Письма 1839-1847 годов (Герцен)

Письма 1839-1847 годов
автор Александр Иванович Герцен
Опубл.: 1847. Источник: az.lib.ru

АКАДЕМИЯ НАУК СССР ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ им. А. М. ГОРЬКОГО

А. И. ГЕРЦЕН

править
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

В ТРИДЦАТИ ТОМАХ

ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР

МОСКВА 1961
АКАДЕМИЯ НАУК СССР ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ им. А. М. ГОРЬКОГО

А. И. ГЕРЦЕН

править
ТОМ ДВАДЦАТЬ ВТОРОЙ

ПИСЬМА

править

1839—1847 ГОДОВ

править
ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР МОСКВА 1961

ПИСЬМА

править

1839—1847

править

1. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
10—17 января 1839 г. Владимир.
Января 10-го. 1839. Владимир.

Вы забыли меня, почтеннейший Александр Лаврентьевич, и не знаю, чему приписать ваше молчание на мое последнее письмо, которое, кажется, требовало ответа, т. е. насчет Наташина брата. Ужели письмо до вас не дошло?

В одном из последних No «Живописного обозрения» находится политипажная картинка, представляющая ваш храм. Я очень этому удивился, кто его дал в редакцию и кто писал всю статью. Впрочем, это недурно, пусть сличат, чувство изящного принадлежит не одним артистам, всякий, имеющий очи, увидит.

На днях день вашего рождения. Поздравляю с этим днем Академию художеств и вообще зодчество. — Подвиг ваш не останется втуне, нет, человечество имеет свою мерку великому, и ваше место в истории искусства занято. — Вспомните, как в 1837 году я был Дантом, этот вечер отмечен в моей памяти светлой чертою. Вы были тронуты тогда, и ваша слеза принадлежала отчасти мне.

Как встретили вы Новый год? Отчасти грустно; но в вашей душе награда за все. Эрн писал мне, что в праздник (25 дек<абря>) он обедал у вас, много было говорено обо мне, меня обрадовала эта весть, не из суетного самолюбия, а из той симпатии глубокой и сердечной, которая соединила нас в горькую эпоху жизни.

Читали ли вы посланный Пр<асковье> Петр<овне> отрывок из моей поэмы? Впрочем, по идее нельзя судить обо всем. Когда угодно прочесть всё, то попросите у Скворцова, я ему посылаю черновой, измаранный — когда найду переписчика, пришлю вам.

11 января.

Получил ваше письмо. Из него я вижу, что вы не получили ни письма моего от 8 декабря, ни посылки от 15 — это странно. Потрудитесь справиться в почтовой конторе. Не мудрено, ежели вы не отвечали мне о Наташином брате — не получивши вопроса. — Новый год я не вовсе так встретил, а у постели больной Наташи, которой, впрочем, теперь лучше. Однако вас не забыли, а в XII часов без вина поздравили вас. «Благословенье друзьям в Вятке», — сказал я и сделал крест рукою. Дружба хиротонисала меня, и она дает право благословлять.

Вы, кажется, хороши с губ<ернатором> — это меня удивляет, потому что я об нем со всех сторон слышу пакости. Я еще не чиновник особ<ых> пору<чений>, понеже это будет зависеть от министра вн<утренних> д<ел>, ну да, впрочем, я иначе теперь помышляю о службе, лишь бы асессорский чин, а с ним в отставку. — Теперь я все еще редактор газеты, и она идет, кажется, недурно. — Ежели мин<истр> утвердит, то буду получать 1200 жалов<анья>, да 500 за редакц<ию> (потому так мало, что я требовал помощника), да домашние стипендии, и все это вместе мне далеко не хватает, ибо здесь дороговизна ужасная.

В том письме, которое пропало, я спрашивал вас об том, не обяжете ли вы нас тем, что возьмете en pension Наташиного меньшего брата, который мечтает быть живописцем. Но теперь, кажется, его определяют в Медико-хирургическую академию. — Однако скажите об этом, т. е. о потере письма, Казимирскому, а я здесь справлюсь.

Это письмо отправлю с Владимиром Машковцевым, который вам передаст живую весть об нас.

Прощайте, всем вашим salut et amitié[1].

А. Герцен.

В потерянном письме была и благодарственная епистола от Наташи Вере Ал<ександровне> за ее из волос.

15 января.

Поздравляю вас и все семейство ваше с торжественным для него днем. Машковцев еще не являлся. — Письмо ждет его.

Наташа также вас поздравляет, много и много желаний — вы их знаете, это желания души, пламенно желающей вам добра.

17 января.

И второе письмо ваше, любезнейший Александр Лаврентьевич, мы получили, благодарю вас за совет насчет Наташина брата, теперь обстоятельства бросили его в Медико-хирургическую академию вопреки желанию. Недостаток средств у нас не позволил дальнейшие действия в пользу юноши, по-видимому, с хорошими талантами.

Ну, душевно сожалею о книжке Люденьке… право, забыл содержание, а помнил, что оно сочинение Свифта и детское, — пришлю что-нибудь другое.

Корсет в отпуску до лета, и тогда будет употребляться с воздержанием. Благодарю вас, очень благодарю за внимание. Наташа вообще получила от природы в обратной пропорции души и тела. Сколько здорова и тверда душа, столько утло и хрупко тело. Прощайте. Я думаю, скоро явится и Машковцев во Владимир.

Я, кажется, догадываюсь, с какою целью Прасковья Петровна не читала вам отрывка — она его берегла к 15. Итак, чтоб не отстать, посылаю я вам отрывочек — судите и пишите ваше мнение.

2. Н. И. АСТРАКОВУ

править
14 января 1839 г. Владимир.
1839. Января 14-го.

Письмо твое, caro, carissimo[2], получил. Твое сообщение несправедливо о праве благословлять и проклинать. Подобное распоряжение сделано — но не у нас, а у Л<ьва> А<лексеевича>, и притом я тебе говорю не гадательно, а наверно. № 2. С чего ты вообразил, что Матвей отходит, это вздор даже и потому, что он взял жалованье до апреля…

Нового ничего. Да и забыл, 27 декаб<ря> пошло обо мне от губ<ернатора> представление, на днях будет ответ. Что-то? С праздников Наташа очень была больна, теперь ей лучше. Третьего дня мы оба вспомнили твою именинницу и вспомнили, что следовало бы приуготовительно отписать проздравление — да вот причина: мы люди вовсе не порядочные. Поздравляю и я. Ну, как вы поживаете — а мы славно. Точно будто нас выбросили в степь и мы пируем там вдвоем медовый год. Людей и не слыхать. Никуда не ездим и живем припеваючи…

Я и Огареву писал еще по почте — Кетчер молчит. Благодарю тебя, ты не забываешь опального друга.

Прощай. Первая часть «Лициния» готова, я опять принялся за свою биографию и довольно удачно написал «Университет» и «Холера». Теперь пишу «Вятка». Смертельно хочется печатать — или уж подождать освобожд<ения>?

Тоtus tuus[3]
А. Герцен.

К прочим новостям принадлежит то, что я, совсем отвыкнувши от латинского чтения, вздумал привыкнуть и, хотя не без труда, читаю «Енеиду» и Тацита. — Мне кажется, что из всех римлян писавших один Тацит необъятно велик — остальные ежели и гениальны, то ужасные мерзавцы по жизни. А, воля ваша, жизнь неразрывна с человеком.

3. H. X. КЕТЧЕРУ

править
7 февраля 1839. Владим<ир>.

Pardon, caro, что я тогда тебя обманул, вина была не моя. Пожалуйста, не сердись.

Прилагаю записочку о деле Чаадаева.

Что ты скажешь о редакции «Отеч<ественных> запис<ок>», 1 No не дурен, особенно разбор «Фауста», в направлении есть что-то сбивающееся на Вадимовы восклицания. «У нас свои Лейбницы — Погодины, свои Гёте — Загоскины». — Вы, московские журналисты, что так бедны? Я в самом деле дивлюсь, кажется, вся литературная деятельность переехала в Петербург. Впрочем, много очень странных явлений на белом свете, и к ним принадлежит современное состояние французской литературы. Во всем множестве выходящих книг ужасная пустота, я разлюбил даже Гюго, одна G. Sand растет талантом, взглядом, формой (попроси для меня у Кат<ерины> Гавр<иловны> 1 No «Revue», там окончание «Spiridion», и статьи Ав. Тьери). Вспомни теперь время Ресторации, когда новая историческая школа, новая философская, новая поэтическая печатала прекраснейшие произведения. Вспомни даже первое время после Июльской революции, эти Flitterwochen de la charte désormais vérité, и тогда было увлеченье, Енфантен являлся каким-то Иоанном Лейденским, Базар — Савонаролой. Тогда были молодые люди, обещавшие тьму, например, Ch. Didier. Теперь передо мною роман, который ты присл<ал>, «Chavornay», и его путешествие по Калабрии и Базиликату, и то и другое очень посредственно. И при всем этом сумма идей, находящихся в обороте, велика, нынче нет таких огромных банков идей, как Гёте, Лейбниц, их разменяли на мелкое серебро и пустили по рукам. — A propos, спасибо за Barchou, впрочем, я им недоволен, не умеют французы писать об философии, их надутый язык, пестрый метафорами, не идет . Гегеля я сам не читал, но помню очень превосходный язык Шеллинга, он режет на меди; а все эти Барши дурные литографии, по которым можно только догадаться о мысли художника.

Зачем ты мне второй раз присылаешь «Записки» Rochefoucauld, право, я думаю, что христианин и титул<ярный> совет<ник> может прожить век, не зная, как Людвигу XVIII меняли рубашку и как Карл X любил узкие панталоны. А из всего, присланного хуже Puckler.

Ну, теперь pour la bonne bouche[4] опять просьба. Большую часть этих книг я возвращу с Левашов<ым>, а ты мне пришли новых (да будь же аккуратен, доставь просто к нам в дом, увязанные). Романы я на свой счет не принимаю, это для Наташи, а мне достань что<-нибудь> из гегелистов, да, ежели можно, исторических книг — комфортабельных историков, т. е. Раумера, etc. … сам знаешь.

Прощай. Буде увидишь Астракова, кланяйся ему и много-много его супруге.

Екатерине Гавриловне свидет<ельствуй> почтение и поблагодари Mr. Чаадаева за его поручение, оно мне показало, что он не забыл схимника владимирского, который питает к нему чувства… ut in litteris[5].

К Ог<ареву> пишу завтра, получив от него.

Да вот еще что — напиши письмо ко мне и там побольше литературных сплетней. А то мне уж надоели сплетни о дворянских выборах.

4. Н. И. АСТРАКОВУ

править
14 февраля 1839 г. Владимир.

Любезный друг! Знаешь ли, когда я пишу к тебе и вообще к близким родственникам души?.. Вдруг мне смертельно захочется кого-нибудь из друзей и взгрустнется по нем… я за перо и писать, тотчас он и является на сцену, и прозрачный образ его ходит по моему письменному столу, как будто живой, и письмо мое — собственно несколько слов из разговора с мнимым собеседником. Ну вот посмотри. Ты и Татьяна Алексеевна сидите тут за шандалом. Щека подвязана, рука протянута мне. А вы ведь воображаете, что живете в Москве близ Девичьего Поля. Вот шандал и стол кверх ногами — чернилы льются по полу, я сам прижался на потолке, сани едут по крышке… Это является дух Кетчера — черепки дома, обломки моих рук и моих трубок неразрывны с ним — так же, как и чистая, высокая дружба. Ей-богу, я вас так люблю, ну смерть люблю… Вот когда мы усядемся рядком, и ты и твоя Она, и я и моя Она, и мы все на целый вечер, а то всё как-то смутно встречаемся. 18 апреля я был сумасшедший, а 21 генваря — весь в хлопотах. (Голохв<астов> обещал место моему вятчанину через несколько месяцев, и то не в гимназии).

Я в последнее время мало писал, а читал много. Между прочим, очерки из Гегеля. Много великого, однако не всю душу захватывает. В Шеллинге больше поэзии. Впрочем, Шеллинга я читал самого, а Гегеля в отрывках. Это большая разница. Главное, что меня восхитило, это его пантеизм… Это его триипостасный бог — как Идея, как Человечество, как Природа. Как возможность, как объект и как самопознание. Чего нельзя построить из такого начала? Гегель дал какую-то фактическую, несомненную непреложность миру идеальному и подчинил его строгим формулам, т. е. не подчинил, а раскрыл эти формулы его проявления и бытия, но он мне не нравится в приложениях. Что вовсе не мешает мне пребыть с чувством истинного уважения и таковой же преданности, милостивый государь, вашим покорнейшим слугою.

Александр Герцен.

Владимир, что на Клязьме.

1839. Фебруария 14.

5. НЕИЗВЕСТНОМУ ЛИЦУ

править
27 февраля 1839 г. Владимир.
27 февраля.

Милостивый государь Петр Иванович! Вы когда-то были так добры, что обещали мне «Илиаду» пер. Гнедича, позвольте воспользоваться теперь предложением. — Хочется на берегах замерзшей Клязьмы, хоть воображением, погулять под благодатным небом Ахайским.

Всегда готовый к услугам вашим

Александр Герцен.

6. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
28 февраля — 1 марта 1839 г. Владимир.
28 февраля 1839, Влад<имир>.

Вот тебе записка о деле Петра Яковлевича, скажи ему, что я употреблю все старания, чтоб дополнения скоро отослали в Чернигов; но главное, чего хочет П<етр> Як<овлевич> от владимирского губ<ернского> правл<ения>, — здесь это дело не производится, а только составляется опись, и потому здесь нет ни решений, ни заключений. Подробности в записочке.

Благодарю тебя за доставление письма от Ог<арева> — все он остается дивный и превосходный. Я ожил юностью, прошедшим, тем временем, когда беззаботно мы пировали на

Никитской и на Пресне. Сколько с тех пор прошло по душе! — Грусть его понятна, ты ее не так понял, я больше не понимаю ее грусть. Хочется увидаться, очень хочется. На известный тебе вопрос из Петербурга не отвечают.

Благодарю за обещание книг, очень благодарю, пришли их к нам в дом, теперь есть три или 4 оказии. Главное о чем я прошу — это больше исторических и гегелевских. Меня Баршу завлек, да не удовлетворил. Дайте нам Жегеля.

По этой же почте ты получишь связку книг, я не счел за нужное послать теперь все, остальные пришлю с оказией. Пожалуйста же, поскорей.

У меня бродит в голове новая поэма «Даниил в Вавилоне». — Досадно очень, что, кроме библии и Геерена «Ideen über die…», у меня ничего нет о семитических народах, а Геерен человек хороший и умный, да не поэт и не философ. Впрочем, библия — это неисчерпаемый источник (из него можно даже брать такие нелепости, как «Хеверь» Соколовского). Читал ли ты когда-нибудь пророчество Иезекииля, где он говорит о Тире и Сидоне?

Не стыдно ли тебе писать такие гомеопатические записки, на этот раз, впрочем, и я пишу не много. — Прощай.

Ежели б я знал, что надобно отослать книги, я давно бы прислал, и след. смело посылай мне на срок.

Николай Вас<ильевич> давал мне те NoNo «Revue», которые были с ним, и я ему их уже отослал в Нижний, но окончание «Спиридиона», статьи Тьери о историках Франции и о Нероне должны быть в Москве. — Прошу.

Ал. Герцен.

Наташа тебе много кланяется.

Письмо и книги не по почте.

В книгах для тебя маленький отрывок из «Лициния».

1 марта.

7. H. X. КЕТЧЕРУ

править
15—17 марта 1839 г. Владимир.
15 марта 1839.

Это письмо отправляется по оказии, посему и начну его с грустного сообщенья. Ответ из П<етербурга> пришел. Граф Б<енкендорф> пишет мин<истру> внут<ренних> дел, что он не находит удобным ходатайствовать о снятии надзора, ergo по крайней мере еще год во Владимире, ибо до года губернатор не вправе представить, а бог весть — будет ли удобное время через год. Жить мне здесь хорошо — не спорю; но за что же это шестилетнее гонение (с 1834 и до 1840)?

Здесь ежедневно провозят скованных из Киева, все в каторжную работу, некоторые на 20 лет. Я не знаю совсем, по какому делу.

Надобно теперь запастись на год дровами, огурцами, идеями и книгами. Первые три пункта я беру на себя, а в четвертом и твоя доля. Я выписал Менцеля историю немцев, выпишу и еще кое-что классическое; но больше 200 руб. на книги издержать не могу. Здесь был пастор Зедерголм, который вышел мне знаком по Огар<еву>, я провел с ним вечер и узнал много нового об немецкой литер<атуре>. Например, что молодое поколение смотрит на Гёте уже не так подобострастно, что рационализм в религии, почти совершенно философской, взял перевес над пиетизмом etc. Он толкует о вреде Гегеля, но, кажется, плохо его знает, а впрочем, мало было времени говорить пространнее.

Что хочешь толкуй, а Лафайет очень посредственный человек, важнейшее его дело это пример аристократа-либерала. Отнюдь не политическое соображение! Я прочел уже 5 частей (ежели дочитаю, пришлю по сей же оказии) и ничего не нашел. Как дрянно им изображена революция, у него всё интриги, личности, мелочи, а великое — это конституция 1789. Я вспомнил тут замечание Гейне, что почтальон не знает, что несет, а знает прекрасно все рытвины, ухабы, грязь на дороге. Посланник же божий видит судьбы вселенной и не замечает всех мелочей. — Интересно его заключение, очень интересно как живая картина притеснений союзных королей. — Твердость его в правилах смешна. Это не есть твердость фанатика, а стоя честь ума узкого — хваля свою конст<итуцию> 1789, он похож на того шута, который, убедясь, что его друг мерзавец, соглашается с прибавкой — «да все-таки он добрый малый». Нет, нет, не таким людям достается в удел святое имя благодетеля людей, имя Вашингтона, c’est un homme de bonne volonté, gloire lui soit rendue en qualité de sa bonne volonté[6], но изменяя текст — «воля бодра, дух немощен».

Всматриваясь более и более, я нахожу даже смешным его беспрерывные повторения о чести, об участии в Америке. И какой формалист, даже дитя, это классик либерализма — тут, впрочем, его поэзия. Ты скажешь, мое сужденье резко. Нет, es gibt keine Autorität im Reiche der Wahrheit[7]. Я смело говорил всегда, что Гёте эгоист. Скажу то же о Наполеоне — почему ж не говорить и обо всех так же?

Ты как-то уж давно побранил моего «Лициния» и был не вовсе прав. Во-первых, тут два элемента — сам Лициний и Рим. Лициний тип, так, он и пожертвован идее. Но заговор

Латерана взят мною целиком из Тацита, почему же ты говоришь, что все лица слепые орудия моей arrière pensée?[8] Впрочем, этот заговор представлен дурно, думаю его исправить, а потом приняться и за вторую часть. Тут я хочу коснуться до заповеднейших вопросов быта общественного: с одной стороны — идеал христианства, с другой — факт Рима.

Ежели успею, да ежели будет bonne volonté[9], о которой столько писано выше, то пришлю еще что-нибудь из «Лициния», а ты, пожалуйста, сообщи Астракову и дурную весть, и хорошие отрывки. Надобно бы самому писать к нему, да, право, что-то на сей день не хочется.

Когда будешь посылать книги, то повторяю: 1-е Revue, 2-е история, 3-е Гегель с Сnie. Это главное.

Слух есть, что Марья Львовна будет в Москву — кажется, дорога на Арзамас, ergo и на Владимир.

Да вот еще, не знаешь ли ты очень хорошего перевода библии на француз<ском> языке или немецк<ом>, из новых, и не можешь ли прислать? Славянский язык темен местами, да и на филологию Мартина Лютера я не надеюсь.

Я читаю теперь с восторгом «Илиаду» (Гнедича) — вот истинный сын природы, тут человек кажется во всей естественной наготе. Представь себе, что я прожил 26 лет и читаю теперь 1 раз «Илиаду». — Мы все учились чему-нибудь и как-нибудь, и я, как истинный соотчич Онегина, «ученый малый», могу

Потолковать об Ювенале,

В конце письма поставить Vale!

Наташа кланяется много!

Вот что я жду от Греффа:

Hegels Werke, neue ed.

Tacitus agricola, neue Übers.

Goethe und Schiller, ster. ed. да еще разной мелочи. — Вероятно, скоро получу.

Еще раз возвращаюсь к Лафайету. Я его слишком разругал (хотя и поделом). Он чрезвычайно хорош во время Наполеона и первой Ресторации. Но после 30 июля опять теряется. — Как его любили американцы!

17 марта.

Вместо Эрна это письмо доставит тебе Марья Львовна. Она расскажет, как мы провели время во Владимире. Представь и удивленье etc. Я в восхищенье и от него и от нее, отдай ей мою писанную книгу. И прощай.

А. Герцен.

Рукой H. П. Огарева:

Два слова для тебя:

Люби и не забудь меня, т. е. приезжай ко мне в Белоомут, да поскорей, во-первых, потому что я желаю тебя видеть, во-вторых, я болен и хочу, чтоб ты меня лечил. Едва ли кто-нибудь к тебе откровенно обращался с этой просьбой. Даже блаженной памяти Jean-Athanase Оболенский находил в тебе важный недостаток, что ты не занимаешься медициной, а занимаешься литературой. Впрочем, я тут недостатка не вижу. Из этого следует, что ты должен ко мне приехать. Я так уверен, что по дружбе твоей ты это сделаешь, что тут и кончаю мое послание, оставляя моему красноречию высказать тебе все то, что здесь не дописано. Addio, моя жена доставит тебе оное послание, рекомендую ее в твое дружеское благорасположение. До свиданья.

Qui t’aime davantage,

Ecrive sur la suivante page[10].

8. H. И. и T. A. АСТРАКОВЫМ

править
Между 15 и 18 марта 1839 г. Владимир.

Друзья, мы бесконечно счастливы! Нас четверо — и что это за женщина Марья Львовна — она выше всякой похвалы. Ник счастлив, что нашел такую подругу.

У меня сохранилось распятие, которое дал мне Ник при разлуке. И вот мы вчетвером бросились на колени перед божественным страдальцем, молились, благодарили его за то счастие, которое он ниспослал нам после стольких лет страданий и разлуки. Мы целовали его пригвожденные ноги, целовались сами, говоря: «Христос воскрес!»

9. Н. И. АСТРАКОВУ

править
19 марта 1839 г. Владимир.
19 марта.

Это письмо тебе доставит жена Огарева, она хочет познакомиться с твоей женой. — Огарева достойна своего мужа. Была у нас несколько дней, и эти дни мы провели дивно, превосходно. — Из Петербурга отказ, еще год в Владимире.

Прощай, жму руку твоей Татьяне Алексеевне. Наташа потому не пишет, что некогда. Она вам много кланяется.

А. Герцен.

Рукой Н. П. Огарева:

Я вас мало знал, но вы, или, лучше, ты, мне друг, потому что ты друг Александра. Рекомендую тебе мою жену, она нам всем добрая сестра. Прощай. Когда увидимся — не знаю.

Николай Огарев.

10. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
21 марта 1839 г. Владимир.
21 марта.

Ну, брат Кетчер, ежели б жизнь моя не имела никакой цели, кроме индивидуальной, знаешь ли, что бы я сделал 18 марта? Принял бы ложку синильной кислоты (и не сказал бы о том твоему брату, который спасает от нее собак). Относительно к себе «я все земное совершил!»

Только еще и оставалось мне после Наташи желать, и оно сбылось, и как сбылось, четырехдневное, светлое, ясное, святое свиданье!

Мы инстинктуально все четверо бросились перед распятьем, и горячая молитва лилась из уст. Что за дивный, что за высокий Огарев! И она не совсем такова, как ты говорил, по твоим рассказам я только знал, что она умна, а теперь я увидел в ней тьму сердца, душу, раскрытую симпатиям высоким и обширным. Она достойна его. Зачем ты не мог взглянуть на эту группу счастливых, на эту группу, которая обратилась к небу не с упреком, не с просьбой, а с гимном, с осанной!

А ты, друг, стоял в это время у гроба усопшей, у гроба высокого существа. Да сопроводит и наша молитва ее. Много симпатии получил я от ее теплой души. Оттого-то и мы пролили слезу об ней.

Что Павел Яковлевич?

Прощай. У Марии мой «Лициний», возьми прочесть, да отдай же ей мою книгу писанную. Посылаю все твои книги (исключая брошюрку Ирвинга).

Когда будешь у О<гаревой>, жми руку ей от меня и от Наташи.

Не прикажете ли прислать в «Наблюдатель» отрывки из моей биографии, только, впрочем, с непременным условием очень скоро напечатать.

Вот стихи, написанные О<гаревым> у нас.

Марии, Александру и Наташе

Благодарю тебя, о провиденье,

Благодарю, благодарю тебя,

Ты мне дало чудесное мгновенье,

Я дожил до чудеснейшего дня.

Как я желал его! В душе глубоко

Я, как мечту, как сон, его ласкал.

Сбылась мечта, и этот миг высокий

Я не во сне, я наяву узнал.

Любовь и дружба! Вы теперь со мною,

Теперь вы вместе, вместе у меня, —

О боже мой, я радостной слезою

Благодарю, благодарю тебя.

Благодарю! О, с самого рожденья

Ты два зерна мне в душу посадил,

И вот я два прекрасные растенья

Из них, мой боже, свято возрастил.

Одно — то дуб с зелеными листами,

Высокий, твердый, гордою главой

Он съединился дивно с небесами

И тень отрадно бросил над землей.

Другое — то роскошное явленье,

То южных стран душистое дитя,

Магнолия — венец всего творенья

О боже мой, благодарю тебя!

Любовь и дружба! Вы теперь со мною.

Друзья! Так обнимите же меня.

Вот вам слеза — пусть этою слезою

Вам скажется, что ощущаю я.

Н. О.

1839. Марта 17.

Владим<ир>.

Буде есть охота, то имеешь право печатать в «Наблюдателе» отрывок из «Лициния» (который у Мар<ии> Льв<овны>), то печатай, даже дозволяю сделать маленькие поправки в стихах; но никак в смысле. Да не прислать ли еще чего? Отвечай.

11. М. Л. ОГАРЕВОЙ

править
21 марта 1839. Владим<ир>.

Marie, Marie, милая сестра, друг, вот тебе привет от покинутых друзей. Каким светлым и дивным явленьем слетала ты к нам, о что это за дни 15, 16, 17, 18 и 19 марта!

Помнишь ту торжественную минуту, когда мы молились, — тогда-то совершилась мистерия присоединения Наташи к вам и тебя к нам. Тогда-то мы четверо стали одно. Hossanna! Hossanna!

Marie, как необъятно велик твой Николай, я готов не токмо стоять с ним рядом, но подчиниться его благородной душе, и только его! Ты вплела твою прелестную жизнь в его жизнь-поэму. Поэму обширную, как океан и небо, и вместе вы стали еще изящнее… Благословляю вас! Той силой, которою человек может двинуть гору, благословляю вас. Ни тени сомнения в вас. Он писал тебе:

Elle sèmera de fleurs le pavé de ma vie

Et je n’en sentirai jamais la dureté

Et désormais toujours dans mon âme rajeunie

Je bénirai mon Dieu dans son éternité!

Слава тебе, Мария, богом избранная облегчить жизнь поэта, слава тебе! Береги его — поэт дитя.

_____

Грустно было расстаться с вами — но все как-то восторг и радость покрывала разлуку. Теперь я набрал сил надолго. Теперь душа моя, как земля весною, кипит жизнию и, лучезарная, обращается на все с теплотою. И это вы сделали.

Пиши к нам, адресуй просто во Владимир.

Приходи же май!

Прощай.

Salut, amitié, sympathie éternelle![11]

Александр Герцен.

А где-то он? Грустит… ах, так бы и полетел к нему.

Рукой Н. А. Герцен:

К тебе, к тебе, моя Мария, мой прекрасный друг! Потребность меняться с тобою мыслями, чувствами, развилась еще сильнее после нашего свиданья. Мы необходимы друг другу так, как Николай необходим Александру и он ему. Они тесно сплели наши души, они указали им один путь, и земной путь нам один… мы все четверо одна душа! — Мария, как хорошо мне было с тобой; как вольно переливала я мои думы, мою любовь тебе, просторно им в твоей груди, она обширна, и всему, всему нашла я в ней отзыв полный. — Сестра, пойдем же всю вечность вместе — во имя бога, Александра и Николая.

Посещение ваше удвоило наше блаженство, сделало нас лучше. И как забыться, как раздаваться грубому голосу земли в душе, когда она вся гармония, вся гимн.

Бог милосерд к нам, он дал нам все — чем заслужить? Мы сохраним душу, мы употребим все силы наши и все, что дано нам, к спасенью страждущих, несчастных.

Май далеко — пиши, Мария, друг, пиши к твоей

Natalie.

На обороте: Madame

Madame Ogareff à Moscou

12. Н. П. ОГАРЕВУ

править
21 марта — 27 апреля 1839 г. Владимир.
Владимир. 1839. 21 марта.

Я обещал писать к тебе, друг, большое письмо и вчера хотел начать — но нет, чувства так свежи, так горячи, так пространны, что не могу уловить их на бумагу. Свиданье наше сделало эпоху. Какая-то юношеская свежесть и полнота сил кипит в груди мыслями, восторгами. О Николай, о мой друг — эта дружба, возращенная нами с 7-летнего возраста, эта любовь, в которой выгорело нечистое и себялюбивое начало наших душ, — вот что мы принесли туда, и Дух велий простит все за эти два чувства. — Глубоко чувство нашего ничтожества; но есть другой голос, примиряющий: а за что же нас благословил он этой любовью, этой дружбой, за что меня — Натали, а тебя — Марией, за что меня тобою, а тебя мною? — До какой степени счастья может подняться человек на земле! И все могли бы быть так счастливы, все могли бы в вечном гимне богу испарять душу, напитанную любовью. — Но они дети, дети, им езде нужны игрушки. — Новый шаг — я с состраданием на них смотрю, а не с кичливым презрением.

Это мгновение, когда мы пали пред распятием, — это один из тех высших моментов жизни, в который надобно бы людям умирать. И как это случилось, когда и кто принес знамение искупления? Я вдруг нежданно увидел его на мраморной доске стола. А потом они во прахе. Они были поражены нашим величием. — О боже мой, о боже, прости мне ропоты былые, прости укоризны, ты награждаешь каждую царапину так щедро, Наталией наградил ты за тюрьму, Николаем и Марией за ссылку. — Я писал сегодня к Марии, я пламенно люблю ее, потому что понял, что она тебя успокоила. «И аз успокою вас», — сказал Христос. Вот что я писал ей между прочим: «Слава тебе, Мария, богом избранная облегчить жизнь поэта, слава тебе». — «Когда мы молились все четверо, совершилась великая мистерия присоединения Наташи к вам и тебя к нам». — Это было венчанье сочетающихся душ, венчанье дружбы и симпатии.

25 марта.

Сегодня мое рожденье. Два года тому назад, еще увлеченный мечтаниями о славе, я писал Наташе: «25 лет — и ничего не совершено»; вот ее ответ: «Как, неужели это сознание истинное? Тебе 25 лет, а у тебя есть друг, есть подруга!» — впоследствии это стало краеугольным камнем бытия. Да, боги дали залог нам. Нам ли еще не гордо взмахнуть крылами? Итак, 27 лет прожито, — может, не больше 27 остается. О, сколько надобно трудиться, трудиться!

Грустишь, чай, ты, друг, в одиночестве. Но я уверен, после нашего свиданья это одиночество именно принесет большую пользу. Я сам сознаю, что как-то улучшился взглядом и делом после четырех дней. — Прощай, завтра посылаю записочку об Эрне.

Марта 26-е.

Рукой Н. А. Герцен:

Николай, брат, Христос воскресе! Мария, сестра, Христос воскресе! Мы неразлучны с вами, друзья, и бог с нами неразлучен, да, потому что мы соединились во имя его. Дружба наша — вестница к совершенству, и ею мы дойдем до него. Дружба и любовь — ограда душам нашим, — ограда, поставленная самим господом, ничто нечистое, ничто низкое не переступало ее, — и пылинка да не коснется нас вовеки! — О, сколько дано нам, сколько мы можем. — -- Ни один миг нашей жизни не должен быть утрачен даром, да будет каждый ступень спасенья нам и братии.

Прекрасный друг, твоя Мария далеко, ты один и грустишь — летела бы утешать тебя! Ах, как хороша твоя Мария, как пространна, изящна душа ее — -- — ты понимаешь — это не пустая похвала, похвала гостиной, одних уст, слова эти льются из души, и я не могу не говорить их. — Какую святость разлило на нас посещение ваше, мы, кажется, выше стали, кажется, больше любим друг друга. — Вчера мы беспрерывно о вас говорили весь день. Распятие твое стоит у нас в изголовье — воспоминание о вас неразлучно с нашей молитвой. — Прощай, друг, да успокоит тебя бог, да навеют ангелы небесные тихое веянье на душу твою. — Сестра твоя Наташа.

И мое Христос воскресе, друзья.

Сaша.
Апреля 7.

Давно не писал я к тебе, но ты тут со мною. Свиданье живо, оно разлило столько и столько по душе, что я и сказать не могу. Я как-то стал добрее с тех пор, еще вырос. — Все это время проведено деятельно. Я писал продолжение к статье о XIX веке и начал новую поэму — «Вильям Пен»; начало ее так пламенно излилось, что я уверен — оно хорошо. В «Лицинии» явление христианства в идее, здесь явление в факте — квакерство. Желаю, очень желаю прочесть вам обоим. А так как я дал себе слово первую статью, писанную после свиданья, посвятить Марии, то ей «Вил<ьям> Пен». — Фу, какая деятельность кипит опять в груди! Nein, nein, es sind keine leere Träume. Прощай.

Апреля 27.

Двадцать дней и я тебе не писал, и нет охоты писать, оттого что мысль скорого свиданья, живой речи сильно борется против писания. Конечно, финикияне отличные люди и много одолжили тем, что выдумали буквы; но бог несравненно больше одолжил людей, выдумавши им язык, et vive la langue![12]

Скоро ли «вы, Колинка», как тебя называет Мария, двинетесь?

13. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
23 марта 1839. Владимир.

Почтеннейший друг Александр Лаврентьевич!

Вчера в ночь уехал Эрн, пробывший двое суток. С жадностью расспрашивал я обо всем касающемся до вас, и много разных чувств волновались. Наша встреча — важнейшее событие в моей вятской жизни; то беспредельное чувство любви и уважения к вам и к вашим страданиям, которое заставило меня на Бахте схватить вашу руку, с тем чтоб прижать ее к устам, — это чувство живо во всей полноте.

Письмо ваше получил; я не потому долго не писал, что не было писем от вас, а потому, что ждал полтора месяца Эрна (который писал, что приедет на масленице) и хотел прежде поговорить и получить от него живые вести. Всего более радует меня, что вы заняты: сверх того, что это отвлекает вас от ряда мыслей очень черных, высший закон творчества требует не зарывать таланта, и особенно таланта столь мощного, как ваш. — Я видел слезы на глазах одного священника, рассматривавшего проект в «Живопис<ном> обозрении». (A propos вы мне не объяснили, кто напечатал его.) Итак, да благословятся ваши труды, творите вопреки толпы, вопреки цепи… Не ждете ли вы чего при предстоящем бракосочетании? — Мое дело идет забавно, в феврале месяце писал гр<аф> Б<енкендорф>, что не находит удобным снятие надзора (после 5 лет), и, следств<енно>, я еще поживу здесь.

Счастье мое так беспредельно, что подчас кружится голова от мысли, заслужил ли я хоть долю того, что имею, или не есть ли и это испытание. Преданность провидению безгранична тоже. — Я чувствую огромную перемену, душа становится шире, чистота первобытная и утраченная юношеским разгулом возникает и хотя налетают минуты горького сомнения в себе, минуты, в которые я кажусь себе ничтожным, карлой. — Одного недоставало в моей жизни — это свиданье с тем дивным другом, которого портрет висел у меня в комнате. — Сбылось и это. Он и Она были, и мы четверо стали на колени перед распятием и молились с горячими слезами и благодарили провидение. Больше счастья не может поместиться в груди. Теперь в путь, трудиться… чтоб заработать столько блаженства, данного богом.

Ваше замечание насчет лица апостола Павла в «Лицинии» принять я никак не могу. Во-первых, области искусства принадлежит вся вселенная, вся история и все лица. Почему Рафаилова кисть не задрожала от мысли писать Мадонну, и еще больше — придавая ей черты Форнарины? Почему резец Бонарроти не остановился, изображая Моисея? Во-вторых. В мистериях, разыгрываемых в средние времена, выводится на сцену Иисус. Ваше выражение вольная поэзия я не понимаю. Поэзия есть одна. Перенесите ваш широкий взгляд на зодчество к поэзии, и вы увидите, что я прав. Хорошо ли я представил апостола — это будет другой вопрос. Скворцов имеет черновую тетрадку, попросите у него «Intermezzo», где и является апостол. — Именно в том-то и вопрос нашего века — помирить религию с жизнью, откровение с мыслью.

Никак не думаю, чтоб кончина Льва Алексеевича препятствовала приему детей Прасковьи Петровны, я тотчас же обращался с просьбой к М. А. Салтыкову и Полуденскому — да и за ходатайством дело не станет, но прием бывает летом (как я писал), и, следственно, до тех пор не будет возможности решительно написать.

Наташа вам много, много кланяется и поздравляет с праздником. Soyez aussi l’interprète de nos sentiments les plus distingués près de Madame[13]. Усердный поклон Вере Александровне. А помнят ли меня маленькие друзья Любенька et Сnie?

Прощайте.

Salut et amitié.

А. Герцен.

14. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править
28 марта 1839 г. Владимир.
28 марта 1839.

Я что-то бессовестно давно к вам, друзья, не писал, ибо записочку, посланную с Огаревой, я не считаю за письмо. Взяв сие в рассуждение, я взял перо и начал письмо словами: «Я что-то…» (Зри выше).

Ну, Христос воскресе, целую вас, дай вам бог продолженье долгое и предолгое вашего счастья.

Что, Татьяна Алексеевна познакомилась ли с М<арьей> Л<ьвовной>, с этой милой подругой нашего поэта? Что это за дивные четыре дня. Такого избытка счастья нельзя себе представить; о, как хороша жизнь и люди, ежели они сорвутся с грязной колеи!.. Долго и долго я буду жить душою этими днями, они не прошедшее, а живущее в груди. Наташа и Он — вот два существа, которые я поставил на высокий пьедесталь и поклоняюсь им. — Возьми у Кетчера стихи, которые я ему прислал неделю тому назад.

Право, становится страшно жить, мы что-то слишком счастливы, но, впрочем, провидение не так, как Морошкин, — судит не по римскому праву и, следственно, не знает закона возмездия, — хвала ему, хвала и молитва…

А что Кетчер, я думаю, он очень грустит о Екатерине Гавриловне. Сколько я знал, там он только и отогревался ежедневно от многого холода.

______

А вот и от тебя письмо. — Благодарю-с ваше высокоблагородие за память. Кто тебе сказал, что я пишу; последнее время я был вовсе недеятелен. Ну, и прощай.

Ал. Герцен.

На обороте: Его высокоблагородию Николаю Ивановичу Астракову. В Москве.Близ Девичьего Поля, в приходе Воздвиженья на Овражках — в собственном доме.

15. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править

XVIII 18 апреля 1839! Владим<ир>.

Татьяна Алексеевна, вы понимаете ли, что это значит 18 апреля, ведь это день нашей встречи, день, в который в мои святцы вписаны два новых угодника:

Раб божий Николай } иже за освобождение мученицы Наталии и

Раба божия Татьяна } в Цареграде пострадавших.

18 апреля перед обедом явился я перед нами, печальный, смущенный, во фраке Сазонова. Вот вы поехали к княгине, а я жду… Кажется, вы года полтора ездили, а воротились все-таки 18 апреля.

18 апреля я, грустный еще больше, без положительных надежд и без фрака Сазонова, поехал… динь, динь…

¿Вспомнили ли вы?

А мы вспомнили!

Да и каковы были бы мы, ежели б не вспомнили. Еще раз вас благодарю дружески, братски, и до тех пор мне не надоест благодарить, покуда богу не надоест повторять 18 апреля — а это, спросите у Николая… так тесно связано с путем Солнца (которое не двигается ни с места), благосостоянием земного шара и разной планиды небесной, что никакой надежды нет в прекращении 18 апреля.

Как я взгляну назад и припомню все, что было между этой парой 18 апрелей… то, ей-богу, готов броситься на колени и молиться и молиться со слезами восторга, — все было несбыточно, — все сбылось; все было черно, — все сделалось светло, и дивно светло, и я сжился со светом. Право, в этот год мой путь я не променяю на путь Сатурна, несмотря на то, что он, как пальяс в конной комедии, летит с обручем ежегодно верст 1000 000 000 000 (добро бы в Воронеж богу молиться, а то так-таки просто летит).

Ну и ты, раб божий Николай, дай руку; да, брат, дай, право, еще раз сказать спасибо и не сердись, ведь слово это истаскано; через чьи губы оно не цедилось, по чьему языку не сползало в воздух, да я смысл ему придаю поважнее. — И у меня оно вовсе теперь не с языка ползет (ибо я всегда пишу закрывши рот, чтоб как-нибудь муха не залетела) — а течет с пера прямым трактом из сердца, — недаром я Герцен.

Соприкосновенному к 18 апреля К<етчеру> поклон, скажи ему, что Голубев был, благодарю его очень за присылку книг. Только он велит скоро прислать, ну, пусть сам рассудит: ежели литературный вздор можно пробежать быстро, то 6 томов (немецкой работы) Раумеровой истории не берусь отчитать ближе месяца. — Пожалуйста, скажи ему и особенно благодари его за Раумера. Может, К<етчер> долго не придет к тебе, тем лучше, — это выигранный срок на чтенье. — Не собирается ли он ко мне?

Между владимирскими новостями тебя всего более тронет весть о кончине кн. Одоевского, особенно когда ты узнаешь, что он лет семьдесят тому родился и след. получит понятие о том, <зачем он[14]> существовал.

Memento mori!

На обороте: Его высокоблагородию Николаю Ивановичу Астракову.

В Москве.Близ Девичьего Поля, в приходе Воздвиженья на Овражках, собственный дом.

16. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
18 апреля 1839 г. Владимир. Почтеннейший Александр Лаврентьевич.

Это письмо — une lettre d’introduction pour un jeune homme excellent Mr Goloubeff, il vous donnera de nos nouvelles et désire ardemment faire votre connaissance, il en est digue. — Ma veine poétique ne s'épuise pas, il y a une nouvelle poème commencée William Penn, c’est-à-dire non le christianisme en germe, le christianisme religion mystique, poétique, orientale comme il paraît avec l’Ap<ôtre> Paul à Home (Лициний), mais le christianisme

religion sociale, progressive, le Quakerisme enfin. Mais je n’ai pas le temps.

Adieu, salut et amitié[15].

A. Герцен.

Wladimir.

1839. Le 18 avril.

17. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
2 мая 1839. Влади<мир>.

Что, любезный друг, здоровье твоей матушки. — Твое письмецо меня удивило, потому что я не ждал О<гарева>, — и с тем вместе навело грусть. Еще удар, когда еще не успел оправиться.

Благодарю за книги, присл<анные> с Голубевым, пришлю все, кроме Раумера, по первой оказии. — Очень благодарю.

Рукой H. П. Огарева:

Брат, вот тебе несколько строк. Твое положение настоящее меня трогает как бы собственное. Я много думал о тебе в продолжение пути и не раз, засыпая на минуту в тряской телеге, видел тебя во сне. Грустно мне вас оставить, друзья, а увижусь ли скоро, бог знает… Во многом я с тобой был согласен, во многом нет; желал бы еще переговорить. Прощай! Обнимаю тебя. Наш союз дивен. Ведь мы братья в боге. Пусть эта мысль руководствует тобой и нами в вечность. Грустно без Марии, но я тверд — как дуб вековой. — Прощай.

Я тебе хотел писать много и написал бы, ежели б не было Огар<ева>, итак, прощай.

Буде случится «Revue de 2 M», пришли. — Да на тебя Огар<ев> мне наябедничал, что за новые мысли о централизации.

18. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
6 мая 1839 г. Владимир.
Мая 6. Вечером.

Это писемцо тебе доставит Орехов, некогда превесьма нам известный как подаватель Клико, теперь же бюрократ и губернатор.

Второе свиданье с Огар<евым> убедило меня в том, что первое произвело на нас огромнейшее влияние. Я писал к нему: «Так, как весною дождь вдруг в несколько часов вызывает цветы, так тысячи идей, едва обозначенных, развились в нас от четырехдневного взаимного действия, вот сила любви!» — Я очень хочу видеться с тобою — очень, как бы это устроить, не явишься ли ты кавальером сервенте с Марией? — Но, впрочем, что здоровье твоей матушки? — А свиданья иногда чрезвычайно полезны, необходимы не одним тем, что передашь словами, а словами. — Придумали и думали много. — Что это — как О<гарев> благороден и чист и как глубоко религиозен!

Право, некогда читать и потому не сердись, что еще не посылаю книги, да и не скоро пошлю их. У меня теперь забот и полноты душевной всякой — тьма тьмущая. Ты знаешь Наташино положенье

Дело воспитанья раскроется передо мною. Это свято и высоко, бог поручает мне существо, я устремлю его к богу.

Когда поедет Мария, скажи ей, что мы 15-го съезжаем на другую квартиру. А именно: дом Опрянинова, у Ивановского моста.

Наташа тебе много кланяется.

Ей, приезжайте!

Твой А. Герцен.

Я хотел вложить Марии записочку, но ведь скоро увидимся.

19. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править
8—9 мая 1839 г. Владимир.
8 мая.

Письмо ваше от субботы мы получили, а вы не пишете ни теперь, ни в прошлый раз, получили ли вы наше послание от 17 апреля.

Да, сегодня год. Год счастья, год светлый. Это лучшее время моей жизни. А между тем наружные обстоятельства кажутся гнетущими, да в том-то и дело, что обитель души так пространна, что в ней море радостей, восторгов, что за дело до берегов…

Каждая минута памятна прошлого 8 мая. Дождь ливмя, гром стучит на небе, Матвей стучит в вороты. — «Что это К<етчер> долго не идет»; наконец, идет шляпа с огромными полями, прикрывая собой К<етчера>. — Началось с строжайшего выговора мне, зачем я не сохранил то хладнокровие, какое Наполеон на Ватерлоос<ком> сражении, и зачем ямщику дал много денег. — А право, я был бы прескверный человек, ежели б я был хладнокровен в тот день, когда решалась судьба моя и Наташи…

Ну вот ушли… А там, а там смеркается — мы вместе, одни, светает — вместе, настает другой день — вместе, прошел год — вместе, одни. Благодарю тебя, господи, благодарю!

Вот оно, то солнце, которое нас провожало в церковь, торжественно заходящее за гору, — оно не состарилось. — Оно еще проводит нас всех в могилу, и все будет так же хорошо. А мы — мы будем тогда лучше.

Пожалуйста, напишите, получили ли письмо от 17-го, это меня немножко занимает.

Весь ваш А. Герцен.

Мягков? — Я об нем помню самое лучшее — «на поле об артиллерии».

Рукой Н. А. Герцен:

Как кстати ваше письмо, друзья; да… да… но нечего сказать, да и не нужно говорить нам — вам, не правда ли?.. Что вы обо мне так заботитесь, Татьяна Алексеевна? Я здорова как нельзя больше теперь требовать. А писать больше буду после, не сердитесь за лепту. — Обнимаю вас. Николаю жму руку. — Господь над вами.

Ваша Н. Герцен.

Я ваши письма узнаю по наружности: во-первых, маленькое изданьице; во-вторых, постоянно у Золотых ворот, а я съехал оттуда 1-го ИЮНЯ 1838.

Впрочем, пишите как хотите, лишь бы во Владимир, дойдет За Лыбедь.

Девятое мая.

Гроза, и болит голова — то и другое скверно, а в душе праздник, словно в ней придел Миколе Цудотворчу, как говорят в Вятке…

Рукой Н. А. Герцен:

Девятое мая! Девятое мая! Вы понимаете его, друзья, и у вас есть свое девятое мая. Слава Ему! Слава Ему! и вам… а что Кетчер?..

20. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
Мая 18. 1839. Владимир.

Рукой Н. П. Огарева:

Когда Александр с нами прощался, он хотел поцеловать у вас руку, как у отца. Артист и друг моего Александра, и я склоняю перед вами колена. Ваше творение велико, и ваша любовь велика. В вашем творении есть мысль мировая, ибо троичность бога повторилась везде в человечестве. Но ваше творение не могло выполниться при узких условиях настоящего.

На него хотели надеть крышу, а вы его хотели поставить под открытое небо, под то небо, откуда слетел дух святой в виде голубином, в символе любви. Артист, юноша пророчит нам, что ваше творение будет выполнено и юноша доживет до той минуты, когда склонит перед ним и напечатлеет поцелуй веры и любви на камне одушевленном, с той же горячностью, как теперь готов поцеловать руку самого художника, которого Александр готов был назвать отцом.

Прошу вас, позвольте мне взять у Александра проект и сообщить художникам неизвестным и которые, может, никогда не будут известными, но которых душа стремится к бесконечному богу на небесах и к прекрасному в его творении на земле. Позвольте, разве не сказано: научите не мудриих.

Чем я кончу это письмо, художник, благословенный богом? Вот чем: дайте мне ваше благословение в этом пути земном, дайте его, как отец дает сыну. И у меня в душе живет чистая любовь к богу, — ваше благословение не падет на бесплодную почву.

Вот, Александр Лаврентьевич, несколько строк, писанные вам человеком, которого вы только знаете через меня, Ог<аревым>. — Он был в восторге от мысли вашего храма и просил, чтоб я ему списал из ваших записок о проекте; но я не смел этого сделать, потому он и просит вас. — Напишите ему хоть строку — это человек дивной чистоты душевной, любите его — он вас любит.

Вам предстоит разлука с Прасковьей Петровной, одиночество ваше еще увеличится. Где то время, когда я иногда служил вам отдохновеньем (ибо в вашей любви я не сомневаюсь), — зачем это было тогда, а не теперь, теперь я больше чист, теперь я достойнее вашей дружбы.

Прежде нежели вы получите это письмо, Наташа будет матерью. Какое великое дело — воспитание раскрывается перед нами, на нашу ответственность бог дает существо — человека. Господи, дай же силу вести его по закону твоему. — Помолитесь об нас, помолитесь и об малютке.

Я опоздал, потому пишу мало. — Пришлите мне, пожалуйста, с Праск<овьей> Петровной один из ваших проектов (большого храма) в тевтонско-готическом стиле — это будет священный залог вашего внимания ко мне.

Прощайте.

Ваш друг до гроба
А. Герцен.

Наташа жмет вашу руку. 9 мая мы торжественно прочитали ваше поздравительное письмо 1838, в мае писанное. Оно гак тепло, так дышит любовью, что без слез не можем перечитывать.

Авдотье Викторовне и Вере Александ<ровне> от нас многое им предстоит разлука не вовсе приятная, и, я думаю, Вера Алекс<андровна> посетовала бы на меня, ежели б она умела сердиться.

21. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править
3 июня 1839 г. Владимир.
3 июня.

Вот, видишь ли, господине благий, ежели б ты был с 40 000 дох<ода>, а не с 4000, я бы не сказал ни слова о плате, понеже вы не Погодин. Но слушай же обстоятельства дела.

Бывший некогда в мат<ематическом> отде<лении> Небаба тройной мерзавец по лицу, душе и фамилье — взял к себе года два тому назад беднейшего мальчика и теснит его, как только может малороссиянин. Не дает времени заниматься для себя, заставляя учить пансионеров — ведь это ужас. Жаль мне стало юношу, а с талантами, я приголубил его, потолковал о науке и университете, стал его учить разным бесерменским наречиям; вдруг его хотят пихнуть в уездные учители или в писцы — ну это все равно что камень на шею да и в воду. Приехал Ог<арев>, я с ним толковать, он дает по 500 руб<лей> в год мне для того, чтоб его отдать в университет. Я расположил это так. Вступить ему или в 1840 или быть слушателем для того, что из многих предметов плохо приготовлен (я учу по-франц<узски> и по-немецки, и латынь, история, геогр<афия>), но во всяком случае ехать в Москву, а все-таки надзор не мешает… молодо-зелено — вот и с просьбой к тебе. Приготовляться он будет сам (кроме разве покажешь что из математики), но ты должен же взять вознагражденье за стол и квартиру. — А ежели останутся у тебя деньги, лучше помоги третьему, а ден<ег> этот г<осподин> (Пешкóв сей неизвестный) имеет теперь 500 в год, да будут уроки. — Оставь ему что надо на книги, ну и как хочешь, впрочем. А малый славный. А Небаба не только не баба, но и не человек.

