть взгляд наших друзей. Они вышли из деятельности. Я многое принял из того, что он говорил, но это болезненное сложа руки я не могу ни похвалить, ни принять. Они слишком близко видят подробности, или грубый гнет и глупая масса слишком на плечах — надобно же, хоть чтоб кто-нибудь не покидал оружия, особенно же (как сам М<ихаил Семенович> согласился потом), когда огромнейшие элементы будущего vorhanden[100].
Ну, а что же вы скажете об гоголев<ском> генерале и об помещике-обжоре? Я ночью один хохотал, как безумный, до боли в животе. — Остальное не того, но у наших друзей это сделалось религией. Мих<аил> Сем<енович> не позволяет очень критикаться. Вчера ночью прочел я комедию «Не в свои сани» — безмерно плоха. Мысль порядочная, а живое лицо только и есть что отец. Да и язык этот à la «Женитьба» надоел, как горькая редька.
Мало, очень мало движенья у нас, застой. Я многое жду от тург<еневского> романа.
Прощайте. Я пишу к вам опять. Это все оттого, что еще горячку порю.
Cher Saffi,
Golovine m’a prié de vous avertir qu’on attend avec impatience votre article sur Michel-Ange.
Vous avez été dans mon absence chez moi — je l’ai appris avec un véritable regret. J’ai appris beaucoup de choses très tristes extrêmement tristes pour moi.
Venez donc le plus vite possible.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Саффи,
Головин просил сообщить вам, что вашу статью о Микеланджело ждут с нетерпением.
Вы заходили ко мне в мое отсутствие — я услыхал об этом с истинным огорчением. Я узнал много печальных новостей… чрезвычайно печальных для меня. Приходите же как можно скорее.
А. Герцен.
Considérant votre permission,
Considérant l’urgence,
Considérant la nécessité,
Considérant le brouillard,
je vous envoie la feuille avec la prière de jeter un coup d'œil sur les fautes (quoique ce soit très peu chrétien) avant 10 heures du matin; j’enverrai la chercher.
A. H.
Dimanche, 11 sept 1853.
Перевод
Принимая во внимание ваше разрешение,
Принимая во внимание срочность,
Принимая во внимание необходимость,
Принимая во внимание туман,
я посылаю вам до 10 часов утра этот листок с просьбой взглянуть на ошибки (хоть это и не совсем по-христиански); я за ним пришлю.
А. Г.
Воскресенье, 11 сентября 1853.
Ваше письмо грустно. — Знаете ли причину? Вы настолько вжились в больную, но возбужденную среду нашу, что облако удушающей русской жизни, — захваченное с собой Мих<аилом>
Сем<еновичем>, — задавило в вас на миг все светлое. Вот что было со мной дни четыре еще после его отъезда. Сам Мих<аил> Сем<енович> — лучшее доказательство, что это не в самом деле так, нет — это атмосфера не России, а московских доктринеров, наших состарившихся друзей… вам больно, неловко. Ах, Марья Каспаровна, неужели вы можете одну минуту подумать, что мне не больно, не неловко. Но мой крест, который я несу с детства, — это безбоязненное принятие всякой истины. Многого и переносить не осталось после того, что потеряно, но нельзя не сознаться — наши друзья представляют несчастное, застрадавшееся, затомившееся, благородное поколение — но не свежую силу, не надежду, не детский звонкий привет будущему.
Я переписываю поэму Ог<арева>; давно ли вы ее перечитывали? Знаете ли вы, что это гениальное произведение? Вот наша Русь — родная, юная и сломанная, спустя рукава и подгулявши — но не понурая.
Как вы думаете, если напечатать эту поэму под моим именем (sous reserve[101], т. е. вручив письменную декларацию о причине покражи)? — Это головой выше всех публикаций моих.
Кстати. Здесь все в восхищенье от предисловия к 2 изд. «Dévelop des idées révoluti». Я вам пришлю, переведите М<ихаилу> С<еменовичу> сальянтное.
Чер<нецкий>, разумеется, все доставил, за что получил от меня сверх высочайшей благодарности фрак, жилет и невыразишки черного колера.
А здесь холера.
Прощайте.
Писали ли вы в Москву, что Марья Львов<на> в Калифорнии? Не будете ли опять писать, нашепните, что я жду и жду.
Вы знаете, где живет Убри? Пошлите-ка ему по экземпл<яру > моих штук.
Дети опоздали, а письма есть.
Видите ли вы, что я вас знаю, моя милая жирондистка, — да разве нас здесь судьба пощадила? А я — помилуйте, бит, бит, да жизнь-то осталась, и порыв, и прежнее. Ведь я говорю то, что они говорили, разве основа всей дружбы нашей не имен-
но то, что теперь отвергают. — Отвергают от устали, от любви к «щей горшок, да сам большой», к покою. — К тому у них предрассудок насчет бедности. Бедность знают только здесь. А вы совершенно со мною согласны, но для поучения меня притворяетесь, но я-то слишком вас знаю. Дай бог, чтоб двое мужчин таких нашлись, как вы, — и они бы что-нибудь да сделали.
Меня занимает мысль. Я печатаю теперь «Долг прежде всего» и разную дрянь… Заглавие «Перерванные рассказы». Это волюмчик не политический. — Позвольте, всемилосердо, вам посвятить — с двумя строчками? Или думаете, что это повредит вашим реляциям с Русью? Прощайте.
А в Америку поедем.
Посылаю предисловие — оно здесь делает фурор. A.
Я к вам давно не писал. Отчего? А бог знает отчего. Вы меня спрашивали как-то, а я забыл отвечать, насчет портфеля с портретами — у меня его нет и не было, он должен быть у вас. Поищите. Второе — об мантилье, оставьте ее пока так — все эти вещи хотелось бы мне сохранить. Их так мало.
Ну, а посвященье вам все-таки сделаю; это вы как новость пишете, что у вас есть уголок в моем сердце… эдаких новостей много, знаете ли вы, что меня зовут Александром, что я прежде жил в Москве… etc., etc.
Я зол и устал. Ну, подлинно как Чаадаев говорил на Басманной: «Слава не даром достается». Вот третья неделя как Головин снова запутал меня в свои журнальные перебранки. «Morn Advertiser» печатает всякий день, да уж просто по имени называет и делает такие скотские вопросы, аГолов<ин> — скотские ответы. Я с ним почти поссорился. — Это так скучно, так скучно, тоже своего рода крест.
Получил от Каппа и от Голынского оттиски из Нью-Йорка. Пожалуй, поедемте и туда. А покаместь я хочу уехать хоть в Эдинбург или Дублин — от друзей. Я отдамся Ник<олаю> Павл<овичу> и пойду в Петропав<ловскую> крепость навеки, наконец, — от них. Это будет самое забавное бегство.
Но вот одного из друзей английское правительство уничтожило — Гаук вчера получил место начальника экспедиции и 2500 ливров. Итак, через полтора месяца он плывет, в Австралии — его съедят дикие.
Что Мих<аил> Сем<енович>? Нет ли чего из России, зовите Ог<арева>. Я дописал его поэму, ну просто упадешь, так хорошо.
В Америке в «Revue» немецком переведены Тургенева рассказы охот<ника>. Меня тоже там с симпатией читают. Русь занимает всех — кроме наших москвичей.
Припадаю к стопам вашим.
У Таты на руках чесотка. Откуда? Не могу понять.
Прощайте. Голова как-то нечеловечески болит. У Таты русский учитель нашелся.
Что же вы — на новой квартере или на старой? Свежего русского ожидаю. К Мар<ье> Фед<оровне> письмецо на обороте, так как оно едет с Мих<аилом> Сем<еновичем>, то и я, грешный, приписал.
Итак, война. Здесь митинги против Ник<олая> Сем<еновича>. Что-то начинает походить на серьезное дело.
Мих<аил> Сем<енович> именно должен своим знакомым раздавать, говоря, «ведь эдакая мерзость, жаль, что печатает». А они из любопытства и прочтут.
Волюмчик, вам посвящен<ный>, печатается, но ближе двух месяцев не будет готов, прямо вам к Новому году. А я нашел, что вы уже en contrevention[102] против русского правит<ельства>, и нашел это в английском тексте, гласит он так: «Art. 28. A female of the Grew Russ religion cannot be married to a person of another relig who is not a Russian subject, without the consent of the Emperor»[103].
Ну, а ведь я думаю, что вас по французской совести не занимает нисколько то, что английский капитан Мак-Клур объехал у полюса Америку, — понимаете ли, что теперь можно Северным морем из Атлантического океана ездить в Берингов пролив и в Тихий океан. Эта новость, как все английские, неказиста, а забориста.
Засим прощайте.
Я пуст и глуп сегодня.
И я жму вашу руку, молча, но горячо. Поцелуйте всех ваших.
Cher et vénérable ami,
J’ai été très heureux de recevoir votre bonne lettre du 13 sept[embre] d’autant plus qu’il me semblait que ma dernière lettre, écrite de Lucerne, vous a paru étrange — elle l'était en effet.
Ecrasé par une série de malheurs surhumains, je ne me rendais pas tout à fait compte de ce que je faisais alors. Entouré de cercueils, trahi, calomnié, j’ai suivi mon instinct. J’ai voulu porter devant notre tribunal à nous, ma propre douleur. J’ai voulu démasquer toute la lâcheté, toute la perfidie d’un scélérat, j’ai voulu son anéantissement moral.
Je n’ai réussi qu'à demi. Mes amis m’ont noblement soutenu par leur sympathie, mais ils sont trop faibles encore pour défendre les siens,
La foi dans la possibilité d’une pareille justice — a été ma dernière illusion. Plein encore de mon idée fixe, j’ai pris la liberté de vous écrire l’année passée ma dernière lettre. J’ai cru voir une certaine indécision dans votre réponse. — Mon Dieu, vous en aviez tout le droit, vous m’avez si peu connu comme caractère. Pourtant j’ai cru nécessaire de me taire pour quelque temps, votre dernière lettre rompt mon silence.
Il ne me reste au monde que mes enfants et le travail. J’ai beaucoup travaillé cette année. J’ai organisé à mes propres frais une imprimerie russe, complète et qui fonctionne très bien. Depuis les matrices et les types, jusqu’au prote ou compositeur — tout était difficile à avoir. J’ai réuni cette imprimerie avec celle de la Centralisation Polonaise en signe d’alliance et entente complète entre la Pologne révolut[ionnaire] et nous autres.
J’ai ensuite écrit et publié deux brochures russes, nous imprimons maintenant un volume entier. C’est pour la première fois qu’il y a une imprimerie russe libre et indépendante. Je vous enverrai quelques échantillons.
On est bien à Londres. J’ai appris à comprendre l’Angleterre et en général la race anglo-saxonne, la race des faits, de la poésie pratique, de la liberté à jeun. Si j’osais le dire, je crois qu’un séjour d’une année ici aurait de beaucoup modifié votre opinion sur le peuple.
Nous entrons dans une nouvelle phase — les partis pâlissent, s'évanouissent, tout cela devient du passé. Hommes, idées, théories, drapeaux, desiderata --tout est usé et rien n’entrera dans le premier acte, de ce qui agissait dans le prologue.
De grâce veuillez m’excuser devant M. Préault, vous ne connaissez pas notre existence vagabonde, passant d’un pays dans un autre, laissant partout la moitié des livres, effets, etc. Je ferai mon possible pour trouver le dessin de M. Préault en Suisse (quoique je n’aie nullement abandonné l’idée d'ériger un monument, mais cloué maintenant à l’Angleterre il en faut différer l’exécution).
Je vous envoie la traduction d’un petit article en réponse aux Polonais — que j’ai fait et quelques détails sur la pensée de l’imprimerie reproduits d’un journal anglais.
Il y a une seconde édition de ma brochure sur la Russie, je vous l’enverrai aussi, en attendant recevez mes amitiés très sincères.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой и глубокоуважаемый друг,
я был счастлив получить ваше любезное письмо от 13 сентября, тем более что, как я полагал, мое последнее письмо из Люцерна могло показаться вам странным; оно действительно было таким.
Подавленный целым рядом нечеловеческих несчастий, я не вполне отдавал себе тогда отчет в том, что делаю. Окруженный гробами, преданный, оклеветанный, я следовал своему инстинкту. Я хотел вынести на наш общий суд свое личное горе. Я хотел разоблачить всю низость, все вероломство негодяя, я жаждал его морального уничтожения.
Это мне удалось только наполовину. Друзья благородно поддержали меня своим участием, но они еще слишком слабы, чтобы защитить кого-либо из своих!
Вера в возможность подобной справедливости была моей последней иллюзией. Находясь еще во власти своей навязчивой мысли, я позволил себе в прошлом году написать вам свое последнее письмо. В вашем ответе мне послышалась какая-то нерешительность. Право же, у вас были для этого все основания:
вам так мало знаком мой характер. Однако я счел необходимым на некоторое время замолкнуть. Ваше последнее письмо кладет конец моему молчанию.
У меня остались в жизни только мои дети и работа. Я много трудился в этом году. Я основал на собственные средства русскую типографию, полностью оборудованную и очень хорошо действующую. Начиная от матриц и шрифтов и кончая фактором и наборщиком — все это трудно было достать. Я объединил эту типографию с типографией польской Централизации в знак союза и полного единения между революционной Польшей и нами.
Затем я написал и издал две русские брошюры; сейчас мы печатаем целый том. Впервые создана свободная и независимая русская типография. Я вышлю вам несколько образцов ее изданий.
В Лондоне жить хорошо. Я научился понимать Англию и вообще англосаксонскую расу — расу деловую, практической поэзии и свободы «натощак». Позволю себе заметить: я полагаю, что пребывание здесь в течение года во многом изменило бы ваше мнение об этом народе.
Мы вступаем в новую фазу — партии бледнеют, распадаются, все это уходит в прошлое. Люди, идеи, теории, знамена, пожелания — все износилось, и в первый акт не войдет ничего из того, что действовало в прологе.
Ради бога, извинитесь за меня перед г. Прео; вы не представляете себе нашего бродячего существования. Мы кочуем из страны в страну, оставляя всюду половину книг, вещей и т. д. Я сделаю все возможное, чтобы отыскать в Швейцарии рисунок г. Прео (хотя я вовсе не оставил мысли поставить памятник, но, прикованный теперь в Англии, принужден отложить ее осуществление).
Посылаю вам перевод небольшой статьи, написанной мною в ответ полякам, и некоторые подробности об идее этой типографии, извлеченные из одной английской газеты.
Вышло второе издание моей брошюры о России, я вам ее также вышлю, а пока примите уверения в моей искренней дружбе.
А. Герцен.
Новость, сообщенная вами, очень важна для меня — если только это не выдумка Львицкого. Пусть хоть кто-нибудь из наших будет не в вечном аду всякого рода несчастий. Вас я ис-
ключаю, ваша жизнь сложилась ясно и благородно. Может, они приедут, мне очень хотелось бы, чтоб вы сблизились… очень. Там что ни говори, а у меня, кроме Ог<арева> и вас, деятельно близких и возможных никого нет. Как же вам не быть между собою истинно связанными?
После отъезда Гаука я хочу пересоздать всю жизнь. Во-первых, хочу я испытать и взять к нам Mselle Meysenbug. Она необыкновенно умна и очень образованна, мы с ней говорили, это опыт, — для Таты Марихен уже бедна, но Mg может заниматься долею и с Сашей. (Она пребезобразная собой и 36 лет.)
Я вам не писал еще ничего о письме Мих<аила> Сем<еновича>. — Я не думаю, чтоб вы делили его взгляд, — это благородная, теплая, но надломленная рабством натура. Для него еще и речь свободная — кажется дерзостью. Положим, что человек и ошибается — но где же преступление? Непривычка к свободной речи — увеличивает в их глазах опасность.
Жаль, если эти мнения могли иметь влияние на вас, это мнения византийские, du découragement, de l’abattement[104].
Видите ли вы ясно перед глазами, что страшное столкновение Руси с неметчиной неминуемо? Положим, что и на этот раз армии разойдутся, — это ведь на год. Англия готовится, с ней шутить нельзя. У англичан какая-то поэтическая фантазия в этих делах, и здесь в правительстве поговаривают не о спасении Турции — а о новом славяно-греческом государстве, свободном — разумеется, под английским влиянием. — Что вы думаете, такого ореха Ник<олаю>Сем<еновичу>не раскусить. — А нам все сложа руки сидеть и (я упрекал в глаза Мих<аила> Сем<еновича>) защищать Гоголя перед Дубельтом, как будто это не значит обвинять его перед нами.
Если б у меня было теперь два, три сотрудника — я удесятерил бы пропаганду, теперь самое время русской речи. Мне ужасно мешает Головин, да и все остальные никуда не годятся.
А раскается еще Энгельсон в том, что так теряет время.
Прощайте.
Саз<онов>, которому я писал, что не хочу с ним иметь никаких сношений, — опять просив денег. Каков лоб!
A propos, а что же Мельгунов и наши капиталы?
И что портфель с портрет<амии>?
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша!
Оленька тебе напишет. Брат Марии Зенькович вчера поехал в Париж. Я забыла тебе написать, что у меня есть русский учитель. Папа сказал, что он хорошо учит.
98. M. К. РЕЙХЕЛЬ
25 (13) октября. 1853 г. Лондон.А русского учителя нашли в Воборнском переулке, у приходского с.-панкрасьевского священника в доме коморку нанимает, и зовут его больше Савич, по имени Иван, а по батюшке Иваныч, и летами он не стар, да и не молод, и умом не глуп, да и не Соллогуб. И служил он в лейб-гвардии в Павловском полку офицером — и эмигрировал от страху. Ну вот вам все подробности. Душился он прежде пачулями, так я его убедительно просил заменить апельсинным соком или донником. Согласился.
На днях переезжает Мейзенбуг. Тату она очень любит. Весь вопрос — имеет ли талант и терпение учить. А образования удивительного — мало мужчин так образованных. Она дочь немецкого аристократа, и брат ее послом. Она давно уже покинула родных и из Берлина была выслана полицией. По-английски говорит как англичанка и вообще женщина свободная. Мы с ней толковали долго — и она переезжает в виде опыта. А Ог<арева> я все жду, и в самом деле это кажется мое единственное желание — личное.
Пишете вы в прошлом письме о крови… это все Мих<аил> Сем<енович> вам натолковал. Вот Ник<олай> Сем<енович> теперь польет кровь, за что погибнут люди? В нашей пропаганде ничего нет вредного для здоровья — иной раз может случиться беда. Ну, а с Грановским случилась холера. Как вы рассудили бы, что лучше: погибнуть от холеры или быть послану в Вятку? Оставайтесь вы тем, что вы есть — vous êtes le seul homme énergique, parmi ces bonnes femmes du sexe masculin[105].
Если интересно, то прочтите приложенное письмо.
Иметь деньги почти такое же проклятие, как не иметь их. Меня теребят со всех сторон, и вот еще письмо Мельгунова. Мне больно отказать ему — но я решительно откажу и прошу вас передать ему это.
Вы знаете, в каком веке мы живем, и знаете, что детям еще не лучше будет — я дал себе обет сохранить им капитал. Я сделал исключение именно для Мел<ьгунова> и 14 000 взял
из капитала. Он желает столько Же, гоЁоря, что если их не получит, то и те пропадут. Другими словами, мне следовало тогда еще отказать, а теперь я предпочитаю дольше не получать 14 000, нежели 28. Зачем Мельг<унов> не ехал до сих пор, зачем он не пишет письмо за письмом послу, что у него нет денег? Ему дадут из его захваченных на проезд. Ехать необходимо. Если его и пошлют на год в Вятку, все же лучше, нежели здесь бедствовать. И эти московские храбрые друзья не могут найти случая передать весть.
Я вообще решительно всем объявляю, что не могу ссужать никакими суммами свыше 1000 фр. Мне никто не плотит, никогда.
Пусть он велит на себя в посольство просьбу подать. Пусть напишет просто-напросто графу Орлову и даст слово воротиться после присылки денег на дорогу.
Наконец, зачем его жена не едет распоряжаться?
У меня болит смертельно голова.
Вы, пожалуйста, распишите все это покрасноречивее. И досадно, и больно, — да, видно, несмотря ни на что, надобно идти своей дорогой… если хочешь дойти до чего-нибудь.
Прибавлять нечего, письмо не пошло оттого, что было воскресенье.
Я Шомбургу, пожалуй, напишу рекомендацию или, как здесь говорят, référence — но сомневаюсь, чтоб Ротш<ильд> дал. Это может Рейхель узнать.
Беру из остальных траурных листов, чтоб написать вам несколько слов в этот день.
Я перечитал некоторые письма… время и эгоизм все лечат. Но жизнь моя глупа, неустроенна, а уж и не предвидится, чем поправить, как изменить.
Я был болен с воскресенья, и всего хуже то, что сам виноват, я в начале осени надел фланель, а неделю тому назад снял ее. И простудился, уж думал, не холера ли, и такая слабость сделалась, однако лауданум и ипекакуана справили дело. А, лежа ночью больной, я думал: умри я — ведь опять, кроме вас, никого. Детей к вам — а потом их в Россию, как вы лучше
придумаете. ЗРейхель боялся опеки с другими, ну где же эти другие? Это была учтивость… alles ist wahr[106], и остается Фогт как швейцарец и душеприказчик и Рейхель как опекун.
Говорил я уж об этом и с М. Мейзенбуг (она переезжает в субботу) — насколько я ее знаю, она очень хороша, и мне хотелось бы для Таты, чтоб она осталась с ней, в случае т. е. кондрашки — так вы и это припомните.
Ждал было от вас письмо, вы меня так избаловали, хоть брось.
Прощайте. Повести печатаются. Посвящение «Марии Р.» — вот и не компрометантно: Р. — Ртищева, Ротчева, Ротшильд. Написал я к имени несколько строк. Мих<аил> Сем<енович> опять скажет: «Слова, слова». Да — слова, но мне хотелось сказать вам публично эти слова, потому что они у меня глубоко в сердце… Всё слова — и ложь слово, и правда слово. «Дело в том» (как говорит сам Мих<аил> Сем<енович>), что мы стали говорить на разных наречиях. Чем и чем вы не были для меня, тем приходится быть — переводчиком между москвичами и мной.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша.
Вот опять пришел этот день, который прежде был день нашего общего веселия, а теперь день горя. Жаль, очень жаль, что Ольга пе знала Мамашу, и жаль, что Тата была так молода, когда судьба нам Мамашу отняла. Никто их не может так воспитать, как она могла.
Я рад за тебя, что Рейхель приехал, ты, вероятно, очень скучала без него. Что тезка? Говорит? Когда праздновается женитьба Морица с Меме?
Целую Рейхеля, тебя и твоих детей.
101. Ж. МИШЛЕ
9 ноября (28 октября) 1853 г. Лондон.Mon vénérable ami,
Je viens de recevoir votre billet; vous me comblez d’amitiés — je ne sais comment vous remercier. Le petit article «Alliance…» a été une réponse russe à une adresse faite par les démocrates polonais, l’initiative leur appartient, le sentiment de gratitude à nous autres.
Disposez de la notice sur Bakounine et sur Pétrachevsky comme vous le désirez. Il (Bak) n’est pas à Schlusselbourg,
il est dans les casemates de la forteresse de S. Pétersb[ourg]. On dit qu’on ne le maltraite pas et qu’on ne l’a pas torturé. Où est-ce que cela sera imprimé, écrivez-moi de grâce.
Je publie maintenant la troisième brochure russe: une série de nouvelles. On imprime quelques échantillons dans une traduction allemande. Je pourrais envoyer quelque chose pour un feuilleton franèais… mais je doute si l’admission en sera possible. Votre tout dévoué,
J'écrirai aujourd’hui encore par rapport au dessin. Ribeyrolles est à Jersey.
Перевод
Мой глубокоуважаемый друг, только что получил вашу записку; вы обласкали меня. Не знаю, как вас благодарить. Небольшая статья «Alliance…» была русским ответом на обращение польских демократов. Инициатива принадлежит им, выражение благодарности — нам.
Располагайте заметками о Бакунине и Петрашевском по вашему усмотрению. Он (Бак<унин>) не в Шлиссельбурге, а в казематах санкт-нетербургской крепости. Говорят, что с ним обходятся не плохо и что его не пытали.
Где это будет напечатано? Напишите мне, сделайте милость.
Сейчас я издаю третью русскую брошюру — сборник рассказов. Несколько образцов ее печатаются в немецком переводе. Я мог бы выслать что-нибудь по-французски для фельетона… но сомневаюсь, разрешат ли его напечатать.
Всецело вам преданный
А. Герцен.
Относительно рисунка я напишу сегодня снова. Рибейроль на Джерси.
Так я вот что сделаю, чтоб было и по-вашему и по-моему… и вовсе без всяких гневов… я написал было несколько строк серьезно-грустных, я их заменю несколько легкими строками, в которых скажу то же, — но пришлю вам уже напечатанные. —
Что напечатано станком, Того не скроешь под потолком (новая пословица) — так уж вы критикуйте как хотите потом.
А опять-таки странная моя судьба. Литературная оценка моих трудов идет в такой crescendo — на Западе, и так мало оценена в России или, лучше, в Москве, или, лучше, в нашем кругу. Я получил вчера от Мишле просто панегирик, а сегодня от главного редактора «The. Leader» --дифирамб. Три переводчика предложили перевести на немец<кий> второе изд. «Des idées révol», на англ<ийский> переводит сам Linton.
Вы простите, что я расхвастался, да ведь меня серьезно удивляет мнение, выраж<енное> Мих<аилом> Сем<еновичем> и нашими. Вчера приходит один поляк и показывает письмо из Константинополя, там получены были пачки «Юрьева дня», вот тамошние рефугиарии взяли да и послали за Дунай, и не нарадуются.
«Кто виноват?» — «Кто прав?» У вас картина памятника Прео, Мишле пишет, что она ему очень нужна, что он хочет что-то подобное делать, не можете ли послать — Rue Madame, 26. — Préault. Что это уж и в Дюссельдорф и Гиллер? Да сидите себе на месте, пока бог грехам терпит. А Гартман что за Цартфрау мутит? Коли ехать — сюда или в Нью-Йорк, а не в Неметчину. Жить здесь становится особенно приятно нашему брату. Вчера вечером иду я по Regent’s Street, так — mir nichts, dir nichts[107] --вдруг четыре англич<анина>, хорошо одетые, закричали: «A Russian, a Russian!»[108] Я остановился взбешенный дотла, и сказал: «Yes, I am a Russian»[109] и поднял кулак, они — хохотать и удрали. — Может ли в мире быть что-либо смешнее, как если меня исколотят здесь на улице в пользу Турецкой войны? Уж не лучше ли пусть побьют Головина. Как вы думаете?
А вот и просьба. Mselle Meys у нас, я ею через край доволен, но Марихен что-то во мне сомневается, думает, что она не нужна (она, во-первых, для Оли необходима, во-вторых, для хозяйства), вы черкните ей или, еще лучше, поговорите с родительницей ее — и скажите, что я ею доволен и вам-де так отписывал.
А Рейхелю дружеский поклон. Сегодня дают на театре «Пожар Москвы».
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша! Очень давно я тебе не писала, но я теперь буду тебе больше писать. Скажи Маврушке, что я ему тоже сюрприз сделаю, но я ему не скажу что.
Скажи Меме, что я ее напишу, но теперь я ей только напишу: «Liebe Meme, ich küsse dich»[110]. Майзебук живет здесь в ном доме. Nun adieu, Mascha[111]. Я küsse тебя und всех.
Папа мне дал медальончик и Оленьке.
Très cher Saffî,
Est-il possible, probable, acceptable qu’il n’y ait pas de cause de ce retard scélérat que j’ai apporté à vous répondre? La cause en est prosaïque, j’ai égaré dans les papiers votre lettre --bonne, amicale, excellente, pour laquelle je vous serre la main — et je n’avais pas votre adresse. Mais qui connaît Golovine, connaît tout — il m’a sauvé.
Dieu des dieux, que cette aimable cité d’Oxford doit être ennuyeuse… au fond que nous fait le moyen âge des hommes et des edifices. Moins d’hommes, moins d’hommes autour de vous — si vous ne voulez pas les haïr tous. Mais de temps à autre il iaut venir chauler l’amitié --il faut venir chez nous et nous vous régalerons d’Orsini… ou du Laffitte de Wellington… comme il vous plaira.
Nous vivons tout doucement. Haug est allé — en Australie pensez-vous? oh non --demeurer de l’autre côté d’Euston Sq. Sa place est occupée par Mselle Meysenbug --qui vous salue beaucoup. C’est un veritable bonheur pour les enfants.
La question de l’Orient est tellement à la mode que je n’en dirai pas un mot par coquetterie. Mais il y a quelque chose de très grave dans tout ce qui se passe là — beaucoup plus grave que n’en rêve Campanella, que n’en médite Mazzoleni et même Barberini qui est allé à Constantinople.
A propos, maintenant l'émigration italienne n’a rien à désirer, elle est tout à fait au niveau de la franèaise, il vous manquait un Felix et bien si vous n’en avez pas de F<élix> Pyat — vous avez Felice Orsini.
Voilà l'égalité et l'équilibre consommés.
J’imprime une petite chose assez jolie — je tâcherai de vous envoyer un (c’est dans une gazette franèaise).
Vous m’avez promis de prendre des renseignements sur les étudiants russes à Oxford — faites cela. Proposez-leur mes brochures russes.
Demain Mazzini viendra dîner chez moi. — Adieu, cher ami, pensez à l’histoire italienne, mais aussi quelquelois à vos amis.
Дражайший Саффи, возможно ли, вероятно ли, допустимо ли, чтобы я без всякой причины столь злодейски опоздал ответить на ваше письмо? Причина самая прозаическая: я затерял среди бумаг ваше письмо — доброе, дружеское, превосходное, за которое крепко жму вам руку, — и у меня не было вашего адреса. Но кто знает Головина, знает все: он меня выручил.
Всемогущий бояад, какой, должно быть, скучный этот милый городок Оксфорд… что нам за дело, в сущности, до средневековых людей и зданий. Поменьше людей, как можно меньше людей вокруг вас, если вы не хотите их всех возненавидеть. Однако время от времени необходимо подогревать дружеские чувства — надо приехать к нам, и мы угостим вас Орсини… или лафитом Веллингтона… как вам будет угодно.
Мы живем потихоньку. Гауг переехал — вы думаете в Австралию? — о нет: на другую сторону Euston Sq. Его место занято м-ль Мейзенбуг, которая вам очень кланяется. Это истинное счастье для детей.
Восточный вопрос до такой степени в моде, что я из кокетства не скажу о нем ни слова. Но в том, что там происходит, есть нечто очень серьезное — гораздо серьезней мечтаний о том Кампанеллы, размышлений Маццолени и даже Барберини, который уехал в Константинополь.
Кстати, теперь итальянской эмиграции уже нечего желать, она вполне на уровне французской; вам недоставало только Феликса — ну что же, за неимением Ф<еликса> Пиа — у вас есть Феличе Орсини.
Вот и восстановлены равенство и равновесие.
Я печатаю довольно славную вещицу, — постараюсь послать вам (это в одной французской газете).
Вы обещали мне навести справки о русских студентах в Оксфорде — сделайте это. Предложите им мои русские брошюры.
Завтра Маццини приедет ко мне обедать. — Прощайте, дорогой друг, думайте об итальянской истории, но вспоминайте иногда и о ваших друзьях.
104. M. К. РЕЙХЁЛЬ
18 (6) ноября 1853 г. Лондон.Жду с радостью Б<одиско> — вероятно, он уехал после приезда Мих<аила> Сем<еновича>, стало, была полная возможность с ним прислать Пушкина и пр. Нет, Марья Каспаровна, это не живые люди, а люди любящие, хорошие, но — умершие для всякой деятельности. И вот все их теории, посмотрите, как Омер паша бьет дурака генерала Горчакова — не умели ничего приготовить, — если б Англия немного поблагороднее была, Ник<олаю> Павл<овичу> пришлось бы пулю в лоб себе посадить… Ну что ж в таком случае наши делать будут?.. а поляки знают что. Что прислать? Да разве портфель с портретами, это хорошо. Да благомилосердо попросите Рейхеля передать записку Франку — и ответ отобрать.
Если можете, то прочтите статейку в «La Nation» от 15, это писали поляки, но много переврано. А вот Фор послал одну штучку в «Прессу» — хорошую, да не знаю, напечатают ли.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша! Скажи Маврушке, что я его благодарю за картинку, которукфн Miid прислал. Мейзенбук больна уже три дни. У нас есть Флара, а не Мариана. <О>на говорит только по-немецки и по-англичанки. Папа дал мне две книги: Ла петит Фадет и Ла Map о диабел. Нун adieu милая Маша. Я küss you.
105. М. К. РЕЙХЕЛЬ
26 (14) ноября 1853 г. Лондон.Кутерьму с именинами наделал Саша, а вы и поверили. Au reste[114], я отказываюсь от всех празднований. Пусть дети тешатся, для меня будни.
Б<одиско> бывает ежедневно. Его очень сконфузил туман, как говорит: «Это ничего не видать».
Видели ли вы в «Illustration» за неделю — было представлено ~амое то место на Иерских островах, где было несчастие, и почти годовщину, меня поразила эта случайность.
У нас все тихо. Во вторник я говорю на митинге, первый раз, не знаю, удастся ли.
Кланяюсь много Рейхелю, а Мель<гунов>, говорят, на Вятку.
Прощайте.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша!
Папа подарил Оле куклу, а Марихен сервис из жесть, Саша собачку, Майзенбук кухню, а я стульчик, столчик etc.
Сегодня утром был туман.
Ну, adieu Меме.
Ich целую très you[115].
Давно я не писал вам, что делать? — суеты и шум; а тут и Оля и Тата три дня лежали в лихорадке — теперь совсем почти на ногах, это простуда — я думал, не корь ли, однако нет.
Митинг был блестящий. Речь моя крепко понравилась, она была зла, ядовита и забориста. Сегодня ее публикует «Лидер», но я думаю, вы по-английски не того, а потому я вырежу ее из французс<кого> журнала и пришлю (не всю, а то там есть и об вашем Ник<олае> Семен<овиче>). — Я хотел вам сегодня послать вырезки из «Herald» и «Daily News», да скотина горничная их выбросила. Впрочем, это только для того, чтоб вы видели в скобках: (hear, hear) и (Cheers, Cheers!)[116], что значит шумели ладно. В конце я сказал: «Позвольте мне повторить мой крик по-русски» и громко прокричал: «Да здравс<твует> независимая Польша и вольная Русь!» Это с сотворения мира в первый раз, что русское слово раздалось в революционном деле.
Бод<иско> уехал. Он далеко не так черно смотрит, как Мих<аил> Сем<енович>, и понял хоть эту простую вещь, что для России (из благопристойности) необходим человек, который бы защищал ее. Я первым условием митинга поставил, чтоб ни малейшей обиды не было русскому народу.
Помните в «Горе от ума» Репетилов говорит на вопрос, что он делает в клубе: «Шумим, братец, шумим!» Засим и прощайте.
Целую ваших. — Что же и ваш Сашка с нами заодно именины справляет?
Il у a un peu de reproches, cher Linton, dans votre lettre — je ne l’ai pas mérité. Avant le Meeting Piggott m’a demandé mon discours, je lui ai envoyé deux jours après, — et un jour avant d’avoir reèu votre lettre. Il me pria de passer à la rédaction et corriger — j’ai perdu le temps et voilà toute la cause, mais le discours paraîtra samedi. — J’ai envoyé chez Worcell pour demander-une copie, mon fils se mettra à transcrire — et vous l’aurez demain ou après-demain.
La rédaction du Leader est la seule que je connaisse à Londres et c’est très important d’avoir un journal qui ne relusera pas d’insérer un article lorsqu’on en a besoin. Elle n’est pas très radicale… mais il y a une velléité prononc<ée> pour le socialisme. Et vous le savez que moi je ne comprends pas la révolution, sans socialisme.
Je suis enchanté de ce que vous traduisez la «Lettre à Michelet», --je vous réponds pour la vente d’une centaine d’exempl — c’est-à-dire je m’en charge.
Savez-vous l’histoire abominable avec les matelots russes, — (dans le Daily News du 5 déc). Nous avons fait tout notre possible pour les sauver, mais l’amiral anglais n’entend pas la chose de cette manière. La police a arrêté 6 déserteurs et sans enquête judiciaire, sans une sentence — on les a livrés. Comme le vaisseau russe était en réparation, l'équipage russe est sur un vaisseau anglais… L. Dudley Stuart s’est adressé au juge, un warrant a été expédié immédiatement. Mais l’amiral a répondu qu’il ne peut les prendre sans un ordre de l’Amirauté. Le temps passe… et on les transbordera sur le navire russe, là, probablement, ils seront fusillés. — Donc en 1853 il y avait la possibilité que des hommes ont été livrés en Angleterre sans jugement. Graham qui était la cause de la mort des Bandiera pourvoit le Knout. Quelle touchante amitié--on se bat sur le Danube, on s’embrasse à Portsmouth.
Ne passez pas ce fait monstrueux sous silence.
Il y a une convention pour les matelots fugitifs — mais il est dit dans les limites de la loi.
Mais s’il suffit à un capitaine russe de dire — celui-là est un matelot russe--pour qu’on le livre, alors moi … vous… nons pouvons être livrés de cette manière.
Et qui sont ces i atelots--très probablement des serfs… pourquoi donc tant de cris contre la loi des esclaves fugitifs en Amérique. Ecrivez un article, cher Linton, comme vous les écri-
vez. Le capitaine russe de l’Aurore — est sur un navire anglais The Victorious, il fait battre comme des chiens ses matelots à coups de lanière. Depuis quand donc le bord d’un vaisseau anglais (si le fait est exact) est devenu un abattoir humain, une arène sanglante aux ordres de Nicolas.
Et les tendres éditeurs du The Times ne peuvent entendre le nom de la guillotine.
Перевод
В вашем письме, дорогой Линтон, слышится упрек; я его не заслужил. Перед митингом Пигот попросил у меня мою речь. Я послал ему ее два дня спустя и за день до получения вашего письма. Он просил меня зайти в редакцию, чтобы выправить корректуру, — я замешкался, и в этом причина всего, но речь появится в субботу. — Я послал к Ворцелю за копией, мой сын возьмется за переписку и завтра или послезавтра вы ее получите.
Редакция «Leader’a» --единственная, знакомая мне в Лондоне, а очень важно иметь газету, которая не откажется напечатать статью, когда в этом случится надобность. Она не очень радикальна, но у нее определенная склонность к социализму. А вы-то знаете, что я не понимаю революции без социализма.
Я очень рад, что вы переводите «Письмо к Мишле», я ручаюсь за продажу сотни экземпляров, т. е. я беру их на себя.
Знаете ли вы об отвратительной истории с русскими матросами (в «Daily News» от 5 декабря)? Мы сделали все возможное, чтобы спасти их, но английский адмирал понимает дело иначе. Полиция арестовала 6 дезертиров и без судебного следствия, без приговора их выдали. Так как русский корабль в ремонте, русский экипаж находится на английском корабле… Л. Дадлей Стюарт обратился к судье, warrant немедленно был послан. Но адмирал ответил, что не может принять их без приказа адмиралтейства. Время идет… и их переведут на русское судно; там, вероятно, они будут расстреляны. Итак, в 1853 г. в Англии оказалось возможным без суда выдать людей. Грехем, который был причиной смерти обоих Бандьера, проявляет заботу о Кнуте. Какая трогательная дружба — на Дунае дерутся, в Портсмуте обнимаются.
Не обойдите молчанием этот чудовищный факт.
В отношении беглых матросов существует конвенция, но в ней есть оговорка: в границах закона.
Но если достаточно русскому капитану сказать: «Этот вот — русский матрос», чтобы его выдали, то я… вы … мы — все можем быть таким образом выданы.
А кто эти матросы? — Вероятно, крепостные… почему же столько крику против закона о беглых рабах в Америке? Напишите статью, дорогой Линтон, как вы их умеете писать. Русский капитан «Авроры» находится на английском судне «The Victorious». Он велит избивать своих матросов, как собак, ремнем. С каких же пор английский корабль (если факт достоверен) превратился в людскую бойню, в кровавую арену, подвластную Николаю.
А нежные издатели «The Times» не могут слышать слова «гильотина».
Дети выздоровели, Оленька еще тянется и капризничает за двух, Саша сделался музыкантом и поет басом и дишкантом, Манихен тоже хиреет. Гаук не в Австралии.
Вот в какой проклятой стране вы жизнь живете, что хотел вам послать статейку, вырезанную, да с другой стороны нехорошо напечатано… и атанде-с.
Митинг наделал страшный шум — характер его был, видать, с перчиком. Еще сегодня «Теймс» нас обругал. А милое правительство здешнее выдало шесть русских матросов, бежавших с корабля. Мы хлопотали, кричали, шумели — а они взяли да и выдали. Это преподлый поступок.
Получил я от экс-Сазоновой письмо со вложением другого к Полуденской — да для чего же это через меня-то посылать, не можете ли вы ей как сообщить, что, мол, его дело сторона, адрес ее: Rue Richer, 45. А коли не можете, я, пожалуй, и сам напишу.
А что же Франк?
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша!
Благодарю тебя за письмо. Именины прошли очень весело. Папа мне подарил удивительно-чудесно-великое изданье естественных наук. Гауг китайский меч в черепаховых ножнах.
Под вечер мы для Папы пели.
Я тебе скоро пришлю копию, которую ты просишь. Оно папе понравилось.
Кланяюсь Гаспаринушке.
Целую тезку. Морица осси, Рейхеля.
Прощай.
Саша.
Говорят, будто сейчас оказия к вам, послать хотелось бы и речь и разные разности, да поздно доставать. Речь напечатана целиком в «Nation», а по-английски будет в «English Republic», — пока посылаю вам из «Лидера» отрывок, знакомый вам в русском оригинале, но чудесно переведенный.
Книга, посвященная вам, подходит к концу. Бод<иско> очень понравился «Поврежденный» — помнится, начало я вам читал в Ницце еще до вашей свадьбы.
Об матросах мы хлопотали всячески, и лорд Дудлей Стуарт, и польские аристократы, но ничего не могли сделать, кроме шума в журналах. Там что ни говори, а, разумеется, они были преданы английским правительством, которое столько же подло, как все остальные, — с той разницей, что его можно ругать так, как Линтон обругал на митинге. «Это гнусное правительство Куины, — сказал он, — связанное со всеми ракальями Европы (rascals), — чего от него ожидать». Матросы поступили глупо, и если правда, что их подбили, то за это стоило бы проучить дураков, губящих людей.
Вот вам и речь посполитая, и прощайте, о получении известить просим.
Cher Linton,
1) 1) Pougatcheff était le Cosaque célèbre qui a soulevé au commencement du règne de Catherine II une partie de l’empire, il s’est tenu des mois entiers, plus de quatre provinces étaient sous
son gouvernement. Vous pouvez trouver des détails contre cette dernière protestation du peuple russe dans ma lettre sur le servage insérée dans le Leader. Il a été exécuté à Moscou. Pouchkine a écrit l’histoire de cette insurrection qui vit encore dans la mémoire populaire.
2) 2) Pétrachefsky --condamné en 1850 aux travaux forcés à perpétuité et envoyé à Nertchinsk est le jeune homme qui a fondé une société secrète à Pétersbourg — il était le chef de la dernière conspiration découver en 1849. Il y a quelque temps j’ai fourni à Miclielet des détails sur cette aifaire, il m'écrit qu’il est en train de les publier.
3) 3) La statue du Commandeur, — «Statua gentilissima, del Gran Commendatore»… Vous vous rappelez l’opéra de Mozart Don Giovanni — La statue en pierre arrive à un souper et Leporel-lo meurt de terreur. Ce n’est qu’une allusion ironique.
4) 4) L’histoire des matelots est finie. Les détails dans les journaux ont été assez exacts (dans le Mor<ning> Herald). A ce qu’il paraît lord Dudley Stuart s’y est mal pris et le capitaine russe d’accord avec l’amiral anglais en ont profité. Ce qui est remarquable — que la Prusse-même--qui a un cartel avec la Russie, cherche toujours des prétextes pour ne pas livrer les déserteurs, attendu les punitions féroces qu’on leur fait subir. Tandis que les autorités anglaises ont montré un tel empressement de servir le Tzar --qu’elles ont le droit à une récompense.
Et le tendre Times dit «Si le capitaine les avait pendus, il en serait responsable devant son gouvernement --cela ne nous regarde pas!»
Hypocrites féroces, quel bruit ont-ils fait du discours de Pianciani --que le diable les emporte!
Je vous serre la main bien amicalement.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Линтон,
1. 1. Пугачев — это тот знаменитый казак, который в начале царствования Екатерины II поднял восстание в части империи; он продержался много месяцев и управлял более чем четырьмя губерниями. Вы можете найти подробности об этом последнем протесте русского народа в моем письме о крепостничестве, напечатанном в «Leader 'е»; Пугачев был казнен в Москве. Пуш-
кин написал историю этого восстания, которое еще живет в народной памяти.
2. 2. Петрашевский, приговоренный в 1850 г. к бессрочным каторжным работам и сосланный в Нерчинск, — молодой человек, основавший тайное общество в Петербурге. Он был главой последнего заговора, раскрытого в 1849 г. Недавно я сообщил Мишле подробности этого дела; он пишет мне, что собирается их опубликовать.
3. 3. Статуя командора — «Statua gentilissima del gran Commendatore»…[118] Помните оперу Моцарта «Don Giovanni». Статуя является к ужину. Лепорелло умирает от страха. Это всего лишь иронический намек.
4. 4. История с матросами закончилась. Газеты довольно точно передали подробности (в «Mor Herald»). Лорд Дадлей Стюарт, по-видимому, неловко повел дело, и русский капитан в согласии с английским адмиралом этим воспользовались. Замечательно, что даже Пруссия, имеющая с Россией соглашение, всегда ищет повода, чтобы не выдавать дезертиров, принимая во внимание жестокие наказания, которым их подвергают. А вот английские власти проявили такую готовность услужить царю, что имеют право на вознаграждение.
А нежный «Times» говорит: «Если бы капитан их повесил, он отвечал бы за это перед своим правительством — нас это не касается!»
Кровожадные лицемеры, какой шум они подняли по поводу речи Пьянчани, черт их подери.
Дружески жму вашу руку.
А. Герцен.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая Маша!
Марихеи подарила папе туфли, он был очень доволен, но они немного малы. Саша ему подарил тем, что он написал, Мейзенбуг ему подарила руло для головы, а я ему на Путатанини играла «Bella Napoli»[119]. То было вечером, и мы пели «Matrosen» и «Der Wirthin Töchterlein»[120]. Марихен мне купила филе для моих волосы. Оленьке лучше. Мне тоже.
Милая Маша, я тебя целую.
Ну помилуйте, снег валит, холод, турка побита, Палмерстон вышел в отставку — в окно дует, в дверь дует, Саша поет дует. Марихен с Оленькой тоже.
A propos, вы меня позорили напрасно. Вольно же было Марихен написать, что Оленька очень была больна. У нее была катаральная лихорадка — т. е. жар по ночам, кашель. Вот и все. — Разумеется, ее было очень жаль, и похудела она, и еще капризнее стала — но опасного не было ничего. А вот Манихен ездила с Сашей на бал и танцевались у Ронге, что скажете на это?.. И Саша пускался в англезы и куранты, а быть может, и в тампет…
Ну что же, получили, вероятно, и речь и все… Можете черкнуть; а ко мне явился какой-то нечестивец меня дагерро-типить и факсимиль брать — издаст в Жерсее с Викт<ором> Гюго и Пьером Леру… утешьтесь… и еще с 50-ю более или менее «каторжными и беглыми», как выражается Булгарин.
Франку книги послал.
Je suis trop consciencieux pour entreprendre le travail dont vous me parlez. Vous ierez bien de vous adresser à Bratiano, il connaît ces questions, il connaît les peuples slaves du sud et il n’a pas mon scepticisme.
C’est bien dommage que vous n'êtes pas ici, il est bien difficile de traiter ces questions par lettre. Est-ce qu’on invente des nationalités? Le monde slave présente des éléments très bons pour une fédéralisation, mais comment fera-t-il un tout quelconque sans la Bussie, ou contre elle. Est-ce que ces peuples au fond n’ont pas démontré leur incapacité complète de s’organiser? Après une révolution qui ne laissera pas de pierre sur pierre de l'édifice monarchique et chrétien viendra le tour de ces peuples communistes et démocratiques par naissance, par le sang. Mais avant… quel sera donc le replâtrage où la première pierre sera mise par un Aberdeen et la dernière par un Persigny.
Que ierez-vous en attendant de l’Autriche, de la Grèce?
Il faut détruire les unités séparatistes — comment les créer; certainement l’histoire nous présente des exemples des Etats
inventés comme par ex la Prusse --mais aussi la Prusse est une absurdité et existe seulement comme non-Autriche.
Enfin, cher Linton, pour moi tout cela sont des questions qu’il m’est impossible de résoudre. Ce n’est pas ditiicile de jeter quelques généralités sur ce sujet … mais pour faire quelque chose de sérieux, c’est une autre affaire.
21 décembre.
J’ai été un peu indisposé hier et je ne vous ai pas expédié la lettre.
Les traîtres, comme ils ont lâchement vendu la Turquie, elle succombe glorieusement. La seule chose qu’elle devrait prier — c’est de retirer les flottes.
On se prépare à faire des interpellations par rapport aux matelots livrés.
Adieu.
Перевод
Дорогой Линтон,
я слишком добросовестен, чтобы взяться за работу, о которой вы говорите. Лучше вам обратиться к Братиано, ему знакомы эти вопросы, ему знакомы южнославянские народы, и он лишен моего скептицизма.
Очень жаль, что бы не здесь; очень трудно обсуждать такие вопросы в письмах. Разве национальности придумывают? Славянский мир представляет прекрасный элемент для федерализации, но как создаст он что-либо целое без России или в противовес ей? Разве эти народы, в сущности, не доказали своей полной неспособности организоваться? После революции, которая не оставит камня на камне от монархического и христианского здания, придет время этих народов, коммунистических и демократических но рождению, по крови. Но до того… какой же будет кладка, в которой первый камень будет положен каким-нибудь Абердином, а последний каким-нибудь Персиньи?
А что тем временем вы станете делать с Австрией, с Грецией?
Надо разрушить сепаратистские единства — возможно ли их создавать? Конечно, история дает нам примеры придуманных государств, как, например, Пруссия, но Пруссия и есть нелепость и существует она лишь как не-Австрия.
Словом, дорогой Линтон, для меня это все вопросы, разрешить которые я не в силах. Набросать несколько общих мест на эту тему нетрудно… другое дело сделать что-либо серьезное.
Мне вчера немного нездоровилось, И я письма не отправил.
Предатели, как подло продали они Турцию, она погибает со славой. Единственное, о чем она должна была бы просить, — это о выводе флотов.
По поводу выданных матросов готовится запрос.
Прощайте.
Nous avons parlé il у a quelques jours des cadeaux, moi j'étais pour les choses superflues… Vous pour les utiles.
Comment me tirer d’affaire en voulant choisir une bagatelle quelconque pour vous offrir.
C'était difficile… mais le calembour m’a sauvé… là, comme il me sauve partout.
En vous olfrant la chose la plus inutile, qui porte le nom de nécessaire, — je pense trancher le nœud.
24 décembre 1853.
Перевод
Несколько дней тому назад мы вели разговор о подарках, я высказывался за вещи излишние… Вы — за полезные.
Как же мне выйти из положения при выборе безделушки, которую я наморен вам преподнести?
Это было трудно… но каламбур выручил меня… на этот раз, как и всегда.
Предлагая вам вещь самую ненужную, которая называется несессером, я думаю, что разрубил этот узел.
24 декабря 1853.
Eh bien soit, cher Linton, je vous écrirai deux petites lettres (peut-être 3) — taites-en un article ou imprimez la traduction ou ne laites rien — cela dépend de vous. Mais je ne dirai que quelques généralités et je commencerai par l’exposition de mon point de vue — qui peut-être ne sera pas partagé par vous, dans une certaine série d’idées. Sans cette exposition j’induirai en erreur et vous et le public. Mon dieu, comme je voudrais vous laire lire les brochures allemandes que j’ai publiées en 1850.
Je vous remercie pour la lettre d’introduction.
Vous écrirez je pense bien, quelque chose sur les matelots —
c’est la bataille de Synope gagnée par le tzar à Portsmouth.
Je vous serre la main.
A. Herzen.
25, Euston Sq.
27 décembre.
P. S. Hâtez-vous, cher Linton, de publier la lettre à Michelet — c’est juste le temps. J’en prendrai cent exempl.
Перевод
Пусть будет так, дорогой Линтон, я напишу вам два маленьких письма (может быть 3) — сделайте из них статью или напечатайте перевод, или не делайте ничего — это зависит от нас. Но я выскажу лишь некоторые общие соображения и начну с изложения моей точки зрения, которая, может быть, не совпадет с вашей в отдельных мыслях. Без такого изложения я введу в заблуждение и вас, и публику. Боже мой, как бы мне хотелось дать вам прочесть немецкие брошюры, опубликованные мною в 1850.
Благодарю вас за предисловие.
Думаю, что вы напишете что-нибудь о матросах, — это синопское сражение, выигранное царем в Портсмуте.
Жму вашу руку.
А. Герцен.
25, Euston Sq.
27 декабря.
P. S. Поторопитесь, дорогой Линтон, напечатать письмо к Мишле — теперь это как раз вовремя. Я возьму сто экземпляров.
Под влиянием всяких елок и страшных морозов в два градуса я что-то давно не писал к вам.
Ну что ваш Саша? Не люблю я ужасно детских болезней — я сделался страшный трус. Ваш приказ исполнил: Тата и Оля получили из Парижа уложенные и упакованные муфты. Дети веселились сильно. Mselle M и Маних<ен> устроили все прекрасно. — Живем мы тихо, а иное и скучновато. Вчера (это уж мистицизм), т. е. 14 дек<абря> утром, принесли из Ниццы письмо Рокка — посылает цветы с могилы, для того чтоб их спрятать, я взял спрятанный бювар — и из него выпала записка
Коли — он пишет, что он купался, «Das Meer ist blau und warm»[121], и Шпильман приписал какую-то шутку. Это было 20 июня 1851.
Ах, Мария К<аспаровна>, как страшно стареть и долго жить… потери, потери…, а ведь очень хорошего-то не будет ничего.
Саз<онов> едет сюда.
Из Берлина какой-то книгопродавец потребовал все русское в нескольких экземп<лярах>, а вчера из Парижа по 6 экземп<ляров> всего. Видите, кротовья работа идет да идет. А когда Рейхель пойдет по Ришельевне, что бы ему спросить у Франка, получил ли он посылку, посланную через Нута. А просил я еще вас насчет адресца Прудонца или Дарьемона. Да вот еще — когда будете в Россию писать, напомните о портр<етах>, которые я просил у Тат<ьяны> Ал<ексеевны>, да нельзя ли и ящик с письмами. Ведь ездят же купцы, я заплачу здесь, за деньги все делается. А Пушкина рукописные стихи?..
А Мориц по-русски отличился.
У меня требуют всенепременно статью об русском авенире, — кажется, я по этой части все исписал. A propos, вы говорите русским, что могут за книгами адресоваться к Франку, а здесь к Jeff-Booksailor, Burlington arcad Piccadily.
Последнее письмо ваше опоздало днем. Вероятно, вы получили мое письмо, кажется, от 27, в котором я и дети описывали елку.
Рлупее нельзя было поступить, как Мельгунов. Теперь я вам дам нижеследующий для Шомшильда приказ: 4350 фр. переслать сюда через здешнего Ротшильда ко мне, и немедля, иначе я могу остаться без денег. Что же касается до 10 т., то попросите Рейхеля сказать Шомб<ургу>, что я бью челом, не возьмется ли он посоветовать что-нибудь новое, — если нет на сию минуту, пусть оставит так в доме Рот<шильда> (небось, и вексель-то на три месяца, тогда и следует подождать).
Брусилова жаль.
А как подлую Европу Николай Пав<лович> хлещет в ус и в рыло.
Холод и здесь неимоверный, сегодня тает. Боже мои, если б в Лондоне сколько-нибудь климат был бы лучше, что за житье было бы. Дети, впрочем, процветают, как крин сельный — им это сполагоря. Оленька последнее время мила до чрезвычайности.
Прощайте.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша, поздравляю тебя с Новым годом. Надеюсь, что ты будешь счастлива и чго все переменится.
Целуй Рейхеля, Морица, Meme.
Саша.
117. М. К. РЕЙХЕЛЬ
20 (8) января 1854 г. Лондон.Так вас тешат такие истории, как об милорде и Абердине. Вот что значит жить под ключиком. Что же вы сказали бы об здешних карикатурах и журналах. Вы знаете, что против Альберта страшная злоба, его обвиняют в предательстве — мальчики в Сити кричали: «В Тоур принца, в Тоур!» Клубы подают просьбы, чтоб парламент его угомонил или бы отослал домой. Публично собираются митинги против него, — и все это так же вольно, как вы играете на клавикорде.
Ну, а вот за ваш анекдот такой же вам. Здесь есть газета «The Press» --аристократическая и преловкая, она еженедельно уничтожает Абердина. Между прочим, говорит, что скоро будет министерство Кобдена, тогда-де Никол<ай> Пав<лович> пришлет Нахимова в Портсмут, а Кобдеп пойдет встречать и как председатель Peace-Congress’а[122] велит побросать пушки в море, — русские, разумеется, пойдут жечь и грабить, тогда Гладстон (мин<истр> финансов) со страстей пойдет в монахи — но чтоб не ошибиться, в два монастыря: в один греческий, и в другой католический… Ну и в этом роде обо всех, наконец, Ник<олай> Сем<енович> овладевает всем и приказывает торжественно вырыть кости Аберд<ина> из земли и перенести в Невскую лавру — мощи первого святого из русских англичан. Это ведь прелесть! «Пунш» нарисовал раз Аб<ердина> кормилицей, которая кормит медвежат. А после тумана «Пресса» объявила, что Абер<дин>, шедши домой, потерял дорогу и взошел в чужой дом, не замечая продолжал заниматься делами — что и не удивительно, потому что зашел в дом русского посла. — Альберт был тоже красиво представлен: разлетелся на коньках по льду, да сдуру заехал там, где лед ломается, не видя надписи «Very dangerous»[123], а «Пунш» сзади бежит багром его доставать
и грозит, а Ник<олай> Сем<енович> с туркой валяются вдали и тузят друг друга. Вот вам.
Из письма Таты вы увидите, что Марихен имела какой-то нервный припадок. Она несчастная девушка. Я все возможное делаю, чтоб ей было лучше и хорошо. Но она постоянно недовольна (это пока между нами) — я ничего не могу сказать против нее, но желал бы очень, чтоб она поработала над своим характером. Mselle Mey настолько развита и умна, что делает всевозможные уступки — но это не мешает Ман<ихен> в неделю раз рыдать, стенать и хныкать. Я говорил с ней очень долго раз. Она отвечает, что у ней такой нрав… Я готов на всякие уступки, но à la longue[124] это будет вредно для детей. Теперь молчите об этом, но примите к сведению.
Музыкобесие Саши продолжается, вчера таскался на концерт, а 25 января отпускаю Ман<ихен> и его на большой бал.
Вот и все. — Благословясь, я начал со вчерашнего дня печатать «De l’humeur». — Книга ваша готова, — надобно только для вас в атласы переплести.
Tata qui pleure[125].
Larmes[126]
Рукой H. А. Герцен:
Милая моя Маша!
Марихен была очень больна, но теперь лучпе, у ней были спазмы. Я и Марья З<енкович> мы терли ее ноги, после, когда ей было лучше, я ее спросила, знаешь ли ты, как я тебе терла ноги и как ты кричала? Она сказала: «Нет, я не кричала». Теперь солнце, я пойду гулять с Май<зенбуг> и Ольгой. Ну, прощай, милая Маша. Марихен тебя целует, и я тоже.
118. Л. ПЬЯНЧАНИ
24 (12) января 1854 г. Лондон.Mon cher Pianciani,
Il ne manquait qu’un coup pour rendre complètement impossible de faire la chose dont nous avons parlé hier. Je vous prie de ne pas penser que c’est un coup de théâtre que je
monte, j’ai reèu (et je vous la montrerai) de Rothschild une lettre, qu’un chek donné par une personne à moi n’a. pas été escompté — et je l’ai déjà payé. Ne m’en voulez pas, — je vous donne ma parole d’honneur qu’il m’est impossible de faire qq chose.
Je tiens pour ma défense la lettre de R reèue aujourd’hui à 7 h.
Je suis tout confus, mais nul n’est tenu à l’impossible.
A. Herzen.
Перевод
Мой дорогой Пьянчани,
не хватало только последнего удара, чтобы окончательно лишить меня возможности сделать то, о чем мы вчера говорили. Прошу вас не думать, что я играю комедию; я получил от Ротшильда письмо (и покажу его вам) о том, что чек, данный мне одной особой, не был дисконтирован, и я уже его оплатил. Не сердитесь на меня, — даю вам честное слово, что я решительно ничего не в состоянии сделать.
В свое оправдание я храню письмо Р<отшильда>, полученное сегодня в 7 часов.
Я крайне смущен, но никто не в силах сделать невозможное.
А. Герцен.
Вы уж, кажется, нас забыли совсем. Писать не пишете. Или ж не пропало ли мое письмо или ответ? Я писал в прошлую пятницу. Впрочем, нового ничего нет, я начинаю все больше и больше стариться, погода подлая.
Книга ждет оказии, она уже здесь продается в книжных лавках.
Статей об России так и просят: вчера издатель «Вестминстер ревью» явился с просьбой, а сегодня Pinto из Турина требует;
но что-то пишется плохо, кроме писем к Линтопу, их вам всенепременно следует прочесть.
Нет ли у вас чего-нибудь с Севера?
А к супругу вашему опять с небольшой просьбой, не может ли он зайти к Франку и спросить: 1-е — получил ли Франк посланное через Нота. 2-е — что я через три дня отдал 10 экземпл<яров> Ноту — повести «Récits interrompus» — по-русски, цена 4 seh., — с книгопродавцев 3. — Если он не получил, может требовать от Нота, а моя нота звучит вам:
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша! Мы опять были на бале; я очень много танцевал. Мы домой приехали в половину пятого.
Марихен так много танцевала, что я думал, что она опять сляжет, но ничего.
Что делает Мг Юльус?
А тезка растет? Говорит? Поцелуй его и Рейхеля.
Сейчас получил ваше письмо. Анекдотов припасу к следующ<ему> разу. Энг<ельсону> скажите, что типография и ее командир к его услугам.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша!
Зачем ты так долго мне не писала, больна ты или что? Уже давно папа Ольге и мне подарил стеклянные птицы. Ольга свою сломала, но я мою не сломала. Оленька назвала свою муфту Пуси, а я назову мою Маша или Марихен Герцен.
Ну, милая моя Маша, пиши же нам всем.
Целую тебя и вас alle und die große oder little[127], толстыю или dünne [cxxviii][128] Бабета.
120. М. К. РЕЙХЕЛЬ
31 (19) января 1854 г. Лондон.Сейчас поправил последнюю корректуру Э<нгельсона> статьи. Она делает фурор между поляками, никто не знает, кто писал. Головин ваяшо толкует, что это, верно, князь Гагарин, по наущению иезуитов. — Теперь скажите Э<нгельсону>, что я не рискнул не выставить типограф<ии> — за это здесь полу-
чишь на табак, но русский человек находчив, я велел напечатать внизу на самом краю. Так что с употреблением известного инструмента, называемого ножницы, можно ампутировать. Как доставить несколько экзем<пляров> автору? Остальные я через турецкое посольство постараюсь в Молдашию доставить.
Для книги оказии не надобно, но переплетчик задержал, я пришлю вам пять экземпляров.
Сегодня в американском, журнале «Républicain de New York» маленький панегирик мне за усердную службу козе[129] и мое письмо в Линтоновом журнале. Письма эти хотелось бы очень вам доставить. До такой наглости я еще не доезжал, между прочим, я говорю, что агенты Ник<олая> Сем<еновича> не дрянь какая-нибудь, a «des maris de reine»[130]… и потом, исчислив дюжину поименно, я добавил: «и весь готский календарь» — «много у него великих княжон, он ими ведет торг, et lorsqu’elles sont malades, il les envoie à Londres prendre les brouillards, dont la force curative a été découverte par N le premier»[131]. Ну уж как хотите, a prendre les brouillards — это останется в памяти веков. Французы катались со смеху над этим. — Я эти три письма велю напечатать особо и по-франц<узски>, под заглавием они «Russia and the old World». Как здесь балуешься свободой книгопечатания… мне кажется, что нигде жить нельзя, кроме здесь.
Сегодня королева открывает парл<амент>. На днях увидим, будет ли принят билль «о мерах уничтожить противузаконное вмешательство Алб<ерта> в дела». Конингам (которого я знаю, преумный человек и красавец собой) объявил в газетах, что он будет интерпеллировать о существовании министра без портфеля и без ответственности.
Теперь перехожу к частным делам. — Дело с Ман<ихен> не думаю, чтоб пошло на лад. Я долго и внимательно следил за всем, причина одна: страшное самолюбие и желание играть роль. Мейз<енбуг> вовсе не сухое и не холодное существо, но, наконец, ее терпение истощилось. Она хотела уж переехать. Мне жаль, очень жаль Ман<ихен> — но на исправление не надеюсь. Польза от Мейз<енбуг> — очевидна, в особенности она имела огромное влияние на Сашу, который с Гаук<ом> выучился целые вечера перебраниваться. Музыка, танцы — все это введено ею. Если вопрос круто будет поставлен — entweder — oder[132] — я с горестью должен отвечать против Маних<ен>. Все же прошу молчать до поры до времени. Увидим влияние Юлиуса.
Вы спрашиваете о Гауке. Он в самом смешном положении--
вы знаете, ему ассигновали 2500 L. Он тотчас попросил прибавить 500 L — прибавили, это понравилось ему, он попросил еще 1000. Министерия нахмурилась — и сказала: 4 янв<аря> едет пароход, please[133], отправл<яйтесь>. — Нет, говорит, еще денег, стал с купцов подписку собирать. — Министерия говорит: так и быть, вот деньги, не только деньги, но вот и начальник экспедиции — капитан Smit, — а впрочем, Гауку предоставим место в экспедиции. Вы понимаете, как у него глазки углубились еще больше. Вот и гешихта.
Прощайте.
Это страм, если Франк получит прежде вас книгу.
Иду на улицу, говорят, что будут разные монстрации Алб<ерта>.
Распечатываю письмо, чтоб сказать вам, что принца-супруга (как его называют) освистали — турецкого посла чуть не снесли на руках. Бруннов спрятался. Говорят, он сегодня едет. — Ну и прощайте.
Вчера я отправил вам 5 экзем<пляров> книжки, по железной дороге с транспортом, и в том числе ваш — остальные в вашей власти дарить. Мне хотелось бы, чтоб у Энг<ельсона> был экземпляр; его статья в числе 500 экз<емпляров> отправилась вчера в Констант<инополь>, вторую посылку берет на себя Осип Иваныч. При оказии пришлю. Юлиус явился с нотами, он похож на Манихен. Я вам писал прошлый раз подробности о междоусобной войне. На время все позатихло, но я боюсь, что кончится худо, мне истинно ее жаль, потому что она любит детей и потому что она неясно понимает, в чем дело. Это несчастие полуобразования и буржуазных понятий.
Читали ли вы «Les maîtres sonneurs» Ж. Санд? Если нет, советую. Мы читаем их вслух. Тата любит очень слушать — я уж ей читал «Фадетту», «Paul et Virginie» и разное такое.
Ну-с, так война — ай да Ник<олай> Семенович, без него мир пропал бы со скуки, утешил старик.
От Бод<иско> из Вашингтона получил письмо, ему очень нравится; Америка. Зовет туда — но мы еще погодим. Дела все интереснее становятся, и ехать теперь похоже на бегство.
Представьте мое удивление, письмо, хотя и очень короткое, от Энгельс<она>. Я вложу ответ "в это письмо.
Дети в восторге от ваших прелестных вещиц, будут писать особо.
Вот я и опять за перо, и опять с дрязгами. Вчера Meys мне объявила, что она при первой возможности оставит дом. Я убедил отложить решение и сегодня толковал с Мар<ихен>. Она не понимает и не понимает своего положения — у нее idée fixe, что я ее взял гувернантой, хотя она прямо этого и не говорит, и все ;дело очень просто, что она не хочет подчиниться ни в чем той, — при этом, как вы знаете, плач и скрежет зубов, нервные припадки.
Я ей дружески сказал, что я не могу допустить, чтоб М<еуsenbug> съехала, что ей следует или лучше понять свое положение или тихо заняться развязкой. — Я Рейхелю говорил, что я ее не могу принять за воспитательницу. Вы мне писали, что она недостаточна для Таты — представьте, что Тата теперь грубит с Meys. Этот хаос продолжиться не может. И я нисколько не удивлюсь, если через неделю Манихен явится в ваши объятия. Будьте уверены, что деликатность и женерозите употребятся бесконечные. Au reste[134], я предвидел это.
Ваше ун-письмо получил и очень рад, что кадо дошло. Да что же вы не написали, похож ли мой портрет, им-то я и хотел вас осюрпризить.
Ну, а потом все-таки и о контеню скажите слово. Вы ведь, кажется, «Поврежденного» вовсе не читали.
А Подарестовичу скажите, что если б он хотел взять на себя литографию, то можно и поговорить о кондициях.
Насчет Löwenaifenmann’a прошу вас самым нежным образом отказать. — Уверьте его, что тайна будет сохранена и письмо сожжено, но денег так употреблять я не могу и не должен. А вам в качестве министра штат-секретаря ставится на вид: таких просьб не поощрять. Вспомните, что у меня есть третья дочь — типография, что при ней няня — Чернецкий, имеющий дурную привычку — есть и иметь квартиру. А там то, а там то… Да и потом что нам немцы. На днях подвернулся Франк из
Вены — заем, дескать, — я говорю — екскузе — это будет такой страшный антецедент, что я и не выпутаюсь. Ну а уж так как очень вам моркотно, так вы удагерротипте моих дочерей (по новому манеру с переводом на слоновую кость) — это, мол, будет работа.
Вот что. А насчет Манихен прошу вашего родительского совета, я уж бы ей и денег дал на свадьбу, благо есть Юлиус. Сегодня и вчера было тихо — «но так покойно море пред грозой».
Сегодня был у меня один приезжий из Польши, рассказывал об эффекте русских публикаций лондонских — в Варшаве всё есть, стало, и далее. Л я тотчас Подарестовича. А Головин черт знает зачем послал Кларендону.
Еще прощайте.
Comment, cher Linton, vous pensez que vous êtes déjà à la fin… attendez un peu, ne vous réjouissez pas, la troisième lettre, dans des proportions monstrueuses viendra vous inonder un de ces jours.
Dans les deux lettres précédentes il n’y a rien sur le monde slave et sur la Bussie.
Je vous remercie pour les 10 et je vous prierai de m’envoyer autant du prochain.
A. Herzen.
Перевод
Как, дорогой Линтои, — вы думаете, что уже подходите к концу… подождите немножко, не радуйтесь, третье письмо чудовищных пропорций на днях затопит вас.
В двух предыдущих письмах нет ничего о славянском мире и России.
Благодарю вас за 10 номеров, я попрошу вас выслать столько же экземпляров следующего.
А. Герцен.
Бот что значит посвящение — и давай книжку хвалить: и Ефимка, и аспид… а впрочем, напишите насчет «Поврежденного». А Подарестычу скажите, что я ему и его супруге читал еще в Ницце и прибавил только последнюю главу, — он забыл.
Письмо его со вложением я получил меньше, нежели в 24 часа, т. е. он его отправил после 4 часов, а я получил здесь часа в 2. Штука будет напечатана, но, во-первых, не вместе, во-вторых, как она ни хороша, но такого действия, как первая, не произведет. А именно — Подарестыч зацепил тут церковные постановления (похороны) — не до того теперь дело, чтоб учить уму-разуму, а учить злобе да непослушанью и потому 1-ая проповедь chef d’oeuvre. Да и счастье ей невероятное, я сейчас отправил еще две сотни в Балтийское море. — Но пусть бы Эн<гельсон> попробовал написать катехизис для мужика, у него решительно талант языкомерзия антихристовского.
А вы, Марья Каспаровна, Маша, поучайтесь, как никогда не надобно слушать людей робких. Типография начинает приносить более и более результатов. Да, от заведения русской типографии начинается новый период русской рев<олюционной> деятельности. Третьего дня я видел еще господина из Познани. Прусское правительство посылало, действительно, штахету к Паскевичу с моими брошюрами. Это сделало то, что как кто через границу переедет, так тотчас и спрашивает антлицкой работы русские книги. Работа, мол, англицкая, известно, прочная.
Ну что же все эти стенания наших добрых москвичей? — Да еще когда мне будут помогать, как Эн<гельсон>. — A propos, Брун<нов>, когда изъяснялся с Кларендоном, то между разными упреками от имени Семеныча сказал: «Г<ерцен>-де сильно кручинится, что не только поляки у вас под крылышком-- но-де русские беглецы всякую пакость творят, — а вы-де их по головке гладите…» — Здесь над этим хохочут, а вашенские, небось, сказали бы: «Не прикажете ли по головке…» (снять, сиречь).
Все это и Подарестычу прочтите или пошлите прочесть. Гоните его сюда — лучше, что ли, ногу отнимут, да и схоронят. А Брусилова мне жаль, я знал его ребенком и спорил с ним лет 25 тому назад об Отелло Шекспира.
Глубоко мистическое письмо Тесье получил. Здесь Виктор Гюго таким же мракобесием занимается.
A propos, отберите-ка у Франка, не возьмет ли он 100 экз<емпляров> «Рассказов», с тем чтобы Фивег дал слово, что часть оных пошлют в Германию. — В «Débats» было объявлено.
Засим прощайте. Иду обедать в «Веллингтон», что в Пиккадили, — это больше Зимний дворец, нежели кабак. Я там с Мих<аилом> Сем<еновичем> прощался.
Сейчас перечитал я еще раз проповедь, она очень хороша, и, пожалуй, я ее перепечатаю с 1-ой вместе, но как думает Э<нгельсон>? Я возражаю против двух мест — о похоронах и рассказ о распятии; не лучше ли это в этом издании (в военном) пропустить. Жду начальнических распоряжений.
Весь ваш.
Вот и еще письмо от вас. Пока тихо, и я тих. Всматриваюсь, и очень. — Все зависит от барынь самих; но malheureusement[135] я не думаю, чтоб влияние Маних<ен> было совсем хорошо. Она слишком нервна.
А вы ее в письмах не дразните.
Cher Rüge,
Vous devez me permettre d'être très franc. Il y a des sujets sur lesquels je me tais — ou je dis tout.
Il m’est impossible de parler de la tragédie comme d’une œuvre d’art, elle touche trop à des plaies non cicatrisées, et je me suis demandé quel a été le but de me l’avoir envoyée — il fallait plutôt l’envoyer à Zürich. C’est l’apothéose d’un criminel, c’est la canonisation d’un lâche, d’un traître. Vous avez fait d’un fuyard — un héros. Vous avez justifié une trahison faisant d’un de vos héros un homme froid, nüchtern.
Tout cela peut être très beau du point de vue artistique. Mais la réalité a été plus tragique et plus profonde. Vous n’avez donc aussi rien vu que le rire ironique… eh bien, soit, un temps viendra où je ferai de Vironie sur ce sujet. — Vous me permettrez alors après avoir dit toute la hideuse vérité, de dire que Vart pour l’art a pris la défense d’un de ses poètes lauréats --d’un
art qui n’appartient pas au nouveau monde, celui qui tresse des couronnes pour des galériens.
Pardon, il m’est impossible d'écrire autrement… Pensez-y? — Si vous pouviez mettre un autre nom que le mien, vous m’obligerez. Je n’aurais pas du tout livré à la publicité le manuscrit avant quelques années. — Mais là-dessus vous êtes le meilleur juge.
Je vous salue de tout mon cœur.
Перевод
Дорогой Руге,
вы должны позволить мне быть вполне откровенным. Есть вещи, о которых я либо молчу — либо говорю всё.
Говорить о вашей трагедии как о произведении искусства для меня невозможно, она слишком бередит еще не зарубцевавшиеся раны, и я спрашивал себя, с какою целью вы мне ее прислали. Ее скорей надлежало послать в Цюрих. Это апофеоз преступника, это канонизация подлеца, предателя. Дезертира превратили вы в героя. Вы оправдали предательство, избрав своим героем человека холодного, nüchtern[136].
С художественной точки зрения все это, быть может, и прекрасно. Но действительность была гораздо трагичнее и гораздо глубже. Значит, и вы не увидели ничего, кроме иронического смеха… Что ж, пусть так, придет время, когда и я буду иронизировать по этому поводу. — Вы позволите мне тогда заявить, когда я выскажу всю гнусную правду, что искусство для искусства приняло на себя защиту одного из своих поэтов-лауреатов, — искусство, не принадлежащее новому миру, — искусство, сплетающее венки для каторжников.
Простите, но иначе писать я не могу… Поразмыслите об этом. — Если б вы могли поставить другое имя вместо моего, вы бы меня весьма обязали. Я не опубликовал бы эту рукопись раньше, чем через несколько лет. — Но в этом вы — лучший судья.
Кланяюсь вам от всей души.
А. Герцен.
Je suis bien content que vous me chargiez, cher Pianciani, de la petite commission et je vous prie de disposer de moi.
J’ai chargé M. Golovine de demander au Morning Adv<ertiser> et je n’ai pas de réponse, avant la réponse je n’ai pas cru nécessaire de faire traduire. On dit que l’article est trop long pour une feuille. J’essayerai avec le Leader — avec lequel j’ai rompu au reste toute relation: c’est une feuille réactionnaire. Si le Leader refuse, j’enverrai tout bonnement à Bruxelles et, si vous le désirez, au Républicain de New York avec lequel je suis en relation.
Eh bien, l’Autriche — triche le monde et passe, comme il le fallait attendre, dans le camp du tsar. Savez-vous que Garibaldi est ici? Je vous enverrai peut-être aujourd’hui ma première lettre à Linton. Après l’avoir lue passez-la à Saffi.
J’ai terminé cette série de lettres par une exposition do l'état social de la Russie, qui plaît beaucoup à Domengé. Nous voulons les imprimer en franèais.
Serrez bien la main à Saffi, il faut qu’il m'écrive. --Chez nous tout va doucement; dimanche Domengé et Louis Blanc dînent chez moi.
A. Herzen.
Перевод
Я очень рад, дорогой Пьянчани, что вы даете мне маленькое поручение, и прошу располагать мною.
Я поручил г. Головину справиться в «Morning Adv», но до сих пор не получил ответа; до его получения я не считал нужным заказывать перевод. Находят, что статья слишком длинна для газеты. Попробую столковаться с «Leader’oм», хотя я порвал с ним всякие отношения: это реакционный листок. Если «Leader» откажет, я переправлю попросту в Брюссель и, если желаете, в «Républicain de New York», с которым поддерживаю отношения.
Итак, Австрия надувает народы и переходит, как и следовало ожидать, в лагерь царя. Знаете ли вы, что Гарибальди
здесь? Сегодня я, может быть, пошлю вам Мое первое письмо к Линтону. По прочтении передайте его Саффи.
Я закончил эту серию писем обзором социальных отношений в России, который очень понравился Доманже. Мы хотим печатать письма по-французски.
Крепко пожмите руку Саффи, пусть он мне напишет. — У нас все идет потихоньку; в воскресенье у меня обедают Доманже и Луи Блан.
А. Герцен.
Вот для Лаво; хорошо он сделает, если упомянет и о других брошюрах — «Крещеная собств<енность>» etc., даже об «V and Ufer» и о типографии. Теперь мояшо больше говорить о России, нежели прежде. Дайте ему «Кто виноват?» — в статье надобно и это помянуть. Энг<ельсон> может ему помочь.
Я приготовляю теперь к печати томик вовсе вам незнакомый, который здешним понимателям русского нравится очень — «Тюрьма и ссылка», со всеми анекдотами о Тюфяеве и о прочем. «Юмор» почти совсем напечатан — но выдавать теперь еще не стану. Разумеется, я проповедь не сожгу — а напечатаю.
Когда Лаво пропечатает в «Revue», дайте знать, в каком . — А то я обыкновенно не читаю.
Насчет Ман<ихен> вы положитесь на меня, как на каменную гору, но если она очень станет бить задними и передними лапками, то поневоле придется добродейственно соединиться — на разлуке.
Тата и Оленька покашливают. Саша процветает.
Засим прощайте.
Когда же вы напишете, как вам по вкусу рассказ Спиридона об Ульяне, — я воображаю, что он хорош.
У Таты — коклюш, у Оли — будет. Оно очень неприятно, но пройти через это надобно; если успеем перервать в шесть недель, то и хорошо, а не то продолжится до мая. — Я полагаю, что вялость и неразвязность Таты в последнее время много зависели от приготовлявшейся болезни.
Когда «Рыбаков» дочитаете, то пришлите к нашему берегу.
Здесь делает шум обед, данный американс<ким> консулом, в присутствии посла и секретаря, десятерым обер-беглым (Осип Ив<анович>, Кошут … и аз многогрешный). Обед был великолепный, на кувертах были означены места — на моем значилось: «The russian republican»[137]. Приучил-таки я их уши. — Обед окончился в первом часу ночи, а в десять утра уже в журналах значились. Я познакомился на этом пиру с Гарибальди Вы понимаете, что я мог бы рассказать три короба об этом открытом кусе и грусе беглым от Америки.
Энгельку скажите, что «Емельяна» получил сполна, он хорош, но действительно об ассигнациях много, а о крепостном состоянии мало. Конец и начало очень красивы. Дни через четыре он будет готов; но мне надобно еще знать, не лучше ли последние четыре стиха поисправить насчет их музыкальности, как-то рифма «царя» и «Николая» не идет, а впрочем, как повелит Арестыч.
Что касается до 2-й проповеди, я только те места, о которых сам Э<нгельсон> пишет, и хотел вымарать, что нее касается до Голиафа, можно и напечатать.
Я сам написал (зависть проклятая!) штучку в том же роде, но поспециальнее. А от Франка ответ вы не шлете, а ответ надобен.
На обеде из поляков был Ворцель, а немца ни одного не было, и что в журналах было прописано, что Руге был, — тому не верь. Это мне напомнило Хоецк<ого>, который как-то в Ницце говорил: «Все национальности представлены, даже нет ни одного немца».
Ну-с, а Браницкий в Львы Алексеевичи пошел.
У нас делишки так себе кипят-кипят. Сегодня я такую закорючку загнул французикам, что редактор написал внизу: «Nous aimons tous ceux qui osent soit dans la pensée…»[138] и поэтому, дескать, тиснул гражданина Г<ерцена татейку.
Благо портрет понравился — ну и слава те.
Головные боли у меня и маленькие простуды почти беспрестанно; да, что там ни толкуй, а хуже климата мудрено сыскать. Хотя нынешняя зима не в пример лучше прошлой.
Еще Энг<ельсону>, благо он ждет Тюфяева, скажите, что все слышавшие небольшие отрывки из главы: «Ссылка на канцелярскую работу» катались со смеху и со злобы.
Прощайте.
Cher Pianciani,
J’ai du malheur avec votre article. Piggott après l’avoir tenu une semaine ne l’a imprimé dans le dernier du Leader — je prendrai chez lui et j’enverrai à Bruxelles.
Je ne vous ai pas envoyéi'Eng<lish> Rep car je n’avais plus d’exemplaires, je vous enverrai les deux ensemble ou je les remmettrai à Saffi.
Garibaldi est ici, j’ai fait sa connaissance au dîner diplomatique que le consul américain a donné à Maz, Kos, Garibaldi… etc. Hier j’ai déjeuné chez lui à bord de son vaisseau.
Dès que je saurai qq chose par rapport à votre article, je vous écrirai.
Mes filles sont malades, elles ont la coqueluche. Alex vous salue, il a été avec moi ch <…>[139]
Перевод
Дорогой Пьянчани,
мне не повезло с вашей статьей. Пигот, продержав ее целую неделю, не поместил ее в последнем номере «Leader’a», — я возьму у него и переправлю в Брюссель.
Я не посылал вам «Engl Kep», потому что у меня не осталось экземпляров; пошлю вам оба вместе или передам их Саффи.
Гарибальди здесь, я познакомился с ним на дипломатическом обеде, который американский консул давал в честь Мац<цини>, Кош<ута>, Гарибальди… и проч. Вчера я завтракал у него на борту корабля.
Лишь только я узнаю что-нибудь относительно вашей статьи, напишу вам.
Дочери мои больны, у них коклюш. Алекс<андр> вам кланяется, он был со мной y <…>[140]
Коклюш продолжается, и к тому же весь дом кашляет, сморкается, словно какая-нибудь катарная фабрика. — Подарестычу пишу при сем же, а от вас отписочки не было.
Оленька геройствует — хохочет над своим коклюшем… что скажете, дальше папаши шагнула. Принимает рвотное как ничего и соревнуется с Татой. Тата abattue[141] однако ничего доселе нет дурного, и когда солнце, дети гуляют.
Насчет обеда было много забав, лучшая шутка в «Литограф, корреспонд.»: там сказано, что в этот день было рождение Вашингтона, ну, так, разумеется, мол, посольству искать гостей надобно было не в Belgrav St, не в Downing St, и не англичан же звать, которых В<ашингтон> побил, а ясно тех народных людей, которые делят начала В<ашингтона>. К тому же, говорят журналы, прежнему послу досталось при возвращении в Нью-Йорк за то, что он не познакомился ни с одной известностью народной в Лондоне.
NB. Хотите ли вы, Эн<гельсон>, чтоб я ваше имя публично назвал? Решитесь ли вы подписать мое слово к воинам?
Je n’aime pas à écrire lorsque je peux parler, mais je fais une exception pour vous remercier et de la franchise et de la bonne intention — quoiqu’il me soit impossible de remercier pour le ton de la lettre.
Oui, je vous crois profondément que vous aimez plus que tout au monde la vérité et, plus j’y crois, moins ai-je de foi dans votre amitié. L’amitié est très partiale, une amitié qui victime tout à la vérité. — doit nécessairement arriver à abîmer l’homme du point de vue de la vérité absolue. Vous vous rappelez, quelle crainte j’avais de demeurer sous un toit — c'était de la coquetterie, vous ne serez jamais parvenue à connaître tout le côté mesquin et trivial d’un homme qui cherche et demande des applaudissements aux calembours. --Moi aussi j’ai la sincérité d'être ce que je suis. Je vous ai écrit à Broadstairs que j’aimais l’indépendance au-dessus de tout. — Savez-vous que ce n'était qu’une question
adressée à vous et qui était: «Aimez-vous l’indépendance pour les autres»… Dois-je vous dire la réponse — je ne le pense pas. Autant de moi — et c’est bien assez. Je connais mes limites, je connais que je n’ai pas de talent pour l'éducation. (Ironie comme partout: un homme qui s’est laissé flétrir et ne savait pas se venger pour ne pas laisser dans la rue les enfants — ne peut rien pour eux.)
Or donc passons aux enfants. — Dès le commencement j’ai hautement apprécié votre- influence sur Al. — Vous avez raison en me faisant des reproches, mais pensant plus à son éducation — qu’au mien (être effectivement fini, et vous voyez chaque fois lorsque je m’oublie pour un quart d’heure — ich büsse es)… Cette influence ne s’est pas accrue le dernier temps de votre part sur Alex. Je changerai les leèons pour avoir plus de soirées libres, je ferai la révision des leèons — peut-être vous voudriez le faire aussi. Vous n’avez qu'à continuer une influence que vous avez sur lui. Figurez-vous que moi je suis dans la nécessité comme tant d’autres de travailler forcément — sans pouvoir prendre sur moi la surveillance — concertons-nous ce qu’il y a à faire.
Quant à Tata — la première chose qui me paraît étonnante, c’est que vous parlez de la cause de la maladie, — vous la connaissez et vous ne m’avez pas fait part? --Mais il y va de la vie des enfants — là je ne vous reconnais pas. Quant aux autres choses, vous savez tout et très bien. J’ai aussi des documents (je le dis car vous m'écrivez pour avoir, entre autres, une preuve que vous l’avez dit) et nommément des lettres à Mme Reichel. Lorsque j’ai déclaré que ma volonté ferme était de vous prier de continuer à vous occuper de l'éducation des enfants — dut-elle — Marie — quitter la maison, j’ai pensé que l’affaire s’arrangerait sans la triste nécessité de faire des scènes. Vous n’avez qu'à prendre de plus en plus l’autorité sur Tata… (Nous nous jetons le mot de discipline et d’autorité l’un à l’autre et c’est parce que ni vous, ni moi nous n’en avons pas le secret…)
Maintenant intervient la maladie — avant sa fin il n’y a rien à faire, il faut souffrir; mais on pourrait pendant ce temps s’emparer moralement de l'âme de Tata — avec douceur, mais en faisant sentir l’autorité. Telle est ma pensée. Je tâcherai de faire quelque chose de ma part — je me hais pour mes défauts et il ne fallait pas de reproches amers pour me les faire sentir.
Si la lettre que vous m’avez écrite n’est que l’introduction d un parti pris par vous, de quitter les enfants, cela me fera un enorme chagrin — et je pense qu’en attendant quelque don du ciel je serai tout bonnement forcé de mettre les deux filles dans un pensionnat à Paris ou à Bruxelles. — J’attends tous les malheurs, je ne crois à rien dans la vie.
Golovine avait pleinement raison disant que consécutivement tous mes amis m’abandonnent, la cause doit être en moi. — Et vous, Brutus, aussi commencez à me sacrifier à la vérité. — Pourquoi m’avez-vous coté plus haut que je ne valais?
Je vous demande d’avance pardon si quelque terme de cette lettre vous déplaît. Je me sens tellement pur et sincère dans tous mes rapports avec vous — que je n’ai pas besoin de circumlocutions de diplomatie et si je crains de vous avoir blessée — c’est seulement parce que je ne voudrais pas vous chagriner…
Si cela vous est égal, parlons de ces choses — plutôt que d'écrire. La parole écrite est plus lourde, plus préméditée… La raison que vous donnez n’est pas suffisante, je suis toujours, toujours prêt à parler sur l'éducation et à détacher non seulement 5 minutes de la politique, mais cinq heures.
Je vous serre la main, en vous priant encore une fois de ne pas douter que je sais apprécier sérieusement la part que vous prenez à moi et aux enfants. Adieu.
P. S. Pensez un peu que cela me navre le cœur de voir ce que vous devez souffrir dans ma maison… et souvenez-vous que je vous ai prévenu antérieurement qu’il y a. un sort jeté sur cette maison, comme disent les vieilles femmes… Vous y êtes entrée librement, spontanément, sans être influencée.
Перевод
Я не люблю писать, когда имею возможность говорить, однако делаю исключение, чтобы поблагодарить вас и за откровенность и за доброе намерение, — хотя за тон письма благодарить мне невозможно.
Да, я глубоко верю, что сильней всего на свете вы любите правду, и чем больше я верю в это, тем у меня меньше веры в вашу дружбу. Дружба весьма пристрастна, дружба, все приносящая в жертву правде, неизбежно должна погубить человека во имя абсолютной правды. Вы помните, как страшила меня жизнь под одною крышею — это было своего рода кокетство, вам никогда не пришлось бы узнать всю мелочную и пошлую сторону человека, домогающегося и требующего рукоплесканий за каламбуры. — У меня тоже хватает искренности быть тем, что я есть. Я писал вам в Бродстэрз, что больше всего люблю независимость. — Знаете ли, что это было не чем иным, как вопросом, обращенным к вам и означавшим: «Любите ли вы независимость для других?»… Должен ли я вам отвечать — не думаю. Я таков — и этого вполне достаточно. Я знаю свои пределы, знаю, что не обладаю талантом воспитателя. (В этом, как и во всем, ирония: человек, позволивший себя опозорить и не сумевший отомстить
потому только, что боялся оставить детей на улице, не в состоянии ничего для них сделать.)
Итак, перейдем к детям. — С самого же начала я высоко оценил влияние ваше на Алекс<андра>. Вы правы, упрекая меня и думая более о его воспитании, чем о моем (а мое совсем завершено, и вы видите, всякий раз как только я забудусь на четверть часа--ich büsse es[142])… Это влияние ваше на Алеке<андра> не возросло в последнее время. Я изменю расписание уроков, чтобы иметь больше свободных вечеров, стану просматривать уроки — быть может, и вы согласитесь это делать. Вам остается только сохранить свое влияние на него. Поймите, что я, как и многие другие, вынужден усиленно работать — не имея возможности взять на себя надзор — согласуем же наши действия.
Что до Таты — меня прежде всего удивляют ваши слова о причине ее болезни, — вы знаете эту причину и ничего мне не сказали? — Но ведь здесь речь идет о жизни детей — в этом я вас не узнаю. Что же касается других вещей, вам всё и весьма хорошо известно. В моем распоряжении тоже есть документы (я говорю это потому, что, как вы мне пишете, вы желаете иметь среди прочих доказательств и доказательство того, что вы мне об этом говорили), а именно письма к госпоже Рейхель. Когда я заявил, что мое твердое намерение — просить вас продолжать заниматься воспитанием детей, хотя бы ей, Марии, пришлось покинуть дом, я думал, что дело обойдется без прискорбной необходимости устраивать сцены. Вам остается только приобретать все больший и больший авторитет у Таты… (Мы перебрасываемся словами «дисциплина» и «авторитет» и делаем это потому, что ни вы, ни я не обладаем их секретом …)
Теперь приключилась болезнь — до ее окончания ничего предпринять нельзя, надобно перетерпеть; но за это время можно было бы овладеть в нравственном отношении душою Таты — мягко, но так, чтобы дать ей почувствовать свой авторитет. Такова моя мысль. Я со своей стороны попытаюсь что-нибудь сделать — я ненавижу себя за свои недостатки, и вовсе не нужны были горькие упреки, чтобы дать мне это почувствовать.
Если письмо, которое вы написали мне, является лишь введением к принятому вами решению — покинуть детей, это причинит мне громадное огорчение — и я думаю, что в ожидании какого-нибудь дара небес я просто вынужден буду поместить обеих дочерей в один из парижских или брюссельских пансионов. — Я ожидаю всяческих бедствий и уже ни во что в жизни не верю.
Головин имел все основания утверждать, что все мои друзья покидают меня один за другим; причина этого, должно быть,
во мне самом. И вы, Брут, также начинаете жертвовать мною нравде. — Почему ценили вы меня выше, чем я того заслуживал?