Далее земной поклон за Петрушу. Далее прощальный поклон от себя.

А. Герцен.

Нельзя ли от Кетчера добыть мой портрет, который оставил он у себя и в котором Наташа нуждается?

Рукой Н. А. Герцен:

От меня вам обоим, друзья, много, много, а писать до следующего раза.

Татьяне Алексеевне А. Герцен здравия желает.

Зачем же это, например, грудь болит у вас? Берегите свое здоровье, человек как будто на смех приведен в такую зависимость от земного ящика, в который уложил бог его душу на дорогу от колыбели до бессмертия, что досадно, и больно, и смешно. Какой восторг но улетит от головной боли? Бедный человек, ну что б ему голову соорудить такую, как у Чумакова, никогда не болела бы. Я, шутки в сторону, за это бешусь. Думаешь, глубоко, пространно — море по колено, с горами вровень — а тут комар ЖЖжжжжЖЖ (не мог никак живее представить diminuendo и crescendo[16] комариной музыки) и кусается, как бешеная собака… Куда делась пространная мысль, гордый мыслитель вступает в единоборство с комаром. Ей-богу, на том свете будет лучше, я еще ни от кого не слыхал, чтоб там были комары, и голова там не болит за неимением таковой.

Итак, Ог<ареву> разрешена служба в Москве; вероятно, к 3 июлю и мне разрешат. Увидимся, наконец, уж не на минуту, а на целые дни. — Я буду хлопотать, чтоб нам отвели 3<-й> дом, купленный недавно батюшкой. — Ежели дозволит, я скоро приеду совсем, ежели нет — не прежде нового года (впрочем, явлюсь в отпуск один).

Прощайте. Будьте здоровы.

22. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
7—8 июня 1839 г. Владимир.
7 июня 1839. Владимир.

Любезнейший и почтеннейший друг Александр Лаврентьевич!

Письмо ваше от 30 получил. Многое совершилось с тех пор, как я писал к вам, но третьего Герцена нет, неопытность наша ошиблась целым месяцем, впрочем, ждем с часу на час. Бог да благословит новое существо, назначенное представителем его славы на земле! Но что же, это многое. Огарев прощен высочайшим повелением в конце мая, и теперь ждут многие того же, и я в том числе, всё это по случаю свадьбы великой княжны. Он скоро поедет в Москву, и тогда я ему передам ваш привет и он его примет со слезою. — Но обижайтесь нескромностью, как вы пишете, его выражений, он был так увлечен рассказом о вашем великом создании, так увлечен рассказом жизни, которая почти с первой юности посвятилась во славу и прославление бога и перешла все земное от кабинета артиста, через кабинет императора, до кабинета, засыпанного снегом, в Вятке, и что nonobstant[17] всего этого, творение росло, идея выражалась яснее, идеал не померкнул. (Он говорит, что надобно его воздвигнуть в Англии, там не пожалеют денег). Вот отчего с таким восторгом писал он к вам, и да будет и это доказательством, что есть люди, вполне понявшие величие вашего идеала и у которых ни годы, ни расстояния не охладят любви к художнику, творцу идеала.

Ежели придет моя индульгенция, то и уеду на август и сентябрь в отпуск, потом возвращусь сюда прослужить до ноября, в ноябре пойдет обо мне представление и чин асессора, и тогда я тотчас перееду в Москву. Батюшка купил для нас новый дом рядом с своим (принадлежавший генералу Тучкову); намерен потом в виде прогулки съездить в Петербург. Только не на службу… о нет, пока довольно! — Мне кажется, если б и ваши желания входило возвращение в Москву, то это не совсем трудное дело теперь. — Но что вам Москва, с своею дороговизной.

А propos письмо ваше пришло ко мне в довольно неудобное время относительно Прасковьи Петровны. У меня всего-на-все денег рублей 400, Курута, Мr и Mme, в Петербурге, и занять не у кого. Впрочем, до отсылки письма попрошу у сестры Юлии Федоровны Куруты и, ежели получу, вложу прямо сюда и завтра отправлю.

Вчера уехал Эрн в Тамбов, свидетельствует вам свое почтение, Прасковья Андреевна была так добра, что приехала к нам погостить на время Наташиной болезни. Александр Лаврентьевич, пришлите же большой проект в византийском стиле.

Наташа — одна из самых фанатических поклонниц ваших — жмет вам руку дружески, крепко. Любите нас, любите и не забывайте.

А. Герцен.
8 июня.

Уложите поскорей Пр<асковью> Петр<овну>, ее Куруты ждут не дождутся. — Браво, к 1-му июлю надо быть здесь.

Был ли у вас Голубев с письмом от меня? Моя поэма «Вильям Пен» идет очень успешно. Сообщите, пожалуйста, Скворцову приятную весть об Ог<ареве>. — Всем вашим дружеский привет.

25. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
14 — 15 июня 1839 г. Владимир.
14 июня 1839. Владимир.

Вчера в 12 утра явился на свет Александр Герцен II. — Всё до сих пор чрезвычайно легко и благополучно.

Вы знаете очень хорошо чувства, которые волнуют душу отца при рождении особенно первенца. — Я плакал, я стоял на коленях перед распятием, я дрожал от страха, и этот страх происходил не от одного вида ее страданий, а от огромности дела отцовского. Мой сын относится ко мне так, как новое поколение к старому, moi je donnerai la première impulsion[18] его верованиям, его убеждениям, я устремлю его к тому или другому, и, следственно, часть судьбы его зависит от меня. Какая ответственность, но у него есть еще мать с душою ангела, ей предстоит религиозно-эстетическая часть. — Господи, помоги нам исполнить великое дело воспитания, помоги поставить его на путь правдивый (хотя бы с этим и были сопряжены тяжкие несчастия земной жизни)! Молю тебя!

Сообщите эту радостную весть для нас Авдотье Викторовне, Прасковье Петровне, буде ее письмо мое застанет (вероятно, она получила посланные 500 руб.), Вере Александровне.

Даже попрошу вас я и о большем: пошлите от меня сказать об этом Николаю Мартыновичу, к которому я все собираюсь писать особую грамоту.

Обнимаю ваших малюток. Да будет над ними благословение неба. — Проект-то пришлите, сделайте одолжение, и довольно.

Друг ваш А. Герцен.

Прошу приложенную записочку доставить Скворцову.

Добрая Прасковья Андреевна Эрн, сделавшая нам истинную услугу деятельной помощью, особенно важной по нашей неопытности, еще здесь, она вам всем кланяется и особенно Вере Александр<овне>.

15 июня, одиннадцатый час.

Все пока, благодарение богу, хорошо. Помолитесь же о малютке и о матери.

24. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править
Июня 17. 1839. Владим<ир>.

Ну, поздравьте нас, любезные друзья: 13-го числа явился Александр Герцен II, доселе все благополучно. — Рассказать вам, как было, что я перечувствовал, передумал — не берусь. Минута торжественная, великая, сколько мучений и радости, страданий и восторгов слиты тут вместе, молитва, слеза, улыбка, первое благословение, мысль ответственности… ну, сообразите все это сами.

Я писал к Ог<ареву>, в Вятку и к вам и пишу почти все одно и то же, да и как иначе быть: я под влиянием тех же чувств. Я лгал бы, ежели б писал другое…

Ответственность велика — но велико и желание, и любовь, и упование на бога. Я должен занять место провидения до его совершеннолетия, раскрыть его душу всему изящному, святому, должен с первого шага в мир привить ему чувство пренебрежения к земному счастью, к земной гордости, для того чтоб устремить на службу человечеству вопреки неудачам и видимым бедствиям (ибо истинное бедствие только нечистая совесть).

Ну и прощайте. Хотелось бы дать знать Кетчеру, но не знаю, как в нынешнем веке адресуют ему, где он — у Левашовых или инде!

Говорят, что будто сказывают о слухе скорого возвращения в Москву. Ежели правда, то, должно быть, недолго жить во Владимире (иначе, живши здесь, не воротишься в Москву). Еще раз адье-с. — Наташа кланяется.

А. Герцен.

Доставь, пожалуйста, записочку Наташиному брату.

25. Ю. Ф. КУРУТА

править
19-го июня 1839. Владимир.

Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Наконец, 13-го июня родился у нас сын, — сын и ваш, и по понятиям нашей религии духовные родители еще важнее и выше. И не счастлив ли этот малютка, имея вас восприемницей? Вами сойдет на него первое благословение бога.

Описывать вам то множество чувств, наполнявших мою душу в минуту рождения, я не могу. Это была целая поэма, но поэма не в словах; скорее музыка могла бы уловить что-нибудь и из страха, и из восторга, из слез радости и из слез сострадания. Жизнь моя получила еще цель — дитя это, спящее у груди Наташи, я должен вывести в мир, первое направление ума и сердца будет зависеть от меня и от Наташи. Великое дело, — вы сами матерь малютки, вам все это знакомо, и вы задумывались перед колыбелью. Но у меня надежда большая на Наташу; ее чистая душа вам известна, из нее он будет питаться еще другим молоком, религиозное и эстетическое воспитание принадлежит ей.

Но я боюсь дать волю своему языку; вы изволите знать несчастную слабость нашу (мою и Анны Богдановны), т. е. говорить длиннее и скучнее, нежели говорил лорд Брум в парламенте, и потому остановлюсь для того, чтобы дать место другому чувству, настоятельно требующему высказаться.

А это чувство есть благодарность. Каждое письмо ваше и Софии Федоровны больше и больше доказывает нам, как вы умеете прекрасною душой вашей помнить людей, имеющих одно право на вашу память беспредельною и искреннею любовью. Передайте тоже почтеннейшему Ивану Емануйловичу нашу благодарность за старания об улучшении нашего настоящего положения; если необходимость заставит меня служить, то молю бога об одном — чтобы служить у такого начальника, как Иван Емануйлович.

Наташа — пятая дочь ваша — именно с чувствами дочерней любви благодарит вас за все теплое внимание и свидетельствует свое почтение Ивану Емануйловичу.

Я пропустил два урока за хлопотами и не столько от недосуга, но от того, что я не мог ни мыслей привести в порядок, ни памяти. Я боялся, что, говоря о Цезаре, буду говорить о Сашке и перемешаю Каролину Карловну с Агриппиной.

Позвольте мне, наконец, освободить ваше внимание от моего письма, но позвольте это на том условии, что вы не имеете ни малейшего сомнения в тех чувствах искреннего уважения и преданности, с которыми честь имею пребыть, милостивая государыня, вашего превосходительства покорнейшим слугой.

А. Герцен.

Прасковья Андреевна Эрн, которой одолжения нам не имеют ни меры, ни веса, просит приобщить и ее почтение.

20. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
27—30 июня 1839 г. Владимир.

Александр Герцен Николаю Кетчеру, Baro ab Upsala[19].

здравия желает.

α) Чаадаеву скажи, чтоб он благомилостиво взглянул в «Свод», там он увидит, что дело могло и должно было перенестись в ту губ<ернию>, где большая часть. Это же сделано по сенатскому указу. Ergo мысль его подать просьбу в Сенат гораздо вернее напечатанной в историческом 15 No «Телескопе». Во Владимирской губ<ернии> ничего не производится, кроме собрания справок. Он думает, что дв<орянская> опека хочет продолжить владение именьем — kann möglich sein, habe nichts dagegen![20] — (3 извещенье!).

ß) Ты, верно, слышал, что 13 у меня родился сын. При свиданье я тебе сообщу план воспитанья, etc. etc.

γ) О, дружба, кто тебя не знает,

Не знает тот и тщетных просьб.

Николай Упсальский, исполни хоть раз so ein bischen[21], попробуй, самому слюбится, ну для шутки, а именно:

Rp. Уложи Витберговой работы портрет Їβ

adde[22]

писанную книгу мою Їvj

«Лициния» Їij

Перемешать с ароматическими травами «сено» propr. sic dictum[23].

Dms.

Для втирания в мозговую плеву.
Pro D-ro A. Herzen
Louis-Philippe
Docteur en médecine[24].

1828VI39.

Представь себе, что хочу поправить «Лициния» и продолжить — и не могу, потому что M-me Ogareff, точно черниговская дворянская опека, перенесла все дело о «Лицинии» в упсальское (trans-basmano) владение.

О портрете же просит Наташа.

А propos. Нельзя ли наградить «Revu’ями», «Jahrbücher’ами», а Феника даром не надобно. У меня твой Раумер. — Что прочел, посылаю.

_____

100 литерат<оров>.

Портрет Сенковского мне служит подтверждением, что все гнусные души имеют представителя в лице человека. Да что это за дрянь «Лейзевиц» Кукольн<ика>, а Сенк<овский> пишет: «Надобно понимать сердцем, всем сердцем».

Наши журналы очень дурны, кроме «Отечеств<енных> записок». Что же вы плошаете в Москве?

Отошли же по рецепту все к Егору Ивановичу, да сделай же одолженье. Rogo, peto, ich bitte, je vous en prie[25].

Сегодня я, кроме глупостей, ничего не в состоянии писать.

А. Герцен.

Июня 27.

30 и<юня>.

Сделай же одолженье, прямо с доставившим сие (это Senkowskii) Ларивоном пришли Егор<у> Ив<ановичу> «Лициния» etc., запечатав «гербом печати».

Мой сын плачет тебе.

На обороте:Его еминенцу Николаю Христофоровичу Кетчеру. С присовокуплением того и сего, завернутого в бумагу.

27. И. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править
25 июля 1839 г. Владимир.
25 июля. Вторник.

Отчего мы друг к другу давно не писали? Отчего… да мало ли отчего, я это ясно вам расскажу; во-вторых, что у меня все время душа была и взволнована и не на месте. Да, тут я выпил море забот, страху… Она больная, слабая, видимо тающая и без минуты покоя; малютка нездоров… это фонд всего, а там мелочи частной жизни толпою. Нянька не умеет пеленать, Матвей сошел с ума от жаров и воображает, что главнейшая награда за прежнюю службу сводится на то, чтоб вовсе не служить теперь. Другой человек лежит больной… Проза, проза… и такая скверная, как Двигубского, и такая докучливая, как крик сверчка, и такая отвратительная, как Сенковский. Право, будто княгиня Марья Алексеевна рассыпалась этой саранчой пакостей и восстала, и не душит, а засыпает дресвой. — Наташа все это умеет переносить с ангельским терпением; а я — бешусь. Да тут еще жары, а с жарами мухи. Я уверен, что мухи выдуманы Меттернихом, для того чтоб отвлекать от всех умственных занятий добрых людей; для того им и дана привилегия носить шесть ног независимо от крыльев из слюды.


Что я делаю? — Ничего, т. е. чрезвычайно много. Ничего потому, что нет осадка ни стихами, ни прозой. Много потому, что душа битком набита мыслями, чувствами, болью, восторгом, яблоку негде упасть.

Кетчер сердится, что я не пишу; что же пришлось мне делать, которому он на три письма отвечает тем, что ничего не отвечает, минус письмом; что делать? — Видно, написать, и напишу.

Жду, жду из Петерб<урга> привет, да нет его, а кажется просто бы:

Коли любишь — так скажи,

А не любишь — откажи!

И дело с концом. Уж наступил шестой год, через девять лет я могу требовать пряжку за XV лет, а посему

вас любящий
А. Герцен.

28. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
Около 25 июля — 28 июля 1839 г. Владимир.

Письмо ваше от 11-го июля, почтеннейший друг Александр Лаврентьевич, мы получили. Читая ваши строки к Ог<ареву>, написанные со всей поэзией и огнем юности, я еще более удостоверился в истине слов Жан-Поля, что душа высокая юнеет, очищается с каждым годом. — В начале августа он проедет здесь, и тогда я ему вручу. — Вы совершили ваш храм, видите ли, какой энтузиазм производит один рассказ. Толпа не восхищается — что за дело — ей надобно отлить мысль в камне, чтоб заставить понять. Но есть люди, умеющие постигать величие в идее. — Ваш храм будет и из камня, вы оставляете богатое наследье детям, благословите их в зодчие и велите идти строить там — где укажет бог. — Вот мой совет!

Все время после нашей разлуки я очень много занимался, особенно историей и философией, между прочим я принялся за диссертацию, которой тема «Какое звено между прошедшим и будущим наш век?» Вопрос важный, я обработал очень много. Вдруг вижу что-то подобное, напечатанное в Берлине «Prolegomena zur Historiosophie», выписываю и представьте мою радость, что во всем главном я сошелся с автором до удивительной степени. Значит, мои положения верны — и я еще больше примусь за обработку се. Поэма «Вильям Пенн» почти окончена. Видите ли, что и я не поджав руки сижу. — Об освобождении меня ничего официального нет, там собираются так же, как Прасковья Петровна, — on so hâte lentement[26]. А между тем 5 лет.

28 июля.

Высочайшим повелением 20 июля я прощен.

Сегодня еду в Москву на несколь<ко> дней.

29. Ю. Ф. КУРУТА

править
26 августа 1839 г. Москва.

Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Вот уже мы и пользуемся вашим позволением писать и пишем из Москвы, куда довольно благополучно приехали в середу вечером в 7 часов. Малютка было занемог; но, кажется, ему гораздо лучше; Наташа перенесла дорогу очень хорошо. — Я еще не огляделся, еще не понимаю себя в Москве и потому ничего не могу сказать о себе, слишком много и чувств, и воспоминаний, и мыслей, и знакомых лиц, и знакомых улиц, и пыли, и колокольного звона, и новостей — и все это в ужасном беспорядке сыплется в голову, а у меня голова гораздо не так поместительна, как у общего знакомого нашего — слона, которого я еще раз имел удовольствие видеть в Ундолах. А главное — что все-то вместе так сухо, скучно и так не переменилось в 5 лет, что мне подчас становится грустно по нашей пустой улице, в начале которой М. И. Алякринский, а в конце ничего нет, грустно по Владимиру, т. е. хотелось бы идти к вам, — такого искренного привета нам здесь где же взять? Может, в Петровском — ну, там я еще не был, а говорят, что все туда выезжает дышать пылью. Истинно, Юлия Федоровна, здесь мы со всяким днем яснее, светлее понимаем вашу дружбу, ваше внимание, вы избаловали нас. О, дай бог, чтоб с января и вы переехали в Москву. Впрочем, дурное впечатление пройдет, большие города — это большие поэмы, надобно вчитаться, чтоб постигнуть поэзию Даyта, так и Москва — поэма немного водянистая, с большими маржами, с пробелами, но лишь только приживешься, поймешь поэму в 40 квадратных верст.

Батюшку я застал довольно здоровым, он усердно кланяется и свидетельствует свое почтение вам и Ивану Емануйловичу — повторяя, что до гроба будет считать себя облагодетельствованным Иваном Емануйловичем. Присоедините к этому и от меня подтверждение тех чувств преданности, в которых, я думаю, Иван Емануйлович и не сомневался.

Обещанное мною относительно Пр<асковьи> Петр<овны> начинает сбываться, несколько добрых знакомых обещались достать ей место; но я к ней тогда напишу, когда наверное узнаю.

Приехала ли София Федоровна? Сделайте одолжение свидетельствуйте ей мое почтение, также Евгении Ивановне, Ольге Ивановне, а ученицам учительский поклон. Засим позвольте мне замолчать, но не прежде, как повторивши (и притом не пером, а сердцем, всем сердцем) те чувства искренного уважения, с которым честь имею пребыть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.

А. Герцен.

Москва.

1839. Авгу<ста> 26.

30. Ю. Ф. КУРУТА

править
6 сентября 1839 г. Москва. Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Нет, благодарить за ваше второе письмо лучше я не буду, потому что не умею высказать всего, а одну долю мало. Начну просто с повествования о нашем житье-бытье в граде Москве.

Наташа почти здорова, «маленькая собаца» тоже здорова, следственно, у меня на душе легко и досужно присматриваться и вглядываться в Москву.

Важнейшее, что я здесь узнал, состоит в том, что модные духи называются pacciouli и пахнут алоем, что Жуковский получил аренду и деньги вперед за 25 лет, что Блекшмидт делает чудесную мебель (à propos, я обещал Ольге Ивановне заказать ему табурет к фортепиано, но не заказал, потому что он меньше 250 руб. не берет), что князь С. М. Голицын намерен дать бал, а митрополит — сказать речь на закладке храма. Мне кажется, что все это знать скучно; вот какова Москва, даже Жуковский в ее рассказах является не поэтом, а арендатором. Москва только по костюму похожа на Европу; я решительно недоволен ею в нынешний приезд. Одна из самых замечательных статей для меня был наш старый, забытый каменный дом. Я бродил по пустым комнатам его, и сердце билось: в этот дом я переехал ребенком (в 1824 г.) и прожил 9 лет. Тут родилась первая мысль, первый восторг, тут душа распустилась из почки, тут я был юн, неопытен, чист, свеж. Я всматривался в стены: черты карандашом остались, разные нарезки, как было 10 лет тому назад и будто я 1839 года тот юноша 1829? Я pater familias, я титулярный советник, я возвращенный, не может быть! Примеривая прежние комнатки к душе, вижу, сколько душа переменилась, к лучшему ли? — может; к изящнейшему ли? — не знаю. Однако, очень глупо занимать собою.

Днем десять раз, по крайней мере, бываем мы во Владимире, т. е. у вас. Я всегда был очень недоволен, что человек ограничен пространством, ну как это можно снести такое притеснение? Хотим сегодня вечером быть у вас — нельзя, отчего? оттого, что люди не умеют победить верст. Но это придет, я верую, что откроют средства ездить из Москвы завтракать к Tortoni в Париж, обедать — в Лондон и после на концерт в римскую консерваторию — одними сутками! Есть же в Москве церковь, построенная в 24 часа, — «Илии Обыденного». А видит бог, я сейчас бросил бы Москву с готовящеюся иллюминацией etc. и. явился бы с Наташей к вам и сел бы возле пялец, в которых, я думаю, распустилось много и много цветов после нашего отъезда, и отдохнул бы не от устали, а от треска, шума и хлопотливого безделья. В конце сентября я думаю это совершить очью, до тех пор позвольте мне письменно засвидетельствовать вам, Софии Федоровне, Ивану Емануйловичу, Евгении Ивановне и всему почтенному семейству вашему чувства искреннейшего уважения, с которыми честь имею пребыть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.

Александр Герцен.

P. S. Государь приехал 3-го и пробудет до 15-го. Закладка будет 8 или 9-го. Дело Прасковьи Петровны (которое, как гангрена, терзало меня) приводится к концу. М-me Жарнье решается ее взять с детьми.

31. Ю. Ф. КУРУТА

править
12 сентября 1839 г. Москва. Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Получили мы последнее письмо ваше с тем же восторгом и радостью, с тою же благодарностью, как и предыдущие. — Много видел я здесь, живу рассеянно, а бедная Наташа так вполне посвятила себя Саше, что не участвует ни в чем. 10-го сентября была закладка: похороны Витберговой славы, колыбель известности Топа, шествие весьма было торжественно — духовенство, гвардия, посланники и тысячи народа на крышах, на заборах, в окнах; самая рама — Замоскворечье с своими церквами, хижинами и огромными зданьями — делала еще торжественнее картину. Видел я и Сильфиду, маленькое, воздушное, грациозное творенье, être papillonnée[27] — Санковскую, мила, очень мила. Видел я Паскевича, он гораздо выше Санковской и без крылышек, зато с целой системой звезд. Итак, ему некуда лететь, он сам твердь небесная. Видел принца Лейхтенбергского etc. От принца до его полка один шаг. Лишь только я запечатал и отослал к вам мое прошлое письмо, явился к нам Христофор Павлович. С искренним восхищеньем приняли мы его, он представился нам репрезентентом всех нас. Скоро вы увидите его… Ей-богу, мне грустно по Владимиру; быть может, я скорее приеду, нежели вы думаете.

Середь писания я был прерван, во-первых, Христофором Павловичем, который был так добр, что разделил наш обед сегодня, и, во-вторых, Егором Ивановичем, который сообщил мне, что в конторе уже получена бумага от Ивана Емануйловича обо мне. Опять должен я благодарить, опять знак того драгоценного для нас внимания, которое согрело нашу владимирскую жизнь и останется одним из самых лучших воспоминаний в нашей жизни… Прошу вас передать эти чувства Ивану Емануйловичу.

Все наши свидетельствуют Ивану Емапуйловичу, вам, Софии Федоровне усердное почтение. А я прошу, сверх того, напомнить меня Евгении Ивановне, Ольге Ивановне и ученицам.

Вечно готовый к услугам ваш

Александр Герцен.

Владимир[28].

1839. Сент<ября> 12.

32. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
Сентября 13-го 1839. Москва.

Почтеннейший друг, Александр Лаврентьевич! Последнее письмо ваше получил я в Москве, где проживу весь сентябрь, а приложенное к Пр<асковье> Петр<овне> отошлю во Владимир. Есть несчастные существования, которым ничего не удается, в этом положении Пр<асковья> Петр<овна>. Куруты ею недовольны (et par malheur moi je vous le garantis[29], что не напрасно); я хлопочу теперь здесь поместить ее в пансион вместе с детьми. Жаль, очень жаль ее, какие тяжкие испытания несла она во всю жизнь!

Что сказать вам о продолжительном свиданье моем с Москвою? Москва похожа на тех добрых людей, о которых часто поминаешь в разлуке и до которых дела нет, когда они налицо. Москва скучна, несмотря на то что теперь шум, беготня, треск, именно эта суета суетствий наводит подчас грусть.

Я виделся здесь с Жуковским, но особенно замечательного сказать не могу. — В публике вас часто поминают, особенно теперь, когда новая закладка sur le tapis[30], и знаете ли, что большая часть за ваш проект — кроме аристократов. Есть даже громогласные партизаны, и в том числе архитектор Мирановский и др.

Мейер был во Владимире и в Москве, ни там ни тут он не дал себе труда со мною повидаться. Замятнин здесь, я встретился с ним в театре. Вот и всё.

Прасковья Петровна передала мне все, что вы ей поручили, ряд грустных обстоятельств наводит на вашу душу меланхолические мысли — ежели вы вызовете из прошедшего все мое поведение относительно вас и вашего семейства, то ясно увидите всю дружбу мою, всю преданность. А что не было ответа на письмо вашей супруги, то совестью клянусь вам, что я вовсе этого не помню и совсем не знаю, о каком письме идет речь. Скворцов пишет на три письма от меня одну записку, и я, право, не сомневался в его дружбе. Конечно, я с вами более сблизился, нежели с Авдотьей Викторовной. Что же из этого? Между мной и вами больше общего, симпатического (хотя я не скажу, чтоб была полная гармония). — Отвергнете ли вы дружбу искренную, примете ли ее, как прежде принимали, — это не изменит ни моего уважения, ни моей любви к вам, et cela sera le dernier mot de ma lettre.

Salut et amitié[31].

A. Герцен.

Авдотье Викторовне, Вере Александровне поклоны etc. А Виктору и Лавреньке поклон и рукожатье от Александра Герцена за № 2.

Государь и иностранные принцы еще здесь, 12 была новая закладка.

Наташа кланяется вам и вашим. Малютке привили оспу. Я здесь до конца сентября.

33. Ю. Ф. КУРУТА

править
14 сентября 1839 г. Москва. Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Вот какое было положение Веньямина Франклина, жившего посланником в Париже: каждое утро являлись к нему множество особ, просивших рекомендательные письма к Вашингтону, особы, хотевшие par anticipation essayer la république[32]. Что делать? Не дать письма — совестно перед просителем, дать — совестно перед собою. Как же быть? Неужели человек, выдумавший громоотводы, не найдется? Он и нашелся: стал всем давать рекомендательные письма такого содержания:

«Му dear general![33]

Le porteur de cette lettre m’est parfaitement inconnu, or il n’y a pas cause de le croire mauvais — je vous le recommande donc etc.[34]»

То же случилось со мной, когда я приехал в старый свет, как Франклин, а именно — меня познакомили с г. Лихаревым, который желает получить убийственное место (лекаря) во Владимире, несмотря на то что его зовут Федором Григорьевичем. Этот Ф<едор> Гр<игорьевич> просит неотступно способствовать его погребальным видам, и говорят, что он честный и бедный человек; вследствие чего я ему посоветовал, во-первых, как можно более натирать виски оподельдоком, принимать мятные капли бутылками и, во-вторых, молиться Дионисию Ареопагиту (ибо он один из святых в ранге сенатора и, следс<твенно>, может иметь влияние на получение мест). Наконец, решился даже дать ему это письмо для доставления вам, зная ангельскую доброту, с которой вы готовы протянуть руку помощи каждому просящему, и зная это по собственному опыту.

Простите меня!

Пользуюсь сим случаем, чтоб поздравить вас и особенно Евгению Ивановну с Станиславом, о котором в прошлом письме потому я не писал, что Христофор Павлович хотел удивить всех неожиданно. — Евгения Ивановна завтра, вероятно, увидит Христофора Павловича, Наташа еще прежде увидится с своим мужем, а именно за чаем сегодня.

Огарев здесь — Москва расцвела.

В заключение прошу свидетельствовать мое почтение Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне, Христофору Павловичу и всем — ей-богу, мы вас очень, очень любим и уважаем.

Наташа, вероятно, будет писать сама, да и муж в жениных делах не идет в доносчики.

До гроба уважающий А. Герцен.

14 сентяб<ря>.

34. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
18—23 сентября 1830 г. Москва.
18 сентября 1839. Москва.

Письмо ваше, любезнейший и почтеннейший друг наш Александр Лаврентьевич, от 5 сентября я на днях получил (оно пролежало несколько дней во Владимире). С восхищеньем читал я о 30 августе, я понял все, что вы должны были чувствовать при закладке — это росинка благодати на ваше больное сердце. Молю бога, да благословит он новое начинание во славу его, во славу вашего благодетеля, во славу вашу.

Получивши письмо, тотчас повидался я с Григорьем Ивановичем, он чрезвычайно занят, обещал было сегодня ехать к вам в дом со мною; но отложил. — Извините меня за маленький упрек — помните ли, сколько раз (и тщетно) я предупреждал вас насчет г. Пузыревского — вы не верили мне и дали полное время расточить все: Гр<игорий> Ив<анович> говорит, что даже библиотека вся расстроена, картины вырезаны, проданы, брошены. И вы находили чувства и религиозность, вы даже говорили, что г. Пузыревский трезвый человек. Ключарев и ваша сестрица Шарлотта Лаврентьевна мне рассказали его житье, его поступки с матерью и женой. — Вас, чистого и благородного человека, конечно, мог обмануть chevalier d’industrie[35], но отчего же вы не верили дружбе, предохранявшей вас. — Но что с возу упало — пропало! Жаль, что вы не пишете, какие особенно ценные вещи должно отыскать, — впрочем, мы составили маленькую опись.

23 сентября.

Пузыревский решительно отказался от передачи вещей Кошелеву, Ключареву и мне — дерзость и наглость, с какою он дал письменный ответ г. Кошелеву, превосходит всякие границы. Я еду 28 во Владимир и след. не успею ничего сделать; но ящики пусть пришлют и после меня, он, говорят, скупает вещи кое-какие.

Времени не имею ни секунды. Прощайте. Дай бог вам скорее отделаться.

Всем вашим много и много; во Владимире я пробуду до Нового года.

Salut et amitié.

А. Герцен.

Он, т. е. Пузыревский, ждет 1-го октября, чтоб еще раз взять с мужиков оброк.

Праск<овья> Петр<овна> здесь.

35. Ю. Ф. КУРУТА (приписка) 21—25 сентября 1839 г. Москва.

Мне даже для поздравления не оставлено места.

36. С. Ф. КАППЕЛЬ 29 сентября 1839 г. Москва.

Милостивая государыня София Федоровна!

Вот мой обоз, состоящий из сундука, трех ящиков, одного повара, одной прачки и трех детей. Сделайте милость, препроводите их на мою квартиру, которую я вовсе не знаю. — Я сейчас же посылаю письмо по экстра-почте, а сам еду завтра. Может, увижусь прежде письма этого.

Ваш покорнейший слуга
А. Герцен.

29 сентяб<ря> 1839.

Главное я пропустил — буде у Матвея недостанет денег заплатить извозчику, потрудитесь ему дать.

37. Н. И. АСТРАКОВУ
10 октября 1839. Владимир.

Ты — Араго-Ампер-Астраков — прельстил меня этой бумагой, пей же горечь ее протекаемости. — С ужасной головною болью покинул я Москву и с чрезвычайно здоровой головой приехал сюда. (Практический доктор мог бы записать от головной боли[36]:

Rp. CLXXVII stad. Ruth.

Aeris atmosph. Їij

adde

Humiditatis Octobrii Їiiij.

Ехать, как сказано).

Хорошо мне было в Москве, но здесь спокойнее, тише, я рад, что уехал, и грустен от того же. Так странно устроена душа, всему в ней место — и меду и дегтю — точно на ярмарке в деревне. Теперь обращаюсь к существенному делу, т. е. к Петруше. Кетчер обещал его взять, но я полагаю несравненно лучшим нанять квартеру у священника, которому прилагается записка: во-первых, зачем без крайности обременять Кетчера, во-вторых, зачем жить в Покровском, куда, конечно, никто не пойдет давать уроки. Петруша получает 500 руб<лей> — платья у него очень довольно, книги и есть и достать может, итак, нет причины не платить за себя. — У меня финансы очень плохи. Взять его сюда бесполезно для него и очень беспокойно для меня; сверх того, если его взять, то прогнать Пешкова, что было бы преступно, — у Пешкова 500 копеек нет, да и сверх того Пешков человек, обещающий много вперед, т. е., между нами, гораздо больше Петр<уши>. Ежели же он с попом не сойдется, то пусть прямо отправляется к Кетчеру и спросит его, может ли к нему переехать, ибо я уж с ним говорил и независимо от того буду писать. — Я не благодарю тебя за важное одолжение, которое ты сделал ему, т. е. не благодарю на тонкой бумаге, а иначе — сердцем.

Я, право, не понимаю, что выйдет из него, — прошу тебя, когда он переедет, присматривать за ним. Прощай.

А. Герцен.

Жму руку Татьяне Алексеевне.

38. А. Л. ВИТБЕРГУ Около 12 октября 1839 г. Владимир.
1839. Октября. Владимир. Почтеннейший Александр Лаврентьевич!

Вы, может, сетуете на меня, что я не исполнил вашего поручения; больно и самому мне это, но вот в чем дело. 29 сентября г. Кошелев известил меня, что г. Пузыревский соглашается наконец сдать вещи и что Григорий Иванович на днях с ним позовут меня — но в это время у меня укладывали чемоданы, и я 30 утром уехал. Вот что я вам entre autre[37] замечу. Г-н Кошелев не очень деловой человек, il se prend gauchement[38] знаете ли вы его хорошо? Зачем вы не прислали записочки о главнейших вещах? Что касается до помещения негромоздких вещей, я думаю, это не трудно (хотя дом после отъезда опять вне моих распоряжений). Хорошо бы было некоторые вещи продать, например трюмо, фортепьяно — как вы думаете об этом?

Я утвержден министром чиновником особых поручений, в генваре поеду на 28 дней в Петербург, папенька желает, чтоб я там служил, Москву увижу только проездом. — Я часто скучал в Москве, а жаль расставаться было с нею. — Таков человек!

Эрн, кажется, решительно нанимается у Огарева. Прасковья Петровна, бедная страдалица, еще не нашла места, но сделано много, tout ce qui est humainement possible[39], и, вероятно, удастся. Что, есть ли ответ о пенсии? В Москве я виделся с Владимиром Машковцевым, вятским ренегатом, у меня все еще бьется сердце горячее, когда вижу вятских, когда могу говорить об вас, об Скворцове, — черные годы провел я там, но полные многого, полные поэзии — мощной поэзии жизни.

Виделся я с Жуковским, но как-то в шуме, в вихре, когда все в Москве торопилось, суетилось и Вас<илий> Андр<еевич> торопился, суетился.

Наташа дружески кланяется Авдотье Викторовне, и вам, и Вере Александровне. — Дружески кланяюсь и я.

Прощайте.

Душою ваш А. Герцен.

Дошли ли до вас слухи об истории Серафима митрополита с раскольником?

На обороте: Александру Лаврентьевичу Витбергу.

39. А. Л., А. В. и В. А. ВИТБЕРГАМ 1—2 ноября 1839 г. Владимир.
1839. Ноября 1-го. Владимир.

Душевно и искренно порадовались мы, любезнейший и почтеннейший друг Александр Лаврентьевич, получивши ваше письмо, в котором извещаете о повелении, полученном 15 октяб<ря>. Конечно, это еще только начало; но, стало, вы прошли Culminationspunkt гонений и день после тяжкой, полярной ночи возвращается. Пусть вы и не скоро оставите Вятку; но великое дело сознание права. Не думаете ли вы теперь занять место в Академии художеств, я думаю — на это есть прямые права у вас, и тогда мы увидимся в Петербурге. А как же без вас пойдет храм вятский — памятник ваших страданий, лет изгнания, он будет ваша Divina Comedia, как же его оставить неисполненным.

Зачем вы поскупились сообщить о духе и содержании полученной бумаги?

Итак, мы увидимся! Я сожму опять руку вашу, вы обнимете Наташу, и слезою радости смоем прошедшее. Не могу без восторга вздумать о нашей встрече. Вы найдете во мне перемены, я больше развился, скажу с гордостью, я вырос духом с 1837 года. Я много занимался, много думал с тех пор, и все это оставило следы, развило новые стороны духа, характера. О, приезжайте, приезжайте.

Наташа бредит скорым свиданьем с вами — она теперь едва оправляется после горячки. Весть о счастливой перемене вашего положения была радостною вестью, выкупившей горькие недели болезни.

Вот вам программа, где (буде ничего особенного не случится) меня искать. До половины января я решительно во Владимире на Дворянской улице, в доме Рагозиной. В половине января думаю ехать один в Петербург; на случай, ежели вас туда прямо призовут дела, то вот адрес: На Невском проспекте, дом Петилиа (с Адмиралтейской площади 2 дом), спросить Сергея Львовича Львицкого. Его же можно найти в собственной канцелярии мин<истерства> внутр<енних> дел. Это мой двоюрод<ный> брат. Ну, в Москве вы знаете, как меня отрыть.

Теперь к вам, Авдотья Викторовна, обращаю мое поздравление, дайте руку поцеловать, вы знаете, что я без важных оказий не целую дамских рук; и вашу руку, Вера Александровна.

Не вините меня насчет Медведевой, вина ее — она решительно не имеет таланта пользоваться настоящим. Так в Москве она пропустила уж одно место. Готов все делать для нее, но je m’en lave les mains pour les suites et résultats[40]. Сам возраст имашь, как вы говорите. Прощайте.

Рукой Н. А. Герцен:

Не стану описывать вам, почтеннейший друг Александр Лаврентьевич, радости, которую принесло последнее ваше письмо. И так — есть надежда, что я вас увижу!!!

Поздравляю, Авдотья Викторовна, вас и вас, Вера Александровна, поздравляю всей моей душою. Да пошлет вам всем господь неистощимые блага! А у меня в глазах потемнело от этих немногих строк, прощайте! Ваша всей душою

Н. Герцен.
Ноябр<я> 2.

Кланяйтесь Скворцову и прощайте. Дай бог, чтоб мое письмо вас застало без такой головной боли, как теперь у меня.

На обороте: Его высокоблагородию Александру Лаврентьевичу Витбергу.

В губ<ернском> гор<оде> Вятке.

40. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править
4 ноября 1839 г. Владимир.

Любезнейшие друзья, я думаю, до вас дошел слух о тяжелой болезни, которую вынесла Наташа; хлопот, досады было довольно. Были минуты, в которые мне смертельно хотелось ну хоть обморока, чтоб не видать страданий малютки и ее. Теперь, слава богу, главная потеря — коса, «нашла коса на горячку». А ведь воля ваша, ежели эта жизнь, т. е. на земле, не есть только предисловие к будущей небесной, ежели она цель, то я выполнением ее решительно недоволен. Хороша, полна, исполнена поэзии, да зачем в ней горячки, костоеды, дураки, скверные журналы, чахотки, начальники, княгиня Марья Алексеевна, бельмы и пр. и пр. (зри Патологию). Ведь все равно было из земли делать Адама с зародышем болезни или здоровья. Ан нет. Чем же бы тогда занимался медицинский факультет и Бауэр, которому дружески кланяюсь.

Прощайте.

Наташа вам кланяется и пр.

Буде увидите Петрушу, скажите ему, что я денег ему не дошлю и что все сведения, которые до меня об нем доходят, отнимают даже и желание посылать что б то ни было. — Нет, из него ни я, ни ты не сделают человека. — Слышали ли вы о освобождении Витберга?

4 нояб<ря> 1839. Влад<имир>.

41. Д. П. ГОЛОХВАСТОВУ

править
4 ноября 1839 г. Владимир. Милостивый государь Дмитрий Павлович!

Прежде нежели я пуду утруждать вас просьбою об обмене аттестата, выданного мне в 1833, позвольте мне удостовериться, в самом ли деле нужно это. У меня не свидетельство, получаемое на акте, а аттестат, только писанный и на простой бумаге. Гражданский губернатор говорит, что он не видывал аттестатов из университета непергаментных. Но ежели это все равно и писанный аттестат тоже gültig[41] при представлении к чину кол<лежского> ас<ессора>, то для чего же менять? — Ежели, напротив, в Сенате могут сделать затруднения, то я покорнейше попросил бы вас принять на себя труд приказать мне выслать печатный аттестат, а я тотчас возвращу писанный (на котором никакой надписи нет). Прислал бы я его и теперь, да боюсь, скоро пойдут представления. — Извините, что я вас беспокою такой неважной просьбою, зато будьте уверены — третьего аттестата просить не буду до тех пор, пока или опять вступлю в студенты или мой сын выйдет из него, итак, в обоих случаях не так-то скоро.

Прошу свидетельствовать наше искреннейшее почтение Надежде Владимировне.

В заключение позвольте повторить те чувства уважения, с которыми честь имею пребыть вашим покорнейшим слугою.

Александр Герцен.

Владимир.

1839. Нояб<ря> 4.

Р. S. При сем прилагаю приметыаттестата.

42. В. В. и Т. П. ПАССЕКАМ

править
4 ноября 1839 г. Владимир.

Благословляю вас, под 55-ю градусами 45 минутами северной широты; благословляю вас под 55 градусами 11 минутами восточной долготы, благословляю вас в первопрестольном, многодорожном граде Москве, стоящем при реке Москве, Неглинной и Яузе, с 350 000 жителей, университетом etc. Так-то географически-статистически поздравляю я с приездом историка и географа Вадима Пассека в наши края, а вместе с ним и Таню.

Знаете ли вы, помните ли вы, что между тем временем, в которое насыпали курганы, о которых пишет Кеппен и о которых Кеппен не пишет, и 1839 годом есть один исторический период, часто занимающий меня, — это маленький промежуток от 1825 до 1833 года. Правда, это время наполнено мифами, как царствование Тезея, но мифы так же изящны, как эти типические Медузы, Язоны. Я начинаю не верить, что они были, т. е. очью совершались, а люблю passer et repasser[42] 1825 год и приезд Тани к нам. Все это юно, мило. — Путешествие Бартелеми и Вертеровы страдания читаются, Озерова трагедии декламируются, и миф Герцен с широкими мечтами, и миф Темира с пылкими мечтами, с описаниями Волги (а впоследствии и Волхова с свинцовыми волнами)… кто не пророчил бы тогда обоим мифам и Вадиму par dessus marché[43] — желтый дом, но увы, явился мир реальный — эта огромная Прокрустова кровать, на которую кладут все идеи, все мифы Герцена, Вадима, Тани, Мехмет-Али, М. П. Погодина,

Чумакова etc., чтобы подрубить им ноги или голову, смотря по надобности. И что же — из мифических лиц вышли люди, так-таки просто люди — чиновники особых поручений, отцы семейства, матери семейства, путешествующие, очерчивающие Русь. — Где же мифы? — А где у бабочки куколка? — Где у лягушки образ червячка, в котором она родилась? Теперь лягушка пришла в полное развитие. Итак, поздравим друг друга лягушками вполне развитыми, остается давать концерты au rez-de-chaussée[44], в болоте.

Еще тут был миф, и именно одетый в киариньевский костюм, в бешмет, шитый золотом, серебром, адамантами и виссоном, и имя ему Диомид. Что он? Ежели мифическое существование продолжается, то он, верно, еще ходит в испанском, или татарском, или мексиканском костюме. Если же и он побывал на Прокрустовой постеле, то, во-первых, ходит comme il faut[45], во-вторых, думает comme il n’en faut jamais[46].

Мечты, мечты, где ваша сладость!

Право жаль, что мы сбились с дороги и не попали в сумасшедший дом. Прощай.

Александр.

Прошу отдать мой решпект Алексею Петровичу; вот он самобытнее нас, не изменил себе — все тот же практический профессор теории вероятностей.

43. Ю. Ф. КУРУТА

7 ноября 1839 г. Владимир.

Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Позвольте мне попросить вас извинить меня перед моими ученицами, я сегодня не могу быть. Сатин, с которым я не видался с лишком 5 лет, проездом в Москву остановился у меня и пробудет до вечера завтрашнего дня — и это время посвящаю я ему исключительно.

Наташа свидетельствует вам свое искреннее почтение.

Преданный от всей души
А. Герцен.

Нояб<ря> 7.

На обороте: Ее превосходительству милостивой государыне Юлии Федоровне Курута от Герцена.

44. Н. П. ОГАРЕВУ 14 ноября — 4 декабря 1839 г. Владимир.
14 ноября 1839. Владимир.

Вот тебе, друг, большущее послание, т. е. которое будет большущее, ежели напишется все, что очень хочется сказать. Все время после отъезда Сатина я постоянно думал о друзьях и о себе, думал — ты пойми — это не значит тосковал, нет, думал об вас и как-то так ясно анализировал, как-то совершенно объективно понял вас и себя яснее оттого. Середь этого анализа вдруг письмо от тебя, в котором ты, как на блюдечке, любящий, поэтический и ленивый. Благодарю тебя за грусть при вести о Наташиной болезни, этой-то грусти и хотелось мне тогда как врачеванья. Но к делу.

Ни я, ни ты, ни Сатин, ни Кетчер, ни Сазонов (которого вы уже как-то совсем отчуждили) не достигли совершеннолетия, мы вечноюные, не достигли того гармонического развития, тех верований и убеждений, в которых бы мы могли основаться на всю жизнь и которые бы осталось развивать, доказывать, проповедовать. Оттого-то все, что мы пишем (или почти все), неполно, неразвито, шатко, оттого и самые предначертания наши не сбываются, — как иначе может быть? Сколько раз, например, я и ты шатались между мистицизмом и философией, между артистическим, ученым, политическим не знаю каким призванием. Нет, друг, не таков путь творчества, успеха. Причина всему ясная: мы все скверно учились, доучиваемся кой-как и готовы действовать прежде, нежели закалили булат и выучились владеть им. А ты, caro, пишешь я отвык читать, в то время как одно из мощнейших средств для нас теперь чтение. — Я не отвык, я и иду вперед, решительно иду. А ты часто стоишь с твоими теургически-философскими мечтами. Грех нам схоронить талант, грех не отдать в рост, иначе мы ничего не сделаем, а можем сделать, право, можем. Ты говоришь, что много пишешь; во-первых, я этому не верю, во-вторых, еще меньше верю, что ты допишешь это многое. А я так намерен много жечь. Одна моя биография хороша, одушевленна, она и останется. Подумай об этом и пойдем в школьники опять, я учусь, учусь истории, буду изучать Гегеля, я многое еще хочу уяснить во взгляде моем и имею залоги, что это не останется без успеха. Мы ничего не потеряли, что теряли много времени в отношении образования, мы жили, и как полна была наша жизнь последних годов, как свята любовью, мы узнали практический элемент человечности; тем лучше можем усвоить себе многосторонность и глубину. От наших будущих произведений не будет пахнуть лампой кабинета, они прозябли на чистом воздухе, под открытым небом; прибавить соков — и плоды будут свежи, как лимоны в Италии… или мы просто ничтожности, о нет, anch’io son pittore, и ты больше, нежели я! Я рад, что так холодно мог рассмотреть нас, да это оттого, что время не терпит. Кончились тюрьмою годы ученья, кончились с ссылкой годы искуса, пора наступить времени Науки в высшем смысле и действования практического. Между прочим меня повело на эти мысли письмо Белинского к Сатину (с которым однако я не вовсе согласен, Белинский до односторонности многосторонен), еще прежде самая встреча с новыми знакомыми, еще прежде свои ум (довел же Ляпкина-Тяпкина свой ум до узнания, как было сотворение мира); но я все боялся анализа, было много восторженности, полно ликовать.

И что за удивительное различие в людях близких между собою, больше, нежели между мышью и петухом, больше, нежели между кошкой и фазаном. Ты и я все еще сходнее, нежели ты и Сатин, я и Сатин, ты и Кетчер, я и Кетчер, Кетчер и Сатин, Сазонов и пр. (помнишь N. P. Q. — …учил Давыдов). Никто лучше бога не пишет варьяций на одну тему, может, оттого, что ни у кого темы такой нет. Кетчер человек решительно практический, характер его выражается весь двумя словами: симпатия и доброта, но этот характер завернут в какую-то угловатость; террорист и Лафайет, он прескверно сделал, что обелинился, ему нейдет пиетизм, абсолютизм… Он отродясь не занимался делом, служил губернским переводчиком при русской литературе. Он не поэт (хотя в жизни его много поэзии du bonhomme Patience), отчего же он не занимается положительными науками, отчего не переводит учебные книги, зачем служит при театре, с потерею времени, зачем присутствует в коллегии Бажанова так часто? Люблю его, как родного брата, но ругаю. Примусь ругать Сатина, потом тебя и себя, которых также люблю, как братьев.

У Сатина времени впереди больше нашего, и занимался он меньше зато. Его душа очень чиста и очень любяща, ну не жаль ли, что он не дал ей всего полета? Его образование не твердо, дамское, как локоны его, такое же, как у твоей жены например. Французская философия французских романов чуть ли это не равняется нулю, беда еще, коли минус чему-нибудь. Белинский во многом неправ относительно его, но во многом и прав. Пусть же он занимается немецкой литературой, укажи ему и философию, да пусть в нее входит со смирением; философского образования он еще вовсе не имеет. Завтра наш черед; теперь прощай, ибо давно уже 14-е ноября перешло в 15. Felicissima notte, Eccelenza![47]

Слабость характера и лень — вот тифон твоей души, это наказание тебе за твои чудные достоинства: у тебя и взгляд обширен и чувство верно — разум силен, и все то вместе растворено в флегме. Не верю, чтоб воля не могла победить. Ежелн про тебя Белинский скажет так решительно, как про Сатина, что ты не поэт, не художник, он соврет, я сознаю в тебе поэтическое призвание не потому, что твои стихи хороши, а потому что знаю тебя с первого дыхания в мире умственном и художественном. Я тебе писал в 1833, что ты поэт, и теперь повторяю; но поэт in potentia, от тебя зависит развить эту возможность или подавить ее. И про Сатина я не скажу так резко, он еще не поднялся до мира высших сознаний, почем мы знаем, как он на него подействует; Сатин в высшем развитии, т. е. он же, но с обширной творческой мыслью, мне сдается Шиллером (у них и лица сходны); а ведь как хочешь люби Шиллера, в нем нет той универсальности, как в Шекспире и Гёте. Шиллер понимал односторонно жизнь, оттого-то он и аспирировал беспрестанно к будущей жизни, оттого ему и казалось und das Dort wird nimmer Hier[48], а оно Hier, этого никогда не поймет Сатин, слишком нежна, слишком аркадическа его душа, оттого он написал «Ты позабыл, ты человек!» Blasphème![49]

2 декабря — вечером.