Заранее прошу простить меня, если какое-нибудь выражение в этом письме вам не понравится. Я чувствую себя до такой степени чистым и искренним во всех своих отношениях с вами, что не нуждаюсь в дипломатических околичностях, и если я боюсь, что обидел вас-- то только потому, что мне не хотелось бы вас огорчать…
Если вам все равно, поговорим об этих вещах, это лучше, нежели переписываться. Написанное слово тяжеловесней, преднамеренней… Тот довод, который вы приводите, недостаточен, я всегда, всегда готов говорить о воспитании и урывать от политики не только 5 минут, но и пять часов.
Жму вам руку и еще раз прошу вас не сомневаться в том, что я в состоянии серьезно оценить участие, которое вы принимаете во мне и в детях.
Прощайте.
P. S. Подумайте хотя бы немножко о том, что у меня сжимается сердце, когда я вижу, как вы должны страдать в моем доме… и припомните: я заранее вас предупреждал, что на этот дом напущена порча, как говорят старухи… Вы вошли в него свободно, добровольно, а не по чьему бы то ни было внушению.
Рукой Н. A. Герцен:
Милая моя Маша!
Я буду очень рада, если ты приедешь, и если приедешь, мне хотелось, чтобы ты привезла тоже твоего маленького Сашу, чтобы я его видела. Папа подарил Ольге большую куклу, а мне очень хороший мячик. Папа нам читал «Лес метер Сонер» и теперь читает «Франсуа ле Шаппи». Ну, прощай, милая моя Маша, я тебя целую.
Али вы грамоте разучились?
Али на нас разгневались?
Али вас кто обидел, кто огорчил?
Али пас разлюбили, али других полюбили больше, madame Reichel?
13 марта. Понедельник.
А у нас коклюш все идет своим чередом. Нельзя сказать, чтоб очень сильно, а так-таки мучит, теперь у Оли сильнее,
нежели у Таты, им дают перед всяким пароксизмом нюхать хлороформ (капель 6, 7 — на хлопчатой бумаге, завернутой в платке)-- это ослабляет припадки. Внутрь — белладонна — впрочем, они гуляют, как всегда, тем паче что у нас италианский климат. Третьёгодня сир Чарлз Непир поехал по морю с страшным флотом в Балтийское м<оре>, хотят Петерб<ург> палить. На здоровье.
Рейхелю кланяюсь, а остальное Влад<имиру> Ар<истовичу>.
Не съехаться ли нам где у моря, у киана — мне очень хочется к половине апреля оставить Лондон, т. е. отойти шага на два от трех миллионов людей на чистый воздух.
Прощайте.
Ну, конечно, с моей стороны некоторым образом понятно по поводу удвоенного употребления горячительных напитков приезда Энгел<ьсона>, --что я уполовинил письменные к вам отношения, но каким образом это на вас рикошетом подействовало, этого не понимаю.
А посему считаю необходимым о том осведомиться.
Для вящего же удовольствия посылаю писемцо Головина, которое я теперь буду прилагать ко всем моим сочинениям. Каков мальчик — да ведь безграмотность-то какая. Наконец-то он срюптюрил окончательно. Эн<гельсон> день целый плясал от радости, от такой гадости. Эн<гельсон> — в восторге неком пламенном — от моих мемуаров, — когда же придется мне их вам прочитать?
Я считаю себя обязанным поблагодарить вас за письмо ваше, полученное вчера и которого добрую цель — смягчить печатное объявление — я вполне оценил.
Я совершенно согласен, что отдельно мы принесем больше пользы. Насчет борьбы, о которой вы пишете, — она не входила в мою голову. Я не возьму никакой инициативы, не имея ничего против вас, особенно когда каждый пойдет своей дорогой.
Вспомните, как давно и сколько раз я говорил вам келейно то, что вы сказали теперь публично. Наши нравы, мнения, симпатии и антипатии — все розно. — Позвольте мне остаться с уважением к вам, но принять нашу раздельность за fait accompli[143], — и вы и я — мы будем от этого свободнее.
Письмо мое — ответ, вопросов в нем нет, я вас прошу не длить этой переписки и полагаюсь на вашу деликатность, что окончательное расставание наше не будет сопровождено ни жестким словом, ни враждебным действием.
Желаю вам всего лучшего.
И Алекс<андра> Христ<иановна>, и письмо ваше здесь, да, сверх того, смертельно болит голова. Погода здесь жаркая, но предательская.
У детей была какая-то recrudescence[144]. Оленька сначала, потом Тата очень расхворались. Тату тошнило трое суток. Теперь гораздо ей лучше. А то было и в лице очень переменилась.
Внутренная война в доме продолжается. Я очень рад, что есть новый свидетель — Энгельс<он>, который может хладнокровнее и беспристрастнее судить дело. Теперь я вам должен сказать, что как только дети совсем станут на ноги — я Марихен держать не буду. Никакой нет возможности терпеть эту междоусобную войну, в которой вся вина с ее стороны. Энгел<ьсон> удивляется моей выносливости. Не нынче-завтра будет объявление — ас тем вместе и увольнение от должности.
Довольно я намучился от всяких mésallianc’oв. Я говорил, я проповедовал — хотят поставить на своем. Аминь же, я детьми не играю.
Мысль Рейхеля ехать в Дюссел<ьдорф>, по-моему, нелепа. Кто же меняет положительное добро на мнимое и неверное. Ваше положение в Париже превосходное.
Читали ли вы наше воззвание, от которого Головин отказался? У Франка есть, а не то я вам пришлю в письме, «Вольная русская община — русскому воинству в Польше», — вы только тогда поймете, какая скотина он.
Сейчас Энгел<ьсон> изволил с августейшей половиной переехать через два дома: Юстон сквер, тöртиту.
Прощайте.
Тесье я буду писать на днях. Я очень, очень виноват перед ним, заступитесь за меня при случае.
Рукой Н. А. Герцен:
Я очень благодарю тебя и Оля.
Ну да уж, в самом деле, вот подарки — любезное дело, добре хороши (слог «Рыбаков»). A propos, я их прочитал до конца, вещь живо и верно написанная. Детям будет Энгел<ьсон> читать.
А Энгел<ьсон> — уморительный, как он выучился дразнить Щепкина — «познай внутренного человека». А вот я так познал московских людей — ведь никто не пришлет Пушкина, — придется через поляков доставать.
Cher Pianciani,
Votre lettre m’a été bien chère, elle m’a prouvé encore une fois de plus que vous me portez une amitié active et pleine d’attention. J’ai réfléchi deux jours, j'étais au point de me décider pour Jersey — mais tout bien pesé jene m’y établirai pas. (Pour venir passer quelques jours, qu'à cela ne tienne; j’ai un grand besoin de locomotion). Je vous exposerai les causes.
Je fuis Londres en partie de nos amis les ennemis et à Jersey vous les retrouverez, mais non dispersés dans cette orbi non urbi de Londres, mais resserés dans une petite ville de province.
Et dites-moi, cher Pianciani, que voulez<-vous> faire avec eux? Comment peut-on sérieusement travailler dans l'Homme qui ne comprend absolument rien et qui se permet des notes dans le genre de celle «sur Linton et ses réserves» dans le passé? Ces gens sont plus stationnaires que Nicolas et le pape.
En vérité, je ne connais rien de plus mesquin en fait de rédaction que l’Homme et la Nation belge. L’une de ces feuilles n’a que des exercices de rhétorique sur des sujets donnés… tyrannie… joug… réveil du peuple… exemple de Borne… traduction en prose des Châtiments de Hugo et des compliments à l’avenir — et à tous les peuples.
L’autre réimprime les mêmes choses et les mêmes nouvelles qu’elle imprimait en 52, 53, 54. — On ne sauve pas de l’incapacité. Vous parlez d’un journal à nous. Chose parfaite, mais la
première condition c’est d'éloigner ces braves patriotes, ces ana-chronismes vivants, et non les chercher dans leur antre.
Parmi les Franèais je ne connais que notre ami Domengé capable de travailler à un journal sérieux. Saffi et vous parmi les Italiens. Et avec tout cela un journal n’est faisable qu'à Londres. Mais attendons encore un peu. Moi je ne suis pas désœuvré, je travaille assez. J’imprime maintenant un fort volume en russe sous le titre «La Prison et l’exil».
Je quitterai Londres pour deux, trois mois, cela sera une villégiature — l’endroit n’est pas encore définitivement arrêté, peut-être irai-je à Hastings, dans tous les cas près de la mer.
Vous savez que le Florestan de Monaco a voulu faire un coup d’Etat et qu’il est maintenant dans les prisons de Villafranca. Jamais malheur ne m’a fait tant rire, о саго Grimaldi… Voilà un bouffon.
Adieu, encore une fois je vous remercie pour tous les renseignements et je viendrai un beau jour faire une descente à Jersey.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
ваше письмо мне очень дорого, оно еще раз доказало, что ваша дружба ко мне деятельна и заботлива. Я раздумывал два дня и совсем было склонился в пользу Джерси, но взвесив все хорошенько, решил, что там не поселюсь. (Провести там несколько дней — это другое дело, — мне очень хочется проветриться.) Я объясню вам причины.
Из Лондона я бегу отчасти от наших друзей-врагов, а в Джерси мы опять их встретим, причем уже не рассеянными по лондонскому orbi non urbi, а скученными в маленьком провинциальном городке.
И скажите сами, дорогой Пьянчани, что прикажете с ними делать? Как можно серьезно работать в «L’Homme», который решительно ничего не понимает и позволяет себе помещать заметки вроде «о Линтоне и его оговорках» в последнем номере? Это люди, еще более косные, чем Николай и папа.
Право же, я не знаю ничего более жалкого в смысле редактирования, чем «L’Homme» и бельгийская «La Nation». Одна из этих газет содержит лишь риторические упражнения на заданные темы: … тирания … ярмо … пробуждение народа… пример Рима… перевод в прозе «Возмездий» Гюго и всевозможные комплименты будущему и всем народам.
Другая перепечатывает те же факты и те же новости, которые печатала в 52, 53, 54 годах. — От бездарности не излечишь. Вы говорите о создании своей газеты. Прекрасная мысль, но первое условие — отстранить всех этих честных патриотов — эти ходячие анахронизмы — и не искать их в их же логовище.
Из французов я знаю только одного, кто способен работать в серьезной газете, — нашего друга Доманже. Среди итальянцев — Саффи и вас. При всем том газету можно издавать только в Лондоне. Но подождем еще немного. Что до меня, я не сижу без дела, я много работаю. Сейчас я издаю на русском языке толстый том под названием «Тюрьма и ссылка».
Я покину Лондон месяца на два, на три, это будет мой летний отдых; место еще не выбрано окончательно, может быть, поеду в Гастингс, во всяком случае — к морю.
Знаете ли вы, что Флорестан Монакский пытался произвести государственный переворот и теперь сидит в тюрьме в Виллафранке? Никогда еще ничье несчастье так не смешило меня. О, саго Гримальди… Вот шут гороховый!
Прощайте, еще раз благодарю вас за все сообщения и непременно как-нибудь высажусь в Джерси.
137. М. К. РЁЙХЕЛЬ
15 (3) апреля 1854 г. Лондон.Вчера пил я без меры,
За здравие Мери
У трактирщика Вери.
Сегодня желательно не удерживать писем от Саши, Таты, etc., — они все перепугались, что день пропустили. А ведь и рисовали и всякое такое.
Писем от вас никогды не бывает. А что статей Энгельс<она> нет, это вида здешнего книгопродавца — подлеца и дурака. Ну как думаете: Непир даст пир в Питере?
Что же наконец мне делать с «Юмором», он напечатан превосходно — но все издание под ключом. Дайте на глупость совет.
В подарок вам пришлю два первых листа (отпечатанных) — из записок. Многие оченно аппетитным находят.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша.
Поздравляю тебя с рождением и с именинами и посылаю тебе, через неделю или две, с одним из моих друзей, цветок, нарисованный мною, и вид из моего окна, чтобы ты видела, как мне здесь после двухлетнего житья в Ницце скучно должно быть.
Желаю тебе и семейству твоему хорошее здоровие. Кланяйся Мme Gaspari.
138. Ф. ПУЛЬСКОМУ
17 (5) апреля 1854 г. Лондон.Cher monsieur Pulszky,
Vous aurez l’extrême obligeance de me pardonner ma lettre, mais un pauvre nécessiteux me force à faire cette démarche.
M. Grossmann — Allemand, naturalisé en Amérique, ci-devant officier dans un régiment d’infanterie, désire aller à Constantinople offrir ses services et ne demande que le passage gratis sur un bateau à vapeur. Il me semble que l’ambassade turque et le gouvernement anglais devraient favoriser des projets pareils-- mais je ne sais à qui l’adresser. Je n’ose pas vous l’envoyer — mais je serai très heureux d’avoir ou un conseil de vous sur cette affaire ou un mot de recommandation pour ce monsieur. Dans tous les cas vous ne m’en voudrez pas pour ma lettre.
Il y a deux ou trois jours je cherchais des appartements entre Highgate et Hamstead — pourtant je n’ai rien trouvé. Si vous connaissez quelque chose d’entouré de jardins, d’arbres et d’arbres, dites le moi. Je ne me suis pas encore décidé entre Hastings et les environs de Londres.
Je vous présente mes hommages et amitiés.
Перевод
Дорогой господин Пульский,
вы с предельным великодушием извините меня за это письмо-- обратиться к вам меня заставляет один нуждающийся в помощи бедняга.
Г-н Гроссман — немец, натурализовавшийся в Америке, бывший офицер пехотного полка, — желает отправиться в Константинополь, чтобы предложить там свои услуги, и просит только
о проезде gratis[145] на пароходе. Мне кажется, что и турецкое посольство, и английское правительство должны были б оказывать содействие подобным намерениям--однако я не знаю, к кому его направить. Я не решаюсь послать его к вам, но буду очень рад получить от вас либо совет в этом деле, либо рекомендательную записку для этого господина. Во всяком случае вы не посетуете на меня за это письмо.
Два-три дня тому назад я искал квартиру между Хайгейтом и Гемстедом — но ничего не нашел. Если вам известно что-либо окруженное садами, деревьями и деревьями, сообщите мне. Я еще колеблюсь между Гастингсом илондонскимиокрестностями.
Свидетельствую вам свое почтение и дружеские чувства.
А. Герцен.
Пожалуйста, отдайте Тесье, т. е. отошлите письмо, я не знаю его адреса. — Вы думали меня утешить новостью о Б<акунине>. — Это вещь опасная; или Ник<олай> Сем<енович> хочет его опозорить, или он имеет на него виды для западных славян. Как же вы можете думать, чтоб такого человека Ник<олай> Сем<енович> так просто и выпустил бы. По-московски мне бы из тюрьмы вон, по-здешнему нет. — A propos, я достал за целый год «Москвитянина» и «Современника». Я упивался и упиваюсь ими. Чему дивиться, что Мих<аил> Семен<ович> не понимал меня, я начинаю едва понимать, что пишут и чем занимаются у нас. Какая страшная пустота, и что за литератёры. С какой важностью разбираются романы, стихотворения — точно все это пишется учениками гимназии, кого это интересует — даже слова, которые я совсем забыл, вновь явились: «миросозерцание», «воссоздание действительности в ее внутренном значении»… Печально. Печально видеть, как человек в Цепях идет по улице, да еще печальнее, что скованный-то бессилен, и цепь можно бы снять — не убежит… Посмотрите на эту нервную, огненную, сжатую полемику между партиями здесь… Я уж думаю, не написать ли на эвтот сюжет чего?
2-е à propos. Мои статьи в «L’Homme» возбудили яростный вопль французиков (не французов) — я этому очень рад. Когда же вы-то прочтете все это?
А что же вы ничего не говорите насчет бракосочетания Фохта? Маних<ен> хотя за последнюю неделю и смирно себя вела, но
все же, думаю, лучше ей посадить муху отъезда в голову, а то того и гляди что выйдет катастрофа.
Полученный от вас билет на концерт я подарил одному знакомому. Тот положил его в карман… и в день концерта пришел спрашивать, где эта такая неслыханная улица. — Я говорю: в Париже. — Так, стало, концерт в Париже? — Yes. --Что же вы это наделали? — Sir, — отвечал я, — я вам дал билет 24 часа до концерта, в Париж ездят в 12. — Кто виноват?
Ну что же, был Суки?
Franèois приехал, он стал меньше, беззубее и еще хуже говорит по-французски. Самая характеристическая черта его путешествия состоит в том, что он не догадался, что здесь иначе говорят, нежели во Франции.
140. Л. ПЬЯНЧАНИ
27 (15) апреля 1854 ?.. Лондон.Cher Pianciani,
J'étais en train de vous écrire lorsque j’ai reèu votre bonne lettre (dans laquelle il y a trois--quatre mots qu’il m'était impossible de déchiffrer). La nouvelle que je voulais vous communiquer c’est que le Leader et le Mor} Adver disent d’une manière un peu détournée, mais très diaphane que mes lettres à Linton sont écrites en connivence avec la police russe. Regrettent que l’Homme les a reproduites… etc. (24 avril).
Le Comité Polonais a vigoureusement répondu, cela ne serait pas mal si l’Homme de son côté faisait quelque chose. Je prépare une petite lettre et je n’attends que Louis Blanc qui est allé chez le Leader demander une explication. N’est-ce pas c’est joli?.. Je ne comprends pas d’où cela vient, très possible que de la police russe, aussi de la bêtise humaine.
Et quelle habitude canaille de faire des accusations infâmes au lieu de raisonnements! — Qui donc peut être assez bête pour ne pas voir l’extrême unité de tout ce que j'écris et l’opposition complète au pouvoir tsarien, à la centralisation russe de Pétersbourg? Mais j’ai une foi basée sur la conviction la plus intime que le temps d’une grande fédération républicaine n’est pas trop loin pour les Slaves du Sud. Et de quel droit condamnerai-je l’insurrection des Grecs parce qu’elle complique les affaires anglo-bonapartes?..
Au reste nous avons assez parlé de toutes ces choses. L’impénétrabilité de la bêtise humaine, la férocité de l’ignorance n’a pas de limites. Allez leur faire comprendre qu’une action révo-
lutionnaire ne pourrait pas réussir à trouver do la sympathie, si elle était dénouée de tout amour pour le pays. Avec la haine — on se venge, on ne fait pas mouvoir des masses.
L’Anglais devient de plus en plus intolérant et la voilà la liberté de la presse. — Ecco la qua!
Je vois assez souvent Domengé et toujours avec le plus grand, le plus sincère plaisir. Je vous dois immensément pour cette connaissance. J’ai reèu il y a quelques jours un petit billet de Saffi.
Je viendrai chez vous — et probablement avec Domengé, mais quand — attendez un peu.
Les enfants vont presque bien. La coqueluche a cessé. Je pense toujours à Hastings.
Je vous serre la main bien fraternellement
A. Herzen.
Holinsky est de retour de l’Amérique avec un tas de petits cancans transatlantiques — il y retourne dans deux mois. C’est engageant — le voyage devient de plus en plus facile.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
я уже собирался вам писать, когда пришло ваше милое письмо (в котором три-четыре слова я никак пе мог разобрать). Я хотел сообщить вам новость, что «Leader» и «Morn Adver» иносказательно, но весьма прозрачно намекают, будто мои письма к Линтону написаны по наущению русской полиции. Выражают сожаление, что"L’Homme" их напечатал… и т. д. (номер от 24 апреля).
Польский комитет послал энергичное возражение; было бы неплохо, если б и «L’Homme», со своей стороны, как-нибудь откликнулся. Я готовлю небольшое письмо и ожидаю только Луи Блана, который отправился в «Leader» требовать объяснений. Хорошо, не правда ли?.. Не понимаю, откуда это идет, весьма возможно, что от русской полиции, а также от человеческой глупости.
Что за подлая привычка бросать гнусные обвинения вместо того, чтобы возражать! Как можно быть настолько глупым, чтобы пе видеть исключительное внутреннее единство во всем, что я пишу, решительную оппозицию царской власти и русской петербургской централизации. Но я твердо верю, и моя вера основана на глубочайшем внутреннем убеждении, что не так Далеко время создания великой республиканской федерации
южных славян. По какому же праву стал бы я осуждать греческое восстание только потому, что оно осложняет англо-бонапартистские дела?..
Впрочем, мы уже достаточно говорили обо всех этих вещах. Человеческая глупость непостижима, дикое невежество не имеет границ. Попробуйте объяснить им, что революционное действие не может вызвать сочувствие, если оно не связано с любовью к отечеству. С одной ненавистью можно мстить, но нельзя поднять массы.
Англичанин становится все более нетерпим — и вот вам свобода печати. — Ессо la quà![146]
Я довольно часто вижусь с Доманже и всегда с самым большим, самым искренним удовольствием. Я бесконечно вам благодарен за это знакомство. Несколько дней назад я получил письмецо от Саффи.
Непременно к вам приеду и, вероятно, вместе с Доманже. Но когда? Подождите немного.
Дети почти поправились. Коклюш прошел. Я все подумываю о поездке в Гастингс.
Братски жму вашу руку.
Голынский возвратился из Америки с целой кучей заатлантических сплетен; через два месяца он едет обратно. Это заманчиво: переезд становится все легче и легче.
Опять вы позапримолкли. А между тем и второе мая прошло и год, что дети приехали.
В субботу поехал отсюда американский консул, хотел вам привезть гостинец, да вот что-то этого и не значится в Энгель-ском письме.
Коклюш миновал. А возле дочь Ронге, 16 лет, занемогшая в то же время, умерла. Жизнь идет от тревоги к тревоге, и настоящих отдыхов нет.
Манихен едет месяца на два в Германию — это будет проба. Я истинно ее оставил бы, но упрямство Таты, да с таким характером ограниченной глупости, что Саша не может наконец видеть, — меня выводит из терпения. Она дуреет до того, что я не
узнаю ее иногда, рабская прострация перед Маних<ен> и беспрерывные капризы против M, il faut ей finir[147].
А посему в благом ее желании съездить в Неметчину вы ее поддержите.
У вас на днях будет оказия — пришлите мне связочку писем покойницы, которая, кажется, осталась у вас.
Насчет газетного шума перестрелка идет. Разумеется, середь горького есть и сладкое. Я еще ничего не отвечал. Потому что нашлось столько защитников и симпатий. Весь польский комитет отвечал соборне". Франц<узы>, италь<янцы> порезче, все за меня, а Линтона мне просто приходится удерживать за руку. Но всего более утешил один поляк из Жерсея, тот написал фульминантную статью, я вам ее как-нибудь доставлю. — «Быть редактором английской газеты и невеждой — это неудивительно в стране, где представители не знают ничего, что делается вне Англии. Я не ставлю вам, м. г., в вину, что вы ничего не знаете, но можно при невежестве быть gentleman’ом.
Далее. С чего вы воображаете, что ненавидеть Николая Павл<овича> — значит любить вас, т. е. англичан, да вы совсем не любезны…
И вы осмеливаетесь обвинять человека, которого деятельность так известна и который если не меньше Л. Абердина ненавидит Николая, то наверное больше любит свободу, нежели Джон Россель», и пр. и пр.
Третьёгодня несколько американцев из Новой Гренады (впрочем, не гренадеры) — являлись утром посмотреть, что такое русский революционер. Они, осматривая редкости, заехали между гиппопотамом и туннелем ко мне. Видно, мне уж так судьбой назначено быть львом — не только в Вятке, но и в Лондоне.
Насчет того, что Франк не получил, не понимаю. Пусть он спросит у Nutt.
Cher Pianciani,
Merci pour votre bien amicale lettre. L’article du Morn Adv, je pense, ne vient pas de la source à laquelle vous faites allusion, c’est à dire de Gol. Il me l’a formellement assuré étant chez moi pour une dernière explication. De qui parlez-vous encore — je ne l’ai pas deviné. Vous voyez qu’après la réponse calme et simple de Worcell, ils se sont tus. Si cela était
une personnalité, ils auraient continué. L’Anglais en général est assez bête et lorsqu’il y a des échappés de Bedlam comme Urquart qui dit que tous les Russes sont des agents du tsar, que Mazzini est suspect etc. …on ne doit pas s'étonner d'être accusé. Avez-vous lu un article dans le Weekly Dlsp, disant que les ouvriers de Preston sont payés par l’or russe pour faire des strikes.
C’est de la folie! L’article du Leader, c’est une vengeance ignoblede Piggott etCnie. Je doisàl’amitié de Louis Blanc d’avoir reèu leur désaveu et encore la promesse d’en dire à propos quelques mots.
L’article de Zéno est magnifique. Nous l’avons lu ici, en riant comme des fous. J’ai voulu envoyer une lettre à l'Homme — mais elle me paraît maintenant si pâle, après l’article de Zéno — que je la méprise. Avez-vous lu l’article? C’est d’une profondeur et d’une sainte colère qu’on ne lui pardonnera pas.
Le Leader ne peut pas l’insérer.
La menace de convoquer un meeting dans London Tavern pour empêcher l’emp de Russie d’aller en Hongrie c’est un exemple sublime. Et la permission pour les rédacteurs d'être ignorants — mais gentleman.
Je ne sais où trouver le Morn Adv — j’enverrai chercher chez Worcell, il avait une copie.
A propos, le Times disait il y a cinq, six jours qu’on voit beaucoup d’agents russes en Lombardie!!. C’est une maladie.
Si Dieu a noyé la terre,
C’est la faute de Voltaire.
S’il a lâché beaucoup d’eau,
C’est la faute de Rousseau.
Dès que j’aurai un peu plus de temps, je viendrai et avec Domengé — mais je ne suis pas assez R.'sse pour occuper vos provinces — je veux veiller avec vous et dormir avec moi seul. Nous prendrons une chambre dans un hôtel.
J’ai attendu le Mor Adv de Worcell — mais il a perdu le . Je vous l’enverrai avec la première poste.
Je ne vous envoie maintenant que la réponse du Comité démocr — je vous prierai de me la renvoyer. La lettre de Talandier est très bonne et très noble. Adieu encore une fois.
Demain Domengé dîne chez moi avec Louis Blanc.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
спасибо за ваше столь дружеское письмо. Статья в «Мог-n Adv» исходит, по-моему, не из того источника, на который вы намекаете, т. е. не от Гол<овина>. Он горячо уверял меня в этом, явившись ко мне для последнего объяснения. О ком вы еще говорите — я не мог угадать. Как видите, после простого и спокойного ответа Ворцеля они замолчали… Если бы тут были личные счеты, они бы не угомонились. Англичанин вообще довольно глуп, а когда появляются сбежавшие из Бедлама сумасшедшие, вроде Уркхарта, который утверждает, что все русские — царские агенты, что Маццини подозрителен и т. д. … то нечего удивляться, если и вам бросают обвинения. Читали ли вы статью «Weekly Disp», где говорится, что престонских рабочих подкупают русским золотом, чтобы они устраивали strikes.
Это какое-то безумие. Статья в «Leader’e» просто подлая месть со стороны Пигота и К0. Только благодаря дружескому участию Луи Блана я добился от них признания, что они неправы, да еще обещания написать об этом при случае несколько слов.
Статья Зено превосходна. Читая ее, мы хохотали как сумасшедшие. Я хотел было послать в «L’Homme» письмо, но теперь, после статьи Зено, оно кажется мне таким тусклым, что я решил пренебречь. Читали ли вы эту статью? В ней такая глубина и такой священный гнев, которых ему не простят.
«Leader» не может ее поместить.
Угроза созвать митинг в London Tavern, чтобы помешать русскому императору напасть на Венгрию, — превосходный пример. Или разрешение, данное журналистам, быть невеждами — но джентльменами.
Не знаю, где отыскать «Morn Adv» --пошлю к Ворцелю, у него был экземпляр.
Кстати, «Times» утверждал дней пять-шесть назад, что в Ломбардии много русских агентов!!.. Это просто болезнь.
Если бог затопил землю,
Это вина Вольтера.
Если он залил все водой,
Это вина Руссо.
Как только у меня будет побольше времени, я приеду к вам вместе с Доманже, но я не настолько русский, чтобы захваты-
вать ваши владения; я хочу бодрствовать с вами, но спать хочу один. Мы снимем комнату в гостинице.
Я ждал от Ворцеля «Mor Adv», но он затерял номер. Пришлю его вам с первой почтой.
Сейчас посылаю вам только ответ Демократического комитета — и попрошу возвратить его мне.
Письмо Таландье очень хорошо и благородно. Еще раз прощайте.
Завтра Доманже обедает у меня с Луи Бланом.
Cher Pianciani,
Malheureusement j’ai une trop bonne excuse de mon silence. Tata a passé quatre jours entre la vie et la mort. Une rougeole après deux mois et demi de coqueluche — à peine commencée a disparu; c’est toujours un danger immense. Il est passé grâce, entre autres aux soins de Devi lie — qui a montré un grand talent médical. La malade est encore au lit, — ces 10 jours m’ont rappelé les plus mauvais temps de ma vie. Je sais fatigué et stupide.
Votre lettre est très belle, je l’enverrai à Linton et à New York.
Remerciez Zéno de l’article (hier je l’ai envoyé à Linton qui veut le publier mais en omettant qq phrases pour occuper un peu moins de place).
Vous m’avez donné le conseil d'écrire directement à Ribeyrolles --mais je n’ai rien pour le moment à lui communiquer. Et, soit dit entre nous, R a été assez longtemps à Londres pour se rappeler un pauvre collaborateur d’Euston Sq.
La semaine dernière j’ai donné à Faure la petite note sur les Pâques en Russie.
Et que dites-vous de Sarsane, de Spezia… Cui bono?
Je me propose d’aller à Pétersbourg dès que la ville sera prise par Napier et y tenir un meeting sur la place d’Isaak. Adieu, cher Pianciani.
Перевод
Дорогой Пьянчани, к несчастью, мое молчание оправдано очень уважительной ричиной. Тата четыре дня находилась между жизнью и мертыо. После двух с половиной месяцев коклюша началась корь и, едва начавшись, прошла; это всегда очень опасно, пасность миновала благодаря, отчасти, заботам Девиля, проявившего большой медицинский талант. Больная еще в постели, — эти 10 дней напомнили мне самое тяжелое время моей жизни. Я измучился и отупел.
Ваше письмо прекрасно, я пошлю его Линтону и в Нью-Йорк. Поблагодарите Зено за статью (вчера я отправил ее Линтону, который хочет напечатать ее, опустив несколько фраз, чтоб она заняла поменьше места).
Вы советовали мне написать непосредственно Рибейролю, но в данное время мне нечего ему сообщить. И, кроме того, между нами говоря, Р<ибейроль> довольно долго находился в Лондоне и мог бы сам вспомнить о своем бедном сотруднике с Euston Sq.
На прошлой неделе я передал Фору небольшую заметку о пасхе в России.
А что вы скажете о Сарцане, о Специи… Cui bono?[148] Я уже подумываю съездить в Петербург, как только город будет взят Непиром, и созвать митинг на Исаакиевской площади.
Прощайте, дорогой Пьянчани.
А. Герцен.
Mon cher Hess,
Je dois vous remercier pour votre lettre. Elle prouve que vous avez beaucoup de confiance en moi, beaucoup de confiance même dans la bonté de mon cœur--que malheureusement je n’ai pas.
Il serait très long et extrêmement pénible pour moi de vous détailler comment je me suis éloigné de M. Sasonoff, je n’ai absolument rien à dire contre lui, du point de vue général, il a blessé en moi — non l’honneur, non l’homme, — mais le sentiment d’amitié. Il n’a rien compris par le cœur dans l’histoire terrible qui faillit perdre toute ma famille et dont les meurtrissures me couvrent encore. L’homme misérable que je lui dénonèais comme lâche et calomniateur — écrivit et je l’ai lu de mes propres yeux, que Sas «est le seul homme qui ait compris l’histoire».
Il m'était impossible de continuer des relations intimes avec un homme qui a mérité cet éloge, d’autant plus que dans les lettres à moi, je voyais très bien de quelle manière superficielle M. S traitait un cas de vie et de mort, d’honneur et de déshonneur, de réhabilitation ou de condamnation d’une
femme.
Elle est morte. J’ai écrit à Sas: «Il y a entre nous un cercueil» — et je l’ai prié de me laisser tranquille…
Depuis j’ai eu occasion de lui rendre un très grand service. Des ennemis à lui ont répandu à Londres des bruits très mauvais contre lui. Je les ai fait taire, complètement.
Quant au coté financier de la question — je pense qu’il devait être suspendu avec les autres. Je ne me suis jamais chargé d'être le fournisseur de mes amis, d’autant plus cela serait étrange dans notre position mutuelle.
M. Sas dépense beaucoup, travaille peu. Il me doit environ 6000 fr. Une petite somme ne l’avancera guère. Et certes s’il en avait besoin, vous ne l’auriez pas laissé sans secours ayant les moyens de le faire.
Moi — entre autres — je mène la vie la plus active. J’ai organisé une imprimerie russe, j’ai publié quatre brochures et un volume entier, j’ai travaillé dans les feuilles — je pense que le tout n'était pas sans utilité. Mais cela m’a occasionné des dépenses exhorbitantes (l’Imprimerie depuis les matrices jusqu' aux ouvriers tout est à mes frais).
M. Golovine — dont le talent certes ne dépasse pas celui de M. Sas — a vendu ici dans la dernière année au moins pour 4000 fr. d’articles et manuscrits.
Pourquoi ne trouveriez vous pas quelque travail pour M. S?
En attendant --il me semble que vous m’avez écrit encore à Nice, que vous me deviez qq chose, vous me proposiez même de tirer une lettre de change sur vous. Je mets cet argent complètement à votre disposition--à condition de ne pas dire que je l’ai écrit. En général, cher citoyen, cette lettre est pour vous seul.
A. Herzen.
Пepeвод
Мой дорогой Гесс,
я должен поблагодарить вас за ваше письмо. Оно доказывает, что вы преисполнены большого доверия ко мне, большого доверия даже к моей душевной доброте, которой, по несчастию, я не обладаю.
Подробный рассказ о том, как я разошелся с г. Сазоновым был бы слишком длинен и крайне тягостен для меня; я ровно ничего не могу сказать против него, с общей точки зрения, он оскорбил во мне не честь, не человека, — а чувство дружбы. Сердцем своим он ничего не понял в той страшной истории, которая едва не погубила всю мою семью и от которой на мне до сих пор остаются незажившие рубцы. Мерзкий человек, разоблаченный мною перед ним как подлец и клеветник, написал — и я читал это собственными глазами, — что Саз<онов> — «единственный человек, понявший эту историю».
Продолжать близкие отношения с человеком, заслужившим эту похвалу, для меня было невозможно, тем более что и из писем, мне адресованных, я видел, как поверхностно судил г. С<азонов> о деле, от которого зависела жизнь и смерть, честь и бесчестие, реабилитация или осуждение женщины.
Она умерла. Я написал Сазонову: «Нас разделяет гроб» — и просил оставить меня в покое…
С той поры мне представился случай оказать ему очень большую услугу. Его враги распространили в Лондоне чрезвычайно дурные слухи о нем. Я заставил их полностью замолчать.
Что же касается финансовой стороны вопроса — то, полагаю, она должна рассматриваться совершенно особо от остальных. Я никогда не брал на себя обязательства снабжать деньгами моих друзей, тем более это было бы странно при наших взаимоотношениях.
Г-н Саз<онов> тратит много, работает мало. Он должен мне около 6 тысяч фр. Небольшая сумма его вряд ли устроит. И, конечно, если б он в ней нуждался, вы не оставили бы его без помощи, имея возможность ее оказать.
Я же — к слову сказать — веду самую деятельную жизнь. Я основал русскую типографию, я издал четыре брошюры и целый том, я работал в газетах — и думаю, что все это было небесполезно. Однако это ввело меня в чудовищные расходы (всё в типографии, начиная с матриц и кончая оплатой работников, делается за мой счет).
Г-н Головин — чей талант, конечно, не превосходит таланта г. Саз<онова> — продал здесь в течение последнего года по меньшей мере на 4000 фр. статей и рукописей.
Почему бы вам не подыскать какой-нибудь работы для г. С<азонова>?
Кстати, вы, кажется, мне как-то писали еще из Ниццы, что должны мне сколько-то денег и даже предлагали выдать мне вексель на ваше имя. Я передаю эту сумму полностью в ваше распоряжение — под условием — не сообщать, что я вам это написал. И вообще, дорогой гражданин, письмо это предназначается для вас одного.
А. Герцен.
Monsieur, Une maladie grave de ma fille m’a empêché de vous remercier jusqu'à ce jour pour vos lettres et pour l’ouvrage et les brochures. Je suis sincèrement sensible pour les bonnes choses, que vous dites de mon travail, d’autant plus que beaucoup de lecteurs s’acharnent contre moi pour les lettres à Linton. Je vous remercie encore plus pour les observations. Permettez-moi de vous dire quel a été mon but dans les publications allemandes (en 49 et 50) et franèaises sur la Russie. Vous jugerez alors si je l’ai atteint.
Après un exil de sept années je vins eu Europe, la connaissant théoriquement. Les journées de Juin 48 me révélèrent l'état véritable de l’Europe. Plus je regardais ce qui se passait — plus je sentais le besoin de dire au monde deux choses. Premièrement que la Russie n’est pas seulement une caserne et une chancellerie de tzar--mais qu’elle porte en elle des éléments profondément révolutionnaires, anarchistes dans la noblesse, communistes dans le peuple. Secondement que l’Occident n’est pas du tout si diablement révolutionnaire qu’il se l’imagine. Il a une grande pensée, un grand idéal — mais peu de force, peu d'énergie, il est énervé dans sa partie active et arriéré dans les autres. La Russie est un jeune vaurien emprisonné, qui n’a jamais fait rien de bon, mais il promet, le vieillard vénérable à côté a beaucoup fait — fera peut-être quelque chose encore, mais il est vieux. «L’Europe farà da se» — c’est possible, mais dans le cas contraire — invasion. L’avenir peut se réaliser par mille manières — le résultat définitif sera toujours le même — la métamorphose sociale.
L’invasion, à mon avis, ne sera qu’une montre-réveil, qu’un bourreau, qu’une démolition, qu’une putréfaction enclavée, qu’un orage passager. Car je n’ai jamais nié qu’au fond des populations des Etats de l’Europe — des populations sauvages déshéritées par la civilisation de la minorité il n’y ait pas de nerf, de sperme pour engendrer une nouvelle forme sociale.
Quant à Nicolas et à son régime — là il n’y a rien de slave, de national. L’impérialisme russe n’est que la dernière conséquence, l’expression la plus grossière del’Etat fort des amis de l’ordre. Que fera Nicolas… Je ne crois pas à cette homéopathie renversée «.Similia similibus destruanctur…-» Il ne peut rien apporter qu’un bonapartisme exotique. Certainement que sous le point de vue de l'éternité Nicolas peut contribuer involontairement au triomphe de la révolution… mais Louis Bonaparte aussi. Pie IX a fait de la Romagne un peuple de frondeurs. — Et au fond il n’est pas si fort que vous le pensez.
Voilà ce que je voulais vous dire aujourd’hui, j’ajouterai encore qu’il m’est impossible d’accepter votre théodicée (dans votre ouvrage sur la R<évolution> --que j’ai lu l’année passée) — le monde chrétien que vous chassez si bien, revient par la porte du dualisme idéaliste… mais mon Dieu vous avez raison, de ces choses il faut parler et non écrire, dans une heure la question serait bien mieux élucidée que par une longue série de lettres.
Je vous recommande Les nouvelles russes par Lermontoff — trad par Chopin, 53, Paris; Tarass Boulba (Là cosaquerie au XVII) par Gogol — trad par Viardot, 53; Paris, La fille d’un capitaine par Pouchkine — trad par Viardot; Les récits d’un seigneur russe — par J. Tourgeneff, 54, Par.
Koltzoff n’a jamais été traduit. Lisez-vous l’allemand? Ел allemand il y a immensément de traductions — il y a même un roman et des nouvelles de moi qui sont traduits.
Je serais bien heureux de vous proposer toutes ces traductions — mais il y a tant de distance entre nous que c’est impossible. Si la guerre ira mal, j’irai aussi en Espagne. Le climat de Londres (pire que celui de la Sibérie ouralienne) me dégoûte. Est-ce qu’on ne persécute pas les réfugiés en Espagne? Cette question déjà est une provocation à continuer la correspondance sur un sujet qui m’est si près du cœur.
Vous remerciant encore une fois, je vous salue cordialement.
Перевод
Милостивый государь,
серьезная болезнь моей дочери не давала мне до нынешнего дня возможности поблагодарить вас за ваши письма и за книгу и брошюры. Я искренне тронут добрыми словами, сказанными вами по поводу моего труда, тем более что многие из читателей ожесточены против меня за письма к Линтону. Еще более благодарен я вам за ваши замечания. Позвольте мне рассказать, какова была цель моих немецких (49 и 50 гг.) и французских изданий о России. Вы сможете тогда судить, достиг ли я ее.
После семилетней ссылки прибыл я в Европу, зная ее теоретически. Июньские дни 48 года раскрыли мне подлинное состояние Европы. Чем больше вглядывался я в то, что происходило, тем большую испытывал потребность сообщить миру о двух вещах. Во-первых — что Россия не только казарма и царская канцелярия, но что она носит в себе глубоко революционные элементы, анархические в дворянстве, коммунистические в народе. Во-вторых — что Запад вовсе не так дьявольски революционен, как он воображает. У него есть великая мысль, великий идеал — но мало сил, мало энергии; он расслаблен в своей деятельной части и отстал во всех остальных. Россия — это заключенный в тюрьму молодой повеса, который никогда ничего путного не делал, но обещает многое, — почтенный же старец, находящийся рядом, совершил многое, быть может, совершит еще что-нибудь, но он уже cтap."Eвропа farà da se" — возможно, в противном же случае — нашествие. Грядущее может осуществиться тысячами путей — окончательный
результат всегда будет один и тот же — социальная метаморфоза.
Нашествие, по моему мнению, явится не чем иным, как будильником, палачом, разрушением, прорвавшимся гнойником, мимолетной бурей. Ибо я никогда не отрицал, что в недрах народов европейских государств, среди дикарей, обездоленных цивилизацией меньшинства, нет жизненной силы, нет спермы для порождения новой общественной формы.
Что до Николая и его режима — то в нем нет ничего славянского, национального. Русский империализм — только конечное следствие, только самое грубое воплощение сильного государства друзей порядка. Как поступит Николай?.. Я не верю в эту опрокинутую гомеопатию «Similia similibus destruantur…» Он не может принести ничего, кроме иноземного бонапартизма. Конечно, с точки зрения вечности, Николай может невольно способствовать торжеству революции… но и Луи Бонапарт также. Пий IX превратил Романью в народ фрондеров. — И, в сущности, он не так силен, как вы думаете.
Вот что мне хотелось сказать вам сегодня; добавлю, что никак не могу согласиться с вашей теодицеей (в вашем сочинении о Р<еволюции>,которое я прочел в прошлом году), --христианский мир, который вы выгоняете вон, возвращается через дверь идеалистического дуализма… Но, боже мой, вы правы, об этих вещах надобно говорить, а не переписываться; в течение часа вопрос был бы гораздо лучше выяснен, чем в целой серии писем.
Рекомендую вам «Русские повести» Лермонтова, перевод Шопена, 53 г., Париж; «Тараса Бульбу» (казачество в XVII веке) Гоголя — перевод Виардо, 53 г., Париж; «Капитанскую дочку» Пушкина — перевод Виардо; «Рассказы русского помещика» И. Тургенева, 54 г., Париж.
Кольцова никогда не переводили. Читаете ли вы по-немецки? На немецком языке есть множество переводов — существует даже перевод моего романа и рассказов.
Я был бы счастлив предложить вам эти переводы — но между нами такое расстояние, что это невозможно. Если война примет дурной оборот, я также отправлюсь в Испанию. Лондонский климат (который хуже, чем в уральской Сибири) мне противен. Не преследуют ли изгнанников в Испании? Этот вопрос не что иное, как вызов к продолжению переписки на тему, которая так близка моему сердцу.
Еще раз благодарю вас и сердечно вам кланяюсь.
146. А. САФФИ.
19 (7) июня 1854 г. Лондон.Merci, cher Saffi, bien merci pour vos lignes. Je n’ai pas écrit de longtemps à Pianciani parce que tout ce temps j'étais préoccupé; après votre passage Alexandre a eu une rougeole assez forte. Maintenant nous sortons de quarantaine — et déjà j’emballe les livres et autres choses. J'écrirai aujourd’hui même à Jersey.
Mon ouvrage Sur le développement des idées révolutionnaires en Russie a été saisi en une traduction allemande chez tous les libraires de la Prusse. La Gazette de Cologne donnant cette nouvelle répète en partie le perfide article du Leader et ajoute que l’ouvrage est «favorable au tzar». Vous l’avez lu, cher ami, — jugez maintenant de l’imbécillité de ces hommes.
Je n’ai pas écrit contre le Leader parce que Tornton Hunt s’est excusé de l’article lorsque Louis Blanc lui demanda l’explication. 2° — parce que Zéno a répondu fougueusement. 3° — parce que le Leader est un journal inconnu. Mais la Gazette de Cologne — c’est une autre affaire. Je lui ai donné une leèon amicale. Et si elle n’insère pas ma lettre, je la ferai insérer dans cinq autres feuilles — en franèais, en allemand etc. Cette lettre vous fera beaucoup rire.
Concernant le docte Piggott — que voulez-vous faire--il faut accepter toutes les excuses — bonnes ou mauvaises. Accepter… et se souvenir en temps et lieu qu’on a une dette à payer. Des choses très tristes se passent sous nos yeux. La civilisation va être sauvée par Windischgrätz et Cie. C’est dommage, que Hainau est mort. Lui et SArnaud — quel couple. La moitié de l'émigration devient crypto-bonapartiste… Etrange lutte, tout le monde sera abaissé. Nicolas l’est déjà; celui-là est positiviment battu, Napier — négativement, parce qu’il n’a rien fait. L’Angleterre — par ses mésalliances avec Bonaparte, avec Franèois-Joseph. Reste la Turquie, la noble, la héroïque Turquie — comme la défense de Silistrie est belle, et Omar Pacha? — SArnaud est content de lui (faut-il rire de rage ou suffoquer de colère!). Les démocrates, les républicains insociaux seront affaiblis par une division nouvelle, par le parti des crypto-bonapartistes honteux et ne voulant pas rentrer par point d’honneur, — mais très convaincus que Bonaparte sauve la civilisation, la révolution. Pour moi, en qualité de Russe, les choses vont très bien, et je commence à [149] la chute
de cet animal de Nicolas. — Si on prenait la Crimée, cela serait fait de lui. Et moi, allant avec mon imprimerie à Odessa — anglaise… C’est magnifique.
A propos, j’ai publié un assez gros volume de mes mémoires sous le titre — Prison et déportation (1834—1838).
Adieu. — Je vous ai donné il y a bien longtemps deux brochures allemandes — un roman de moi et un ouvrage sur l’Italie-- pour m-lles Crauford. Elles ne se rappellent pas du tout — est-ce ue vous savez qq (chose) par rapport à ces livres?
P. S. Je vous embrasse de tout mon cœur. Alexandre aussi. Mselle Meysenbug vous fait mille amitiés. Demain nous allons entendre Viardot dans le Don Giovanni.
Перевод
Благодарю вас, дорогой Саффи, очень благодарю за ваши строки. Я давно не писал Пьянчани, так как это время у меня ыло много забот: после вашего отъезда Александр довольно ерьезно болел корью. Теперь карантин кончается, и я уже укладываю книги и вещи. Сегодня же напишу в Джерси.
Мое сочинение «О развитии революционных идей в России» в немецком переводе было изъято в Пруссии у всех книгопродавцев. «Кёльнская газета», сообщая эту новость, частично повторяет предательскую статью «Leader’a», добавляя, что книга «служит на пользу царю». Вы ее читали, милый друг, судите же сами о глупости этих людей.
Я не выступал против «Leader’a» потому, что Торнтон Гант извинился за статью, когда Луи Блан потребовал у него объяснений; во 2-х потому, что Зено дал горячий отпор; в 3-х — потому, что «Leader» — газета мало известная. Но «Кёльнская газета» — совсем другое дело. Я ей преподал дружеский урок. И если она не поместит моего письма, я напечатаю его в пяти других газетах — по-французски, по-немецки и т. д. Это письмо вас очень рассмешит.
Что касается ученого мужа Пигота — что поделаешь, — Приходится принимать всякие извинения, удачные и неудачные… Принимать… чтобы в свое время и в надлежащем месте вспомнить, что за тобой долг, который следует уплатить. На наших глазах происходит много печального. Спасение Цивилизации зависит от Виндишгреца и К0. Жаль, что Гайнау умер. Он да С<ент>-Арно — какая пара. Половина эмиграции становится тайно-бонапартистской… Странная война, в которой все будут унижены. Николай уже унижен; он-то побит
положительно, а Непир — отрицательно, ибо он ничего не добился. Англия унижена своими мезальянсами с Бонапартом, с Францем-Иосифом. Остается Турция, благородная, героическая Турция; как прекрасна оборона Силистрии, а каков Омер-паша?.. С<ент>-Арно им доволен (что тут делать — хохотать до упаду или задыхаться от ярости?). Демократы и неуживчивые республиканцы будут еще более ослаблены новым расколом, который произведет среди них партия тайных бонапартистов, из стыда и самолюбия не желающих возвращаться, но при этом совершенно убежденных, что Бонапарт спасает цивилизацию и революцию. Для меня, как для русского, дела идут очень хорошо, и я уже (предвижу) падение этого зверя Николая. Если возьмут Крым, ему придет конец. А я со своей типографией перееду в английский город Одессу… Это великолепно.
Кстати, я издал довольно объемистый том воспоминаний под заглавием «Тюрьма и ссылка» (1834—1838).
Прощайте. Когда-то давно я дал вам для девиц Кроуфорд две немецких книжки — мой роман и сочинение об Италии. Они этого совершенно не помнят; известно ли вам что-нибудь насчет этих книг?
P. S. Обнимаю вас от всего сердца. Александр тоже. Мадмуазель Мейзенбуг шлет вам дружеские приветствия. Завтра мы поедем слушать Виардо в «Don Giovanni».
Cher Pianciani,
Votre amitié m’est sincèrement très chère, et lorsque j’ai reèu ce matin une lettre de Saffi qui me dit que vous vous inquiétiez de ne pas avoir eu qq temps de mes nouvelles--- j’en fus honteux et je me hâte de réparer ma faute. --Après la maladie de mes filles tout semblait être fini et je me préparais de m’en aller à Hastings, lorsqu’Alex tomba malade. Les tracasseries, la fatigue dans laquelle reste l’homme après de telles préoccupations — voilà les causes de mon silence. Permittez-moi donc de vous remercier bien amicalement.
Et bien qu’en dites-vous de la guerre? Nicolas n’a qu'à se pendre. Pour nous c’est magnifique, je ne sais pas si c’est aussi bon pour la France et l’Italie. Savez-vous que je remarque ici une chose bien triste — je viens d’en écrire à Saffi — la moitié de l'émigration est envahie par un cryptobonapartisme, c’est-
à-dire par un bonapartisme honteux, assez honorable pour ne pas aimer personnellement Bonaparte, mais pensant que c’est lui avec les bourreaux de la Hongrie, de l’Italie — qui sauvera la civilisation. Quelle confusion d’idées!
Avez-vous vu--à propos --que cette feuille stupide, bête à manger le foin, la Nation — répète dans une correspondance de Paris dans le du 18 juin que ce sont des agents russes qui soulèvent les Italiens--c’est le journal de Ledru-Rollin et de Mazzini qui le dit, --écrivez-leur que c’est indécent. Passe pour le Times pour lequel Kossuth, Boichot — et je ne sais qui — tous sont des agents russes — mais pour la Nation… Au reste, ce crétinisme de ne pas comprendre notre point de vue, me provoque à écrire la-dessus une petite lettre que j’adresserai au cit Ribeyrolles, s’il désire l’insérer.
A propos, faites imprimer dans le prochain de l’Homme cette nouvelle. — «La traduction allemande de l’ouvrage de A. Herzen Sur le développement des idées révolutionnaires en Russie, qui a paru chez Hoffmann et Campe, vient d'être saisie dans toutes les librairies prussiennes».
Je vous raconterai une autre fois à quelle lutte cette saisie m’a engagé avec la rédaction boueuse de la Gazette de Cologne. Suffit de vous dire qu’elle insinue que l’ouvrage saisi est favorable à la cause de tsar. Ah? Eh bien — la Gazette de Cologne — ce n’est pas le Leader qui après le départ de M. Haug n’a plus de lecteurs — je leur ai appliqué une petite savonnade. Avec le temps je l’enverrai aux hommes de l’Homme.
Pierre Leroux doit être au septième ciel — le prince consort devient merdosophe complet, il ne rêve maintenant qu’aux water-closets, conduits d’immondices, etc. Je commence aussi à aimer l’humanité dans la dernière conséquence.
Adieu, cher Pianciani. Domengé est toujours un peu indisposé. Je vais avec Alex chercher un gîte à Hastings. Je viendrai nécessairement vous voir chez vous.
Je vous serre la main.
Alexandre vous salue.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
ваша дружба мне действительно очень дорога и, узнав сегодня утром из письма Саффи, что вы беспокоитесь, с некоторых пор не получая от меня известий, — я устыдился и спешу искупить свою вину. — После болезни дочерей все беды, казалось, окончились, и я уже собирался отправиться в Гастингс, как
вдруг захворал Александр. Заботы, усталость, охватывающая человека после стольких треволнений, — вот причины моего молчания. Позвольте же мне горячо, по-дружески поблагодарить вас.
Ну что вы скажете о войне? Николаю остается только повеситься. Для нас это превосходно, не знаю, хорошо ли это также для Франции и Италии. Знаете ли, я замечаю здесь весьма печальное явление, — я только что нанисал об этом Саффи: половина эмиграции заражена тайным бонапартизмом, т. е. бонапартизмом стыдливым; у них хватает порядочности, чтобы не питать нежности к Бонапарту лично, но они считают, что именно он, вместе с палачами Венгрии и Италии, спасет цивилизацию. Какая путаница в мыслях!
Знаете ли вы, кстати, что этот дурацкий, непроходимо глупый листок «La Nation», в номере от 18 июня, в корреспонденции из Парижа, повторяет, будто это русские агенты поднимают итальянцев на восстание, — и это говорит газета Ледрю-Роллена и Маццини, — напишите им, что это неприлично. Это пристало бы еще «Times», которому Кошут, Буашо и уж не знаю кто — все кажутся русскими агентами, но для «La Nation»… Впрочем, это тупоумное непонимание нашей точки зрения подбивает меня написать небольшое письмо, которое я направлю гражданину Рибейролю, если он пожелает его поместить.
Кстати, напечатайте в ближайшем номере «L’Homme» следующую заметку: «Немецкий перевод книги А. Герцена „О развитии революционных идей в России“, недавно вышедший у Гофмана и Камне, конфискован во всех книжных лавках Пруссии».
Когда-нибудь я расскажу вам, в какую борьбу из-за этого запрета мне пришлось вступить с гнусной редакцией «Кёльнской газеты». Достаточно сказать, что она распространяет клевету, будто моя запрещенная книга идет на пользу царю. Что вы на это скажете? Но ведь «Кёльнская газета» — это не то, что «Leader», у которого после отъезда г-на Гауга не осталось больше читателей; я закатил им небольшую головомойку. Со временем я это пришлю людям «Человека».
Пьер Леру, должно быть, на седьмом небе — принц-супруг становится заправским дерьмософом, он бредит теперь только ватерклозетами, канализационными трубами и т. п. Я тоже начинаю любить человечество в этом его проявлении.
Прощайте, дорогой Пьянчани. Доманже все еще немного нездоров. Я уезжаю с Александром искать приюта в Гастингсе. Я непременно приеду вас навестить.
Жму вам руку.
Александр вам кланяется.
А. Герцен.
Давно я не писал, ждал, не будет ли вестей о вашем нездоровье. Ну что же… как? Потому, думаю, что не дурно, что получил от Франка ответ.
В понедельник отправляется к вам через контору железных дорог несколько экземпляров нового опуса. Вы напишите ваши впечатления, и для вас в них много воспоминаний…
Вчера ездил я в Гестингс — плоховато. Ни одного дерева, море зелено-мутное, …разумеется, после лондонского воздуха там аромат и прозрачность. Поеду еще искать чего-нибудь получше.
Если вы хотите приехать, то, пожалуйста, дни за три уведомьте, я вам все — до доскональности приготовлю. А перед Неметчиной заехать следует.
На днях я прихожу домой и застаю вашего приятеля из Лилля и его супругу — и весело видеть давно знакомые лица и все что-то будто неладно.
С Энгелем тотчас спор, — а уж и Энгель избаловался до такой нетерпимости, что из рук вон.
Вот вам и все на сей день.
Рукой А. А. Герцена:
Неужели и у тебя будет корь, любезная Маша? Для чего же и ты слегла? — Я был очень рад, услыша, что приедешь к нам перед отъездом твоим в Германию. Вчера я с Папой ездил в Hastings, чтоб там сыскать дом нам на лето, но мы ничего не нашли. Какова у вас погода? У нас жарко.
Целую тебя и твоих.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша! Я тебя целую и вас всех. В другой раз я тебе больше напишу.
149. М. К. РЕЙХЕЛЬ
1 августа (20 июля) 1854 г. Ричмонд.Ну вот вы и в Рдбжцкице — как же с эдаким числом гласных да чтоб не было сосен, проселочных дорог, — ну и слава богу, что по вкусу пришло. А мы покойнейшим манером сидим в Ричмонде и мечтаем, как бы из Англии… вероятно, на мечте и останется.
Ваш приезд был действительно удачен, несмотря на то, что большие (да и малые) постоянно мешали. Время от времени необходимо chauffer l’amitié[150] свиданием. Вам, я думаю, из вашего сельца легче писать к московцам, так не забудьте о портретах Тат<ьяне> Ал<ексеевне> написать. Да и дергерров-ские Летунова работы можно бы выписать. А если кто поедет, и бумаги взять бы мог.
A propos, какие чудеса — кто-то прислал из Москвы несколько старых стихотворений, в том числе «Русский бог».
И Сашка, и Сашка, Тата и Оля, все идет хорошо. Здесь жары доходили до 105 гр. Фаренгейта на солнце, отсюда взялась и холера. Вслед за вами отправили Тесье.
Вот и все.
А что Фоммовскую барышню в terre de Cologne[151] видели?
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша, я тебя благодарю за твое письмецо. После тебя мы были еще в Кыо гарден и в Буши Парк; там очень мило. Я тебе в другой раз больше напишу. Ну, прощай, моя милая Маша, я тебя целую и вас
Рукой В. А. Энгельсона:
Верно.
Подписывает учитель Подарестов.
Видите ли, мы вот три раза в неделю заседаем с Татой и Мейзенбуг, которым я язык показываю, — и они не обижаются. Будьте здоровы, как мой Исаакий, который свидетельствует вам свое почтение.
Рукой М. Мейзенбуг:
Weil ich noch keine russischen schicken kann, viele deutsche herzliche Grüße von Malwida M.[152]
Cher Pianciani,
Si vous m’avez oublié vous avez parfaitement fait, je l’ai mérité, — pourquoi est-ce que je n’ai pas écrit — je n’en sais rien, nous parlons de vous très souvent avec Domengé qui donne des leèons à Alexandre, nous vous aimons — et la paresse, — non pas la paresse mais la vie campagnarde où rien ne se
passe, où la grande nouvelle — c’est la pluie — m’a déshabitué de la plume.
Saffi a été chez moi pour une couple d’heures — il est triste mais toujours le même poète-rêveur de la révolution et méean-colique com(me) elle. Que pensez-vous des derniers événements, bientôt il n’y aura plus de châteaux en Espagne — lemen[153]t elle se démocratise <…>[154], crains Espartero — et c’mage[155] que les deux <…>[156] se sont échappés.
La guerre se fait comme la guerre doit se faire parmi les civilisés. On a constaté queCronstadt n’est pas un préjugé, qu’effectivement il y a un Cronstadt… C’est assez pour 54. --Au moins si on prenait la Crimée.
Et on se révolte lorsqu’on ose dire que c’est une génération caduque… l'étendard de notre époque c’est l’impuissance virile — représentée sur un fond gris, avec le motto de Béranger — «C’est Mistigri mort sur la brèche».
Je veux aller en Suisse, en Espagne — partout à l’exception de l’Amérique. Nous parlons préalablement d’aller vous voir, je n’ose plus ouvrir la bouche à ce sujet.
Adieu, cher Pianciani, ce n’est pas une lettre, c’est une remise moire x d’un de vos amis.
A. Herzen.
Les enfants se portent bien, l’air est excellent ici, je resterai jusqu'à l’hiver.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
вы забыли меня и совершенно правы — я это заслужил. Почему я вам не писал — сам не знаю; мы очень часто беседуем о вас с Доманже, который дает уроки Александру, мы любим вас, но лень, и даже не столько лень, сколько деревенская жизнь без всяких происшествий, где самое большое событие — это дождь, привела к тому, что я разучился писать.
Саффи провел у меня часа два: он печален, но все тот же поэт-мечтатель, поэт революции, меланхоличный, как она сама. Что вы думаете о последних событиях? Скоро в Испании не останется замков, настолько она демократизуется <…>[157] боюсь Эспартеро и жаль, что оба <…>[158] успели скрыться.
Войну ведут, как и полагается вести войну цивилизованным народам. Убедились, наконец, что Кронштадт — не предрассудок, что Кронштадт и в самом деле существует… Для 54 года этого достаточно. — Если бы по крайней мере взяли Крым.
И люди еще возмущаются, когда кто-нибудь осмеливается назвать наше поколение дряхлым… знамя нашей эпохи — это мужское бессилие, изображенное на сером фоне с девизом из Беранже — «Мистигри погиб героем».
Я хочу поехать в Швейцарию, в Испанию — куда угодно, только не в Америку. Мы все собираемся как-нибудь вас навестить, но я уже больше не смею и заикнуться вам об этом.
Прощайте, дорогой Пьянчани, это не письмо, это просто попытка восстановить в вашей памяти одного из ваших
друзей.
А. Герцен.
Дети здоровы, воздух чудесный, я останусь здесь до зимы.
Зачем Сашка болен, зачем нельзя человеку неделю прожить чтоб не сделалась какая-нибудь мерзость… зачем… зачем не у кого обо всем об этом осведомиться. Все это старо и скучно. У нас в Лондоне холера-таки того, и все азиатская, часов в пять да и закургузит. Вот мы и принялись молитвы писать — прилагаю одну.
Хотелось бы в Швейцарию, оно здесь хорошо, впрочем, очень тяжело, а главное, скучно. Писал я Фогту, да ответа нет — или уж в Испанию дернуть — там теперь потеха не приведи бог, а что скажете — или у вас в Пржмпцынждерах и не знают о том, что в мире делается? А Николая Семенова зашибли, да и говорят, в Петерб<урге> кричат, что-де глупая война, фунт сахару стоит на англий<ские> деньги 13 ch., все остальное неимоверно дорого. Что Лемур умер — это хорошо, а то он опять женился бы. А Егору Ив<ановичу> напишите насчет дергерровских портретов, впрочем, я Саше думаю велеть написать ему.
Рейхелю земно кланяюсь.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша! Я тебя тоже целую, как ты. Сегодня очень хорошая погода, но только вчера и третьёгодня дождик был. Ну, прощай, милая моя Маша. Я тебя целую и вас всех.
Милая моя Маша, я тебя тоже целую и вас всех.
152. И. Г. ГОЛОВИНУ
22 (10) августа 1854 г. Ричмонд.Милостивый государь,
вы писали мне, что хотите прекратить всякое воспоминание нашего знакомства. Через несколько дней вы просили взаймы 10 ливров.
На первое письмо я вам отвечал искренно и вежливо, не обращая внимания на тон вашего письма.
На второе я ничего не отвечал.
Переписка между нами невозможна. Я возвращаю вам письмо и не приму следующих. В полном сознании моей правоты в отношении к вам — я буду упорно молчать, пока это возможно, надеясь на здравый смысл всякого беспристрастного человека.
А. Герцен.
Вы хотите меня заставить с вами драться, так, как заставляют мальчиков. Мне совершенно все равно, считаете ли вы меня трусом или храбрым, вором или фальшивым монетчиком.
Почему вы хотите драться теперь — потому что вам совестно, что попросили десять ливров у человека, с которым грубо прервали все сношения. Если б я вам их дал — у вас не было бы recrudescence[159].
Я не буду с вами драться, потому что это глупо, потому что я ничего не сделал, за что обязан вам репарацией, и потому, наконец, что стою самобытно на своих ногах и не покоряюсь чужой воле или ругательным словам, диктованным каким-то помешательством.
Не думайте, что я из этого письма делаю тайну — вы можете его читать, не читать — вообще делайте что хотите, только не пишите ко мне.
Я с своей стороны и говорить не буду, не только писать — так мне это надоело.
А. Герцен.
Eh bien, au revoir — cher Pianciani, je suis sûr que nous nous reverrons bientôt. Embrassez pour moi Saffi chaudement.
Je m’empresse de vous envoyer les 10 liv avec notre ami -Domengé.
Adieu, je serre votre main.
A. Herzen.
7 sep.
Перевод
Итак, до свидания, дорогой Пьянчани; я уверен, что мы скоро увидимся. Горячо обнимите за меня Саффи.
Спешу послать вам 10 фунтов с нашим другом Доманже. Прощайте, жму вашу руку.
А. Герцен.
7 сентября.
Что же это ваш Сашка-то все хворает, скучно и без того. Ну напишите же как и что; а у нас случилось в самые именины Таты (за письмо целую мизинчик) трагикомическое происшествие. Я подарил Тате сервиз и разные бутылочки. Вдруг она приходит, на ней лица нет, тошно, боль под ложкой; а холера в Лондоне пресильная. Я сейчас ипекакуаны, и то, и се; а дело-то вышло, что она в бутылочки налила пива, вина и коньяку, да коньяк-то и выпила и просто была мертвецки пьяная. Тем и кончилось, что морская болезнь на суше прилучилась.
А уж как мне надоедает Марихен, это нельзя представить; ни Рейхель, ни вы, кажется, не имели характера дельно с ней поговорить. Она теперь толкует, что никакой с меня суммы не требовала, а что ночей не спала, здоровья лишилась. Ну, я все не считал ее такой бестией, послал с Тесье еще 100 фр. Так пишет: вы еще должны шесть фунтов, ибо за месяц вы должны были предупредить — и не знаю какой вздор. Послал сегодня 6 фун. — Ну и конец. — Entre autres[160] она пишет
Рейхелю: меня слишком знают, чтоб не понять, что я права. Отчего же, кажется, вам вдвоем не замолвить было в городе Колоне словечко?
Когда я вздумаю о Аделаиде, о Сазонове да прибавлю, что Головин поднял новую историю — просто требует денег или дуэль, у меня становится как-то глупо на уме и на сердце.
Дети здоровы, а только холера свирепствует, делаем все человечески возможное, чтоб сохранить их. Пока судьба милует. Авось ли и вас также.
Поцелуйте Рейхеля. У Энг<ельсона> все обстоит благополучно. В Лондон еще не едем.
Рукой А. А. Герцена:
Каково живется в Туржнице? Так лн хорошо, как у нас? Имя такое страшное, что невозможно представить себе, какое оно место. Что же с тезкой? Не лучше ли ему? Ты бы с ним приехала к нам да и жила бы себе в Ричмонде. И воздух и погода хороши. Надеюсь скоро услышать, что он здоров. Кланяйся Рейхелю.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша, я тебя благодарю за твое маленькое письмецо. Папа мне подарил еще сервись для чая, Саша ботинки, Оля пирожок, на нем было писано из сахару «Vivat Tata», M. M — птичку, Луиза букет, Фени — чашку, а потом я была больна.
Вчера Саша делал фейерверк.
Мы все тебя целуем и кланяемся.
156. М. МЕЙЗЕНБУГ
Середина сентября 1854 г. Ричмонд.Ich will Ihnen schreiben wegen unseres gestrigen Streites. Die Diskussionen führen niemals zu etwas Gutem, man erhitzt und erzürnt sich, die Eigenliebe kommt ins Spiel; man sagt mehr, als man fühlt. Zuerst muß ich Ihnen, in vollster Wahrheit versichern, daß ich ganz und gar Ihrer Meinung bin in Beziehung auf den Tadel, den Sie und E gegen mich ausgesprochen haben betreffs meines Anteils an der Erziehung. Ich kenne diese Mängel meines Charakters sehr gut; ich versuche es, mich zu ändern — das ist aber nicht leicht. Ebenso stimme ich vollkommen überein mit Ihrer Theorie und Ihrer Praxis, was die moralische Erziehung und den Unterricht der Kinder betrifft — es wäre also unnütz, darüber noch zu reden. Das unermeßliche Gute, welches Sie in diese Ruinen einer Familie gebracht haben, besteht nicht allein in der Reinigung der At-
mosphäre um uns her, sondern auch in der Einführung eines Elementes der Gesundheit und Unabhängigkeit, welches bewunderungswürdig auf die Kinder gewirkt hat und welches ich stets auf das tiefste anerkannt und geschätzt habe.
Es bleibt also die äußere Erziehung, «die Dressur», wenn Sie wollen — allerdings kommt sie erst in zweiter Reihe und doch ist sie eine ästhetische und soziale Notwendigkeit. In dieser Beziehung finde ich bei Ihnen nicht dasselbe Talent. Und wissen Sie die Ursache? Weil weder Sie, noch ich praktische Wesen sind; weil die Welt der Details nicht nur langweilig, sondern auch sehr schwer ist für alle diejenigen, die meist in Gedanken gelebt haben, in den Sphären der Meditation und der Theorien und keine wirkliche Spezialität für die Organisation, Administration und Ausübung der Macht haben.
Seien Sie offenherzig und sagen Sie, wenn Sie an die Erziehung dachten, dachten Sie am wenigsten an die Dressur? Und sie entflieht Ihnen, wie sie mir entflieht. Und doch ohne diese Dressur keine Sicherheit, kein Gehorsam, keine Möglichkeit, die Gesundheit zu pflegen oder Gefahren vorzubeugen. Sie werfen mir vor, daß ich quälerisch, hart einschreite, wenn die Kinder zu tadeln sind, und ich beschuldige Sie, daß Sie diese Aufgabe zu sehr mir überlassen. Sie sagen, daß Sie es nachher tun. Das mag sein, öfter; aber zuweilen sehen Sie es auch gar nicht, vielleicht weil Sie keinen Wert auf diese Dinge legen. Die Kinder lieben Sie, Olga liebt Sie leidenschaftlich. Warum gehorchen sie Ihnen nicht immer in dem Maße? Ich sage es offen: weil Sie nicht die Kunst haben zu befehlen, oder die fortwährende Autorität, die in Atem erhält, auszuüben.
E hat mir auch davon gesprochen und das war der Anfang unserer Diskussion über Erziehung. Ich habe ihm vorgeschlagen, zusammen mit Ihnen darüber zu sprechen. Aber nicht nur, daß er Sie nicht überzeugt hat gestern, sondern er stimmte dermaßen mit Ihnen überein, daß ich zuletzt nicht mehr dazu schweigen konnte. Ich werde mehr und mehr unbarmherzig gegen meine Freunde und es waren Es Bemerkungen, nicht die meinen, die ich Ihnen mitgeteilt habe. Es ist dies ein Aviso, das von unten kommt aus der praktischen Welt. Sie haben eine ungeheure Aufgabe auf sich genommen; die Erziehung ist eine Hingabe, eine chronische Resignation. Sie ist das völlige Aufgehen des ganzen Lebens, und noch dazu muß man für die materielle Seite einen Beruf ad hoc haben. Darum beeilte ich damals nichts, sondern erwartete Ihren Vorschlag, weil ich wußte, welche Last Sie auf sich nähmen. Ich wußte es um so mehr, als Sie sich vielleicht in Bezug auf mich täuschten. In Worten und Romanen sind die Menschen, die ihrem Unglück treu bleiben, die vor dem Schmerz nicht
fliehen, die gebrochen sind von schweren Schicksalschlägen, sehr interessant; in der Wirklichkeit ist das nicht so, da ist das eine Krankheit wie eine andere, und alle Kranken sind kapriziös und unausstehlich.
Als Sie mir Ihre Freundeshand reichten, um die Erziehung der Kinder zu unternehmen, hatten Sie einen doppelten Zweck. Sie haben es mir oft gesagt, Sie wollten mich auch heilen; ich verstehe das und bin tief dankbar für jeden Beweis einer wahren tätigen Freundschaft. Aber es konnte Ihnen nicht gelingen und dann erst haben Sie eingesehen, daß außer der Sympathie für alle die Dinge, die uns beiden heilig und teuer sind, außer der persönlichen Sympathie — wir dennoch Antipoden sind. Ich suche die Kinder zu erhalten, einziger Rest der Poesie in meinem Dasein; ich arbeite, ich lese die Times, ich liebe meine Freunde aufs tiefste, die wahren, und in diese Zahl gehören Sie, aber diese alle können nichts an der Weise ändern, die mein Wesen einmal genommen hat. Gut noch wenn auch Sie mit dem Leben fertig wären, dann wären wir wie zwei Schiffbrüchige, die alles verloren haben. Sie aber haben — und das ist volkommen gerecht — noch Ansprüche an das expansive Leben, an den Genuß, Sie haben noch eine Zukunft, haben noch Wünsche. Und Sie denken, daß meine Seele so egoistisch ist, nicht zu leiden, wenn ich bedenke, wie unerträglich Ihnen das Leben unter diesem verwünschten Dach sein muß? Ich leide um so mehr, als dabei nichts zu ändern ist, denn ich kann ohne Heuchelei kein anderes Leben führen.
Haben Sie an alles das gedacht, als Sie mir den Vorschlag machten, sich auf dieser Galeere einzuschiffen? Nein!
Wie mir das alles schwer auf dem Herzen liegt! Glauben Sie es mir.
Ihr aufrichtiger Freund
A. Herzen.
Перевод
Я хочу вам писать по поводу нашего вчерашнего спора. Споры никогда не приводят ни к чему хорошему: люди горячатся и сердятся, вмешивается самолюбие; говорят больше, чем чувствуют. Прежде всего я хочу уверить вас, что я того же мнения, что и вы, относительно ошибок, которые вы с Энгельсоном находите в моих взглядах на воспитание. Я очень хорошо знаю эти недостатки своего характера; стараюсь измениться — но это нелегко. Я вполне согласен также с вашей теорией и практикой в вопросах нравственного воспитания н обучения детей — так что было бы бесполезно продолжать говорить на эту тему. Неизмеримо хорошее, что вы внесли
в нашу разрушенную семью, состоит не только в том, что вы очистили окружающую нас атмосферу, но и в том, что вы ввели дух здоровья и независимости — это произвело превосходное действие на детей, это я глубоко оценил и глубоко признателен вам за это.
Остается, таким, образом, внешнее воспитание, «дрессировка», если хотите, — правда, она стоит на втором плане, но все же она эстетически и социально необходима. В этой области я не нахожу у вас такого же таланта. А знаете причину? Потому что и вы и я — люди непрактичные; потому что мир мелочей не только скучен, но и очень труден для тех, кто большей частью живет в духовном мире, в сфере размышлений и теорий и не имеет склонности к организационной и административной деятельности, склонности властвовать.
Будьте чистосердечны и скажите: когда вы думали о воспитании, вы меньше всего имели в виду дрессировку? Она ускользнула от вашего внимания, как и от моего. И все-таки без этой дрессировки невозможно уменье держать себя, послушание, уменье беречь здоровье и предотвращать опасности. Вы упрекаете меня в том, что я бываю слишком резок, когда нужно выразить детям порицание, а я виню вас в том, что вы всецело предоставляете мне эту заботу. Вы говорите, что делаете это потом. Быть может, это иногда и так, но подчас вы не обращаете на это внимания, может быть, потому, что не придаете значения этим вещам. Дети вас любят, Ольга любит вас страстно. Почему же они не всегда слушаются вас? Скажу вам откровенно: потому что вы не умеете приказывать и пользоваться авторитетом, который заставляет повиноваться.
Э<нгельсон> тоже говорил мне об этом, и это было началом нашего спора о воспитании. Я предложил ему поговорить об этом с вами. Но он не только не убедил вас вчера, но всецело согласился с вами, так что я больше не мог молчать. Я становлюсь все более безжалостным к друзьям, и те замечания, которые я сделал вам, принадлежат не мне, а Э<нгельсону>. Это мнение подсказано снизу, практическим миром. Вы взяли на себя огромную задачу, воспитание есть самопожертвование, постоянное самоотречение. Этому должна быть посвящена вся жизнь, и, кроме того, нужно иметь призвание к обеспечению материальной стороны. Поэтому я не спешил, а ждал вашего предложения, так как знал, какую обузу вы на себя берете. Я знал это тем более, что вы, возможно, ошибались во мне. На словах и в романах люди, которые перенесли горе и не забывают своих страданий, люди, сломленные тяжелыми ударами судьбы, очень интересны, в действительности это не так, это такая же болезнь, как и всякая другая, а все больные капризны и невыносимы.
Когда вы предложили мне свою дружбу и взяли на себя воспитание детей, вы преследовали двойную цель. Вы часто говорили мне, что хотели излечить и меня; я это понимаю и глубоко благодарен за каждое доказательство истинной деятельной дружбы. Но это не могло вам удаться, и только тогда вы поняли, что несмотря на то, что для нас дороги и священны одни и те же вещи, несмотря на личную симпатию, мы все-таки антиподы. Я стремлюсь сохранить детей, единственный остаток поэзии в моей жизни, я работаю, читаю «Times», горячо люблю своих истинных друзей, к числу которых принадлежите и вы, но все они не могут ничего изменить во мне. Хорошо было бы, если бы и вы больше ничего не ждали от жизни, тогда мы были бы как двое потерпевших кораблекрушение, для которых все потеряно. Но вы — и это вполне справедливо — еще стремитесь к широкой жизни, к наслаждению, у вас есть еще будущее, есть желания. И вы думаете, что я так эгоистичен душой, что не страдаю при мысли о том, как невыносима должна быть для вас жизнь под этим злополучным кровом? Я страдаю еще больше от того, что здесь ничего нельзя изменить, потому что я не могу, не лицемеря, вести другую жизнь.
Подумали ли вы обо всем этом, когда предложили мне взять вас на эту галеру? Нет!
Какой тяжестью все это легло мне на сердце! Верьте мне.
Ваш искренний друг
А. Герцен.
Дождь льет в Ричмонде. Холера свирепствует в Лондоне, целые переулки занемогают. Были дни два, что все больные мерли, теперь отдало. Мы едем на неделю на остров Байт — а потом думаю опять в Ричмонд. Тата была больна — дня три, простудой, бок болел. От холеры все сохранны, да и все меры взяты — лауданум и серная кислота (это модное средство с водой вместо лимонада), ипекакуана — всё налицо.
Жена Боке, Доманже и Савич — были в холерине.
Я нашел в старом «Современнике» охапку огар<евских> стихов.
Жду окончательного письма из Туршцщпотмица, пора и назад. — Что же Сашка? А уж как Эйгел<ьсон> возится со своим и Саком, это стоит посмотреть.
Рейхелю кусс.
Четверг.
Письмо ваше мне переслали сюда, а здесь места удивительные, т. е. такой прелести в Англии и ожидать было нельзя. Мы едем отсюда через два дня опять в Ричмонд — дом нанял я там превосходный. Холера в Лондоне убывает, хотя в прошлую неделю еще 1250 умерло.
Пишите о ваших делах в Россию без горечи, как следует деловому человеку. Деньги не пропадут, а неаккуратность дурна. Если еще не писали Егор Ив<ановичу> (а если писали, не мешает еще раз), напишите ему, что я его прошу в случае нужды дать что-нибудь Петрушо руб. сто серебр. и также Акс<инье> Ив<ановне>.
В «Revue des Deux Mondes» большие бы<ли> статьи обо мне, в последней, 1-го сентяб<ря>, перевод из «Тюрьма и ссылка», — а новая работа идет плохо. Стар, матушка, становлюсь и плох.
Дети здоровы, Саша в море, Тата в Ричмонде опять была больна, бок болел от простуды.
Если вас интересует, вот нами (да и еще сотнями) испытанное лечение холерины, которая почти всегда предшествует. Если ее перервать, то холера очень редко развивается. Дело очень просто.
A. При поносе есть тошнота и язык нечист. Дать немедленно 10 гр. ипекакуаны большому, 8, 6, 4 — детям, и теплой воды, чтоб тошнило, через час лимонад из серной кислоты с водой — разбавленной сер<ной> кислоты пол чайной ложки на большой стакан, чтоб было кисло в меру, пить каждые полчаса по 1J4 стакана. С тем вместе пилюли из опиума, крепкой laudan Sydenhami, ¼ гр. в каждой — через два часа. Если это не поможет, два-три промыватель<ного> с опиумом. Обыкновенно это как рукой снимает. Притом компресс теплый на желудок и вообще держать себя тепло; но не очень морить диетой. Есть часто — понемногу. Вино пить.
B. Без тошноты и язык чист.
Тотчас уймется от серной кисл<оты> с водой и двух-трех пилюль с сильным опиумом. Ипекакуаны не надобно. Вот вам. Передайте кому хотите в Туржнице. Напишите в Россию этот рецепт.
. Если же настоящая холера все-таки разовьется, дают стрихнину — но это без врача опасно.
Ме11е Meys вам кланяется. Тоже все в воде.
Вот вы и в Париже. А мы насупротив — S. Helena Terrace, по другую сторону. Дом прекрасный. Очень, очень рад, что путь ваш сошел с рук хорошо, что и там нашли людей и, скажу откровенно, рад и тому, что Мор<ица> оставили, это важное облегчение не только в вашей, но и в Рейхелевой жизни, если из него что-нибудь может выйти — то именно вне дома, а его присутствие не могло не отравлять многих минут. Я сильно советовал в Ричмонде оставить его там.
Я думаю остаться здесь месяца два, три еще — а потом, если б можно было, вырваться из Лондона, т. е. из Англии. Мне просто жить там нельзя — вот что значит наша так называемая партия — и всё деньги, деньги и деньги.
Что делает мерзавец Гол<овин> с тех пор, как убедился, что взятки гладки, это невероятно. Он ищет скандалю. К тому же он не может ночи спать — от статей (добрых, но глупых) в «Revue des 2 M», и еще в американских газетах была статья Мичеля, в которой он говорит обо мне. Презираемый всеми, без гроша, он бросается, как бешеная собака. Чести дуэля я ему не доставлю, а палку со свинцом на улице и заряженный пистолет дома держу — как приятно.
Энгельсон нянчится с Исааком и посылает вам поклон.
A propos, так как я не платил еще по приказу Фомши 6 лив., сиречь 150 франков, могите ей отдать, а я при случае вам пришлю. В Лондон я без нужды не езжу.
Целую Рейхеля и фиса.
Тата написала бы, но я хочу скорее послать.
Дети à la lettre[161] цветут.
Для удовлетворения вашего географического любознания имею счастие доложить, что Twickenham так же не в Ричмонде, как Калуга не в Казани, во для вящего понимания предлагаю карту:
Здесь Луи Филипп именье купил, и. возле живет его семья в Клермонте.
Во-вторых, русский посол в Штутгарте наделал шум из-за моих книг. Помилуйте, говорит, Николай Семенович гневается, а вы тут публично продаете. Но Виртемберг говорит: кажись, уж такого очень забирательного нет. Посол с досады взял да и купил все книги у книгопродавца. Этого смешнее поступка я еще не слыхал. А ведь тоже Горчаков.
Тотчас после у меня спросили еще экземпляров. A propos, когда Рейхелю будет время и по пути, попросите его зайти к Франку и Фивегу сказать, что-де я желаю знать, как обстоят наши счеты, понеже желаю ему вновь прислать бездну книг. Статьи в «Revue des 2 Mondes» добрые, но уж очень глупо консервативны. Мне кажется, тут что-то Щепкин-junior грешил. A propos, жив он или мертв? Ну, а господа, хохотавшие над типографией, хохотали не последние: она больше и больше делает шуму — ас тем вместе и влияния.
Дети здоровы. Саша ваш тоже — ну и слава богу.
Прощайте.
Twickenham. Bridgefield Villas. 26 октября.
Рукой H. А. Герцен:
Милая моя Маша! Исаак очень скоро растет. Пупсенька уже отослала Ану. Мне очень жалко, что ты уже в Париже, потому что я думала, что ты прежде Парижа к нам приедешь. Саша сегодня для первый раз убил три воробья. Я тоже очень рада, что мы были в Isle of Wight, и я это место очень люблю, потому что белое.
Что делает Саша, я тебя целую.
161. Л. ПЬЯНЧАНИ
3 ноября (22 октября) 1854 г. Твикнем.Très cher Pianciani,
Je viens de recevoir votre lettre et je vous écris immédiatement, je suis très content de vous savoir dans notre voisinage. Le dernier mouvement en Italie n’a produit que deux lettres; mais ces deux lettres valent bien toute la correspondance entre Nesselrode et l’Autriche en y ajoutant même les lettres de Mme Praslin à son mari (pour lesquelles il l’a tuée — et a très bien fait — on ne peut pas laisser vivre une femme qui écrit à son réciproque des lettres de 8 pages). Je parle donc des deux lettres de Mazzini à Fazy et à la Confédération. Mazzini devrait cesser d'écrire, car il n’a jamais écrit une chose meilleure et n'écrira jamais — vu qu’il n’y a pas deux Suisses au monde — ni deux Fazy… (il a un frère, c’est vrai, mais à celui-là personne ne s’adresse ni en parole, ni par lettre).
Pourquoi vous ne me parlez pas de Saffi, vous savez que j’en suis amoureux, — tandis que vous me parlez de Vauxhall et d’autres choses peu chastes. Je vis en ascète et je suis très content que je ne sois pas à Londres — primo, parce que je serais mort de choléra, secundo que j’ai là des amis qui m’auraient volé les bottes du cadavre, comme si cela était à Aima, oubliant la contagion.
Maintenant passant de l’Aima à l’Almanach, je vous remercie pour la proposition et voilà ce que j’ai à dire. Je ne veux pas ouvrir la bouche sur les événements actuels; la guerre grise, les hommes ont un voile de sang devant les yeux et ne veulent rien entendre. Non seulement en Allemagne, on m’a attaqué en Amérique (quoique deux feuilles aient pris bravement ma cause). Or donc je refuse d'écrire un article sur la Russie, la guerre, et même je vous prierai de dire au cit Ribeyrol-les que c’est la véritable cause pour laquelle je ne lui ai pas euvoyé les lettres sur la France. Mais voulant aussi contribuer en mesure de mes forces au livre, je propose un article général, révolutionnaire, philosophique, immoral et antichrétien sous le titre: Le dualisme c’est la monarchie. — Rien concernant la guerre. Répondez-moi vite et je me mettrai à l'œuvre. (L’article sera bon, je vous réponds.)
Si cela ne va pas — voulez-vous un chapitre (traduit) du 3 volume de mes mémoires? La Revue des Deux Mondes a presque réimprimé le second volume. Le 3 vol n’a pas paru encore
en russe. Je pourrais traduire un chapitre sur Pétersbourg et la police secrète.
Vous n’avez qu'à ordonner.
Mes salutations fraternelles à Zéno. A propos, je reèois très irrégulièrement L’Homme — il serait mieux de me l’adresser à Twickenham, Br Villas.
Перевод
Дражайший Пьянчани,
я только что получил ваше письмо и тотчас же отвечаю. Я с радостью узнал, что вы находитесь но соседству с нами. О последних событиях в Италии появилось только два письма; но эти два письма стоят всей переписки между Нессельроде и Австрией, да еще вдобавок писем г-жи Прален к мужу (из-за которых он ее и убил — и прекрасно сделал: нельзя оставлять в живых женщину, посылающую своему супругу письма на 8 страницах). Я говорю о двух письмах Маццини к Фази и к Конфедерации. Маццини следовало бы перестать писать, ибо он никогда не писал и никогда не напишет ничего лучшего — поскольку на свете не существует ни двух Швейцарии, ни двух Фази… (правда, у последнего есть брат, но к нему никто не обращается ни устно, ни письменно).
Отчего вы ничего не пишете о Саффи? Вы же знаете, что я влюблен в него, — и вместе с тем пишете о Воксхолле и прочих мало целомудренных вещах. Я живу аскетом и очень рад, что я не в Лондоне: primo[162] — потому что умер бы от холеры; secundo[163] — потому что там есть друзья, которые готовы с меня даже с мертвого стащить сапоги, позабыв о заразе, точно мы на Альме…
Переходя теперь от Альмы к Альманаху, благодарю вас за предложение, но должен сказать вам вот что. Я не хочу говорить о современных событиях; война опьяняет, у людей кровавый туман перед глазами, они не желают ничего слышать. Не только в Германии — даже в Америке на меня обрушились с нападками (хотя две газеты храбро встали на мою защиту). Словом, я отказываюсь писать статью о России, о войне и даже попрошу вас передать гражданину Рибейролю, что в этом истинная причина того, что я не прислал ему писем о Франции. Однако, желая по мере сил принять участие в
сборнике, я предлагаю вам статью общего характера — революционную, философскую, безнравственную и антихристианскую, под заглавием «Дуализм — это монархия». — Там нет ни слова о войне. Отвечайте мне скорее, и я примусь за работу. (Статья будет хорошая, ручаюсь вам.)
Если это не подходит — хотите главу (в переводе) из 3-го тома моих воспоминаний? «Revue des Deux Mondes» почти полностью перепечатал второй том. 3-й еще не выходил на русском языке. Я мог бы перевести главу о Петербурге и тайной полиции.
Только прикажите.
Братский привет Зено. Кстати, я очень неаккуратно получаю «L’Homme», лучше адресовать его мне в Твикнем, Br Villas.
Cher Saffi,
Vous ne pouvez pas vous imaginer quelle joie m’a fait votre lettre. La destinée vous a mis sur ma route — pour me rappeler mes amitiés de la jeunesse, grâce vous soit rendue pour cela. Car, voyez-vous, je me déshabitue de plus en plus d’aimer les hommes, je n’aime qu’un tout petit nombre d’un nombre très petit de mes amis — eux et mes enfants. Le reste m’est indifférent ou détestable. Votre lettre a réveillé en moi beaucoup de pensées tristes; de grâce ne pensez pas que je sois parvenu en riant à ces dures vérités qui vous agitent maintenant. --Chaque parole et chaque allusion dans votre lettre a été pressentie par moi; pendant votre absence, j’en ai parlé avec Domengé. Une guerre sauvage des nationalités — voilà où est parvenu ce monde; est-ce que tous les récits de Sébastopol ne vous font pas l’effet d’un cannibalisme (de part et d’autre) restauré; eh bien, qu’il s’en aille à tous les diables ce monde, qui ne voulait pas se sauver autrement.
Et un Barbes qui parle de venger Waterloo --quelle confusion et quelle sauvagerie.
Mais tout cela est trop long pour des lettres: quand est-ce que je vous verrai? Venez ici pour un jour ou deux, j’ai maintenant de la place pour vous loger chez moi (ma maison est tout a côté du pont de Richmond, vis-à-vis de la S Helena Terrace). Venez-vous reposer avec nous, barbares, et si vous
m’estimez un peu, ne pensez pas aux dépenses; vous me direz ce qu’il y a à faire — n’est-ce pas?
J’ai été à l’Isle of Wight, c’est très beau, magnifique. C’est là qu’il faudrait passer l’hiver. Londres est détestable pour moi… oh, j’ai tant de cancans ignobles à vous raconter. Oh, les braves gens, les braves gens, combien de canailles, de brigands il y a parmi eux.
Adieu. Mes enfants vont très bien. Les publications russes aussi. Je vous attends, écrivez-moi quand vous viendrez, et dans tous les cas écrivez-moi; j’ai soif après toute la sécheresse du scepticisme, après tout le sel de l’ironie d’une voix amie, d’une main sympathique.
A. Herzen.
Les lettres de Mz à Fazy et à la Confédération sont magnifiques — je les ai lues et relues… C’est beaucoup mieux que de tomber sur les socialistes, sans comprendre ce que c’est que le socialisme.
Et pourtant l’individu de Zürich est entouré d’Italiens… voilà la justice. L’existence de cet homme est une flétrissure éternelle pour moi. Quelle justice — dieu des dieux… la justice c’est notre main et à qui remportera.
Перевод
Дорогой Саффи, вы не можете себе представить, какую радость доставило мне ваше письмо. Сама судьба послала вас на моем пути, чтобы напомнить о дружеских связях моей юности, — спасибо вам за это. Видите ли, я все больше и больше отвыкаю любить людей и люблю только крохотную горстку из очень узкого круга друзей — да еще моих детей. Все остальные мне безразличны или отвратительны. Ваше письмо пробудило во мне много печальных мыслей; не думайте, ради бога, что я легко дошел до тех горьких истин, которые волнуют вас теперь. Каждое слово, каждый намек в вашем письме я уже предчувствовал; во время вашего отсутствия я говорил об этом с Доманже. Дикая война народов — вот до чего дошел наш мир; разве все эти рассказы о Севастополе не производят на вас впечатления возрожденного каннибализма (и с той и с другой стороны)? Ну и пускай этот мир, не пожелавший спастись иным путем, провалится ко всем чертям.
А хорош Барбес, взывающий о мщении за Ватерлоо, — ка кая путаница в мыслях, какая дикость!
Но все это слишком длинно для письма; когда же я вас увижу? Приезжайте сюда денька на два, теперь у меня в доме для вас найдется место (мы живем совсем рядом с Ричмондским мостом, против S Helena Terrace). Приезжайте отдохнуть с нами, варварами, и если вы хоть немного меня уважаете, не думайте о расходах; вы мне скажете, что надо приготовить, не правда ли?
Я был на острове Wight, там очень красиво, великолепно. Вот где следовало бы провести зиму. Лондон мне опротивел… О, сколько мерзких сплетен мне надо вам рассказать… О, добрые люди, добрые люди, сколько среди них негодяев и душегубов.
Прощайте. Дети мои чувствуют себя отлично. Русские издания тоже. Жду вас, напишите, когда вы приедете, — во всяком случае напишите мне. После всего этого черствого скептицизма, всей этой едкой иронии, я жажду участливого голоса, дружеской руки.
А. Герцен.
Письма Маццини к Фази и Конфедерации великолепны; я их читал и перечитывал… Это куда лучше, чем нападать на социалистов, не понимая, что такое социализм.
Однако, субъект из Цюриха окружен сочувствием итальянцев… вот она, справедливость. Существование этого человека — вечный позор для меня. Какое там правосудие, великий боже!.. Правосудие вершат наши руки, оно в том — чья возьмет.