Написавши то, что написано, я был отвлечен и тем и сем от продолжения, но не от мысли. В одном из последних писем от тебя нашел я лучшие подтверждения моим словам — во-первых, твои мистические фантазии улетучиваются ad totalem evaporabionem[50], во-вторых, ты жалуешься на недосуг от дружбы и друзей. Capisco[51], повторяется 1833 год в улучшенном издании, как «Дон-Кихот» Масальского. Я настоятельно требую перемены в твоей жизни, признай мою власть, она законна, свята, ты знаешь источник ее. Повторяю: пусть грустно мне будет без тебя в Петерб<урге>, но хорошо, что я не возвращаюсь в Москву. И ты поговариваешь «о глуши, о Саратове».

Еще многое я придумал. Все это будет темой, о которой мы поговорим, лишь бы нашелся досуг. Теперь прощай, я думаю, что тебе не нужно писать, что я лечу на твои именины — ты узнаешь факт прежде сообщения.

Totus tuus[52] А. Герцен.
4 декабря.

Я получил сейчас твое последнее письмо — зачем я его получил — о зачем! Я совершенно забыл все холодные отношения и, как дитя, радовался сюрпризу, который сделаю тебе, явившись в твои именины, — прочитавши письмо, я испугался, была минута (одна минута, прости!), в которую я сомневался, ехать мне или нет. — Ты обвиняешь меня, «это факт», — говоришь ты. Дай бог, чтоб ты был прав, я чист в своих поступках, не раскаиваюсь, так понимал я, — ежели ошибся — вина ума. Зачем все это протеснилось между Николаем и Александром? — двадцатый раз повторяю, благодарю бога, что я в Москве буду проездом; Наташа сейчас принесла мне записку к вам, я прочел ее, и слеза навернулась, прелестная душа, — она не умела даже обидеться обидным молчанием. Пусть так, свезу записку, свезу и себя, ведь я для тебя еду, а ты — ты будешь рад, мой Николай.

45. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
23 ноября 1839 г. Владимир.

Любезнейший и почтеннейший Александр Лаврентьевич! Душевно и искренно поздравляю вас, благословенье божие да сойдет на милую и добрую Веру Александровну. Письмо ваше нас очень удивило, мы как-то не ждали этой новости. Будущее закрыто, вы не дозволяете об нем говорить, но вероятность дана уму человеческому, вот, на вероятности основываясь, можно предполагать, что Вера Александровна будет счастлива, ее тихий кроткий нрав делал ее до встречи с Яковом Ивановичем голубкой. — Но, monsieur père, будьте осторожны, Яков Иванович опасный человек, ему знакомо дело, как похищают невест; он некогда конвоировал коляску за город, в которой лежало приданое, а после сидели жених с невестой; в трех верстах от Москвы стоит Перов трахтир, и там доселе память сохранилась увоза, бегства etc. А Яков Иванович — участник.

Поздравляю и вас, Авдотья Викторовна. Да, кажется, что тяжелый искус, который был положен на Александра Лаврентьевича, начинает облегчаться — три письма кряду, и в каждом радостная весть. Теперь пора нам свидеться, — когда же вы едете или, может, Ал<ександр> Лавр<ентьевич> один вздумает посетить Москву? — Я, кажется, раньше предполагаемого поеду в Петербург.

Холста не берусь прислать, есть здесь — это правда; но очень дорог, все владимирские покупают в Москве. Буде же вам угодно каких-нибудь fichus, модных мелочей, прошу приказать — я прямо из Петербурга вам пришлю, даже испрашиваю позволение прислать какую-нибудь безделицу и от себя Вере Алекс<андровне> — она, верно, не отучилась меня считать братом.

Сегодня мои именины, 23 ноября, вспомнили ли вы, а уж ежели вспомнили, верно, побранили за шампанское и пуще всего за откупоривание con amore. А мы сегодня будем пить за обрученных.

Прощайте. Дай бог вам здоровья, остальное начинает, кажется, изменяться на полусвет — и, стало, может перейти в свет. Обнимаю, целую вас, ваш искренний друг

А. Герцен.

Хотел писать особо к Якову Ивановичу, но опоздал, поздравьте его дружески и скажите, что друг его Сатин прощен, теперь в Москве, проездом жил дней 5 у меня, здоров etc.

1839. Ноября 23.

Владимир.

46. М. Н. ПОХВИСНЕВУ

править
1839 г. (до 6 декабря). Владимир.

Благодарю за Марбаха и посылаю его. Если вы прочли 2 отдел, то одобрите. Хорошо, но очень неудовлетворительно; по этой книжке можно столько же понять германскую литературу, сколько по очеркам «Художественной газеты» картины Рафаэля и др. Гегель относится к Марбаху, как Христос к какому-нибудь кардиналу <…>, как Гёте к Эккерману, что нисколько не мешает мне засвидетельствовать почтение Михаилу Николаевичу.

47. Н. А. ГЕРЦЕН

править
8 декабря 1839. Москва.

И вот, мой ангел, после полуторагодового свиданья, светлого и радостного, мы опять в разлуке; но мы уже не те, и разлука не та. Мы с спокойным сознанием нашего счастия, его продолжения, и у разлуки отнята вся горечь (грусть совсем другое), потому что на конце ее наше свидание… Ну дай же поцеловать тебя, благословить, благословить Сашку, и потом примусь за рассказ.

Приехал я в 17 часов, т. е. в шестом часу вышел, и Огар<ева> — дома нет. Досадно. М-mе приняла холодно, сухо. Он у Кетч<ера> — туда, искал, искал, он переехал; морозу град<усов> 28, наконец попал к барону, тот был в восторге, и Ог<арев>, и Сатин, но как-то впечатленье начальное было у меня не в пользу радости. Огарев должен был ехать в Собранья, я лег спать и утром явился домой. И так вот эти приготовленные impromptu; впрочем, у Кет<чера> провел время хорошо, там познакомился с известным актером Щепкиным и хохотал, как безумный, от его дара рассказывать анекдоты.

Еду я в понедельник утром, в 9 часов. Завтра буду опять писать, ты знаешь ли, когда надобно посылать на почту? Каждое воскресенье и каждый четверг вечером в 8 часов.

Pour en finir avec les nouvelles: M-me Og est vraiment au dessous encore de mon opinion, c’est une femme sans cœur, sans esprit de conduite même; déjà il y a des histoires qu’on raconte d’elle[53].

Бедный, бедный Огарев, и еще повязка не спала с глаз его.

Ну, ты, мой ангел, как проводишь время без меня, что наш малютка Сашка, здоров ли он, пиши как можно подробнее, вот мой адрес в Петерб<урге>.

Его высокоб<лагородию> Ивану Яковлевичу Лисенкову.

В С.-Петербург. В канцелярию г. обер-прокурора Святейшего синода. Для доставления Герцену.

По получении этого письма ты пиши прямо в Петербург.

Татьяны Петр<овны> я еще не видал, это удовольствие предстоит сегодняшнему числу.

Я опять в московских суетах насилу нашел свободную минуту, и потому все не устоялась душа от вздору, хлопот, россказней без интереса и видов с интересами — я хотел ехать завтра, это значило бы двумя днями сократить разлуку нашу.

Шляпка отправлена еще 25 ноября с Найденовым. Скажи ему, что пап<енька> очень сердится на него за неаккуратную доставку.

Ты знаешь мои чувства, мое уважение к Юлии Федоровне, Ивану Емануйловичу — и можешь их передать без того, чтоб я повторял. Виделась ли ты с Софьей Федоровной? Была ли Похви<снева> у тебя? Что концерт etc. etc.?

Я так живо представляю тебя и Сашку, как будто с вами; его ба… ба… дрррр… ангельскую улыбку, голос; твое босополье и твой взгляд на него, полный любви, молитвы — о как он счастлив тобою, да будет же благословенье божие над вами.

Прощай. Жди от меня записки, но не письма до Петербурга.

Мамзель Катиш — поклон преусердный. Как ведет себя нянька и вся честная компания?

При сем знаменитая поэма «Барон Упсальский». Все наши кланяются. Пап<енька> ждет, что ты будешь писать к нему.

Прощай, мой ангел, в первый раз подпишусь: муж твой

А. Герцен.

Не забудь, что я завтра опять буду писать.

48. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ 9 декабря 1839 г. Москва.

Представьте, друзья, вот я двое суток здесь и не мог урваться приехать к вам, а между тем уже место в дилижансе взято на понедельник. Вопрос когда — завтра или сегодня явиться мне и в какое время (кроме вечера после 8). Наташа обнимает вас, есть записочка.

Весь ваш А. Герцен.

1839. Декаб<ря> 9.

На обороте: Благочестивейшему математику и православнейшему механику Астракову Николаю Ивановичу, магистру физико-математического отделения императорского Московского университета.

49. H. A. ГЕРЦЕН
9 декабря. 1839. Москва.

Здравствуй, мой ангел, чувствуешь ли ты по вечерам мое благословение, посылаемое вам обоим; чувствуешь ли, что середь всякого рода хлопот я с вами?

Место в дилижансе взято, я еду 11 декабря в 9 ч. утра, т. е. в понедельник; писавши вчера, я прав был — здесь нет минуты спокойной: или друзья или tutti frutti[54]. Тебе кланяется Надежда Владимировна, которая очень мило и умно у княгини уверяла как то на днях, что неправда, что я покидаю тебя, и что ты оттого больна. Все вести переносит и все мерзости от Елиз<аветы> Мих<айловны> Кучиной, entre autre[55] она сказала, что Николенька М<едведев> мой сын.

Видел Татьяну Петровну — лучше б не видать, что-то толсто-толсто, бабовато-бабовато. Ни он, ни она ни на шаг вперед, стоят спокойно привинченные к 1833 году.

Прасковья Петровна кланяется — странного много в ней: и скрытность и откровенность, и комедия и трагедия. Дети определены.

Засим прощай, времени ни секунды. Схожу к Ог<ареву>, у Астракова еще не мог урваться побывать.

Может быть, ты по следующей почте письма не будешь иметь, потому что я не знаю, по каким дням надобно писать с Петерб<ургской> дороги.

Будьте здоровы — расцелуй Сашку. Душка, как я давно его не видал. Прощай.

Александр.

Вероятно, ты получила 1-е письмо.

50. H. A. ГЕРЦЕН
Понедель<ник>. 11-го декабря 1839.
Москва.

Милый друг мой Наташа, теперь шестой час, в девятом я еду, нарочно встал, чтоб иметь время написать строчку-другую.

Главное, что меня беспокоит, — это неизвестность, спокойна ли ты; сегодня должно прийти письмо — но оно меня не застанет. Что наш малютка, хочется взять его на руки, глядеть на него. — Я люблю вас, люблю.

Ог<арев> видит многое, страдает, мучится, мое письмо сделало ужасную сцену, я помирился с М-me для того, чтоб успокоить его, я видел, что это необходимо для его любящей души, и сделал первый шаг; принес на жертву гордость, оскорбление и протянул руку — и тут, стало, дружба победила любовь. У меня с нею было объяснение. Боже мой, какая горькая чаша достается ему, ежели все останется как есть — и еще разовьется.

Мои вести нехороши — что делать; не лучше и то, что могу сказать о Петруше. Астрак<ов> жалуется, что, переехав от него, он ни разу не был у него; я спросил П<етрушу>, по какой причине — «Не хотелось». — «Да надобно же было из благодарности». — «Когда придет желание, я поблагодарю». После этого я дал ему 25 руб. и решительно не говорил ни слова, ибо я ясно вижу дерзость подобных ответов и совершенную глупость того, кто отвечает.

Шуба Матвеева не нашлась.

Праск<овью> Петр<овну> я видел раз. Татьяна Петр<овна> просидела вчера весь вечер, она всех больше переменилась, ни одной европейской ни мысли, ни слова, ни даже произношения, — харьковское наречие, харьковские идеи etc. Алеша Кучин отправлен с жандармом из Москвы, tant va la cruche…

Астракова будет писать к тебе — люблю ее я, она как-то неразрывна с воспоминаниями от 3 марта до 9 мая.

До сих пор мне не дали сосредоточиться в моей разлуке, барабанный бой со всех сторон, и музыка дружбы возле. Я разлуку чувствую теперь par boutades[56], вдруг сделается немо больно, недостает половины бытия, недостает той души, в которую погружена моя душа, — по Сашке тоже очень грустно сделается, таким жалкеньким кажется он в эти минуты. А добрые люди тотчас прыгать, кривляться, гримасничать, несут водку и вино, сыр и журналы, шумят, и опять с ними, как в «Волшебной флейте», пляшешь. — Прощай, благословляю вас три раза. Кат<иш> поклон.

Эту записку пошлют 13-го. До Петерб<урга> вряд будет ли возможность написать. Прощай.

Твой Александр.

На обороте: Наталье Александровне Герцен.

51. Н. А. ГЕРЦЕН 14—15 декабря 1839 г. Петербург.
14 декабря 1839. Петербург.

Ну вот, душа моя, твой Александр почти за 1000 верст от тебя сидит в комфортабельном No de l’hôtel des diligences[57] и думает все об вас же, мои милые, мои два ангела. — Петербург будет для меня великой поэмой, которую я стану читать три недели. Мыслей много явилось и на дороге; но это после. Вот тебе подробности путевые. Поехал я 11-го в дилижансе, погода была скверная, гостиницы зато прекрасные, здесь я еще не огляделся. Я вместе с этим письмецом отсылаю другое завтра, чтоб посмотреть, которое придет скорее — через Москву или прямо. Итак, не сердись за мои бессвязные записки, дай устояться.

15-го.

Я здоров, Сережа кланяется, а я благословляю вас.

На обороте: Наталье Александровне Герцен во Владим<ир>.

52. Н. А. ГЕРЦЕН 15—16 декабря 1839 г. Петербург.
15 декабря 1839. С.-Петербург.

Вот первая минута, мой ангел, после отъезда, в которую я физически свободен; в душе не то — все еще волнуется, беспорядок ужасный, много-много нового — образов и мыслей, ощущений и бог знает чего; но все это еще не приняло формы, неясно. Итак, я в Петербурге, не странно ли; сегодня был я в вашем доме и ушел скоро, что-то грустен он, разваливается. Всего больше меня поразил Зимний дворец своей наружностью, я не смотрел, стоя у колонны, ни на главный штаб, ни на министерство, а на один дворец — лучше я ничего не видывал даже на картинах, он что-то припоминает Эскуриал, впрочем. Хороша будет Исаакиевская церковь, чудно хорош и монумент Петра, но в нем мне именно все нравится, кроме Петра: какое-то натянутое, педантски академическое положение, зато лошадь и огромная масса гранита как пьедесталь великому царю выкупают все. А моря нет, и Невы нет. — Остальное мало действовало; главное отличие от Москвы — чрезвычайная комфортабельность, бóльшая пышность и комнат и платья; деятельность торговая и административная главного города целой части света. — И при всем этом я уныл, это нехорошо, отчасти виновата в этом ты — т. е. твое отсутствие, но есть и другие причины. Я и прежде меня все, от Адама до Пешкова, повторяли: удивительно необъятна душа человека, что может ее наполнить до краев? Океана мало, Петербурга мало; может одно — душа любящая. Вероятно, завтра получу письмо от тебя (доселе, душка, ни весточки с 5 декабря), твое письмо вылечит многое, а остаюсь я грустен, не пора ли домой? — Нет, я еще не видал Эрмитажа.

Ну, на сон грядущий об вздоре. Я переехал в Hôtel de Londres, против самого Адмиралтейства, за неделю 40 руб. Две комнаты, убранные хорошо и, главное, с прекрасным видом. Прощай, завтра буду опять писать. Вероятно, я здесь не заживусь, уж верно не больше двух недель. Что Сашка, что его зубки, здоров ли он, хоть бы на него взглянуть. Я видел во сне, спавши в дилижансе, Сашку как-то странно, видел и тебя. Множество птиц летало, и я ловил их и носил тебе — что это значит, где Афимьин «Ракул»? Прощайте, благословляю вас. Я и в дилижансе ночью благословлял вас.

16-го.

Мы готовимся переехать сюда, много страшного в этом, люди после 25 лет трудно меняют некоторые основные привычки жизни. Лишь бы прежде путешествовать, это будет эпилог поэтической жизни. Ну да об этом после. Досадно, что нет писем. Кажется, сегодня надобно бы получить, до 12 часов подожду, потом пошлю, вместе с этим письмом отправлю я к Юлии Федоровне грамоту.

Писем еще нет. Итак, прощай пока. — Целую тебя много и много раз.

Г.

53. Ю. Ф. КУРУТА

16 декабря 1839 г. Петербург.

Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Хотя и не предвидится возможность, чтоб мое письмо пришло к 20, но позвольте мне иметь честь приобщить и мое поздравление с днем вашего рождения, оно будет позднее, но ведь жаворонки, прилетающие после 9 марта, не худшие, особенно ежели их сравнить с печеными на постном масле. — Дай бог вам одного вознаграждения за ту небесную доброту, с которой вы встретили нас, странников и скитальцев.

Я в Петербурге. Доселе одно здание привело меня в восторг — это Зимний дворец, дивно-чудное здание, может, одни Palazzi в Венеции и Эскуриал могут стать с ним на одну доску, самый беспорядок этих пристроек, дополнений, разнохарактерность частей — все придает ему то широкое, многообразное изящество, которое находим мы в трагедиях Шекспира. Я непременно куплю дагерротипный вид его; но это нелегко, солнце здесь живет бонтонно, встает в 10-м часу и такое бледное, торопливое, как все петербургские жители, что его не поймаешь в дагерротип. — Здесь раскупили все картинки, привезенные из Парижа, — в самом деле, удивительная верность рисунка и отделки; ежели привезут еще, я попрошу позволение прислать одну или две вам для образца.

К Ольге Александровне я поеду завтра и тотчас напишу Ивану Емануйловичу, папенька меня также снабдил письмом к ней.

Вот уж одиннадцатый день, как я не имею вести об Наташе, и от этого мне грустно и шпиц Адмиралтейства, который перед самым окном моим, меня не утешает. Мне что-то страшна и даль от Владимира, и одиночество в этой огромной массе людей; должно быть, я скоро отсюда уеду. Я здесь не дома, в дилижансе я как-то привык жить, а здесь нет.

В заключение позвольте мне попросить вас передать мое усерднейшее поздравление Евгении Ивановне с 24 декабрем, я душою приду сам поздравить в 12 часов и для этого надену фрак и белые перчатки, сидя дома в Hôtel de Londres, № 4. Также позвольте утрудить вас просьбою засвидетельствовать мое глубочайшее почтение Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне, Ольге Ивановне и моим ученицам. Прелестный голос Ольги Ивановны здесь известен, меня спрашивал генерал Коровин, имел ли я во Владимире случай слышать Ольгу Ивановну.

С чувством истинного уважения и преданности честь имею пребыть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.

А. Герцен.

1839. Декабря 16.

С.-Петербург.

54. H. А. ГЕРЦЕН

править
17 18 декабря 1839 г. Петербург.
17 декабря. СПб.

Ну вот, душечка, наконец твое письмо, мой ангел, моя бесценная подруга. И в этом письме видна ты, ты, моя Наташа. Сегодня мне счастье, с утра пошло хорошо, я был у Жуковского — он тот Жуковский, о котором писано в «I Maestri», потом был у Ольги Ал<ександровны> Жеребцовой и нашел столько приветливости и доброты, сколько не ждал. Пришел домой — твое письмо. Я прочел его — и, точно как бывало в Вятке, мне сделалось узко в комнате, захотелось бежать к Неве, на Невский проспект, где б было обширно, где б ничто не теснило моего счастья. Наташа, о, напрасно сказала ты как-то, что я уж не влюблен в тебя. Друг мой, напрасно.

Я был у Анны Александровны, она и ее муж приняли меня как брата, просили переехать к ним, я просидел целый вечер, говорили о тебе, о будущем приезде, о том и о сем, и я тут только узнал проделку Ал<ексея> Ал<ександровича>, он сжег духовное завещание вашего отца.

Сережа un homme répandu[58],

В вицмундире, в башмаках

Вальсирует по паркету.

Я больше и больше вглядываюсь в Петер<бург>. Ко многому привык, ко многому никогда не привыкну. Мне часто бывает досадно, когда я долго займусь чем-нибудь новым, досадно, что в эти минуты не чувствую разлуки — и мне тотчас представишься ты печальная и один утешитель — Сашка. Я рвусь домой — но определенно сказать, когда еду, нельзя.

Мои письма ужасно беспорядочны и сбиты от вечной суеты, здесь ежели люди мешают мне меньше, нежели в Москве, так домы, улицы мешают, и не то чтоб я на них радовался, или чему-нибудь радовался, нет, как-то первое впечатление по въезде было не в пользу Петерб<урга>, и сердце сжалось, и до сих пор не доступно истинной радости, — но это только до Эрмитажа, там надеюсь провести чудесный день — билет уже есть.

18-го.

Здоровы ли вы, мои дети Наташа и Сашка? Фу, какая даль в самом деле 900 верст! Я сегодня иду смотреть Каратыгина в «Гамлете», еще ни разу не был в театре, вообще я воображал, что буду еще больше суетиться, метаться; а может, и оттого я мало даю воли душе, что дела много, хлопот довольно сухих и скучных.

Объяви Сашке мое благоволение за приписку, — я так живо, ясно вижу его перед собой: «ну тяни же ручонки к папе». Я не забыл о поясе ему, но не могу догадаться какой. Поеду на днях в лавки, т. е. на Невский п<роспек>т, с Анн<ой> Ал<ександровной> и разом куплю нужное.

Скучно, друг мой, встретишь ты праздник, да я не веселее, скоро оба мы будем встречать и провожать его здесь в Петербурге. Я виделся с Арсеньевым, — кажется по всему, недолго нам жить во Владимире, жалеть нечего, ибо и Иван Емануйлович недолго останется. Завтра буду опять писать. Прощайте, мои милые. Что хочешь делай, а тоски не заглуши<шь>.

Твой Александр.

Благословляю вас.

На обороте:Наталье Александровне Герцен.

55. Н. А. ГЕРЦЕН

править
18—20 декабря 1839 г. Петербург.
18. Вечер, поздно.

Велик, необъятен Шекспир! Я сейчас возвратился с «Гамлета», и, поверишь ли, не токмо слезы лились из глаз моих; но я рыдал. Нет, не читать, это надобно видеть (voir c’est avoir[59]) для того, чтобы усвоить себе. Сцена с Офелией и потом та, когда Гамлет хохочет, после того как король убежал с представления, были превосходно сыграны Каратыгиным; и безумная Офелия была хороша. Что это за сила гения так уловить жизнь во всей необъятности ее от Гамлета до могильщика! А сам Гамлет страшный и великий. Прав Гёте: Шекспир творит, как бог, тут ни дополнять, ни возражать нечего, его создание есть потому, что есть, его создание имеет непреложную реальность и истинность… Я воротился домой весь взволнованный… Теперь вижу темную ночь и бледный Гамлет показывает на конце шпаги череп и говорит: «Тут были губы, а теперь ха-ха!..» Ты сделаешься больна после этой пьесы. — Завтра в Эрмитаж.

Еще письмо от тебя, твоя душа, мой ангел, такая же бесконечная поэма любви, в ней та же грация, как в высочайших произведениях художества, художник бог не уступит Рафаэлю. Все в твоем письме дышит любовью, проникнуто поэзией.

Я перечитываю и перечитываю, и тотчас станет радостно и захочется сесть в дилижанс и мчаться, мчаться и обнять душку и поцеловать лапку, которая подписалась под письмом своим портретом. Да, мы счастливы — а они нет! О<гарев> звал меня поговорить об этом, я сказал ему дело и спросил, кто виноват? Слезы были у него на глазах и он наконец сказал: «Que faire à present on ne peut plus changer»[60]. — Он страдает и мечтает облегчить свою грудь, помиривши нас, — мы помирились — но он, верно, не меньше страдает.

19 декаб<ря>.

В ней есть поэзия; но это не высокая поэзия — avec minauderies, avec coquetterie[61], зато сердца нет, я не верю, чтоб она любила его, она обманывает, а ежели и любит, то что это за любовь. Ссора за меня так далеко было зашла, что она предлагала расстаться. Скорей расстаться, нежели пожертвовать гордостью. Понимаешь ли ты это? Отвернемся, это страшно, как сцена из «Гамлета».

Когда я смотрел на Тат<ьяну> Петровну, мне пришло в голову: так я встречусь с Полиной, может. Они обе были хороши до замужства; но мир высший, который один придает человеку печать духа божья, блеск и торжественность, не был для них необходимостью. Они могли удовлетвориться вседневными заботами… да за что же я говорю о Полине, может, она и не такова, может, но не больше. А за тебя я ручаюсь, даже в этом отношении ручаюсь за Марию (хотя она умом, а не сердцем подымается в сферу пообширнее хозяйственной). Какое расстояние между человеком в самом деле и добрым человеком. Сколько ступеней от Гёте до Зонненберга, и всем ладно, у каждого и свое счастье, и своя полнота жизни, и свое место. Чудеса.

Вечер.

Сегодняшний день провел я в Эрмитаже. Но не жди ни описаний, ничего. Какой гигант должен быть тот, кто может сразу оценить, почувствовать, восхищаться 40 залами картин. Тут надобно месяц времени. Да и я вовсе не умею смотреть на галереи. Как было бы в душе твоей, если б тебе прочли «Песнь Миньоны», главу «Онегина», «Фауста», куплеты Беранже, оду Шиллера и пр. за один присест. Когда я взошел в V или VI залу, я был неспособен вмещать ничего, душа была полна, и я смотрел так. Несколько картин Рафаэля — узнал ли бы я его без подписи? Из всех я узнал бы одну (заметь, это моя узкость, а не художникова) — Мадонна и старик Иосиф. Чем дольше я всматривался в черты Мадонны, тем отраднее становилось в душе, слезы навертывались, какая кротость и бесконечность во взоре, какая любовь струится из него, вот так человеческое лицо есть оттиск божественного духа. И ребенок очень хорош, он как-то задумчиво улыбается Иосифу… Фламандская школа. Страсть люблю эти сцены, вырванные из клокочущей около нас жизни, это другая сторона искусства. У итальянцев идеализация тела, здесь — жизни. Ну здесь было довольно случая посмотреть на Теньера, Остада и пр. В заключение меня поразила Loggia Рафаэля, сделанная совершенно по ватиканской. Представь себе огромную галерею, в которой нет нигде вершка, где не было бы картинки, или арабесков, или цветка, или белки… и все это делано по рисункам Рафаэля, и все имеет единство; такого украшения стен, с такою роскошью и избытком гения, льющегося через край, я и не мог вообразить себе. Довольно — обедал у Legrand, вечером был в Михайловском театре. Французская группа прекрасная, но выбор пьес плох. Тальони я еще не видал, билет достать довольно трудно. — Климат здесь для непривыкшего ужасный, мне кажется, что с тех пор как я приехал, все продолжается одна вьюга, неба не видать, дни продолжаются 4 часа и темным, холодным ночам не помогают газовые фонари. Зато обещают чудные ночи в мае, на берегах Невы — и их-то мы увидим вместе, мой друг!

20 декабря.

Ну, детушки мелкота, встали ли вы, здоровы ли, мои душки? Сашка, ешь кашу порядочно и не марайся, а ты, Наташа, будь весела и спокойна, пройдет десять дней декабря, да дней пять января, а я и тут как тут.

Еду сейчас к Жуковскому, там решим, что сделать еще, и куда определиться, и как, и пр. и пр. — Прощай, не знаю, успею ли сегодня приписать хоть строчку. Прощайте, мои милые. — А зачем вы это уронили Кат. Алекс? Ведь говорил, что разбудите?..

Хлопоты и хлопоты. — Прощай, в следующем письме я могу написать, когда буду.

56. H. A. ГЕРЦЕН

править
21—23 декабря 1839 г. Петербург.
21 декабря 1839. Петерб<ург>.

Дружок мой, знаешь ли ты, что может очень легко сделаться, что я 26 или 27 выеду и тогда 31 приеду в Москву, а 3 во Владимир. Смерть хочется к тебе, мой ангел. Дела идут теперь хорошо, мое присутствие ненужно, и я полечу и буду лететь, лететь стремглав, и обниму душку, и отдохну на ее груди, и поцелую Сашку, и все это скоро, от 21 до 3, 12 суток. О, как грудь трепещет при этой надежде. Уж и гостинцы тебе куплены, стоит сесть да ехать, и сяду, душка, и поеду.

Вчера видел я Talioni, la grande, l’immense Talioni[62], Тальони просто перышко, грациозное, милое, совершенно воздушное перышко райской птички. Как она танцевала Bollero, что за избыток грации и изящества, ну да это дело решенное; об этом нынче уж и не говорят.

У Анны Алекс<андровны> бываю, по наружности она очень хочет быть близка с нами, — что по внутренности, то знает один бог. Прощай, еду слушать «Robert le Diable».

Мы переедем в Петербург непременно. Я сегодня подал бумагу и месяца через три явлюсь сюда с тобою. Радоваться этому или нет, право не знаю, qui vivra verra[63].

23 декабря.

Вот тебе, друг мой, подарок к Рождеству.

Я завтра еду отсюда в Москву и, стало, 1-го или 2-го обниму. Ну и больше ни слова не жди. Хлопот, дела ужасно много. Прощай.

А. Герцен.

Благословляю Сашку.

От доброй и милой Анны Александ<ровны> поклон привезу лично.

57. H. A. ГЕРЦЕН

править
27 декабря 1839 г. Москва.
27 декабря. Москва.

Душка, душка, знаешь ли ты, что я уже в Москве; 23 выехал из Питера, и вчера вечером очутился здесь, и все, что надобно, сделал, никто глазам не верит, что я в самом деле я, и не на Невском проспекте, а на Арбате. Любовь носит быстро, я летел к тебе, мой друг, и дни через четыре (ежели отпустит п<апенька>) поскачу во Владимир.

Я смертельно обрадовался, въехав в Москву. Москва не заменится в моей душе Петерб<ургом>, и не по одним воспоминаньям. Петербург, холодный, угрюмый, полурусский, покрытый туманом, совсем не то, что наша Москва, звонящая тысячью колоколами, народная. А климат Петер<бурга>! Я там не видал солнца; жить там всегда страшно и подумать.

Ну что вы, мои милые, скажи Сашке, что я ему везу мячик, пояс и игрушку. Здоров ли он — часто мечтаю я об нем, он как-то неразделен стал и с тобою, и с нашей любовью, и с самой жизнью.

Последнее письмо, которое получил от тебя, было от 16-го, — прелестное письмо, как все; и Ог<арев> дивно хорош, я не мог удержать слезы, читая выписки из его письма. Я не видал его еще — сегодня увижу… Странно располагается наша жизнь, надобно идти по воле сильного начала, распределяющего людьми. Этот ужасный и решительный вопрос — Москва или Петерб<ург> — так страшно явился, и требовал, как в военном суде, решенья в 24 часа, — я думал, думал и подал просьбу министру. А видит бог, легко ли мне оставить еще на два года (по крайней мере) Москву и Николая.

Но дело решено. И мы весною в Петерб<урге>, а Петерб<ург> весною хорош, и у него есть майские ночи, лунные, приморские.

Ты, должно быть, вместе с этим письмом получишь посланное из Петерб<урга> 23 и, может, побранишь меня за краткость моих писем вообще — и дурно сделаешь.

Ежели б ты знала, как я метался в Петерб<урге>, как был занят. Вспомни, я в 9 дней успел все привести к концу, — итак, насколько короче письма, настолько короче разлука.

Кат<ерине> Алекс<андровне> поклон, везу ей на платье кимри от себя да серьги от Орловой.

Засим благословляю вас и поручаю покрову божию.

Твой Александр.

Вероятно, в субботу напишу последнее письмо.

Юлии Федоровне я не приписываю почтения — скажу на словах его.

__________

58. А. Ф. КАППЕЛЮ

править
1 января 1840 г. Владимир.

Вот, милостивый государь Андрей Федорович, прелестные «Reisebilder» Heine, уж конечно они не слишком серьезны. Первого тома у меня нет (что нисколько не мешает читать, потому что нет никакой связи между рядом картин, связанным в одно заглавием), а четвертый сам еще не прочел.

Желаю от всей души, чтоб милый, живой, избалованный Гейне, и притом глубоко поэтический, заставил вас посмеяться.

Душевно преданный

А. Герцен.

1 ян<варя> 1840.

На обороте: Его высокоблагородию Андрею Федоровичу Каппель.

59. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
3—4 января 1840 г. Владимир.
Владимир. 1840. Января 3.

Любезнейший и почтеннейший Александр Лаврентьевич! Только что приехал и спешу уведомить вас, что я в Петербурге виделся с В. А. Жуковским, который принимает в вас участие художника и поэта; я говорил ему насчет ваших финансов, и он поручил написать вам следующее: напишите к нему письмо, известите, что получили право выезда и что не едете оттого, что нет средств. — Он в большой силе[64]. Меня, кажется, скоро переведут в министерство внутренних дел.

Поздравляю вас и с Новым годом и с будущим днем рождения, три года, как я представлял Данта, — богатые и полные жизни три года для меня, чего-чего не было прожито в них. Что же мне пожелать вам — на первый случай только чтоб вы были порадованы истинным счастием Веры Александровны. — В Петербурге я слышал от бывшего вашего слуги Лукьяна, который теперь у двоюродного брата моего, что вы тотчас после свадьбы будете в Петер<бурге>. Правда ли это? В таком случае мы ждем вас во Владимире, где пробудем наверное до половины марта. В Петерб<ург> я поеду не прежде конца апреля.

4 янв<аря>.

Вряд успею ли я еще приписать, и потому прощайте. Кланяйтесь вашим.

А. Герцен.

Доставьте приложенную записочку Скворцову. Да когда же у вас бракосочетание, пожалуйста, уведомьте.

60. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править
6 января 1840. Владим<ир>.

Не вовсе лепое письмо от вашего педагожества имел радость получить. Ну, ломал себе я голову и так и сяк — а все не выломил возможности заставить, сидя во Владимире, кого-нибудь говорить Пейкеру; еще сам бы был налицо — куда ни шло, а заглазные рекомендации… Я сделал опыт и написал Ивану Алексеевичу, просил узнать и разведать. А что будет, то напишу, впрочем, уверен, что ничего не будет. Мой совет — адресоваться прямо к Пейкеру. Ты имеешь ученые права на межемерию, ты и телескопному мастерству обучен, и интегральному искусству, и в технологии член, и в кадетском — маркитант, поящий формулами. Да только не проси, а требуй места — это нынче в моде.

С новым десятилетием, Татьяна Алексеевна; это поздравление не часто приходится делать — много нам с вами еще три раза. Ну дай же бог, чтоб вы включительно до 1850 года (когда я повторю желания и отсрочу до 1860) были спокойны душою, чтоб у вас не болели зубы, чтоб от вас были на пушечный выстрел все злохудожества.

А посмотрел бы я на нас в 1850 году. Сашке будет 11 лет, мне 37, Наташе 32-ой. У меня будет тогда пряжка за XX лет. И сертук мой, поэтический сертук, шитый у m-r Leonsen’a, будет престарелыми формами смешить люд. — А как вы думаете, проживем мы до тех пор; кажется, надобно бы было; я большой охотник жить — веселое занятие, а в гроб семью калачами не заманите по доброй воле. Ведь я не был тогда в 4 часа.

А. Герцен.

Рукой Н. А. Герцен:

Здравствуй, Таня! Весело, светло, спокойно, полно встретили мы Новый год с ним, я не стану и не умею тебе описывать наше свиданье, оно в душе похоже было на свиданье 8-го мая. Да к тому ж и конфеты, прелестные конфеты, я их целый вечер и на другой день всё рассматривала. Представь себе, Сашка узнал Александра тотчас, улыбнулся ему и протянул ручонки, я от этого была в восторге. — Более рассказать нечего. Прощай. Обнимаю тебя. Н<иколаю> жму руку.

Твоя Н. Герцен.

61. А. Г. КЛИЕНТОВОЙ (приписка)

Начало января 1840 г. Владимир.

Мое вам почтение.

А. Герцен.

62. Д. П. ГОЛОХВАСТОВУ

10 февраля 1840 г. Владимир.

Милостивый государь Дмитрий Павлович!

Позвольте вас ото всей души поблагодарить за письмо от 5-го февраля, я только что убедился было в необходимости второго путешествия в Петербург, как обстоятельства совершенно переменились: граф Строгонов переводит меня официально в свое министерство, третьего дня губернатор получил предписание — и так дело кончилось само собою; Константин Ив<анович> Арсеньев вторично просил Грессера (как пишет Сережа), чтоб он принял мою просьбу, пока не замещены две ваканции чиновников при канцелярии.

Читая ваше письмо, мне пришло в голову странное сближение двух обстоятельств в моей жизни, в которых я ссылался папеньке на вас и просил вашего совета. В 1829 году я писал к вам из Васильевского ein Philister-Brief[65] с примерами из римской истории и с латинскими словами и просил уговорить папеньку не задерживать еще год моего вступления в универс<итет>. Теперь, через 11 лет, повторились те же обстоятельства; а ежели я вздумаю, сколько я пережил перемен в себе, сколько светлого и темного пережил с 1829. Тогда я был даже еще не студент, смотрел на все в цветные очки, теперь женат, теперь уж прожил бурный и порывистый период, понял семейное счастье и тихое стройное развитие совершеннолетия.

У моего дофина прорезался зуб. Доселе это ему не стоило больших трудов. Наташа благодарит за память, она здорова. Вы не можете себе представить, как в этом скромном углу земного шара тихо и счастливо живем мы, окруженные книгами и редко являясь в маленьком большом обществе Владимира.

Очень благодарен вам, Дмитрий Павлович, за Ильинского; я особенно коротко хоть его не знаю, но знаю (и потому рискнул просить), что он очень беден и тихий, благонравный человек.

Надежде Владимировне просим передать наше усердное почтение. Саша с зубом кланяется вашим малюткам. А я честь имею пребыть вашим покорнейшим слугою.

А. Герцен.

Владимир.

1840. Февраля 10.

63. А. Г. КЛИЕНТОВОЙ (приписка) 20 февраля 1840 г. Владимир.

Принимая искреннее участие в горести, постигнувшей вас, я надеюсь, что вы найдете столько сил, чтобы безропотно покориться богу и его воле.

А. Герцен.

Владимир.

1840. Февраля 20-е.

64. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ Февраль 1840 г. Владимир.

Я имею к вам, Татьяна Алексеевна, просьбу, — просьбу важную, и потому скорее к делу. — Не имеете ли вы в виду, куда бы поместить нам Кат<ерину> Алек<сандровну> при проезде в Петерб<ург>, не к вам — потому что это обременит, да и потому, что я хочу поместить за деньги. Почему? Зачем? Для чего? — Буду откровенен. Все советовали нам ее взять, и вы и том числе, и Кетчер, мне было это не по сердцу, но я боялся огорчить Наташу, боялся, чтоб меня не сочли эгоистом, и согласился. Семейная жизнь имеет свой алтарь, свою святую святых, горе тем, кто, не зная человека, введет его в этот алтарь, таинство теряет свой характер от глаз непосвященного; гармония расстроивается от чужого голоса. Я это предвидел.

Пусть входит туда друг, о, это дело другое, им богатеет, расширяется наше счастие. — Теперь Наташа спохватилась. — Девушка 19 лет, получившая самое дурное направление, совсем не есть дитя природы (как думал Кетчер), нет, ее душу может поднять только твердая воля и врожденная высота. У К<атерины> А<лександровны> нет ни того, ни другого, ни даже желания; что же за звено занимает она в гармоническом аккорде нашей жизни — никакого, место фальшивого тона. Это несносно для нас. Я готов жертвовать деньгами — имея их очень мало, — трудами; но жертвовать жизнью и притом без пользы — это нелепость, бессмыслие. Наш переезд в Петербург представляет благовидную причину расстаться с нею. Помогите и вы. Многого я не требую, учиться она (как и Петруша) не станет, пансион ли, приличное ли место у какой-нибудь бедной дамы — все равно. Пишите ответ, определенный, да похлопочите хорошенько — на вас я надеюсь, как на каменную гору.

Засим прощайте.

Ну, брат Николай, я надорвался от твоего золотника в 20 пуд, это дивное выражение Ч. я еще и не знал.

На обороте:Милостивой государыне Татьяне Алексеевне Астраковой.

65. Ю. Ф. КУРУТА

править
3 марта 1840 г. Владимир.

Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Я писал уже вчерашний день об отправляемой даме со всеми подробностями и, сверх того, прилагаю письмо к Егору Ивановичу, вроде lettre d’introduction[66], потому именно к нему, что, вероятно, он и займется отправкой. Я писал отправить самым дешевым образом.

Наташа свидетельствует почтение, а крестник целует ваши ручки с тем чувством уважения, которое он мог унаследовать от

А. Герцена.

3 марта.

66. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
Марта 7-го 1840. Владимир.

Истинно уважаемый наш друг Александр Лаврентьевич! Наконец-то я получил от вас письмо, успокоившее меня, не могли понять мы, отчего вы вдруг замолкли. Поздравляю вас со свадьбой, поздравляю с рождением Софии — кажется, в искреннейшем участии вам сомневаться нельзя.

Поручение Ж<уковского> вовсе не было сделано как тайна, даже по тому можете заключить, что он просил меня написать gо почте из Петерб<урга>. Я полагаю, что нет сомнения в необходимости поездки вашей в Петерб<ург>. Ежели б вы были к концу апреля в Москве, я предложил бы вам место в своем дилижансе.

На Владимир больше не адресуйте ко мне писем, я жду окончательной бумаги от мин<истра> вн<утренних> дел (формуляр и пр. уже потребовали) и тотчас по получении поеду в Москву, там предполагаю пробыть до Фоминой и след. к 1 маю в Петербург. Письма туда адресуйте просто на канцелярию мин<истерства> внут<ренних> дел.

Теперь поговорю с вами о деле, о котором я предположил себе упорно молчать до тех пор, пока вы напишете, а именно о Праск<овье> Петр<овне>. Знаю я о ее неудачах, знаю давно о жалобах на меня. Вот вам сначала факты.

1. 1. Курута не хотел долее держать ее, потому что оказалась Пр<асковья> Петр<овна> совершенно не знающей ни франц<узского>, ни немец<кого> языка и потому, что она нисколько не вникала в свою должность.

2. 2. Я сделал все, что мог, для помещения Пр<асковьи> Петр<овны> в пансион, — содержательницы не слишком убеждались рекомендацией моей и предлагали условия невыгодные для начала, но которые должно было принять faute de mieux[67].

3. Николенька помещен, Сонюта — кандидатка на ваканцию, которая должна быть уже открыта. Люденька помещена в пансион, и деньги за нее заплачены за полгода не Прасковьей Петровной.

4. До прошлого месяца она жила на квартире даром, не покупала дров, теперь же ей предлагается место с хорошим жалованьем.

О чем же жалобы? Праск<овья> Петр<овна> не знает вовсе столичной жизни, она думала, что в Москве будут все так же за ней ухаживать, будут aux petits soins[68], как в Вятке, да возможно ли это? Я явился в Москву дни на два в ужаснейших хлопотах, она сердилась, что редко посещаю ее. Да ведь дела идут все хорошо. Кроме потери пенсии, в которой, конечно, не я виноват. — Я знаю, что вы уже говорили о моем «легкомыслии, ветрености». Призму, сквозь которую вы смотрите ни людей, Александр Лаврентьевич, я имел случай узнать, знаю особенность вашего взгляда и потому не требую исключения для себя — я в самом этом умею ценить высокую чистоту вашей души.

Душевно преданный
А. Герцен.

67. Ю. Ф. КУРУТА (приписка)

29 марта 1840 г. Москва.

Позвольте и мне, милостивая государыня Юлия Федоровна, присоединить мой голос благодарности за ваше письмо — оно нас возвратило на целый вечер во Владимир, мы вспоминали вас, нашу тихую, тихую жизнь. — На этот раз я более доволен Москвою, нежели в прошлые поездки, может, оттого, что я смотрю на нее взором расстающегося.

Я получил из Петерб<урга> подтверждение, что дело за канцелярией, министр подписал журнал 29 февраля. — Но и это недурно, дольше в Москве.

В заключение позвольте попросить вас передать Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне и всему семейству вашему мое глубокое почтение, что оно истинно, в этом, я уверен, вы не усомнитесь.

Преданный от всей души
А. Герцен.

29 марта.

Что здоровье Ольги Ивановны Кожиной?

68. М. Н. ПОХВИСНЕВУ
Апреля 6-го 1840. Москва.

Благодарю вас, любезнейший Михаил Николаевич, за письмо. Давно ли наша владимирская жизнь была настоящим, а теперь кажется чем-то далеким; rastlos vorwärts[69] — закон жизни, хорошее и худое — все входит как момент для составления настоящего, оно одно поглощает все былое… еще день-два, и это непреложное живое, в котором вы действовали, изменилось, а вы «переменили шкуру» и пошли дальше. Однако в этом прошедшем не все стирается: ежедневность, полуумная, не просветленная духом и высокими интересами, испаряется, а встречи симпатические, минуты пылких страстей, коллизии остаются в памяти не токмо живы — но лучше живости, одухотворенными. — Так для меня в воспоминаниях о Владимире образы довольно светлые разливают теплоту и любовь на отшельническую жизнь мою по ту и другую сторону Лыбеди — тихая жизнь, семейная, материально узенькая и обширная по внутреннему смыслу.

Ваше письмо напомнило и ту и другую сторону владимирской жизни — встречу с вами и вашим семейством, это по I департам<енту>. Пожар гимназии по 2-му. И вдруг мне представился дым, и в дыму единственный глаз Соханского, и фигура Небабы, спасающая барометр, с обгорелыми бородавками, с разинутым ртом. А потом шум в городе, история о Немешаеве сменилась историей о бешеных собаках, бешеные собаки смирились перед пожаром Минервиной станции. — Ну что бы мне пожить дни два еще, чтоб все это и посмотреть и послушать. Но —

В Москву.

Да, деятельности лит<ературной> довольно, а я почти согласен, что толку выйдет мало. Был я у Чаадаева, конечно, индивидуальность этого человека — à plus d’un sens[70] очень любопытна; люди, толпящиеся около, большею частию совершенно недобросовестны и в главе их Хомяков, человек эффектов, совершенно холодный для истины, он напр<имер> говорит, что во всей Европе нет лучше здания, как Успенский собор, я готов держать пари, что он не думает этого.

Из молодежи гегельской, конечно, № 1 — Бакунин (он едет в чужие края). Теперь тут есть ратификация. Что не было против Белинск<ого>, то я подбил против него, а статья в 3 No «О воспитании» была оплеуха für sich und an sich[71]; потом Катков и Cnie также стали впадать в формализм. Бакунин пошел иным шагом и им дойдет до возможного примирения. — Разумеется, я потому не упомянул Редкина и Грановского, что считаю их не молодежью. Недавно Грановский и Хомяков читали на одну тему статьи, один их основания гегельства, другой из основания — безосновательности с пышными фразами etc.

Слышал я Серве и Vieuxtemps, Серве с усами, а Vieuxtemps без усов — разумеется, все это гаерство, унижение искусства, фокусы смычковые — difficultés vaincues, paganisme[72].

Слышал «Die Allmacht Gottes» (Schubert), положенное на целый оркестр, пела Кестелотти etc. — ну это искусство, в самом деле потрясающее душу, увлекающее. Еще играет здесь на скрыпке Melle Ottavo, и я ей кричу, что есть силы, brava, bravissima — но это клакерство с моей стороны, т. е. я этим хочу сказать bella, bellissima — мне очень нравятся ее губки и глазки, а скрыпку могла бы и бросить.

A Casta Diva, как поет Mellе Курута, все-таки лучшее, что я слышал из пенья в последние годы. Сарнецкому дружеское рукожатье.

Сестрицам вашим искреннейшее почтение, ведь, верно, они еще не забыли меня, педантствовавшего целые вечера там в зале возле роялей, где некогда хромал Борис Пестель, а теперь раздается Бетховен. Tempora mutantur[73].

Отошлите Ломичу письмо.

А. Герцен.

69. Ю. Ф. КУРУТА (приписка)

править
16 апреля 1840 г. Москва.

Наташа едва оставила мне место засвидетельствовать мое глубочайшее почтение.

А. Герцен.

16 апреля.

70. Ю. Ф. КУРУТА

править
Между 1 и 4 мая 1840 г. Москва.

В прошлые годы в этот день являлся я сам с поздравлениями к вам, милостивая государыня Юлия Федоровна, теперь издали, пером поздравляю; но чувства не переменились, живы, ясны, как во время владимирской жизни. Поздравьте от меня Ивана Емануйловича и всех членов вашего семейства, всех торжествующих 4 мая.

Я в хлопотах, дела и безделья много, то и другое отнимает у меня часов, право, 28 в сутки; потому позвольте мне ограничиться этими немногими строками.

Душевно преданный вам

А. Герцен.

71. Ю. Ф. КУРУТА

править
9—10 мая 1840 г. Москва.
9 мая 1840. Москва.

Вспомнили ли вы, милостивая государыня Юлия Федоровна, сегодня об нас. Два года тому назад вечером сказал вам

Модзалевский, что Герцен женился. Год тому назад вs вспомнили розой этот день. Мы встали в шестом часу и поехали в Симонов монастырь. Там прощались с Москвой, которая стелется вся под колокольней, и вспоминали прошлые два 9 мая. — Вечером были близкие сердцу друзья. Конечно, этот день должен я более праздновать, нежели бессмысленный день именин; день полного духовного возрождения, начало гармонической жизни и блаженства, которому конца не видать.

Мы едем завтра. Прощайте, пожелайте счастливого пути нам, Ивану Емануйловичу усерднейшее почтение.

Душевно преданный
А. Герцен.
10-го.

Когда вы получите это письмо, мы будем за 400 верст от вас; когда-то увидимся.

72. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
22 мая 1840 г. Петербург.
а писано 22 мая 1840 в граде Петра.

Рукой Н. А. Герцен:

Милая Таньхен![74] Вот тебе рука моя из Петербурга — достанешь ли?

Не до того, чтоб описывать подробности, довольно с тебя, — мы доехали весело, благополучно, меня ни разу не тошнило, Сашка всю дорогу делал ладушки — чего же еще?

Теперь живем пока в трактире, пить, есть и жить — очень дурно и дорого. Часто я остаюсь в своей маленькой комнатке одна; дождь, пасмурное небо, и то едва видное из-за коптелых стен и труб, — все это наводит грусть и скуку; когда же ясно, когда мы смотрим на Неву, на корабли, — о Таня, Таня, хорошо тогда, хорошо…

Отошли, ради бога, стихи О<гарева>, запечатав, к Егору Ивановичу, чтоб с первой оказией доставили их мне.

Здесь Витберг; мы видаемся часто, присутствие такого человека — невыразимое наслаждение.

Хорош, хорош Петербург, пожить здесь, посмотреть на все — да и уехать.

Прощай, кланяйся друзьям. Обнимаю тебя, жму Николаю руку.

Твоя Н. Герцен.

Из письма Наташи видно, во-первых, что Петерб<ург> хорош, а во-вторых, что Петерб<ург> нехорош, из этого следует или что Петерб<ург> имеет две стороны или одну двулишневую, т. е. с отливом; ну а чему же дивиться, что в приморском городе есть отлив. Мне здесь в особенности нравится погода, подчас забудешься и мечтаешь, что уж октябрь, и то где-нибудь две версты от полюса, и притом сочная погода, я не могу дойти до того, чтоб просушить сертук.

Савич здесь профессором звездологии, и, право, даром хлеб ест, потому что не токмо такого вздору, как звезды, да и солнца (погуще всякой звезды, даже Полярной и андреевской) никогда не видать, а если и покажется, то такое оторопелое, как будто его ведут в частный дом. — Я обзавожусь домом — купил графин и 6 тарелок, остается купить все остальное, и дело кончено (да и деньги кончатся тогда же). Ну, прощайте, иду спать, а какой-то дурак играет на органах под окном.

На обороте: Татьяне Алексеевне Астраковой.

Близ Дев… NB в прих… NB

73. Ю. Ф. КУРУТА

править
22 мая 1840 г. Петербург.
Мая 22.

Я был, милостивая государыня Юлия Федоровна, у г-жи Евреиновой, но она нездорова, и я не видал ее, а потому поеду на днях опять. Ивану Емануйловичу доношу, что министр меня принял хорошо, звания никакого у меня нет, просто причислен, а чиновником особ<ых> поруч<ений> сделать обещают, ф<он> Поль весьма благосклонен.

Вчера мы ездили в лодке до взморья, чтоб тоже сказать «И я плавал по широкому морю»; а моря надлежащим образом не видали за лесом мачт и парусов; надобно будет ехать в Кронштадт, чтоб поближе познакомиться с водою.

Глубочайшее почтение всем вашим и в особенности Софии Федоровне.

А что мое фортепьяно? — И что Похвисневы (filiation des idées[75] — от фортепьян до Праск<овьи> Ник<олаевны> один шаг!)? Сарнецкому позвольте через вас послать поклон.

74. Ю. Ф. КУРУТА

править
11 июня. СПб. 1840.

Болтливость моей жены заставила меня приняться за другой листок, чтоб повторить вам, милостивая государыня Юлия федоровна, давно известную преданность нашу. Отъезд наш удвоил это чувство, набросив на все воспоминания владимирской жизни ту неуловимую прелесть, которая принадлежит всему милому в прошедшем. Ежели сравнить прошлогодний июнь и нынешний, то разница огромна. Где тихий Владимир с своей скромненькой Клязьмой, с своими помороженными вишнями, — он исчез, и из него сделалась в памяти прелестная рамка, в которой нам виднеются ваши черты и вы сами, т. е. не одни черты лица, как на портрете, а черты души. Вместо Владимира — Петербург, город шестиэтажных домов, шестимачтовых кораблей, — мельница, в которой толкут страсти, деньги, подчас воду, но, главное, беспрестанно толкут с шумом, треском. Что сказал бы Соломон, который, спокойно сидя в Иерусалиме, находил, что там «суета суетствий и всяческая суета»?

Дом, в котором мы живем, — от души петербургский дом: во-первых, шестиэтажный, во-вторых, в нем нет секунды, когда бы, не пилили бы, не звонили бы в колокольчик, не играли бы на гитаре и пр. Жильцов малым чем меньше, нежели в Ноевом ковчеге, да и состав похож, т. е. несколько человек и потом от каждого рода птиц, рыб, животных пара. К числу людей я присчитываю M-me Allan, нашу ближайшую соседку. — Я уверен, что в год мне Петерб<ург> так надоест, что я буду проситься в Судогду или куда угодно, только вон отсюда; хорошие тротуары никак не удовлетворяют всем потребностям души. Когда-то сбудутся мои мечты о путешествии, вот оно, море, манит, зовет, пароход ждет, кажется, только нас, куря свою огромную сигару от Петерб<урга> до Любека.

«Нaben sie warten gelernt?» — говаривала мне m-me Proveau. — «Ja, ja, liebe Lisaweta Iwanowna, aber doch nicht ganz ausgelernt, blieb stehen am 4 Kapitel»[76], а эта 4 глава под заглавием: «Man will, was man kann!»[77]

Получили ли вы наше первое письмо, я теперь вспомнил, что оно было послано с лонлакеем из тракт<ира> Демута?

В заключение прошу вас передать мое глубочайшее почтение Ивану Емануйловичу, по службе еще ничего нет дурного, что не мешает никак и тому, что нет ничего хорошего. Подождем да посмотрим, что будет.

Усерднейшее почтение Софии Федоровне, послезавтра рожденье Сашки, этот день невольно приведет на память все то дружеское внимание, все одолжения, которыми в это время нас награждала так щедро София Федоровна.

Ольге Ивановне и моим ученицам также прошу меня напомнить. Где Евгения Ивановна? «Маленькая собаца» кланяется вам.

Однако большая собаца должна честь знать.

Душевно преданный вам

А. Герцен.

Сарнецкому попрошу вас передать поклон. Портрет П. Н. Безоб<разова> хранится у меня в столе.

Р. S. Совсем забыл написать очень интересное пандан к Аллегории и Филадельфии. Наши люди, видя статуи Барклая и Кутузова, заметили, что «и в Петерб<урге > есть Минин и Пожарский, только стоят врозь».

75. Ю. Ф. КУРУТА

править
21—22 июня 1840 г. Петербург.

Рукой Н. А. Герцен:

С.-Петербург. 1840. Июнь 21.

Наконец-то я получила ваше письмо, неоцененный друг мой, Maman! О, как я ему была рада, но грустно, что меня предчувствие не обмануло, — вы были нездоровы. Как бы хотелось поскорее узнать, лучше ли вам. — Когда же придет то время, когда мы опять будем вместе? Мы часто говорим об этом с Александром и без восторга не можем вообразить минуты свиданья.

Я воображаю, милая мамаша, как вам грустно без Ивана Емануйловича и каково расстаться так надолго с Софьей Федоровной, знаю и то, насколько кротость ваша и преданность провидению могут смягчить эту грусть.

Зачем же вы нас заставляете плакать над каждым письмом вашим, да, право, мы еще не можем всё привыкнуть к тому вниманью, которым вы дарите нас. Воспоминание ваше 9-го мая тронуло нас до глубины души. Да благословит вас бог, мамаша! —

Сколько вопросов наделали вы мне, душечка моя, начну с самого ближайшего моему сердцу. Саша делает зубки, и уже более недели все хворает немножко. Няня у него есть, и прекрасная, бывши в Москве, мы ее взяли, только чтоб проводить нас до Петерб<урга>, думая искать здесь иностранку, но она вышла так хороша, так Саша полюбил ее — что мы оставили ее на год, простая русская девушка. Он начинает сам вставать на ножки, держась за стул, и говорит по-своему почти все, например, сахар — ах, рыба — иба, и тому подобное, вместо merci говорит мемси.

К Евреиновой через час еду, дурная погода. Сашина болезнь и все хлопоты до сих пор не позволяли мне исполнить своего желания. Но наконец, слава богу, мы немножко устроились, я жду с нетерпеньем того время, когда наша жизнь польется опять тихо, стройно

В прошлом письме, кажется, я описала вам довольно подробно о себе, после того мы были еще в домике Петра Первого. Боже мой, сколько дум и дум является на этом месте

Теперь мы часто пользуемся посещениями Витберга, но скоро он оставляет Петербург затем, чтоб переселиться сюда совсем.

Повторю и повторю опять; хорош Петербург, хорошо пожить в нем, но не всегда здесь оставаться. Все-таки климат для меня одно из важнейших условий.

(Да и кроме климата есть многое)

Рукой Н. А. Герцен:

Пока прощусь с вами, мой ангел. Вы спрашиваете о Катеньке — она пока осталась в Москве, но скоро переселится сюда, сестра Орлова желает ее иметь у себя.

22-е.

Вчера не удалось мне продолжать. Наконец я видела милую, почтенную Александру Григорьевну; если б я не боялась обеспокоить ее — осталась бы на целый день у нее, так хотелось мне поговорить с нею о вас, милая Maman, она вас так любит, так понимает вас, дружочек мой, я с большим наслажденьем провела у нее целый час. Она нашла в выражении моего лица что-то общее с вами, более комплимента она не могла мне сделать. Прощайте, голубчик мой, обнимаю вас.

Ваша Н.

Весьма много благодарю вас, милостивая государыня Юлия Федоровна, за труд ваш или, больше, за скуку, которую вы имели при продаже моих скромных ф<орте>пьян. Деньги потрудитесь прислать сюда, адрес я послал в прошедшем письме. На углу Гороховой и Морской, дом Лерха. Кварт. № 21. Я имею самые верные сведения, что во Владимир послано в марте из Вятки письмо на мое имя, нельзя ли вам сделать мне огромное одолжение, приказавши кому-нибудь выправиться по карте, куда оно делось.

Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне мое глубочайшее почтение, равно и всем вашим.

Душевно и истинно преданный
А. Герцен.

22 июня 1840. СПб.

Рукой Н. А. Герцен:

Крестник ваш целует ваши ручки.

Ивану Емануйловичу мое душевное почтение, милую тетеньку обнимаю, Володечку целую много, много.

76. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
28 июня — 2 июля 1840 г. Петербург.

Рукой Н. А. Герцен:

Петербург. 1840. Июнь.

Таня, что ж ты не пишешь мне, здорова ли ты? Иль разлюбила нас, забыла?.. Я писала тебе, приехавши в П<етер>б<ург>, ответа нет…

Ну, милый друг, сколько нового узнала душа с тех пор как мы расстались, сколько нового увидели глаза. Не могу уделить тебе столько время, чтоб описать все подробно. Почему бы не приехать вам сюда, но летом, непременно летом (зимы петербургской я боюсь); с каким бы наслажденьем провели мы это время. Не знаю, так ли бывает с тобою, — когда я восхищаюсь чем-нибудь, когда душа полна восторга — Александр со мною — я счастлива, безмерно счастлива, но хотелось бы собрать всех милых, близких сердцу, со всеми поделиться прекрасным, со всеми быть вместе… а то, может быть, они теперь в обыкновенном, вседневном расположении, житейские заботы заплеснули душу, они трудятся, а мы отдыхаем, мы так высоко, нам так хорошо… и жаль станет милых, и сделается грустно.

Петербург засыпает, движенье, суета уменьшаются, стук колес редеет, тише, тише… — пустеют улицы, бульвар пуст, огни исчезают… Давно закатилось солнце, а небо ясно, светло, Нева спокойна, тиха, вот несколько лодок дремлют у пристани, и хозяин их дремлет, часы бьют… первый час ночи. Мы с Александром вдвоем давно уж бродим по берегу Невы, останавливаемся, смотрим на нее и не наглядимся, как хороша она в своей гранитной раме, а вон там лес мачт, там вон сфинксы, маяки… на нашей стороне Зимний дворец, ты не можешь себе представить всю красоту, всю прелесть этого здания, полусвет придает ему какую-то таинственность, кажется, это обиталище духов, движущиеся огоньки телеграфа передают мысль в несколько мгновений за тысячу верст — все это вместе кажется волшебством и наполняет душу каким-то страхом. Нагулявшись, набродившись, мы садимся в лодку и плывем так, без цели… Наслажденье, Таня, наслажденье!..

Были мы в домике Петра Великого; что там чувствуется — нельзя выразить; простой деревянный столик, стул его, образ, бывший с ним во всех походах, перед ним ставятся много свеч, от них тепло в комнатках, и это придает жизненность им, кажется Петр сейчас вышел, скоро возвратится — и ждешь его, и что-то страшно, и плакать хочется. — Были мы на островах, ходили на корабли, да, право, на всяком шагу для нас все новое, интересное. Два раза были в театре, видели «Фенеллу» и «Роберта». «Помпея» Брюллова поразила меня. Жаль, что Эрмитаж переделывают, нельзя видеть его… Ну а внутренная наша жизнь все та же. Как дома и нет никого, — старик садится читать и старушка берет работу, сынишка играет тут па полу, весело, хорошо, Таня! Александр ходит раза два в неделю по службе, только вот скучное было время, когда он хлопотал о квартере, о мебели, — представь себе, я его не видала целые дни, все так дорого здесь, — теперь есть на чем сесть и из чего есть, и мы немножко успокоились, а то ты не поверишь, душа исстрадалась, слушая беспрестанные расчеты.

На днях собираемся съездить в Петергоф, а потом хотелось бы и в Кронштадт. Море не довольно видеть издали.

Что-то вы поделываете?.. Вот опять мы все рассеялись: О<гарев> — в чужие края, С<атин> — в Тамбов; неизменный столб Москвы К<етчер>, милый К<етчер>, как бы желала я, чтоб он приехал сюда, но этого, кажется, не дождешься.

Здесь Витберг, мы часто видаемся с ним, он делает мой портрет.

Таня, напиши же мне о себе побольше.

Прощай, Николаю жму руку крепко, крепко. Тебя обнимаю, Шушка целует тебя, он вырос, болтает почти все, становится сам на ножки и, как встанет, кричит: «Сталь, сталь». Прощай, пиши поскорее. Да я тебя просила через Егора И<вановича> прислать мне Огарева тетрадку с стихами, прошу еще; непременно пришли.

Н. Герцен.
28 июня.

Прошу объяснить, что значит такое упорное молчание м<илостивых> г<осударей> (я здесь виделся с Кирьяковым, м<илостивая> г<осударыня>). Мы писали, я повелевал Огареву доставить адрес — и молчание. Повторяю: В доме Лерха, на углу Б. Морской и Гороховой, в бельэтаже № 21. — Мы здоровы, здесь ожидают всё еще лета, должно быть, оно отложено до 1841 года по случаю неурожая. Служба не слишком на горле сидит, дает-таки и вздохнуть и почитать — мудрено ли, что я вас почитаю после того, м<илостивая> г<осударыня> Татьяна Алексеевна.

Бакунин кланяется, одной ногой на пароходе.

Письмо это пролежало до 2 июля. Извините.

Ну что, воротился ли Николай из путешествия (т. е. из кадетского к<орпуса>)? А что Кетчер?


(телеграфич<еский> знак = К<етче>ру).

77. Д. П. ГОЛОХВАСТОВУ

править
3 июля 1840 г. Петербург.

Милостивый государь Дмитрий Павлович! Я долго лишал себя удовольствия известить вас о моем приезде в Петербург, потому что хотел вместе с тем сказать, как я нахожусь в новых обстоятельствах и на новом поприще. Простое же извещение было бы лишнее и потому, что поехавши в Петербург, нельзя сбиться с дороги, особливо в дилижансе. Последняя приписка ваша от 15-го июня ускорила исполнение моего желания, и потому, поблагодаривши за нее, я начну.

Во-первых, графа вблизи я нашел далеко не таким грозным; при некоторых недостатках, он весьма добрый и благородный человек. Во-вторых, министерская служба и не отяготительна, и не трудна, хотя, сказать правду, в ней нет и особенных агрементов. Сквозь длинную анфиладу столов, отделений, канцелярий, департаментов начальнику никак нельзя и в микроскоп разглядеть, хорош или худ, умен или глуп какой-нибудь armer Titular-Rat[78].

Постоянной мечтой моей, idée-fixe[79], совсем не то. Малейшее место помощника, товарища библиотекаря или не знаю чего и свите цесаревича, я не променял бы на лучшее место в министерстве. В этом моя служебная вера, инстинкт, внутрен

1 целый мир (лат.); 2 который очень требователен (франц.). — Ред.

86


нейшее убеждение. К. И. Арсеньев со мною несказанно хорош; у него я бываю, но молчу: пусть он узнает меня. Буду молчать и с В. А. Жуковским до поры. Но цели этой не выпущу из вида. Меня свите указало провидение.

Сережу вы видели; стало, мне писать об нем нечего. Мы нанимаем вместе квартиру в настоящем петербургском доме, т. е. не доме, a orbis[80]: тут есть лавки, магазейны, директоры министерств, m-me Allan, офицеры, винные погреба, шесть этажей и несколько сот окон; тут по подряду на весь дом ставят воду, топят печи, вставляют рамы, натирают полы. Все это совершенно противуположно московскому широкому комфорту; у папеньки, например, есть леса и степи на дворе старого дома. Вообще, новизны много для меня, несмотря на то, что я поглядел свет — в Вятке и Перми. Эта близость к Европе, которая всякий день подъезжает на пароходе по Английской набережной; эта необычайная деятельность и, наконец, море! Я теперь, как Камоенс, могу сказать: «И я плавал по широкому морю». Это все хорошо; но худо то, что до 1-го июля здесь дождливая весна, а с 1-го июля дождливая осень. А в Москве теперь так тепло, что даже папенька пишет об этом, qui est assez difficile[81], как вы знаете, на этот счет.

Жена и малютка здоровы. Дай бог, чтоб мое письмо и ваших застало так же здоровых, как я видел их. Свидетельствую наше усердное почтение Надежде Владимировне и примите еще раз удостоверение в тех чувствах истинного почтения, с какими остаюсь ваш покорный слуга

А. Герцен.

С.-Петербург, 1840 г. Июля 3-го.

P. S. Может быть, это письмо найдет вас в Покровском. Знаете ли вы, что уже прошло одиннадцать лет, как я был там у вас? Е pur se muove!

78. Ю. Ф. КУРУТА (приписка) 10 августа 1840 г. Петербург.

Я думаю, милостивая государыня Юлия Федоровна, что София Федоровна с досадой услышит, что гомеопатия чуть-чуть не лишила нас Саши и что аллопатия решительно тут восторжествовала над ганеманизмом. Что делать, истина вперед всего. — Здесь начинается холодная осень взамену мокрой осени; довольно скучно. Петербург город стен и улиц; осмотревши его раз, останется, может, одна Нева, а остальное надоест.

Служба моя идет обыкновенным прескучным образом. Новостей здесь много — об том, что Арарат вполовину провалился, вы, верно, слышали, но зато, верно, не знаете, что третьего дня здесь на Волковом Поле при артиллерийских опытах убит генерал Ботай, ранены генер<алы> Берхман и Моллер и несколько рядовых.

Ивану Емануйловичу и всем вашим мое искреннейшее почтение.

А. Герцен.

Деньги за фортеп<ьяно> я давно получил и весьма благодарю.

79. Т. А. АСТРАКОВОЙ 24 августа 1840 г. Петербург.

Рукой Н. А. Герцен:

Да, Таня, редко пишем мы, но это ничего, для меня пора писать прошла, живой язык заменил перо, и потому не пишется и писать не хочется, но все-таки это ничего, мы любим друг друга и знаем это и верим этому, чего же еще? А хочется ведь как, моя душка, знать о тебе, чаще получать от тебя письма — ну да что же делать — мало ли чего хочется! Пиши через Е<гора> И<вановича>, часто к нам оказии бывают…

Знаешь ли, Таня, мы сейчас из Эрмитажа, фу… устала телом и душою… не требуй, не скажу ни полслова, после, после, когда все придет в стройный порядок, да теперь нужно и о вздоре много поговорить… Вчера были в Петергофе, третьего дня видели Тальони, обо всем этом что говорить, столько говорено и без меня, а как я все это видела, слышала и чувствовала, если ты знаешь меня — так можешь себе представить.

Не знаю, писала ли я тебе, что мы 20-е июля ездили в Кронштадт без Саши на пароходе, а 21-е наш малютка занемог и 3 недели был отчаянно болен, здешнею болезнию, к тому же и зубы резались, страшно и вспоминать об этом… теперь он, слава богу, здоров, только капризен, и это меня огорчает иногда очень, но это следы болезни, надеюсь, что пройдут.

Теперь о важном вздоре[82]: бурнусы будут продолжаться еще с год, черные вуали вовсе не в моде, а что стоят, так, как и платки, еще не знаю, схожу еще и напишу тебе в непродолжительном времени.

Жизнь внутренняя наша так же изящна и полна, и эти три недели Сашиных страданий исполнены поэзии дивной, святой, где страдания — там молитва, вера, любовь, самоуничтожение. А<лександр> не выходил почти из комнаты все время, а я не спускала Сашу с рук, да он и не шел ни к кому. Как он выздоровел, вот и мы, воскреснув сами, бросились опять гулять, время здесь дивное

(т. е. с морозцем)[83].

Ты просишь подробнее все писать — а мне столько и столько еще писать, душка моя, вот будет осень, смотри, мои письма будут усыплять тебя. Ну прощай, всей семьей поклон тебе, а ведь я тебя очень люблю, Таня, очень…

Твоя Н. Герцен.

Николаю жму руку крепко, вот уж ленивый.

А что Кетчер-голубчик? видаетесь ли вы, господи, как бы я его желала сюда, да теперь, в такую погоду и посмотреть Петер<бург>.

Получив это письмо, ты ответ отдай Е<гору> И<вановичу>, будет оказия скоро.

Желал бы я вам показать четыре, нет, пять дивных картин: 1) «Мадонна» Тициана, 2) «Мадонна» Рафаэля; 3) «Блудный сын» Сальватора Роза и 4) «Мученика» Мурильо. А 5-я — море, которое обтекает Петергоф. Послушайте. Петербург — самый скучный, самый нелепейший город, в котором можно задохнуться, умереть с тоски, в котором всё чиновники и солдаты — ну, и со всем этим заодно море, светлое, чистое море, я готов здесь жить и не могу на него насмотреться. — Да-с, так об картинах. Тицианова богоматерь дивной красоты. После нее вы глядите на Рафаэлеву (где она представлена с Иосифом), и первое, что поражает, что его Мадонна не красавица, вы вглядываетесь… просто девушка, женщина — грустная и великая душа, глубокое чувство любви, и… она растет и делается богоматерью — а Тицианова остается разительной красавицей (впрочем, и в ней много святого). — Далее, блудный сын ужасен, исковеркан страстями, в рубище, глаза блестят безумием, он несчастен, и раскаяние уж начинает просветлять лицо его, падшее и искаженное… ну, да картины надобно смотреть, а не рассказывать.

А Николаю надобно кланяться и сказать, что чего ради он не пишет. И прощайте.

А. Герцен.

Августа 24.

1840. С.-П<етер>бург.

А и Тальони недурна. Сегодня наша горничная просилась в театр смотреть Тальёнову и говорит, что готовят еще новую русскую Тальёнову.

80. Ю. Ф. КУРУТА (приписка) 3 сентября 1840 г. Петербург.

Благодарю вас, милостивая государыня Юлия Федоровна, за память и прошу все почтения и поклоны моей жены передать и от меня.

Сейчас надобно посылать на почту.

Душевно уважающий вас
А. Герцен.

81. Т. П. ПАССЕК

11 октября 1840 г. Петербург.

Рукой В. В. Пассека:

Вчера обедал у Александра, и условились повторять это каждый день. Он живет с Сережей Львицким, платит за квартиру 2500 р., 100 р. за воду и почти столько же, чтобы носили им дрова на третий этаж; но не думай, чтобы этот этаж был слишком высок; есть и четвертый, и пятый, и шестой. Комнаты высоки, и так отделаны, как не много в лучших московских домах. Был и у Алексея Николаевича Савича. Он здесь профессором, и все тот же, только еще больше отделился от людей; была бы на небе одна звезда да на земле на чем стоять, так для него и довольно.

Вадим.

Ну вот Вадим и в Питере, и мы с ним по-прежнему толкуем да толкуем и между прочим вспоминаем вас и деток. Что Корчева? Некогда мы с вами переписывались беспрестанно и именно — когда еще, во времена допотопные, вы жили дома, а я был полуребенком и полуюношей. Остальное, вероятно, все написал вам Вадим. Остается только обнять вас и малюток, передать дружеский поцелуй от Наташи и подписаться —

Александр.

82. Ю. Ф. КУРУТА

19 октября 1840 г. Петербург.

Мне приятно, милостивая государыня Юлия Федоровна, быть вестником веселой новости для подчиненных Ивана Емануйловича, а именно: оба Томасовы произведены и, конечно, в ускорении дела должны сказать мне спасибо. И я божиею, Ивана Емануйловичиной и сенатской милостью асессор. Для меня чин этот важен.

Евгению Ивановну поздравляю с третьим ангелом, я уверен, что меньшая сестрица не отстанет от Вани и Юли ни в прелестной греческой красоте, ни в живости. Представляю себе, каково было Христофору Павловичу в Москве в это время.

Мм не успели писать с Павлом Сергеевичем, он едва мелькнул у нас и уехал.

Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне и всем вашим свидетельствую почтение.

Вспоминает ли Людмила Ивановна наши уроки?

Истинно уважающий вас
А. Герцен.

83. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

править
1 ноября 1840 г. Петербург.

Рукой Н. А. Герцен:

1 ноября 1840. С.-Петербург.

Нельзя ли на твоих письмах ставить число?

Здравствуй, моя милая Таня! Боже мой, я воображаю, как ты бранишь меня, что я так давно не писала к тебе, да я и сама браню себя, не все моя вина в этом, хотя и есть отчасти. Видишь ли — то Саша был болен, то няня занемогла, у него каждые зубы сопровождаются самыми болезненными припадками, и ты себе не можешь представить, мой друг, что это за время для нас, — все меркнет, забываешь и счастье свое, это нехорошо, непростительно, но что делать, подле нас нет души близкой, родной, которая бы утешила, подкрепила нас, и всё или сторонний холод, убивающий последние силы, или мы своими страданиями растравляем более друг другу душу. Вообще все последнее время я недовольна собою. Ты хочешь знать все подробности обо мне — изволь их: Саша сделался очень болен, и няня его от слабости и капризов также занемогла, я истощилась совсем и осталась одна ухаживать за Сашей, он не идет с моих рук, а мне запрещают его брать… Представь весь ужас моего положения, бедный Александр страдает жестоко, глядя на все это, а как ему помочь — Саша, как только отдам его с рук, ноет и кричит «мама» — это день и ночь, я беру его и боюсь сделать вред не себе… Это ужасно, ужасно, и никого близкого третьего лица… но, слава богу, все это прошло давно, Саша не слаб здоровьем, а зубы у него тяжело режутся, жизнь наша опять течет и ясно, и светло, и полно. Да, да, Таня, мы счастливы с тобою, нас бог благословил, и все наше счастье в любви, если бы ее не было у нас, что были бы мы?.. Как жалки эти эгоистические души, какая страдальческая жизнь, сухая, пошлая, пустая, тогда как любовь наполняет каждую минуту, освящает каждое действие. Но еще тебе не все дано, чаша твоей жизни не так полна, Таня, ты не знаешь чувства матери, оно так же беспредельно, свято и сильно, как любовь, оно уничтожает последний остаток себялюбия, я исчезает вовсе, стирается, и ты счастлива, твоя жизнь с уничтожением тебя расширяется, делается полнее. О, благословен, благословен господь!!

С наступлением осени я забыла, что мы живем в Петербурге, забыла и все прелести петербургские, все как будто сниклось во мне, сидим все дома, Александр много работает (разумеется, не по службе); я все с Сашей, няни у него нет, и я не спешу, пока я в силах, нанять ее, в тысячу раз легче и приятнее все сделать самой, нежели достигать беспрерывными просьбами до того, чтоб это сделалось за деньги. О, ужасно принимать такие услуги, если б можно было обойтиться без них! Как Саша мил — ты не можешь представить себе, говорит решительно всё, и очень чисто, начинает ходить, и что за резвый, за умный мальчишка; что меня в нем восхищает более всего — это то, что он портрет Александра и лицом, и нравом, и всем; ах, Таня, как мило он болтает, какое наслажденье видеть развитие его — все это ты не испытала, но все поймешь твоей прекрасной, раскрытой душой. Пока прощай.

Да, о Петербурге; что за жалкий, что за печальный город, когда солнце не греет и не освещает его, вечно серое небо, сыро так, мрачно, фу — выйти не хочется, мы бываем только иногда в театре, пройдемся по Невскому проспекту, и только. 22-е было мое рожденье; необыкновенно приятно провела я этот день, Александр был так весел; Шушка, только я проснулась, явился ко мне и, целуя руку, сказал «поздравляю», сторонних было мало, это хорошо, дай бог, чтоб жизнь наша не опошлилась.

Здесь теперь Витберг со всем семейством; что за дивный человек, только мы редко видимся, ужасно далеко живет; еще мы знакомы с Носковым, милое, доброе, радушное семейство.

Ну, может быть, вы увидите скоро Александра, уж не дай бог как мне это горько и вздумать, что он уедет, особенно теперь, но может быть, ему и нашим хочется. Такая тоска без него, делаешься не способна ни на что, но я постараюсь быть умнее. Пиши мне, милая Таня, ей-богу, я люблю тебя, люблю твои письма, такая ты душка, право! Ну обнимемся же. Саша целует тебя, я бы желала, чтоб ты его видела, шалит, это правда, боюсь оковывать очень словами, не вышло бы изуродованное что, и иногда досадно, а при всех шалостях мил чрезвычайно. Что ты поделываешь, напиши, голубчик, поскорее и побольше. Жму руку твоему Николаю, экой какой он ленивый, и строчку уж не напишет, так бог же с ним и с тобою. Прощай.

Твоя Наташа.
И не 31 октября и не 1 ноября,
а так середка наполовину.

Давно не писали мы к вам, т. е. к вам, Татьяна Алексеевна и Николай. Это чисто влияние Петербурга, т. е. его вечного недосуга, беспрерывных хлопот, бесконечных суетствий. Ну что бы сказал царь Соломон, которому и Иерусалим казался суетою суетствий, несмотря на то, что тогдашние иудеи далеко не были так хлопотливы, как нынешние жиды на бердичевской ярмарке. А здесь хуже бердичевской ярмарки — такое уж поведение. На улице ходить просто опасно: во-первых, идет народ толпами, во-вторых, дождь ручьями; и народ и дождь торопится, точно будто беда, ежели не нальет в день вершок в Неву. А уж ежели б вы теперь были здесь, порадовались бы — мгла, туман, Савич солнца не находит, что и говорить об этой дряни — созвездие Геркулеса, Медведица, Падчерица и пр. и пр. Просто лучше спать лечь, особенно взявши в расчет, что теперь первый час, т. е. не тот первый час, в который пьют водку и едят сардинку, а другой — темный.

Аминь.

Рукой Н. А. Герцен:

Милая моя душечка, мой Таньхен, только что окончила к тебе писать — получила твое письмо, и так мне стало совестно, что ты предупредила меня. Мне навеяло и грусть оно на душу, зачем же ты не вполне наслаждаешься жизнью, друг мой, зачем бедный Николай столько принужден трудиться… Зачем???.. А зачем нас греет солнце и ветер дует на нас? Да будет всякое даяние благо. А что сказали бы те, кому все вещественное дано в изобилии, а мир души беден и пуст, — если б они понимали весь ужас своего положения? — Тяжело тебе ждать Николая, но и сколько блаженства в этом ожидании, в том, что оно тяжело!

Желала бы я видеть тебя, поговорить с тобою; новых впечатлений там (?) почти всё, да так поговорить, не о впечатленьях. Ну, что ж ты замолчала о тряпках, или уж тебе не нужно более ничего. Послушай, милая Таня: скажи мне, что бы прислать тебе отсюда, я не придумаю, что тебе может сделать удовольствие, а до смерти бы хотелось что-нибудь петербургское послать тебе, ты меня утешишь безмерно, если скажешь, ну хоть безделицу какую, по картинной, или по музыкальной, или по тряпичной части, голубчик мой, утешь, скажи.

Жаль Медведеву, всей душою жаль!!

Прощай, целую тебя, моя душечка. Господь да сохранит и помилует вас.

Твоя Н. Герцен.

Ну уж здесь-то и не знаю, что прибавить, там я написал «Аминь», тем и кончил, оно и назидательно — стало, ничего не приписывать, да сделать трудно, потому что уж приписал. Ну, пожалуй, вымарайте и оставайтесь на предшествующем Амине.

84. Ю. Ф. КУРУТА

править
26 ноября 1840 г. Петербург.

Скоро настанет и январь, милостивая государыня Юлия Федоровна, а носился слух, что в январе Иван Емануйлович будет здесь. С каким истинным удовольствием увидим мы вас здесь, среди этого неприветного, отталкивающего общества! Нет, я остаюсь москвич au fond de l'âme[84], и там скучно, но здесь скучнее.

Паста здесь и весьма недовольна приемом; я слышал ее, это не бархатное пение, как вы выражались, а крик уязвленной львицы. Ужасный голос — бог знает грации столько ли, сколько силы. Я слышал известную Гейнефетер в «Норме», на «Casta Diva» вспомнил Ольгу Ивановну. Жду теперь «Дон-Жуана», в котором, говорят, будут участвовать, сверх Гейнефетер, Гомберт (тенор) и пр. Ферзинг здешний — истинно отличный певец. Я еще «Дон-Жуана» не слыхал никогда. Теперь кричат о бенефисе Тальони, который будет на днях, на прошлой неделе кричали о том, <что> будочник у Синего моста зарезал и ограбил какого-то купца и, пойманный, повинился, что это уж шестое душегубство в этой будке. Вот наши новости. Засим снова и снова от души свидетельствуя мое глубочайшее почтение Ивану Емануйловичу и всему семейству вашему, честь имею пребыть покорнейшим слугою.

А. Герцен.

P. S. Не знаю, как благодарить вас за вашу память о таких безделицах, как о 23 ноябре.

85. А. X. БЕНКЕНДОРФУ

править
8 декабря 1840 г. Петербург.

Сиятельнейший граф!

У меня нет другого права беспокоить ваше сиятельство, кроме права несчастия, кроме права глубокого чувства моей невинности и чистой совести. Я не смел, не мог ни оправдаться, ни испросить себе льготы давеча, пораженный мыслью, что я снова навлек на себя неудовольствие государя императора, что я сделался как бы недостоин милосердого дозволения служить в Петербурге. Теперь, обдумывая с горькими слезами все случившееся, я клятвенно должен повторить, что совесть моя чиста, я пересказал в семейном кругу слышанную новость, и пересказал ее как слышал — я не могу верить, чтоб случай этот мог разом лишить меня всех надежд, всех упований на милосердие государя императора. Сиятельнейший граф, вас господь избрал, чтоб быть посредником между монархом и всяким удрученным горестью, и я с полною доверенностью кладу судьбу мою под покровительство вашего сиятельства. Испросите мне как последнюю милость дозволение ехать на службу в Москву, там живет свои последние годы мой отец, старик 73 лет, там родные моей жены. Перевод во всякий другой город убьет старика. — О граф, не положите на мою совесть смерть отца, это доведет меня до совершенного отчаяния, не заставьте меня так горько, так ужасно заплатить за слова, сказанные если и неосторожно, то наверное без злого намерения. Государь милосерд и к преступным, я верую в его милосердие — и умоляю его повелеть перевести в Москву, повергните к стопам его последнюю просьбу мою — и целая жизнь моя будет доказательством, достоин ли я этой милости.

Позвольте надеяться, что ваше сиятельство будете так милостивы, что сообщите или прямо мне или в место моего служения ответ на мою просьбу.

Честь имею пребыть с глубочайшим уважением, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейшим слугою.

Александр Герцен.

С.-Петербург.

8 декаб<ря> 1840.

86. Ю. Ф. КУРУТА

править
Середина декабря 1840 г. Петербург.

Одно из самых полных, самых святых наслаждений в жизни людей — это мысль, что пространство не делит людей и что время не в силах своей гуммиластиковой лапой стереть память о прекрасных мгновениях. Мы забываем только то, к чему совершенно равнодушны, чего не любим. Чего не любим, то будто и не существует. Напротив, то, что человек любит, почитает, — то вечно с ним, в нем. Так и вы часто бываете с нами, и мы тогда несколько юнеем, возвращаемся к нашим прекрасным Flitterwochen[85] и благословляем тысячу раз встречу с вами.

После того как я не имел чести вас видеть, я в самом деле состарился, я ежегодно проживаю лет пять и уверен, что если вы встретите меня через год, то спросите: «Кто этот старичок, не смотритель ли владимирской библиотеки, который вечно удит рыбу»? Да, я буду похож на него.

Но я неизлечимый болтун, взял перо, чтоб принесть вам и Ивану Емануйловичу усердные и искренние повдравления — и этого именно не сделал.

Софии Федоровне и всему почтенному семейству вашему позвольте мне просить засвидетельствовать мое глубокое уважение.

87. Ю. Ф. КУРУТА (приписка) 19 декабря 1840 г. Петербург.

Позвольте и мне, милостивая государыня Юлия Федоровна, поздравить вас с милостью, полученной Иваном Емануйловичем, и ему передать и мое поздравление и усердное желание скорого перемещения. Ольге Александровне передали все, что вы изволите писать, я и Наташа бываем у нее довольно часто. Вы, вероятно, услышите от наших не вовсе радостную весть об нас. Провидение знает, какими путями оно ведет.

Поздравляю вас и с Новым годом. Чудеса — в прошлый Новый год, т. е. 1 янв<аря> 1840, я приехал из Петерб<урга> в наш мирный Владимир, и впереди предстояло так много, «и месяц с правой стороны» светил. Вот опять Новый год — «и месяц с левой стороны».

В заключение я попрошу вас передать Ольге Ивановне мое почтение и сказать Софии Федоровне, что чем ближе подходит время для Наташи, тем чаще вспоминаем мы всю бессчетность ее одолжений.

Душевно преданный
А. Герцен.

19 дек<абря> 1840.

С.-П<етер>бург.

На обороте: Ее превосходительству милостивой государыне Юлии Федоровне Курута.

В Москве.

88. Т. А. и Н. И. АСТРАКОВЫМ

править
17 января 1841 г. Петербург.

Рукой Н. А. Герцен:

С.-Петербург. 1841.

Душка моя, милая Таня! Давно, давно я не писала тебе, за что даже получила выговор и от Александра; как, почему, отчего — оставим без ответа. Мы вспоминали о тебе в твои именины, сердечно поздравляли тебя, да и так-таки я часто о тебе думаю, часто хочется посмотреть на тебя, поговорить с тобою, ты ведь славное созданье, я ужасно люблю тебя, хотя в нас нет ни на волос сходства, а моей душе так хорошо меняться с твоею и мыслями и чувствами, в твоей столько истинного, натурального — да, Таня, люблю я тебя очень, и ты стоишь того.

Каково было мое удивленье получить через день после одного письма — другое от тебя, признаюсь, такой глупости я не ожидала от тебя, тебе хочется что б то ни было — да Брюллова — шут, пришлю что-нибудь перед отъездом из Петербурга. «Лиси язвини имеют», мы же не знаем, куда голову приклонить. И со всем тем — прелестна жизнь, Таня, о, иногда я так вполне чувствую свое счастье, что грудь становится тесна, и тут всегда мне захочется ясного, открытого неба, солнца, простора… а мы едем в Новгород, тоже серо-зеленое небо, туман, грязь, сырость — нехорошо. — Что делать, не здесь, видно, соединение всего лучшего — без ропота Ему надо покориться. Летом мы увидимся, если богу угодно будет, я со всею мелкотою буду в Москве, а Александр — не знаю. Что сказать тебе нового — мы живем совершенно внутреннею жизнию, тишина, однообразие, но хорошо, хорошо…

Маленький наш Александр — чудо, Таня, что-то выйдет из него! Я совершенно здорова. Будь и ты, моя милая душка, и здорова и счастлива, обнимаю тебя, господь с тобою. Люби, не забывай твою

Н. Герцен.

Николаю жму крепко руку. Шушка обнимает тебя, о, как бы он тебя полюбил.

Я сейчас возвратился с «Fidelio» Бетховена, Наташа спит, а еще рано, я взялся перебирать бумаги и нашел это письмо и принялся сказать и от себя несколько слов вам, Татьяна Алексеевна и Николай.

В последнее время было и черное, ну да чарка выпита до дна, разве подольют еще. — Что делать, розы без шипов редки, царевич Хлой искал их очень долго, как я читал в детской книжке.

Мы едем — да, вероятно, дошли слухи до вас — в Новгород. Это один из самых плохих городов на земном шаре — что делать. Было бы внутри души и дома неплохо.

Брюллова картина плохая стоит 100 руб<лей>, а получше 200 и 150, вот причина, по которой мы ее пошлем только мысленно, а вместо его портрета буду иметь честь прислать его бюст и притом купленный не у носячих, а в здешнем физионотипе, за сходство отвечает

А. Герцен.

17 января.

89. Ю. Ф. КУРУТА

править
17 января 1841 г. Петербург.

Мне очень хотелось в Одессу — самый новый город в России, меня перевели в Новгород — самый старый город. Судьба не перестала тешиться мною, дай бог, чтоб в тундрах новогородских я нашел долю того привета, как в милом Владимире, и ежели Владимир рад, что мы его поминаем с любовью, он должен Золотыми воротами своими поклониться вам, милостивая государыня Юлия Федоровна. Что будет, то будет; я употреблю все силы не заживаться в Новгороде, хочется в Тверь, там некогда расцветал Дмитрий Небаба, а как расцвел — изволите сами знать. — Признаюсь, несколько я устал от кочевой жизни, но я безропотно вручаю внешнее моей жизни судьбе, внутренняя доля независима от нее.

Засвидетельствуйте мое почтение Ивану Емануйловичу, ах ежели бы попасть опять под его начальство, а может, это и возможно — ежели Ивану Емануйловичу вместо сенаторских кресел дадут.несколько губерний.

Напомните обо мне Софии Федоровне и всем членам вашего семейства, истинно преданный вам

А. Герцен.

Просьба, с которою Наташа обращается к вам, так глубоко вышла из нашей души, что нам кажется — но может даже иначе быть, что и малютка будет не в малютку, ежели не вы, Юлия Федоровна, сделаете нам милость и новый знак вашего расположения, не пометите и его рождение. Впрочем, позвольте об этом написать к вам особое письмо, в начале февраля.

90. В. В. ПАССЕКУ

править
23 января 1841 г. Петербург.

Любезнейший Вадим, много и много прожито с тех пор, как ты от Серапина присылал кучера за забытым бумажником. Впрочем, все в порядке вещей. Вот Котошихина книга о XVII столетии. Ничто не ново под луною! Умилительная книга, я думаю, ты плакал над нею — и я плачу.

Статья о Витберговом храме готова, да хочется у себя оставить копию. Он в ужасном положении и в дополнение — нездоров.

Еду в Новгород. Зачем не тебя бог шлет в этот город стертых надписей, перестроенных монастырей, ганзеатических воспоминаний и православного либерализма? Ты ожил бы смертью его. Ты разобрал бы надпись над архиереем Иосафом, лета 7115 почившим; а я, профан, буду с досадой смотреть на туманное небо, на трескучие морозы и не вспомню, что от них дрожали ганзеатические купцы. Переберусь в Тверь через год. Тверь лучше. И ты, Корчева — город моей древней истории — открой свои объятия.

Читала ли твоя жена, что об ней писал кто-то в XVII-м No «Отечественных записок»?

Теперь от Львицкого поручение:

1) 1) Он просит вручить Вельтману рукопись для исправления.

2) 2) Так как он сбирается ехать за границу, то просит вас самих распорядиться о печати и о прочем. Он готов даже отступиться от своих 500 р., лишь бы не платить вторых. Я полагаю, вы должны принять такой патриотический порыв и прислать ему после, по лавочной цене, на 500 р. снов в летнюю ночь. Ведь дело-то в том, что Сатин напечатает, ежели уже не напечатал свой перевод, и тогда пойдет конкуренция довольно опасная. В умилительной, патриархальной стране… Шекспира знают 20 человек, в том числе и блаженной памяти Сумароков переводил «Гамлета датского принца».

3) Должно быть, № 3 твой ответ.

Прощайте-с, целую ваших деток.

А твоя жена не пишет никогда более одной строчки. Бог ей судья! Все оттого, что о татарах думает и о дивных судьбах патриархального племени. Ах, черт возьми! да она писала когда-то о свинцовых водах Волхова или об оловянных, — как бишь?

Наташа не очень здорова, вероятно, в начале февраля бог даст нам второй No Шушки.

Доставь приложенную записку Сатину. Вот умная догадка переписываться через меня. Как не похвалить!

Картинки посылаются через контору Т.: Африка едет в Корчеву.

Трубочки взяты офицером.

Александр.

91. Н. П. ОГАРЕВУ

править
11—26 февраля 1841 г. Петербург.
1841 г. 11 февраля. С.-Петербург.

День идет за днем, пора готовить эпистолы с Сатиным, я было написал к тебе письмо удивительной длины, прочел Сатину да и сжег, теперь напишу сколько бог на сердце положит.

Ты, Огарев, проповедуешь резигнацию, но в том случае, в котором ты ее проповедуешь мне, она нейдет, даже я думаю, что именно и беда-то вся, что ее слишком много. — Я понимаю, что человек, одержимый чахоткой, был бы жалок со своими упреками и гневом на судьбу; понимаю, что человек, у которого потонул корабль со всем имуществом его, благороден, перенося кротко то, что вне сферы разума и его воли; но резигнации, когда бьют в рожу, я не понимаю и люблю свой гнев, столько же, сколько ты свой покой. «Частный случай». Конечно, все, что случается не с целым племенем, можно назвать частным случаем, но, я думаю, есть повыше точка зрения, с которой землетрясение Лиссабона — частный случай, на который надобно смотреть сложа руки. А приказ Геслера Теллю стрелять в яблоко, касавшийся только до двух индивидов, — самое возмутительное действие для всего человечества; и на чем будет основано, ежели я скажу «личное несчастие Телля его подвергло этому», а возможность зачем была, да и разве лучше поступил бы Геслер с Стауфахером или др., и разве с ним одним так поступлено? Ежели ты написал, что это частный случай, мне в утешение, то спасибо, ежели же ты не шутя так думаешь — то это одно из проявлений той ложной монашеской теории пассивности, которая, по моему мнению, твой тифон, твой злой дух. Христиане истинные могли смотреть равнодушно на все, что с ними делали, для них жизнь была дурная станция на дороге в царство божие, где наградятся труды. Мы на жизнь не так смотрим, мы слишком шатки в вере, в нас будет слабостью, что у них сила. В этом отношении нам, может, скорее идет гордый, непреклонный стоицизм, нежели кроткое прощение действительности, индульгенция всем пакостям ее. И именно случай, о котором идет речь, принадлежит к пакостям, превышающим всякую меру, так что, кроме подлейших организаций, совершенно отрицательных, он ошеломил всех (как услышишь из рассказа). Satis[86].

С<атин> говорит, что, между прочим, у тебя бродит намерение пожить здесь год-другой. По-моему (как я уж говорил в 1839 г.), это просто безумие и, как всякое безумие, не имеет ни малейшего оправдания в самом себе. Служить — ты неспособен, да и где с твоим рангом. Прожить все свое достояние самым глупым образом, chemin faisant[87] к камер-юнкерству, — рассуди сам! Пожить весело — низкая цель, да и притом я нe думаю, чтоб ты сумел здесь веселиться, собственно жить сюда никто не ездит. Спроси у С<атина>, как я и Белинс<кий> разбивали Струговщикова и Неверова и до какой ясности доказали необъятное расстояние между Москвой и Петерб<ургом>. Кн. Одоевский много лет приискивает средства быть разом человеком Петербурга и человеком человечества, а удается плохо, он играет роль какой-то Zwittergestalt[88] и несмотря на всю прелесть души — виден и камергерский ключ на заду. Приехать сюда на лето и на часть зимы посмотреть на гигантский город, насладиться его островами, его пышностью, всосать к нему отвращение ex ipso fonte[89] — против этого ни слова. А искать здесь тебе une position dans le monde[90] смешно. Да ты имеешь ли понятие о здешней аристократии? (Разумеется, это слово даже не идет к ней.) Это аристократия придворных чинов, аристократия занимаемых мест, неужели ты думаешь, что они познакомятся с тобою, pardon — они дозволят тебе приезжать с женой на их балы, они спустятся до тебя, но плечам твоим будет нелегко, — а тягость не с кем будет разделить. Удостоверь меня, что план этот исчез; да и что теперь может быть лучше 5 лет путешествия, и я, остающийся с стесненным сердцем, но с полною любовью друга и брата, благословлю вас (и Сатин едет) на благодатные пять лет. Поезжайте, поезжайте!

Omni casu[91] 1 января 1845 мы встречаем в Женеве, т. е. каждый с своей стороны пусть сделает все от него зависящее, à l’impossible nul n’est tenu[92]. Давай руку. И с этой-то надеждой я поеду в Новгород. «Не бейся, сердце, погоди», все заключено да будет глубоко внутри. О!! — Лютер говаривал: «В гневе чувствую я всю мощь бытия моего». Ненависть — super-exaltatio любви. — Планы, проекты литературно-жизненные расскажет С<атин>. 1. Продолжать изучать Гегеля и немцев. 2, Диссертаци<я> о петровском перевороте — тезисы пришлю. 3. Опыт детской книжки, приуготовительной для изучения всеобщей истор<ии>. Я радуюсь, что цели ограниченные, пора перестать блуждать по морю по океану. Скоро наступит тридцатый год — не правда ли, при этом мороз дерет по коже, «много собрали, да мало напряли».

Ты любишь «эту землю». Понятно, и я любил Москву — а жил в Перми, Вятке, не перестал ее любить — а жил год в Петерб<урге> да еду в Новгород. Попробуем полюбить земной шар, оно лучше — куда ни поезжай, тогда все будешь в любимом месте.

С<атин> говорит, что ты, кажется, сжег мои письма, это скверно, лучше бы сжег дюйм мизинца на левой руке у меня. Наши письма — важнейший документ развития, в них время от времени отражаются все модуляции, отзываются все впечатления на душу, ну как же можно жечь такие вещи.

20 февраля, поздно.

Десять дней с тех пор, как начато письмо, и десять лет жизни. С тех пор у меня родился малютка, умер малютка, Наташа была несколько дней в опасности и — -- и жизнь опять взошла в свое обычное русло. Но прошедшее не гибнет, оно внутри вечно живо, на душе новые чувства, на теле новые морщины. Странно — чувство любви к малютке, к бессмысленному существу, уже теряет свою плотскую сторону и возрождается грустью в духе. Опять вопросы кипели в душе и слезы на глазах. Наташа и тут явилась во всем блеске прелестной, просветленной души. Ни на минуту дикого отчаяния, а торжественная грусть, и как не грустить, когда перед глазами борется материя с духом, и дух побежден, и безумные стихии берут верх над жизнию. Да, тут религия, одна религия несет утешение. Философия не овладела еще идеей индивидуума, она холодна еще к нему. — Сатина бог послал в это время, с ним я отдыхал, он умеет сочувствовать, потому что умеет любить. — Вечером отвезли малютку, а утром я ездил его хоронить; чудное дело, я радостно встретил его гробик в церкви, будто свиделись старые знакомые. — И все-таки ты хороша, жизнь! Счастлив был бы человек, ежели б он заключал этим всякое горе. Видишь ли, что я умею быть кротким там, где разум повелевает кротость. Но в борьбе с властью «князя тьмы» я могу быть побежден, но не покорюсь и думаю, что тут гордость уместнее резигнации. Этот «князь» оскорбляет во мне мое высокое достоинство, а стихия глупа, она оскорблять не может, она сама не знает нелепостей, которые делает, на нее и нельзя сердиться, как на дурную погоду. Довольно.

26 фев<раля>.

С<атин> говорит, что ты в восхищенье от Ретчерова разбора «Wahlverwandt», — а я нахожу его, во-первых, ложным по идее, во-вторых, ложным по воззрению и безмерно скучным. Гёте нисколько не думал написать моральную притчу, а разрешал для себя мучительный вопрос о борьбе формализма брака с избирательным сродством. Брак не восторжествовал у Гёте (как думает Ретчер). Неужели самоубийца от ревности — победитель ревности? Нет, вызванные противуположности естественных влечений, не просветленных в духе, формы без содержания гражданского устройства вступили в ужасную коллизию и окончились смертью. За смертью новая жизнь. Фортинбрас у трупа Гамлета, она по-прежнему польется, а те пали жертвами — но без торжества с чьей бы то ни было стороны.

92. Н. X. КЕТЧЕРУ 1—4 марта 1841 г. Петербург.
СПб. 1 марта 1841.

Барон! Много говорить мне нечего, Сатин на словах расскажет и факт, и status quo[93] мой, и futurus status[94], и пр. и пр. Слава богу, что ты не умер, это была бы нелепость, и так семья мила, да и в той малой семье не все здорово, с какой же стати тебе умирать, да и переводы не все кончил.

Сатин много грустит и тоскует. Доля грусти имеет сама в себе озаконение, но доля происходит от этой неопределенности целей, занятий, от ограничения одним стремлением. Нехорошо, надобно обуздать себя, совершеннолетие требует пути определенного. Чем ни занимайся, все лучше шатания. — Я сделал шага два по этой определенности, на первый случай на главном плане философия и период Петра.

Белинскому я могу выдать аттестат в самых похвальных выражениях. Чтоб характеризовать его благодатную перемену, достаточно сказать, что он пренаивно вчера рассказывал: «Один человек, прочитавши мою статью о Бор., перестал читать „Отеч<ественные> зап<иски>“, вот благородный человек». — Мы сблизились с ним. — В каком забавном положении теперь его защитники a la Katkoff, когда он сам со мною заодно против того, что они именно защищали. — Да и твое баронство не было изъято влияния нелепого примирения с действительностью. Отпускаю грехи твои!

Я нахожу одно примирение — полнейшую вражду (кристаллизация — не кристаллизуется, употребление — никуда не употребляется). — Много мечтаний утратились, я не жалею об них, это последние лепестки венчика, в период плодотворения они должны спасть. Истина не в них, а в плоде. Не скажу, чтоб вместе с мечтами отлетели и надежды, о нет, нет и 1000 раз нет. Напротив, в жизнь мою я не чувствовал яснее галилеевского е pur se muove. Скорбь родов нисколько не похожа на скорбь агонии. А умирают и родами — для избежания этого блаженный муж отходит от совета нечестивых и от дороги неправедных. Да, он идет с своей верой, с своей любовью, с надеждой и как упрек садится вдали и скорбит.