Cher Pianciani,
Vous ne m’avez pas répondu concernant l’article, c’est pour cela que je n’ai rien fait ou presque rien.
Eh bien, la guerre devient tout à fait féroce; la guerre — c’est l’ancien monde, c’est tout ce que nous haïssons, la force brutale, l’amour-propre exalté, la nationalité qui se sent dans la haine. Faites avec cela des républiques.
J’ai oublié l’autre jour de vous répondre concernant les 10 liv — de grâce n’y pensez pas, vous les rendrez quand vous voulez.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани, вы ничего мне не ответили насчет статьи, поэтому я ничего не сделал или почти ничего.
Ну что же, война становится поистине свирепой; война — это старый мир, это все, что мы ненавидим: грубая сила, исступленное самолюбие, национальное чувство, проявляющееся в ненависти. Попробуйте тут создавать республики.
Прошлый раз я позабыл вам ответить насчет 10 фунтов — ради бога, не думайте об этом, можете вернуть их когда хотите.
Я получил письмо от Саффи.
А. Герцен.
Я оттого не писал давно, что не нахожу просто ничего, о чем сообщить из сельца Твикенгема. Погода еще бредет. Саша стреляет дичь — я ее порю. Дети здоровы, Мейзенб<уг> мечтает по молодости лет, Энгел<ьсон> пляшет, воображая, что всех русских избили в Крыму. Для меня война гадка, каннибальство; читаете ли журналы?
«Мертвые души» вышли по-английски под заглавием: «Home life in Russia» и продаются по гинее.
А Рейхеля к Франку пошлите, расчет, мол. А сверх того, ему поклон.
Я написал маленький волюмчик — «Петербург и Новгород» — благо мимояры нравятся, и там живописал Бенкендорфа, Дубельта, Орлова, Шеребцову и Елпидифора Антиоховича
Зурова. Только еще печатать ли — не знаю.
Что Саша?
Исаак так цветет.
Короче нельзя письма писать.
Нельзя ли по почте послать Убри экземпл<яр> «Русского бога»?
Мне посвятил Tallandier-музыкант пьеску, очень недурную — плач о погибших матросах Гюго, я при ней горько вспомнил Иерские острова.
Пришлю вам.
Citoyen,
Voilà la première et la seconde partie de l’article que je vous ai promis par notre ami Pianciani. Disposez-en pour l’almanach ou pour l’Homme. Je vous prierai pourtant de faire pour moi une petite exception de la règle générale — c’est de remettre à Pianciani le texte dans le cas s’il n'était pas publié. Dans le cas contraire je pourrais vous envoyer encore de cette rumination scolastique.
En lisant l’article, de grâce, ayez un peu égard aux fautes de franèais et corrigez-les.
J’ajoute une lettre pour être publiée, si vous le désirez.
Vous m’obligerez infiniment en continuant mon abonnement de l’Homme pour la 2 année; je remettrai le montant à Zmekhoffsky.
A. Herzen
[11 n’y aura pas plus de 6 pages dans la continuation.)
Перевод
Гражданин, вот первая и вторая часть статьи, которую я обещал вам Через нашего друга Пьянчани. Располагайте ею для альманаха или для «L’Homme». Я попрошу вас однако сделать для меня маленькое исключение из общего правила — т. е. передать Пьянчани текст, в случае если бы он не был опубликован.
В противном случае я мог бы прислать вам еще этой схоластической жвачки.
При чтении статьи, ради бога, обратите внимание на ошибки во французском языке и исправьте их. Прилагаю письмо для публикации, если вам это подойдет. Вы меня бесконечно обяжете, продлив мою подписку на «L’Homme» на 2-й год; я передам необходимую сумму Змеховскому.
А. Герцен.
[В продолжении будет не более 6 страниц.]
Матушка Марья Каспаровна, письмо ваше ходило три дня, потому что вы угораздили написать Ты к нам под самой печатью почтовой, к тому же, чтоб окончательно сбить почту, вы прибавили Ричмонд (в Калугу, что в Твери) — пишите, если хочется много писать: Twickenham (Surrey) и внизу, а не вверху.
Далее, вы о войне, кажется, не имеете понятия верного, если думаете, что аляи в авантаже. И о моем понятии о войне судите неверно. Это на вас повеяло московским духом. Стало, Щепкин все еще жив, — а вы его раз пять приговаривали к неминуемой.
Боке просил у Энгельс<она> материалов, и Э<нгельсон> дал большую статью, и очень хорошую, чего же он хочет, разве не пропала ли статья?
Боке старший не хотел у меня спрашивать материалов только из деликатности.
Вы спрашиваете о детях подробности. Польза, во-первых, физическая от нашей жизни вне Лондона удивительна; но и моральная велика от отсутствия буржуазного начала, вводимого Фоммой. Мейз<ен>б<уг> в одном плоха — в внешней выправке, по серонемецкому уму она считает это за вздор и дисциплины держать не умеет. Но в нравственном отношении ее житье сделало много. Я Тату не узнаю — так она переменилась к лучшему и со мной стала гораздо ближе (может, и болезни способствовали к развитию, она теперь здорова).
Оленька развивается совсем иначе, это вроде меня, натура наизнанку, все, что в печи, на стол мечи, бездна самолюбия. На днях Луи Блан (вы знаете, что она влюблена в него, по-
тому что считает его за мальчика) был у нас и, долго говоря со мной, забыл ее. Она так обиделась, что весь вечер потом не хотела с ним говорить. Саша атлет (или от чего другого) атлет — всё стреляет и нам на обед приносит скворцов. Дело детское идет хорошо, ну а в манерах еще ломки будет много.
Вчера был у нас и гостил Саффи. — Это лучший из западных знакомых. Говорили мы много о том и о сем.
Вышли в русском мои «Письма об Италии и Франции», там есть три, которых вы не знаете; думаю, что будут по скусу. В Америке меня немцы в своих журналах обругали как нельзя лучше — а Мичель защищает. — Вот вам и все.
Прощайте.
Очень и, ей-богу, очень рад, что вы довольны здоровьем Саш-Ки, и о Феде был рад услышать. Сейчас послал в Жерсей статейку забористую — давно не ругался.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша, не думай, что я тебя забыла, я тебе не писала потому, что, когда Папа тебе писал, он мне не сказал.
Я тебе больше не могу писать, потому что Папаша теперь письмо на почту пошлет. Ну, прощай, милая Маша, я тебя целую и вас всех, Марихен и Меме.
Рукой В. А. Энгельсона или Н. А. Герцен:
Я вам кланяюсь.
Рукой В. А. Энгельсона:
Верно: учитель Владимир Ангелов. А скоро ли разбогатеем от лотереи?
Рукой М. Мейзенбуг:
Das ist aber betrogen, liebe madam Reiche!, ich kann noch gar nicht schreiben, à peine lesen, daher grüß ichSie nun ehrlich von Herzen in Deutsch und freue mich der guten Nachrichten von Ihnen und Ihren Kleinen[164].
Во-вторых, вы кажется отроду и не писали насчет Григоровича, какую вам нотису? Насчет «Рыбаков» или «Антона Горемыки» was wollen sie, Frau Reichel?[165]
Мысль ваша насчет Арбата очень хороша, я ей сочувствую вполне, да скоро ли вы уморите Семеныча — ему везет от глупости других. Как это там не найдется добрый человек, который дал бы тукманку.
Насчет детей паки повторяю: разница огромная с июля несяца — открытый тон и благородство поведения, Энгельсоны и Доманже не надивятся. Но во всем внешнем — М<ейзенбуг> пасс, и невнимательна, и одарена той немецкой неловкостью, которая идет далее той, с которой бы гиппопотам плясал бы качучу. Но durch und durch[166] благородное существо — впрочем, вы ведь снисходительнее к германизму. А удаление Фомм просто благословение божие. Тату нельзя узнать.
Письмо это я везу в Лондон, чтоб оттуда послать вам 150 фр. — отсюда просто нельзя, и цивилизация еще не дошла до того, чтоб из Англии через реку легко было посылать деньги, всякий раз иди к Ротшильду.
Когда будете писать к москвичам, не забудьте: 1-е — о портретах, 2 — нельзя ли хоть в виду иметь мои письма, оставленные у Тат<ьяны> Ал<ексеевны>. А Егора Ив<ановича> попросите послать до будущих счетов руб. 200 сер. Аксинье Ивановне и, если нужно, руб. 100 — Петруше.
Неужели это вы будете с Рейхелем жить на Трубе (auf der Posaune, как я говорил)? Все немцы живут на трубе, особенно тонкюнстлеры, и я буду ходить к вам от Гран<овских> по дороге… Фантазии, матушка, фантазии…
«Письма» мои вышли и продаются, но не знаю, как вам Послать
Прощайте.
Дети хлопочут, приготовляют всякие чудеса к завтрешнему дню. — Оно и не под лета мне, ну да благо их тешит.
А я написал «Петербург и Новгород». — Там и Ольга Алек<сандровна>, и Зуров, и всякий такой Бенкендорф. Когда же прочту вам?
А что Прудонец?
А Франк не писал.
Вчера опоздал отправить письмо. 6 фунтов отправляются — на имя Рейхеля у Ротшильда — пусть он их там возьмет, Шомбург научит где.
A propos, cher Reichel, donnez-vous la peine de remettre ce billet à Schaumbourg — pour le dispenser de la peine de m'écrire, il peut vous dire la réponse.
Vous m’obligerez infiniment.
Est-ce que votre fils Alexandre fête aussi aujourd’hui son jour de nom?[167]
Рукой A. A. Герцена:
Любезная Маша,
жалею, что только письменно могу поздравить тебя и Сашу твоего с его именинами. Надеюсь, что он совершенно здоров и хорошо будет веселиться.
Я для Папы перевел главу девятую из его записок — об Александре Витберг. Не смею тебе писать, что будет сегодня вечером — он мог бы прочесть.
Жму руку Рейхелю и целую тебя и тезку.
Саша.
5 декабря.
Твикенгам.
Cher Pianciani, Je ne vous ai pas répondu à votre avant-dernière lettre, pensant que la stricte obéissance à votre ordre amical d’envoyer l’article à Ribeyrolles était la meilleure réponse. Vous m’obligerez en parcourant cette petite chose — dites-moi franchement votre opinion. Saffi, Domengé et Talandier en sont contents — je pourrais, si cela n’effarouche pas trop, envoyer avec le temps encore de la scolastique à la Erigienda, du doctrinarisme --Penhoos .
Je recevrai probablement ce soir votre discours dans l’Homme-- je retiendrai ma lettre jusqu'à demain. Quant au meeting de S. Martin’s Hall — cela n’a été que l’exhibition de Kossuth — son discours est très bon; dès que Buol et Aberdeen l’ont lu, ils ont conclu un traité — contre la Pologne, l’Italie et la Hongrie — et cela le 2 décembre. — Le Times dit que c’est de bon augure.
Pas un Polonais n’a parlé — la Centralisation jouait le premier rôle, c’est-à-dire celui de la Muette de Portici dans un opéra.
On m’a amicalement prié de ne pas parler — j’ai fait plus, voulant être aimable sans bornes, je n’y suis pas allé. Je pense que c'était une faute de la part de la Centralis — et je ne sais pas si elle était couverte par la vente des billets.
Vous savez comme je déteste les libéraux, les révolutionnaires-conservateurs, les amis de l’ordure publique… Regardez ce que le Daily News parle même de Kossuth… «Il ne doit pas oublier qu’il doit sa vie à l’Angleterre… et il ose attaquer nos généraux».
Pianciani, vous l’avez dit l’année passée: voilà nos ennemis, on peut s’entendre plutôt avec Aberdeen, avec Soulouque, le Bey de Tunis, la reine Papuasse--qu’avec ces f… métis entre liberté et esclavage; avec ces infamies sentimentales et philanthropiques qu’on appelle Espartero.
«Nous aimons l’Italie et la Pologne — mais ce n’est pas le temps de nous parler de ces questions». Quand donc, s’il vous plaît… est-ce après la paix?
Et c’est le journal le plus libéral qui parle.
Encore une fois — oui, c’est le siècle de l’impuissance virile. Il ne parviendra qu'à avoir une seule érection — celle d’une statue à S. Arnaud, qui a fait de son enterrement — celui des deux armées les plus magnifiques.
Saffi est toujours le même — moi j’ai un profond estime et une ardente amitié pour lui. Toujours calme, toujours simple, sans la moindre affectation.
Domengé me disait que vous aviez l’intention de venir à Londres — je comptais que vous n’oublieriez pas
A propos, il faut aller de Londres à Richmond — nous som mes tout près du Pont — vis-à-vis de la maison à S. Helena Terrace.
Jeviens de recevoir l'Homme et j’ai avalé les discours. Vous êtesdeaucoup plus avancé à Jersey --les 2 sont magnifiques — mais Ribeyrolles a fait une savonnade bien rude au girondisme anglican du meeting de Londres.
Tu l’as voulu, G. Dandin.
Adieu, je vous serre la main, soldat fidèle au même drapeau. — Vous avez très bien fait de rappeler le discours de l’année passée.
Hugo a été magnifique, n’est-ce pas?
Перевод
Дорогой Пьянчани,
я не ответил вам на предпоследнее письмо, полагая, что лучший ответ — это точно исполнить ваш дружеский приказ, отослав статью Рибейролю. Вы меня очень обяжете, просмотрев эту статейку, — скажите мне.откровенно ваше мнение. Саффи, Доманже и Таландье ею довольны; я бы мог, если это не слишком вас испугает, прислать со временем еще немного схоластики на манер Эригена, доктринерства — Penhoos .
Вечером я получу, вероятно, вашу речь в «L’Homme», а потому задержу письмо до завтра. Что касается митинга в S. Martin’s Hall, — это было не что иное, как показ Кошута-- его речь очень хороша; как только Буоль и Абердин ее прочли, они заключили договор против Польши, Италии и Венгрии — и как раз 2 декабря, — «Times» говорит, что это доброе предзнаменование.
Ни один поляк не выступал. Централизация играла главную роль, иначе говоря, роль Немой из Портичи в опере. Меня дружески просили не выступать — я сделал больше: желая быть любезным до предела, я совсем туда не пошел. Мне кажется, это была ошибка со стороны Централизации-- не знаю, окупилась ли она продажей билетов.
Вы знаете, как я ненавижу либералов, революционеров-консерваторов, друзей общественных нечистот… Поглядите, что пишет «Daily News» даже о самом Кошуте… «Он не должен забывать, что обязан жизнью Англии… а он еще смеет нападать на наших генералов».
Пьянчани, вы сказали еще в прошлом году: вот наши враги, — можно сговориться скорее с Абердином, Сулуком, тунисским беем, королевой папуасов, чем с этими <…> ублюдками свободы и рабства, с этой сентиментальной и филантропической мерзостью, именуемой Эспартеро.
«Мы любим Италию и Польшу — но сейчас не время обращаться к нам по этим вопросам». А когда же, скажите на милость?.. Неужели после заключения мира?
И так говорит самая либеральная из газет!
Еще раз повторяю: да, это век мужского бессилия. Ему удастся только один акт: воздвигнуть статую Сент-Арно, который превратил свои похороны в похороны двух самых могущественных армий.
Саффи все такой же — я питаю к нему глубокое уважение и горячую привязанность. Всегда спокоен, всегда прост, ни тени аффектации.
Доманже говорил мне, что вы собираетесь приехать в Лондон, — надеюсь, вы не забудете посетить
Кстати, надо приехать из Лондона в Ричмонд — мы живем у самого моста, против дома на площади св. Елены.
Я только что получил «L’Homme» и пробежал все речи: вы стали гораздо решительнее на Джерси — две из них замечательны; однако Рибейроль закатил жестокую головомойку англиканскому жирондизму лондонского митинга.
Ты этого хотел, Ж. Данден!
Прощайте, жму вашу руку — руку солдата, верного своему знамени. — Вы прекрасно сделали, напомнив о прошлогодней речи.
Гюго был великолепен, не правда ли?
Г.
169. М. К. РЕЙХЕЛЬ
14 (2) декабря 1854 г. Твикнем.Дети так долго собирались описывать вам фестивал, что я проштрафился. Благо их (больших и малых) занимало все это недели две прежде да недели две после, к тому же и недурно детям протверживать наше былое, то оно и хорошо.
Саффи выписали для этого из Оксфорда, и все это было сделано с большой дружбой. Подробности прочтете в двух редакциях — Таты и Саши.
Шомбург мне написал. 6 liv. вы, вероятно, получили.
В «Аугсбургской газете» есть мне забавная похвала (за вещи, которые я отродясь не писал), но главное, что меня тронуло, — это выражение «Der grimmigste Feind der russischen Regierung und Grundbesitzer» [168]. Что скажете? Здесь люди в конец сошли с ума от войны; вся мерзкая сторона характера этих людей распустилась центифольной розой.
А у нас здесь были вот какие кондачки. На польском митинге на сей раз говорил только Кошут; я, как просили, красноречиво молчал. А так как в их партии нет ни одного поляка, который бы умел связать пять слов, то поляки и не говорили на польском митинге. По сему поводу, чтобы отблагодарить их, я сказал, что Централизация играла первую роль, т. е. de la muette de Portici.
А как бы намекнуть в писемце к Юлии Богд<ановне> или кому иному, хитро и безопасно, о первой картине? Я думаю, что это было бы очень приятно для Ог<арева>.
A propos, я пишу теперь о Чаадаеве и славянофилах.
Прощайте.
А. Г.
Погода третий день ужасная. Совсем нет воздуха, жарко, сыро, удушливо, и голова налита свинцом и с винцом.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша,
праздник начался с того, что мы папу посадили в тюрьму. Накануне праздника он поехал в Лондон; мы перенесли его стол в его спальню и исключили его из целого нижнего этажа. В гостиной мы устроили сцену. Domengé, мой учитель, написал премилый пролог нашим картинам. Он представил наш проект в виде восточных сказок. Ты, верно, знаешь, что Энгельсон и Domengé смеются над папиным «abus de la parenthèse»[169]. В прологе сказано: «Il en est des parenthèses comme des huîtres, — ceux qui les aiment en ouvrent beaucoup; qu’il soit donc permis à l'éditeur d’en ouvrir une, et que celui qui n’en a jamais ouvert, lui jette la première pierre»[170].
Как Огарев был бы рад и тронут, если б он знал, что первая картина наша представляла. Не можешь ли ты ему написать? Мы представили, как он и папа обещали друг другу на Воробьевых горах отомстить жертвы 14-го декабря. — Энгельсон читает программу — и… но прежде дай описать, что делалось за занавесью. Наташа должна была представлять Огарева, — я — папу. Мы суетились, одевались, пробовали позу. Энгельсон кончал… Наташа хохочет, Ольга смеется, Domengé улыбается, Мейзен-буг умоляет перестать… Но вот Энгельсон дочитал, музыка играет, занавесь раздвигают. Я себе язык кусал, кусал, и только что занавесь опустили, я со смеху выстрелил ртом, как из хлопушки. «Bis, Bis!..» …Нас опять показали на минуту, и мы встали. Энгельсон прочел программу второй картины. Она представляла, как Иван Алексеич надевал образ на шею папе, когда Миллер ждал его у дверей. Тут я сам чувствовал положение папы, и когда Domengé надевал мне образ, я наклонился, как будто бы я в самом деле прощался с моим отцом, и, по моему мнению, эту роль я довольно хорошо выдержал. Франсуа стоял у двери в полицейском мундире.
Третью картину я сам видел. Это была сцена из Июньских дней. Domengé, убитый работник, лежал головою на коленах Мейзенбуг, и около него было красное знамя, которое Франсуа, как солдат, хотел отнять, и Мейзенбуг старалась его защищать. Выражение ее было чудно, она совершенно выразила лицо несчастной женщины в этаком положении.
Четвертая картина показывала, как поляк дает русским пленным в Англии папины книги. Domengé сидел завернутый в толстой шипели и показывая Наташе, русской женщине в сарафане и повойнике, что-то
в книге. Я был одет казаком и с удивлением смотрел на печатный лист, который Чернецкий мне давал.
В последней картине я был опять казаком, давал руку Domengé, итальянцу и немцу. Молодая дама стояла за нами повыше и покрывала нас венцом свободы.
Мы шумели и пили целый вечер: в 2½ папа с другим господином заснули, а Мейзенбуг, две дамы, Domengé, итальянец и я пошли гулять. Месяц чудно светил, и мы начали смешное рассуждение, какого пола должны быть солнце и месяц.
Около пяти все спали.
Наташа мне подарила медалион, чтоб носить Мамашины волосы; папа мне сделал к вечеру другой подарок — подарок уже юноше, а не дитяти, и полный чести для меня — это портрет пяти жертв 14-го декабря.
Саша.
Письмо вчера опоздал послать и ваше зато получил — ну и хорошо, что все хорошо, а Ег<ору> Ив<ановичу> пишите и насчет того, что я просил, и о портретах всякий раз. Поверьте, что это московская небрежность.
Валяюсь у ног ваших.
На обороте: Сам распечатал.
Cher citoyen Worcell,
Vous savez déjà par le cit Zabicky que le changement du local de l’Imprimerie russe n’a été motivé que par des considérations purement économiques. Permettez-moi de vous le répéter encore une fois. Rien n’est changé dans nos rapports — seulement nous avons deux imprimeries, au lieu d’une.
Jamais [de ma vie] je n’ai plus senti la nécessité de nous serrer encore plus que maintenant — je parle de la petite minorité des révolutionnaires russes et des représentants de la Pologne républicaine et sociale.
[C’est par la Pologne que commencera la révolution en Russie — c’est]
Nous briserons ensemble nos chaînes, nous sommes soudés plus que par l’amour [de la liberté], par la haine [de la même opression] commune. Vous êtes nos frères aînés, votre drapeau [nous est sacré, nous n’avons pas encore de sien propre — nous le prenons pour le nôtre et] est le nôtre; par un hasard heureux ce drapeau est rouge.
Je vous serre la main fraternellement.
A. Herzen.
22 décembre.
Перевод
Дорогой гражданин Ворцель,
вы уже знаете от гражданина Жабицкого, что перемещение Русской типографии было вызвано чисто экономическими соображениями. Позвольте же мне еще раз повторить вам это. Ничто не изменилось в наших отношениях — только у нас теперь две типографии вместо одной.
Никогда [в моей жизни] не чувствовал я такой необходимости еще теснее сплотиться, нежели теперь, — я говорю о маленьком меньшинстве русских революционеров и о представителях республиканской и социальной Польши.
[Именно с Польши начнется революция в России — это]
Мы вместе разобьем наши цепи, нас спаяло нечто большее, нежели любовь [к свободе], — нас спаяла общая ненависть [к тому же гнету]. Вы наши старшие братья, ваше знамя [для нас священно, у нас нет еще своего собственного знамени — и мы берем его как наше и] — наше знамя; по счастливой случайности это знамя — красное.
Братски жму вам руку.
А. Герцен.
22 декабря.
У меня болели зубы, idem[171] голова, idem горло, у Таты — тошнота, кашель, у Оленьки — idem, у Энгельсона — idem, у Мme Энгель<сон> — idem bis, у M. Meys — idem и зубы. Итого 5 idem и 2 зубы.
Вот вам и отчет за неделю вьюги, дождя и всякой слыханной и неслыханной воздушной мокроты и пакости. Вы заметите, вникая в этот счет, отсутствие Саши — но и у него болела День голова. А я семь дней выл — не мог пить… понимаете, boire, trinken! [clxxii][172]
Теперь все прошло — а вчера или на днях явился агент, да и говорит: «Ваш хозяин весь в долгах, а вы, мол, съезжайте, — а то, мол, все штанишки продадут за его долг». «Помилосердуйте, ваше агентство, как же, дети мало мало меньше, всё зубы, ветер». «Это, — говорит, — как вам угодно, а 27 декаб<ря> всё продадут, и Франсуа, и всё». Давай опять искать квартеру, помните вы Попов дом--да не приходского попа, а поэта Попа по дороге в Hampton Court? --так тут возле мы и наняли — дом большой с садом, видом и со всякой сладостью — Саша может стрелять и на лодке кататься. — Эта квартера разом дала мне иное общественное положение, очень высокое, я по тому сужу, что повар герцога Кембриджского приходил в гости к Франсуа (желая поговорить по-французски!). Стало, я имею право сказать, что я в коротких сношениях с человеком, имеющим честь знать повара его светлости дюка. Опять вот вам план и называют его, т. е. дом, Richmond House. Переезжаем в середу.
P. S. Пошлите по почте Франку приложеныще и записку.
1855
173. М. К. РЕЙХЕЛЬ
4 января 1855 г. (23 декабря 1854 г.). Теикнем.Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша,
Этот раз я получил подарок еще гораздо выше тех, о которых я тебе писал, и всех моих надежд — но, впрочем, суди сама.
Вот посвящение мне папиной книги «С того берега»:
"Любезный Саша,
Я посвящаю тебе эту книгу — потому что я ничего не писал лучше и, вероятно, ничего лучше не напишу. Потому, что я люблю эту книгу как памятник борьбы, в которой я пожертвовал многим, но не отвагой знания; потому, наконец, что я нисколько не боюсь дать в твои отроческие руки этот, местами дерзкий, протест независимой личности — против миросозерцания устарелого, рабского и полного лжи, против нелепых идолов, принадлежащих иному времени и бессмысленно доживавших свой век между нами, — мешая одним, пугая других.
Я не хочу тебя обманывать, знай истину, как я ее знаю, тебе эта истина пусть достанется не мучительными ошибками, не мертвяцкими разочарованиями — а просто по праву наследства.
…В твоей жизни придут иные вопросы, иные столкновения… в страданиях, в труде — недостатка не будет.
Тебе 15 лет — и ты уже испытал страшные удары.
Не ищи решений в этой книге, их нет в ней — их вообще нет у современного человека. То, что решено — то кончено, а грядущий переворот только начался. Мы не строим-- мы ломаем, мы не возвещаем нового откровения, а устраняем старую ложь. Современный человек, печальный Pontifex maximus, ставит только мост — иной, неизвестный будущий пройдет по нем… Ты, может, увидишь его… не останься на этом берегу. Лучше с революцией погибнуть, нежели спастись в богадельне реакции.
Религия революции, великого общественного пересоздания — одна религия, которую я завещаю тебе. Она без рая, без вознаграждений, кроме собственного сознания, кроме совести. Иди в свое время проповедать ее к нам домой — там любили когда-то мой язык, и, может, вспоминают меня.
Я благословляю тебя на этот путь человеческого разума, личной свободы и братской любви.
Редко так весело встречали мы Новый год. Елка наша была довольно красива. Этот раз я уже не был меж детьми, а сам зажигал свечи и приготовлял все на елке.
Друзья наши остались немножко слишком долго от болезни одной из дам, и под конец уже не шло так весело — на третий вечер не так хохотали.
Поздравляю тебя и твоих с Новым годом и надеюсь, что он будет счастлив для тебя и поплодоноснее в войне и революции, чем 1854-й.
Саша.
Herr
Gnäbige Frau } Reichel… Ich wünsche Ihnen ein gutes Jahr.
Junker
Und über dieses Thema nichts mehr[173].
Не хочу у детей отнимать удовольствия живописать вам наше торжественное вступление в 55 год. Да, оно было недурно и довольно поэтично — но на сердце всё не без кошек. Страшная история Бартелеми, прошедшая так возле, вероятность, что он будет на днях повешен, — наводит уныние. Новый дом наш тавовно как онойнее всех прежних, сад — огромный и ауезихт[174] — всё как подобает, адрес:
Twickenham (Middl-Essex)
Richmond House
Полагаю, что вам очень приятно, что мы в графстве Middl-Essex.
Благоволите франкировать письмо, ибо с 1 января новый закон, за франк<ированное> плотится 4 пенса
за нефр<анкированное> —1 шиллинг.
Целую вас всех.
Cher Linton, La nouvelle année a cela de bon qu’elle facilite aux coupables de négligence de passer légèrement sur leurs fautes, en donnant un bon prétexte de serrer la main et de souhaiter beaucoup. Je rougis en pensant au laps du temps que je ne vous ai pas écrit. Mais il faut pourtant vous dire que je demeure en her-mite le plus complet — j’ai été pendant qq temps à
L’Isle of Wight à Ventnor, et je ne veux pas le moindre du monde retourner à Londres… Que puis-je donc écrire?
La guerre m’oblige au silence, les hommes n’ont plus d’oreilles pour tout ce qui n’est pas Balaclava — attendons la paix. On en parle déjà.
Pourtant je travaille et même l'Athenaeum (du 6 Janvier, lisez l’article) me fait des compliments et des savonnades.
J’ai reèu l’Engi Rep mais, cher Linton, soyez donc bon et juste, il m’est impossible de prélever tout cela sur vous — gratis, dites combien je vous dois, je sais que votre œuvre est toute de dévouement — ce n’est pas une raison d’en abuser, dans tous les cas laissez-moi être un de vos abonnés.
Rien de nouveau, au moins rien de bon — quoique le temps est au neuvième mois de la grossesse et j’attends immensément les événements.
Votre tout fraternellement dévoué
A. Herzen.
Пeревод
Дорогой Линтон,
Новый год тем хорош, что он облегчает виновным в невнимании забвение их ошибок, давая хороший повод пожать руку и пожелать многого. Я краснею, вспоминая, сколько времени я не писал вам. Надо все-таки сказать вам, что я живу совершеннейшим отшельником. Я пробыл некоторое время на острове Уайт в Вентноре и меньше всего на свете мне хочется воавратиться в Лондон… О чем же я могу писать?
Война вынуждает меня к молчанию; люди и слышать не хотят ни о чем, кроме Балаклавы, — подождем мира. О нем уже поговаривают.
Тем не менее я работаю, и даже сам «Athenæum» (от 6 января, прочтите статью) делает мне комплименты и задает мне головомойки.
Я получил «Engl Rep», по, дорогой Линтон, будьте же добры и справедливы, я ре могу принимать все это от вас даром; скажите, сколько я вам должен. Я знаю, что весь ват труд сплошное самопожертвование, но из этого не следует, что я могу этим злоупотреблять; во всяком случае позвольте мне быть одним из ваших подписчиков.
Ничего нового, по крайней мере ничего хорошего, хотя время уже на девятом месяце беременности и я с огромным нетерпением жду событий.
Ваш, братски преданный вам
А. Герцен.
Oh vous, volage, — nous vous attendons, attendons, cher Saffi, et voilà un billet après l’autre.
Chez nous il y avait presque un grand malheur. Hier pendant que je me préparais d’aller chez Mme Milner Gibson — Olinka est tout à coup tombée malade — c'était le commencement du croup — il semble que nous avons à temps coupé la maladie. Je pense que Tata passera par la même épreuve. Et voilà la vie.
Il y a toujours une place entre la coupe et les lèvres pour un malheur. A peine on s’oublie un peu — crac — quelque chose se casse.
Et vous faites pendant ce temps des conquêtes — ma police secrète m’a déjà dénoncé vos visites helléniques.
J’ai lu l’article de l'Athenaeum. Avez-vous lu la biographie de Barthélémy dans le Times — serait-il possible qu’un réfugié franèais l’aurait perpétré.
A lundi donc.
A. Herzen.
Peut-être je viendrai demain à Londres, mais cela n’est
pas sûr.
P. S. Si vous voyez MmeMilner-Gibson, faites qu’elle m’excuse et expliquez pourquoi je n’ai pas été.
Перевод
Эх вы, ветреник! — мы вас ждем, ждем, дорогой Саффи, — и вот одна записка за другой.
У нас чуть было не случилось большое несчастье. Вчера, когда я собирался к г-же Мильнер-Гибсон — Оленька вдруг захворала: начинался круп — но мы, кажется, вовремя захватили болезнь. Боюсь, что и Тату ждет то же испытание. Такова жизнь.
Между чашей и устами всегда найдется место для несчастья. Чуть забудешься немного — крак! — что-нибудь да разбилось.
А вы тем временем одерживаете победы — моя тайная полиция уже донесла мне о ваших эллинских похождениях.
Я прочел статью в «Athenaeum». Читали ли вы биографию Бартелеми в «Times» — возможно ли, чтобы французский эмигрант совершил это преступление?
Итак, до понедельника.
А. Герцен.
Может быть, в воскресенье я приеду в Лондон, но не наверное.
P. S. Если увидите г-жу Мильнер-Гибсон, извинитесь перед ней за меня и объясните, почему я не был.
Cher Pianciani, ne me voulez pas de mon silence, j’ai passé de bien tristes journées depuis un mois et je vous écris aujourd’hui seulement pour parler de la même affaire, qui m’occupait tout le temps et qui m’a diablement chagriné. Je parle de l’affaire Barthélémy. Quel homme et quelle mort! Gomment donc le grand monopolisateur de la question de la peine de mort V. Hugo s’est tu? — Et on a laissé pendre cette énergie, cette force de caractère! Avez-vous lu les détails de sa mort dans le Times du 23? C’est antique, — eh bon Dieu, pour nous Russes, grâce à Nicolas, nous sommes habitués à confondre les potences avec la croix. On a assassiné un homme — puisqu’on ne l’a pas jugé sur le fond de l’affaire.
J’ai eu sous les yeux qq lettres que B avait écrites — de la prison, quel talent d’absence de rhétorique — pas une phrase, et vous connaissez comme la phrase est douce au cœur d’un Franèais.
Après cette exécution j’ai encore plus de haine — et c’est un bon sentiment.
Adieu — cher Pianciani — je suis triste et malade.
Mes affaires vont bien. Avez-vous par hasard l’Athenaeum? — ans le du 6 janvier un Anglais parle beaucoup de l’Imprimerie — immédiatement après on a demandé mon autorisation e traduire les publications russes en anglais et allemand.
Domengé vient toujours 3 fois par semaine chez nous.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани, не обижайтесь на мое молчание. Я пережил за этот месяц много грустных дней и пишу вам сегодня только затем, чтобы поговорить о деле, которое все это время
Меня сильно тревожило и чертовски опечалило. Я говорю о деле Бартелеми. Какой человек, и какая смерть! Почему же смолчал великий монополист по вопросам смертной казни, В. Гюго? — Как допустили, чтобы был повешен этот энергичный, сильный духом человек? Читали ли вы в «Times» от 23-го подробности его смерти? Это античный герой, — ах, боже мой, мы-то, русские, по милости Николая, приучились смешивать виселицу с распятием. Человека убили — потому что судили его, не разобравшись в деле по существу.
Я видел своими глазами несколько писем, написанных Б<артелеми> из тюрьмы; какое изумительное отсутствие риторики — ни одной фразы, а вы знаете, как падки французы на фразы.
После этой казни я чувствую еще больше ненависти — а это хорошее чувство.
Прощайте, дорогой Пьянчани, — я удручен и болен.
Дела мои идут хорошо. Нет ли у вас случайно «Athenaeum»? — в номере от 6 января какой-то англичанин много пишет о типографии; тотчас же вслед за этим у меня попросили разрешения перевести русские издания на английский и немецкий языки.
Доманже по-прежнему бывает у нас 3 раза в неделю.
А. Герцен.
Cher Linton,
Je m’empresse de vous répondre pour vous prier de veuir un de ces jours à Twickenham — nous concerterons ce qu’il y a à faire. J’ai beaucoup de matériaux à vous offrir pour la nouvelle Revue — et je serai sincèrement enchanté de vous les offrir. Si vous voulez être bon venez vers 2 heures, nous dînerons ensemble — et vous avez un train à 9 et ¾, outre cela je serai enchanté de vous proposer une chambre à coucher — j’ai une abbaye entière ici. (Vous irez eu chemin de fer jusqu'à Twickenham, la maison n’est pas loin de l’embarcadère.) Voulez-vous venir demain (Dimanche)?
Nous parlerons de beaucoup de choses. Si Worcell a l’intention de me faire le cadeau de sa présence, tant mieux — Tres faciunt collegium.
N’oubliez pas, cher Linton, de dire que la lettre à Miche-let a été écrite en 1851 — en réponse à la légende sur Kosciusko et ensuite n’oubliez pas d’omettre qq lignes sur Bakounine. — Il n’a jamais été à Schlusselburg et on ne lui a pas appliqué la torture. C'était un bruit alors. Je propose dans la page 58 d’omettre le tout et de laisser:
«repassé à Nicolas, qui l’a fait jeter dans les casemates où gémirent les Pestel, les Ryléïeff. —Ici „point d’espérance…“» et la suite comme dans le texte.
Je vous serre la main.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Линтон,
спешу ответить вам, чтобы просить вас приехать на днях в Твикнем — мы сговоримся о том, что надо предпринять. Я могу предложить вам много материалов для нового журнала и буду искренне счастлив предложить их вам. Хорошо бы вам приехать около 2 часов, мы вместе пообедаем; вы сможете уехать с поездом 9¾;кроме того, я был бы очень рад предложить вам переночевать — у меня тут целый монастырь. (Вы доедете по железной дороге до Твикиема, дом недалеко от платформы.) Не приедете ли вы завтра (в воскресенье)?
Мы о многом переговорим. Если Ворцель намерен подарить меня своим присутствием, тем лучше — tres faciunt collegium[175].
Не забудьте, дорогой Линтон, упомянуть, что письмо к Мишле было написано в 1851 г. — в ответ на легенду о Костюшке, и потом не забудьте исключить несколько строк о Бакунине. — Он никогда не был в Шлиссельбурге, и его не подвергали пыткам. Тогда прошел такой слух. Предлагаю на стр. 58 все это опустить и оставить:
«выданный Николаю, который приказал бросить его в казематы, где страдали Пестели, Рылеевы. — Здесь „Оставь надежду всяк…“» и дальше, как в тексте.
Жму вашу руку.
А. Герцен.
Cher monsieur, j’ai été enchanté d’avoir de vos nouvelles et je le serais encore plus si je pouvais vous être utile à quelque chose ici. II n’y a que le Times parmi les journaux qui soit une véritable puissance; parmi les feuilles littéraires et scientifiques est en premier lieu The Athenaeum, Examiner, ensuite les trois grandes revues Westminster Review, Quarterly and Edinburgh R. Je vous aurais conseillé d’envoyer une copie au British Museum. La bibliothèque colossale du Museum est le rendez-vous de tout ce qui lit, de tout ce qui écrit à Londres. Pour faire plus de bruit nous mettrons deux-trois fragments (mon ami Linton — votre admirateur et traducteur de la légende de Kosciusko les traduira dans le Reynolds Newspap, dans la feuille de Jones People Paper, dans les journaux de Linton The English Republic et dans une nouvelle feuille). Nous écrirons à Oxford, à Cambridge. Chargez-moi de cela. Il faut savoir qui est le correspondant à Londres de votre éditeur. Dites-lui de mettre à ma disposition de 8 à 10 exemplaires — mais n’oubliez pas de m’avertir.
Oh, que d'événements et que de choses pendant l’année 54. Il se passe ici un mouvement très curieux, l’Angleterre se réveille en sursaut et commence à voir que le moyen-âge est passé et qu’il est impossible de faire un pas de plus dans des habits gothiques, avec une aristocratie crétinisée, ignorante, altière et vivant encore au XVI siècle. Il y va maintenant non d’une crise ministérielle, mais de l’influence de la chambre des Lords et de l’antichambre — du Prince-générateur et Cnie.
Et en dessous le chartisme, tranquille, morne, silencieux — mais obstiné, mais persévérant et aimant l'étranger (tolérés comme les filles publiques par le gouvernement, détestés par les classer aisées — les réfugiés sont aimés par les chartistes)… Les chartistes vont faire un meeting le 27 février — en commun avec les Franèais.Ils m’ont invité d'être membre du comité… De grâce pensez à ce premier fruit des migrations et de l’exil… Vous m’avez écrit dans une de vos lettres — et j’ai même cité dans un discours ce passage: «Si les Polonais donnent la main aux Russes, quelle haine a le droit de persévérer…» Oui — et si les Anglais font des meetings avec les Franèais et choisissent un Russe comme membre — j’y vois un énorme pas.
Malheureusement les bruits qui vous sont parvenus sur un autre rapprochement non seulement ne sont pas fondés… mais
je dirais: plus que jamais la haine et l’animosité n’ont été plus ardentes. Il y a une telle incompatibilité de principes et de caractères qu’il n’y a pas de remède.
Notre propagande, c’est à dire l’imprimerie russe, va son train; les journaux anglais en parlent bien, les Polonais de la Centralisation — envoient les imprimés, et ils arrivent si bien, que les prisonniers de Bomarsund nous ont dit de les avoir vus au bord des vaisseaux anglais.
Un de vos compatriotes et de mes amis intimes qui connaît l’anglais, comme un Anglais, voudrait savoir si on pouvait trouver un éditeur pour des traductions en franèais --un éditeur payant un prix raisonnable — il se chargerait de toute traduction scientifique et littéraire. C’est un homme de talent hors de ligne. Vous me ferez un bienfait en me disant un mot sur cela.
Je demeure à une vingtaine de milles de Londres, dans une villa charmante, avec un grand jardin; mes enfants vont bien — et je travaille assez. Mais j’ai le mal du continent, je voudrais bien quitter l'île. Jusqu’au 15 avril — écrivez-moi à Twickenham d’après l’adresse au-dessus de la lettre. Après c’est plus sûr d’adresser à mon nom «aux soins de M. de Rothschild à Londres, New Court, Lombard str City» — je le dis — car votre lettre a retardé de quelques jours et je l’ai déjà reèue par notre brave Worcell--qui est très malade et très triste car la chose polonaise ne va pas d’après ses espérances. Je vous envoie un petit échantillon de nos publications.
Je vous serre la main bien fraternellement.
A. Herzen.
Avez-vous entendu de la terrible histoire de l’exécution ae Barthélémy — il ne faut rien croire à toute l’histoire rapportée par les journaux. Cet homme a été un héros, et il est mort tel!
Перевод
Дорогой господин Мишле, я был счастлив получить от вас известия и был бы еще более рад, если бы смог быть вам здесь в чем-нибудь полезен. Из газет только «Times» по-настоящему влиятельна; что касается литературных и научных изданий, то прежде всего следует назвать «The Athenaeum», «Examiner», затем три больших журнала: «Westminster Review», «Quarterly Review» и «Edinburgh Review». Я бы посоветовал вам послать экземпляр в Британский музей. Огромная
библиотека Британского музея — место встречи для всех, кта в Лондоне читает и кто пишет. Чтобы сделать больше шума, мы напечатаем два-три отрывка (мой друг Линтон, ваш почитатель и переводчик «Легенды о Костюшко», их переведет в «Reynolds Newspaper», в газете Джонса «People Paper», в газетах Линтона «The English Republic» и в новом листке). Мы напишем в Оксфорд, в Кембридж. Поручите это дело мне. Нужно узнать, кто корреспондент вашего издателя в Лондоне. Прикажите предоставить в мое распоряжение 8—10 экземпляров, но не забудьте меня предупредить.
О, сколько было событий, сколько дел в 54 году! Здесь происходит весьма любопытный процесс. Англия внезапно пробуждается и начинает понимать, что средние века минули и что невозможно больше ни шагу ступить в готическом одеянии, с выжившей из ума, невежественной и надменной аристократией, живущей еще в XVI веке. Дело тут не в министерском кризисе, а во влиянии палаты лордов и ее прихожей — принца-производителя и компании.
А внизу — чартизм, спокойный, сумрачный, молчаливый, но упорный и настойчивый, любящий иностранцев (терпимые правительством, как терпимы публичные женщины, и ненавидимые имущими классами, изгнанники пользуются расположением чартистов)… Чартисты собираются 27 февраля устроить митинг сообща с французами. Они пригласили меня быть членом комитета… Подумайте, прошу вас, об этом первом результате моих скитаний и ссылки… Вы мне писали в одном из своих писем (и я даже процитировал это место в одном выступлении): «Если поляки протягивают руку русским, какая же ненависть имеет право на существование…» Безусловно! Если англичане устраивают митинг вместе с французами и выбирают русского членом комитета, я вижу в этом огромный шаг вперед.
К сожалению, слухи, которые до вас дошли, о другом сближении, не только не имеют оснований… но я сказал бы, что никогда ненависть и озлобление не были столь сильными. И принципы, и характеры настолько непримиримы, что против этого не найти лекарства.
Наша пропаганда, т. е. русская типография, идет своим чередом; о ней говорят английские газеты, поляки из Централизации рассылают напечатанное, и все это так исправно доставляется, что, как нам сообщили, пленные Бомарзунда видели лислки на английских кораблях.
Один из, ваших соотечественников и моих близких друзей, который говорит по-английски как англичанин, хотел бы узнать, можно ли найти издателя для переводов на французский, — издателя, который прилично платит. Он взялся бы за любой научный и литературный перевод. Это человек незаурядного
таланта. Вы меня крайне обяжете, если сообщите свое мнение на этот счет.
Я живу в двадцати милях от Лондона, в очаровательной вилле, с большим садом. Мои дети здоровы; я работаю довольно много. Но у меня тоска по материку, и я очень хотел бы покинуть остров. До 15 апреля пишите мне в Твикнем по адресу, который указан на конверте внизу. Однако надежнее адресовать письма фирме Ротшильд в Лондоне «aux soins de M. Rothschild à Londres, New Court, Lombard Str City» на мое имя. — Я говорю об этом потому, что ваше письмо на несколько дней запоздало и я получил его через нашего славного Ворцеля, который очень болен и очень печален, так как польское дело идет не так, как он надеялся. Посылаю вам небольшой образец наших изданий.
А. Герцен.
Слышали ли вы ужасную историю о казни Бартелеми — не следует верить всему тому, что пишут об этом газеты. Этот человек был героем и героем умер!
Cher Linton,
Je vous attends dimanche — j’ai beaucoup de matériaux, nous en parlerons. Si vous le désirez, vous pouvez dire dans le I N que vous avez un article sur la Russie de moi et des fragments de mes nouvelles, de mes mémoires (même des volumes inédits). — Je vous préparerai les choses en franèais, vous les traduirez en anglais.
Pour le premier N je n’ai rien, mais je vous envoie une petite annonce, si vous voulez l’admettre (en anglais) vous me ferez un grand plaisir. — Je voudrais même en avoir un tirage de 3 ou 400 exemplaires pour les répandre, certainement à mes frais. Vous êtes trop bon avec moi. Le dimanche vous pouvez prendre chez Mselle Meysenbug — l’institutrice de mes filles — des choses toutes traduites. Il y a un train à 1.30 heures a Waterloo Station, le dernier d’ici est à 9 h. ¾.
Je vous félicite avec Derby.
Перевод
Дорогой Линтон,
жду вас в воскресенье — у меня много материалов, мы о них поговорим. Если угодно, вы можете сказать в 1-м номере, что у вас есть мои статьи о России и отрывки из моих рассказов и воспоминаний (даже целые еще неопубликованные части). Я приготовлю для вас все на французском языке, а вы переведете на английский.
Для первого номера у меня ничего нет, но посылаю вам небольшое объявление; если бы вы согласились поместить его (по-английски), вы меня бы этим очень порадовали. Мне хотелось бы даже получить для распространения от 3 до 400 экземпляров оттисков, конечно, за мой счет. Вы слишком добры ко мне. В ближайшее воскресенье вы можете получить у мадемуазель Мейзенбуг — воспитательницы моих дочерей — несколько уже переведенных вещей. С Waterloo Station есть поезд в 1 ч. 30 м; последний отсюда отходит в 9¾
Поздравляю вас с Дерби.
Вы правы, что я давно не писал, и бог знает отчего, холод, снег, метель… все это описано, а другого я не вижу… да и при всем хорошем и на душе снежно и холодно. За ваши вести благодарю. Какие же духовые инструменты на 400 руб. сер. — или Егор Ив<анович> хочет заводить роговую музыку? — Как глупо, что он портрет отдал под печать. А будете писать, так намекните, что я очень благодарен за исполнение просьбы. — Если желаете прочесть сазонов<скую> статейку, то возьмите у Франка «Голос с чужбины». На днях пришлю вам афишку о типографии.
А здесь вот какие чудеса бывают. Чартисты хотят праздник пировать и всех наций выбрали членов комитета — ив том числе меня многогрешного; буду ли я толковать или нет, еще не знаю. Дело не легкое при нынешних обстоятельствах. — Вы в прошлом письме писали, что вам по Москве моркотно. Я уж только молчу — il faut faire bonne mine au mauvais jeu[176]. Запад нам чужой — a может, и там-то уж все чужое.
А дело в том, что в некоторые лета жизнь или не нужна, или обязанность, а вовсе не для блезиру. И все эти рассуждения оттого, что стужа невероятная.
Дети здоровы. Рейхеля и Сашку целую. Пишите вы адрес без Richmond House — а то это задерживает. Вы ставите маленькое Twickenham (Mid
-Es), громное RICHMOND HOUSE — они и носят в Ричмонд письма, теперь здесь все знают, где я живу.
Зато сегодня много новостей забавных, прокашляйте уши и слушайте. Я вам писал, что чартисты с рефугиариями делают пир 27-го. Они выбрали меня членом Комитета. — Гнусный Голов<ин>,не зная, что делать от зависти, напечатал в «Mor Ad» предостережение, говоря, что я — «немецко-русскийжид» и что он предостерегает Комитет, ибо таковые люди под особой милостью русского правительства. — Между тем, видя трудность при нынешних обстоятельствах говорить речь, я поехал в Комитет и отказался. Но Комитет снова решил просить меня. Делать нечего, скажут, что Г<ерцен> испугался; я принял, но с тем вместе объяснил дело «Mor Ad». Гол<овин> считал, что я не коснусь объяснения фамилии — тогда как я со всею простотой целой зале рассказал всю историю — что было сильно по вкусу.
А на другой день я пропечатал в «Mor Ad»: «Sir, You have inserted in Your columns a letter in which the writer, availing himself of my German name denies my Russian origin.
An illegitimate son of I. Yakovleff, I do not go by my father’s name, but by the name he has thougt proper to give me…
A Russian by birth, a Russian by education; and, allow me to add, in spite, or rather in consequence of the present state of afiaires, a Russian in heart, I think it my duty to clame loudly in Europe a birthright… etc.
As for the fact of my being elected by the International Committee to represente the Russian Revolutionnary party, I think the Committee themselves better calculated to answer for it. A. H.»[177]
Ну-с, вот и пошло. Во-первых, сегодня статья Джонса в «People’s Paper» — под загл<авием>: «Al. Hn, Russian exile» — совершенно в мою пользу. Во-вторых, вчера Комитет решил avec acclamation[178] от Комитета напечатать его оправдание выбора… Словом, если б Голов<ин> нарочно хотел мне сделать reclam’у, не мог бы удачнее. Теперь ждут добрые люди не дождутся, когда этот русский exile явится на трибуну. — Вероятно, будет и не без свисту (от Гол<овина> я даже жду больше, однако же меры взяты). И все-то это сделалось помимо меня, я спокойно спал в Тыкнаме, а тут эдакое случилось. Ну, а уж, я думаю, и Щепкин за патриотизм спасибо скажет — теперь сижу и думаю, какую же фигу им рассказать.
Ехала или едет какая-то барыня; ну, я ей в пояс: «Вот, мол, книжку Марье Каспаровне». — «Ну, говорит, отчего же, книжку возьмем».
А холод достигает до нарушения приличий. Я вам пришлю статью Комитета — она так красива, завтра будет пропечатана.
Голов <ин> повесится или меня повесит; а вот и Ахимка.
Ну так книгу получили — и хорошо. А я вчера закупорил вам Пушкина бюст, вельми изящный, и отдал портному, присягнувшему всеми святыми утюгами, что перешлет. Если у вас что есть неважное — можете послать с ним.
Продолжение гистории — так уж боги судили мне быть «кутихой», — вот не думал, не гадал попасть в лондонские львы; сидел в Тыкнаме — и тут едакое случилось.
Лондон покрыт афишами, в которых мелкими и крупными, красными и черными чернилами объявлено, что Russian Exile A.Herzen [clxxix][179] будет в Martin Hall, в Long Acr’e 27 февр<аля>…
В «Daily News» была статья от Комитета, ее приложу и статью Jones "а. Ну вот Голов<ин>-то и срезался.-А мне на плечи тягость не пустая.
Все эмиграции ждут моей речи — знаете, оно и жутко, а, по-прочем, пожалуй, и скажем. — Вот вы в 8 часов во вторник с супругом и помяните — старик-то наш позорится теперь.
Голов<ин>, разумеется, отколет какую-нибудь пакость, я даже на всякий случай орудие припасу. Ну, разумеется, я уж и анонимные письмы получил с ругательствами (мило и благородно) и письмо от редактора «Биография современников» с вопросами: в котором году родился, где был в тюрьме, какие книги печатал. — Я прибавил: «И постоянно всю жизнь придерживался горячительных напитков».
Все это, вероятно, кончится тем, что меня отсюда по пряжке выгонят или посадят в смирительный дом — это будет хорошо; я тогда выучусь по-английски.
Я вас уверяю серьезно, что я не желал и не сделал ни одного шага. Экая скотина Гол<овин>! — Но дело бы прошло, если б не французские рефугарии--они стали за меня горой. Эта симпатия была одной из наград за бездну полыни.
Прощайте. Львы длинных писем не пишут. — Речь пришлю. Расскажите все эти хохоты Тесье, и если Дурамона опять увидите — то скажите, что я ему сильно кланялся в письме Тесье и благодарил за копию.
Чуть-чуть было не забыл самое лучшее. Какой-то сумасшедший жид принял за чистые деньги статью Голов<ина>, что я жид, да и написал мне письмо, в котором утешает меня тем, что «Израиль будет восстановлен» и что мы все воротимся на место Соломонова храма.
Переведите Рейхелю. Я чуть не умер с Доманже от этого письма. A propos, Домангай вам кланяется.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша, я тебя очень благодарю за твое письмо. У нас Темза замерзла. Я с Луизой и Олей на ней была. У нас вчера был страшный снег, но он уже сегодня весь растаял, сегодня чудесная погода. Я теперь пойду в сад.
Ну, прощай, милая моя Маша. Я тебя целую и вас всех.
Twickenham.
Ну, что же вы по моему наущению думали вчера вечером о старике? — Коли думали, вот вам за то и рапорт.
Митинг был огромный. Часов около десяти я взошел на трибуну и был принят громом, треском рукоплесканий — «was welcomed with enthusiasm»[180], — говорит сегодня «Times», пощипавший меня — но в меру. Засим речь — и разные «браво»; когда я кончил и публика еще шумела — подошла ко мне незнакомая молодая англичанка и подала прекрасный букет — в знак симпатии англичанок. Я поднял букете трибуны вверх-- и две тысячи шляп салютовали. Ну, а характер всего был с таким красным перцем, что в Англии вряд бывало ли — разве в 48 году. Что выдумает Голов<ин>, не знаю. Публично не сунулся. Ну, а что будет, то будет. Будут ли у вас в журналах толковать — об евтом не мешает черкнуть.
Сегодня я — как измятая и раскрахмаливглаяся машинка. И жар — ну да и того-с…
Посылаю вам ветку с букета.
Александру Рейхелю — и его родителю земно.
Ну, а уж Николай Семеновичу досталось на табак. — Пришлю при случае.
Cher ami,
Je veux vous rendre compte du meeting — tous les «burgraves» de la Révolution ont refusé. L. Blanc n’y a pas été, pas même F. Pyat — et le meeting a été splendide. Votre nom a été applaudi immensément, d’autant plus que Maz a écrit une lettre amère — et presque blessante. Mais vous avez eu malheur avec le beau travail que vous aviez envoyé (au reste cela sera traduit) — c’est le maudit Reclus (que vous nommez Maclus) qui l’a lu. Eh bien, il n’a de voix que pour parler à une femme et cela lorsqu’il est au lit avec elle — et non pour l’immense S Martin 's. Hall.
Le discours de Talandier a été d’une beauté, d’une force telle, que vous ne pouvez pas vous imaginer-- j’avais des larmes aux yeux. — Mon discours a été accueilli avec des applaudissements frénétiques (grâce à l’infâme Golovine qui a publié dans Morning Adver que j'étais un juif allemand — pensant que je n’oserai pas dire la vérité sur ma naissance — et je l’ai fait. Alors Jones et le Comité ont publié un article — tout cela m’a fait cette ovatio).
Une dame est venue me donner un bouquet — j’ai pensé que je suis Grisi ou grisé.
Adieu, cher Saffi, nous vous aimons tous chaudement; quand viendrez-vous? Je voudrais beaucoup parler avec vous.
Les discours seront dans le People’s Paper — le vôtre aussi. — Après dans l’Homme — je vous l’enverrai.
Je vous ai envoyé Michelet. Pulsky écrira aussi, mais je vous tiens à la promesse.
L’introduction est un chef d’oeuvre, il n’a rien écrit de pareil dans sa vie — voilà un coup' au catholicisme.
Adieu.
A. Herzen.
MselIe Meysenbug vous salue.
Перевод
Дорогой друг,
хочу дать вам отчет о митинге — все «бургграфы» Революции отказались выступать. Не явился ни Л. Блан, ни даже Ф. Пиа, — но митинг прошел блестяще. Ваше имя было встречено бурными аплодисментами, тем более что Маццини прислал едкое и почти оскорбительное письмо. Но вашему превосходному посланию не повезло (впрочем, оно будет переведено): ведь его читал этот проклятый Реклю (которого вы называете Маклю). Ну, знаете, ему хватило бы голоса разве для болтовни с женщиной — и то только тогда, когда он лежит с ней в постели, — но никак не для громадного S Martin’s Hall.
Речь Таландье была такой красоты, такой силы, что вы и вообразить не можете, — у меня выступили слезы на глазах. — Моя речь была встречена бешеными рукоплесканиями (благодаря подлецу Головину, который напечатал в «Morning Adver», будто я немецкий еврей, думая, что я не посмею сказать правду о своем происхождении, — а я это сделал. Тогда Джонс и Комитет напечатали статью — все это и было причиной такой ovatio).
Одна дама поднесла мне букет — я уж подумал было, что я Гризи или grisé.
Прощайте, дорогой Саффи, все мы горячо вас любим; когда вы приедете? Мне очень хочется с вами побеседовать.
Речи появятся в «People’s Paper» — и ваша в том числе. Затем в «L’Homme» — я вам ее пришлю.
Я вам послал книгу Мишле. Пульский тоже о ней напишет, но я не забыл о вашем обещании.
«Введение» настоящий шедевр, за всю свою Жизнь он не написал еще ничего подобного, — это сильный удар по католицизму.
Прощайте.
А. Герцен.
Мадемуазель Мейзенбуг вам кланяется.
Cher monsieur,
Vous devez me pardonner mon long silence, j’ai été tellement occupé tout le dernier temps — que je n’ai pu remplir votre commission. Maintenant je peux vous rendre compte. Quatre plus que distingués m’ont promis d'écrire des articles. Saffi (le Triumvir romain), Pulsky (Hongrois, ami dt Kossuth), E. Jones[181] et W. Linton. — Le British Museum vous remercie pour l’exemplaire, et moi je vous serre la main. Votre ouvrage est admirable — j’ai été jeune, j’ai été encore une fois enthousiaste en lisant l’Introduction — c’est un poème, c’est l’histoire devenue art, philosophie. La sorcière même a trouvé une réhabilitation chez vous, et vous avez porté un tel coup au monde du dualisme, d’onanisme, au monde du «Dieu imberbe» — qu’il s’en souviendra. Je ne connais rien après l’ouvrage admirable de Feuerbach (Wesen des Christentums}) — qui ait une portée si grande, pour dégriser les hommes de la théologie.
j’ai lu des fragments de l’Introduction aux Allemands, aux Anglais et aux Franèais — on a été enchanté — et tout le monde vous remercie. A propos j’ai donné un exemplaire) aux correspondants de la Gazette d’Augsbourg et j’enverrai demain le dernier à F. Kapp à New York, je prierai le célèbre Frœbel s’il est encore là — l’ami de Rob. Blum d'écrire dans le Citizen ou dans la Tribune.
Encore une fois — merci pour vos pages poétiques, immortelles-- et permettez-moi de vous embrasser de’lout mon cœur.
Le meeting international le 27 février et chartiste a été très splendide. Vous me permettrez de vous offrir un excmpl de mon discours --lorsqu’ilsera imprimé. Les Anglais ont fait une preuve d’une grande délicatesse de cœur. Avant le meeting j’ai
été attaqué dans une feuille et je m’attendais en ma qualité de Busse — d’avoir une mauvaise réception.Tout le contraire, le Times lui-même a dit dans son article perfidement calme The Russian gentleman was welcomed with enthusiasm… Après le discours une dame anglaise me jeta un bouquet de fleurs en disant «d’une sœur anglaise au républicain Busse!» — Voilà des faits assez rares pendant la guerre.
Le meeting avait un caractère profondément républicain. Un énorme drapeau rouge avec l’inscription Alliance of the people flottait au-dessus de la tribune --et tout seul! (Pas même de drapeau anglais).
Je vous salue — et je reste tout à vous
A. Herzen.
Перевод
Дорогой господин Мишле, вы должны извинить мне мое долгое молчание; все последнее время я был до того занят, что не имел возможности выполнить ваше поручение. Теперь я могу дать вам отчет. Четыре человека более чем выдающихся обещали мне написать статьи: Саф-фи (римский триумвир), Пульский (венгр, друг Кошута), Э. Джонс[182] и В. Линтон. — Британский музей благодарит вас за присланный экземпляр, а я жму вашу руку. Ваша книга великолепна — я почувствовал себя молодым; читая вступление, I я еще раз проникся энтузиазмом — это поэма, это история, превратившаяся в искусство, в философию. Даже «Колдунью» вы сумели реабилитировать и нанесли такой удар по миру дуализма, онанизма и «безбородого бога», что он будет его помнить! После дивного творения Фейербаха («Wesen des Christentums)») я не знаю ничего, что бы с такой силой способно было отрезвить людей от богословия.
Я читал фрагменты «Вступления» немцам, англичанам и французам — все были восхищены, и все вас благодарят. Кстати, один экземпляр я передал корреспондентам «Аугсбургской газеты», а последний экземпляр отправлю завтра Ф. Каппу в Нью-Йорк и буду просить знаменитого Фрёбеля (друга Роб. Влюма), если он еще там, дать отзыв в «Citizen» или в «La Tribune».
Еще раз спасибо — за ваши поэтические, бессмертные страницы, и позвольте вас обнять от всего сердца.
Международный чартистский митинг 27 февраля был совершенно великолепен. Позвольте мне предложить вам экземпляр моей речи, когда она будет напечатана. Англичане проявили удивительную чуткость. Накануне митинга я подвергся нападкам одного листка и, как русский, опасался, что буду плохо принят. Вышло же наоборот. Даже «Times» в своей коварно-спокойной статье отметил, что «The Russian gentlemen was welcomed with enthusiasm»[183]. По окончании речи одна английская дама бросила мне букет цветов со словами: «Русскому республиканцу от английской сестры!» — Вот факты, довольно редкие во время войны.
Митинг носил характер сугубо республиканский. Над трибуной развевался огромный красный флаг с начертанными на нем словами «Alliance of the peuple»[184] — и это был единственный флаг (не было даже английского).
Приветствую вас — и остаюсь весь ваш
А. Герцен.
Ну поздравляю,
поздравляю,
поздравляю,
Мы пьяны,
Мы сошли с ума,
Мы молоды стали.
Когда едете на Трубу?
Целую вас.
Только речь мою прочел да и в Могилев.
Рукой В. А. Энгельсона:
Хотел писать вам, благодарить вас за письмо ваше от 27-го февр<аля>. — Не могу! — двух слов не могу связать. — Умер! Умер! — Я деньги получил.
В. А.
И сбылись мои пророчества,
Папы Кондры и Пугача.
Рукой А. А. Герцена:
И я целую тебя.
Саша.
Cher Pianciani,
Vive la mort, et vive le mort. Enfin le cauchemar de l’Europe, le vampire de Russie donne un dîner (comme dit Hamlet, l’archiduc) aux vers.
Quel chemin s’ouvre devant nous… fichtre… Dans tous les -as le vieil édifice ne peut durer.
Au diable Nesselrode,
Au diable m-r Orloff.
…et des hommes nouveaux et la révolution pénétrant quand-même.
Votre discours est très beau… mais très beau à l’exception d’un mot «La république vengera». Elle n’a rien à venger en Crimée, la Crimée doit être vengée à Paris et à Londres.
Mais qu’avez-vous fait de Hugo, il a fait un fiasco énorme.
Le discours de Bianchi est froid, mais plein de sens.
Cher Pianciani, Zéno m'écrit de prendre des actions pour lHomme — ni pour l’homme, ni pour la femme, ni pour lHermaphrodite. J’ai d’autres vues. Sauvez-moi de grâce.
P. S. Je vous assure, que je ne peux rien faire pour le sauvetage de l’Homme. — Dites donc à ces braves citoyens.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
да здравствует смерть, и да здравствует мертвый! Наконец-то кошмар всей Европы, вампир России, «дает обед червям» (как говорит наследный принц Гамлет).
Какие дороги открываются перед нами… черт побери. Во всяком случае, старое здание теперь должно рухнуть.
К черту Нессельроде,
К черту г-на Орлова.
…и новые люди, и продвижение революции, несмотря ни на что. Ваша речь очень хороша… но очень хороша, за исключением слов: «Республика отомстит». Ей нечего мстить в Крыму. — Крым должен быть отмщен в Париже и в Лондоне.
Но вы что сделали с Гюго? — он потерпел жестокое фиаско. Речь Бианки холодна, но полна смысла.
Дорогой Пьянчани, Зено пишет, чтобы я взял акции для «L’Homme» — не возьму ни для мужчины, ни для женщины, ни для «Гермафродита». У меня другие намерения. Спасите меня, сделайте одолжение.
P. S. Уверяю вас, что ничего не могу сделать для спасения «L' Homme». Скажите же этим славным гражданам.
La grandissime nouvelle, cher ami, de la mort de Nicolas, a une immense importance pour le monde slave. II est impossible de continuer le despotisme russe, guerre ou paix — mais il faut relâcher les brides ou l'édifice entier s'écroulera. Je pense qu’avec Alexandre on aura la paix, si ont veut la faire sans avoir pris Sébaslopol. — On n’entend pas un mot de Constantin — je le crains. Le faible Alexandre sera peut-être plus maniable.
La mort de ce cauchemar m’a rendu jeune, j’ai immensément d’espérances.
Venez nous voir. Nous quittons la maison le 1 avril.
Je vous serre la main.
A. Herzen.
Je n’ai pas encore vu le discours, imprimé. Dès que je verrai je vous enverrai.
Перевод
Дорогой друг, величайшая новость о смерти Николая имеет огромное значение для всего славянского мира. Уже невозможно сохранить русский деспотизм; война или мир — все равно нужно ослабить поводья, иначе все здание рухнет. Я думаю, что при Александре будет заключен мир, если согласятся его заключить, не взяв Севастополя. — Ни слова не слышно о Константине — я его побаиваюсь. Слабохарактерный Александр, вероятно, будет более податлив.
Конец этого кошмара заставил меня помолодеть, я преисполнен надежд.
Навестите нас. Мы переезжаем 1 апреля.
Жму вашу руку.
А. Герцен.
Я еще не видел вашей речи в печати. Как только увижу, пришлю вам.
Письмо получил; за Рейхеля рад; да я был уверен, что пойдет хорошо. Посылаю вам пока, до француз<ского> перевода, английский, чтоб похвастать насчет аплодисментов.
Прощайте. Чемоданы в фертиге.
Cher monsieur Pulszky,
J’ai reèu hier une lettre de Michelet, je lui ai écrit que vous et Saffi vous vous proposiez de dire quelques mots de son ouvrage, il remercie chaudement. — J’ai envoyé à la rédaction de l’Athenæum — mais je n’y connais personne. Avez-vous écrit et ne pourriez vous pas m’indiquer où?
Le livre est admirable, c’est la meilleure chose de toutes les œuvres de Michelet — il est grand penseur et très sobre dans le style, qui s'élève à la poésie.
J’ai aussi l’invitation pour l’Atlas, il fau changer de maison et j’attends le 1 av pour savoir où je demeurerai — pour répondre.
Je vous salue fraternellement.
A. Herzen.
Vous avez eu la bonté de vouloir donner le livre ou un article au Times.
Перевод
Дорогой господин Пульский,
вчера получил я письмо от Мишле, я написал ему, что вы и Саффи намерены были сказать несколько слов о его труде, он горячо благодарит. — Я отправил в редакцию «Athenæum’а», но я там никого не знаю. Написали ли вы и не можете ли указать мне, куда именно?
Эта книга замечательна, она лучшее из всех произведений Мишле — он великий мыслитель и пишет очень строгим стилем, который возвышается до поэзии.
Я также получил приглашение в «Atlas», мне придется переехать в другой дом, и, чтобы ответить, жду 1 ап<реля>, когда выяснится, где я буду жить.
Братски приветствую вас.
А. Герцен.
Вы любезно согласились послать книгу или статью в «Times».
Cher ami,
Je reste jusqu’au 1 avril dans cette maison. Après je déménagerai dans les environs entre Mortlake et Hampton Court. Vers l’automne j’inventerai quelque petit voyage.
Je vous attends donc vers la fin du mois — et je vous prépare la même chambre avec Marie Antoinette (in effigie). Avez-vous quelle stupide et insolente préambule à votre discours et a celui de Talandier a fait l’Homme? Je veux en écrire à Pianciani qui est maintenant le père de l’Homme. A propos, votre discours s’imprime en russe.
N’oubliez pas de grâce d'écrire l’article sur le livre de Michelet — je lui ai dit que vous me l’aviez promis — il vous remercie beaucoup.
Tous les ducs de l’anarchie, les princes de la révolution et les archevêques de l'égalité — sont encore furieux du meeting. Oh! petits Nicolas… Oh! petits Pie VIII + Ґ! Adieu.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой друг,
я остаюсь в этом доме до 1 апреля. Затем поселюсь где-нибудь в окрестностях между Mortlake и Hampton Court. А осенью придумаю какое-нибудь небольшое путешествие.
Итак, жду вас в конце месяца — и готовлю вам ту же самую комнату с Марией-Антуанеттой (in effigie[185]). Видели ли
вы, какое дурацкое и наглое предисловие к вашей речи и речи Таландье поместил «L’Homme». Я хочу написать об этом Пьянчани, который теперь отец «L’Homme». Кстати, ваша речь печатается по-русски.
Не забудьте, ради бога, написать статью о книге Мишле, — я уже сказал ему, что вы обещали, — он вас горячо благодарит.
Все короли анархии, князья революции и архиепископы равенства до сих пор еще злобствуют по поводу митинга. О! маленькие Николаи… О! маленькие Пии VIII + Ґ!
Прощайте.
А. Герцен.
Cher Pianciani,
Vous voilà en flagrante contradiction avec Jésus Christ — lui il s’appela le Fils de l’Homme. Vous — vous êtes le Père de l’Homme.
Nous avons très franchement parlé avec Teleki; je ne peux, je ne dois éparpiller mes forces. J’agis, je suis utile (si je me trompe, c’est ma folie) pour le monde russe. Il faut avoir le courage des limites — tout ce que je peux faire pour l'Homme (homo sum et nihil humanum a me alienum puto) — c’est de vous prier de verser peu à peu les dix livres que vous me devez.
A propos, est-ce pour captàtio benevolentiae que la rédaction a fait une note très peu obligeante aux discours de Saffi et de Domengé. On a très mal vu ici cette sortie (entre nous soit dit).
La mort de Nicolas est d’une haute importance pour nous; le fils peut être pire, mais il doit être autre et ne pourra jamais continuer cette pression uniforme et inexorable que faisait son père. Pour nous la guerre est moins désirable — ear la guerre éveille le sentiment de nationalité. Mais une paix lâche — voilà ce qui ferait notre affaire en Russie.
Est-ce que Zéno a fait tirer des exemplaires à part de mon discours, je le prie de m’envoyer 150 exempl — mais sans trop tarder.
Ensuite une question. Est-ce que Ribeyrolles voudrait écrire un article sur La Renaissance de Michelet — c’est une œuvre admirable. Michelet m’a envoyé qq exemplaires — je dourrais envoyer par Teleki — mais il faut un article et on peut mettre des fragments. Dites le moi. Adieu, cher Pianciani.
Je vous envoie un médaillon en bronze de Barbes que je prie d’accepter comme témoignage d’amitié de ma part. Adieu. Teleki m’a dit que vous m’aimez toujours — je n’en ai pas douté et je vous serre la main de tout mon cœur.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
вот вы и вступили в явное противоречие с Иисусом Христом: он называет себя Сын человеческий. А вы — вы Отец Человека.
Мы очень откровенно говорили с Телеки; я не могу, не имею права дробить свои силы. Я тружусь, я полезен русскому обществу (я, может быть, ошибаюсь, но это моя мания). Надо иметь мужество ограничить себя. Все, что я могу сделать для «L’Homme» (homo sum et nihil humanum a me alienum puto [clxxxvi][186]) — это просить вас вносить понемногу те десять фунтов, что вы мне должны.
Кстати, уж не ради ли captatio benevolentiae [clxxxvii][187] редакция тиснула весьма невежливую заметку о речах Саффи и Доманже? Эта выходка произвела здесь (между нами говоря) очень дурное впечатление.
Смерть Николая имеет для нас величайшее значение; сын может быть хуже отца, но все же должен быть иным, при нем не может продолжаться тот непрерывный, неумолимый гнет, какой был при его отце. Война для нас не так желательна — ибо война пробуждает националистическое чувство. Позорный мир — вот что поможет нашему делу в России.
Напечатал ли Зено отдельные оттиски моей речи? Прошу прислать мне 150 экземпл<яров> — и не очень с этим мешкая.
Затем еще один вопрос. Не захочет ли Рибейроль написать статью о «Возрождении» Мишле — это превосходный труд. Мишле прислал мне несколько экземпляров, я мог бы отправить с Телеки, но нужна статья и можно поместить отрывки. Ответьте мне. Прощайте, дорогой Пьянчани.
Посылаю вам бронзовый медальон с изображением Барбеса и прошу принять его от меня в знак дружбы. Прощайте.
Телеки сказал, что вы любите меня по-прежнему — я в этом не сомневался и жму вашу руку от всего сердца.
А. Герцен.
Cher Pianciani,
J’ai reèu votre lettre et j’enverrai le volume de Michelet — c’est un chef d'œuvre; depuis 1842, c’est à dire depuis l’apparition du livre de Feuerbach sur la Chrétienté, je n’ai rien lu de pareil. Je vous prie entre autres de lire, outre les chapitres de l’Introduction, VI De la création du peuple des sots, VII Proscription de la nature, XIII La Sorcellerie; lisez encore les pages 25—28 — le tableau de l’Italie. C’est un poème. Je vous adresserai le livre — mais après il faut nécessairement que le cit Bibeyrolles écrive un article ou deux.
Maintenant je vous prierai de me rendre un service. Voilà quatre semaines que je demande deux fois par semaine — a-t-on imprimé mon discours à part — ne l’a-t-on pas? Dans le second cas j’imprimerai ici. Quoique j’aie vu par une note que c’est à Zéno qu’il faut s’adresser, mais comme je vous écris, je vous en prie, donnez-moi une réponse <…> [188].
La dernière nouvelle c’est qu’Alexandre — «the second edition» — a trouvé un panégyriste vil et rampant et c’est Ivan Golovine — aha! le masque tombe, — «Notre Ange est monté au trône» etc., etc.
La Gazette d’Augsbourg l’a appelé «biographe de la cour»; peut-être je vous enverrai une lettre pour être insérée dans l’Homme à propos de cette bête.
J’attends donc un mot de réponse.
Saluez de ma part Teleki. Vous a-t-il raconté de sa visite chez V. Schölcher et du portrait que je lui ai donné?
Je déménage — c’est à dire je retourne à Richmond.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
я получил ваше письмо и пошлю вам том Мишле, — это шедевр; с 1842 года, т. е. после появления книги Фейербаха о христианстве, я ничего подобного не читал. Советую вам, между прочим, прочесть, кроме глав введения, главы: VI — О происхождении народа глупцов, VII — Гонение на природу, XIII — Колдовство; прочитайте также страницы 25—28 — описание Италии. Это настоящая поэма. Я пошлю книгу на ва-
те имя — только непременно нужно, чтобы гражданин Ри-бейроль написал одну-две статьи.
Теперь я попрошу вас об одолжении. Вот уже целый месяц, как я запрашиваю по два раза в неделю — отпечатали ли мою речь отдельным выпуском или нет, — в последнем случае я напечатаю ее здесь. Хотя, судя по одной заметке, с этим нужно обращаться к Зено, но раз уж я пишу вам, то вас и прошу дать мне ответ <…>[189].
Последняя новость та, что у Александра --«the second edition» — объявился подлый и льстивый панегирист — не кто иной, как Иван Головин — ага! маска сорвана — «Наш ангел взошел на ггрестол» и т. п.
«Аугсбургская газета» прозвала его «придворный биограф»; может быть, я пришлю вам для напечатания в «L’Homme» письмо об этой скотине.
Черкните же словечко в ответ. Весь ваш.
Поклонитесь от меня Телеки. Рассказывал ли он вам о своем визите к В. Шельшеру и о портрете, который я ему дал?
Я переезжаю, т. е. возвращаюсь в Ричмонд.
Письмо ваше, разумеется, получил, ну и на душе отлегло, ну уж зато я вымою голову Фоме Кемпийскому — баловень, а уж Адольф Бетхович ваш не умеет сказать: «Ступайте к черту! я работаю»; хорош генерал-бас.
Грибуля жду и одурачу. А у нас свой Грибуль — вот маски-то долой: Головин пишет статью в пользу русского правительства, и притом с такими фразами: «НашАнгел сел на престол!» — Теперь он покончил себя. Каков подлец? «Ауг<с>бургская газета» первая выдала его; à propos, в «Ауг<с>б<ургской> газете» была предлинная статья обо мне, написанная с такою злобой (хотя статья скорее полезна мне, нежели вредна), что это, должно быть, кто-нибудь из друзей, — в бейлаге между 10 март<а> и 20. Под заглавием «О внутренних движениях в России при Александре и Николае». — Обещано продолжение. Если можете достать, советую.
Завтра переезжаю снова в Bridgefield Villas — это временная квартира до 5 апреля, вещи же все отправляются на новую квар<тиру> в Ричмонде — ее я нанял до 5 декабря:
Cliolmondeley Villas.
Richmond.
До 5 вы можете просто писать Twickenham (Mid
Ess).
Засим припадаю к стопам вашим.
Ал. Г.
А не правда ли, это почтенно, что ни один человек строки не напишет из Москвы… Экий славянский застой.
Cher monsieur, si j’ai tardé de vous répondre à votre aimable lettre, c’est que j’attendais outre la promesse — aussi les articles de mes amis. Saffi et Jones ont écrit; l’article de Saffi sera aussi dans l’Italia e Popolo, Ribeyrolles écrit aussi pour son journal de Jersey.
II y a une dame allemande — qui a tout bonnement un sentiment de vénération religieuse pour votre ouvrage. Elle m’a demandé si vous permettez à elle de le traduire en allemand. La traduction sera bonne je vous en réponds — elle m’a montré une feuille d’essai, c'était très bien traduit.
J’ai reèu du British Museum une lettre et une autre de la rédaction de l’Athénée — on me prie de vous remercier pour les exemplaires.
Quant à l’autre affaire, je ne sais vraiment ce que je pourrai faire — dans tous les cas je prendrai des renseignements et, une fois pour toutes, je vous en prie, disposez de moi.
J’organise maintenant une revue russe — sous le titre L’Etoile Polaire, c'était le titre d’un Almanach rédigé par Byléïeff et supprimé par Nicolas. Les nuages passent et les étoiles restent — je veux faire paraître le 1 N le jour de l’exécution de Pestel. Je serais très heureux d’avoir deux-trois pages de vous, je les traduirai. Votre nom est connu et aimé en Bussie.
Permettez-moi de vous offrir un exemplaire de mon discours-- vous avez été si indulgent pour les autres brochures de moi--que vous le serez aussi pour mon bavardage imprimé.
Vous m’obligerez en m'écrivant un mot concernant la traduction.
Je vous salue de tout mon cœur.
Al. Herzen.
Перевод
Дорогой господин Мишле, если я задержался с ответом на ваше любезное письмо, то только потому, что, кроме обещания, ждал также статей своих друзей. Саффи и Джонс уже написали; статья Саффи будет также помещена в «L’Italiae Ророlо», Рибейроль тоже напишет для своей джерсейской газеты.
Одна немецкая дама относится к вашему сочинению с чувством прямо-таки религиозного благоговения. Она спрашивает, не позволите ли вы ей перевести его на немецкий язык. Перевод будет отличным — могу в этом поручиться, она мне показывала пробный лист — переведено очень хорошо.
Я получил письма из Британского музея и редакции «Атенея» — меня просят поблагодарить вас за присланные экземпляры.
Что касается другого дела, то, право же, не знаю, что я смогу сделать; во всяком случае, я наведу справки и прошу вас раз навсегда располагать мною.
Сейчас я начинаю издание русского журнала под названием «Полярная звезда», это было заглавие одного альманаха, редактировавшегося Рылеевым и уничтоженного Николаем. Тучи проходят — звезды остаются. Я хочу выпустить 1-й в день казни Пестеля. Был бы счастлив получить от вас две-три странички, я их переведу. Ваше имя знают и любят в России.
Позвольте поднести вам экземпляр моей речи — вы были столь снисходительны к другим моим брошюрам, что проявите снисхождение и к моей напечатанной болтовне.
Вы меня крайне обяжете, если напишете словечко по поводу перевода.
Приветствую вас от всего сердца.
Ал. Герцен.
5 апреля. Cholmondeley Lodge. Richmond.
Бог вас украсил многими талантами и лишил одного: тайны писать четко адресы. Вы начали их писать очень крупно — но беде не пособили. Последнее ваше письмо опять пришло с надписью. А потому пишите на английский манер. Сперва имя, потом дом, после город, а то они читают так: «Г-ну Твикнему в Герцене». Словом, как я пишу.
Франк мерзавец. Он, впрочем, мне написал, что 100 франков отдаст Кемп<ийскому>. Сколько он вам должен, т. е. Кем<пийскому>, дабы я мог иметь начальническое хождение с прессией.
Написал я, осмелюсь доложить, программу «Полярной звезды» и письмецо к Сашеньке second edition — кажется, не совсем скверно. Дела не очень дурно идут — знаете ли, что в Польше он велел сделать банк, который будет выкупать крестьян?
Речь, вероятно, дошла. Теперь сделаю русское издание всего митинга — богатая вещь.
Насчет руководства — круп или нет, вот вам правило. Когда рвотное действует первый раз, выходят ли или нет куски вроде губчатой кожи — тогда круп. Иногда бывает неестественный кашель, похожий на круп — но он не опасен. Рвотное в обоих случаях хорошо. — Но если нет кусков — то не нужно и тревожиться.
Я ужасно доволен Девилем, это чуть ли не лучший доктор, которого я видел.
Далее просьба. Помилосердствуйте написать к Тесье записку и скажите так:
Г<ерцен> просит узнать от Морнурго или Жирардена, не желает ли он взять на комиссию русские книги, издав<аемые> в Лондоне, т. е. в книжной лавке, что на бульварах. Я уступаю 30 процентов. — Да скажите, что ответ необходим скоро, чтоб к выставке поспеть.
Или не хочет ли Gamier в Palais Royal. А с Франком об франках нельзя иметь дела.
Да еще напишите Тесье сверх поклона, что я Мадье отдал два ливра.
Засим с праздником.
Да как адрес Тесье?
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша, я тебя не забыла. Мы переехали еще в другой дом, в очень маленький. Мне очень жалко, что мы из Richmondhouse уехали. Ты знаешь, что в 1 апреля обманывают, тогда я тоже обманывала. Я сказала нашей девушке: «Пожалоста, подите к Энгельсону, папа вчера там был и забыл корректуру свою, и он хочет ее теперь, потому что он не может ничего делать без нее», и она пошла. Энгельсон ей сказал, что он пе знает, что папа хочет, а после он ей спросил, если папа ей сам сказал, она сказала нет, Тата, тогда он сказал: «Это неправда, сегодня 1 апрель, это таташина шалость».
Мы послезавтра еще в другой дом поедем.
Viele Grüssen von M. Meysenbug[190].
Я тебя целую 10 000 000 000 000 000 000 раз.
Рукой А. А. Герцена:
Наконец-то мы взяли дом на восемь месяцев — будем спокойнее шить — надеюсь, что ты приедешь взглянуть на нас и на наш дом.
Что делает тёзка?
Целую Рейхеля.
Прощай.
Саша.
Что же вы замолкли? — И здесь погода страшная, я присягнул, что уеду в декабре из Англии. — Даже Фогту писал, чтоб квартеру искал.
Ну как же вас бог носит? А нас, вашими святыми молитвами, так себе, ничего — кстати, В. Гюго нам т. е. комплименты и прочее такое делает и сам едет в Шолмандей-Лодж, а другие так сердятся, что страх.
А московским друзьям слава, что не пишут. Им на губы следует медаль на Андреевской ленте с буквами «Р. 1. М.» (Pour le mutisme).
Прощайте.
Cher ami,
Je vous embrasse pour votre bon billet et pins encore pour votre amitié, que pour les nouvelles que vous me donnez. Vous appartenez à ce tout petit nombre d’hommes qui ont l’amitié active. Moi je déteste les sentiments passifs, le platonisme dans l’amour (après 18 ans), l’apathie dans l’amitié — et c’est, pour cela aussi que je tiens ma rencontre avec vous comme une des consolations de mon existence tronquée.
Les rhumatismes ne me quittent pas — j’ai voulu aller aujourd’hui à Londres, mais je n’irai pas. Peut-être je n’irai pas du tout avant mercredi.
J'écrirai à Ashurst et aussi à Carlyle qui m’a écrit une assez longue lettre.
Tranquillisez-moi concernant la santé de Campanella — et adieu.
A. Herzen.
On dit que Pianciani va arriver aujourd’hui.
Et les amis de l’Italie? — c’est dans l’Homme que j’ai lu leur héroïque conduite. Mazzini dit dans sa lettre que toute la faute est à 1'«athéisme et au matérialisme», mais c’est une maladie chez lui.
Si Dieu a noyé la terre —
C’est la faute do Voltaire,
S’il a lâché beaucoup d’eau —
C’est la faute de Rousseau!
Mais les Anglais sont Пατt έξοχήν les chrétiens, les ultradéistes, les théomanes, piétistes etc.
Перевод
Дорогой друг,
обнимаю вас за вашу милую записку и еще более за вашу дружбу, чем за новости, которые вы сообщаете. Вы принадлежите к числу тех очень немногих людей, дружба которых активна. Я ненавижу вялые чувства, платонизм в любви (после 18 лет), равнодушие в дружбе, и потому еще я считаю мою встречу с вами одним из утешений моей искалеченной жизни.
Ревматизм у меня не проходит — я собирался ехать сегодня в Лондон, но не поеду. Может быть, и совсем не поеду до среды.
Я напишу Ашерсту, а также Карлейлю, который прислал мне довольно длинное письмо.
Успокойте меня насчет здоровья Кампанеллы — и до свиданья.
А. Герцен.
Говорят, что сегодня приедет Пьянчани. А друзья Италии? — Я прочел в «L’Homme» об их геройском поведении. Маццйни говорит в своем письме, что во всем виноваты «атеизм и материализм», но это уж его больное место.
Если бог затопил землю,
Это вина Вольтера;
Если он залил все водой
Это вина Руссо.
Но ведь англичане-то христиане Пατt έξοχήν[191] они ультрадеисты, теоманы, пиетисты и т. д.
Monsieur,
Il m’est impossible de ne pas dire quelques mots concernant le sujet très intéressant que vous avez touché dans votre lettre-- pour laquelle je vous remercie bien cordialement.
Je n’ai jamais été enthousiaste du «suffrage universel». Le suff un (comme toute forme sans lien nécessaire avec le contenu n’est par elle-même ni bonne ni mauvaise) peut donner des résultats très absurdes. Le socialisme vise beaucoup plus loin’qu'à faire l’addition numérique des voix et la soustraction des minorités pour apprécier la valeur arithmétique d’une loi. Le socialisme tend à découvrir les lois de l’organisation sociale la plus naturelle dans l'état donné aux antécédents historiques, à les réaliser. «Anarchie» — «Talent d’obéir» — tout cela demande des définitions; le vague, l’indéfini sont très dangereux.
Si «Anarchie» veut dire désordre, arbitraire, solution de la solidarité, non conformité à la raison — le socialisme la combat plus que la monarchie.
Le talent d’obéir en conformité avec notre conscience est une vertu. Mais le talent de lutter lorsqu’on nous force à obéir contre la conviction — est aussi une vertu.
L’ordre de la nature — est la plus grande, la plus harmonieuse anarchie — c’est pour cela que la nature va d’elle-même. Ici le mot d’Anarchie ne signifie pourtant pas un tohu-bohu de caprices, d’excentricité. La logique c’est l’anarchie de la pensée — il ne faut pas à'autorité pour me convaincre que 2x2=4. La religion au contraire est la monarchie de la logique et demande outre le talent d’obéir, le talent de croire.
Sans le talent de lutter — le monde en serait au Japon. Pas d’histoire, pas de développement.
«Toute puissance vient de Dieu», a dit l’apôtre Paul, ce citoyen romain insurgé, ce blasphémateur de Ste Diane d' Ephèse, ce démagogue de la Via Appia, ce partageux — qui a été exécuté par César, qui justement ne lui trouvait pas assez de «talent d’obéissance».
Vous êtes trop philosophe pour ne pas me pardonner que je défends mes opinions tout en connaissant l’infériorité de mes forces.
Dès que je serai à Londres j’en profiterai pour venir vous voir et présenter mes respects à madame.
Je serai enchanté de vous voir dans mon ermitage de Richmond et de continuer, si vous le désirez, viva voce l’entretien.
Au revoir.
Alex. Herzen.
14 avril 55.
Th. Carlysle.
Перевод
Милостивый государь,
мне нельзя не сказать несколько слов о чрезвычайно интересном предмете, затронутом вами в вашем письме — за которое я вас от всего сердца благодарю.
Я никогда не был энтузиастом «всеобщей подачи голосов». Всеобщая подача голосов (как всякая форма, не имеющая необходимой связи с содержанием, сама по себе ни хороша, ни дурна) может принести совершенно нелепые результаты. Социализм метит гораздо дальше числового сложения голосов и вычитания меньшинств для определения арифметического достоинства закона. Социализм старается раскрыть законы наиболее естественного устройства общества в данных условиях, подготовленных историческим развитием, и воплотить их. «Анархия», «талант повиновения» — все это требует определительности; неясность, неопределенность очень опасны.
Если «анархия» значит беспорядок, произвол, разрыв круговой поруки, несоответствие разуму, — то социализм борется с ней еще более упорно, чем монархия.
Талант повиновения в согласии с нашей совестью — добродетель. Но талант борьбы, когда нас заставляют повиноваться против нашего убеждения, — тоже добродетель.
Закон природы — самая огромная, самая гармоническая анархия — поэтому-то природа и живет сама по себе. Здесь слово «анархия» не значит однако «путаница капризов», «странностей». Логика--это анархия мысли, — нет необходимости применять власть, чтобы убедить меня, что 2x2= 4. Религия же, напротив, это монархия логики, и она требует, помимо таланта повиновения--таланта верования.
Без таланта борьбы мир находился бы на уровне Японии.
Ни истории, ни развития.
«Всякая власть от бога», — сказал апостол Павел, этот мятежный гражданин римский, этот богохулец святой Дианы Эфесской, этот демагог на Via Appia, этот общинник, казненный Цезарем, который как раз и не находил в нем достаточно «таланта повиновения».
Вы слишком философ, чтобы не извинить меня за то, что я защищаю свои мнения, вполне сознавая относительную слабость моих сил.
Как только я буду в Лондоне, я воспользуюсь этим и явлюсь повидаться с вами и выразить свое почтение вашей супруге.
Я буду очень рад видеть вас в моей ричмондской пустыне и продолжить viva voce[192], если будет у вас такое желание, эту беседу.
До свидания.
Алекс. Герцен.
14 апреля 55.
Т. Карлейлю.
Lieber Müller,
Ich sende dir diese Zeilen mit meinem Freund A. Talandier — du wirst mir sehr verbünden wenn du ihm eine Stunde der französischen Sprache oder der Piano andeuten könntest. — Ich bitte denke daran, vielleicht H. Garzia oder ein anderer kann behülf-lich sein.
Und meine Unze Tabak — ich schmachte.
Adieu.
23 Avril.
A. Herzen.
Chalmondeley Lodge. Richmond.
На обороте: Monsieur Müller-Strübing.
47, Mortimer Street. Cavandish Square.
Перевод
Дорогой Мюллер,
посылаю тебе эти строки со своим другом А. Таландье — ты меня очень обяжешь, если сможешь устроить ему уроки французского языка или фортепьяно. — Прошу тебя, подумай об этом, возможно г. Гарсиа или кто-нибудь другой сможет быть полезен.
А моя унция табаку — я изнемогаю.
Прощай.
А. Герцен.
23 апреля.
Chalmondeley Lodge. Ричмонд.
На обороте: Господину Мюллеру-Стрюбингу.
47, Mortimer Street. Cavandish Square.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Mama!
Как время-то течет! Сегодня уже три года, что нету мамаши, — скоро три года, что никто из нас не был на ее могиле, что мы оставили Европу и заперлись в Англии, в этом скучном темном острове.
Однако ж в Ричмонде поживее и повеселей, нежели в других местах. Теперь у меня несколько друзей моих лет.
Слышу от папы, что Сашечка нездоров, — что же у него? А что делает Рейхель — и ты сама как поживаешь?
Прощай.
Что это вы за бедные, моя добрая и милая Марья Каспаровна. Пожалуйста, напишите о Саше поскорее-- да и о том, переехали вы или нет. Я пишу на старую квартиру.
Я с пятницы был очень нездоров, постоянные головные боли до безумия — пять дней ломота в руках. Погода страшная, страшная — вьюга, стужа; подумайте, если у вас плохо, то что же здесь.
Новости ваши недурны — да и в Украине мужики бунтуют.
Я с моей головной болью до утра и не вспомнил, что сегодня 2 мая. Впрочем, я траур свой ношу чаще. До чего вообще жизнь тяжела — и насколько она становится тяжеле и тяжеле — даже по внешним обстоятельствам — вы не можете себе представить… Бежать бы, бежать бы куда-нибудь в теплую сторону и не видеть людей. Ей, поезжайте назад… вам тени опасности нет.
А вы видели, объявлена амнистия всем, находящимся за границей с просроченными паспортами и без них.