_____

Ну что в Москве? Тоже пустовато, и глуповато, и холодновато. Мне немного жаль Петербурга, я как-то было здесь начал знакомиться с людьми, получать голос. И что может быть смешнее Новгорода. Кроме Рюрика и Зурова, я не знаю никого, кто бы по охоте туда поехал; особенно после того, как царь Иоанн Вас<ильевич> взнискал его своей милостью. — Я удостоверился, впрочем, что не обижаю ни одного губ<ернского> города, все они необитаемы (зная это, Одессу не назвали губ<ернским> гор<одом>), что, впрочем, не отнимает чрезвычайной скуки обоих столиц. Итак, я совет<ник> губ<ернского> прав<ления>. Уж дам же я себя знать уездному лекарю.

Сатин, право, может рассказать очень многое, да ведь из него надобно выковырять, иначе он все будет шиллерничать и об деле ни полслова. Например, он только вчера мне рассказал вашу прелестную прогулку из Петровского в Марьину Рощу, где было шампанское, поп, шинель, вор, квартальный, чай в трахтире и трактир на Петровке, портер, и, наконец, даже моя квартера. И отошла у меня душа, и на минуту выбежали из нее 7 лет, и пробежали по ней картины des beaux jours[95], т. е. бывших ночью. Хотя stimulus вашей прогулки и был далеко не юношеский разгул, а нервная слабость, ну да вышло-то хорошо. Завидно.

Он мне говорил, что ты начал было переводить «Wahlverwandtschaft» и бросил. Будь уверен, что это уж был приступ горячки и что ежели ты проживешь еще лет 70, то глупее ничего не сделаешь, как то, что бросил эту величайшую поэму. И с твоей способностью скоро переводить и хорошо (с чем поздравляю, например «Meister Floh» превосходно перев<еден>, «Ричард», сколько могу судить, также). Огарев смотрит на «Wahl», кажется, с Ретчеровой точки зрения, а Ретчер, может, и хорошо смотрит, да только с Гёте врозь. Нет, вникни в эту скорбную коллизию, в это грозное столкновение форм, Naturgewalten, духовных уз, влечений, разрешающееся тайной смерти. Великая поэма.

Я намерен писать «Письма о Петровском периоде» и для этого обзавелся Голиковым, разумеется, не полевовским, а настоящим. Разумеется также, что я беру предмет этот не с чисто исторической стороны.

Нами заключается петровское время, мы, выходящие из национальности в чисто европейскую форму и сущность, заканчиваем великое дело очеловечения Руси, но после нашего времени начнется период органического, субстанциального развития, и притом чисто человеческого, для Руси. Тогда ее роль будет не отрицательная в судьбе Европы (преграда Наполеону, например), а положительная. Положение наше относительно Европы и России странно, une fausse position[96], но оно лежало в идее петровской революции, и вся крутость и скорбность ее была необходима, этими скорбями искупается десятивековое отчуждение от человечества. Возьми, например, Кошихина царствов<ание> Алексея Мих<айловича> и «Récits des temps Meroving.». XVII и VI столет<ия>, а сходство родственное, только в Росс<ии> больше китаизма и меньше движения.

Ну, хорош ваш «Москвитянин» с Погодиным, покупавшим и примеривавшим штаны на бульваре в Париже, и с шевыревскими взглядами без штанов. Дикое варварство.

Засим вельми обнимаю.

Прилагаю в подарок и презент экземпляр печати с письма, как здесь приносят с почты, по крайности сан-церемони.

Сделай одолжение устрой ты свои дела, чтоб приехать сюда в апреле с Ог<аревым> и С<атиным>, — во всех смыслах это хорошо и полезно. Во-первых, я отведу душу с вами всеми перед Новгородом, во-вторых, ты увидишь и узнаешь, что такое Петр I, в-третьих, кто не был здесь, не знает современной Руси. — Ей, приезжай. Притом я мечтаю, что, как вы приедете втроем, поедем мы провожать по морю С<атина> и Ог<арева>, и их, разумеется, остановят в Кронштадте и повезут обратно. Это тоже полезно. Итак, жду, жду, жду.

93. Н. П. ОГАРЕВУ

править
2—4 марта 1841 г. Петербург.
2 марта.

«Человек удивительно устроен», — говаривал Наполеон, да до него, я воображаю, Кир, Камбиз etc. etc. В самом деле, я начинаю ощущать пользу контузии № 2. Я было затерялся

(по примеру XIX века) в сфере мышления, а теперь снова стал действующим и живым до ногтей; самая злоба моя восстановила меня во всей практической доблести, и, что забавно, на самой этой точке мы встретились с Виссарионом и сделались партизанами друг друга. Никогда живее я не чувствовал необходимости перевода, — нет — развития в жизнь философии. И ни малейшей апатии от удара (который неизмеримо силен и только самой безвыходностью дает выход, торжественнее полное бессилие нельзя видеть, отрицание в себе всех малейших прав). Да в этом отрицании ist eine große Setzung[97], это не игра слов: положение, что я нечто, что во мне есть сила, entelexia.

3 марта.

Получил твое письмо с Болг. — Благодарю. — Ты имеешь власть надо мною. И эта честь принадлежит немногим, а еще меньшим — честь полного сознания с моей стороны, что я им подвластен. Долго не получая писем от тебя, я начинаю ссориться с тобою, ворчу, недоволен многим — пришло письмо, и наша дружба во всем цвете, во всем юношестве живящая и прекрасная тут как тут, а облака едва, едва видны. Великое дело в нашей жизни наша дружба — и необходимое, без нее мы не совсем мы.

Сегодня день великого воспоминания в нашей жизни: 3 марта 1838 я виделся в первый раз с Нат<ашей> после 9 апреля 1835 года. Мгновение высочайше религиозное. Тогда я был безусловно чист. «Благослови меня», — сказал я ей прощаясь, и она благословила меня, и я пошел без слез, без печали. В такие минуты не может быть ничего болезненного, человек переселяется в высшую сферу гармонии. — Три года! Она осталась тою же святой и чистой, и на мне осталось ее благословение.

Я поручил С<атину> растолковать вам, что я разумею и как я разумею отъезд. Вы не поняли меня. Никто не говорил о праздной жизни — да и мог ли я, весь сотканный из деятельности, решиться жить сложа руки. — Авось-либо он передаст вам ясно. Бел<инский> без восхищенья не может говорить об моем желании — он его схватил именно с той точки, с которой я хотел. A propos не странно ли, что он сделался моим партизаном. Я здесь приобрел некоторый голос — и оттого мне жаль покидать Петербург. Разумеется, неуместность года в Новгороде абсолютна. Хоть бы в даль (теплую) куда, а то в Новгород. Впрочем, я постараюсь через год уехать хоть в Крым. Теперь нельзя, потому что того хочет Строгонов, а ему (равно и вашему

Стр<огонову>) я должен засвидетельствовать искреннейшее спасибо. Мне, следст<венно>, ими же предстоит и выход. Сат<ин> расскажет тебе о записке от С<ергея> Г<ригорьевича> — гуманной весьма. Дело в том, что мы разно понимаем дело. Строгоновы думают, что сущность в службе, и потому определяют совет<ником>, чтоб перевести в виц-губернаторы, когда получу чин надв<орного> сове<тника>, — а у меня уж это не входит в расчет. А смешно, я выиграл по службе проигрышем. Nolentem trahunt! Впрочем, я и службы не брошу теперь. Да только не хотелось бы жить в мерзком климате.

Я прежде 1 мая не уеду. — Министр и не думает торопить меня. А до тех пор Наташа хорошенько оправится, и дороги будут пратикабельнее. Стало, увидимся. Остановись в Hôtel de Paris на Малой Морской возле Невск<ого> пр<оспекта>, это от меня не более 50 шагов. — Итак, мы вместе увидим море, я тебе покажу его. Это одно из моих мечтаний.

Прощай. Завтра С<атин> едет, сегодня мы провожаем его у Кулона (Панаев, Белинс<кий>, Языков und meine Wenigkeit[98]).

Симпатия, Симпатия и Симпатия.

4 марта.

Огарев, мне помнится, будто ты обещал мне свой портрет.

Или ошибаюсь???

94. Ю. Ф. КУРУТА

править
8 марта 1841 г. Петербург. Милостивая государыня Юлия Федоровна!

Мы так смутно и беспокойно провели последнее время, что я даже хорошенько не помню, когда именно я писал вам. Обстоятельства оправдают меня в молчании после последнего письма. Малютка Ваня, через три дня после того, как был окрещен вашим именем, скончался. Мне нечего рассказывать вам, что происходило в душе от удара, так безумно, внезапно отнявшего новую светлую надежду. Наташа, слабая еще и в постеле, была сильно потрясена кончиной, и мы в две недели прожили два темных года, от которых останутся горькие воспоминания на душе и морщины на теле. — Вскоре после кончины его получили ваше письмо, исполненное той любви и того участия, которые грели нас два года, и мы горячо благодарим вас за письмо.

Я еще здесь. Вероятно, до конца апреля не выеду, здоровье Наташи далеко не в том положении, чтобы рисковать вешним путем под 59 градус<ом> сев<ерной> шир<оты>. Je suis dans les bonnes grâces du Cte St[99] и уверен, что он не поторопит меня.

Одна жертва тяжелого времени есть.

Меня назначают советником губ<ернского> правл<ения>, это почти так же идет вместе, как Небаба и финал, о котором вы пишете. И это лучшее из возможного.

Передайте мое глубочайшее почтение Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне и всему почтеннейшему семейству вашему и примите мое искреннейшее почтение и преданность, с которыми остаюсь

А. Герцен.

8 марта 1841.

С.-Петербург.

95. А. X. БЕНКЕНДОРФУ

12 апреля 1841 г. Петербург.

Сиятельнейший граф!

Вашему сиятельству известно несчастное обстоятельство, лишившее меня возможности продолжать службу в столицах. Я приготовлялся безропотно покориться судьбе своей, как ряд семейных бедствий и расстройство дел усугубили тягость моего положения. Очень знаю, что частные обстоятельства не дают мне никаких прав; но знаю еще более беспредельную благость государя императора, и в ней осмеливаюсь я находить право умолять о даровании мне прощения. Теперь, когда радостнейшее событие совершается в августейшей фамилии, да отразится и на моем несчастном семействе один из тех лучей милосердия и благости, которые озарят всю Россию и вызовут молитвы из всех сердец.

Не откажите, ваше сиятельство, в высоком предстательстве вашем пред священною особой государя императора о прощении меня и о разрешении мне продолжать службу там, где наиболее потребуют мои семейные обстоятельства, не исключая обеих столиц. Не знаю, сочтете ли, ваше сиятельство, меня достойным вашего покровительства — но я осмеливаюсь надеяться и уповать. Во всяком случае, сиятельнейший граф, простите смелость, с которой я обратился к вашему сиятельству, — одна крайность может извинить меня.

С чувствами глубочайшего уважения и совершеннейшей преданности честь имею пребыть, сиятельнейший граф, покорнейшим слугою.

Александр Герцен.

12 апреля 1841 года.

96. Т. А. АСТРАКОВОЙ (приписка) 18 апреля 1841 г. Петербург.

Истинно некогда, что не мешает мне истинно вас любить и помнить.

А. Г.

97. H. X. КЕТЧЕРУ и H. М. САТИНУ

20 апреля 1841 г. Петербург.

Рукой Н. П. Огарева:

Здравствуй, мой нежный друг вполне, мизантроп по старой дурной привычке, человек апатический по духу времени! — Завезла меня судьба (в виде дилижанса) в туманный город, где солнце светит раз в год — один день, а лед по реке идет от весны до зимы. А город хорош, кипит деятельностью, люди бегают по улицам — все — кроме Языкова — которой никогда не бегает. Хлопочу и я, увлечен общей деятельностью и как все и я хлопочу пока попусту и знаю то же, что знал и прежде: — может, да, может, нет, Видел Носк<ова> — самый отрадный вечер провел у него. Что за чистота, что за кротость! Бутылка простого красного вина была мне лучше всех заморских вин, которыми я привык тешить прихотливую глотку. — Языков говорит: вы спали? — Нет! — Т. е. я хочу сказать вы с голосу спали — охрипли. — Панаев человек хороший. Краевский имеет очень хороший кабинет. Больше никого из литераторов не видал. Зато видел дядю, теток, кузину, Хастатова, который усердно трудится. Дядя Ник<олай> Ив<анович> стал ужасно стар и хил; мне было весело и грустно на него взглянуть. Ну что ж еще сказать? Холодно, сыро; в душе недоверчивость. Продолжаю читать Байрона. Продолжаю писать. Насчет художествен<ных> произведений ничего еще не видал, кроме медного всадника. Честь ему и слава! Уступаю место.

Прощай!

Барон! Отчего я не обеим вместе написал? Не знаю! — Есть, коли хочешь, arrière-pensée[100], чтоб каждый взял на память по клочку бумаги. Эх! други, други! Что вы? где вы? Где ваши сладкие напевы? Особенно ваши — барон! Вы так хорошо поете. — Тебе отчет о театрах. М-me Аllan превосходна. Видел ее в «La nouvelle Fanchon». Глупая пьеса, но есть патос и трогательные эффекты; я плакал как дитя — так был настроен. Вчера видел «Un verre d’eau» — глупая пьеса Скриба — но есть эффекты комические — de haute comédie[101], и я смотрел с интересом, несмотря на то что мой ученый друг забраковал пьесу совершенно. — Слышал Пасту в «Семирамиде». Начала было фальшить, но потом была превосходна. В опере хорошие места, но нет связи, и иногда утомительна. Петрова в роле мужчины мала; голос у ней чудесный, видно чувство, да мало уменья; а он, Петров, — вовсе не умеет петь, ей-богу, не умеет. На той неделе отправляюсь на бал к M-me Allan. «Литерат<урная> газета» сострила на счет Пасты: «Pasta! Какая у ней пасть-та!» — Истинно конёвья острота и пахнет козлом и навозом. Гр. Росси (несмотря на восторг Сат<ина>) имеет голос металлически чистый и звонкий, а поет холодно. Уж до декламации Пасты ей никогда не добраться. Драмы отданы. Виссар<ион> ругается наповал. Благодари Ботк<ина> за панегирику, писанную в письме к Краевск<ому>. Прощай! Пиши мне по оказии и уверь в необходимости этого одного ученого друга. —

Кто любит так, как я тебя,

Пусть пишет далее меня!..

И этот далее пишущий — я, mein Baron, но чтоб не сказал ты, что я хочу более Ог<арева> тебя любить, то далее начал параллельно с ним. Вы молчите или разговор ведете с одним Шекспиром. Я молчу тоже — от обстоятельств. Мое дело шевельнулось на днях, но что будет, не знаю. Во всяком случае, святое время проведем теперь с Ог<аревым>, я прощусь с ним перед морем — и потону года на два в пошлую жизнь. — Прощай.

Здравствуй, т. е. Сат<ин>.

Панаев взялся хлопотать в мин<истерстве> юст<иции> о твоем отпуске, а Кони не купит «Сна», да ежели и купит, то не за 600, да ежели и за 600, то денег не отдаст.

Я сейчас проснулся и глуп до крайности, ничего в голову не идет. Да и О<гарев> взял монополь на остроты. Как увидишь в противулежащей странице. Об нем донесу одно, что он ко мне редко ходит, всё от дядей, теток и всякой сволочи — воображая, что их бессилие имеет какую-нибудь силу.

Рукой Н. П. Огарева:

Сатин! повидайся с Убри и попроси от Marie, чтоб он тебе дал письмо от Хлюстина к M-me Sircourt, и пришли по оказииближайшей. Сталенок тебе кланяется.

98. Ю. Ф. КУРУТА

править
16 мая 1841 г. Петербург.

Итак, вы вспомнили, милостивая государыня Юлия Федоровна, 9 мая, для этого надобно иметь высокую душу, чтоб вспомнить день, счастливый для другого, принять истинное участие в блаженстве чьем-нибудь несравненно выше, нежели сострадать несчастию. Обыкновенно мы откликаемся на стон, но остаемся немы к счастию. Да благословит же вас бог за вашу высоко человеческую симпатию. Между прочим, самая возможность такой симпатии есть благословение его.

Дело, известное вам, теперь у министра юстиции, куда оно отослано с согласием государя. И посему во всяком случае можно надеяться на скорый успех.

В начале июня мы оставим Петербург, опять скитаться — опять круг занятий, чуждый мне, чужие люди. Но нет таких неприятных, даже темных положений, в которые бы подчас не прорезывался солнечный луч.

Ивану Емануйловичу и всему семейству вашему мое глубочайшее почтение.

Вам преданный от всей души
А. Герцен.

99. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
26 мая 1841. С.-Петербург.

Оттого что мне всех экстреннее надобно было ехать, я проводил всех и теперь отправляю гуртовой транспорт, т. е. Соколова, — а сам все еще здесь. Хорошо это или нет, право, не знаю; но во всяком случае не хуже, нежели сидеть важно и доблестно в правлении.

Что сказать о месяце, проведенном с Огаревым? Он необъятно благороден и прекрасен в своем характере абнегации, но я, грешный человек, этой добродетели и в этом случае не умею понимать. Мы видались редко, бывали минуты, выкупавшие грусть и досады (на море); но были дни (на суше), грусти которых не выкупишь и хорошей минутой. Простились мы светло и хорошо, без вина, без людей, без стен, я пошел гулять с ним, и перед Зимним дворцом, перед крепостью, на берегу Невы мы обнялись, он пошел направо, я налево. А вечер был прекрасный. Как он уехал, я не знаю; но лучше проститься нельзя было, всякие проводы были бы пошлы. Vu[102] присутствие М-mе, Хастатова и пр.

Кроме этого, что вам сказать? Петербург не хуже Москвы, Москва не хуже Петербурга, из этого равно не следует ни чтоб тот и другой город был хорош или дурен. Здесь больше Европы, а в Москве больше сил. Впрочем, это материя старая.

Белинский глубоко страдает, над ним совершается теперь критический момент, он доходит до предела скептицизма, но только с полным патосом и оттого страдает; если б он принял холодно скептицизм, страданью не было бы место, отрицание есть также покой с другой стороны. Так, как Хлестаков генерал,

«да с другой стороны», по словам Осипа. Славная натура. И je me félicite[103], что некогда ратовал против него, ибо он лучше всех может засвидетельствовать, что я был прав. Кроме его, не о ком много сказать. Языков встретил Матроса и говорит ему: homme atroce (о Матрос).

Огар<ев> поручил сообщить мою остроту на твой счет, он сказывал, как ты бегал по валу за ландышами, я заметил на это, что, должно быть, это похоже на то, как boa constrictor[104] ловит своей пастью мух. Огарев был в восхищенье.

Был завтрак, продолжавшийся от 4 до 2 (не подумай, что я ошибся, т. е. что он продолжался от 2 до 4). Много устриц погибло, даже под конец стало очень весело, т. е. не шутя (большей частью все, кроме этого завтрака, делалось так натянуто, что господи прости). — Я водил Огар<ева> сонного в Петергофе к морю во время бури, спит стоя, тогда я прибегнул к решительной мере, поставив его так, что первая большая волна, разбившаяся о берег, облила его с головы до ног. Он раскрыл глаза и сказал: «Вот не токмо проснулся, да и умылся».

Соколов ест ужасно, должно быть, у него не глисты, а стая волков завелась внутри (место довольно для целого зверинца); как это Воронцов, человек умный, а терпит начальником больницы человека, который в четыре раза больше здоров, нежели нужно двум семействам, это просто насмешка в глаза надо всеми пациентами. Я с ним раза три завтракал (NB он проел здесь 2000 руб.). Вот последний в Hôtel de Paris: 1) ботвинья, 2) щи, 3) консоме, 4) майонез, 5) рябчик, 6) невшательский сыр (весь съел, что было запасено на год), 7) сыр неневшательский, 8) сардинки. Это было бы ничего, но потом он сбегал к Воронцову и сел после обедать и ел все то же, только в обратном порядке, т. е. начал с сардинок, а когда дошел до ботвиньи, то спустился до рябчика, потому-де, что ботвиньей никто не оканчивает обеда. Хозяин Hôtel de Paris боится, не ресторация ли это подложная, чуть не подал в цех, что подрыв будет.

Ну, еще что? Каменский пошел в шпионы. Краевский дурно плотит Бел<инскому> и вообще немножко schmutzig[105]. Липперт, переводивший Пушкина (о traduttori-traditori![106]), noch schmutziger[107]. Нет, братцы, нет, вспомнишь старину, глядя на эту сволочь, да и скажешь, как Жуковский:

Где наш старец Ланжерон,

Где наш старец Бенигсон!

Носков — милый, благородный Носков — кланяется.

Наташа также, Саша что-то нездоров, его болезни меня всегда режут, но, кажется, лучше. Письмо это равно относится и к Сатину, буде он здесь.

Кланяйся Боткину, Грановскому и Астраковым.

100. Ю. Ф. КУРУТА

править
16 июня 1841 г. Петербург.

Дней через 10 думаем мы, милостивая государыня Юлия Федоровна, оставить Петербург, и вряд буду ли я в Москве или Петерб<урге> в 1841 году. Вчера виделся я с Ольгой Александровной, она, приехавши сюда, прислала за мной, сказывала, что виделась с Иваном Емануйловичем и пр.

Я несколько раз встречал здесь Шамбеллана, он как-то и здесь нашел средство драматически и поразительно одеться: носит картуз суконный и пальто из картузной материи, что придает ему вид ежели не М-mе Сталь, то М-me Besoumnii.

Ивана Емануйловича душевно благодарим за приписку.

На обороте: Ее превосходительству милостивой государыне Юлии Федоровне Курута.

В Москве.

101. H. X. КЕТЧЕРУ (приписка)

править
14 июля 1841 г. Новгород.

Полагаю очень скоро увидеться с тобою, а потому ограничусь дружеским рукожатьем трех рук, из коих одна 1/8 руки, т. е. Сашкина.

Сатин очень хворает. Прощай.

14 июля 1841.

На обороте: Его высокоблагородию Николаю Христофоровичу Кетчеру.

В Москве.Между Красными Воротами и Спасскими казармами в доме Артари Колумба.

102. А. Г. СТРОГОНОВУ

править
14 июля 1841 г. Новгород.

Сиятельнейший граф!

Среди мрачных обстоятельств, в которые я повергнут судьбою, письмо от 9 июля, которым вашему сиятельству угодно было почтить меня, уведомляя о разрешении мне отпуска, было отрадным лучом света. Участие вашего сиятельства глубоко тронуло мою душу. Очень понимаю, что не я, а мое несчастное положение обратило на меня внимание столь высокое; но не теряю надежды доказать со временем, что я и лично не вовсе не достоин благородного участия вашего. Служение под начальством вашего сиятельства дает мне возможность на то. И теперь, находясь в среде, совершенно чуждой моим симпатиям и способностям, я употреблю все силы усердно исполнять возложенную на меня обязанность, поставлю целью желаний снова перейти под ближайшее начальство вашего сиятельства.

С чувствами глубочайшего уважения и беспредельной благодарности честь имею пребыть, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейший слуга

А. Герцен.

Новгород.

1841 г. Июля 14.

103. H. X. КЕТЧЕРУ (приписка) 23 июля 1841 г. Новгород.

Я тоже очень болѣ**н, но только (* читай болен. Сатин говорит, что тут надобен «есть», а так как он лет 17 болѣен, то я уверен, что знает все подробности) — итак, но только не телом и не духом, а атмосферическим влиянием среды болотистой, в которой я должен ходить на травлю всякий день, и притом травлюсь я же.

Я очень рад, что ты нанял квартиру у Артарио-Колумба, я не могу тебя иначе представить, как где-нибудь в Африке. Твой хозяин, верно, остался между Америкой и Спасскими казармами, когда Христобал Неартари Колумб ездил «искать чего нет», как выразился Велтман.

Увижусь через месяц непременно.

Я забыл тебе сообщить, что перед отъездом Ог<арева> я снова помирился с Мар<ией> Льв<овной>, мы, право, много перед ней виноваты, в ней есть такие достоинства — mais des достоинствы. — Почтеннейшая женщина!

Прощай.

Александр.

104. А. В. и А. Л. ВИТБЕРГАМ

2 августа 1841 г. Новгород.
Августа 2. 1841.

Нужно ли говорить, с каким чувством глубокой горести читали мы ваше письмо; несчастный случай, бывший с вами и поводом которому хоть косвенно был наш отъезд, сильно огорчил нас. Кажется, тяжесть креста иногда бывает несоразмерна с силою плеч человеческих. Позвольте мне вам дать совет: попытайте у доктора Пирогова (он живет на Гагаринской пристани в доме Косиковского), это человек, стяжавший европейскую славу, глубоко ученый врач, полагаю, что он вам даст хороший совет.

Что касается до нашей жизни, она идет здесь уединенно и тихо. Не могу равно сказать ничего хорошего и ничего худого об ней.

Рукой Н. А. Герцен:

Любезнейшая Авдотья Викторовна, сколько грустного, сколько грустного принесло ваше письмо. Истинно, вас должно ожидать в будущем счастие и наслаждение в награду за претерпенное. И, вы со мною согласитесь, что в самом сознании в себе силы — нести такой тяжкий крест — есть уже наслаждение. Как бы хотелось о вас знать часто и подробно. Каково теперь ваше собственное здоровье? Дай бог, чтоб все имело благополучное окончание, я прошу Александра Лаврентьевича хоть одним словом уведомить нас, — вас нечего уверять, как нам близко и интересно все, до вас касающееся. — Вы, верно, хотите знать о нас — не много интересного и хорошего теперь найдется сказать. Александр каждый день отправляется с 11 часа до 4-го в губ<ернское> пр<авление>, должность трудная, подвергающая большой ответственности, здесь же всё партии, немудрено попасть в беду. Я целый месяц сидела дома, квартеру мы наняли далеко, в глуши, с огромным садом, мимо нет проезда почти и не ходит никто, точно деревня, перед глазами Волхов, грязный, желтый, но наконец была у здешней вице-губернаторши и познакомились с семейством Рейхеля, который был некогда товарищем Александра Лаврентьевича и сохранил к нему доныне большое уважение, необыкновенно образованный человек, проведший 25 лет в чужих краях. Остальные визиты я думаю отложить до приезда из Москвы, а туда мы думаем ехать в конце этого месяца, граф Строганов прислал уже отпуск.

Что ваши крошки, их, как и всех вас, от души, искренно обнимаю крепко. Не забывайте истинно вас любящую

Natalie.,

Шушка поправляется.

Прошу принять и мое дружеское пожатие руки.

105. Н. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ 7—8 сентября 1841 г. Москва.

Доносим Татьяне Алексеевне и Николаю о появлении нашем в Москву. Не знаю, успею ли сегодня побывать, между прочим, потому, что я без сапог, которые в товариществе с тем и сим украли по дороге. Мы покаместь в большом доме. До 11 утра и от 4 вечера до 9 я видим, а потом через денек устрою себе где-нибудь убежище.

А. Г.

Рукой Н. А. Герцен:

Таня моя, мы здесь — чего ж больше? Или я приду к тебе, или ты приди в маменькины комнаты в 3-ем часу.

На обороте: Николаю Ивановичу Астракову.

106. Ю. Ф. КУРУТА 22 сентября 1841 г. Москва.

Рукой Н. А. Герцен:

Милый, неоцененный друг мамаша!

Сколько я виновата перед вами, и сколько вы снисходительны… но вот уже мы здесь две недели, а все еще не успели опомниться, я хотела писать к вам и получаю от вас письмо, за которое целую вас, дружочек мой, в нем столько теплого, родного вы хотите знать подробности о нашем путешествии — это было первое исполнено происшествий, нас опрокинули, и ночью мы должны были идти до гостиницы пешком в ужасную стужу, темноту и грязь, но это не имело никаких дурных последствий, кроме того что мы ночевали не дома, а в Черной Грязи. Потом на дилижансе у нас разрезали кожу и вынули многое, но не все, говорят, что это нередко случается по этой дороге.

О Новгороде что вам сказать? — О службе Ал<ександра> я уж ничего не скажу, если вы только имеете понятие о должности советника — то знаете, каково ему; я по необходимости сделала знакомства и вижу, что не надо убегать людей, всегда между ними можно встретить хороших и добрых, но я не надеюсь никогда и нигде встретить то, что встретила во Владимире. — Вы спрашиваете о надеждах насчет будущей службы Ал<ександра> — во всяком случае в Новгороде мы будем не долго, то лето хотелось бы провести в деревне. — Письмо, которое вы писали пред последним, милая мамаша, было так грустно — и приехавши сюда, я слышала много неприятного о вас — подкрепи вас бог! Берегите себя, мой ангел, вы необходимы многим.

Не знаю наверное, много ли мы пробудем здесь, — только уже не долго, — Александр все не совершенно здоров.

С Евгеньей Ивановной мы виделись три раза, деточки все выросли и чрезвычайно милы, — когда-то я увижу Володечку — не суждено нам увидеться в Москве — как все хорошее и приятное достается трудно!

Скоро день ангела Ивана Емануйловича — поздравляю вас, его и все семейство, от всей души, дай бог вам как этот день, так и все последующие провести в полнейшем счастии и спокойствии; папенька, маменька и все наши приносят вам почтение и поздравления.

Милую мою тетеньку обнимаю крепко, Шушка целует ее ручки, он вырос, лепечет и бродит. — Прощайте, друг мой, ваша

Н. Герцен.

Москва. 1841. Сент<ября> 22-е.

Позвольте и мне присовокупить, милостивая государыня Юлия Федоровна, мое поздравление и вместе благодарность за хлопоты о моем деле, за которое особенно благодарю Софию Федоровну, у Софии Федоровны, кажется, не прошла привычка нас одолжать.

Мы ужасно часто вспоминаем Владимир. Ежели бы можно было многое предвидеть, я не лишился бы такого начальника, как Иван Емануйлович.

Позвольте мне утрудить вас просьбою передать Ивану Емануйловичу и всему почтеннейшему семейству вашему глубочайшее почтение, и попрошу еще, когда увидите, напомнить обо мне М. Н. Похвисневу.

107. Н. И. АСТРАКОВУ

править
11 нояб<ря> 1841. Новг<ород>.

Я получил письмо, самым странным образом касающееся до тебя и вовсе не касающееся до меня. Некая Степанида Николаевна Зиновьева, орловская мелкопомещица, не видавшая меня 20 лет, не слыхавшая обо мне 15 лет и не думавшая обо мне 7 лет, вспомнила, что я знаком с твоим братом Мих<аилом> Ив<ановичем> Астр<аковым>, — оно и немудрено, что вспомнила наизнанку. Как бы то ни было, она со слезами на глазах и с чернилами на пере умоляет меня умолять его, и я буду умолять тебя о том, чтоб он с милосердием ее размежевал. Так как бедность ее не подвержена сомнению, то хотя она и обратилась довольно отчаянно ко мне, основываясь на том, что я даже не видывал твоего брата (кроме на портрете), — передаю просьбу ее на благомилостивое предстательство в<ашего> в<ысоко> благор<одия>. Если ты напишешь ему об этом, то, пожалуйста, попроси его, чтоб он ей сообщил, что я исполнил ее просьбу. Я же сам боюсь вступить с ней в переписку, ее дело девичье (она родилась в тот год, в который строили Девичий мона<стырь>, ну, так мне и не идет.

№ 2. Если явится к тебе некий Пешков, которого я адресовал к тебе за советом, как поместить братенка и куда, — посоветуй во имя гуманности.

В заключение что сказать о моем житье здесь? Есть препоэтическая солдатская песня, начинающаяся с сих слов:

Нам ученье ничего,

Впрочем, очень тяжело!

«Се жизнь теперь моя», — как говорил Эдип (или т. е. как клепал на Эдипа Озеров).

108. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
12 ноября 1841 г. Новгород.

Вы вправе были меня побранить за долгое молчание, почтеннейший Александр Лаврентьевич, но хлопоты, переезды, служба и пр. отвлекли меня от писем.

Мы здоровы — вот все, что могу сказать; хорошо, если и вас всех застанет письмо так же.

Григорий Ив<анович> спрашивал вас насчет продажи «Путешествия Екатерины», вы не отвечали еще.

На сей раз я ограничусь этими строками. Дружеский поклон Авдотье Викторовне.

Герцен.

12 нояб<ря> 1841.

109. В. Г. БЕЛИНСКОМУ

править
1841. Нояб<ря> 26. Новгород.

Здравствуйте, Белинский; да будет вам стыдно, если вы хоть миг думали, что я не писал потому, что не хотел. Нет, я не пишу по правилам моральной гигиены. Теперь же, встретившись здесь с прекрасным человеком, который едет в Петер<бург>, пишу. A propos, советую познакомиться с ним, он много может вам сообщить об Европе свежего, ибо недавно воротил<ся> (Петр Васильевич Зиновьев).

Конечно, вам интересно знать, каково я здесь поживаю, — именно в том и дело, что не живу, а поживаю. Служба не то чтоб была невмочь головоломна, но ужасно времеломна. Да о службе я ничего не могу сказать ни умнее, ни национальнее, как напомнив следующие два стиха из солдатской песни:

Нам ученье ничего,

Впрочем, очень тяжело.

Впереди покаместь ничего нет. В устройстве моей судьбы действуют розные воли, одна воля только нисколько не участвует, именно моя.

В Москве я все время ратовал с славянобесием и, несмотря на все, ей-богу люди там лучше, у них есть интересы, из-за которых они рады дни спорить, ex gr Велтман доказывал, что род человеческий после разделения Римской империи одной долей сошел с ума, именно Европой, а другой в ум вошел, именно Византией и потом Русью. Если б татары не повредили, а потом Москва, а потом Петр, то и не то бы было. А Европу за безумие наказал бог всякими плевелами — французской болезнью и французской революцией. Эти господа до того сердиты на немецкую философию, что не хотят даже поверхностно узнать, в чем дело в ней.

Зато с каким истинно полным наслаждением провел я иные часы с Гранов<ским> et Сnie; о Кетчере и говорить нечего, это типическое лицо, и решительно тот же.

Что Ботк<ин> не едет? Я с ним жду тьму вестей об вас всех (об Краевском, пожалуй, может не рассказывать). Острот Языкова; да кстати к остротам: что Панаев, как принял приветствие «Северной пчелы», я вчуже чуть не вызвал на бой (кулачный).

Ваше замечание о пьянстве (в 11 No «От<ечественных> зап<исок>») попало метко в цель.

Жду вас к себе. Прошу, искренно прошу. Вами я умоюсь от новогородс<кой> грязи. А Панаев и Языков дали слово.

Прощайте. На всякий случай желал бы иметь ваш адрес.

А. Герцен.

Мой дофин процветает, как может засвидет<ельствовать> Зиновьев, и доселе помнит два петерб<ургских> знакомства: Биржу и Белинского.

110. А. X. БЕНКЕНДОРФУ

править
1 декабря 1841 г. Новгород.

Ваше сиятельство милостивый государь граф Александр Христофорович!

В конце 1840 года несчастная неосторожность навлекла на меня одно из горестнейших событий моей жизни. Ваше сиятельство объявили мне высочайшую волю, чтоб я был удален из Петербурга. Вслед за тем управлявший министерством внутренних дел перевел меня в Новгород советником губернского правления. С покорностию и безмолвием сносил бы я мою судьбу, если б я не был отцом семейства, если б на мне не лежали обязанности устроить дела мои, что делается чрезвычайно затруднительным при постоянном житье в Новегороде.

Государь император заключает год бесчисленными милостями, и ими начинает новый; я осмеливаюсь питать надежду, что его величество дарует прощение мне, не потому чтоб я достоин, но потому, что он милосерд, если вам, сиятельнейший граф, угодно будет довести голос несчастного до высочайшею сведения и исходатайствовать мне разрешение жить и служить там, где потребуют дела мои, по собственному выбору, не исключая столиц.

Вашему сиятельству известны обстоятельства, повергнувшие меня в настоящее положение, они более, нежели моя просьба, решат, достоин ли я милосердия государя императора и высокого предстательства вашего сиятельства. Великодушию вашему передаю судьбу моего семейства.

С чувствами глубочайшего почтения и беспредельной преданности честь имею пребыть, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейший слуга

Александр Герцен.

Новгород.

1841. Декабря 1-е.

111. Л. В. ДУБЕЛЬТУ

править
1 декабря 1841 г. Новгород.

Милостивый государь Леонтий Васильевич!

Отправляясь из Петербурга в Новгород и имев честь откланиваться вашему превосходительству, среди печальных обстоятельств, постигнувших меня, оживленный участием вашим, я испрашивал дозволения напомнить со временем о себе. Исполненные благородного желания подать руку помощи человеку, почти вам неизвестному, вы не отказали мне в этом. Я решился воспользоваться теперь снисходительностью вашей и с полной доверенностию обратиться с покорнейшею просьбой к вашему превосходительству.

Я отправляю, по сей же почте, просительное письмо к графу Александру Христофоровичу. Ежели вы не находите меня вполне недостойным предстательства вашего, то не откажите в нем мне и моему несчастному семейству. Я прошу «о разрешении мне службы и житья там, где потребуют дела мои, не исключая столиц». Сверх прямого желания возвратиться к престарелому отцу, я имею и другую цель — избирать самому место служения и место жительства по обстоятельствам. Мне надобно заняться устройством моих дел, надобно иногда жить в деревне. Все это в настоящем положении моем затруднительно.

Когда ваше превосходительство вспомните, что на мне лежат обязанности мужа и отца, что я совершенно отвлечен от дел моих, живя в Новгороде, в климате решительно не свойственном здоровью моей жены — тогда вы не токмо простите мою нескромную просьбу, но, следуя великодушному направлению вашего сердца, примете участие в судьбе моей. Позвольте этим упованием заключить мое письмо и ждать решения моей судьбы. Но должен ли, могу ли я надеяться, что во всяком случае я получу ответ? Ваше превосходительство! Тягостно долгое, немое ожидание, остающееся наконец безответным. Вот единственное право, на котором я осмелился бы просить ответа.

С чувствами глубочайшего почтения и преданности честь имею пребыть, милостивый государь, вашего превосходительства покорнейший слуга

Александр Герцен.

Новгород.

1841 года декабря 1-го.

112. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
16 декабря 1841 г. Новгород.
16 декаб<ря> 1841.

Сию минуту получил письмо, что за мысль была его застраховать; оттого оно пришло 2 днями позже. Я в губерн<ском> правл<ении> и оттуда пишу, только два слова, поздно. Все, что могу, сделаю, буду просить, требовать все, все, что могу, но ручаться не могу, хотя отношения мои с Д<митрием> П<авловичем> таковы, что надобно б исполнить.

Боже подкрепи вас, Татьяна Алексеевна, и спаси его. Верьте (хотя вы и настращены людьми), в нас вы всегда найдете брата и сестру.

О деньгах Сатина забудьте. Придет время, когда у меня будет более в руках, нежели теперь, теперь же, если очень будет нужно, пишите. 500 руб<лей> я всегда достать могу.

Сатин, благороднейший, неужели вы могли усомниться?

Вот вам рука, слеза и дружба.

Дома еще не был, боюсь опоздать на почту.

А. Герцен.

113. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
17 декабря 1841 г. Новгород.

Вчера, получивши письмо ваше, я тотчас написал несколько строк в ответ (вероятно, получили их). Вместе с сим отправляю письмо к Голохвастову. Но ведь надобно же вам сделать какой-нибудь шаг, через кого-нибудь попросить его лично (после письма это будет легко), или пусть Николай обратиться к нему с письмом. Я писал от себя и просил его, не говоря, что вы просите этого; нельзя думать, чтоб Голох<вастов> сделал первый шаг.

Я подкреплю просьбу мою еще письмом к нам домой, чтоб напомнили ему.

О жалованье нельзя вперед писать, это будет прямое последствие переговоров.

Дай бог, чтоб эти строки застали вас покойнее и Николая в лучшем положении.

17 дек<абря>. А. Герцен.

114. H. X. КЕТЧЕРУ Середина декабря 1841 г. Новгород.

Рукой Н. А. Герцен:

Этот раз я беру перо с одною целью, друг: на днях мы получили письмо от Астраковых, он трудно болен, почти безнадежен, пишет она, и при этом — матерьяльные нужды, недостаток средств, самое выздоровление не представляет ничего утешительного — я воображаю весь ужас ее положенья, у нее никого нет близкого, некому утешить, поддержать… ради бога не оставь ее, навещай, она любит тебя, ей отрадно это будет. Может, я оскорбляю тебя тем, что прошу об этом, — прости меня как друг. — Напиши нам о его болезни, обо всем. Прощай, более сказать ничего не находится и не хочется, я разлюбила писать. Желаю тебе Новый год встретить и проводить хорошо. Мы часто вспоминаем тебя. Еще год наверно мы не будем в Москве, где ж увидимся? Сашка 2-й целует тебя, он здоров, резвится, болтает неутомимо, много вырос и весь в отца — это восхищает меня. Другой сам о себе напишет. Прощай, жму руку. Пиши же нам.

Natalie.

У меня со всяким днем растет отвращение от пера, я ни к кому не пишу и никогда не пишу. И теперь вижу, что от пера можно так же отвыкнуть, как от водки, табаку и пр. А главное, нечего мне сообщить — одно и то же!

Что слышно о больном Н<иколае> и о здоровом? Я совершенно отрезан от всех.

Жаль Астракова. Fatum, Fatum!

Тебя люблю так же, и да будет это и последнее слово, и то слово, с которым во рту я тебя поздравляю с Новым годом.

Прощай.

Буде у Боткина проявится что-либо особенно важное германское, то пусть сообщит хоть заглавие. Кланяйся Грановскому женатому.

115. H. X. КЕТЧЕРУ 25 декабря 1841 г. Новгород.

Здравствуй и прощай. Боткин приехал ко мне в день похорон малютки, фатум, фатум, и, что еще хуже, и его-то нет, а так, просто так. — А между тем я стареюсь, а Наташа больна. Обоим скука.

Узнай, пожалуйста, как случилось, что Пешков не получил денег (50 руб.), посланных по почте. Я адресовал на универс<итет> между 10 и 13 декабрем.

Что Огарев? Прощай.

А. Г.

25 дек<абря>.

1841 г.

На обороте: Николаю Христофоровичу Кетчеру.

116. К. К. фон ПОЛЮ 25—31 декабря 1841 г. Новгород.

Милостивый государь Карл Карлович!

Когда я, влекомый какой-то враждебной судьбой, попал в те несчастные обстоятельства, которые заставили меня покинуть службу под начальством вашего превосходительства и удалиться из Петербурга, вы сказали мне, прощаясь: «Пишите ко мне, когда сердце ваше будет полно». Я запомнил эти слова и теперь, когда сердце мое более нежели полно несчастием, решился воспользоваться вашим предложением.

На днях я лишился второго малютки (лишиться двух детей в один год более нежели ужасно); жена моя больна, и я чувствую, как силы мои уничтожаются. Покой и безмятежная жизнь нам необходимы. Возвратиться в Москву к престарелому отцу я не имею надежды на сию минуту; но я желал бы знать, могу ли я, не ожидая никаких горестных последствий, провести некоторое время в отставке с правом часть года проводить в деревне и другую в том губернском городе, где пожелаю или где полезнее будет для излечения моей жены.

Благородное сердце ваше удостоверяет меня, что вы не откажете мне в ответе, до получения которого я ничего не предприму. Я осмелюсь даже просить, буде ваше превосходительство найдете необходимым, доложить о моем вопросе его высокопревосходительству Льву Алексеевичу.

Вы наверно простите, что я беспокою вас, тяжелое положение моего семейства служит мне извинением. Позвольте мне надеяться, что вы примете с евангельским участием мое письмо, и заключить его, высказав те чувства глубочайшего уважения и беспредельной преданности, с которыми честь имею пребыть, милостивый государь, вашего превосходительства покорнейший слуга

Александр Герцен.

Новгород.

1841 г.

Если ваше п<ревосходительство> изволите найти лучшим, чтобы я написал об этом прямо ко Льву Алексеевичу, то я немедленно исполню.

Мой адрес: в Новгород, советн<ику> губерн<ского> правления.

________
117. Ю. Ф. КУРУТА 13 января 1842 г. Новгород.

Рукой Н. А. Герцен:

Новгород. 1842. Января 13.

Неоцененный друг мамаша!

Тороплюсь писать к вам, несмотря на то что силы мои едва это позволяют. Чувствовало ли ваше сердце, что происходило с нами в это время?.. Я ожидала умножения семейства своего в феврале и ошиблась двумя месяцами, вдруг неожиданно 22-е дек<абря> бог дал нам дочку — боже мой, до сих пор сама не верю тому, что говорю… безмерна была наша радость, нам так хотелось дочь но богу не угодно было продлить эту радость, чрез двое суток он взял ее назад не скажу более ни слова об этом, тяжело, слишком тяжело, сама я поправляюсь. Какая пустота .

Вы пишете, милая Maman, что не получали долго от нас писем — куда же они девались? Я писала вам два, одно предлинное в начале дек<абря>, другим поздравляла вас с днем вашего рожденья и с праздниками — жаль, если пропали.

(Посл<аны> 17 декаб<ря>).

Рукой Н. А. Герцен:

К Боготовской я писала, но твердо уверена, что успеха не будет, она, кажется, не расположена вовсе вступать в должность; тотчас сообщу вам ее ответ.

И меня поразила кончина Ивана Петровича — боже мой! как грустно, куда ни оглянись, едва радость просвечивает сквозь мрак и тучи — жаль его, — вот и воспоминание 9-го мая смешалось с грустным воспоминанием, вот жизнь… и в нашем сердце с тех пор уж вырыты две могилки… глубоки и больны удары заступа … но да будет Его воля!

Устала, друг мой, прощайте, передайте мое душевное почтение Ивану Емануйловичу, Софье Федоровне, поздравьте с Новым годом, и искреннее приветствие всему семейству вашему, душечку Володечку целую тысячу раз. Саша обнимает его и целует ваши ручки.

Ваша Н. Герцен.

Много благодарна Ольге И<вановне> Кожиной за память о нас, потрудитесь и от нас передать им почтение; удивительно, что Владимир мог приковать к себе Мих<аила> Ник<олаевича> Похвиснева.

Мало могу я прибавить, милостивая государыня Юлия Федоровна, кроме повторения слов Гамлета: «Несчастия редко ходят в одиночку, а всегда толпою». — И между тем доколе человек жив, он все надеется, все чего-то ждет от будущего. — Последнее время было для нас нелегко.

Неужели в феврале мы увидим вас? Дай бог! Как искренно хочется мне лично высказать еще раз благодарность и уважение Ивану Емануйловичу и вам. Пока делаю это письменно и остаюсь покорный слуга

А. Герцен.

Позвольте мне утрудить вас просьбою передать мой усердный привет Софии Федоровне и всему семейству вашему, а при свидании сказать Павлу Сергеевичу и Похвисневу — что я всегда с приятностью вспоминаю их и с почтением.

118. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
Между 16 и 20 января 1842 г. Новгород.

«Давай к Кетчеру писать»[108].

Т. е. сегодня, а сегодня завтра, потому что сегодня уж три часа вчера. Пусть же пишет Огарев.

Рукой Н. П. Огарева:

Пишет Огарев: Мне теперь досужно, я пишу оттого, что вовсе не нужно. Я выпил немного вина, это не моя вина. Рейхель, покорствуя судьбе, ушел и кланяется тебе, Герцену ужасно смешно: вот что оно!.. Он говорит, что это лирика и видит во мне клирика. Все это очень глупо. Виноват, уж больше рифмы не нахожу; а остальное, когда приеду, сам скажу.

Ты меня все спешил

И оттого спéшил.

(Rückert Orientalas)

Огарев теперь пошел на горшок,

Открылся у него проток.

Странное дело: мы очень печальны, как ты мог заметить, и оттого всё пишем о Шеллинге. Вероятно, ты убедился, что мы решительно правы. Огарев уверяет, что пора писать ему.

Рукой Н. П. Огарева:

Герцен говорит

Это он сам говорит, т. е. пишет

(он всегда говорит), что спать пора. Видно, нашла на него хандра. А между тем утро восходит, и жаворонок речь заводит; что зимой очень удобно и бесподобно. Я с своей стороны, объездив дальние страны, сходил бы в подвал и вынес вина бокал. Страсть к оному есть, хотя я знаю и честь. Да если б по почте послать, можно б это письмо за б… считать.

Я, возле сидя и никого не обидя, я не догадался и улыбался, этой букве буки просто штуки, положим в конверт, das ist alles ehrenwert[109].

Рейхель говорил о принце Рейсе пресмешной анекдот, жаль, что не смешон и не анекдот. Это под влиянием Огарева говорю и оттого горю.

Разговор-диалог между X и Y.

Y) Есть еще бутылка Bourgogne Ме у тебя, неужели до 21 оставим?

X) И себя позабавим.

Y) — Ничего не говорит, а пишет.

Рукой Н. П. Огарева:

Герцен поставил х и у; я сам себе рек: хорошо, что между ними есть и, иначе, что ни говори — разуметь можно б много. Да перестань, ради бога. Вот тебе и дорога — в Москву из Новограда; Москва тебе будет рада. Нет! уж я устал. Вот тебе и финал.

Ничего уж в голову не идет и вон не идет. А потому пришлось проститься и устраниться, да когда ж мы увидимся и свидимся? Это знает бог, всему свету итог, он-то и мог нас вернуть в рог и свернуть с дороги.

Рукой Н. П. Огарева:

Я сказал: вот тебе финал, а Герцен еще написал. Он любит отличность и бесконечность и говорит, что есть личность и вечность. Я сам приехал из Берлина и не думаю ино. Да больше писать не стану и болтать перестану. А не то, пожалуй, хоть и добрый малый, но по русскому обыкновенью, не во зло вашему терпенью, начал речью смешной, а сведу за упокой. Засим прощайте, лихом не поминайте, добром нечем, по усам текло, в рот не попало.

А Огарев в Москву попал. Я же пребываю советником правленья, не могу вспомнить без умиленья.

Разговор-диалог.

Y) Странно, что мы умеем с тобою напиваться сколько нужно.

X) Ничего не говорит — а всегда говорит.

(Это странный разговор, точно Франц Мор).

Рукой Н. П. Огарева:

Кто по дрова, кто в бор.

А он видел в Кёльне собор.

Рукой Н. П. Огарева:

Et qui t’aime davantage

Ecrive sur la dernière page.

Герцен надул, a я губы надул. Я вхожу в раж, и по лбу ходит un nuage[110]. Простить этого не могу, ей-богу.

У него последняя страница чиста.

Это произвол, под столом пол.

У Листа motto.

И чтоб не иметь злобы

Мы кончим оба.

Места нет, а хотел сказать, что пьяными нельзя назвать.

119. К. К. фон ПОЛЮ

27 января 1842 г. Новгород.

Милостивый государь Карл Карлович!

Письмо, которым вашему превосходительству угодно было почтить меня (от 19 января, № 312), я имел честь получить. Позвольте мне засвидетельствовать искреннейшую благодарность за деятельное внимание, обращенное вами на мою просьбу. — Я знал, что в настоящее время переход прямо в Москву невозможен, и желал только узнать свои права относительно отставки и житья в других городах. Сообщенное вашим превосходительством разрешает мое сомнение. Одно несколько удивило меня, что вместе с Москвою исключена и Московская губерния, этого не было в высочайшем повелении, и я не теряю надежду получить дозволение провести несколько дней летом в Звенигородском уезде.

Продолжать службу как советник губернского правления я не нахожу в себе ни сил, ни навыка. Быть причисленному к министерству и исполнять какое-нибудь поручение в губерниях — я не смею надеяться, особенно связанный в переездах больной женою. И потому, при всей ревности, при всем сознании сил и способностей на службу, я должен буду с ней на время расстаться. Это огорчает меня; но делать нечего. Впрочем, я, если позволит расстроенное здоровье, еще не буду торопиться покинуть службу.

Позвольте в заключение снова высказать глубокую благодарность мою и испросить дозволения в случае необходимости снова прибегнуть к вашему превосходительству.

С чувствами совершенной преданности и глубочайшего уважения честь имею пребыть, милостивый государь, вашего превосходительства покорнейшим слугою.

Новгород. 27 января 1842. Александр Герцен.