Жму руку Рейхелю.
Прощайте.
Chère mademoiselle Meysenbug,
L’automne passé j’ai prié M. Engelson dans le cas de ma mort de vouloir bien se charger de mettre en ordre mes papiers, documents, manuscrits etc. — conjointement avec vous. Je lui ai donné une autorisation par écrit.
Mes rapports avec M. Ëngelson ayant complètement changé, je retranche complètement ma prière et je vous prie de vous en charger avec mon fils Alexandre. Il est informé par moi que c’est ma volonté.
Vous savez que j’ai déposé en 52 à Morat en Suisse un testament, Ad Reichel et Ch Vogt sont nommés par moi tuteurs et exécuteurs testamentaires. Je leur communiquerai que je vous laisse la part la plus active dans tout ce qui a rapport à l'éducation de mes deux filles.
Je conseille à mes enfants — et j’en écrirai à part à Alexandre-- de retourner à Moscou, je serais heureux en pensant que vous les accompagnerez.
Cette lettre vous servira de document pour les papiers et de témoignage de ma confiance illimitée dans votre amitié.
Перевод
Дорогая мадемуазель Мейзенбуг,
прошлой осенью я просил г. Энгельсона взять на себя, в случае моей смерти, труд по приведению в порядок моих бумаг, документов, рукописей и т. д. — совместно с вами. Я дал ему на это письменное полномочие.
Так kau; мои отношения с г. Энгельсоном совершенно изменились, то я беру назад мою просьбу и прошу вас взять это дело на себя вместе с моим сыном Александром. Он извещен мною, что такова моя воля.
Вы знаете, что в 52 году я сделал завещание, которое хранится в Мора, в Швейцарии, в нем я назначил Адольфа Рейхеля и Карла Фогта опекунами и душеприказчиками. Я им сообщу, что предоставляю вам самую активную роль во всем, что имеет отношение к воспитанию моих двух дочерей.
Я советую моим детям — и особо напишу об этом Александру — возвратиться в Москву, я был бы очень рад, если б мог думать, что вы будете сопровождать их туда.
Это письмо будет служить вам документом и доказательством моей совершенной уверенности в вашей дружбе.
203. М. К. РЕЙХЕЛЬ
23 (11) мая 1855 г. РичмондНовости, которые я вам сообщу сегодня, не из самых веселых. Без всякого серьезного повода Энгельсон окончательно рассорился, притом с таким Подлым характером сделал разрыв — что я после цюрихского мерзавца ничего подобного не видал.
Он пришел без меня и, придравшись к тому, что я сказал как-то в разговоре: «On nous taxera encore des lâches de ne pas être en Ukraine»[193] --объявил M. Meys, что он хочет меня убить, что он до тех пор не будет спокоен, пока не напьется моей крови — все это мелодрама и глупо; при этом он вытащил заряженный пистолет — ну и положил его в карман; все это при Тате. Доселе это — сумасшествие, далее идет лучше. Он рассказал ей нашу страшную историю в Ницце — обвиняя меня во всем, — то, в чем даже жена цюрихского мерзавца мне не упрекала, то подтверждено человеком, бывшим в страшнейшей интимности, укравшим и мою дружбу и мои признания в минуты слабости. Даже слова, сказанные мной четыре года тому назад, выражения, — все идет в аккузационный акт. — Он прямо и просто сказал, что он хитрил со мной, потому что я хитрил с ним. (Из-за чего?) — И эту подлую роль шпиона, лазутчика он играл годы и целовал à la lettre[194] мои руки.
M. Мейз<енбуг> поступила чрезвычайно благородно и посоветовала ему, из чувства собственного достоинства — отойти с миром.
Но так как не бывает же и подлостей без причины — то вот в чем дело. Со дня кончины моей жены г-жа Энгельс<он> не упускала из виду моих детей, с целью эксплуатации. Вы помните, что было при Тесье и вас. — Ей не удалось. Она здесь думала не мытьем, так катаньем взять. Он, кажется, не подозревал. Я не давал больших денег, тогда г-жа Энгельс<он> меня в глаза обругала. — Я перестал ходить. Вот первая причина. Есть и другая. Энгел<ьсон> приехал сюда с своим проектом и с непониманьем войны. Я оправдан обстоятельствами, этого его чудовищное самолюбие вынести не могло…
Теперь, сага mia, я вас попрошу, если Тесье поедет сюда, предупредить его об этом. Предупреждаю и вас. Я ничего не
рекомендую, предоставляю совершенно вашей дружбе, насколько могут остаться между вами сношения.
Подумайте, что я ему писал полгода тому назад — в случае моей смерти взять все мои документы… Я его просил свидетельствовать о том, что было, если я не успею. Ну, если б я умер.
Прошу вас сообщить мне, в прежних разговорах с вами и с ним было ли что-нибудь похожее.
Я вам послал брошюры.
Напишите об этом деле по-немецки, чтоб я мог показать Mselle Meys. — Она выше всех похвал себя вела при этой новой измене.
Прощайте.
Cher Pianciani,
Je pense que ma lettre ne vous viendra pas à temps, j’irai à 3 h par l’express chez Rothsch, j’y serai vers 4. Je viendrai après vous chercher ou dans le café qui est vis-à-vis de Mansion House, au coin de la Gheapsid (Café de l’Europe, je crois) — après à Pall-Mall, ensuite chez vous.
Ma garantie ne serait pas de grande valeur, on n’a pas voulu la prendre pour la location d’une maison. Et je vous dirai en toute franchise que ma résolution de n’entrer dans aucune affaire pécuniaire — est très bien dictée par la nécessité de ma position. Vous me pardonnerez donc amicalement que je ne vous la propose pas. Où serai-je dans 6 mois, — et que serai-je?
Moi, je n’ai pas trop d’autorité sur les Rothsch d’ici, en cas de besoin je pourrais écrire à M. Schaumbourg, le factotum de James Rothschild à Paris, là je suis plus connu. Dans tous les cas vous recevrez aujourd’hui la réponse — et si vous le désirez, nous irons ensemble mercredi — ou je vous enverrai un petit mot à M. Kestner (un des 1-ers commis de la maison).
Je vous salue de tout mon cœur. Louis Elanc a été hier chez nous; la lettre à V. Hugo ne sort pas de mon cerveau … à force de chanter «… le 3… le 6… et la dame de Pique» — j’ai perdu les restes de l’intelligence.
A. Herzen.
На обороте: L. Pianciani Esq.
10, Upper Fitzroy Street. Fitzroy Square. London.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
думаю, что мое письмо не дойдет до вас вовремя; в 3 часа я отправлюсь экспрессом к Ротшильду и буду там к 4. После этого я пойду искать вас- или в кафе напротив Mansion House или на углу Cheapside (в кафе под названием, кажется, «Европа»), — потом на Pall-Mall, затем к вам домой.
Моя гарантия не слишком высоко ценится, ее не хотели принять даже для найма дома. И скажу вам со всей откровенностью, что мое решение не вступать ни в какие денежные сделки объясняется непрочностью моего положения. Простите же меня по-дружески, что я не предлагаю вам своей гарантии. Где я буду через полгода — и что со мною будет?
Я не пользуюсь особенным влиянием у здешних Ротшильдов; в случае нужды я мог бы написать г-ну Шомбургу, фактотуму Джемса Ротшильда в Париже, там меня больше знают. Во всяком случае, нынче вы получите ответ — и, если хотите, мы вместе пойдем туда в среду, или же я вам дам записку к г-ну Кестнеру (одному из старших служащих банкирского дома).
Шлю вам привет от всего сердца. Вчера у нас был Луи Блан; письмо к В. Гюго не выходит у меня из головы… распевая «…тройка… шестерка… дама пик» — я окончательно потерял способность соображать.
А. Герцен.
На обороте: Г-ну Л. Пьянчани.
10, Upper Fitzroy Street. Fitzroy Square. Лондон.
Je serai à Pall-Mall à 7 h.
Перевод
Я буду на Pall-Mall в 7 ч<асов>
Cher Monsieur,
De grâce, ne mettez pas sur mon compte le délai que j’ai mis à vous répondre. J’ai voulu vous envoyer les articles sur la Renaissance; les auteurs eux-mêmes m’ont promis et personne n’a tenu parole. Aurelio Saffi m’a lu le sien, c’est un article très bien fait et un grand article, je vous l’enverrai — il paraîtra dans le Westminster Review le 1 Juin (La Rédaction avait prévenu Saffi qu’elle ne pouvait l’insérer avant), son adresse «71 High Street Oxford». Cet article est historiquement remarquable provenant d’un des plus grands acteurs delà révolution romaine — et ayant pour sujet votre admirable ouvrage sur l’Italie. Un article de F. Pulsky a été inséré le 1 Mai dans l’Eclectic Review — je ne l’ai pas lu, il a écrit encore deux notices pour le The Athenæum et pour l’Atlas (journal de Kossuth). L’Homme a inséré trois fois des fragments, maintenant nous avons fait des notices pour le People’s Paper, pour les journaux allemands et pour les journaux de New York — j'écrirai encore à J. Frœbel pour les feuilles de l’Amérique. Vous verrez par l’annonce que j’ai aussi écrit un article russe. Il me semble que votre ouvrage a une telle portée et une telle importance qu’on ne peut assez faire du bruit; car il faut le dire qu’avec toutes les alliances et toute la facilité des communications — on ne sait absolument rien en Angleterre du mouvement intellectuel (sérieux) en France et en Allemagne. Nous nous sommes beaucoup amusés avec Saffi — des savants d’Oxford auxquels la dose était un peu forte — il y en a qui se reconnaissent comme successeurs du peuple des sots; une vingtaine de générations de folie artificielle — quel majorat aristocratique.
Quant à l’affaire de la propriété — je n’ai rien fait de positif, j’en ai parlé dans les agences — mais je ne crois pas que le temps soit favorable.
Une dame très connue dans les cercles parlementaires par elle-même et par son mari qui est un des meneurs du parti de Manchester, — Mme Milner-Gibson, va bientôt en Italie; si elle passe par Paris je lui remettrai les «reviews» avec les articles — pour vous.
Voilà l’annonce de «l’Etoile Polaire». Vous m’obligerez beaucoup en donnant quelques lignes. Vous êtes très estimé en Russie et votre nom rehaussera notre recueil de travaux hyperboréens.
Je vous serre la main avec sympathie et profonde estime.
Перевод
Дорогой господин Мишле,
ради бога, не ставьте мне в вину промедление с ответом. Я хотел выслать вам статьи о «Возрождении»; сами авторы мне их обещали, и никто не сдержал слова. Аврелий Саффи читал мне свою статью, она довольно большая и хорошо написана. Я вам ее вышлю. Статья должна появиться в «Westminster Review» 1 июня (редакция предупредила Саффи, что не может поместить раньше). Адрес Саффи: «71 High Street, Oxford». Эта статья исторически примечательна, так как автор ее — один из самых выдающихся деятелей римской революции, а сюжетом ее является ваша прекрасная книга об Италии. Статья Ф. Пульского была напечатана 1 мая в «Eclectic Review» — я ее не читал; он написал еще две заметки — для «The Athenæum» и для «L’Atlas» (газета Кошута). «L’Homme» три раза поместил отрывки, теперь мы написали заметки для «People’s Paper», для немецких газет и для газет Нью-Йорка. Я напишу еще Ю. Фрёбелю для американских газет. Из объявления вы увидите, что я написал также русскую статью. Мне кажется, что ваша книга настолько значительна и важна, что о ней надо шуметь как можно больше, ибо, надо сказать, что, несмотря на все альянсы и всю легкость общений, в Англии не знают решительно ничего об интеллектуальном движении (серьезном) во Франции и Германии. Мы с Саффи вдоволь посмеялись над оксфордскими учеными, для которых доза оказалась несколько сильной, — среди них есть и такие, которые признают себя преемниками народа глупцов. Два десятка поколений искусственного безумия — что за аристократический майорат!
Относительно собственности я говорил в агентствах, но не добился ничего положительного и не считаю, чтобы время было подходящим для этого.
Дама, хорошо известная в парламентских кругах как своей личностью, так и благодаря своему мужу — одному из лидеров манчестерской партии — г-жа Мильнер-Гибсон скоро отправляется в Италию. Если она будет проездом в Париже, я вручу ей журналы со статьями для передачи вам.
Посылаю вам объявление о «Полярной звезде». Вы меня очень обяжете, если дадите несколько строк. Вас очень ценят в России, и ваше имя возвысит наш сборник гиперборейских трудов.
Жму вашу руку с симпатией и глубоким уважением.
Ал. Герцен.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша, что ты нам написала, что Луиза наше письмо не получила, она мне написала, что она получила. Саша был болен, но он теперь лучше. Я была с Melle Буг в концерт в Лондон, там играли Symphonie von Mozart, Ouvertüre zum Tannhäuser von Wagner, Pastoral Symphonie v Beethoven.
Мы познакомились с M. Schurz, она мне понравилась. Когда Папа ехал в Лондон, Оля сказала, чтобы он ей что-нибудь привез. Папа нам привез две очень милые коробочки с конфетками. Melle Буг переводит «Рыбаки» для уроков с Энгельсоном, но теперь мы не будем больше с Эн-гельсоном учиться, но с Папашей.
Ну прощай, милая моя Маша, мы кланяемся всех вас и целуем.
Je vous remercie pour la bonne lettre et je vous écris en franèais pour que Reichel puisse lire la mienne.
Toute l’affaire n’est que le dépit de Mme Engels, d’avoir échoué dans l’entreprise de m’exploiter en donnant l'éducation à Tata et Olga — projet fait encore à Nice. Tout cela n'ôte pas un iota à l’acte de trahison et de lâcheté sans bornes du mari--qui après avoir entendu de moi les secrets les plus profonds de mon âme — après avoir gagné et mon amitié et ma confiance, — dresse un acte d’accusation de chaque acte de ma vie pendant les 3 années qu’il me connaît. Vous ne pouvez pas vous imaginer toute l’horreur de ses paroles…
La seconde cause était pécuniaire d’une manière plus palpable. Mme Engels pensait tout bonnement avoir trouvé une mine. Voyant qu’ils allaient mal — j’ai voulu les secourir, mais en donnant de petites sommes, ces petites sommes dépassaient déjà 2000 fr. lorsque il me dit une fois qu’il voulait s’adresser à vous — c'était une manière détournée de demander — je dis que je donnerai 5 liv, il en voulait 30, et sans me dire un mot, lâche sur moi sa femme qui me dit des insolences — je cessai alors d’aller chez eux. Il me reprocha dans une lettre ses services d’ami à Nice etc.
Remarquez qu’En voyait de ses propres yeux ce que me coûte l’imprimerie, ce que me coûte l’entourage. Remarquez aussi qu’il ne faisait absolument rien, aucun travail sérieux.
Je suis plus fort maintenant dans ma conscience et dans le souverain mépris des hommes.
A propos, Mme a dit à MselIe Meys que ma femme lui a confié les enfants — avez-vous jamais entendu quelque chose
de ce genre? Ma femme avait un éloignement prononcé d’elle — elle avart même une aversion de sa voix et de ses mains.
Il m’inculpe encore de n’avoir pas pris la petite d’Edmond, et lui-même me représentait l’enfant comme un monstre — et le père pire que cela.
II fait un froid de décembre.
Adieu.
Encore un mot. De son.côté Eng ne pardonna jamais le peu de cas qu’on a fait ici de son invention des ballons — amour-propre allant à Bedlam et malheureusement une âme basse[195].
Cher Saffi — vous pouvez penser que j’ai la chaude écriture — car j'écris à chaque instant — mais voilà l’affaire.
Voulez-vous passer follement une soirée? — Après un semestre d’Oxford et un autre de Richmond — c’est même nécessaire. Dans ce cas venez demain, vendredi, entre 7 et 8 du soir chez Epitaux — café franèais sous les arcades de Pall-Mall, j’y serai, ou vous m’attendrez en vous consolant de mon absence par l’absinthe. De là nous irons à S James théâtre voir Levasseur qui me faisait rire jusqu'à la cholerine à Paris. De là — promenade nocturne à Richmond. Après minuit je vous garantis — samedi, le jour où vous avez voulu venir.
Si je reste à Londres sans vous voir, je viendrai vous réveiller à 8 heures du jnatin. Si vous couchez avec des êtres du sexe des Campanella et Mazzoleni… Sinon — non.
Et dans tous les cas — samedi à 2 h ou à 1. Vous viendrez. N’est-ce pas?
Перевод
Дорогой Саффи, вы можете подумать, что у меня руки чешутся, так как я пишу вам ежеминутно, — но вот в чем дело.
Хотите весело провести вечер? — После одного семестра в Оксфорде и второго в Ричмонде это вам даже необходимо. В таком случае приходите завтра, в пятницу, между 7 и 8 вечера в «Эпито» — французское кафе под сводами Pall-Mall, я буду там или же вы меня подождете, утешаясь абсентом за мой абсентеизм. Потом мы отправимся в театр S James смотреть Левассора, который в Париже смешил меня до колик. Потом — ночная прогулка в Ричмонд. После полуночи, ручаюсь вам, — наступит суббота, день, когда вы хотели быть у нас.
Если мне не удастся повидать вас в Лондоне, я приду разбудить вас в 8 часов утра. Если только вы ночуете с особами того же пола, что Кампанелла и Маццолени… Если же нет — не приду.
И во всяком случае — в субботу в 2 часа или в час. Вы приедете, неправда ли?
Очень одолжили вашим письмом и вложениями. Пахнуло Старой Конюшенной, и расходился Егор Ив<анович>; и ведь дипломат, а за коим чертом пишет о Боткине. Хорошо бы кого-нибудь увидеть; Ботк<ин>, верно, побывает у меня здесь — скажите ему, что я его сильно прошу.
Денег на инструмент, когда прикажете и сколько, сейчас пришлю, на имя Шомшильда.
Если будете писать к Ог<ареву>, скажите, что я просто удивляюсь, что, наконец, уж ни от кого ни строки, и что зову сюда — как умеете, так и напишите. — Трусость наших в Москве приводит меня в отчаяние. Кстати, напишите еще раз о портретах (и Ив<ана> Ал<ексеевича> и Луиз<ы> Ив<ановны>), да, если б можно было, и бумаги. Напишите об истории Моск<овского> университета. К Егор Ив<ановичу> я велю опять Саше писать и Тате. Мне очень хотелось бы, если б вы сами их навестили в Москве.
Вы, коли случится кому, так и давайте печатные штучки, которые Реклю привез. Ну что ж вы пресмехотствуетесь надо мной — подписка вам, да разве вы не получаете всё, а вот это еще стыднее, что по молодости лет — думаете, что статьи присланы оттуда. — Одна Белинского, одна Энгельс<она>, третья моя — да смесь. Энгельс<он> замолк — а вы узнайте-ка (и вперед остерегайтесь) — откуда все поляки проведали об этой истории. Вы, верно, говорили при Гаспарини или Фомше. Спросите ее просто, писала она к Зенковичу или нет — и прибавьте крепкое словцо. Здесь никто не знал — а к нему никто не ходит…
Все это дело такое безумие и такая безнравственность — что я до сих пор понять не могу.
В заключение вот вам содержание отрывка из «Записок», который будет в «Полярной звезде», — много знакомого.
I. Юная Москва.
Круг Станкевича. — Гегелева философия. — М. Г. Павлов. — Бакунин и Белинский. — Новгородские споры.
II. Санкт-Петербург.
Предостережения. — Герольдия. — Канцелярия М. В. Д. — III Отделение. Дубельт, Бенкендорф. О. А. Жеребцова. — Ссылка
III. Новгород. Губернское правление. — Помещики и помещицы. — Аракчеев и военные поселения. — Отставка.
IV. Еще юная Москва. Славянофилы и наши. — Чаадаев. — Киреевский, Хомяков…
V. Еще Санкт-Петербург.
Кокошкин. — Дубельт. — Много шуму из ничего. — Щербатов etc. — Паспорт!
Посылаю образчики.
Ну, как вас бог милует? А мы так себе, иногда в скуке — всегда в скверной погоде. Главное событие этой недели то, что мы были в Опере — слушали Гризи и Виардо, а главное — Марио--который на этот раз показался мне выше всех. Тата хочет сама писать об этом.
Я до сих пор не могу прийти в себя от удивления Энгел<ьсоновой> истории; Тесье дурно сделал, что не предупредил меня, — все эти учтивости в серьезных делах к добру не ведут. Теперь я узнал, что Тесье об этом говорил Mselle Meys и Доманже. 2-го мая мы сидели с Эн<гельсоном> утром и вспоминали 52 год, я ему рассказывал самые интимные происшествия, он слушал тронутый и подтверждал. Пять дней после он пришел с заряженным пистолетом пугать ребенка и женщину, выдал меня за злодея — и все это без всякого другого повода, как из денег и зависти. Какие удивительные испытания судьба мне предоставила.
Деньги… да, тут большое проклятие в веке, так глубоко растленном, неустроенном, где нелепость богатства очевидна. Лучше и откровеннее было бы грабить, — на это недостает отваги.
Заметьте, три четверти гнусного характера цюрихс<кой> истории — деньги и зависть. Вся гадкая история Голов<ина> — деньги и зависть. Я уехал в Ричмонд от разных рефугиариев — нет, так вот и тут добивают.
Или, может, я в самом деле мерзавец — но отчего ж совесть моя совершенно покойна?
Когда ж это мы с вами на старости лет сядем у печки в Старой Конюшенной и дрожащей рукой примемся за чарочку-- а Кетчер будет ругаться.
Вот вам алеев опять разобидели — кровь льется реками — о глупость, глупость!
А Рейхелю поклон.
А Саше поклон.
Мейз<енбуг>, которая превосходно себя вела в этой истор<ии>, — поклон вам.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша, я тебе долго не писала, не думай, что я тебя забыла. Третьего дня мы были в Опере «Барбие де Севиль», это было очень хорошо, прежде играли «Норму», это было тоже чудесно, но только играли первое действие. Я не могла думать, что Лаблаш себе ничего не надел на живот, потому что он был так толст, что не мог бегать. В «Норме» пела M. Grisi, она в конце очень хорошо играла, ее муж очень хорошо пел, и он тоже очень хорош собой, Grisi была Норма, Mario играл в «Барбие де Севиль», он был граф. Это было всё очень смешно и мило, они мне все очень понравились. Мы приехали домой, было уже день, когда я пришла в утром к Melle Бук, Оля мне сказала: «Я тебе что-то купила», она мне купила сама за пени игрушку из дерева, какие дают маленьким.
Что делает твой маленький Саша, и что делает Рейхель, и ты что делаешь?
Ну прощай, милая моя Маша, я тебя целую и вас всех.
В понедел<ьник> Саше 16 лет!
Cher ami,
Vous m’avez fait un grand plaisir par votre petite lettre, je commenèais à vous en vouloir pour votre silence, d’autant plus que ce silence était précédé par votre départ criminel de Londres à Oxford — sans me voir. «Lui écrirai-je ou non?» — je me le demandais dix fois — et là commence déjà ma faute.
Je vous attends à Richmond, prévenez-moi 24 h d’avance, je viendrai aussi très volontiers dans Radnor Street.
Rien de grave chez moi — comme toujours je ris de dépit, je ris de caprice et avec chaque jour je méprise plus profondément les hommes, c’est- à -dire — non pas les hommes — mais moi-même pour avoir eu pendant 43 ans une opinion trop favorable d’eux. Figurez-vous qu’Engelson — pour une observation générale faite par moi, a non seulement brisé tous les rapports
avec moi — mais il est devenu un accusateur acharné, un calomniateur, un ennemi enragé. Je laisse, si cela vous intéresse sous le rapport pathologique, à Mselle Meysenbug ou à Domengé vous raconter cette chose qui m’a stupéfié. Encore une leèon…
La grande philosophie — vous l’avez en partie — c’est de savoir être seul et vive l'«omnia mea mecum porto». C’est dur — mais qui nous a promis de l'édredon?
Seul — ou avoir un catholicisme quelconque, c’est à dire foi aveugle, penser chaque soir en se couchant qu’on se réveillera dans une république; alors la vie devient quelquefois orageuse — toujours facile et les deux chemins mènent — à Bedlam.
Hier c'était le 24 juin. Lugubre anniversaire de la seule lutte colossale et grande depuis 93.
Mais, mon Dieu, vous savez tout cela mieux que moi.
Adieu donc.
Quand est-ce que vous me commencerez à haïr et à me poursuivre?
Et l’animal de rédacteur avec l’article sur Michelet. Dites de grâce, est-ce décent d'être bête à l’anglaise.Et moi, j’ai déjà écrit à Michelet.
Au revoir.
C’est aujourd’hui le jour de naissance d’Alexandre — 16 ans, et moi, vieux sceptique, j’existe encore.
Перевод
Дорогой друг,
вы меня очень порадовали вашим письмецом. Я уже начал было обижаться на ваше молчание, тем более что ему предшествовал ваш преступный отъезд из Лондона в Оксфорд, — вы уехали, не повидав меня. «Писать мне ему или нет?» — спрашивал я себя десятки раз — и тут уже начинается моя вина.
Я жду вас в Ричмонде, предупредите меня за сутки; я очень охотно приеду также на Radnor Street.
У меня ничего важного не произошло — как всегда, я смеюсь с досады, — смеюсь, чтобы отвести душу, и с каждым днем все глубже презираю людей, т. е. вернее не людей, а самого себя, за то, что целых 43 года был о них слишком высокого мнения. Представьте себе, что Энгельсон — из-за какого-то моего замечания общего характера — не только порвал со мной всякие отношения, но обратился в ожесточенного моего обвинителя, клеветника, яростного врага. Если вас это интересует с патологической точки зрения, я предоставляю мадемуазель Мейзенбуг
или Доманже рассказать вам эту ошеломившую меня историю. Еще один урок…
Высшая философия — вы отчасти ее достигли — это уменье быть одиноким, и да здравствует «omnia mea mecum porto»[196]. Это жестко, да кто же сулил нам пуховики?
Или быть одиноким — или утешаться каким-нибудь католичеством, т. е. слепой верой, и каждый вечер, ложась спать, думать, что проснешься уже в республике; тогда жизнь становится порою бурной, всегда — легкой, и оба пути ведут — в Бедлам.
Вчера было 24 июня. Мрачная годовщина единственной огромной и великой битвы со времен 93 года.
Но, боже мой, вы же все это знаете лучше меня!
Итак, прощайте.
Когда же и вы начнете меня ненавидеть и преследовать?
А что наделал этот болван редактор со статьей о Мишле! Скажите на милость, ну прилично ли быть глупым на английский лад? А я уже написал Мишле.
До свидания.
Нынче день рождения Александра — 16 лет. А я-то, старый скептик, все еще жив.
Cher ami, jamais aucune idée de doute n’est entrée à votre endroit dans mon cœur — je vous ai écrit en plaisantant amèrement sur mon sort d'être abandonné comme Didon par mes Enées (et par mes cadets) sans avoir péché avec eux comme la défunte. Non, je vous aime et je vous crois — et cela m’est nécessaire, je me cramponne aux derniers sentiments qui me restent pour ne pas faire un potager stérile de toute mon existence.
Je vous attends après 1 heure… (ou quand?) samedi pour sûr; je vous lirai quelque chose qui, je crois, m’a réussi. J’ai assez travaillé. A propos, dans deux mois vous aurez en anglais 2 volumes de mes mémoires… raison de plus pour ne pas me perdre de la vôtre.
Je vous embrasse en frère.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой друг, никогда в моем сердце не было и тени сомнения относительно вас, — просто я писал вам, горько насмехаясь над своей судьбой, над тем, что я покинут, как Дидона, своими Энеями (и своими младшими), даже не успев согрешить с ними, как покойница. Нет, я люблю вас и верю вам — и мне это необходимо; я цепляюсь за последние оставшиеся мне привязанности, чтобы вся моя жизнь не обратилась в бесплодную пустыню.
Жду вас после часа… (или когда?) в субботу непременно; я прочту вам одну вещицу, которая как будто мне удалась. Я много поработал. Кстати, через два месяца вы получите в английском переводе 2 тома моих воспоминаний… еще одно основание, чтобы не вычеркивать меня из своих.
Братски обнимаю вас.
А. Герцен.
Cher Pianciani,
C’est une chose inconcevable, je n’ai pas de réponse de Schaumbourg auquel j’ai écrit deux jours avant votre départ. Ont-ils écrit à Rome, est-ce que Sch est malade ou la lettre égarée? Vous avez eu une série de malheurs cette fois, j’ai été franchement tout attristé lorsque j’ai appris que vous aviez perdu votre manuscrit — c’est terrible.
Saffi est à Londres, il a été ici — toujours le même--l’homme le plus sympathique, le plus pur et le plus distrait.
Vous m’avez promis de remettre à V. Hugo mon programme de l’Etoile Polaire et le prier, si cela est faisable, de me donner un vers, un seul mot de sympathie pour le journal — pensez-vous que cela soit faisable? Ou dois-je écrire moi-même, dans ce cas ne lui dites rien, mais prévenez-moi.
P. Leroux pourrait bien donner aussi un article — pour son article je le prierai d’accepter un honoraire (voilà un moyen comme un autre, pour lui aider).
Michelet m’a déjà envoyé un petit article charmant. Adieu. Je vous serre fraternellement la main.
A. Herzen.
Que dites-vous ae nos «disturbances» de Hyde Park? — El c'était sérieux.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
Это непостижимо, но я не имею ответа от Шомбурга, которому написал за два дня до вашего отъезда. Писали ли они в Рим — может быть, Шомбург заболел или письмо затерялось? На этот раз на вас обрушился целый ряд несчастий, я был искренно огорчен, узнав, что вы потеряли свою рукопись, — это ужасно.
Саффи в Лондоне, он был здесь — все такой же — самый милый, самый чистый и самый рассеянный из людей.
Вы обещали передать В. Гюго программу «Полярной звезды» и попросить его, если возможно, дать мне для газеты стихотворение, приветственное слово — это можно сделать, как вы думаете? Или же я должен написать ему сам? В таком случае ничего ему не говорите, а дайте мне знать.
П. Леру тоже мог бы дать мне статью — за его статью я попрошу его принять гонорар (вот один из способов, не хуже всякого другого, помочь ему).
Мишле уже прислал мне прелестную небольшую статью.
Прощайте. Братски жму вашу руку.
А. Герцен.
Что вы скажете о disturbances[197] в Гайд-парке? — а дело было серьезное.
Cher et vénérable ami, Vous m’avez fait une grande joie. Dans ces temps tristes et sombres où on n’existe que par la colère et l’amertume — c’est une consolation de donner à un prochain un moment de bonheur pur et sans nuages. Vous l’avez fait par votre lettre que j’ai immédiatement traduite et qui paraîtra dans le premier de l’Etoile Polaire. Je ne sais comment vous remercier. Vous
n’avez rien oublié — et c’est parce que vous vous souvenez par le cœur — ni Bakounine, ni la main mourante, ni le paysan dans sa commune. Je vous remercie de tout mon cœur.
Il nous faut que des voix comme la vôtre nous soutiennent par leur sympathie. Le peuple indolent, ce Slave «qui s’endormait lui-même, par ses propres chansons» — comme dit un chroniste du temps des Porphyr ogenetes — a besoin de la pensée vigoureuse et mâle de l’Occident. Le monde slave ne pourra jamais développer le fond socialiste, sauvage, naturel — sans l’idée révolutionnaire, qui plane sur l’Occident comme son âme immortelle. Nous ne briguons pas le célèbre «Farà da se» — sans solidarité, sans communauté des peuples — nous resterons une armée menaèante — menée par le knout devenu sceptre. Vous le dites dans votre lettre, oui c’est en famille que se résoudra la grande question économique, c’est une question de l’intérieur et qui touche chaque membre.
La dernière année a été d’une gravité extraordinaire pour moi. Ce n’est que maintenant que j’ai des preuves palpables — que ce n’est pas pour rien que j’ai sacrifié toute ma vie depuis 16 ans; — et sortant d’une série de malheurs, éprouvé par le scepticisme le plus accablant, je rencontre — l’espérance. Et je persisterai plus que jamais dans ma route. Je dis aux Russes, je le répète — de toutes les manières — que l’idée sociale élaborée par l’Occident — est le seul moyen de développer rationnellement les aptitudes et les mœurs sociales des Slaves. Depuis la mort de Nicolas, le géant endormi commence à respirer. Il est de toute nécessité que la minorité dévouée — sente une sympathie de la part des penseurs de l’Occident. Il est beaucoup plus facile d’aller en Sibérie — avec cette conviction.
Lei de l’Etoile portera sur la couverture la constellation de l’Ursa minor, l'étoile polaire en haut et les 5 autres entourant un médaillon avec les 5 profils de Pestel, Mouravioff, etc., en bas — «Tués le 25 juillet 1826». Le nombre des 5 étoiles de la constellation est parfaitement vrai.
J’ai remis à Saffi votre lettre. Il y avait une longue histoire avec son article sur la Renaissance (l’article est parfait, en outre le collège de Manchester a invité Saffi de faire un cours sur la littérature italienne du XV siècle). Saffi veut consacrer une leèon à votre ouvrage, ainsi qu'à l’ouvrage de Quinet, lorsque cela sera imprimé je me ferai le plaisir de vous envoyer un exemplaire. — Le rédacteur a empêché l’impression de la fin, je pense, de son article trouvant que ce n’est pas assez «chrétien» — tandis que tout l’article est complètement antichrétien.
Est-ce qu’on s’occupe chez vous de l’opposition formidable que le peuple anglais fait contre la loi stupide du Dimanche. De grâce ne croyez pas aux journaux, c’est un mouvement très
sérieux et très grav.e. Le dimanche passé le sang a coulé à Hyde-Park — aujourd’hui le peuple veut attaquer les clubs de Pall-Mall. La grande question n’est pas dans les cabarets, le peuple anglais est las de l’oligarchie et prend comme un enfant le premier prétexte pour bouder — mais il ne faut pas oublier que le dimanche passé il y avait plus de 100 000 h. à Hyde-Park et seulement 600 policemen. Les soldats qui étaient présents prirent parti pour le peuple. La loi est retirée — mais le peuple ne cède pas, et comme le droit de réunion paisible est tout à fait légal, la police aura du fil à retordre. Figurez-vous un Parc plus grand que les Champs Elysées, c’est là que les aristocrates viennent «pavaner» dans leurs équipages les dimanches; une masse énorme de peuple — crie en sifflant — go to church, go to church! — et après on ouvre la portière, on les fait descendre et on les envoie à la messe — au rire de 50 000 personnes. Le duc de Bedford avec sa femme — ont fait aussi cette promenade. La police est parvenue à jeter dans la Serpentine, les hommes qui étaient près du bord, je crains fortement qu’aujourd’hui toute la police ne traverse comme Pharaon la Serpentine à pied. --C’est pour cela que je clos ma lettre d’une longueur terrible. — J’ajouterai demain ce qu’il y en a de la démonstration.
Il n’y avait pas grand’chose, le gouvernement a fait disparaître la police. Pourtant on a brisé toutes les fenêtres dans le quartier le plus aristocratique — dans le Belgravia et dans Eus-ton Square.
Je crains vous demander sur l'état de votre malade; vos paroles sont si lugubres. Peut-être le temps qui est si doux aidera-t-il?
Je vous serre la main avec la plus grande amitié.
A. Herzen.
J’ai encore un aveu à faire, je n’ai pu vaincre un sentiment que vous ne blâmerez pas, et en traduisant votre lettre j’ai omis deux-trois mots par trop favorables pour moi. Je vous en remercie beaucoup — et je veux les garder pour moi comme un cadeau. — Dans mon article russe je traduis de la Renaissance; Proscription de la nature, La Sorcière et du texte — une partie de la découverte de l’Italie. Nous tous nous attendons avec impatience La Réforme,
Перевод
Дорогой и глубокоуважаемый друг,
вы доставили мне огромную радость. В это печальное и сумрачное время, когда живешь лишь гневом и горечью, большое утешение — подарить ближнему минуту чистого и безоблачного счастья. Вы это сделали своим письмом, которое я тотчас перевел; оно будет напечатано в первом «Полярной звезды». Не знаю, как вас благодарить. Вы ничего не забыли — потому что помните сердцем: ни Бакунина, ни умирающую руку, ни крестьянина в его общине. Я благодарю вас от всего сердца.
Нам очень важно, чтобы голоса, подобные вашему, поддерживали нас своим сочувствием. Славянин, этот беспечный народ, «который убаюкивает себя собственными песнями», — как говорит летописец времен Багрянородных, нуждается в могучей и плодотворной мысли Запада. Славянский мир никогда не сможет проявить свою социалистическую сущность, самобытную и врожденную, без революционной идеи, которая реет над Западом как его бессмертная душа. Мы не претендуем на пресловутое «farà da se»; вне солидарности и единения народов мы останемся некоей угрожающей силой, подгоняемой кнутом, ставшим скипетром. Вы сами говорите об этом в своем письме. Да, только между своими разрешится великий экономический вопрос, так как это внутренний вопрос, касающийся каждого.
Последний год был для меня необыкновенно важен. Только теперь у меня появились ощутимые доказательства того, что я не напрасно пожертвовал всей своей жизнью с 16-летнего возраста; пройдя через ряд несчастий, закалившись в горниле самого разрушительного скептицизма, я, наконец, встречаю надежду. И я буду более упорно, чем когда-либо, идти своим путем. Я говорю русским и на все лады повторяю, что социальная идея, выработанная Западом, — единственное средство рационального развития общественных склонностей и нравов славян. После смерти Николая спящий гигант начинает пробуждаться. Крайне необходимо, чтобы преданное этой идее меньшинство чувствовало поддержку со стороны мыслителей Запада. С этим сознанием гораздо легче идти в Сибирь.
На обложке 1 «Полярной звезды» будет изображено созвездие Малой Медведицы, Полярная звезда — сверху, а 5 других звезд — вокруг медальона с 5 профилями Пестеля, Муравьева и др., внизу надпись: «Убиты 25 июля 1826». 5 звезд созвездия точно соответствуют числу казненных.
Я передал Саффи ваше письмо. С его статьей о «Возрождении» произошла целая история (статья превосходная, кроме того, манчестерский колледж пригласил Саффи прочитать курс итальянской литературы XV века). Саффи хочет посвятить одну лекцию вашему сочинению, а также книге Кине. Когда это будет напечатано, я доставлю себе удовольствие выслать вам экземпляр. — Редактор запретил печатать конец статьи, находя его, по-видимому, недостаточно христианским, тогда как вся статья — совершенно антихристианская.
Следят ли у вас за мощным сопротивлением, которое английский народ оказал глупому закону о воскресных днях? Ради бога, не верьте газетам. Это очень серьезное и очень важное движение. В прошлое воскресенье кровь пролилась в Гайд-парке, сегодня народ хочет напасть на клубы Пал-Мала. Главное не в кабачках; английский народ устал от олигархии, и он, как ребенок, использует любой предлог для возмущения. Но не надо забывать, что в прошлое воскресенье в Гайд-парке было более 100 000 человек и только 600 полисменов. Солдаты, находившиеся там, стали на сторону народа. Закон отменен, но народ не уступает, и так как право мирных собраний вполне узаконено, то полиции предстоит немало хлопот. Представьте себе парк более обширный, чем Елисейские Поля, здесь по воскресеньям аристократия щеголяет в своих экипажах. Огромная толпа народа свистит и кричит: «Ступайте в церковь, ступайте в церковь!», затем отворяет дверцы, заставляет аристократов выйти и посылает их к обедне под хохот 50 000 человек. Герцог Бедфорд вместе с супругой совершил подобную прогулку Полиции удалось сбросить в Серпентин стоявших у берега людей, и я очень опасаюсь, как бы сегодня полиции не пришлось переходить Серпентин вброд, подобно фараону. Поэтому я заканчиваю свое непомерно длинное письмо. Завтра я добавлю, что нового случится на этой демонстрации.
Ничего существенного не произошло, правительство вынуждено было убрать полицию. Однако были выбиты все стекла в самом аристократическом квартале — в Belgravia и в Euston Square.
Боюсь спросить о состоянии здоровья вашей больной, ваши слова столь печальны. Может быть, мягкая погода поможет ей?
Жму вашу руку с чувством самой искренней дружбы.
А. Герцен.
Хочу сделать еще одно признание. Я не мог преодолеть в себе чувство, которое вы не осудите: переводя ваше письмо,
я опустил два-три слова слишком лестных для меня. От души благодарю за них и хочу сохранить для себя как подарок. В своей русской статье я перевел из «Возрождения»: «Изгнание природы», «Колдунью», из основного текста — часть «Открытия Италии». С нетерпением мы все ожидаем «Реформацию».
У вас, должно быть, есть французская программа «Полярной звезды» — пошлите ее с приложенным письмом к Даримону и, пожалуйста, не теряя времени.
Мишле прислал небольшую статейку, надобно хоть словечко от Прудона. Осип Ив<анович> обещал. Не странно ли, все сильное и движущееся — соединяется в русском обозрении, издаваемом середь войны в Лондоне. А ведь в Москве наши господа, чего доброго, скажут, что все это неосторожно.
А вы знаете, что в Петербурге и Москве бездна арестов, что два профессора (панслависты) арестованы в Моск<овском> университете, что в Сибири бунтовали полки и 15 офицеров разжалованы бсз выслуги. Украина тоже бунтует… Посмотрим, на чьей улице будет праздник.
Рейхеля сильно целую, а вам сильно кланяюсь.
У нас всё так, только у Таты беспрестанно болит голова. Идем в Кью с Людвигом белым.
Cher Pianciani, Voilà une lettre que je vous prierai de remettre à Hugo — moi, je tiens assez sérieusement d’avoir les grands lutteurs du mouvement, donnant leurs consécration au milieu de cette guerre ignoble et sauvage — à un organe révolutionnaire russe. Savez-vous les détails de Kertch — on a violé des femmes, tué des enfants--la Gaz d’Augsbourg, même la Presse en ont parlé que ce sont les Anglais qui l’ont fait — et aucun journal, pas même celui de Kossuthen a parlé. Cela serait une question à mettre dans l’Homme. Est-ce vrai que les Franèais se soient complètement abstenus des meurtres et des pillages? — La gazette officielle russe le dit aussi.
Mais moi à votre place j’aurais inséré un article sur cette révélation de la Gazette qu 'il y avait dans la malle avec des écrits-non dans l' Homme, mais envoyé une lettre signée au Daily News. Simple question.
Je n’ai pas de réponse de Schaumbourg. Peut-être les Rothschild savent que vous êtes rédacteur de l'Homme — dans tous les cas c’est étonnant.
Vous pouvez, cher Pianciani, lire la lettre, je crois qu’en aucun cas elle ne peut froisser.
Michelet, Mazzini et L. Blanc sont déjà parmi les «patrons» comme disent les Anglais.
Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
вот письмо, которое я попрошу вас передать Гюго, — я придаю довольно серьезное значение тому, чтобы в дни этой подлой и дикой войны великие борцы движения дали свое благословение — русскому революционному органу. Известны ли вам подробности насчет Керчи? Там насиловали женщин, убивали детей. — «Аугсбургская газета» и даже «Presse» писали, что это делали англичане, — и ни одна газета, даже листок Кошута, не проронили ни слова. Этот вопрос следовало бы поднять на страницах «L’Homme». Правда ли, что французы совершенно непричастны к убийствам и грабежам? Так утверждает и русская официальная газета.
Я же на вашем месте напечатал бы ответ на появившееся в «Аугсбургской газете» разоблачение о содержащихся в пакете рукописях не в «L’Homme», а отправил бы письмо за своей подписью в «Daily News». Простой запрос.
Я не получал ответа от Шомбурга. Может быть, Ротшильды знают, что вы редактор «L’Homme», — во всяком случае это странно.
Дорогой Пьянчани, вы можете прочесть письмо, я полагаю, что оно ни при каких обстоятельствах не может показаться обидным.
Мишле, Маццини и Л. Блан уже вошли в число «патронов», как говорят англичане.
Герцен.
Я сделал новое изобретение в нашей переписке: писать к вам — но не к вам, а к кому-нибудь другому. Сегодня получил письмо от Тесье (во-первых, от 6 июля и с вашей надписью) — он сердится, что не пишу, а адреса не дает. Ну вот ему записочка.
Г<осподина> из Вены жду с нетерпением, а записка к вам мне не нравится. Что они боятся там, ведь писывал же и я из России, да и не при Александре Николаев<иче>. И зачем же торопиться вечно, есть тысячи вещей интересных для нас. — Стары становятся… один я до старости щенок.
Если П<икулин> в первый раз в Лондоне, я бы сам за ним съездил, буде у вас есть адрес, где он остановится. Смертельно хочется видеть.
«Полярная звезда» занимает публику прежде появления. В. Гюго — пишет тож: если б я только это сделал, что все фельдмаршалы революц<ии> участвуют, то и за это следовало бы спасибо от наших.
Тату я возил вчера к Девилю: что-то постоянно болит голова и то и се — велел принимать железо.
Рукой H. A. Герцен:
Милая моя Маша. Какая погода у вас? У нас погода как зимой. Как твой маленький Саша, и Reichel, и вся твоя фамилия? Мы были вчера в Лондоне у Д. Девиль, потому что у меня почти всякий день голова болит, и он сказал, что у меня червяки. Ну прощай, милая моя Маша, мы все тебя целуем и вас всех.
Зачем же это писать из Вены — города шпионов?
Вы извольте письмо к Тесье в пакетик положить да и отправьте.
Cher et vénérable ami,
Dieu sait ce que j’aurais donné pour vous serrer la main après la lecture de votre lettre. C’est un malheur que le sort ne m’a jamais permis de séjourner un peu plus longtemps dans la même ville avec vous. J’ai la vanité de penser qu’il y a même parmi
des amis, peu de personnes qui vous comprennent mieux et avec plus de sympathie dialectique que moi. Vous seul — je l’ai tant de fois dit aux autres — qu’il m’est impossible de ne pas le dire à vous — vous seul vous êtes le penseur autonome de la Révolution; la plupart des autres ont un corps d’idées --donné, fait, absolu. Ils sont comme les prêtres protestants auxquels on permet la discussion jusqu'à la douane théologique; arrivés là, ils sont condamnés à ruminer: variations à l’infini sur de vieux thèmes avec des arabesques et de la rhétorique. Cela vous suffit pour voir que j’ai très bien saisi la seconde parti de la lettre — et aussi j’existe presque dans un isolement complet.
Je vous remercie de tout mon cœur pour l’assistance que vous voulez nous donner dans l’affaire de la Revue. Votre nom est déjà une grande chose pour le succès, on a un culte pour vous au Nord. Mais permettez-moi d’insister sur l’article; vous avez tout le temps jusqu’au 1-r décembre; donnez-moi l’autorisation de vous le rappeler deux ou trois fois.
Quant à la Russie et au monde slave, je ne pense pas que je les regarde d’un point de vue idéaliste ou «exaltado». Voilà mes thèses: 1° La Commune rurale basée sur le partage continuel de la terre parmi les cultivateurs; l’association des ouvriers basée sur le partage du gain, non égalitaire, mais d’après le consentement de tous — me permettent de conclure qu’il y a des éléments socialistes dans la substance même des peuples slaves. 2° L'état --avant Pierre I et après — n’a jamais pu anéantir ces éléments. L'état est devenu très fort, très centralisateur, il est après Pierre artificiel (ce qu’on fera maintenant avec le retour au rationalisme je n’en sais rien!). L'état a soudé le tout — et Nicolas, le dernier Autocrate illimité, ne savait plus que faire, ni où aller[198]. 3-е Je pense que sans la participation des idées socialistes de l’Occident, les peuples slaves n’auront jamais assez d'élan pour passer du communisme patriarcal — au socialisme raisonné. La Russie, moins altière que la Savoie, ne «farà» pas «da se» — elle a besoin de la solidarité des peuples de l’Europe, de leur aide, mais d’un autre côté jesuis convaincu que la liberté libre ne viendra pas en Occident jusqu'à ce que la Russie restera enrôlée comme un soldat aux gages de l’Empereur de Pétersbourg.
Après la mort de Nicolas tout est déjà ébranlé. Alexandre balance entre Nesselrode et Ermoloff, entre son frère Constantin et la nuée de parenté tudesque. Il est bon, il est faible, il pleure avec les officiers, il s’embrasse avec les soldats, il a permis (cela équivant à une Charte en Russie) aux soldats de débouton-
ner le collet et à tout le monde de fumer dans la rue. Et l’Ukraine se lève et les serfs disent: nous voulons aller mourir à Sébastopol — mais pas de corvée. Peut-on punir pour cela en temps de guerre?
Adieu, cher ami — ne m’oubliez pas! savoir que vous m’aimez un peu me consolera d'être détesté par beaucoup sans en savoir la cause.
Dans tous les cas vous n’oublierez pas que vous avez en moi non seulement un admirateur, mais un ami.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой и глубокоуважаемый друг, богу известно, что я отдал бы за то, чтобы пожать вам руку по прочтении вашего письма. Это несчастье, что мне не суждено было ни разу подольше пожить с вами в одном городе. Я питаю тщеславную уверенность, что даже среди ваших друзей мало кто понимает вас лучше и с большим диалектическим сочувствием, нежели я. Вы единственный — я столько раз говорил это другим, что не могу не сказать этого и вам, — вы единственный независимый мыслитель Революции; у большинства остальных — готовый, законченный, незыблемый свод идей. Они — как протестантские попы, которым дозволяется дискутировать лишь до таможенного теологического рубежа; достигнув его, они обрекаются на жевание жвачки из бесконечных вариаций на старые темы с арабесками и риторикой. Сказанного достаточно, чтобы вам стало ясно, что я очень хорошо понял вторую часть вашего письма — и почему я живу почти в полном одиночестве.
От всего сердца благодарю вас за поддержку, которую вы хотите оказать нашему журналу. Самое имя ваше уже много значит для успеха--на севере существует ваш культ. Но позвольте мне настаивать на статье; у вас будет достаточно времени до 1 декабря; разрешите еще два, три раза напомнить вам об этом.
Что касается России и славянского мира, то я не думаю, что мой взгляд на них можно назвать идеалистическим или «exaltado». Вот мои основные положения: 1. Сельская община, опирающаяся на постоянный передел земли между хлебопашцами, и рабочая артель, основанная на дележе заработка, но дележе не уравнительном, а по общему соглашению, — позволяет мне заключить, что в самой природе славянских народов заложены социалистические элементы. 2. Государство ни
до, ни после Петра 1 — никогда не могло искоренить эти элементы. Государство стало очень сильным, очень централизованным, а после Петра превратилось в искусственное (что будут делать теперь, вернувшись к рационализму, не знаю). Государство все спаяло, и Николай — последний неограниченный самодержец уже не знал, ни что ему делать, ни куда идти[199]. 3. Я думаю, что без содействия западных социалистических идей славянские народы никогда не соберутся с силами и не перейдут от патриархального коммунизма к сознательному социализму. Россия более скромная, чем Савойя, не farà da se[200] — ей нужна солидарность европейских народов, их помощь. Но с другой стороны я убежден, что нестесняемая свобода не воцарится на Западе до тех пор, пока Россия будет оставаться по-солдатски на службе у петербургского императора.
После смерти Николая все уже всколыхнулось. Александр колеблется между Нессельроде и Ермоловым, между своим братом Константином и стаей германской родни. Он добр, он слаб, он плачет с офицерами, он целуется с солдатами, он разрешил солдатам (в России это равносильно хартии) расстегивать воротник и всем желающим — курить на улице. А Украина подымается, а крепостные говорят: мы согласны идти умирать под Севастополем, а на барщину не пойдем. Можно ли наказывать за это в военное время?
Прощайте, дорогой друг, не забывайте меня. Мысль, что вы меня немного любите: будет служить для меня утешением за ненависть, которую, не знаю почему, многие ко мне питают.
Во всяком случае не забывайте, что во мне вы имеете не только поклонника, но и друга.
А. Герцен.
Есть небольшая оказия, а потому спешу послать прежних бумажонок, для того чтоб вы и Шепиншу, и garde-malade[201] Щепк<ина>, и всех награждали. — Едет жена знаменитого фехтовального учителя Прево, который Сашу учит…
Пик<улина> жду с величайшим нетерпением. — Россия двигается гигантски, а наши друзья что-то отстают. Общественное мнение, которое было так озабочено в 1854, что я перестал писать, теперь совсем иное, и «Полярная звезда» — с именами Гюго, Мац<цини>, Л. Бл<ана>, Прудона и Мишле в день казни
Пестеля — была бы не шутка, если б наши были столько живы, как десять лет тому назад. Германия набита русскими, на водах и горах, — что же, нельзя письма ни с кем послать, стихов Пушкина, книг? А как же отсюда поехал некий молодец месяца три тому назад и не только пишет письма, а живет — где? — в Варшаве. Я все это пишу — чтоб вы при случае их учили
уму-разуму.
А насчет того… позвольте доложить, не изволили местность сообразить. «Жид» пахнул в углу дилижанса, а «чиновник», который не мог нюхать, сидел на дилижансе со мной, так оно и неудивительно, что вы не видали его собственноручный нос.
Прудонец написал чудесное, удивительное письмо, но не для печати.
Что Реклюза хороша, что ли? У нас все демососические женщины пошли в Жак Деруан — так безобразны, что уж почти мужчины.
Ненависть моя к «англикам», как говорят поляки, доходит до неистовства. Представьте, что ни одна газета не смела сказать, что англичане резали, душили, грабили в Керчи — а не французы.
Засим неоднократно с супругом и Сашей целую.
P. S. Sehen Sie mal, so ist also der große Saal von Covent-Garden — und so Meyerbeer und so Costa. — Drei Morgen saßen die genialen Kerle allein des Tages, fünf Stunden — und Meyerbeer dirigierte die Oper (l’Etoile du Nord) — ohne Musikanten von der ersten Note bis zu der letzten — con fuoco, scherzando… furioso… sensibile… Le malheur a voulu que pendant cette occupation naïve Lablache est entré au salon… Il a pensé que par erreur il était à Bedlam — mais heureusement les fous ne l’ont pas mangé… (que de Blachestecks?)-- c'était Meyerbeer qui enseignait à Costa — comment on dirige les étoiles.
Dafür, Reichel, wenn Sie einmal nach Paris gehen, wenn Sie einmal in Paris anwesend, nah zur Lafitte--Flasche, denken Sie-- nein, zur Laffitte Straße sein werden, bitte geben Sie für ein Händedruck zu Schombourg. — Ich habe ihm einen Brief geschrieben über den Grafen Pianciani vor zwei Monaten und habe keine Antwort. Sollte es auch eine schlechte sein — so möchte ich Sie kennen.
Adieu[202].
На обороте: Madame Marie Reichel. Clamart par Paris. Rue Chef de Ville, 31.
Ci-joint un petit paquet[203].
Cher Pianciani,
A l’instant même je reèois votre second billet et la lettre de V. Hugo. Remerciez-le bien chaudement et remerciez vous-même aussi de ma part. J’ai écrit un article sur l’assistance que la phalange macédonienne de l’humanité, représentée par ses chefs, donne à la propagande russe; si vous le désirez je vous l’enverrai vers le 15 août dans une traduction franèaise pour l'Homme. Je crois qu’on ne me trouvera pas ingrat. J’ai écrit aujourd’hui à Paris pour s’informer de votre affaire. Je n’ai pas lu dans la Gaz d’Aug l’article concernant votre malle — vous m’en avez écrit.
Quant à Kertch il n' y a pas de doute que ce sont les Anglais qui ont fait toutes les horreurs. Il y avait sur cela 10 articles; je vous envoie un, tiré du journal russo-policier de Bruxelles. Les noms des personnes tuées, des femmes violées ont été donnés. La Presse de Girardin se glorifie que ce ne sont pas les Franèais et le noble Times rejette une part sur eux et Kossuth n’en a rien dit et aucun journal auglais.
Il n’y avait pas de grandes nouvelles dans la Gasette d’Augsb. La seule chose intéressante c’est que le 6 — les troupes franèaises attaquèrent les Russes en chantant la Marseillaise.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
я только что получил вашу вторую записку и письмо от В. Гюго. Передайте ему сердечную благодарность, а также поблагодарите самого себя от моего имени. Я написал статью о поддержке, которую македонская фаланга человечества, в лице своих вождей, оказывает русской пропаганде; если желаете, я ношлю ее вам для «L’Homme» около 15 августа во французском переводе. Думаю, что меня не сочтут неблагодарным. Сегодня я написал в Париж, чтоб осведомиться о вашем деле. Я не читал в «Аугсбургской газете» статьи о вашем пакете с рукописями — вы мне об этом писали.
Что касается Керчи, нет сомнения, что именно англичане творили все эти ужасы. Об этом говорилось в десятке статей; посылаю вам вырезку из брюссельской русско-полицейской газеты. Там приведены имена убитых мирных жителей, изнасилованных женщин. Жирарденовская «Presse» похваляется тем, что французы здесь неповинны, а благородный «Times» сваливает часть вины на них, и ни Кошут и ни одна из английских газет никак на это не откликнулись.
В «Аугсбургской газете» не было важных новостей. Единственное интересное сообщение, что 6-го французские отряды атаковали русских с пением «Марсельезы».
Письмо Н. А. Герцен, скопированное рукой Герцена:
С педелю я отправила к тебе последнее письмо мое, и снова непреодолимая потребность говорить, говорить с тобою, друг мой, моя Natalie. Дойдут ли до тебя эти строки и когда… может сама отдам их тебе. Я еще в постеле, вставать и ходить нет сил, а душа так жива и так полна… не могу молчать. После страданий, которых, может, ты знаешь меру, иные минуты полны блаженства; все верования юности, детства не только совершились, но прошли сквозь страшные, невообразимые испытания, не утратив ни свежести, ни аромата, — расцвели с новым блеском и силой.
Я НИКОГДА НЕ БЫЛА ТАК СЧАСТЛИВА, КАК ТЕПЕРЬ.
А<лександр> рассказал когда-то в маленьком фантастическом отрывке, как он, мальчик шести лет, нервный и худой, с огненными, живыми
глазами, резвый, вдруг раз присмирел и призадумался, глядя на падающую с неба звездочку… в эту минуту вошла в комнату его мать и сказала ему: «У тебя родилась сестрица». Это было 22 октяб<ря> 1818 года. С той минуты мы неразлучны, я в это верю, я это чувствую. Родство с ним спасло меня с ранних дней, не давало мне ни погибнуть, ни заснуть в душной, пустой жизни, в которую смерть отца бросила меня 7 лет. Мне все казалось, что я попала в нее ошибкой и что ворочусь скоро домой — но где же был мой дом?.. Уезжая из Петерб<урга>, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца, а мать, оставляя меня в Москве, скрылась из глаз моих на широкой, бесконечной дороге… После того мне всего отраднее было смотреть на небо, усеянное звездами, я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой.
Перебираю воспоминания… хотелось бы все передать тебе, зная, как ты хотела бы их слышать, но ни сил, ни терпенья па это нет. Теперь я могу останавливаться только па тех, где является он.
…Грусть, страшная грусть… я не лелею ее, не предаюсь ей, но и бороться с ней нет более сил, утомлена. Где та точка симпатии, на которой видишь ясно в родной душе, сознательно — как животный магнетизм видит в другом бессознательно?.. Или зачем она так мимолетна!.. вот, вот, кажется, достиг… и снова в бездну одиночества.
Как медленно возвращаются силы, июль уже недалеко, перенесу ли?.. О, мне бы хотелось жить для него, для себя, о детях уже и не говорю — жить для него, чтоб залечить все раны, которые я ему нанесла, жить для себя — потому что я узнала его любовь ко мне как никогда, довольна ею как никогда.
Все лихорадило… если я недолго проживу… остануся незнакомою детям, это ужасно мне больно. Любовь мою они знают и но забудут ее, но меня… хоть ты расскажи им тогда. Самолюбие мое никогда не переходило круга людей симпатичных, глубоко уважаемых мною, до света мне дела не было; детей моих я не только люблю как моих детей — натуры их мне симпатичны, я уважаю их, верую в них как в будущих людей. Как-нибудь бы наскоро передать тебе жизнь мою. Редкие минуты, в которые я получше себя чувствую, ну; мне на другое: то Наташу поучить по-русски, то с Олей поиграть, с Сашей, с Александром поговорить, придет навестить кто-нибудь — вот уж я и утомлена совсем, — <1нрзб.> жар.
Опять совсем больна — мой бедный, бедный Александр! Как он мучается, когда же я дам ему хоть одну светлую минуту?
Вот вам — Консуэло, как она звала вас — копия с письма, я переписал без всякого изменения, даже подчеркнутые слова и черта на конце — все верно. Я его нашел три дни после кончины — в маленьком бюваре.
Прощайте.
А ты, друг, — боже мой, зачем же этот пожар, как все глупо — моя сердечная, страстная дружба Воробьевых гор, Кунцева, 1829 года с тобой. — Я жду тебя! Посылаю ее волоса — ее, великой страдалицы, погибшей за соприкосновение с гнусным Западом. Да еще письмо твоей жене — (посылаю копию) — оригинал мне слишком дорог.
Целую, целую тебя и ее.
Вверху перед текстом:
Послать немедленно.
Сестра Таня, твою записочку я получила, весть о пожаре очень печальна. Если б Natalie только хотела переехать в нашу деревню, кроме путевых издержек ничего не нужно — там есть дом и все хозяйств… «и вышли бы вместе — как взошли». Вот сестра Маша было хотела вас навестить… да то то, то сё, у нее теперь маленький есть и часто хворает.
А твое письмо очень грустно… Ты поминаешь наши молодые годы, дорого, дорого заплатили мы за раскрытую душу.
Сестра пишет, чтоб не верить сплетням… Моя вера незыблема и свята, вера в сестру — одна уцелела из всего. И тем не меньше я очень деятельна, я люблю шум. Оно будто и лучше — близкого никого, хоть шаром покати, людишки предрянные — ну да на шум-то и идешь. Дети цветут.
И пусть у гробового входа
Младая станет жизнь играть.
Прощай, друг мой, пошли сестре эту записочку. Целую тебя.
224. M. К. РЕЙХЕЛЬ
30 (18) июля 1855 г. Ричмонд.Любезнейшая Марья Каспаровна, вот записочка к Тат<ьяне> Алекс<еевне>, пошлите ее поскорее. У Огар<ева> все погорело — вот удар за ударом; намекните и вы, что уж
лишь бы сюда перебирались, а там устроим. Я полагаю, что моя записка не опасна — прочтите ее.
Т<атьяна> А<лексеевна> не пишет ни о ком, но записка ее мрачна, так и чувствуешь, что дышать у них печем — а зовет, да и по тону видно — зовут, это странно.
Прощайте. Из Франкфурта требуют 50 экз<емпляров> «Поляр<ной> звезды».
Скука — и скука, и за что ж мы это родились в это время?
Mixt-Pickle не едет. Это приятно, как вино с перцем, — как пикули должны быть, — я уверен, что его рассказы много принесут горечи.
Cher ami,
La lettre de Mazzini est déjà traduite, elle est très affectueuse. V. Hugo a écrit aussi dans le même genre. La lettre de Michelet va plus au fond. Proudhon a aussi écrit — mais la sienne est inin-sérable. Vous savez comme on fait dans les embarcadères la stricte distinction. Côté des dames --côté dos hommes. C’est ainsi que la lettre de Pr est du côté «de la haine» — maisc’est un chef d'œuvre. Teodorani m’a écrit, il veut imprimer quelque chose et demande de garantir pour lui etc. Il finit sa lettre en disant: «Je crois que votre amitié pour moi ne se trouvera pas en défaut». J'étais très content de savoir que j’avais tant d’amitié pour lui.
Il y a de Francfort 50 exemp de l’Etoile Polaire de commandés chez Trübner. Qu’en dites-vous?
J’ai annoncé un article de vous, en vous nommant Marc-Aurèle — donc vous êtes engagé et compromis.
Adieu. Rien de nouveau absolument. Tout à vous.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой друг,
письмо Маццини уже переведено, оно очень сердечное. В. Гюго написал в том же роде. Письмо Мишле более глубоко по смыслу. Прудон тоже написал — но его письмо не для печати. Знаете, это как на перроне, где строго разделено: с од-
ной стороны для дам, с другой — для мужчин. Так и письмо Прудона… на стороне «ненависти», но это шедевр. Теодорани пишет мне, что хочет кое-что напечатать и просит гарантировать ему и т. д. Он заканчивает письмо словами: «Рассчитываю здесь на вашу дружбу». Мне приятно было узнать.что я питаю к нему такие дружеские чувства.
У Трюбнера есть заказ из Франкфурта на 50 экземпляров «Полярной звезды». Что вы па это скажете?
Я уже поместил объявление о вашей статье, назвав вас Марком Аврелием, — так что вы уже завербованы и скомпрометированы.
Прощайте. Нового решительно ничего. Весь ваш.
А. Герцен.
[Je m’empresse de vous remercier pour la lettre que vous m’avez écrite --mais en même temps permettez-moi d’expliquer comment j’entends]
[Tout] En vous remerciant bien cordialement pour votre lettre, je vous demande la permission [d’entrer au fond] de vous exposer [ma manière de voir dans le cas des prisonniers] [par quels] motifs pour lesquels je déclinerai le voyage à Portsmouth.
Si vous avez par hasard lu quelques-unes de mes publications, vous [connaissez mes opinions] savez que j’ai toujours pensé, et je le pense maintenant, que l’indépendance absolue de la Pologne est un dogme [sans lequel il]. Celui des Russes qui le nie, n’est pas révolutionnaire. Or donc que les Polonais qui ont combattu toujours ouvertement le [gouvernement russe] despotisme) de Pét le combattent aussi avec les Turcs — je trouve que cela est naturel et juste. Les Finnois sont dans le même cas. Quant aux Russes je ne le crois pas.
Le Polonais venant en Pologne avec ses alliés sera reèu comme un combattant pour l’indép de son pays. Tandis que le soldat russe, qui va pour la solde --n’a aucun caractère politique,
Nous autres, qui travaillons ardemment pour miner le tzarisme mongol, comme vous le dites très bien, --nous ne pouvons pas donner un conseil qui ne sera pas du tout populaire là-bas.
La mort de Nicolas a été un de ces à propos historiques, un de ces coups d’Etat de la providence qu’il laut nécessairement en profiter. Je n’ai jamais eu plus d’espérances. Mais soyez persuadé que le trône mongol placé dans la boue finnoise ne tombera
que dans un trou creusé par les mains russes et polonaises. Car l’intervention étrangère exaspère le sentiment d’une nationalité exclusive.
Le Polonais combat pour sa patrie en combattant avec [le Turc] l’Anglais. Le soldat russe combattra pour l’argent,rpour la solde. [S’il avait des]
Notre carrière révolutionnaire est à la maison.
J’ai été toute ma vie un ennemi mortel du tzarisme, je le serai, mais j’ai une grande .confiance que non seulement la Russie, mais tout le monde slave fera sa révolution par ses propres forces — «farà da se», comme disent les Italiens. Comment puis-je donc donner le conseil à une dizaine d’hommes d’aller faire la guerre à leurs compatriotes?
Maintenant, si on peut, par l’intermédiaire de ces hommes qui s’en vont, envoyer des écrits, des publications --j’en serai enchanté.
D’un autre côté les alliés ne veulent pas crouler le tzarisme, ils veulent seulement le rendre décent.
Перевод
[Спешу поблагодарить вас за написанное вами письмо ко мне — но позвольте мне в то же время объяснить, как я понимаю]
Принося вам сердечную благодарность за ваше письмо, я прошу у вас разрешения [коснуться сущности] изложить [мою точку зрения по вопросу о пленных] мотивы, которые побуждают меня отклонить поездку в Портсмут.
Если случайно вам приходилось читать какие-либо из моих изданий [вам известны мои взгляды], вы знаете, что я всегда, как раньше, так и теперь, считал полную независимость Польши догмой [без которой он]. Тот русский, кто это отрицает, — не революционер. Вот почему я нахожу естественным и справедливым, чтобы поляки, всегда открыто боровшиеся с [русским правительством] петербургским деспотизмом, боролись с ним совместно с турками. В таком же положении находятся и финны. Что до русских, то о них я этого не думаю.
Поляк, который вступит в Польшу вместе со своими союзниками, будет встречен как боец за независимость своей родины, между тем как участие русского солдата, идущего из-за жалованья, лишено всякого политического характера.
Никто из нас, прилагающих горячие усилия к тому, чтобы подорвать, как вы прекрасно выразились, монгольский царизм, — никто из нас не может дать такого ответа, который не будет там совершенно пользоваться популярностью.
Смерть Николая была одной из тех счастливых исторических случайностей, одним из тех решительных вмешательств
провидения, которым нельзя не воспользоваться. Никогда не было у меня больших надежд. Но, будьте уверены, монгольский трон, установленный на финской грязи, свалится не иначе, как в яму, вырытую русскими и польскими руками. Ибо иностранное вмешательство обостряет чувство национальной исключительности.
Поляк сражается за свою родину, сражаясь вместе с [турками] англичанами. Русский солдат будет сражаться за деньги, за жалованье. [Если бы у него были]
Нашей революционной деятельности место — дома.
Я был всю жизнь смертельным врагом царизма и останусь им, но я глубоко убежден, что не только Россия, но и весь славянский мир совершит свою революцию собственными силами--«farà da se», как говорят итальянцы. Итак, могу ли я посоветовать десятку людей идти воевать против своих соотечественников?
А вот если через посредство этих отъезжающих людей можно было бы переправить рукописные и печатные материалы, я был бы чрезвычайно рад.
С другой стороны, союзники не собираются разрушать царизм, они хотят только сделать его пристойным.
Cher Pianciani, M. Reichel que j’ai chargé d’aller chez Schaumbourg m'écrit enfin qu’il y a été --mais malheureusement la réponse n’est pas bonne et très étrange. S a dit que la maison Rot connaît de la manière la plus avantageuse votre famille ---mais refuse d’entrer dans l’affaire, même avec ma «référence». Je vous cite mot-à-mot; je pense que ce refus est basé sur des motifs politiques; votre nom se répète sur chaque de L’Homme et probablement ils pensent (et moi aussi) que vous avez besoin de l’argent pour la propagande.
Moi je suis désolé --mais il n’y a rien à faire.
L’article est tout prêt, mais l’Etoile Polaire ne paraîtra que le 20. J’ai pensé que cela ne sera pas bon d’imprimer avant la traduction, je vous l’enverrai un de ces jours.
Hier nous avons passé la soirée avec Teleki. — Dimanche il vient avec Rimini à Richmond. J’enverrai à Ribeyrolles le 2 vol de Michelet.
J’ai vu Saffi (votre lettre ne le trouvera pas à Oxford) --oui, ce coup l’a terrassé! Trois jours avant la nouvelle de la mort de sa mère ---il avait reèu une lettre d’elle et elle était bien.
Michelet a perdu sa fille mariée à Dumesnil.
Domengé imprime son livre sur les boissons — j’en bois quelquefois.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьяичани, г. Рейхель, которому я поручил пойти к Шомбургу, наконец написал мне, что он там был — но ответ, к сожалению, неблагоприятный и очень странный. Шомбург сказал, что дом Ротшильда знает ваше семейство с самой лестной стороны, однако отказывается войти в дело, даже если будет моя «рекомендация». Я передаю вам слово в слово; полагаю, что отказ вызван причинами политическими, — ваше имя упоминается в каждом номере «L’Homme», и они, вероятно, думают (и я также), что деньги требуются вам на пропаганду.
Я очень огорчен — но делать нечего.
Статья совсем готова, но «Полярная звезда» выйдет только 20-го. Я подумал, что неудобно печатать, прежде чем будет сделан перевод: пришлю вам его в ближайшие дни.
Вчера мы провели вечер с Телеки. В воскресенье они с Римини приедут в Ричмонд. Я пошлю Рибейролю 2-й том Мишле.
Я видел Саффи (ваше письмо уже не застанет его в Оксфорде) — да, этот удар сразил его. За три дня до известия о смерти матери — он получил от нее письмо и она была еще здорова.
У Мишле скончалась дочь, бывшая замужем за Дюменилем.
Доманже издает книгу о напитках, а я их иногда попиваю
А. Герцен.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша,
Я тебя очень благодарю, и Оля тоже, за маленькие браслет, я еще не видела коробочку и дитя, но я знаю, потому что m-selle Talandier мне сказала. Воскресение был у нас консерт, Регмини играл на скрипке и много др<уг>их людей. Я тобе в другой раз больше напишу. Мы все тебя целуем и вас всех.
С прошлого четверга живет здесь венский гость. Это первый дельный и живой человек со стран гиперборейских. — Я очень и очень доволен посещением. Все живы и живее, нежели себя представляют; все двинулось вперед — но они не замечают от пыли и постоянного гнета.
Лаво книжку пришлю.
К вам венец не поедет, а возвращается немедленно домой.
Я устал — действительно, физически устал от обилья чувств, вспоминаний — это чуть пи не первый светлый луч — после 1850 года…
Ну прощайте. И об вас немало поминали…
Cher Pianciani,
Voilà l’article qui vient frapper à la porte de lHomme pour trouver un gîte. --Si vous pensez qu’il faut le transcrire --donnez-le à quelqu’un (à mes frais).
La Gazette d’Augsbourg dit que lorsque L Bonap attendait la reine regardant les arcs de triomphe et les bannières, il était frappé (vous savez qu’on est fataliste) du mot lugubre «NEVA» (le fleuve) qui était partout --et il devint triste et pensif. — C’est bon pour l’Homme.
Je vous serre la main et je n’ai pas aujourd’hui assez de temps pour écrire plus.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
вот вам статья, которая стучится в дверь «L’Homme» в поисках пристанища. Если вы думаете, что ее надо переписать-- поручите это кому-нибудь (за мой счет).
«Аугсбургская газета» сообщает, что когда Луи Бонапарт, ожидая королеву, любовался триумфальными арками и знаменами, его поразило (вы же знаете — они фаталисты) ро-
ковое слово «HЕВА» (река), начертанное повсюду, и он стал печален и задумчив. — Это пригодится для «L’Homme».
Жму вашу руку; сегодня у меня нет времени написать побольше.
230. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ
Конец августа 1855 г. Ричмонд.Ну, спасибо… спасибо вам. Это первый теплый, светлый луч после долгой, тяжелой ночи с кошмаром. За эти дни благодарю вас, целую вас — за них плачу от внутреннего удовольствия… Я выздоравливал, снова стал окрепать, но мне чего-то недоставало — этот приезд восполнил. Теперь я еще поживу! Вот как вы мне нужны! Трое прежних встретили меня в страшные минуты… скажу просто — в минуты, в которые мне было не до вас, в которые печаль, обиды, похороны и клевета поддерживали меня в искусственном раздражении; вот отчего многим казалось, что я охолодел; правда, сердился я за редкость вестей, за апатию… но сердиться и быть холодным — не одно. Я был сбит с пути, я работал, чтоб овладеть собой… и вполовину сделал. — Жизнь моя получает вами новую красную полосу. За эти дни, за эту нашу родную, молодую натуру — благодарю и снова еще теснее, еще родней с вами. Там ли, тут ли — все равно. Здесь я достиг того, что хотел, и середь диких преследований не посрамил имени русского. Работаю, буду работать, да и вы отбросьте слишком мрачный взгляд — е pur se muove, да и не верьте «бубнам за горами», это — не бубны, а черви. Чтоб быть всему — вот вам и каламбур.
Одно мутит мне радость с северной стороны — несчастное разногласие близких. Но эти дела не делаются насильственно, натянуто — время, может, переменит, а мне издали страшно думать, что вы не, одна семья. Я думаю, что виноватых нет. т. е. формально, — ну, да об этом я словесно просил сказать.
Я прежде говорил и теперь повторю, что, в случае смерти — я хочу, чтоб дети возвратились. И в этом случае — я завещаю, чтоб вы деятельно вступили в дело. Как, что — об этом узнаете от парижской сестры. Да я и сам только и мечтаю рано или поздно увидеть Москву — и, разумеется, если вы мне когда-нибудь напишете, что можно ехать не бривши бороды--то через две недели мы пошлем к Нодалю взять три во льду… помните?
Детьми я доволен: умны, благородные и открытые натуры, Осе очень красивы (портрет Т<аты> не очень удался).
И еще раз то же, благодарю. Я что-то помолодел; Геймаркет сделался для меня Маросейкой и Режент Стрит — Кузнецким Мостом — с тех пор как я хожу заказывать третий день тарелку и покупаю себе шляпу, которая нужна ему, а он плотит. Благословляю вас! Он меня так расколыхал, что я плакал, плакал… да не горько! Заставьте опять поплакать.
И как человек-то слаб — и теперь сижу один и плачу, как сам Мих<аил> Сем<енович> лучше не плакал.
Да, его приезд — это был голубь на ковчеге… Я спокойно умру — зная, что вы такие же.
На обороте:
«Отеч<ественные> записки» A Mr. Domengé, aux soins de
«Соврем<енник>» Monsieur le baron de Rothschild,
«Моск<витянин>» à Londres.
New Court, St. Switliin’s Lane
Рукой H. А. Герцен:
Милая моя Маша, я тебя еще благодарю за браслет и за коробочки, я и Оля тебе посылаем с Mme Talandier две маленькие штучки. Оля сделала это из бумаги, а другой я сделала. Мы поедем послезавтра в Вентнор, где мы были прошлый год.
Ну прощай, милая моя Маша, мы все тебя целуем.
Сегодня утром писал к вам, прибавлять нечего; Mme Talam dier и Mselle всё расскажут и «Полярную звезду» везут.
Как только будете иметь весть о П<икулине>, пишите сейчас.
Когда бы случилось Рейхелю быть в улице Ришелье, нельзя ли спросить Франка, желает ли он «Полярную звезду»?
Пошлите экземпляр
Лаво,
Вышград и пр.
Ал.
Cher Pianciani,
J’ai remis il y a deux semaines le volume de Michelet pour Ribeyrolles à Teleki. Je vous conseille de lire dans le premier
chapitre la réhabilitation de la famille juive et en général sa manière d’expliquer Franèois I.
Je remercie pour l’admission de l’article, c’est bien dommage qu’il y a beaucoup de fautes — une est horrible et tue l’article, celle-là il faut la corriger — moi je dis que «les Polonais désirent pour nous la liberté et nous désirons pour eux l’indépendance» — et l’Homme dit que «les Polonais désirent la liberté pour nous et l’indépendance pour eux» — avec cela la conclusion devient absurde. Cela me rappelle que dans une autre occasion — la phrase «On ne peut créer que dans le chaos» a été imprimée «on ne peut créer dans le chaos». Des fautes pareilles emportent complètement un article.
Après de longues discussions, je me suis encore une fois décidé d’aller à Ventnor au lieu de Jersey. Une des causes est très prosaïque, c’est que le voyage avec une famille entière coûte la moitié pour aller à Ventnor et il y a très peu de mer à traverser (les enfants sont toujours malades sur mer).
Je reste ici deux semaines encore. Kossuth est ici et Pulsky.
Je vous serre la main et adieu.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
две недели назад я передал Телеки для Рибейроля томик Мишле. Советую вам прочесть в первой главе о реабилитации еврейской семьи и вообще обратить внимание на то, как он толкует Франциска I.
Спасибо, что приняли статью; к сожалению, там много ошибок — одна из них ужасна, она губит статью; эту ошибку нужно исправить. Я говорю, что «поляки желают для нас свободы, а мы желаем для них независимости», — a «L’Homme» говорит, что поляки желают «для нас свободы, а для себя независимости»; после этого вывод теряет всякий смысл. Это напоминает мне, как в другом случае, вместо фразы: «Создавать можно только из хаоса», было напечатано: «Невозможно создавать что-либо из хаоса». Подобные ошибки могут совершенно зарезать статью.
После долгих обсуждений я решил опять поехать в Вентнор вместо Джерси. Одна из причин весьма прозаическая, — ведь путешествие в Вентнор со всем семейством стоит вполовину Дешевле и туда недолго плыть морем (дети всегда страдают морской болезнью).
Я останусь здесь еще педели на две. Здесь Кошут и Пульский.
Жму вашу руку и прощайте.
А. Герцен.
Что же это за ужасы у вас, — я так не верю больше ни в какое благо, ни в какое продолжение всего нам дорогого, что всякий раз становлюсь глуп. — И к тому же у меня не идет из головы венский вояжер. Письмо ваше я получил из Ричмонда — пишите просто: Isle of Wight — Ventnor. Этого достаточно. Здесь хорошо и теплее. Я сейчас возвратился от Кошута. Больше писать нечего — дайте весть.
Жму руку Рейхелю.
Все наши кланяются вам, Тата может сама написать о именинах, в которые мы были на дороге сюда.
Не вовремя к вам приедут наши дамы. Прощайте.
Рукой Н. А. Герцен:
Милая моя Маша, мы теперь опять в Вентноре. Оля и я не были больны на море. Папаша мне подарил две чудесные книги «Die Völker des Erdballs» von Burghaus и в них чудесные картинки. Саша — маленький ножик, Mselle Бук — корабль, устризы и шарф, Луиза — стеклянную корзинку, у Оли было уже давно пенни, она мне сама купила шоколад. Папаша мне сказал, что твой Саша очень болен, мне очень жаль.
Mselle Бук тебе скоро напишет.
234. М. К. РЕЙХЕЛЬ
20 (8) сентября 1855 г. Вентнор.Последние вести ваши несколько успокоительнее. Белладонну пили и наши, да еще перед самым припадком давали нюхать хлопчатую бумагу с тремя, четырьмя каплями хлороформа, — припадки становятся слабее, иногда совсем не развиваются.
Настрадались вы — какое нравоучение? Никакого — случайность, и тяни лямку.
Теперь одно — получить бы весть об П<икулине> — так сердце и замирает, иногда ночью вздумаю и озябну. Смотрите,
немедленно пишите. Мы здесь всё ж до 27 останемся. Я напишу за два дни до отъезда, тогда опять будете в Cholmondeley писать.
Три дня погода июньская, — я купаюсь напропалую в море, а прежде были четыре дня бури, дождя и стужи. Вы знаете, что в Ницце и в Женеве холера, — а здесь вместо ее железные дороги бьют себе народ и чуть королеву не зашибли.
Если б здесь не было так скучно, остался бы жить, но никаких ресурсов нет. А в Рейде дорого.
Еще зиму в Англии — страшно вздумать. А куда деться? Война — безумие, разве уж не возьмут ли они Москву, тогда поедемте.
Дети совершенно здоровы. Тата и Оля купаются ежедневно. Саша тоже. Кошутовы дети едут в Париж — славные мальчики. Хотелось бы и Сашу в политехническую школу. Жду ответа от Фрёбеля из Америки.
Получил по почте целую критику па «Поляр<ную> звезду» — из Берлина, а сдается, что это от Н. И. Тургенева.
А успех большой — шумят.
Прощайте. Целую Сашу и жму руку Рейхелю.
Ну, телескоп-то все умнее контр-гроссбомбардоса, деньги пришлю.
¿Был ли Чернецкий — он очень, очень хороший человек. Его рекомендую безусловно.
Рукой Н. А. Герцен:
Я тебя целую, милая моя Маша.
235. М. К. РЕЙХЕЛЬ
25 (13) сентября 1855 г. Вентнор.Само собою разумеется, что ваше письмо с приложением произвело в Вентноре, т. е. в моей норе, радость несказанную. — Итак, сошло с рук. Вот вам и алгвазилы. Очень, очень благодарю за скорую присылку. Теперь вы, должно быть, получите через некоторое время адрес купца, к которому я могу относиться по книжным делам.
Что, благоволили, наконец, сделать прочет «Записок»? А «Аугсбург<ская> газета» полна выписками.
Теперь поговоримте о Луизе. Она девушка добрая, но что же она будет делать? Воспитывать она не может — да и дело Учения идет хорошо. Материальный надзор за домом, хозяйство и все прочее — но молода ли она для этого, да и способна
ли — я особенного расположения не видал. Не лучше ли поискать для нее место как учительницы немецкого языка или при детях, я готов похлопотать. Но вы подумайте, что значит страшно дорогая жизнь в Лондоне или в Ричмонде (я ж при первой возможности уеду из Англии, и тогда, может, это будет легче. Ливр<ов> 30 (750 фр<анков>) или 25 в год найти можно).
Я жду со дня ira день окончательного ответа от Фрёбеля (это секрет) — которого приглашаю на год или на два для Саши. Куда же все это деть и какой дом надобно.
Вы так ей и напишите: 1-е. Пусть она остается покойно дома, пока я порядком узнаю, куда я сам поеду и можно ли здесь место иметь. 2-е. Путевые издержки я готов ей дать, но места у меня в Cholm вовсе нет, и, главное, пусть она ничего не предпринимает, не написавши мне. Я, право, не прочь что-нибудь для нее сделать, но по нашей жизни усложнить себя ею — вещь опасная. Жизнь научила меня осторожности.
Я говорил с Мейз<енбуг> — она, разумеется, не прочь (она очень благородна во всех этих отношениях) — если б она, Луиза II, могла заменить нашу Луизу; но тут, я думаю, пойдет немножко аристократии (т. е. я черной службы сам не потребую, но уход и за хозяйством присмотр).
Я буду еще подробнее вам писать о том. Теперь тороплюсь.
Целую Рейхеля и Сашку.
Разумеется, покупайте телескоп — деньги тотчас пришлю из Лондона (мы, кажется, до 1-го октября не уедем).
Я вам советую послать Рейх<еля> — к Обергаусеру — оптику, у которого я купил в 1849 году микроскоп для Ог<арева>, от моего имени — спросите его совет, а где он живет — могу вам написать из Лондона.
Дети здоровы. Прощайте.
Я сегодня что-то распростудился.
Cher Pianciani,
Dans six jours je reviens à Richmond et je ferai ce qui sera faisable chez Rothschild. Je dois vous prévenir pourtant que cette maison m’a donné encore une fois la preuve qu’elle n’est pas trop disposée, à être aimable. Il s’agissait d’une toute petite affaire pour Talendier; mon Dieu, que de correspondances, de scepticisme, de pourparlers.
Avez-vous enfin eu entre vos mains Michelet?
Et dites-moi est-ce qu'à Jersey on est édifié de la lettre encyclique et apostolique de Ledru Rollin, Mazzini etc.? --Ma fille Olga est quelquefois prise d’un accès de bavardage sans fin, je lui dis: «Il ne faut jamais parler lorsqu’on n' a rien à dire — il faut respecter la parole humaine».
La chose la plus étrange c’est que Kossuth est parti d’ici le 20 ou le 21. J’ai eu Г occasion de le plus voir, c’est un homme d’immensément d’esprit tout pratique --à peine arrivé --une proclamation.
Peut-être je me trompe --mais cela me paraît un grand certificat de ce qu’on sent que le terrain manque sous les pieds. Et les circonstances, les circonstances sont d’une gravité… plus enceinte, que la pauvre Eugénie qui n’est pas chargeable.
Chor Pianciani, ces réflexions je vous les communique tout franchement mais laissons-les entre nous.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани,
через шесть дней я вернусь в Ричмонд, буду у Ротшильда и сделаю все, что возможно. Должен вас предупредить, однако, что этот банкирский дом еще раз доказал, что он не слишком склонен быть любезным. Речь шла о совсем пустяковом деле, касавшемся Таландье; бог мой, сколько тут было переписки, сомнений, переговоров!
Видели ли вы, наконец, книгу Мишле?
И еще скажите мне, просветились ли уже на Джерси апостольской энцикликой Ледрю-Роллена, Мацципи и прочих? —
У моей дочери Ольги бывают иной раз припадки безудержной болтовни. Тогда я учу ее: «Никогда не надо говорить, если тебе нечего сказать — надо уважать человеческое слово».
Самое удивительное то, что Кошут уехал отсюда 20-го или 21-го. Я имел случай узнать его покороче; это человек необычайно практического склада ума: не успел приехать — и уже воззвание.
Может быть, я ошибаюсь, но это кажется мне веским доказательством того, что почва колеблется у них под ногами. А обстоятельства чреваты серьезными последствиями… более чреваты, чем бедняжка Евгения, которая все еще не может забеременеть.
Дорогой Пьянчани, я делюсь с вами этими размышлениями со всей откровенностью — но пусть это останется между нами.
А. Герцен.
Мы едем отсюда в четверг, т. е. 4 октября, а потому благоволите с 2-го окт<ября> письма адресовать: Cholmondeley Lodge. Richmond.
Последнее время погода страшная.
Не прикажете ли телескоп купить в Лондоне, вы знаете, что все относящееся до морских вещей здесь превосходно. Я только не знаю, как послать, прямо из Парижа или Лондона, вероятно, по поводу войны сношений нет. Я вам пришлю письмо к Егор Ив<ановичу> от детей; узнайте от него, что, жив ли Алексей Александрович и что он делает. Я с П<икулиным> отправил Петругае 500 фр.
Теперь обратите внимание на следующее. Так как венец возвратился удовлетворительно и так как он деятельнее и расторопнее всех наших вместе, то передайте через кого знаете, что вы ждете присылки:
1-е. Нового издания Пушкина.
2-е. «Отеч<ественные> зап<иски>»
«Москвитянин» } за 1855 год.
«Современник».
3-е. Новое изд<ание> «Мертвых душ».
4-е. Историю универс<итета>.
5-е. Лучшую русскую историю (для Саши).
Послать это к вам через книгопродавца, на ваш счет или заплатив ему предварительно.
А при том и намекните, ч<то> П<икулин> хотел сделать небольшую коллекту для Чернец<кого> (фр<анков> 500) --то я ему здесь и отдал бы что стоят книги. Обнимаю вас всех.
Рукой А. А. Герцена:
Любезная Маша, мы уже опять приготовляемся ехать в Ричмонд; впрочем, здесь довольно скучно — погода дурна, гулять нельзя, — в таком случае лучше быть у себя дома. Что делает твой маленький Сашурка? Целую Рейхеля и тебя, твой Саша.
На обороте: Madame
Marie Reichel.
31, Rue Chef de Ville. Clamart par Paris.
Вот и опять на вонючих брегах Темзы. Все эти дни буря и ужас; разумеется, дети были немного больны на море, особенно Ольга. Теперь всё ладно.
Телескоп поручу, разумеется, не стану же посылать от своего имени. — Я недоволен, что П<икулин> писал второй раз. Для чего? Ну да под севастопольский шумок сойдет с рук.
Если Чернецкий попросит у вас денег, то до ста франков — кредит я открываю и пришлю кстати и за ноты что следует, — черкните. Не забудьте моих комиссий в Россию. Как всегда, все, что оттуда, немедленно сообщайте.
Посылаю вместо всяких новостей стихи, которые Пульский написал под известную манеру баварского короля, — они необыкновенно смешны.
Засим прощайте.
Прилагаю записочку Чернецкому — отдайте ему или бросьте на почту --Rue de Vieille Estrapade, И, — не хочу писать отсюда.
Дети еще спят.
Cher Reichel, je m’empresse de vous faire part des nouvelles[204] poésies du roi Louis de Bavière.
AN D KÖNIG V PREUSSEN
Mir verschwägert Hohenzoller
Sey nicht Witteisbacher Gröller,
Weil er liebet Lola Montes
Selber habend nie gekonnt es.
ZUM BILD V METTERNICH
Die ganze Kraft dem Volke weiend
Am Ende doch hinausgeworfen seyend[205].
Cher Pianciani.
Si vous désirez seulement une «référence» de Rot je pense qu’il la donnera. J’ai parlé au commis, il a dit d’abord que dans les affaires commerciales la maison ne donne jamais de référ. Après, que moi je peux donner, une référence, et qu’ils donneront une pour moi (c’est ainsi qu’ils ont lait dans l’affaire de Haug). Ils disent qu’ils ne connaissent pas cette banque d’escompte.
Voulez-vous que j’y aille, donnez l’adresse, je ferai mon possible; vous savez que la référence pure et simple est une invention anglaise --Rot n’escomptera pas pour cela les lettres de change, ni ne les acceptera sans avoir envoyé à qui de droit pour l’acceptation. L’utilité donc d’une pareille référence n’est pas fameuse.
Vous avez vu le triste résultat de la lettre encyclique et apostolique de Ledru R… les journaux anglais les ont abîmés, et voilà Louis Blanc qui a fait une protestation très polie, mais eù il leur a dit à la fin des vérités assez dures. Vous dites que vous ne voyez pas l’utilité de cet acte --c’est assez condamner. Ce n’est que lorsqu’on fait la gymnastique --qu’on fait des mouvements qui ne sont utiles qu'à celui qui se meut.
Si vous le désirez vous pouvez prendre dans une circulating libr les deux volumes de mes mémoires qui ont paru en anglais sous le titre My Exile in Siberia (je n’ai jamais été en Sibérie --c’est une farce de l'éditeur, j'étais de ce côté des Monts Ouraliens) --lisez cela, vous rirez beaucoup, j’impose aussi ce dévouement littéraire de la part de Teleki. Je vous aurais envoyé un exemplaire, mais l'éditeur n’a pas donné d’exemplà Melle Meysenbug qui a traduit.
Teleki m’a promis un article sur la guerre en Hongrie, s’il est dans ces mêmes bonnes dispositions je le prie beaucoup sur les détails comment on a livré les prisonniers hongrois aux autrichiens — et sur la conduite des officiers russes.
Je vous serre la main.
A. Herzen.
Перевод
Дорогой Пьянчани.
Если вам нужна только «рекомендация» от Ротшильда, то, я думаю, он ее даст. Я говорил с его служащим. Тот сначала сказал, что в делах коммерческих банкирский дом никогда не дает рекомендаций. Затем, что рекомендацию могу дать я, а они дадут ее мне (как они поступили в деле Гауга). Они утверждают, будто этот учетный банк им неизвестен.
Если хотите, чтобы я пошел туда, — дайте адрес, и я сделаю все, что могу; но простая личная рекомендация, как вам известно, — чисто английская выдумка. Ротшильд не учтет векселей и не примет их, не послав на акцепт кому следует. Поэтому польза от подобной рекомендации не очень велика.
Вы видели, к какому плачевному результату привела апостольская энциклика Ледрю-Роллена; английские газеты обрушились на них, а теперь Луи Блан в вежливой форме заявил протест, высказав им напоследок немало горьких истин. Вы говорите, что не видите никакой пользы от подобного выступления. Довольно уж осуждать! Только при гимнастических упражнениях делают движения, полезные лишь для того, кто их делает.
Если хотите, можете взять в circulating libr<ary> [ccvi][206] два тома моих воспоминаний, вышедших на английском языке под названием «My Exile in Siberia» (я никогда не был в Сибири — это глупая проделка издателя, — я жил по эту сторону Уральских гор). Прочтите это, вы вволю посмеетесь. Я жду такого же литературного самопожертвования со стороны Телеки. Я послал бы вам экземпляр, но