120. H. X. КЕТЧЕРУ 28 января 1842 г. Новгород.

Верно, всего менее ждешь письма от меня. Вот в чем дело: скажи Огареву, что, глубокомысленно обсудив, я нахожу, что его карету купить недурно. Вот условие: 2000 руб., если ее не ободрал Ст. Мих. без него. Пусть он возьмется ее доставить сюда (разумеется, на мой счет), mais c’est un point très important[111], иначе Ив<ан> Ал<ексеевич> продержит ее месяц<ев> 6. A мнe она нужна; для всего этого пусть он явится к нему и кончит разом, но пусть и похлопочет, если сладит, о достатке сюда — распорядительно. — Аминь.

Я, кажется, писавши вчера, написал не так (а наизнанку, т. е. Tvi вместо не помню как) заглавие книги, которую прошу Боткина купить. Он сам должен знать которую.

Еще чтоб Огарев не забыл о Скворцове попросить.

Наташа опять что-то нездорова, а Сашка в квадрате здоров на сию минуту, потому что кричит каким-то рыбо-птичьим голосом.

Слышал ли о удачном переводе фамильи Шенлейн и <1 нрзб.>.

28 января.

Книгу и записочку о просимых книгах передай Егору Ивановичу.

121. А. А. КРАЕВСКОМУ
3 февраля 1842. Новгород.

Я несколько дней имел намерение написать к вам, почтеннейший Андрей Александрович, несколько строк и наконец представился случай — я вспомнил, что сегодня день св. Власия, а я в Москве жил в приходе у Власия — потому и начал писать --et après cela parlez-moi de la filiation des idées[112]. Идеи y людей в голове просто ходят, как люди по Невскому проспекту: Тальони, а потом Булгарин, а потом портной Оливье. Но я не об этом собирался писать. А во-первых, принести распустившийся и ухающий благо цветок моей благодарности за присылку «Отечес<твенных> зап<исок>» и на сей год. Мне даже немного стало стыдно за свою лень, но, услышавши от здешнего казначея, что нынешний год будет продолжаться до будущего, я надеюсь исправиться от лени. А во-вторых, надобно сказать о этом 1 No.

Ну как это не грешно Панаеву было поместить «Актеона», и как вы приняли его, да кого же охота заберет после посылать повести. «Актеон» просто chef d'œuvre. Славно подействовало на Панаева, что он переехал от Пяти Углов к одному углу. Ведь просто превосходно от помещика, который от грыжи носил сережку, до Актеона, который даже не имел способности выпускать грыжу. А потом мать и Антон, няня и М-me; пожалуйста, Андрей Александрович, скажите ему, сверх дружеского привета, что я с душевным восхищением читал эту мастерскую повесть… А дочь-то бедных, но благородных родителей.

И Виссарион глас велий поднял, и, точно Платон, в форме разговора, в котором le second interlocuteur[113] молчит не разевая рта (спора зато не выйдет), а зато статья эта поставит Бел<инского> у многих головою выше, я здесь это вижу. Я не умею хвалить, а что ни начну говорить, все выйдет одна похвальба. А, ей-богу, статья Бел<инского> увлекательна. — Но позвольте же, все, что на душе, надо высказать — перед чем я уничтожился и перешел в один эфир созерцанья — это Лермонтова сказка и отрывок о Гегеле.

Кстати, скажите Бел<инскому>, что я наконец дочитал, и хорошо, «Феноменологию», чтоб он ругал одних последователей (можно бы и их не ругать, ну да ведь пчелу не уговоришь не делать меду, а у Бел<инского> это мед), а великую тень не трогал бы. К концу книги точно въезжаешь в море — глубина, прозрачность, веяние духа несет — laschiati ogni speranza — берега исчезают, одно спасенье внутри груди, но тут-то и раздается: Quid timeas, Caesarem vehis, — страх рассеивается — берег, вот прекрасные листки фантазии ощипаны, но сочные плоды действительности тут. Исчезли Ундины — но полногрудая дева ждет. Извините, я что-то заврался, но таково было впечатление. Я дочитал с биением сердца, с какою-то торжественностию. Г<егель> — Шекспир и Гомер вместе. Оттого добрым людям и кажется непонятно греко-английское наречие его.

Прощайте, не сердитесь, что оторвал от дела. Прошу вас при свидании поклониться Языкову, — О<гарев> верит, что статьи, никем не подписанные, его сочинения.

Пан<аева> и его (а может, и вас?) жду. Здесь очень приятный город и норов.

Преданный вам
А. Герцен.

Липперт пишет биографию Гёте, я уверен, что он на это решился потому, что Кайданов пишет биографию человечества.

122. К. И. АРСЕНЬЕВУ

править
5 февраля 1842 г. Новгород. Милостивый государь Константин Иванович!

Благородное участие, которое ваше превосходительство оказали мне в горестных обстоятельствах, в которых я был, свидетельствует, что вы благосклонно примете мое письмо.

Я решился оставить место советника губернского правления. Карл Карлович в ответ на мое письмо известил меня, что я могу искать службы во всех губернских городах, также могу быть уволен. Я уже написал было просьбу об отставке, но мысль, пришедшая в голову, остановила на несколько дней просьбу.

Эта мысль состоит в том, чтоб предложить себя вашему превосходительству.

Позвольте мне объяснить, что я под этим разумею. Если предвидится необходимость для статистического описания какого-либо края иметь чиновника, которого вся способность будет состоять в усердии, то этим чиновником могу быть и я. Мои требования при этом чрезвычайно ограниченны, я не прошу штатного места, я не прошу жалованья, одни прогоны и — вот что для меня важнейшее — право числиться по министерству и право показать своим трудом, могу ли я принести пользу службе.

Но есть еще у меня существенная просьба. Жена моя очень больная женщина, климат для нее une question vitale[114], я не могу принять иного назначения, как на юг от Москвы, т. е. во всей юго-западной полосе, — чем ближе к Москве, тем лучше для меня, ибо это сблизит меня с престарелым отцом. Есть ли необходимость в том краю чиновника для описания? Разрешение этого вопроса я жду от благосклонности вашей. Позвольте мне надеяться, что ваше превосходительство примете на себя труд и сделаете мне честь несколькими строками ответа: возможно ли мое причисление, приятно ли вам иметь меня по статистическому отделению и в каких именно местах России вы мне позволите избрать. Я с своей стороны могу дать честное слово, что описание не будет ни ниже средств, ни ниже современного состояния науки.

Просьба об отставке будет лежать в моем портфеле до ответа вашего превосходительства… Дай бог, чтоб она заменилась иною, т. е. о перемещении.

С чувствами глубочайшего уважения и преданности честь имею пребыть, милостивый государь, вашего превосходительства покорнейшим слугою.

А. Герцен.

Новгород. 1842 г. Февраля 5.

Адрес мой: А. И. Герцену, совет. губ. правления.

123. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
7 февраля 1842 г. Новгород.

Если Огар<ев> не прислал вам денег, пожалуйста, напишите. У него моих 400 руб<лей>, но руб<лей> 100 он истратил для меня.

Николаю дружеский поклон и искренное желание, чтоб он гораздо здоровее был при получен<ии> письма.

7 февр<аля>.

124. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
9 февраля 1842. Новгор<од>.

Встречая в прошедшем году, почтеннейший Александр Лаврентьевич, Новый год, я мечтал в 1842 быть не в Новгороде — но богу угодно было иначе. Я не ропщу; впрочем, хочется переменить род службы и избрать климат получше для Наташи, которой здоровье плохо. Вероятно, вы уже слышали о том, что мы имели несчастие лишиться новорожденной. Пора отдохнуть от всех ударов, хочется спокойствия.

Яков Иванович говорит, что он оставил вас довольно здоровыми, дай-то бог вам силы нести ваш крест.

Дайте нам весточку о себе, не мстите за наше молчание — тем же.

Передайте усердный поклон Авдотье Викторовне и поцелуйте всех деток.

Душевно преданный вам
А. Герцен.

125. Т. А. АСТРАКОВОЙ (приписка)

править
Начало февраля 1842 г. Новгород.

Могу только прибавить, что я здоров и что, несмотря на полосу довольно черную, которую прожили, живы и не потеряли надежду на будущее.

Дай бог, чтобы эти строки застали Николая лучше. Что, Гол<охвастов> сделал ли что? Не теряйте и вы надежды — право, может, мы встретимся радостно.

Александр.

126. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
13 февраля 1842 г. Новгород.

Если вы еще не получили деньги, то пошлите к Кетчеру, я писал первый раз 2 фев<раля> и писал еще сегодня. — Если, сверх того, откроется неминуемая необходимость, я постараюсь достать сверх 300 еще сколько-нибудь. Поверьте, что вы в нас имеете более нежели родных — истинных друзей.

На обороте:Татьяне Алексеевне Астраковой.

127. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
23 февраля 1842. Новгород.

Не утешение, а слезу нашу примите, Татьяна Алексеевна! Какие утешения, теперь молитесь и вспоминайте былое. Неужели вы думаете, что ваше прекрасное былое не живо в вас, благодарите за него. Грустите — но да не коснется отчаяние вашей души, отчаяние безбожно, призовите на помощь молитву, она рассеет отчаяние.

Ваше несчастие отозвалось в нас — да примите нашу слезу, она облегчит вас, и дайте руку.

Досадно и больно, что я тотчас не могу даже обещать вам денег, о которых вы пишете. У нас запасов никаких нет, все, что было, — послано, да еще могли бы присовокупить, но далеко не 2000. — Если б Огарев был при деньгах, я бы занял у него. Из дому и думать нечего — вы знаете. Может, в Москвe я нашел бы что-нибудь лично, но я очень скоро не буду. Все, что могу сказать — я спишусь, — но не надейтесь положительно. В нас вы не можете сомневаться, тут и мысли нет о уплате etc. — да средств-то нет. Капитала в руках нет, а деньги на прожиток идут все в расход. Горько, больно, что не можем исполнить; если б в конце года я приехал сам… Впрочем, неужели с вас требует этот г<осподи>н долг, теперь! Выигрывайте время, время иногда приводит нежданные средства.

Прощайте. Молитва и память о нем да успокоят вашу душу.

128. Т. А. АСТРАКОВОЙ (приписка)

править
23 марта 1842 г. Новгород.

Вы поверите мне, как мне больно, что я могу только на словах принять участие в ваших делах. Глупое положение, в котором я нахожусь, лишает меня всех средств. И снова я должен повторить, что не придумал еще ничего верного. Жду на днях сюда Ог<арева>.

129. Л. В. ДУБЕЛЬТУ

править
8 апреля 1842 г. Новгород. Милостивый государь Леонтий Васильевич!

Имевши честь получить письмо, которым ваше превосходительство почтили меня в минувшем декабре м<есяце>, я не смел и думать в скором времени беспокоить вас. Но я должен был покориться необходимости, притом я беру перо не с тем, чтоб снова утрудить ваше превосходительство просьбою — я еще полон благодарности за высокое предстательство обо мне, — мне кажется, что я обязан довести до вашего сведения следующее:

Болезненное состояние моей жены, в котором я поехал с нею из Петербурга, усиливалось более и более, наконец кончина второго малютки, пять месяцев тому назад, сильно потрясла ее здоровье; видя трудность излечить ее в довольно суровом климате, не имея надежды провести с нею некоторое время для лечения в которой-нибудь из столиц, я решился ехать с нею на лето в деревню, а если не будет облегчения — в южные губернии. Пролежавши долгое время больным, я не мог проситься в долгий отпуск и подал просьбу об увольнении от настоящей должности, предварительно узнав через министерство внутренних дел, что препятствий на это особых нет. Цель моего письма состоит только в том, чтоб высказать вашему превосходительству причины, побудившие меня так поступить, — истина их известна г. военному губернатору, г. полковнику корпуса жандармов и, сверх того, врачам здешним. Будущность моя еще более отныне зависит от графа Александра Христофоровича и от вас. Позвольте мне сохранить веру, что, когда настанет время, вы не отнимете руку помощи — потому что именно она может исторгнуть меня из настоящего положения. Вместе с этой верой в моей груди жива надежда, что будущность даст мне средства доказать мое усердие и ревность, стереть тень, набрасываемую на меня известными вам обстоятельствами. Не смею думать, чтоб мое увольнение, основанное на сказанных причинах, могло усугубить тяжесть настоящего — нет, со временем светлый луч милосердия ниспадет с августейшего трона и на меня. Без веры в это — лучше бы не жить.

Присовокуплю еще, что, если мне не нужно будет ехать в южные губернии, я имею намерение к зиме переехать в Тверь.

Умоляя простить, что я так долго остановил внимание ваше на себе, с истинным почтением и глубочайшей преданностию честь имею пребыть, милостивый государь, вашего превосходительства покорнейшим слугою.

А. Герцен.

Новгород.

1842. Апреля 8.

130. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
13 апреля 1842 г. Новгород.

Вы грустно встретите праздник, но пусть слабый голос дружбы заменит сколько-нибудь былое. Зачем в ваших строках какая-то безнадежность? Грусть ваше право. Безнадежность должно искоренить. Вы должны жить, как живая, прекрасная память его, в вас продолжается земная жизнь его, и, может быть, чрез вас ему легче там…

13 апреля 1842. Новгор<од>.

131. T. A. ACTPAKOBOЙ

править
7 мая 1842 г. Новгород.

Не ручаюсь за успех; но опыт сделаю; во всяком случае советую братцу вашему адресоваться прямо к Голохвастову. Пусть он скажет, что брат того, о котором я писал; Гол<охвастов> человек гордый, но есть стороны в нем, действуя на которые, его можно тронуть. Я вложу завтра записочку к нему в письмо к нашим. За успех не ручаюсь. Если Наташа будет в Москве, — можно легче исполнить ваше желание. Переписка и слова большая разница. Впрочем, тот раз он мне отвечал очень удовлетворительно и отзывался с похвалою о Николае, а потому я не знаю, с другой стороны, почему ему не сделать теперь. Но я ужасно боюсь обнадеживать, я столько в мою жизнь был обманут обещаниями и так глубоко мучился иной раз от этого, что поставил себе за правило: всякий раз представлять неудачные шансы вместе с счастливыми. — Если он будет мне отвечать, я сообщу.

Будьте здоровы.

132. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
25 мая 1842. Новгор<од>.

Третьего дня получил я, Татьяна Алексеевна, ответ Голохвастова. Я как будто предчувствовал, что желание ваше не сбудется. Г<олохвастов> говорит, что место было уже обещано Лаврову, когда у него был ваш братец. Досадно, и правда ли? Не знаю, но истинно досадно, что мы не можем исполнить никакого желания для друзей и особ, любимых нами, т. е. в настоящем. В будущем — но и тут мой скептицизм — будущее нисколько не принадлежит нам.

Дружески позвольте пожать вашу руку.

А. Герцен.

133. Л. В. ДУБЕЛЬТУ

править
6 июня 1842 г. Новгород.

Милостивый государь Леонтий Васильевич!

Нет извинения в смелости, которую я беру снова утруждать ваше превосходительство, если вы не найдете его в тягостном положении моем. Слух о предстоящем радостном торжестве, с которым, вероятно, сопрягутся новые милости, воскресил во мне надежду: вы имеете возможность осуществить ее, вы можете исторгнуть отца семейства из трудных обстоятельств, я не имею права усомниться, чтоб вы не желали этого.

Я еще в Новегороде, увольнение мое должно быть скоро объявлено, прежде ехать в деревню я не мог. Теперь остановился, ожидая последствий сего письма. Болезненное состояние моей жены требует более и более беспрерывной помощи врачей, мне остается оставить ее в Москве и жить самому в деревне — это тягостно, удручительно, потому что я не имею права приезжать в Москву, одна мысль этой невозможности сделает бесполезным лечение и исполнит горечью жизнь мою. К этому присовокупляется, что я чрез долгое отсутствие из Москвы расстроиваю дела свои — как отец семейства на мне лежит обязанность думать о будущей судьбе.

Не откажитесь принять на себя труд передать графу Александру Христофоровичу, что я умоляю его сиятельство повергнуть мою судьбу пред милосердием государя императора и испросить мне всемилостивейшего разрешения отправиться вместе с женою в Москву и, если мне невозможно остаться там на жительство, позволения беспрепятственно приезжать из деревни, когда того будут требовать мои семейные дела.

Не имея никого, кто бы мог мне подать руку помощи, кроме вашего превосходительства, я снова вручаю судьбу моего семейства вашему предстательству.

С истинным почтением и совершенной преданностью честь имею пребыть, милостивый государь, вашего превосходительства покорнейшим слугою.

А. Герцен.

Новгород.

1842 год. Июня 6-го.

134. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править

Рукой Н. А. Герцен:

Новгород, 1842. Июня 15.

Получила я твое письмо от 1-го ию<ня>, в это время у нас был О<гарев>, и мы много говорили о тебе, вспоминали о нем… мне было хорошо говорить и думать, что меня понимают. Но твое письмо нехорошо, Таня, зачем отчаяние?.. Но, может быть, я не хорошо делаю, что спрашиваю… да, некоторые минуты должны быть ужасны, но мне кажется, что с этой грустью можно так сжиться, так полюбить ее, что будешь находить в ней наслажденье и пропадет все жгучее, ядовитое… но боже мой, как я могу говорить об этом — прости меня, Таня, потому-то мне и хочется тебя видеть и так, молча смотреть на тебя, пожать твою руку, все это более тебе скажет, нежели целый лист исписанный.

О<гарев> тебе кланяется, он ужасно раскаивается, что не был у тебя, и велел тебе это написать. Таня, ты с таким нетерпеньем хочешь быть там — будешь, друг!.. Все будем там.

Мы с тобой скоро увидимся, вначале июля (а может и в конце)[115].

Прощай, друг. Ах, Таня, Таня, как бы хотелось тебе сказать много — и не могу ничего сказать.

Твоя Н. Герцен.

Я ничего не знаю насчет денег Сатина, Ог<арев> также — и не понимаю, зачем вы так беспокоитесь об них, Сатин возвратится, тогда всего лучше переговорить, он небогат, однако эти деньги не могут ему сделать особенно большого расстройства. Впрочем, я поручил Ог<ареву> с ним об этом переговорить.

До свиданья, дружески жму вашу руку.

135. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
18 июня 1842 г. Новгород.

Рукой Н. А. Герцен:

Новгород. 1842. Июня 18.

Сейчас получили твое письмо, милая Таня, и сейчас же отвечаем тебе, но радостного ничего нет, мы здесь (т. е. в Новгороде) не имеем никаких средств быть вам полезными, и это меня приводит в отчаяние; ради бога, нельзя ли остановить дело до июля, я буду в Москве, и там, может быть, удастся, стараться мы будем из всех сил, Александр проедет в деревню и будет хлопотать, в желании вы сомневаться не должны. Напиши, можно ли остановить дело. Обнимаю тебя.

Твоя Наташа.

Есть люди, которые всё готовы сделать из любви и дружбы, кроме одного, — а именно когда дойдет дело до денег. Вот и я поневоле становлюсь в благородные ряды их. Здесь я решительно не могу достать денег; в Москве скорее. Впрочем, сделайте вот что: пошлите за Кетчером и скажите ему, чтоб он на мое имя занял (разумеется, если это возможно) у Клыкова или у брата Боткина, в обеспеченье я могу представить векселя и купчие; но они и не потребуют их. Я полагаю отсюда выехать в 1-х числах июля. Объясните ему, что деньги вам на оборот и что это дело двух недель. В Москве я попробую занять у кого-нибудь из домашних — но как я обнадежу вас? Сам я решительно не заведую никакими капиталами, даже оброк с моей деревни получает п<апепька>.

Засим прощайте, дай бог успеха.

136. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
10 июля 1842 г. Новгород. Почтеннейший Александр Лаврентьевич!

Тем приятнее мне отвечать на ваше письмо, что я начну с доброй вести: доля наших молитв сбылась, и я еду на днях в Москву. Это было всего необходимее для расстроенного здоровья жены, необходимо также в финансовом отношении. Это счастливое улучшение моей судьбы случилось очень недавно, и я усердно молю бога ниспослать все благое виновникам благополучному обороту дела. Признаюсь, я в последнее время уж начинал грустить не на шутку.

Я еду в воскресенье или в понедельник и из Москвы буду писать к вам обстоятельнее. Теперь у нас разгром, укладка и пр.

Передайте усерднейшее приветствие Авдотье Викторовне и обнимите малюток.

Дружески преданный вам
А. Герцен.

Новгород.

10 июля 1842.

Пр<асковья> А<ндреевна> Эрн не получает писем от сына и не знает, где он и что с ним.

На обороте: Его высокоблагородию Александру Лаврентьевичу Витберг.

В С.-Петербурге. На Песках, близь Рождества, к Таврическому саду в доме Энгельсона.

137. А. А. КРАЕВСКОМУ

править
10 июля 1842 г. Новгород.
Четверг. 10 июля 1842. Почтеннейший Андрей Александрович!

Мой скептицизм был неуместен, сейчас я получил официальное сообщение и спешу вас уведомить. — Очень, очень хотелось бы мне написать звучную строку искренней благодарности делателю «Тарантаса» и его благородному родственнику. Но не знаю, следует или нет. Передайте вы им все, чем может быть полно сердце отца семейства, мужа больной страждущей женщины и пр. и пр. Мне бы хотелось обнять, поцеловать, сжать крепко руку и сострить, для того чтоб не заплакать.

Послезавтра еду в Москву, мой адрес, пожалуй, к брату всё равно.

Ваш А. Герцен.

Сейчас проехал здесь Василий Петрович.

На обороте: Его высокоблагородию милостивому государю Андрею Александровичу Краевскому

В С.-Петербурге. На Невском проспекте, в доме Петропавловской церкви, в конторе редакции «Отечественных записок».

138. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ

править
Вторая половина августа 1842 г. Москва.

Что с тобой, и где ты цветешь (классически), и где носишь грустную душу (романт<ически>)? Здоровы ли вы оба? В пятницу и суб<боту> я ждал тебя, по словам К<етче>ра. Посылаю 2 том «Horace» à Madame. Сегодня мы собираемся с Кетч<ером> тотчас после обеда, от 6 до 8 например, к Полуденскому — но это не то, что бы нужно, если имеешь что-нибудь лучшее, avancez votre proposition[116].

Твой А. Герцен.

Хорош был я на пиру --.

На обороте:Тимофею Николаевичу Грановскому.

139. В. П. БОТКИНУ

править
Конец сентября — октябрь 1842 г. Москва. Жду ответа

Вo 1-х. Как бы нам сегодня увидеться? Не прийти ли после обеда к тебе или к Грановск<ому>? — я его давно не видел — или перед обедом? Только к Бодянскому я не пойду (а к концу лекций разве к Матерну).

Во 2-х. Жена моя поручает тебе купить у Беранже 2 или 3 фунта конфект по 5 руб. и привезти.

В 3-х. Пришли <1 нрзб.>.

В 4-х. Отдай Белинскому следующий лоскуток от Сашки манускрипт (вроде китайского), ему посвящ<енный>.

Белинскому


На обороте: Василью Петровичу Боткину.

140. Н. П. ОГАРЕВУ (отрывок из письма)

править
2 ноября 1842 г. Петербург.

Бедный, бедный Огарев — я грущу о твоем положении, но ни слова; когда дружба истощила безуспешно все, чтоб предупредить, отвратить, ее дело остаться верною в любви. Дай руку, как бы ты ни поступил, не хочу быть судьей твоим, хочу быть твоим другом, я отворачиваюсь от темной стороны твоей жизни и знаю всю полноту прекрасного и высокого, заключенного в ней. У тебя широкие вороты для выхода из личных отношений — искусство, мир всеобщего, я хочу не знать жалкой борьбы, от которой раны конечно будут не на груди.

141. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
5 декабря 1842 г. Москва.

Чудеса делает Рихтер — со вчерашнего вечера малютка поправляется и видимо от средств, но опасность еще тут. Саша еще не совсем здоров, но не важно . Наташа спала дурно — но чувствует себя хорошо. Завтра побывайте, если мож<ете>.

______

142. M. Ф. КОРШ

править
8 января 1843 г. (?) Москва.

Вот сани без меня (прошлый раз я был без саней) с просьбой и мольбою сесть на них и ехать к нам. Не приедет ли вечерком и Евгений? (Я отдал в переплет «Моск<овские> вед<омости>» с 1 окт<ября> 1842). Мы будем с ним вспоминать те счастливые времена, когда Грановский не был аристократ, не был подавляющ, и танцующ, и играющ, а сиживал с нами целые вечера. Т. е., разумеется, если ему (Коршу) нет ничего лучшего в предмете.

А что же «От<ечественные> зап<иски>» — ведь 8 число.

Нa обороте: М<илостивой> г<осударыне> Марии Федоровне Корш.

143. К. С. АКСАКОВУ

править
11 февраля 1843 г. Москва.

Предполагая сегодня провести вечер у вас, почтеннейший Константин Сергеевич, я не знал, что нынче же дают «Жидовку» оперу, в которой я люблю libretto больше музыки, жена не видала ее — а потому я решился отказать себе в удовольствии видеть вас вечером; надеюсь, что вы вознаградите меня.

Завтра я тоже в хлопотах, остальные дни совершенно свободен и твердо надеюсь послушать обещанное чтение.

Душевно преданный вам
А. Герцен.

Четверг, 11 февр<аля>.

На обороте:Милостивому государю Константину Сергеевичу Аксакову от Герцена.

144. К. С. АКСАКОВУ

править
13 февраля 1843 г. Москва.

До 11 часов, любезнейший Константин Сергеевич, я дома и буду душевно рад вас видеть. Я собирался идти к вам, но Кетчер задержал. — Я конечно 10/11 суток провожу дома; что за враждебный дух шутит так зло надо мной, что всякий раз, как вы хотите подарить мне часок, — меня нет дома. Вчера только что вышел на полчаса гулять, узнал с истинной досадой, что вы были.

Весь ваш А. Герцен.

13 фев<раля>.

145. А. Ф. ВЕЛЬТМАНУ

править
5 марта 1843 г. Москва.

Препровождаю вам еще два стихотворения — одно Сатина, другое Огарева — в альманах. Если не составит затруднения, то — вы сами навели меня на эту мысль — я попрошу экземпляров 25 моей статьи напечатать особо.

Преданный от души
А. Герцен.

Марта 5.

146. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
9—13 апреля 1843 г. Москва. Почтеннейший Александр Лаврентьевич!

Письмо ваше от 24 марта мы получили, как всегда, с искренним удовольствием. Мы редко переписываемся, и я первый слагаю вину на себя; но что делать — я отвык писать, или, лучше, отучил себя намеренно. Тем полнее бывают минуты наслаждения, читая письмо.

Благодарю за память дня моего рождения и жму вашу руку. Да, и в Вятке мы проводили хорошие дни, не внешняя обстановка, а внутренние события души определяют свет и темноту в жизни.

Последняя весть, которую я имел об вас от очевидца, была от Зонненберга, он сообщил мне подробности о вашей болезни. Дай бог, чтоб магнетизм помог. Что касается до нас, мы проводим здесь время и хорошо и нет. Почему хорошо — предоставляю вам решить, а почему нет — сам скажу. Здоровье жены худо поправляется. Надобно ехать непременно в Италию, хлопочу и не знаю, как сделать. Это вплетает темную нить в нашу жизнь, остальное хорошо. Саша растет и умен, жив, быстр, в меня. Занятия идут своим чередом. Летом я непременно уеду, сам не знаю еще куда, но уеду.

Приближаются праздники. Желаю от всей души, чтоб вы их провели спокойно и безболезненно. Мое желание очень ограниченно, но я знаю — остальное в вас. — И вас, Авдотья Викторовна, поздравляю и жму дружески вашу руку. Поцелуйте малюток и передайте поклон Любеньке, которая, вероятно, успела сделаться очень Любовь Александровной.

Душевно любящий вас
А. Герцен.

Москва.

Апреля 9. 1843.

Апреля 9 1835 я уехал из Москвы!

Рукой H. A. Герцен:

Поздравляю вас, милые и почтенные друзья наши, с Светлым воскресеньем! Желаний много, много, дай бог, чтоб они исполнились.

Хотелось бы вам написать что-нибудь хорошее, но что же?? В нашей жизни варьяций мало, последнее время у Саши резались коренные зубы и он был трудно болен, это всегда потрясает в самом корне наше счастие, без того светлое и безмятежное. Что ваша милая мелкота? Расцелуйте их всех за нас. Я виновата, что это письмо пролежало три дня, как-то захлопоталась.

Будьте богом хранимы.

Истинно вас любящая
Н. Герцен.

Письмо это пролежало до 13 апреля — пользуюсь и этим, чтоб еще раз обнять вас и повторить слова искренного привета.

147. Н. П. ОГАРЕВУ (неотправленное)

править
18 апреля 1843 г. Москва.
18/30 апреля.

Но и не он один. Знаешь ли, что Б<отки>н влюблен и очарован? Дай бог, но риск, но грозный, потрясающий душу пример твой перед глазами должен бы остановить несколько. Сверх ожидания, иногда высокая гармония венчает своим браком (как меня, как Грановского, который чудно счастлив дома) — но это удел очень немногих. Для этого, сверх того и сего, нужно духовное развитие, одинакое и на одной степени, особая гомогенность всех сторон бытия. A propos. Я торжественно протестую против твоих самообвинений и против титула «благородное существо». — Как ты назовешь существо, которое по сухости души в состоянии с утонченным эгоизмом давить и теснить семилетнего ребенка? — Моего отпущения тому существу нет. Я многое узнал. От разных, противуположных лиц. Для меня, который, унизившись сам в собственных глазах, готов протянуть руку всякому колоднику, — для меня все еще есть люди, которых я считаю недостойными меня, которых презирать я считаю себя вправе. — «Ты ошибаешься», — скажешь ты. — «Ты ошибаешься», — скажу я и — (см. выше) — и разойдемся. — А сойдемся на высокой симпатии, на всеобщих интересах, в науке, искусстве, даже в юморе и бокале. Il faut subir[117] мне апологию ее в твоих устах, тебе мою брань. Кому больнее, не знаю. Впрочем, так как ты дипломатически только связуешься, то тебе все равно должно быть. — Ты спрашиваешь об Ал<ексее> Ал<ексеевиче> — это человек, говорящий 2 x 2 = 4. (Это гегелевское замечание, что знающий реальное, здоровая натура говорит, увидя 2 x 2 = 4, не будучи скандализован, что не три, и не страдая о том, что не 5). Я давно перестал идеологию ставить выше фактологии. — Иван Павл<ович> много развился, добрая, прекрасная натура. Еду сейчас обедать к Вас<илию> Петр<овичу>, где увижу многих из общих знакомых и друзей.

После обеда. 9 часов вечера.

Рукой Т. Н. Грановского:

После обеда у В<асилия> П<етровича> мы говорили о многом, и я очень пьяный, говорил много. Герцен дал мне прочесть письмо к тебе, а я и не прочел и потому пишу к тебе. Герц<ен> очень хорошо пишет, хотя Кетчер очень глупо говорит. Огарев — я черт знает как люблю тебя и дал бы год жизни за час с тобой. За что же ты ругаешься, гнусный человек! Ведь я писал к тебе. Хотел было загнуть русское слово, да говорит, не прилично. Прощай, ей-богу пьян.

Tuus professor in spe[118].

Рукой H. X. Кетчера:

Да, как ни много в тебе темных пятен, а я не знаю, всегда и везде как-то для нас тебя недостает. Последнее твое письмо как ни мило написано, а все-таки оно произвело на меня какое-то грустное впечатление. Приезжай, право, с нами лучше!

Рукой Д. Л. Крюкова:

Здравствуйте, Огарев. Хотели мы было что-то вам сказать, да Н. С. не Т. Ногами пишем M и желаем знать, как вы Ж. Кетчер своим криком H П разрушил, О как А. Б. скучен.

Это писал Крюков. Он сегодня в ударе, я сказал: «Я утром занимаюсь», а Крюков говорит: «Г<ерце>н похож на зарю, утром занимается». — Сюблим!

Рукой Н. А. Герцен:

Ну вот, сейчас мы говорили с Грановским, что надо нам всем говорить друг другу «ты». Г. решил, что надо начать с Кетчера, и привел его, и посадил его возле нас, и дверь затворил[119], вот мы и пришли с Лизой в большое затрудненье, а К<етчер> говорит: «Ну что ж ты церемонишься?» Право, он чудный, мы с Лизой написали ему чернилами на обеих руках — ты. Представь себе, друг, живо, живо Боткина комнату и всех — шум, крик, все с бокалами, Лиза играет на фортепьяно, Александр поет, Боткин дарит мне какую-то книжечку и надписывает свое имя, Грановский все доказывает мне, что Grübelei никуда не годится и что и Александр понял достоинство Шеллинга, ну и т. д., а Сашка — ангел, дома, чай, спит и один, жаль его. — Хорошо тебе в Италии, не хуже бы было и здесь

Natalie.

Рукой Е. Б. Грановской:

(Продолжение). Мы, чтобы утвердить наше ты, все обнялись и поцеловались. Когда вы приедете, с вами заключим такой же пакт.

Е. Грановская.

Рукой Н. X. Кетчера:

Герц<ен>, взглянув на пустую бутылку, рек, что это верх пьянства, а Корш заметил, что это низ пьянства. А обойдя пьянство, ей-богу, хорошо, приезжай.

Рукой Е. Ф. Корша:

И потому Корш приписывает ниже всех.

Рукой В. П. Боткина:

Спасибо тебе за память обо мне. Нечего тебе говорить о том, как часто мы тебя вспоминаем, а след., и пьем за твое здоровье. Кажется, ты не скучно живешь в Риме. К чему, вследствие нескольких неудачных стихотворений, пришло тебе в голову сомневаться в своем поэтическом даровании? Мне жаль, что ты не прислал своих теперешних стихов. Ты их предполагаешь дурными потому, что они субъективны. А я думаю, что потому-то самому они и хороши. А в объективном ты, кажется, не силен. А впрочем, может быть, и вру. Да твоя субъективность-то очень хороша. Хотелось бы поговорить на эту тему, да не дают писать. Жму тебе руку от всего сердца.

В. Боткин.

148. Н. П. ОГАРЕВУ

править
22 апреля/3 мая 1843. Москва.

Письмо твое от 28/16 марта из Рима пришло, спасибо за него. Письмо это тем особенно замечательно, что ты в нем как на блюдечке. Истинно человек никогда не может выйти из себя, это оптический обман, то, что составляет единичность, lа раricularité

individuelle, характер, особность, то с сознанием, с мыслию особое дело, не совпадающее. Противуречие это всего яснее в тебе. Есть области, в которых люди понимают друг друга, чем больше, тем меньше остаются самими собою, а именно личная особность друга, женщины и дорога, ее-то мы и любим, и в них-то (т. е. в индивидуальностях) и расходимся. Тебе труднее решиться шагнуть, сделать скачок, нежели мучиться в болоте, страдать ложным положением у своего собственного очага; а мы удивляемся, как ты не предпочтешь кончить разом, оттого что по-нашему легче именно то, что по-твоему тяжеле. В этих случаях дело друга сострадать и быть совершенно страдательным лицом; иногда, как барон, сластить речь кой-каким крепким словцом, разгневаться, закричать, а потом приняться за трубку и смириться — перед слабостию. Ты, Огарев, самый сильный характер из всех мною знаемых людей, у тебя железная воля — слабости. — Удивительно, вот рядом с твоим письмом грамотка от Виссариона. Какая противуположность. У тебя тягостные обстоятельства разрешаются в какой-то милый юмор, и видишь ясно между грустных строк — спокойную и светлую подкладку, которой дела нет до скорби, у тебя под слезой — ребячья улыбка, и под улыбкой — ребячья слеза, у тебя широкое пониманье всего общечеловеческого и тупое непониманье всего частноогаревского. И у Вис<сариона> юмор, юмор игрока, который видит, что дело идет плохо, от его юмору горло захватывает, в слезе его злая ирония и в иронии горькие слезы, он беснуется озлобленный, желчный. Он страдает больше тебя.

Что сказать о себе, об нас? Кажется, нынче да вчера, вчера как нынче — а посмотришь — бог знает какие перемены в душе. Последнее время (т. е. после твоего отъезда) я ужасно много изжил, к моему обычно светлому воззрению привился всеразрушающий скептицизм в жизни; я убедился в недостатке характера, я не могу уважать в себе многого, это меня давит. Ничтожные события по наружности сделали эпохи внутри. К тому же вечные несчастия, прикованные к каждому шагу моему. Здоровье Наташи разрушается, три гробика схоронили вместе с прекрасными упованиями полжизни ее. Ей надобно рассеяния, южной Италии, море — я было надеялся ехать; но — не еду. И остаться свидетелем, как это благородное, высокое существо изнемогает под тяжестию двух крестов: физического бессилия и душевной обиды (такие потери сильнейшие обиды)… Довольно. Если б я был эгоист, я сказал бы «приезжай сюда, брось Италию, приезжай потому, что мне скучно» — но я этого не скажу, нет, брат, гуляй, гуляй. Я поеду в Покровское на лето, а там, а там опять в Старую Конюшенную.

Статьи мои в «От<ечественных> зап<исках>» сделали успех, я написал еще две: одну, которую ты хотел — «о формализме в науке», другую — «о специализме». — Они принесли мне много комплиментов, из которых некоторые приятны. Я глубоко понимаю бесполезность такого рода статей. Пишешь — себя тешишь. — А Висс<арион> говорит, что я на стали гравирую свои статьи, и в восхищенье. — Вчера был я на похоронах Гебеля, Иоганнис и Лангер на могиле устроили музыку, при страшной непогоде — это не было лишено торжественности. Он умер в крайности, ему помог, впрочем, Рубини, пел у него в концерте за неделю до смерти его.

Напиши к Сат<ину>, что он ужасно странно ведет себя, ну как же это с 6 декабря ни вести, ни строки. Вы можете писать чаще, мы иногда не знаем, куда адресовать, а Москва стоит на том же месте, где у боярина Кучки был хутор; перешли-ка ему копию стихов Лермонтова.

Ты, верно, получил еще письмо от меня и профессора (in spe[120], как он сам себя называет). Мы как-то написали было тебе дней пять тому назад письмо; покуда писали, казалось остро, перечитывая, увидели, что тупо, и изодрали. — Каким нимбом любви ты окружен в жизни, это израильское облако, прохлаждающее жар и освещающее тьму для тебя, заставляющее даже забывать ненавистный диссонанс, возле стоящий, демоническое, черное явление женщины, — которой ты так щедро расточаешь прилагательные «благородная и т<ак> далее». Напрасно ты обращаешься к одному Барону, уверяя его; сверх Барона, найдутся люди, которые с полным негодованием выслушают жалкую речь. Она оскорбительна для нас. «Ты ошибаешься», — скажешь ты. — «Ты ошибаешься», — возражу я, и мы разойдемся, как выше сказано. — Жизнь, жизнь, тяжела ее шапка, и к ней привязаны бубенчики дурацкого колпака или безумного. Я не помню туманнее времени для себя, а что сквозь тумана видно — то глупо. Давай руку, как бывало. Хороши были мы детьми. Из хороших детей всегда делаются жалкие совершеннолетние. Цветы, распускающиеся в апреле, — вянут и июле. Прощай. — Пиши непременно, как только получишь письмо. Ал<ексей> Ал<ексеевич> теперь в Петерб<урге>, но он на днях воротится, славный человек, он удивляется, отчего ты не извещаешь его о получении денег, в первый раз послано 10 т. да во второй, помнится, 7 т.

Ив<ан> Павл<ович> скоро едет в деревню. Он много развился, пропорционально отдалению от вампирического влияния.

Pour la bonne bouche[121] вот тебе стихи Лермонтова, нигде не печатанные:

Не плачь, не плачь, мое дитя,

Не стоит он безумной муки.

Верь, он ласкал тебя шутя,

Верь, он любил тебя от скуки!

И мало ль в Грузии у нас

Прекрасных юношей найдется,

Быстрей огонь их черных глаз

И черный ус их лучше вьется!

____

Из дальней, чуждой стороны

Он к нам заброшен был судьбою,

Он ищет славы и войны,

И что ж он мог найти с тобою?

Тебя он золотом дарил.

Клялся, что вечно не изменит.

Он ласки дорого ценил,

Но слез твоих он не оценит!

Мне бесконечно нравятся 4 послед<них> стиха, есть еще несколько вновь открытых пьес, долю их посылаю, остальную до следующего письма.

Может, Б<отки>н привезет тебе и самую книгу, впрочем, я не думаю, чтоб вы до августа встретились.

149. Н. П. ОГАРЕВУ 23 апреля 1843 г. Москва.

Рукой Н. X. Кетчера:

Вчера писали тебе много чрезвычайно острого и забавного и до того пленились писанием своим, что не решились расстаться с ним; а нынче что-то не забавится, и потому не взыщи, а приехать тебе поскорей весьма было бы хорошо, тем паче что ведь все равно, что в море купаться то Данта читать, так ты и в Москве можешь купаться в море, читая Данта. Напиши Риттеру, чтобы он дал нам весточку о себе, выздоровел ли он и где он? И куда писать к нему? Прощай!

Рукой В. П. Боткина:

Спасибо тебе за память обо мне. Нечего тебе говорить о том, как часто мы тебя вспоминаем, а след., и пьем за твое здоровье. Кажется, ты не скучно живешь в Риме. К чему, вследствие нескольких неудачных стихотворений, пришло тебе в голову сомневаться в своем поэтическом даровании? Мне жаль, что ты не прислал своих теперешних стихов. Ты их предполагаешь дурными потому, что они субъективны. А я думаю, что они по этому-то самому и хороши. В объективном ты, мне кажется, не можешь быть силен. Но статься может, что я и вру. Да субъективность-то твоя исполнена глубокого общечеловеческого содержания. Жму тебе руку от всего сердца. Я беспрестанно невольно напеваю твои «Die alten Bilder» etc.

В. Боткин.


Рукой Н. X. Кетчера:

Не упоминая о штрихе, а просто по желанию Н<аталии> Ал<ександровны> рисую тебе портрет Василья Петровича, и в то же самое время доказываю, что штрих у меня хоть куда. Облик сей снят в мгновение жаркого трактата о героической симфонии, и по сему случаю он хочет примкнуться и говорит, что ты выводишь из этого целую историю, и в глубоком чувстве восклицает, что Бетховен переводил историю на музыку. И все заключено велемудрым изречением, что всякий человек образует вокруг себя свою собственную атмосферу, как Петрушка у Гоголя.

Рукой В. П. Боткина:

Экстренное, чрезвычайное прибавление: я (т. е. Вас<илий> Петро<вич> люблю, ей-богу, люблю класть асафетиду в суп.

Рукой Т. Н. Грановского:

Здравствуй, Огарев! Герцен дал мне это письмо с требованием, чтобы я приписал, а я писать не в духе. Напишу после длинное письмо. До свидания.

Грановский.

Барон написал бессмыслицу, а сказал хорошо. «На Ог<ареве> много пятен, а черт знает куда ни повернись, а его недостает, ну вот все бы на свете дал, чтоб он был тут». — Прощай, друг. — Может, я к осени уеду в Крым, если того потребует здоровье Наташи. Прощай — много еще на душе, но не хочется больше писать.

Кстати на обороте портрета — Бот<кин> влюблен и не на шутку. Страшно за него. Хоть бы грозный пример твой их научил. Языков в том письме написал: «Я женюсь, стало, нынешним летом будет много жито, т. е. не в амбаре, а в груди».

А. Герцен.

23 апреля/ 4 мая.

150. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ 26 апреля 1843 г. Москва.

Я еду в половине второго к Чаадаеву — ты хотел. А Лист вчера играл хорошо, т. е. после Стефана Батория и Аттилы таких венгерцев не бывало. Он так же искусен, как тот почтенный артист, который вчера одолжил меня, приняв в свое владение мою золотую табакерку.

А. Герцен.

Твою статью[122]

На обороте:Елизавете Богдановне Грановской.

151. Т. А. и С. И. АСТРАКОВЫМ

править
8 мая 1843 г. (?). Москва.

Если вы не имеете отвращения, Татьяна Алексеевна, и законной причины, то не приедете ли к нам обедать? Наташа поручила мне написать, уже лежа в постели, иначе она сама поставила бы за осчастливленную честь самолично вас звать. — Мы собирались все сегодня на дачу, не удалось и, вместо дачи, обедаем.

Если и м<илостивый> г<осударь> отец Сергий не имеет отвращения, то сии строки относятся и к нему.

Александр Герцен.

8 мая.

9 часов утра.

На обороте:Татьяне Алексеевне Астраковой.

152. А. И. ТУРГЕНЕВУ

править
16 мая 1843 г. Москва.

Милостивый государь Александр Иванович! Я вчера предложил вам экземпляр статей, напечатанных в «Отеч<ественных> записках», во-первых, потому, что как-то у Чаадаева вы спрашивали меня, нет ли у меня их. Вторая причина, по которой я просил позволения прислать их, основана была на таком рассуждении: кто так много читает по всем отраслям, кто следит за несколькими литературами, тому непременно случается читать и плохое; мне показалось, что между плохим чтением вы можете дать преимущество моим школьным прелюдиям, — если не по их достоинству, то по тому уважению к вам, в знак которого я спешу их отправить и с которым остаюсь, милостивый государь, вашим покорнейшим слугой.

А. Герцен.

16 мая 1843.

Статьи не сшиты и не переплетены, потому что нет четвертой, которая напечатается не скоро.

153. А. А. КРАЕВСКОМУ

править
17 мая 1843 г. Москва.

Почтеннейший Андрей Александрович, вот я опять к вам с челобитьем: если вы не покупали Вальтера Скотта и С.-Симоновы записки, то вы меня безмерно одолжите не покупая и вдвое одолжите, если деньги, стоящие этих книг, т. е. руб. 150, вручите Виссариону Григорьевичу, — я вам верой и правдой отслужу. Право, вы меня этим обяжете. Если же купили, то я попросил бы книги прислать, а насчет денег Бел<инского> — все бы попросил (буде у вас есть свободные) отдать, а я пойду в кабалу к «От<ечественным> зап<искам>», притом считаю обязанным засвидетельствовать, что по всем медицинским вероятиям я проживу долго, умственные же способности (хотя и незавидные) я стану беречь, как чужую вещь, т. е. вдвое больше; даже буду меньше острить, чтоб собрать, сосредоточить, усилить, развить, развернуть, приспособить их к выручке. — Если же нельзя, что же делать; буду с горя писать статьи печальные, может, трагедию; вы будете читать, огорчитесь etc.

Ваш покорный слуга
А. Герцен.

17 мая 1843. Москва.

154. Е. Б. и Т. Н. ГРАНОВСКИМ

править
29 мая 1843 г. Москва.

Если хотите ехать в Сад после обеда, то приезжайте или обедать или не позже 6-ти часов. Берите только своего обыкновенного извозчика. Место будет. — Дай знать Кетчеру. Боткин едет и Языков с женою.

А. Герцен.

29 мая.

Рукой H. X. Кетчера:

Лизавета Богдановна, через час я зайду за вами и мы пойдем вместе или поедем к Ф<ильтирахам?>

На обороте:Кетчеру. А его прошу переслать Грановскому.

155. H. X. КЕТЧЕРУ

править
Конец июля 1843 г. Покровское.

1е. Из записки Петра Ал<ександровича> о квартирах я нахожу несколько знакомых и которые недурны; пожалуйста, хорошенько осмотри на Арбате (возле дома Льва Ал.) дом Сергеева, за него можно дать до 2750 р. — этот дом я давно знаю. Да еще дом Менщикова в Кривом переулке, также на Арбате, лучше или хуже Воейкова. — Дом Телегина наводит на скорбные мысли и вреден пищеварению, я его найму только в том случае, если 2000 приплотится.

2. 2. Скажи Грановским, что всего лучше было бы им приехать прежде тебя, 6 августа собираются наши на неделю, мне бы хотелось лучше врозь эти посещения — или пусть они приедут, si toutefois cela leur convien[123], после. Ты вернее можешь узнать, когда наши едут… и достодолжно распорядиться. Я непременно побываю в Москве в августе, по квартирной ком<иссии>.

3. 3. Галахов пишет ко мне, что он велел Монигетти мне отдать Proudhon’а брошюры — нельзя ли их взять и прислать.

4. 4. Смесь и разные известия

Сашку не парил.

Он в два дня выздоровел.

Погода чудесная.

Это слог твоих писем и Погодина путевых мемуаров.

Die Herren, die waren lakonisch!

Вообще в тебе очень много спартанского, именно потому, что нет ничего ионийского.

Боткину и Белинскому поклоны. — А что же к нам? Да отчего же M-lle Ar не отвечала Нат<аше> на ее записочку? —

А Шлоссер-то согласен со мной насчет Германии.

На обороте: Николаю Христофоровичу Кетчеру.

В Москве. На Самотеке, у Троицы в Троицком, в доме Макаровой.

156. H. A. ГЕРЦЕН

править
10 августа 1843 г. Москва.

Мне такая тоска без вас, что я решился отправить гонца с вестью о себе — и себя утешить, поговори с тобою. Удивительная пустота без тебя, я так привык — и без Сашки. Что вы?

Дела идут скучно. Почти все квартиры лопнули. Одна надежда на Кологривовскую.

Может быть, в субботу не успею выехать, а в воскресенье. Гр<ановские> едут. Тат<ьяна> Ал<ексеевна> кланяется. — Мою статью в «От<ечественных> зап<исках>» напечатали, а в Пассек. ал<ьманахе> вся запрещена. Шушке книжку купил, у Armance был. Б<откин> едет в субботу — сегодня (четверг) обедаем у него.

Мне очень грустно. Здоровы ли вы? Что бы догадаться прислать весточку. Что потолок и Кетчер? С этих двух сторон добра не жду.

Целую и обнимаю вас. Серебряков берется доставить скоро.

Все кланяются.

157. Ю. Ф. КУРУТА (приписка)

править
12 сентября 1843 г. Москва.

Желание г. Долинского быть переведенным прямо в одну из московских гимназий стар<шим> учит<елем> находит много препятствий со стороны графа Ст<рогонова> и Голохв<астова>, и препятствий основательных. С истинно стесненным сердцем я известил об этом Софию Федоровну. Впрочем, я полагаю Возможным переход в Московский округ, прослуживши года дна, может, представится возможность перейти.

Мы имели живые вести об вас от Ивана Емануйловича — я нашел Ивана Емануйловича не токмо здоровым и веселым, но даже более здоровым, нежели как мы расстались.

Примите выражение истинного почтения к особе вашей и ко всему почтенному семейству вашему от

А. Герцена.

158. К. С. АКСАКОВУ

править
7 октября 1843 г. Москва.

Грановский поручил мне, любезнейший Константин Сергеевич, попросить вас к нему вечером в субботу — он хотел сам писать, но я взялся за это. Вы, верно, будете так любезны, что приедете поболтать и посидеть с нами.

Не пришлете ли еще «Москвитян<ин>» — и этот No хорош, что и говорить.

Сегодня вечером будет у меня отъезжающий Кетчер. Не угодно ли и вам?

Душевно преданный
А. Герцен.

7 окт<ября>.

159. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ

править
Около 7 октября (?) 1843 г. Москва.

Рукой Т. Н. Грановского:

Тимофей Николаевич Грановский с душевным прискорбием извещает о кончине московской жизни Николая Кристофоровича Кетчера, врача и переводчика, и просит пожаловать на вынос ужина и отпивание тела его в субботу в седмь часов к Николе в Драчах, в доме Гурьева.

Приими, Петербург, дух его с миром!![124]

Файл:StrangeNoGraphicData

160. Е. Б. и Т. Н. ГРАНОВСКИМ

править
15 октября 1843 г. Москва.
15 окт<ября> 1843.

Нашего привета не должно недоставать вам, друзья, в нынешний день. Давайте наши руки, мы нас обнимаем, благословляем — да, склоните голову, благословение дружбы — великое благословение! Мне захотелось писать к тебе, потому что на словах вместо этого я скажу какой-нибудь вздор (это мой органический недостаток, Кетчер должен бы уметь его объяснить, ибо он один из всех врачей изучает медицину по Шекспиру). Вчера нас посетила одна владимирская знакомая, и так ясно, живо вспомнилось, что было и как было 5 лет тому назад. О, много жито! (т. е. не жита в амбаре, как говорит Языков). Жизнь, жизнь, да помилуй ради бога, — разве по ту сторону (jenseits, Замоскворечье) может быть что-нибудь лучше этой жизни с ее блаженством и страданием?

Итак, вы, Елиза Богдановна, два года тому назад ступили на порог чужого дома и жизнь ваша переломилась, вы остались в нем. Чужой дом стал для вас — тот, в котором вы родились. Господи, какое самоотвержение в душе женщины, она любит и отдается. А мужчина любит и берет. Натура женщины, право, благороднее (зри предисловие к «Jean Zysca» G. Sand)!

Христос глубоко постигнул тайну сердца, сказав: «Творите это в воспоминание мое!» — Периодические торжественные воспоминания — это субъективные праздники — великое дело. Одна прозаическая душа не понимает этого. Жизнь течет, не до воспоминаний; но человек наставил верстовые столбы, дошел и глядит назад, и былое оживает. Повторю себя — я кому-то когда-то сказал: такие праздники имеют две стороны, и с обеих надпись хороша, хотя и противуположна: Memento mori[125] с одной стороны и Vivere memento[126] — с другой.

Vive la vie!

Vive l’amour, l’amitié[127],

и что же еще?

et l’ordre publique[128],

как всегда присовокупляет Национальная гвардия.

Еще раз Vive la vie со всеми невзгодами, со всем гнетом, лишь бы на душе было полно, лишь бы жизнь неслась бурно, горячо и была бы грудь чистая, святая, на которую подчас можно склонить усталую голову, и был бы взор, в котором ты увидишь слезу — тогда, когда тебе захочется плакать, и улыбку счастия — от которой опять захочется заплакать.

Целую вас — прощайте. Цветы — какие есть в октябре.

А. Герцен.

Поезжайте, пожалуйста, в театр, обоим место есть: литерная ложа 1 ряда с правой стороны F. А.

161. К. С. АКСАКОВУ

править
Середина октября 1843 г. Москва.

Константин Сергеевич наверно не откажется отобедать у меня в четверг в пятом часу — все это в силу проводов шекспирующего Кетчера. — Просим и ждем.

При сем ваш «Москвитянин».

Дружески преданный
А. Герцен.

162. К. С. АКСАКОВУ

править
1843 г. (до 23 октября). Москва.

Верите ли, что кардинальский пунш происхождением славянин от жженки? — А если верите, то я не вижу причин, почему вам не сделать мне одолжения и в четверг, в 9 часов вечера, не выпить жженку, которую я собираюсь варить под непосредственным начальством Кетчера.

Весь ваш А. Герцен.

163. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ

править
Сентябрь — октябрь (до 23) 1843 г. Москва.

Грановский!

1. 1. Лососок с раковыми шейками, шампиньонами и трюфелем.

2. 2. Перепела на волованах с гребешками, сладким мясом, шампиньонами и трюфелем (трюфелей побольше).

3. Спаржа.

4. Каплуны и куропатки в зелени.

5. Латук со свежими огурцами. Груши, вишня.

6. Пудинг Нессельроде из персиков, вишен, малины, клубники с ананасным мороженым.

Легкие и слабые напитки.

Сегодня в 9 час.

Варвинский (!?), Анке, Спасский, Глебов (!), Кетчер, Щуровский.

164. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ

править
Сентябрь — октябрь (до 23) 1843 г. Москва.

Рукой Н. X. Кетчера:

Нижеподписавшиеся, свидетельствуя свое почтение его высокоблагородию из орловских дворян Тимофею Николаевичу Грановскому, покорнейше просят уведомить о состоянии его благоутробия, вожделенного здоровья тож.

Штаб-лекарь Кетчер.

Состоящий под надзором медицинского факультета и штатс-физиката надворный советник

Герцен.

Ею императорского величества всемилостивейшего моего государя надворный советник, член Общества истории и древностей российских и «Московских ведомостей» редактор

Е. Корш.

Почетный член королевского Мадридского исторического общества

П. Редкин.

В засвидетельствование сего у сего отношения герба моего печать[129].

На обороте рукой Герцена: Его высокоблагородию Тимофею Николаевичу Грановскому от многих.

Рукой Н. X. Кетчера:нужняк и подлинник

165. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
9—10 ноября 1843 г. Москва.
9 ноября 1843. Москва.

То, что я предсказывал, то и случилось. Ты начал развиваться в Петербурге. Черт возьми, письмо в два с половиной листочка, когда это было, кто этому поверит? И, сверх того, ты как-то изящно вырезываешься из твоего письма. Спасибо за него. Оно меня взволновало, в нем есть строки, которых я не мог читать вслух — потому что я заплакал бы. Верим и понимаем и с любовью посылаем тебе привет и благословенье. — Тяжело, да, тяжело тебе, но я истинно и не шутя повторяю: П<етербур>г последняя фаза твоего воспитания. — Хорошо, что ты встретился так скоро и так близко с фланером Языковым, которого обнимаю и жму руку. Он тебе лучший cicerone, жаль, что он теперь женат, а то мог бы и не то показать. Скажи ему, чтоб он тебя познакомил с Зиновьевым, я очень жалел, что не дал тебе письма к нему, с ним ты проведешь прекрасные минуты. — Я бы вложил записочку, да не знаю, хочешь ли?

Мы здоровы. Проводивши тебя, я заехал к Тим<офею> Ник<олаевичу>, посидели там немного и отправились домой, только что я взошел, зазвенел колокольчик и взошел Галахов. Это так глупо, так досадно, что и слов нет, он два дня искал всех нас и никого не нашел, у Гра<новского> был, да не застал, твоей и моей квартиры не знал и наконец приехал в наш большой дом. — Разумеется, он очень жалел, досадовал, требует прирезаться к чубуку. Чудный, прекрасный человек, как-то на нем иногда хорошо остановить глаза и душу — так все благородно и чисто в нем. Знаешь ли ты, что в сердцах ваших есть большое сходство, в вас обоих высокое понятие долга, чести, прямизны — но формы совершенно разны (а это отразилось и на нюансах содержания). Галахов — грациозно schwermütig[130], а ты буянно schwermütig, ты не думай, чтоб ты мог надуть, — бесконечная нежность твоя просвечивает сквозь принятую маску резонерства, резких слов etc. Наконец еще у тебя преобладает нежность, замененная в Г<алахове> деликатностью, — которой в тебе и есть и нет. Как вздумается. — Я в 1823 году писал для учителя статью: сравнение Марфы Посадницы с Зиновией Палмирской (о которой я ни тогда, ни теперь ничего не знал), и через 20 лет бог привел опять писать «Caractères et parallèles des contemporains célèbres».

Рукой К. С. Аксакова:

Сейчас слышал письмо твое, мой любезный Кетчер, и очень, очень был рад, хотя грустно, что это письмо уж, и из Петербурга. Обнимаю тебя крепко. Более писать некогда. Спасибо, что ты обо мне помнишь, — а все неправда, что я потомок татар.

К. А.

Вот я сейчас Аксакову делал замечание, зачем он тебе советовал ехать в П<етербур>г, к которому несколько пристрастен. А теперь жалеет. Он не токмо татарин — но и турка.

Рукой H. А. Герцен:

Вот и письмо — слава богу! Уж мы ждали, ждали, ждали… Да, нечего делать, пришлось прибегнуть к последнему средству — писать — грустно! Великая и единственная отрада в разлуке — письма, — но что они? Запах цветка в склянке духов… voir c’est avoir[131]. Вот хотелось бы послушать раскаты как будто еще не устроившегося голоса допотопного человека, гул страшного спора, иногда (не в осуждение буди вам сказано) похожего на бред горячечного, хотелось бы увидеть сквозь густой табачный дым прическу, напоминающую сосновую рощу в Покровском, брови, говорящие — где гнев, там и милость! Хотелось бы пожать лениво и избалованно протянутую руку… но нет, все это далеко, все тихо и спокойно кругом, все на месте и в порядке… и в замену всего — письмо! Самая радость, которую оно приносит, проникнута грустью, на первую минуту ужасно обрадуешься, но вот прочли и положили прочь — и все кончено, и больше нет ничего, и вслед за радостью страшное недовольство, пустота. Но, пожалуй, ты и оттуда за это забранишься, прекратить уж лучше ропот. Рассказать, что и как было: когда, проводивши тебя, мы остались с Лизой вдвоем, — молча поплакали, потом принялись утешать друг друга тем, что поедем к тебе летом сами, размечтались и развеселились, как дети, — а тут воротились наши, и первое слово их «проводили» — опять обдало морозом и пустотой, и все сжались в кучку, как дети осиротевшие, и толковали и говорили все о тебе, и грустно потом расстались. — Часто видимся, но беседы наши не имеют прежней полноты и живости, право, ужасный человек: тут он — так стулья, столы и диваны не на месте; нет его — так сердце и душа не на месте. Присутствие и отсутствие его равный производит беспорядок!

Рукой И. П. Галахова:

Как мне жаль было, любезный друг, что не видел тебя и не простился с тобой в Москве, — и это тем более, что ты был еще здесь, когда я приехал из деревни. Нечего делать. В генваре, может быть, приеду к вам, спрошу тебя, как тебе нравится в П<етер>б<ур>ге? От искреннего сердца желаю, чтоб было хорошо, — но вряд ли скоро привыкнешь ты к отсутствию близких людей. Тебя здесь, разумеется, всем чрезвычайно недостает. Я рад, что по крайней мере Г<ерцену> и Гр<ановскому> из Москвы нельзя выехать. — Поднесенная тебе трубка еще здесь, и потому ты мне, верно, позволишь включить мое имя на ободочке в число сердечно тебя любящих и уважающих друзей и приятелей? Прощай покуда. — Желаю тебе всего лучшего и почаще известий о тебе. Ог<арев> писал сюда длиннейшее письмо, о котором, вероятно, тебя уведомляют. Жму тебе крепко руку.

Галахов.

Рукой Н. А. Герцен:

Тут меня прервал Ив<ан> П<авлович>, ну, что ж сказать еще? Ты так глубоко взошел в нашу жизнь, до самого сердца, что можешь себе представить, верно, что было, что есть и даже что будет. Саша утешается в разлуке с тобой ожиданием золотых и серебряных сапогов, часто ездит к тебе, сидя на подушке и погоняя стул, и нас часто возит к тебе, завтра, верно, пожелает своеручно засвидетельствовать о своем существовании, теперь спит, я дома одна, Александр повез твое письмо Гр<ановским>, воображаю, как Лиза рада будет — мы было начали с нею вязать тебе одеяло, но неудачно, она связала длинную полосу и потеряла ее, ехавши к нам, мне Александр переломил спицу, и потому план переменился, будем делать что-нибудь другое. Пора спать. Дай твою руку, жму ее крепко, крепко. Ах, думаю, тяжело тебе и грустно… не забывай, сколько людей и как любящих тебя горюют о тебе также, и это утешит тебя.

10 ноября.

Вслед за сим писанием ты получишь другое, писанное вчера у Грановского. Прибавить многого теперь не могу, потому что хочу непременно сегодня послать письмо. Огарев написал тетрадь из Ганау и Швалбаха, я хотя и бодрый начетчик, однако сразу не мог одолеть. — Есть стихи для Краевского. — Между прочим он себя характеризует превосходно:

Но винды, венды, анты тож

Славяне все, ваш род начальный.

Увы! На них я не похож!

Я просто скиф, потомок дальний

Златой Орды — скуластых рож

Я образ сохранил печальный,

Ленивый нрав и дикий вкус,

Взяв от славян лишь рыжий ус.

Передай Краевск<ому>, чтоб он с 1 генваря посылал экземпляр «Отеч<ественных> зап<исок>» в Пизу на адрес г-жи Кене. Цена с пересылкой пусть сообщится мне, да непременно, а то Андрей Ал<ександрович> как-то неаккуратен в исполнении просьб. — Засим прощай, что IV статья? Кланяйся Виссариону. Пиши непременно опять. — Хочешь ли письма к Зиновьеву?

Рукой Саши Герцена:

Кетчер, без тебя скушно. Я к тебе приеду с папой и с мамой. Петрушка к тебе едет. Обнимаю тебя.

Шушка.

Свидетельствую аутографичность. Ехнадв<орный> совет<ник>

А. Герцен.

166. H. X. КЕТЧЕРУ

18—19 ноября 1843 г. Москва.
Ноября 18. 1843. Москва.

Здравья желаю, sir Кетчер. Не получая от тебя второго письма, я решился послать Петра Александ<ровича> проведать о тебе, и вот он вручает тебе, к удивлению, сии строки. — В самом деле, я тебя прошу несколько обратить на него внимание, он едет в Академию, пусть он иногда заходит к тебе, давай ему книг etc.

2 «Я покидаю свет и для этого случая сшил Себе подходящий костюм» (франц. и лат.). — Ред.

Мы живем по-старому. Гр<ановский> собирается с силами и духом, чтоб грянуть публич<ные> лекции. 50 слуш<ателей> будет наверное (сверх даровых), ergo 2500 р., я собираюсь писать в «Моск<овские> вед<омости>» разбор и отчет об лекциях. Beau monde[132] собирается к нему, и Петр Яковл<евич> говорит, что это событие. A propos, он, т. е. Ч<аадаев>, сшил себе серое пальто и говорит: «Je me retire du monde et c’est pour cela que je me suis fait des habits ad hoc»[133]. Мне смертельно нравится это, далее собирается ехать в деревню за 80 верст и говорит, что оттого не едет, что на постоялом дворе нельзя найти обеда, порядочно приготовленного. — Я познакомился с Самар<иным>, он очень умный человек. — Скажи Белинскому, что здесь целый день работали Пог<один>, Шев<ырев>, Дм<итриев> etc., чтоб выдумать остроту на «От<ечественные> зап<иски>», — вероятно, в 12 книжке поразят. Дм<итриев> не может о Белинск<ом> говорить без пены у рта.

Евгений в большой нужде — сердце ломится смотреть на это, а помочь — не наши средства надобно иметь. С его нравом я просто не знаю, как он выпутается. Истинно, бедность худший бич из всех, — самый тяжкий.

Писать больше не хочу. Прощай. О чубуке твоем всё толкуем и ничего не делаем. Я его оставил бы так, как он есть, даже с ошибками, до таких вещей рука не должна касаться после. Галахова и Елагина можно вырезать на особом кольце. Впрочем, как хочешь.

Гофман за твой завтрак денег не берет — я не хочу с него брать после этого за чубук.

Все тебе кланяются.

Сапоги Сашке принесли и горесть и радость — шут ты, разве у него китайская нога? — Вот просьба: сходи к Егерсу в лавку, сколько я помню, я ему должен рублей 15 или около, заплати, пожалуйста, и напиши мне.

Посылаю стихи Огарева для Краевск<ого>, по-моему, печатать только означенные моим imprimatur[134]. — Прощай.

19 нояб<ря>.

Сегодня имен<ины> Елиз<аветы> Богдановны.

Еще раз скажи Краевскому, чтоб он не забыл выслать экз<емпляр> «От<ечественных> зап<исок>» на 44 год в Италию по адресу:

Italie. À Pise, Madame Kenney.

Письмо его получил. Статья о дуэли признана всеми за непоместительную, — хотя всем нравится, и потому ее прислать нельзя. А для «Литератур<ной> газеты» или для «От<ечественных> зап<исок>», ad libitum[135], я пришлю переделанную вовсе повесть, которую ты знаешь, она вся будет состоять из юмористических очерков, кой-как скрепленных между собою. Сначала я пришлю одну 1-ую часть (в декабре). Журнальные шутки вроде «Вёдрина» и «Коперника» можно набрать. «Вёдрин» здесь имел ужасный успех.

Рукой Н. А. Герцен:

Карикатура напомнит нас и тот вечер, когда мы, как сумасшедшие, хохотали. С легкой руки Саши, верно, домохозяйство Бел<инского> пойдет хорошо.

Рукой Саши Герцена:

Кетчер, у меня кашель. Мерси за сапоги. Шушка Белинскому горшок посылает, а тебе кувшин.

Рукой Н. А. Герцен:

Это собственная его фантазия.

Да, не раз тебя вспомянешь, и в вёдро и в ненастье, мне просто иногда смерть бывает грустно, что тебя тут нет, бог знает что б дал… да нет! Как не сделать философского заключенья: ничтожен человек! И руки и ноги коротки, и голос тих, и глаза не далеко видят… да, видишь, дух длинен у тебя — хорошо, рассказывайте! — Сашка жестоко кашляет, и я злюсь и на докторов, и на медицину, и на тебя, что здесь нет, и на себя. Сапоги только в подъеме узки, я их перешью, а Ал<ександр> чуть Сашке ноги не сломал, надевая их и сердясь. — Бел<инскому> поклон. Что о Бот<кине> слышно?

167. К. С. АКСАКОВУ

править
27 ноября 1843 г. Москва.
27 ноября.

Бартенев говаривал, что галиматья бывает простая и сугубая, но эта квадратность принадлежит, сверх того, и рассеянности. Я забыл отдать тебе («вы» мы уничтожили прошлый раз) билет, а потом вспомнил, да все же не отдал. Пусть у тебя есть свой, но дай кому хочешь этот, ибо и он твой. Грановский дуется на меня, что я забыл отдать. Вот он. Довольны ли с «Москов<скими> ведом<остями>»? Totus baro[136].

Al. H.

168. Н. Х. КЕТЧЕРУ

править
2—3 декабря 1843 г. Москва.
2 декабря. Вечер. Москва.

Письмо твое Павел Васильевич привез сегодня утром, а завтра едет и ответ, — вот каковы мы. — Послание это будет иметь две половины: одна из них светлая и другая темная. Светлая относится к Грановскому, темная ко мне. Итак, сначала о Гр<ановском> и его лекциях. Успех необычайный, и с обеих сторон. Я всегда был убежден, что он прекрасно будет читать; но, признаюсь, он превзошел мои ожидания, при всей бедности его органа, при том, что он в разговоре говорит останавливаясь, на кафедре увлекательный талант, что за благородство языка, что за живое изучение своего предмета. Ну, брат, и Москва отличилась, просто давка, за ? часа места нельзя достать, множество дам du haut parage[137], и все как-то так кругло идет. Сверх билетов, розданных даром, без малого сто взяты (ergo около 5000 р.). После 1 лекции я написал небольшую статейку, сам прочел ее гр. С<трогонову> и напечатал в «Московских ведомостях» (27 ноября) — я вам пришлю их, — скажи Краевскому, что я прошу его напечатать из «Вед<омостей>» в 1 No «От<ечественных> зап<исок>» между новостями. Гр<ановский> об этой статье не знал, и перед 2 лекцией Евгений отослал ему — и сюрприз удался. II лекция была поразительно хороша и на третьей он был встречен единодушным рукоплесканием. Надобно было видеть и его и Лизавету Богдановну. Истинно успех превзошел всякое чаяние, и Шевырев и Погодин font bonne mine, ну, брат Виссарион, отсталый-то профессор отстал для того, чтоб дать пошире скачок. Какая округлость в каждой лекции, какой широкий взгляд и какая гуманность — это художественный, полный энергии и любви рассказ. Одно беда: орган плох, на задних лавках худо слышно. — Кстати, к успехам: Вёдрина статейка здесь сделала самое приятное впечатление, г-да собирались у Дмитриева выдумывать остроты — вы их увидите в 12 «Москвитянине», они работали целый вечер, должно быть, если не аттическая соль, то четверговая.

Теперь обращаюсь к себе. Дикая сила случайности всегда находит случай меня уязвить в самое больное место — и как ты ни толкуй о моей нетерпеливости и о прочем, я посадил бы тебя на мое место и посмотрел бы, как тебя поведет и покоробит. Я еще имею выход в самой досаде и нетерпеливости. Все шло хорошо относительно здоровья Н<аташи>, в самых последних числах д<ека>бря или в первых генваря можно было ждать хорошего конца; Петруша сказал вздор — она и душевно и телесно была покойна, ну надобно же было всему принять дурной оборот, у Саши открылся коклюш. Альфонский уверяет, что он пройдет без всяких последствий, — но он же говорит, что пройдет не скоро, а может, затянется и месяца на три (считая от 13 нояб<ря>). Ты знаешь крутые приступы этой болезни, крик, etc. Я почти уверен, что болезнь в самом деле не важна, особенно взяв в расчет его здоровую грудь, — Альф<онский> говорит, что часто коклюш способствует развитию легких. Всё так. А неспанные ночи, а тревога и беспокойство, наконец зрелище истинно ужасное сильных пароксизмов, в последний месяц, разбивает все песчинками собранное, и надежды тускнут. Тяжело и глупо. Впрочем, ругая меня, ты всегда прибавлял, что я в тех случаях, когда дело серьезное, исправляюсь. И истинно я не могу себя ни в чем упрекнуть — но не требуйте свыше сил. Такая зависимость от случайности ужасна, повергает человека в какой-то тупой скептицизм, щемит и душит. — Аминь. — Что я скажу на твое предложение Н<аташе> — то ли, что я его прочел глубоко-глубоко тронутый, то ли что я в это время дал бы дорого, чтоб пожать твою руку — все это не нужно. Если тебе не сделает важной расстройки (т. е. по финансовой, а служебной), приезжай; но когда? Вот вопрос — ибо время ты ограничиваешь 2 неделями. Мое мнение такое: если Саша не будет поправляться и болезнь его разовьется сильнее, приезжай между 25 дек. и 1 янв. (к тому же это праздники). Даже, если можно, к 25. Если ему будет лучше, приезжай к 5 янв. Я тебе буду сообщать в неделю 2 раза и по сообщениям суди сам, насколько твое присутствие нужно, а насколько тягостно без тебя — это уж позволь рассудить мне. Сегодня Альф<онский> велел прокатить Сашу, он говорит, что воздух при коклюше необходим, признаюсь — я это сделал с сильным страхом. Он дает ему капли из касторина с антимониальными и nux vomica; в случае нужды приблизительно 2 капли assae foetid, — мазь с рвот<ным> камнем для спины. Кашель начался сильный с 8 ноября, с 24 (когда вы так усердно пировали) открылся решительно коклюш, теперь все еще болезнь усиливается.

По тяжелой почте получишь ты мою статью и раздай кому надписано. Да еще бы в «Инвалиде» напечатать — прошу не перетолковать, речь не о моей ст<атье>, а об лекциях Гр<ановского>. — От Исакова я получил объявление на Валтера Скотта. К 1 книжке ничего, вероятно, не успею прислать. Но надеюсь — кое-что со временем напишется. — Вёдрина не думаю, чтоб можно было удачно написать 2-й раз, эти вещи хороши нежданно и один раз, потом они делаются пошлы. Я было написал два литератур<ных> брака

{Греч и Булгар<ин>

{Погод<ин> и Шевыр<ев>, но много просто личностей, а потому сжег. Дайте выйти новому «Москвит<янину>», было бы болото — чертей найти можно. Прощай, иду спать. Уговорил Н<аташу> спать в спальной, а Саша с маменькой (которая тебе кланяется) и со мной в гостиной. — Завтра припишу.

Корш читал твое письмо у меня, а потом отправились к Гранке (как его называет Саша). В субботу повезу на лекцию Павла Васильевича. — Он мне очень понравился наружностью — что-то открытое и что-то закрытое, именно открыта душа, а закрыта верхняя губа, scilicet[138], усами.

3 декабря.

Белинского дружески поздравляю — с началом фамилизма. Писать весело я теперь не могу, а скучно не хочу, почему до след<ующего> раза. С Самариным я познакомился, c’est un parfait honnête homme[139] (Языков сказал бы о нет) да, сверх того, très distingué[140], вы там у себя сидите и углубляетесь все далее и далее в односторонность, славянофила из меня так же мудрено сделать, как славянофоба; как можно такого рода людей мешать с грязным Погодиным, тупорожденной Шевыркой, с кровожадным пауком — Дм<итриевым> etc., etc. — Ведь уж ты женился, Б<елинский>, пора смотреть на вещи с действительной точки, а я так с Гегелем начинаю ссориться за то, что он все натягивает идеализм, и хочу прислать вам афоризмы к филос<офии> истории. Меня бесит, когда он говорит «дух снисходит до многоразличия бытия», «дух покидает чуждую среду мира природы» — это так же глупо, как сказать: «дети в коклюше любят сильно кашлять».

Панаеву и Языкову земно кланяйся. Я думаю, что Мих<аил> Ал<ександрович>, соединенный с тобою порок/гом, теперь молчит об Елдорадо. Жена моя много посылает приветствий Белинскому и всем, и кланяется М-me Белинской.

____

Прощай, Кетчер, я буду писать на той неделе; когда я истинно почувствую, что без тебя очень плохо, я напишу — но ты не торопись и не езди никак, пока я не напишу, — может, все это примет несколько лучший оборот. — Обещал ли Кр<аевский> выслать «От<ечественные> зап<иски>» в Пизу Мme Kenney?

Гр<ановский>, и Г<алахов>, и Михаил Семенович, верно, приписали бы, или написали бы, да никого нет. А я тороплюсь дать тебе весть.

А. Герцен.

О получении этого письма извести хоть строчкой.

169. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
8—9 декабря 1843 г. Москва.
8 декабря 1843 г. Москва.

Вероятно, ты уже ждешь, caro Кетчер, второй бюльтень о здоровиях наших по моему письму от 3, кажется. Всё в том же положении, как было: коклюш у Саши не уменьшается, да и не увеличивается — мы больше привыкли к его болезни, оттого спокойнее.

Грановский продолжает отличаться. — В «Москвитянине» хотели было его ругнуть, да Шевыр<еву> стало стыдно дам. А уж я, признаюсь, в уме составлял ответ — который бы понравился Виссариону.

12 книжка «От<ечественных> зап<исок>» получена, спасибо за корректуру, а все-таки бессмыслиц много, явна вина переписчика — и они теперь остались мне в обвинение, тебе не в оправданье, например: на 71 стр. слово фраза вместо фаза или на 66 целью бытия вместо ценою бытия — и таких дюжины полторы, за них-то ты и ругал мой слог. — Особо отпечатанных экземпляров я не получил еще. Скажи Краевскому, что Валтера Скотта получил и прошу его прислать «Сочинения» Гоголя все части, и «Мертвые души»; и сим за 1843 год мы квит (хотя это и выйдет не более 50 руб. асс. с листа). — Книги эти буду ждать к Новому году. А равно и особо отпечатанные экземпляры.

Мих<аил> Сем<енович> просит всенепременно верного известия о «Генрихе», и поскорее.

Все кланяются тебе — все любят тебя ужасно, это теперь заметнее, всякий раз поминают, поминают. Я твои именины помянул вчера и выпили по стакану. Чубук у Галахова. Иду сегодня смотреть «Жизель» — вот тебе доказательство, что дома спокойнее, и пишу это, боясь увеличивать хлопоты и боясь расстроить твои проекты актом благородной готовности облегчать всякую тягость друзьям. Погоди; будет нужно, напишу — потому что не найду сил сладить.

Рукой Саши Герцена:

Кетчер, приезжай скорее.

Шушка.

Рукой Н. А. Герцен:

А как приедешь, не узнаешь Сашу, так он переменился и вырос во время болезни. Жму крепко твою руку, будь здоров и весел.

9 декабря.

Сегодня, кажется, Саше получше. — Решительно прощай.

170. H. X. КЕТЧЕРУ

править
19—20 декабря 1843 г. Москва.

Рукой Н. А. Герцен:

Москва, 1843. Дек<абря> 19.

Добрый и добрый друг наш, хочу оправдать твою доверенность, пишу первая отчет, — самое главное сапоги! Ну, чудо что за сапоги, и в самую пору! Можешь себе представить их эффект на Сашу. Ему лучше, т. е. кашель слабее и приступы реже, аппетит лучше, даже, мне кажется, он начал полнеть, резов и весел, игрушек пропасть, к елке приготовляются еще. Мне помогают все во все руки, маменька приходит ночевать к Саше, он теперь спит в гостиной, Марья Кас<паровна> целый день с ним, но тебя никто не заменит. — Я была нездорова, сперва простудой, потом так, вчера пускала кровь и теперь совсем здорова. Ты слишком хлопочешь обо мне, мне даже совестно, я спокойна, есть больные места в душе, до них больно дотронуться, ну и не будем дотрогиваться, а вообще покровская хлеб-соль мне впрок пошла, я живу так, в полусне, кажется, вполовину стала чувствовать и понимать, лампада полнее масла, светильня тонет, огонь тусклее — может, это и хорошо, но мне иногда от этого неловко и тяжело.

Боже мой, как меня огорчила приписка об Armance! Тьма дум и ощущений, камень лег на грудь, но приговора ему произносить не должно, это не излишняя снисходительность, не слабость, не нежность, он не сделал ее несчастною, несчастие их обоих возможно и понятно. Пиши, ради бога, все, что узнаешь.

У нас проливной дождь, улицы ужасные, а Лиза нездорова, и Астракова нездорова, и я не могу их видеть.

Поклонись хорошенько Белинскому и Языковым, а что ж не отыскал Носкова?

Да, вот что. Маленький Сатин пишет, что ему нужна шинель и проч. и проч. — К кому же обратиться? Есть у него казна или нет? Мне, право, смертельно досадно, что мы не можем ему доставить никакого удовольствия, даже на праздниках, я думаю, будет не до того. Александр поедет к нему с Грановским. Ну, прощай, жму крепко руку. Как-то встретишь Новый год? Прошлый раз хорошо было.

Здравствуйте, м. г. Рапорт от madame затрудняет рапорт от monsieur. Вторая статья о лекциях Грановского не будет в «Моск<овских> вед<омостях>». Граф Стр<огонов> не желал этого и был, кажется, прав, он принимал самое живое участие в чтениях. Я ее пришлю Краевскому. Да почему же он не присылает особо отпечатанных экземпляров IV статьи? Если забыли, можно теперь тиснуть, это копеечное дело. Пожалуйста, скажи. — Не говоря о всем прочем, Гр<ановский> имеет в сборе денег 5000 с половиной! Чтения идут превосходно.

О Сатине главное затруднение не шинель — которую, как будут посвободнее деньги, я сошью, а в стирке белья; вспомни, что от Чермака до нас десять верст, впрочем, Егор Ив<анович> так добр, что вызывается своей кухарке велеть это взять на себя. А потом нужно такт — до какой суммы положено на него тратить.

Коклюш Сашин лучше, хотя и есть. Болезнь Наташи, или, то есть, ее положение, должно окончиться к 1 января. На днях опять пускала кровь. — Все довольно благополучно.

Прощай. Как ты пишешь об Armance — намеренно загадочно, ломай себе голову.

У Анненкова умерла мать. Прекрасный и премилый человек. Все кланяются.

Пиши опять.

_____
20 декабря.

Сегодня Новый год в Неметчине.

171. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ 30 декабря 1843 г. Москва.

В первом часу при Альфонском родился у меня сын Николай. Ребенок здоров, Наташа как обыкновенно. Вперед загадывать боюсь. Будто камень с груди, и как-то хочется плакать.

Доселе все хорошо — но я уж проучен. Скажи это Галахову, Коршу, Крюкову и не говори Гро — Ироду, избивающему младенцев. Советую мою долю бургонского не пить, а привезти.

30 дек<абря>.

На обороте: Тимофею Николаевичу Грановскому.

172. Т. А. АСТРАКОВОЙ 30 декабря 1843 г. Москва.

У Наташи родился сын — Николай, мать и дитя здоровы.

173. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ 31 декабря 1843 г. Москва.

Грановскому — льву и доценту.

Рапорт.

Если угодно — и довольно. В самом этом начале вести добрые. Доселе, кажется, ладно. Кормилицу привезли и ее отравил в стирку. Наташа провела ночь спокойно. Малютка иногда будто нехорошо кричит — но и это, может, кажется. — Лизавета Богд<ановна> не спала ни одной минуты.

На обороте: Г<-ну> Грановскому.

174. Н. X. КЕТЧЕРУ
31 декабря 1843. Москва.

Вчера днем в первом часу Наташа разрешилась от бремени. Вся обстановка была очень сомнительна, и морально и физически, — но результат до сих пор так хорош, что я боюсь верить. Младенец был тотчас осмотрен Альфонским — он нашел его совершенно исправным. Вечером он опять приехал и остался также доволен. Ночь прошла тихо. Наташа весела и здорова насколько можно. Перед разрешением было мы взгрустнулись и Грановский хотел было за тобою отправлять эстафету. — Разумеется, теперь еще нельзя сказать ничего; но начало хорошо. Груди еще не давали. Кормилицы тоже. Лизав<ета> Богд<ановна> у нас ночевала; Гран<овский>, получивши мою записку о счастливом окончании, не мог ее прочесть и передал Крюкову, так был взволнован. — Сколько любви нам, сколько любви да и вам, друзья, сколько любви в нас.

Рукой Е. Б. Грановской:

Кажется, что все хорошо, Кетчер, но похвалить страшно, чтоб не сглазить. Ребенок совершенно здоров, на вид по крайней мере; и голос и движения — все хорошо. Наташа чрезвычайно спокойна насчет его; да право, до сих пор отлично. Я к ним переехала на это время. А хорошо было бы, если б ты здесь был; хотя хорошо, да как-то всего боишься, и ни к кому такого доверия нет, как к тебе. Да уж теперь незачем для этого тебе приезжать; самое важное и опасное время пройдет, покуда ты получишь известие и сам приедешь. Мы будем рапортовать тебе часто и подробно обо всем. Прощай, Кетчер.

Е. Грановская.

Рукой Н. А. Герцен:

Вот тебе и моя рука.

Н. Герцен.

Р. S. Лекции все тот же производят фурор. — Рейхель сделал Грановск<ого> портрет, поразительно похожий. Тат<ьяна> Ал<ексеевна> — кланяется. Маменька кланяется. Малютка назовется Николай.

________

175. H. X. КЕТЧЕРУ

править
2—3 января 1844 г. Москва.

Рукой Т. А. Астраковой:

У нас идет все же весело: маленький Николаша весь в Кетчера — бунтует беспрестанно; Наташа хороша, т. е. здорова столько, сколько может быть здоровой в ее положении; Герцен (отец) острит и хохочет беспрерывно, мы с Грановской тоже хохочем.

Поздравляю с прошлым праздником, — с наступившим Новым годом. Мы сегодня ели за ваше здоровье конфекты. Прощайте! Дай бог вам здоровье и генеральский чин!

Т. Астракова.

Рукой Е. В. Грановской:

2 генваря. Полночь.

Да, Кетчер, все идет как нельзя лучше. Малютка принялся за грудь без всяких церемоний, и он у нас ужасный едун; кой-когда покричит отличным голосом, потом спит; славный он мальчик. Наташа, кажется, совсем спокойна на его счет; в первые дни все как-то еще не верилось, чтобы это была правда, теперь поневоле веришь. Право, ребенок так хорош, отлично исправляет все свои человеческие обязанности — см. о них Цицерона «De officiis» и Сильвио Пеллико «Dei doveri» (т. е. о доверенностях)[141], словом, отличный молодой человек, у Наташи со вчерашнего вечера началась боль в лице, которая бывала у нее всегда после родов. Впрочем, она говорит, что она чувствует себя несравненно лучше, чем в прошедшем году. Это происходит, конечно, оттого, что она спокойна и весела. — Ты, я думаю, будешь ждать с ужаснейшим нетерпением каждое письмо от нас, дай бог только, чтобы всегда можно писать о хорошем. Мы сегодня говорили с Герценом (он разбирал журналы, которые он писал при рождении прежних детей), что ведь все те случаи были совершенно разные, и как могли доктора ошибиться до такой степени, что они приговорили к подобной участи всех будущих детей? Ведь очевидно, что это неправда, что натура приняла plis[142] и что все дети должны были родиться с органическим недостатком. Уж в этом Николашке нет никаких. Две последние ночи провел он менее спокойно, чем первую, но это было вследствие голода; он все искал груди, и, может быть, у него болел животик, как у всех детей его возраста, т. е. небольшого, 1/2-аршинного, он ужасно мал[143]. Завтра отошлю письмо и прибавлю несколько слов об наступающей ночи.

Она началась с того, что я принялся писать к тебе. Да, камень огромный свалился с груди, я начинаю верить. — Но у меня болит голова, и я не хочу писать невздор… итак, представь себе, под камнем открылся источник острот, которыми я потчую Елизавету Богдановну с Тат<ьяной> Ал<ексеевной>. С мальчиком я как-то еще не очень знаком, и он со мною, впрочем, у него начинают развертываться таланты очень рано — чихает и протягивает руки, когда его не пеленают, т. е. именно, когда пеленают. Завтра напишу дельное что-нибудь.

Января 2. 1844. Москва.

Рукой Е. Б. Грановской:

3 января. Утром.

Наташа велела сказать тебе, чтоб ты не огорчался, что красные сапоги Сашке не впору. Она отдала их Николашке, который теперь щеголяет в них. Сегодня она сама здоровее, чем была вчера и третьего дня. Те два, т. е. третий и четвертый, были лихорадочные дни; теперь лицо у нее меньше болит. Просто я не нахвалюсь поведением матери и сына, а если ты по моему описанию также будешь ими доволен, то плюнь, чтоб не сглазить их. Все-таки зачем тебя нет здесь; эта зима прошла так хорошо для всех нас. Все было удачно: и лекции Гра<новского>, и здоровье его и Наташи лучше, чем прошлую зиму. Теперь этот Николашка — словом, все хорошо, кроме тебя; ты, право, негодяй, что бросил нас. Тебе велит кланяться твоя кума, кормилица. Та же самая кормит Николашку, крестить будет Грановский с Луизой Ивановной; дер херр в отставку. Сашкин коклюш прошел; т. е. проходит[144]; он стал ужасный спорщик после своей болезни, впрочем, он так мил, и умен, и остер, что чудо. В Новый год он все допрашивался, куда делся старый, и решил наконец, что он провалился. Прощай же, Кетчер, да что ты так редко пишешь? — Мы все-таки приедем к тебе с Наташей и с Сашкой весною. (Увидим!)[145].

Рукой Н. А. Герцен:

Что это ни слуху, ни духу от тебя? Жду с нетерпеньем хоть письма, у нас все хорошо, лишь тебя недостает.

Н. Герцен.
3 января 1844. 11 часов.

Все благополучно и тихо. Четверо суток прошло. Сообщи от меня Белинскому об рождении малютки и о прочем.

Да что же Кр<аевский> не присылает статью IV, коли так, до получения я отказываюсь давать статьи — за которые он даже вежливостью не хочет платить.

Ей-богу не пишется.

176. А. Л. ВИТБЕРГУ

править
7 января 1844. Москва.

Вы имеете много прав негодовать на меня, почтеннейший Александр Лаврентьевич, я давно не давал вестей о себе — но, впрочем, долею вина не моя. Я писал к вам письмо месяца два тому назад с одним молодым человеком — но вы его не получили, а не получили потому, что, переехавши из дома Галя, вы не дали знать. Письмо ваше в ноябре я через Григория Ивановича получил с искреннейшей радостью. Благодарю вас за него и за память — хотя, впрочем, я уверен, что люди, так душевно встретившиеся на несчастной полосе жизни для обоих, не могут охладеть.

Сообщу вам важную новость для меня. Вы помните несчастные разрешения моей жены — расстроивавшие ее и физически и морально, а потому можете себе представить всю радость нашу, когда 30 декабря родился сын совершенно здоровый, которого вчера и крестили Николаем. Более о себе ничего не могу сказать. Лето я жил в деревне, и опять собираюсь с мая месяца. Об ваших делах я иногда справляюсь у Григория Ив<ановича>.

Что ваше здоровье? ваша периодическая болезнь? В досужую минуту напишите строчку.

Наташа вам и Авдотье Викторовне посылает душевный привет, передайте и мое пожатие руки.

Что Виктор — товарищ по Вятке — и прочие милые Витберги, а Любовь Александровна давно уж вышла из их числа.

Дай бог, чтоб сии строки застали всех вас здоровым

Преданный
А. Герцен.

177. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
11 января 1844 г. Москва.

Рукой Е. Б. Грановской:

Января 10-го.

Бессовестный Кетчер! Что с тобой, что ты так долго не пишешь? Сначала мы сердились, а теперь уж начинаем беспокоиться. Не болен ли ты? Начинаю с того, что пожалуюсь на Наташу: когда она встала после 9 дней, она сейчас так воспользовалась свободой, т. е. так много ходила и сидела, что на другой же день слегла и была очень больна; у нее сделались ужаснейшие спазмы, кашель и лихорадка, так что она и себя и нас перепугала порядочно. Альфонский прописал ей какой-то пластырь и капли; к ночи боль утихла, и она спала спокойно. Вот второй день, что и гораздо лучше. Ни боли, ни спазмов нет, но ее приговорили пролежать еще довольно долго, т. е. с неделю по крайней мере. Хорошо, что так кончилось! Могло бы быть похуже. Она и сердится и беспокоится твоим молчанием. Что с тобой, Кетчер? Неужели это от одной лености, что ты так давно не писал ни строки? — Твой тезка славный мальчик: живой, и здоровый, и прехорошенький собой. Дай бог не сглазить. Его окрестили 6 числа в день Крещения, при котором случае его батюшка родной и крестный преусердно выпили за его здоровье. Впрочем, нового ничего нет, кроме того, что Арсений Иванович Менщиков женится послезавтра. На днях Наташа получила письмо от Armance, в котором никаких подробностей нет, отчего они разошлись, но где она пишет, что они более не видятся, что она ужасно несчастлива от того, что Ботк<ин> ее ненавидит. Она посылает поклон «au monsieur en lunettes que j’aime beaucoup et dont j’ai publié le nom»[146]. Она спрашивает об тебе, где ты и как ты. Наташа напишет к ней, как скоро она выздоровит. Не знаю, кого осуждать. Она обвиняет себя отчасти, но мне все-таки кажется, что его поступок, т. е. что он женился на ней, вытекает из бесконечного эгоизма. Он сам видел, что в его привязанности к ней не было прочности… нет, он во всяком случае более виноват!

Вот адрес Витберга, который Наташа просит передать Петру Александровичу, когда он у тебя будет. В Италианской улице, близь Литейной, в доме Мюсонд. В Москву приехал Рейхель; он сделал портрет Гран<овского> чрезвычайно похожий. Главное достоинство в этом портрете то, что выражение превосходно схвачено. Прощай же, Кетчер. Будь здоров и пиши скорее.

Е. Грановская.
11-го января.

Главное все успела написать Лизав<ета> Богда<новна>, мне остается повторять. Твое молчание не очень ясно, однако я не беспокоюсь еще. Н<аташино> здоровье поправляется, а 8 и 9 число прошли чрезвычайно тревожно. Я был — как всегда — против всех бравад, меня ни Н<аташа> да и никто не хотел слушать — долею благодаря тому, что ты всех уверил в моей трусости относительно больных. За эту браваду Н<аташа> чуть не заплатила жизнию, спазмы превращались в постоянную боль и Альфонский говорил: «Еще нет воспаления, но обстоятельство весьма важное», etc., etc. Зато теперь Н<аташа> лежит и ей не позволено привстать, и пролежит так еще дни три. — И, как нарочно, точь в точь такая же история с Сашиным коклюшем. Он у него совсем проходил. Его всякий день, когда мороз был менее 5®, возили катать в карете, и все шло превосходно. Альф<онский> велел попробовать пройтиться пешком, и коклюш у него опять сделался по-прежнему, — и теперь он должен жить в большом доме, потому что Арк<адий> Ал<ексеевич> боится за новорожденного.

Доходят ли к тебе наши письмы? Я писал 31 декаб<ря> и 3 января, да Грановский писал еще. —

15-го начнутся публичные лекции Т<имофея> Н<иколаевича>. A propos, отчего нет об его лекциях ни в «От<ечественных> зап<исках>», ни в «Лит<ературной> газ<ете>»?

Прощай. Пора на почту.

Твой А. Герцен.

178. H. X. КЕТЧЕРУ (приписка)

править
17 января 1844 г. Москва.

А что ж вы, господин, чубук получили или нет? Он послан Блохиной.

Все дни, проведенные после последнего письма, прошли cпокойно и хорошо. Н<аташа> оправилась немного. Лекции Грановского начались с тем же огромным успехом. Меня заставляют к тебе писать всегда врасплох, оттого мои письма к тебе похожи на твои ко мне. Сегодня я только что проснулся, возвратившись очень поздно от Авдот<ьи> Петровны (которая тебе кланяется, notez bien[147], что ныне Алексей Андреевич с усами, каковые придают ему вид Блюхера). Наташа говорит, нельзя письмо оставить до завтра.

Я тебя просил отдать Еггерсу что-то рублей 15 или около 20, если не забыл — отдай же. Что Кр<аевский> говорит об экземп<лярах> статьи? — Бенефис Мих<аила> Сем<еновича> шел не блестяще; он был составлен бог знает из чего — «Ивангое» Шаховского и сцены малороссийские. Первое — воображайте сами.

Прощай. Кланяйся Белинскому и Михаилу Алекс<андровичу> с Иваном Ивановичем. Будем опять писать скоро — пиши ты.

Янв<аря> 17.

179. Н. Х. КЕТЧЕРУ

править
30 января — 3 февраля 1844 г. Москва.
30 января. Вечер. Москва.

Сейчас отправился от меня Мих<аил> Семенович, доставивший твое письмо от 24. Спасибо за него. Ты бранишься за наше молчание и, конечно, прав, но, право, есть тысячи причин, по которым не пишется или мало пишется. То ли дело, как, бывало, велишь серенькую лошадь величиною с крысу заложить в сани и отправишься на Позауну. — Да без тебя решительно есть пробел, и ты, как тень Банко, и тут и нет, на всех приятельских беседах. Но сперва pars historica et narrativa[148] письма. 1-е. У всех здесь простуды, и я и Грановский осипли, отчего он не читал лекции, а я не слушал, впрочем, мы более нездоровы, нежели больны. Наташа поправляется, коклюш у Шушки идет явно под гору, а Николай Алексан<дрович> явно в гору — растет и цветет. Куме подарок сделан приличный, и она уверена, что ты прислал. 2. Ты отгадал, что об opus operaus пресхоластические споры часов по 8 с совопросником мира сего; у вас в Питере фокусников называют préstidigitateur, я думаю, нас скоро можно будет назвать préstidisantateur’ами. 3. А вот страшная новость по твоей части: две недели тому назад приехала сюда к Авдот<ье> Петр<овне> ее племянница Воейкова, веселая, живая, острая барышня. Неделю тому назад, в воскресенье, она жаловалась на головную боль, а сегодня ее хоронили. Все истинно почтенное семейство Елагиных было terrifiée[149], во вторник у ней оказались признаки скарлатины, в середу Иноземцева подмастерье уверял, что это ничего, а утром в пятницу она умерла. Вообще болезней много катаральных и воспалительных. Сим и оканчивается наррация. В табаке я виноват, но только мне до сих пор кажется, что на Гороховой у Богосова можно получить чудесный Вакштаф. Впрочем, 5 фун<тов> пошлю непременно или вместе с сим письмом или через день. — Сравни и увидишь, что это дело пустое.

Все новости, о которых ты сообщаешь, дошли до нас прежде твоего письма. Нат<аша> писала к Armance. Жаль их; что хочешь говори, а я не могу осуждать прежде, нежели выслушаю причины. Все наши общие знакомые, добрые и недобрые, здравы и невредимы, кроме Крюкова, который часто хворает; Петр Григорьевич потолстел. Сюда приезжал какой-то Рюо читать публичные лекции об Евгении Сю, он их с успехом читал в Петерб<урге>, но здесь ему не удалось. Теперь я еду на минуту в томболу, а потому прощай. Немецкая опера надоела. Бенефис Мих<аила> Сем<еновича> был неудачен.

Рукой Н. А. Герцен: Генваря 31-е. Понед<ельник>.

3 часа попол<удни>.

Ты не понял, не надоесть боялась я тебе длинным письмом своим, а, писавши его, я еще была слаба и думала, что ты меня пожалеешь. Петербург дурное имеет влияние на тебя, ты делаешься бестолков. Теперь бы я и рада много написать, да не знаю что, — сижу дома, да и то в другую половину его меня не пускают, Сашка да Николашка, Николашка да Сашка… вот, чтобы тебе живо представилась наша жизнь, опишу настоящую минуту: Саша поехал кататься под Новинск, потом заедет к дедушке, там ему бабушка обещала дать маленький блинок, нарочно для него испеченный, Николашка лежит распеленатый на подушке и делает гримасы, Александр сидит возле меня и выписывает рецепт из Гуфланда от припадков катара, которыми он одержим почти с рождения Ник<олашки>, не правда ли, каждый рисуется ярко с своим характером? — Ну, и Саша является домой, а за ним собачья суета, беготня, у сеней даже толпа народа… Пауза!..

1 февраля.

Великий ты ругатель — вот и табак, и короткие письма, и мало утешают, а сам: просил побывать у Еггерса — нет ответа, спрашивал, почему в «От<ечественных> зап<исках>» не было о Грановск<ом> нет ответа. 3 раза писал потребовать от Краевского особо отпечат<анных> статей и в противном случае сказать, что я прерываю всякие сношения с журналом — можно бы об этом хоть слово, — я писал и еще кой-какие просьбы. La critique est aisée, mais l’art est difficile. A дедушка и бес морей? — Ты в след<ующем> письме хоть напиши, что решился не отвечать на эти пункты — я и буду знать. Да и Грановский кстати узнает, что ты не хочешь сообщить и справиться, под каким ведомством заведение глухонемых.

Рассказывал Манс<уров> о твоем житье. Нельзя быть довольным всем. Например, говорят, ты несколько дней работаешь страшно, и потом ничего не делаешь, много тратишь, etc. Наш совет на все это такой: достань как-нибудь, хоть через год, место в Москве, да и к нам. Элемент фантазерства в Москве есть, и я, в силу твоего писания, доказал это Конст<антину> Сергеевичу — но все же климат лучше и повеселее.

Рукой Н. А. Герцен:

3 февр<аля>.

Сколько пережито с тех пор, как началось к тебе это письмо. Вчера до двух часов все было хорошо, и все были веселы, ели блины. Наконец Александр возвратился в кабинет, я пошла к нему, а сзади бежал Саша, споткнулся, упал лбом на вострый угол зеркала (что стоит у нас в спальной) и глубокую сделал рану, я оглянулась — он весь в крови… до 8 часов вечера не приезжал доктор, ужасный испуг, потом несколько часов страху… Теперь лоб склеен, и Саша весел, играет, а я вся как прибитая. Хотела много писать тебе, да то все мешали, а теперь тороплюсь кончить, пора на почту. Вчера же мы узнали, что умер Грановского отец, хотя он и дурной был человек и бесполезный для Гран<овского>, но на него, Лиза говорит, это должно ужасно подействовать (он еще не знает), он же это время все нездоров. Александр приговорен также к лекарству, к диете, к сидению дома. Тезка твой и здоров, и мил. Что ты не напишешь о своем здоровье? Не вредны ли для тебя неумеренные занятия? Пожалуйста, берегись, если не для чего другого, так хоть для семейства Фишгоронова

3 февраля.

Кажется, случай с Сашей, о котором пишет Н<аташа>, миновал благополучно. Альфонский приехал через 6 часов после раны, склеил ее таким образом; рана не в самoй середине лба, а ближе к правому глазу, величиною около полувершка, до самой кости. Страшная вещь. — Я болен, принимаю лекарство и оттого не купил табаку. У Краевского, я слышал, работает Ратынский, это второй экземпляр Милановского, и это верно. Скажи Белин<скому>.

На обороте: Его высокоблагородию Михаилу Александровичу Языкову.

В С.-Петербург. Близь Владимирской, в доме Фридрихса. Для вручения Н. X. Кетчеру.

180. Е. Б. и Т. Н. ГРАНОВСКИМ

править
31 января 1844 г. Москва.

Рукой Н. А. Герцен:

Скажи мне, Лиза, что вы, лучше ли Гранке? Александр мне сказывал, что завтра вы к нам с лекции — правда ли? Да не допускай Гран<ку>, если еще он не совсем здоров. Александру все нездоровится с тех пор, как Николашка[150] родился, и небрежностью он сделал то, что до сих пор неможется ему.

От Кет<чера> письмо, большое, не посылаю потому, что, видно, ты его письмами закусываешь. Если последнее цело, возврати с сим посланным. Давно не видались мы с тобой, когда же ты ко мне? Надо торопиться жить, пользоваться каждой минутой, наслаждаться во всей беспредельной широте этого слова, а то, пожалуй, умрешь скарлатиной или просто скотиной, как Е[151].

Твоя Н. Герцен.

Мое почтение, Елиза Богдановна.

Не желая ничем отставать от вас, Тимофей Миколаич, я довел свое здоровье до болезни и сел дома наконец, по ненахождению форсы быть вне дома; если завтра будет так, на лекцию не поеду, а попрошу Корша, чтобы он в смеси объявил завтра: А. И. такой-то просит нас сообщить, что по болезни он лекции сего 1 февр<аля> слушать не может, о чем и извещает почтенного профессора. Вчера на томболе Гофман отплясывал нарочито изящно, что однако катара не вылечило.

На обороте рукой Н. А. Герцен: Елизавете Богдановне Грановской.

Рукой Герцена:С соучастием и супруга от его покорного слуги.

181. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
7 февраля 1844 г. Москва.
7 февраля.

Писать некогда, да и смерть не хочется, а Алексея Алексеевича я просил на словах рассказать обо всем интересном и до нас касающемся тебе и Виссариону. Между прочим, чтоб он не забыл, вот пункты:

1) 1) О Строгонове и берлинцах.

2) 2) О Ратынском.

3) 3) О глупости писать псевдонимы в письмах (это прямо тебе).

4) 4) О визитных карточках Греча.

5) 5) О старосте церковном и его детях.

К сему присовокупляется, что письмо от Огарева я не послал, потому что, кроме стихов на первой странице, остальное неважно. А посылать не хотелось. — Отец Грановского жив, а сам он болен. Табаку 5 фунтов повергаю к стопам вашим.

Набери к отъезду Ал<ексея> Ал<ексеевича> побольше новостей, например, чем же кончился донос Булгарина, и нет ли каких новостей в этом роде.

Засим прощай.

Весь твой А. Герцен.

Если успею, напишу Белинс<кому> цидулку.

Из новых знакомых часто бывает очень Самарин, в котором вы, мудрецы, грубейшим образом ошиблись с вашей односторонностию.

182. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
Февраль 1844 г. (?) Москва.

Наташа с Шушкой поехала прокатиться, и потому отвечаю вам я сама, как говорит Саша.

1) 1) Грановскому лучше.

2) 2) Лекции не будет до субботы.

3) 3) Вероятно, Наташа после сей таковой прогулки может скоро увидеть вас, несмотря на зубную боль, которую вы поручаете ей себе представить.

4) 4) Вчера я был у Полуденских.

5) 5) Хотя и неправда, что вы не читали ни одного письма из Кетчеровых, тем не менее я записку вашу пошлю, когда буду писать.

Засим прощайте.

А. Герцен.

На обороте: М<илостивой> г<осударыне> Татьяне Алексеевне Астраковойот Герц<ена>.

183. H. X. КЕТЧЕРУ

править
Марта 1-е. 1844. Москва.

Письмо твое краткое и строгое получил и тотчас передал Коршу для печати объявление; он заметил, что ты начал заниматься хождением по чужим делам, я не думаю этого, потому что Краевский пишет, что ты с Панаевым занимаешься хождением гулять.

Ты напрасно сердишься, что мало пишу, я решительно отвык писать письма, прежде лилось рекою, а теперь просачиваются мысли каплями. Причин на это много, есть внутри лежащие, а вдесятеро более внешних, отучивших писать. И на сей раз не надеюсь сообщить многого. Здесь находится автор «Параши», я от души посмеялся над проницательным определением людей в Виссарионе, пусть он разбирает книги, а до живых существ не дотрогивается. Хлестаков образованный и умный, внешняя натура, желание выказываться и fatuité sans bornes[152], и такие-то люди кажутся Б<елинскому> чуть не гениями. А впрочем, бог с ним.

Лекции Грановского продолжаются с чудовищным успехом, и он растет, читая. Что за живой, широкий взгляд, что за язык — просто удивленье. Для тебя отсутствие — огромная потеря. Аудитория набита битком, и тишина до того велика, что слабый голос его слышен с края в край. — Событие этих[153] чрезвычайно важно, я был прав, приветствуя их в самом начале. Шевырев et Cnie, удивленные успехом, как-то смолкли, закусив губы. Погодин едет в Гейдельберг. Дай-то бог, чтоб «Москвитянин» перешел в добрые и честные руки. Шевырев не сладит, у него impot v. — тогда можно было бы в самом деле не посылать к идеалу неделикатности, Андр<ею> Ал<ександровичу>, статьи. Я до сих пор не получил особо отпечатанных статей это свинство, при свидании можешь ему сказать, что я намерен не затруднять его более своими статьями иначе, как получая немедленно 200 руб. с листа.

Кстати к деньгам. Когда ты поехал отсюда, ты был должен мне 400 руб., а мелочи сам аллах не сочтет. Ты заплатил Еггерсу, а я Гофману не платил, потому что он не взял денег. Сатину я дал деньгами 20 руб., да 20 руб. вышло на Казинет и пр. Ему хочется сертук — это будет стоить рублей 70 или 80, я напишу.

Дела Евгения идут плохо, у них в доме большая крайность, к тому ж он все скрывает. — Он как-то иногда унывает, и я не предвижу радикальной помощи. Есть у меня в голове одно средство, да и на то недостает многого. А смерть жаль, удивительная, натура, хотя и эгрированная обстоятельст<вами>.

Насчет письма от Ник<олая> Пл<атоновича> я совершенно примирился с совестью, если я тебя лишил удовольствия прочитать диссертацию о живописи, то доставил вящее удовольствие три раза меня за это побить словами — что, как известно, господствующая слабость вашего высокоблагородия.

Грановского здоровье поправилось, но он слаб, худ, утомлен — ему надобно после всего этого хороший летний отдых без книг. Крюков всю зиму был болен. Коклюш у Саши прошел, но остался кашель, все это продолжается с половины ноября. Здоровье Наташи довольно хорошо, малютка толстеет благодаря сливкам, на которых его прокармливает кормилица.

Прощай.

Твой А. Герцен.

Языкова расцелуй и поздравь, дай бог, чтоб маленький язычок был похож на отца сердцем и совершенно противуположен деятельностию — хотя папаша и пошел по смесям.

Мих<аил> Сем<енович> печален, у него очень больна сестра. Ив<ан> Пав<лович> кланяется.

184. H. X. КЕТЧЕРУ

править
15—16 марта 1844 г. Москва.
15 марта 1844. Москва.

Здравствуйте, предобрый злой Кетчер! Письмы ваши получил и комиссии справил, 300 руб. отдал, для вручения твоему брату, твоей сестре, потому что в Академии никто не знает, где его квартира. Деньги за Сатина в пансион заплачены, Евгений не очень здоров, простудился. Из его денег у меня останется руб. 50.

Ну за что же ты все ругаешься и увечишь меня словами и сравнениями — а я живу себе, право, прекомильфойно и пишу ответы аккуратно. Вероятно, на другой день после того, как ты отправил письмо ко мне, получил ты мое, заметь симпатию между нами, а если хочешь, между автором «Параши» и Иваном Ал<ександровичем> — я тебе теми же словами и самое то же написал. Au reste c’est un homme de beaucoup d’esprit[154], я думаю — он в Петербурге обленится, деятельность петерб<ургской> жизни всего ближе граничит к лени, надобно отучиться считать ленивым того, кто бездеятелен наружно, кто лежит на диване; высший тип лени — это преферанс и меледа. No. Пояснение in usu delphinum, — да и не токмо дельфинам (Виссариону), но и китам (т. е. тебе).

Нового ничего. Вчера чтебные Мих<аила> Сем<еновича> шли плоховато, выбор пьес очень дурен, он читал превосходно «Заколдованное место» и «Тяжбу» Гоголя, остальное шлехт. — А Грановский — черт его знает, что его прорвало — со всякой лекцией лучше и лучше. Он как-то вдохновляется на кафедре. Речь идет плавно, грустный элемент, присущий ему всегда и во всем, не мешает торжественному maestoso — просто каждая лекция художественное произведение. Аудитория так бывает полна, что нет места всем сидеть. Алексей Алексеевич был удивлен и профессором и аудиторией; он кончит после Святой, хоть бы тебе услышать две лекции. Все, что Виссарион пишет по этой части, решительно 2 x 2 = 1/2; вообще последнее письмо его (дай ему это прочесть) не выдерживает никакой критики, это писал больной человек с точки зрения субъективной. Я очень хорошо понимаю процесс, которым можно дойти до этого порядка мыслей, — но понимаю и то, что в нем остаться нельзя. Клюшников некогда рассматривал мир с точки зрения человека, у которого болит чашка в правой ноге. — Это вроде теперичного взгляда Вис<сариона>. — Я, впрочем, при первом досуге напишу ему на сей счет отповедь, а это он может принять за прелиминарии и дальние апроши, как говорил Вобан. — Алексей Алекс<еевич> с большими похвалами отзывался об жене Виссариона, это меня искренно порадовало. От Armance получено еще письмо, опять нет никакого ключа. Николай Платонович и Ник<олай> Мих<айлович> в Лондоне и до осени не будут. Вот и все.

Рукой Н. А. Герцен:

Может быть, если бы ты был здесь — я послушала бы тебя, поговорила бы с тобой, и мне было бы хорошо, а писать не хочется. Отдай Петруше записочку.

16 марта.

К необыкновенным явлениям прошу причислить то, что четвертый день страшные морозы, от которых я, по обыкновению, страдаю головными болями.

Пожалуйста, передай сам или через Панаева (которому поклон, да что же он не печатает дельной повести) Краевскому, что я требую высылку статей, хотя бы ему вновь ее печатать, такое невниманье отучит хоть кого посылать статьи, если ж он не исправится — то заметь ему, что считать Бенжамена Констана живым, право, так же смешно, как Коперника последоват<елем> Ньютона. Я уверен, что статьи валяются у его Иванова и ему некогда похлопотать, — не забудь передать это при моем почтении. Если ж он хочет, то вместо статей может расчесть по 150 с листа и вычесть за книги и пр.

Прощай.

На обороте: Его высокоблагородию Михаилу Александровичу Языкову.

В С.-Петербурге. Близь Владимирской, в доме Фридрихса. Для вручения Н. X. Кетчеру.

185. H. X. КЕТЧЕРУ 23 марта 1844 г. Москва.

Рукой Н. А. Герцен:

Бранишь ты меня, caro, за прошлое письмо? Ну, прости для праздника Христова. Многое хотелось бы сказать тебе, а писать — ведь дело мудреное. Теперь у нас Лиза больна, жестокая лихорадка, я ездила ее навестить, да и сама простудилась, сижу дома. А дети молодцы, когда ты увидишь Николеньку, то примешь его за Сашу, премиленький мальчик.

Ну, однако, со всячинкой[155]. Я не вижу, как день проходит, шум, суета, деятельность, полна жизнь, хорошо, пусть они выйдут люди, и не надо мне вечности, о которой я так хлопотала.

Слышала и Рубини, и Тамбурини, хорошо, но не вполне. Прошлого года, помнишь, мы были вместе, а нонче при разъезде не мелькала в толпе шляпа с широкими полями, ни плащ, подбитый красным. Хорошо и Светлое воскресенье мы встретили тогда. — Странно, примешься писать, подумаешь, что напишешь много, ан напишется мало, иное не достойно бумаги, иного бумага не достойна. — Зачем ты так мало пишешь о том, что собственно касается до тебя, а ведь уж я просила об этом? — Прощай, уступаю место общим интересам.

Рукой Саши Герцена:

Кетчер! Христос воскресе!

Рукой Е. Б. Грановской:

Тебе кланяется Маменька и все, кто тебя знает. Тебе приготовляется разнообразный подарок.

23 марта 1844. Москва.

Эти строки тебе вручит сослуживец твой, Август Иванович Тиме — добрейший немец и Medicinae D-r, тебе, верно, будет приятно видеть человека, так недавно видевшего всех нас. — Особенного сообщить нечего, кроме того, что Крюков очень болен. Все идет по-прежнему, успех Гр<ановского> беспримерен, я мало делаю, — правда, читаю, но пера в руки не беру. Твои выходки насчет письма о Петерб<урге> и справедливы и нет, все берется там только в антиномическом смысле, а оно и не имеет целью быть руководством к изучению — и с твоими замечаниями нельзя со всеми согласиться, хотя в них и нет таких вопиющих неправд, как в письме Виссар<иона>. — Я собирался писать ответ ему, но не знал, когда поедет Тиме, а он едет сегодня и теперь здесь. — Прощай. — Часто, очень часто поминают тебя Мих<аил> Сем<енович>, Богданов и пр. — Грановский припишет.

Рукой Т. Н. Грановского:

Давно собирался писать к тебе, собирался даже сам ехать в Петербург, и все это, т. е. и письмо, и поездка не состоялись. Лиза моя больна. Теперь несколько лучше. Мы ждем тебя сюда к 9 мая. Я уже дал обет в случае твоего приезда дать такой банкет, о котором будет говорить отдаленное потомство (т. е. Грановский XXII столетия упомянет на своих лекциях)[156]. В Петербург я хотел ехать только для тебя, тебе, следовательно, должно приехать для нас (ибо он все-таки не поехал для тебя)[157]. На днях провели вечер у Мих<аила> Сем<еновича> и крепко вспоминали о тебе, т. е. о каком-то плуте Котельникове, служившем в Курске[158].

Нападения на мои лекции пока прекратились. Ругают их теперь только Глинка, Дмитриев и подобные.

Кланяйся Белинскому, Панаеву и Языкову. Всем остальным можешь и не кланяться.

Твой Грановский.

Рукой Е. В. Грановской:

Мерси за ботинки.

186. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
Конец марта 1844 г. Москва.

Я на вас имею зуб, и притом не какой-нибудь, а коренной, слоновый зуб за вашу прошлую записку… Вы разобидели меня, да и покрыли это тем, что шутка, а сами и не подумали, что если я в анадышную лекцию был рассеян, то это… тут было оправдание, но я хочу у вас отнять оправдание. Право, вы предобрая, злая Татьяна Алексеевна.

А зачем же, поздравляя и с погодой, и с будущим праздником, вы не поздравили меня с 32 годами. Вот вам и отместка.

187. Н. X. КЕТЧЕРУ

править
10 апреля 1844. Москва.

Здравствуйте, онорабель ученый друг. Мы опять помолчали, ну не беда — поговорим теперь. Сегодня девять лет, как я дожидался тебя, выезжая из Москвы в первый раз от роду… и вот все старое, полузабытое и задернутое явилось — и захотелось писать к тебе; т. е. оно собственно вовсе не писать захотелось, а говорить. Писать — это суррогат вроде Моренковского кофею… ну сам ты человек умный и Шекспира больше не переводишь, стало, все сообразишь, вообразишь, дополнишь и раскричишь. —

У Михаила Сем<еновича> скончалась сестра 5 апреля. Я ее вовсе не знал, но знал его привязанность к семейству, кажется,

это его крепко огорчило. Это единственная очень дурная новость, которую я имею, потому я ее протолкал вперед. Потом тебе комиссия, которую непременно тотчас исполни и мне напиши. Кто в Петерб<урге> лучше всех гравирует портреты на стали, меди, или au burin[159], или акватинта, кажется — Рейт. P. S. Всех лучше, говорят, Менцов. Ценой не испугаешь. Хотят гравировать портрет Тим<офея> Ник<олаевича>, оригинал пришлю я. Или не лучше ли послать в Лондон, но через кого, возьмешься ли ты? или здесь похлопотать? Разумеется, сходство с оригиналом должно быть совершенное и работа оконченная. Ты увидишь сам по ценам, до чего идти можно, о числе экземпляров можно поговорить потом, сверх того, доска должна остаться у заказывающего.

Теперь обращаюсь к внутренним апартаментам. У нас продолжается с Гр<ановским> следующий спор о Сашкином воспитании: он советует взять теперь немца — menin[160], я решительно не хочу и готов взять за дорогую цену немку, француженку, англичанку — только не мужского пола. Причин тысяча. Если немец en question[161] человек образованный, ему надобно платить по меньшей мере 2000, да и то не пойдет к 41/2-лет<нему> ребенку, которого учить не надобно, если ж это un diadka comme ilen a partout[162], черт ли в нем, он то же, что слуга, только что ругаться будет по-немецки, а не по-русски. Женщина будет великой помощью для Наташи, потому что она может присмотреть и за маленьким. — Немец, dixit[163] Гр<ановский>, необходим для его физического развития, diadka будет водить гулять etc.; во-первых, несмотря на все обвинения (которым корень и источник ты), в физич<еском> воспитании ничего не упущено. С начала ноября у него был коклюш до февраля, а с февраля до сих пор он кашляет — тут, кроме поветрия, никто не виноват. Когда он здоров, тогда он бывает беспрестанно на воздухе — например, прошлый год в Новегороде, потом в Покровском. Гулять водить или лучше надсматривать, как он гуляет, может женина в 100 раз лучше. Вот дело разное, если б был мальчик его лет, с которым бы он мог играть, это для физики было бы чудесно. — «Да если этот немец будет удивит<ельно> хорош». С чего же это? Я полагаю совсем иначе, он должен быть человек грубых понятий, немецкого мещанства, и этого человека сделать членом семейства? Да, членом семейства — или лакеем; третьего нет для меня и по нашему образу жизни. Женщина вообще мягче, лучше оклимачивается в доме, женщина вообще благороднее мужчины необразованного. Извольте дать по сему делу ваш голос без иры и штудии, как говаривал ученый друг Тацит. Veto я не даю никому, votum принимаю от друзей с величайшим вниманием.

Да, еще о портрете: поговоривши с художником, хорошо было бы, если б ты прислал образчик его работы, какой-нибудь портрет. Рейта работа мне известна по портрету Жуковского; но он не отличен, да и формат у нас будет в пол-листа, а Жук<овского> в 8 долю.

Засим прощай — не задерживай ответ, все тебе кланяются, все тебя любят, и много кланяются — потому что много любят.

Что же Краевский, когда перестанет со мной шутить и перешлет статьи? — Сделай одолжение, скажи ему, что мне дела нет, хоть бы он вновь напечатал. Что за гигант неделикатности.

Виссариону Kuß und Gruß[164].

188. H. X. КЕТЧЕРУ

править
27 апреля 1844. Москва.

Здравствуйте, достопочтенный Herr Кетчер, вот вам и Иван Павлович, которого ты не видал с Кунцева. Ваша разлука вставлена между двумя праздниками — он теперь едет весь под влиянием d’une orgie monstre, данной в честь Грановского в день окончания его курса. Такого торжественного дня на моей памяти нет. Ты ужасно много потерял, что не был здесь. Так как я сейчас писал о том же к Белинскому, то почти выписываю оттуда. Аудитория была битком набита, Грановский заключил превосходно; он постиг искусство как-то нежно, тихо коснуться таких заповедных сторон сердца, что оно само, радуясь, трепещет и обливается кровью. Публика, может, сначала стала собираться шутя, курьезу ради — но вскоре она была увлечена ей вовсе неведомым наслаждением энергической всенародной речью; смелая чистота и романтическая нежность, открыто благородный образ мыслей, вера в прогресс и любовь к каждой увядающей форме — возбуждали un frémissement de sympathie[165]. Окончив, он встал. «Благодарю, — говорил он, — тех, которые сочувствовали с моими убеждениями и оценили добросовестность, благодарю и тех, которые, не разделяя их, с открытым челом, благородно высказывали мне несколько раз свое несогласие»; при этих словах он как-то весь трепетал, и слезы были на глазах, когда он еще раз сказал: «Еще раз благодарю вас».

Что было потом, нельзя себе представить, крики «браво, прекрасно», треск, шум, слезы на всех глазах, дамы жали его руки etc, etc. Приготовлен был обед торжественный, à la List, в доме у Аксакова. Жаль, что и тут ты не был. Всё напилось, даже Петр Як<овлевич> уверяет, что на другой день болела голова, я слезно целовался с Шевыревым. Детали предоставляю Галахову. Потеря не шутя, ибо за пиром продолжалась та же энергия и одушевление. Распоряжались обедом Самарин, я и Сергей Тим<офеевич> Аксаков. Вина выпито количество гигантское, и NB не было сотерну, лафиту меньше 9 рублей бутылка, prachtvoll und donnerwetterlich[166].

Получивши твое последнее письмо, я тотчас отправился к твоему брату, не нашел его квартеры, потом — на вашу квартеру, и потом он был у меня. Дело поправлять нечего, он остается казначеем, но не советником. Узнать, почему остановлено представление о награде, я могу — но далее, что же тут делать, где замешалась личность. — Точно ли ты в мае будешь здесь; очень, очень было бы хорошо. Потом все вон: Гранов<ский> едет в Малороссию, я в деревню — Корш останется один. — Покупка «Галатеи», кажется, совершенно идет на лад, граф Строгонов обещал выхлопотать все, что надо. Корш редактор, хотелось бы другое имя — «Ежемесячное обозрение». В последнее время я недоволен «От<ечественными> зап<исками>», прочти мое письмо к Виссариону. — Что вы хотите делайте, ругайтесь или хвалите, я в одном неизменен — это в той добросовестной и светлой гуманности, которая всегда бежит от исключительных (haineux[167]) теорий и взглядов. Только смеясь или шутя можно думать, что я разделяю мнения Хомякова et Сnie; но я вовсе не шутя говорю и прежде говорил, что я со многими очень сочувствую и сердцем и умом, в очень многих сторонах и во имя этих сторон, а равно и во имя благородст<ва> убеждений, я не отворачиваюсь. Так полгода тому назад ты и Белинский смеялись над тем, что я сблизился с Самариным. А который из вас знал его? Самарин юноша высоких дарований и в полном развитии, ему только 25 лет — а вы уж осудили его. Я сначала инстинктом оценил его. Теперь спроси-ка Галахова, как этот человек гигантски подвинулся вперед от всех прежних товарищей, это одна из самых логических натур в Москве, это человек, который далеко выше Хомякова и даже Аксакова. Кто был прав! Далее, отчего Белинского статьи возбуждают досаду и зло и разномыслящих с ним, а мои статьи, как и я сам, принимаются с каким-то теплым, хотя и несогласным чувством.

Гуманность — мое знамя. — Теперь я занимаюсь Naturphilos Гегеля, хочу писать в деревне.

Рукой Н. А. Герцен:

Зачем это посетил тебя такой несносный гость — нарыв? Прогони его скорей, мы ждем тебя 8-го мая, без тебя этот день будет как без головы, а потом бог знает, много ли таких дней нам придется провести вместе, и потому надо пользоваться малейшею возможностию. Прошлого года я была больна, а нонче Лиза; она, бедняжка, сидит все в темной комнате, и ей обещают еще долго не видать хорошо, — глупо и глупо многое на свете! К тому сам Гр<ановский> нездоров, а она не может ходить за ним, — это мученье. Я, по обыкновению, все хлопочу с нянюшками да мамушками, Николенькина прислуга отличная, а Сашку не с кем пустить гулять, сама я все такая дрянная, — здорова, а сил нет, и всё еще, кажется, уменьшаются. Несмотря на это, была на последней лекции Гр<ановского> и видела торжество его, и видела в первый еще раз такой единодушный восторг стольких людей. Жаль, что недоставало многих близких ему. — Приезжай, тебе хорошо будет. Да напиши, приедешь ли, несносно быть в неизвестности. Прощай, жму твою руку, досадно на тебя, что мало пишешь.

Мы хотели сделать для тебя дагерротип, на котором представлены бы были все близкие тебе группой, но всякому что-нибудь да помешало, право, кажется, человек живет более ожиданием.

Рукой Саши Герцена:

Кетчер, не дожидайся лета, а приезжай теперь.

Рукой Н. А. Герцен:

Перевожу:

Кетчер, не дожидайся лета, а приезжай теперь.

Supplément extraord[168].

Анекдот: Саша уверял Галахова, что профессор только и есть Грановский. Галахов говорит: «А Кетчер»? Саша, скандализованный, возразил: «Какой же он профессор, Грановский читает, а ему хлопают, а он кланяется». Галахов сказал: «И Кетчер читает» — но Саша торжественно ответил: «Нет, Кетчер бранится, а не читает». Галахов обязуется подтвердить, да кстати пусть он тебе расскажет премилый анекдот о Корше и газетах. — Читал ли ты статью о неграх?

Засим обнимаю тебя. Мих<аил> Сем<енович> хотел принести записочку, да нет его что-то.

Редкин учится по-еврейски и находится в припадке приапизма, сватается направо и налево.

Крюков очень болен и так переменился, что вряд можно ли ждать улучшения. Жаль и бесконечно жаль.

Аксаков тебе кланяется.

189. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
29 мая 1844 г. Москва.

Татьяна Алексеевна, сделайте одолжение, приезжайте сейчас, сию минуту, сию секунду к нам. Мы будем дозавтракивать Кетчеров отъезд.

Да и Сергей Иванович непременно. Если же есть очень важные причины для вас (т. е. болезнь), для Сергея Ив<ановича> никакого пардона. Неминуемо, неоткладно.

А. Герцен.

29 мая.

190. H. X. КЕТЧЕРУ

править
6 июня 1844 г. Москва.

Г-н Кетчер, по отпуске вас в Северную Пальмиру, все обстоит благополучно, дождь льется как из ведра, Конст<антин> Сергеевич не теряется и говорит, что это приятная и мягкая сырость, облегчающая жары (NB. Дня три терм<ометр> ниже 9®). В деревню еще ехать невозможно, дай бог убраться ко 20. Вот тебе и лето! Грановский собирается к 15; пишу же я к тебе по просьбе Астракова и истинно прошу заняться этим и мне написать ответ.

1-е. Серг<ей> Ив<анович> слышал, что Краевский через фон дер Пален очень близкий человек у Муравьевых, и именно у того, который начал<ьник> межевой части, — а потому он просит через него похлопотать о двух делах.

α) Его брат, землемер, представил проект таблиц для вычисления площадей многоугольников — проект здесь одобрен и послан в Петерб<ург> — в межевой д<епартамен>т, утверждение проекта для него весьма важно. — β) Сам Сергей Ив<анович> желал бы вступить учителем высшей матем<атики> в Константиновский институт и, если б был уверен в поддержке там, то подал бы просьбу. — Я говорил ему, что на Краевского я не надеюсь, и вообще, кажется, мудрено таким образом обработать все это — но он просит твоего содействия и ответа. Признаюсь, я не уверен и в твоей аккуратности — однако ответа жду.

Прощай. Писать уж поздно. Самарина диссер. защита была хороша, но скучна.

А. Герцен.

Июня 6. 1844.

Рукой Н. А. Герцен:

Так неожиданно представился случай писать, что я не могу ничего собрать в своей голове. Видел ли ты нас у заставы? Были тут оба Гран<овские>, Марья Ф<едоровна>, и Софья Карлов<на> Корш, и сам Корш, я и Сашка. Мы не знали, что почтовые кареты не останавливаются у заставы, но ежели ты видел нас, так мы утешены. — Воспа шла и проходит превосходно. Жаль было отпускать тебя, да делать нечего! — Вчера мы были все вместе и, как разумеется, вспоминали о тебе. Ну, прощай!

На обороте: Его высокоблагородию Николаю Христофоровичу Кетчеру.

В С.-Петербурге. Близь Владимирской, в доме Фридрихса.

191. Н. Х. КЕТЧЕРУ

править
19 20 июня 1844 г. Москва.
19 июня 1844. Москва.

Здравствуйте, достопочтеннейший. Письмо ваше имел честь получить и почти с ним вместе грамоту из Берлина — на которую уже отвечал. Главная новость, которую я тебе имею сообщить (только до поры не говори многим), это то, что Грановский подал просьбу о издании нового журнала. Граф, Дм<итрий> Львович и я — заставили отказаться от покупки дрянного журнала и предпринять что-нибудь новое. «Ежемесячное обозрение», преимущественно историческое и критическое направление. — Итак, передай Панаеву, что повесть нужна будет, как только выйдет позволение, да и сам ты приготовь перевод какой-нибудь. Не желает ли Белинский что-нибудь прислать? — Гонорар, по общему соглашению, тотчас вышлется, пусть этим замечанием не обижаются, безденежно работать — аристократия, особенно когда их немного.

Все едут. Грановский завтра, Редкин сегодня, я — в субботу. Елизавета Богдановна с нами. Доселе не было ни одного летнего дня с твоего отъезда, да и при тебе не было. Однако смерть хочется в деревню. Штиль кругом, и воздух, и лес. Только недостает воды и горы, а то Эльдорадо да и только.

Скажи Белинскому, и да разразится он гневом ярым, в «Москвитянине» будет несколько строк моих о Грановском. — Да, кстати, скажи ему, зачем он в «От<ечественных> зап<исках>», как только дело дойдет до национальных бредней, поминает о лаптях и о сермяге. Неужели он не знает, что ни то, ни другое не носится par gout[169] или par esprit de parti[170], а из бедности, так, как sabots[171] и блуза. А потому, я думаю, не вовсе прилично аристократически хвастать сапогами и смеяться над людьми, носящими лапти. Qu’en dites Vs, mon voisin?[172] Гуманность, гуманность — великое дело!

Боткина брат, Николай, приехал в Москву — я, впрочем, еще не видал его.

Крюкову лучше. А бедный Егор Ив<анович> плох, у него оказывается рак, Варвинский передаст его Альфонскому при отъезде.

Засим прощайте.

Ник<олай> Пл<атонович> что-то пишет о Шекспире, но я не мог сыскать приписку о ливрезонах etc.

Рукой Н. А. Герцен:

Убираемся, собираемся, через <два> дня в Покровское (не сердись, в кой-то веки захотелось покапризничать!). Ты знаешь ли, все заморские друзья хотят приехать к моим именинам, неужели тебя будет недоставать?.. Если что можно сделать деньгами — займи на мой счет, на днях мы пронюхали, что будем довольно богаты и Покр<овское> чуть-чуть ли не наше, так я заплачу тогда. — Дети здоровы. — Что Петруша? Напиши мне об нем, я думала, что Ал<ександр> отдал мое письмо к нему тебе, а он и не думал. Прощай!

Н. Герцен.

Грановского проводили сейчас. — Поехал он в тарантасе Огарева.

Герцен.

192. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ

править
27 июня 1844 г. Покровское.

Мы приехали сюда по дождю и слякоти, погода скверная, а нам хорошо — право, хорошо. Я ужасно люблю деревню. Тихо, кругом даль, дом соседки моей в Москве не стоит скучно перед носом — широко дышать и глядеть. Лизавета Богдановна здорова и всякий день бьет посуду, жаль, что она не предупредила в этой привычке. Саша вечно на дворе и с мальчиками. Все мы здоровы. Наташа жмет тебе руку. — Собираюсь работать для журнала. Пока еще только читаю. Прощай. Дай бог, чтоб это письмо тебя застало здоровым, caro и очень caro Гранка.

193. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ

править
6 июля 1844 г. Покровское.
6 июля. С. Покровское.

Ну, fra Timotheo[173], лето, да это просто черт знает что такое, холод такой, что ни на что не похоже. Мы все и Михаил Семенович дрожим и мерзнем, а дождь-то, а дождь-то…

Дело о журнале пошло, Голохвастов дал течение быстрое и изящное. Корш пишет, что рад за тебя, что не требуют доказательств в знаниях и способностях твоих, а то — знаешь --старуха надвое сказала. Погодин предлагает Коршу издав<ать> «Москвит<янина>» и 5000 емолюментов, буде 1200 подписч<иков> будет, а он, Погодин, все же редактором.

В последней книжке Лихонин обругал меня à propos des bottes[174] глупо, грубо и плоско. Я очень рад, что Ив<ан> Вас<ильевич> не так строг ко мне, как Лих<онин>. В самом деле, меня очень обрадовал отзыв Кир<еевского>, о котором ты пишешь.

Я читаю и пишу; одно письмо, составляющее целую статью, готово, может, и выйдет что-нибудь путное.

Прощай. Приезжай скорее. Что Редкин? Видишь его, что ли? Кланяйся.

Мих<аил> Сем<енович> протестует и говорит, что он не озяб, потому что от природы положен на вату. —

194. Н. X. КЕТЧЕРУ 6 июля 1844 г. Покровское.

Рукой Н. А. Герцен:

1844 г. июля 6-е, 10 часов утра, село Покровс<кое>, в большой, середней зале, на большом круглом столе самовар, вокруг самовара: Михаил Семенович, Богданов, Лизавета Богдановна, Зонненберг, Марьи Каспаровна, Сашка, Николашка с кормилицей и аз, многогрешная! Все говорит по-своему и что кому надо, ветер свищет и воет, дождь хлещет в окна… вот тебе настоящая минута, о прошедших писать некогда, о будущих… да ты такой бранчун и ворчун, я боюсь тебя, с тобой страшно завраться и замечтаться.

Лиза здорова и весела.

Получила письмо от Арманс, она тебе кланяется, хочет приехать в Россию, опять в магазейн.

Карл Иванович Зонненберг просит меня попросить тебя, чтоб ты попросил о разрешении его просьбы, просящей… а о чем просящей, он сам объяснит. Вняв его прошению, я и передаю его просьбу.

Мы в Покровском. Лето ужасное, невыразимое, непросыхаемое, несогреваемое etc. Однако ничего, так себе, т. е. здесь хорошо. Все здоровы. — Богданов дрожит от холоду, а Мих<аил> Сем<енович> в одной блузе говорит, что тепло — а сам положен от натуры на вату.

Дело о журнале пошло, что-то из министерии. В 6 No «Москвит<янина>» обругал Лихонин Белинского и меня. Да ругнет же его Виссарион хорошенько.

Я пишу статейку для нового журнала. Погодин, услышав, предлагает 5000 Коршу, чтоб он издавал «Москвит<янина>» с кондициями негодными.

Ив<ан> Вас<ильевич> берет, кажется, «Москвит<янина>».

Прощай. Мих<аил> Сем<енович> кланяется — он вчера целые сутки ходил и не нашел ни одного гриба, что его огорчило.

А. Герцен.

195. М. Ф. КОРШ

7 июля 1844 г. Покровское.

Рукой Н. А. Герцен:

Отчего же это, Марья Федоровна, вы пишете, что, может быть, и не приедете к нам, отчего же это?? Хотя я вижу, что заслужила у вас не много даже маленького, какого-нибудь, ну хоть заброшенного, никому уже не нужного, лишнего поклона, — и того нет! Бог с вами, нашли чем угостить — извиненьем о манишке!.. Бог с вами. — А мне что-то кажется, ждется, авось ли!.. Прощайте, истинно и много вас уважающая

Н. Герцен.

Здравствуйте, а не прощайте, Мария Федоровна. — И более ничего не могу прибавить, как искренний привет.

А. Герцен.

196. Т. Н. ГРАНОВСКОМУ

9—15 июля 1844 г. Покровское.
9 июля. С. Покровское.

Мне Наташа сказала, что последнее твое письмо очень грустно, захотелось мне очень прочесть его, и я просил Л<изавету> Б<огдановну> откровенно сказать, приятно ли ей дать мне. Дружеские письма — достояние всех делящих симпатию и близких по жизни. Письма любви — достояние личности — они будто теряют свежесть, попадая в третьи руки. Л<изавета> Б<огдановна> дала мне письмо.

Правда ли это, что в духе человеческом ничего не пропадает, что кануло в него, а хранится, как на морском дне? Нет и да! Только то хранится, что ядовито и жестко; а прекрасное, вдохновенное и полное широкого покоя, как эфирное масло, улетает, оставляя неопределенное благоухание. Для того только хранится многое, чтоб при первой буре все выбросить, как упрек, как memento страданий, потерь. Да, Белинский прав: маленькая возможность счастия и бесконечная — страданий. Почему ты думаешь, что я не понимаю этой стороны жизни? Это заставляет меня подозревать, что ты односторонно понял мой характер. Я знаю, что натура моя более деятельная — нежели созерцательная, что во мне нет того глубокого и всегдашнего раздумья поэтических натур. Но пониманьем и симпатией я не обижен; нет истинного чувства, которое я не оценил бы свято. А разве твоя любовь к сестрам — не истинна, и разве их смерть — не истина? Ты, caro, в этом случае судил меня, как судят почти все наши знакомые, исключая, может, одного, а еще выйдет на поверку und der hat mich mißverstanden[175]. Ты смеялся не так-то давно над моим фаустовским письмом; а вот я тебе самому напишу то же. Чем я виноват, что многие стороны des Gemutes[176] не сохранили для меня той ореолы, которая цела для тебя, — я даже не считаю себя в проигрыше. Истина все истина, и если правда, что Шиллер заставил сказать Кассандру: Und das Irrthum ist das Leben, — то, конечно, всякий порядочный человек с презрением отказался бы от такого дара. Гамлет говорит: «Для одного это небо — хрустальный свод, жилище богов, для другого туманные пары». — Есть еще третье: умей принять туманные пары — и не потерять изящности их без маскирования. — Ты и я, мы разные натуры, и, как нарочно, и наружная обстановка совершенно разная. Я семейных отношений не знал, они явились детскому уму окруженные каким-то пятном, я должен был победить его, стереть — и сделал это, но потратил ту сторону непосредственной любви, которая в тебе широко развернулась сестрами. — Тебе жизнь нанесла два страшных удара: смерть С<танкеви>ча и сестер. Грановский, признайся, что среди горячих слез на могиле, среди тяжкого чувства пустоты, порожнего места — есть и свое елейное чувство примирения, есть молитва, в которой хранится память теней чистых, святых. Я не имел в жизни таких потерь, три маленькие гробика, которые я нес своими руками, не могли с собой унесть так много, они лишали надежды, а не действительности, смерть младенца — грубо оскорбительна. — Но и я перенес свои утраты на ином поле. Я верил, всею душой верил в себя и в Ог<арева> — его семейная история вдруг лишила меня этой веры. Я люблю его, ужасно люблю — но вся моя вера в индивидуальности сильно потряслась. Пойми и ты в свою очередь все консеквенции, я с иронией взглянул на жизнь, но этим не кончилось, мне надобно было смириться самому — и я имел случай видеть себя ничтожным, бесхарактерным, слабым. Да, я смотрел на себя без уважения много раз; а теперь это чувство всплывает, так, à propos des bottes[177]. Сколько раз я ни говорил вам этого, вы ни разу не нашли настоящего ответа, а это моя сторона der Gemüthlichkeit[178]. Может быть, если б у меня было больше fatuité[179] и меньше логики, — я никогда не дошел бы до этого сознания; но, однажды сделав его, я радовался, как критика точно так же жжет все, что к ней поднесешь, а между тем последний результат — знание трезвое — истинно тяжелый крест, и его никто не поможет нести — кроме шаткости натуры или ее способности зависеть от внешнего. На меня грусть самая тяжелая, самая разъедающая находит минутами — потом солнечный свет, теплый день, дружеское слово, слово любви, одно появление Сашки — и грусть проходит — но той веры в себя, но того вдохновенного настроения, с которым некогда входил в жизнь, — их нет. Я почти никогда не плачу — и не знаю, что такое облегчительные слезы; когда мне случалось плакать, мне казалось, что все существо мое истаевает. — А когда к этим домашним делам души прибавить среду, «умштенды», как говаривал один старик, — кирие елейсон!

Ты чище, юнее, благороднее меня — но я тебе не завидую. Знаешь, чем утверждают плотину? — грязью, она вяжет, и вода — как хочешь плещи, — да это не manière de dire[180], не фраза, а в самом деле так. Я уверен, что я настолько приобрел эгоизма, что я крепче тебя, — а я не родился эгоистом. Жизнь — monsignore — жизнь! Но я завидую тебе в другом — завидую много: ты именно тот человек, который может бесконечно счастливою сделать женщину. Храните ваше счастие, боже вас оборони, чтоб пылинка села на него. Знаешь ли, что такое пылинка? Иной раз — это яйцо червяка, а червяк — это гомеопатический boa constrictor. — Того спокойного, кроткого благословения я не могу около себя распространить; я это чувствую вопреки всему, что вы можете сказать; душа Нат., перед которой охотно склоняюсь, в образе которой осталось все, что осталось святого для меня, — слишком нежна, слишком полна раздумьем, наконец слишком ясно видит она и понимает меня и жизнь, чтобы отдаваться безотчетно… Грановский, это тяжело, и знать, что так и быть должно, очень тяжело. — Прощай. Не отвечай на это письмо ни слова — не нужно. — Да и не рви его. Дай руку. Много сказал бы еще — раз думал я, раздумал я.

15 июля.

А дело-то в том, что притязание на счастие несколько нелепо. Ну, да об этом при свиданье. —

197. Т. А. АСТРАКОВОЙ

править
25 июля 1844 г. Покровское.

Рукой Н. А. Герцен:

Когда пошлется это письмо — будет означено на пакете, а пишу я его 1844 года июля 24-го вечера 10 часов! Прежде всего так и хочется спросить: ну что ты поделываешь, Таня? А мы… ну, право, эти четыре недели промчались так быстро и так не много в них сделалось — что как будто вчера только провожали мы себя у тебя блинами. Все здоровы. Больна одна особа, которая играет важную роль в нашем кружке, — погода, и то жестокою болезнью, водяной, а страдаем от нее мы все, в самом деле что за ужас! Я не знаю, что, наконец, в дождь можно сделать. Вскоре по приезде нашем сюда приехал к нам Щепкин погулять, а все время дождь лил ливмя, потом недели с две простояла чудная погода, мы с бешенством наслаждались ею, всеми возможными манерами, все, даже Сашка, даже я купались по несколько раз в день и, как акриды, жили в траве, потом снова ливень и мы снова как мокрицы чуть-чуть ползаем в доме, который не защищает ни от ветра, ни от воды. Несмотря на то, время летит быстро, я до того здорова, что могу читать вслух и читаю до обеда, обедаем мы здесь в 2 часа, отдохнешь, разгуляешься, побранишь опять-таки погоду и — вечер, вечером Александр читает нам вслух, а вот уж и 11 часов, уж и спать опять хочется… завтра день как нынче, и так дальше. Видно, ненадежна надежда видеть тебя здесь, моя душа? А как бы мы были тебе рады, как бы мы попотчевали тебя и тем и сем… что только есть в печке, в погребе и в душе! —

Чудное действие имеет деревенская жизнь, — приехавши сюда, ты не скоро бы узнала, кто сын, кто отец, кто мать, кто дочь; Сашка, растянувшись на горке, собирает хорошенькие камушки, а там Лиза бежит: «Ах, посмотрите, какой я нашла!» — «Нет, мой лучше», — говорит Машенька. — «Лиза, дай мне», — просит Сашка; начинается обмен, спор и т. д. Право, злоба, коварство, хитрость и все городские принадлежности и снаряды складываются в сохранный ящик, из которого хоть бы и хотела достать какой-нибудь эдакий инструментец — невозможно, ключа нет! А как подъезжаешь к городу, уж от запаху одного так сам собою и отпирается и, право, уж совестно наконец взглянуть на себя, если б не было на свете вот таких трубочистов, как Лиза, ты и пр., право, не знаю, что б было со мною:

Пока прощай. Александр велит перекрестить.

25-е.

Ну да, опять-таки: что ты поделываешь, моя Таня? Помнишь нас аль забыла?..

Что Полуденские? Что Елизавета Иван<овна>? Напиши мне о ее здоровье, а как увидишь ее, пожми за меня крепко ее руку, люблю и уважаю ее, благородное создание, воспитание и окружающее ее исказили ее немного, но я давно перестала искать совершенства, увидавши, что его нет на свете и пока и быть не может, в <…>[181] нас спасает от этой горькой истины пристрастие, в котором мы любим то, что любим на свете, потом каждый опыт в жизни одевает слоем истины душу, которой наконец она становится единственным благом и достоянием. Да спроси, душка, не забудь у Ел<изаветы> Ив<ановны> (М. И., верно, в деревне), не может ли она прислать мне сюда тот роман Жорж Занд, который она давала мне, я возвращу прочитавши, крайне обяжешь; да напиши мне, если нельзя — я буду просить у кого-нибудь другого, нам очень нужно. Письмо свое отошли к маменьке, его пришлют с оказией.

Поклонись от нас хорошенько Сергею Ивановичу.

Лиза тебе просила написать от нее что-нибудь хорошенькое. Машенька кланяется.

Александр жмет твою руку. Напиши мне, хочется видеть твой почерк, хочется послушать тебя.

Твоя Н. Герцен.

Сергею Ивановичу усердно кланяюсь, был ли он у Крюкова? И что дело его?

198. Е. Ф. КОРШУ

править
27 июля 1844 г. Покровское.
С. Покровское. Июля 27.

В «Алгемене» (как выразился чиновник, приходивший за запрещенным No) было прописано, что какой-то Гротгусс открыл большое пятно на диске солнца, от которого будто происходит гнусная погода. Я верю, что не только пятно, а дыра на солнце; дождь льет как из ведра, как будто для того, чтоб оправдать клевету Мих<аила> Сем<еновича> насчет болотистого грунта — was gar kein Grund hat und geht zu Grunde. — A что, если и в самом деле пятно на солнце — земля охладеет, сделается сыро, вечный туман наляжет, растения побледнеют, люди позеленеют, в газетах будут писать: «Тогда-то в Неаполе светил край солнца 20’19», и притом теплый воздух доходил до +1® по Реомюру". Ну что мы тогда сделаем с прогрессом? Notez bien, cher chevalier[182], что тут логического nonsens нет. Случайность есть один из моментов действительности, от которого именно действительность беспрерывно видоизменяется, бежит, как от кошмара, и приближается к свободно-необходимой сфере понятия — но только в мышлении. А так как планеты и солнце еще не примиренное существование… и так далее, скучно, порядочный человек не станет заниматься глупой возможностью, и потому довольно о пятне. Имея досуг от пятна, я почти до конца перечитал I часть «Энциклопедии» Гегеля. Черт знает что за мощный гений. Перечитывая, всякий раз убеждаешься, что прежде узко и бедно понимал. Все новое филос<офское> движение внутри его. Человечество в 20 лет только успело раскусить его и понять как надобно, прежде оно его понимало, как Редкин — т. е. как не надобно.

1-е письмо для журнала готово — оно, кажется, недурно, но следовало бы побольше развить — время на это много в Москве будет, здесь нет книг. Может, и 2-е напишу скоро — да что-то страшно ценсуры, которая, как костоеда, выест кости и оставит мякоть.

Когда будешь на Никольской (или пошли с запиской), возьми, пожалуйста, у Глазунова тюк с статьями и из них возьми одну себе, а другие отошли к нам в дом или, все равно, оставь у себя вместе с той статьей, которая отпечат<анна> в «Москвитянине», сей последней пришли два экземпляра сюда (мне и Елиз<авете> Богд<ановне>).

Воля ваша, а жить одному хорошо иное время, и нам, кроме дождя, было бы недурно. Жаль, что нет тебя, еще двух-трех человек; но тягостно быть принужденному из-за вас видеть двести, триста тысяч людей, которых не нужно, которые оскорбительны. А для чего ж ты не устроил приездку сюда? В дурную погоду скверно, а в хорошую мы провели бы два дня превосходно. Впрочем, я не отчаиваюсь. Зову, прошу и заклинаю!

Я себе отрастил бороду сначала без усов, наконец перестал и усы брить, отчего получил вид человека, содержащегося в доме умалишенных. — Все здоровы. Лизав<ета> Богдановна курит и в зонтике очень похожа на покойника Барклая де Толли. Ма фам от отчаяния бросилась на овощь — редьку, брюкву, кочерыги и тому подобные удобоваримые вещи. Барклай постояннее и придерживается крепких напитков и лихорадки. — Утром в 9 часов приносят ендову молока кипящего — это prolegomena[183], потом чай и кофей как следует, и в 2 часа не обед (Unmittag, die Negation des Mittags[184]), вроде как подавали у Собакевича — всё что попало — бревно, в сале вареное, трава с маслом, телега картофелю, воз грешневой каши, стадо баранов, гряда луку. Потом через час малина — простокваша — раки — чай — малина — простокваша — раки. К вечеру мы сыты; — и читаем Вальтера Скотта (т. е. я читаю, а аудитория спит). Наташа велела присовокупить, что она с Елиз<аветой> Б<огдановной> очень много занимается: читают Консидерана и консидерируют фаланстера. Ну, да это, впрочем, не оправдывает ни на грош. — Вот ведь и забыл в этой смете, что Ел<изавета> Б<огдановна> ежедневно за чаем употребляет улей сотов (труд шестимесячный 50 000 пчел), запивая его пенничком и, чтоб защититься, говорит, что это очень полезно для поправления почерка, — я не верю.

Прощай. — Я полагаю, что погода скорее выживет нас, нежели мы думали, вряд останемся ли до 26 августа, хотя хотелось бы. Дороги до того дурны, что нет никакой возможности ехать в большом экипаже. (Заметь, что это шоссе, стоившее невероятных сумм).

Твоя картинка, изображающая Федю и Сашу в умильном положении, напомнила мне тот прекрасный род живописи, который был найден в мехиканских развалинах, за вашу изощренную учтивость позвольте и мне со всею семьею идти к вам в кабалу и крепость.

Рабишка ваш подлый
А. Герцен.

Что Крюков? — Кланяюсь усердно Софии Карловне. Поднеси, сверх себя, один экземпл<яр> моей статьи о Гр<ановском> Марии Федоровне, à propos, я читал письмо Мар<ии> Фед<оровны> к Лиз<авете> Богд<ановне> и Наташе. «C’est du Corchisme tout pur»[185], — я скажу об вас, перефразируя фразу Морошкина: «В вас римская душа с византийской неприступной этнистостию». Я думаю, вы не рассердитесь на меня за эту шутку, это будет с вашей стороны нехорошо, потому что наверное не много людей, которые так глубоко вас уважают и, что еще важнее, так просто любят, как я.

Наташа кланяется много и много; коли будет время, сама будет писать с Лиз<аветой> Богд<ановной>. Но времени нет, а через два дня опять едут. —

199. H. X. КЕТЧЕРУ

править
29—30 июля 1844 г. Покровское.
29 июля. С. Покровское.

Вероятно, ты получил записочку, которую я писал к тебе с Зонненбергом, с тех пор и до сего дня все у нас тихо и здорово — даже с важными прогрессами: не токмо Сашка, но и Наташа купаются. — Николенька растет, цветет, сосет и молодец.

Но что это за ужасное лето? Дожди льют, холод, бури, ветер. Для такого лета лучше было бы жить на даче (т. е. только в отношении к дороге, которая ужасно грязна, так что наверное надобно целый день, чтоб притащиться в Москву в карете). Пишут в нем<ецких> журналах о каком-то пятне на солнце — признаюсь, ежели такой климат консолидируется, в ту же пору хоть в Крым или Малороссию переселиться. Я полагаю, что и у вас не то чтобы Италия?

Вероятно, если еще не приехали, то на днях явятся Николай Платонович и Михайлович. — Поздравляю их с приездом и жду сюда, — впрочем, к 1 сент<ября> я в Москве. Скажи им, что если они поедут сюда (что уже обещано), то чтоб взяли с собою Евгения Федор<овича>, к которому непременно съездили бы. — Ну, важная новость: просьба о журнале пошла и в Питере, вероятно, скоро решится.

30-е.

Скажи Краевскому, что я ему пришлю письмо «Вёдрина о „Москвитянине“» к половине августа.

И прощай.

Рукой Н. А. Герцен:

Кажется, в первый раз я ослушалась тебя и не раскаиваюсь, пока все здоровы. Чудное здесь житье! Странно, и Москва не притесняет меня слишком, и там я живу, как улитка, а здесь все лучше, может, оттого, что больше вижу улиток… и живется так скоро, скоро, будто по железной дороге, это-то ясно: в хорошую погоду мы гуляем, отдыхаем, пьем, едим как и сколько кому захочется, даже по два раза в день купались, и Саша с нами, прежде это сопровождалось горькими слезами, потом большим криком и, наконец, маленьким вскрикиванием. Тезка твой здоров и мил до крайности, о себе уж я не говорю. Раз Лиза расстроила было нашу спокойную жизнь, достала лихорадку, но после трех пароксизмов она прекратилась; глаз, по сказанию ее, не поправляется нисколько. Грановского ждем к 15-му, он в нежных отношениях с отцом, но существенной пользы от этого еще не видно.

Рукой Саши Герцена:

Шушу.

Рукой Н. А. Герцен:

От всех познаний чистописания у Саши осталось только, зато в физическом развитии большие успехи, в этом свидетельствую я, ну словом все хорошо, недоставало грибов и тебя, появились и грибы, не появишься ли и ты?.. Право, я так привыкла тогда к твоим попечениям и брани, к громким и беспрерывным спорам с Александром, к тому, чтоб ждать тебя целый час к обеду и увидеть, наконец, вместо тебя серое облако, приближающееся из-за леса, серое, сырое и рокочущее, наполненное рыжиками, волнушками и сыроежками… Теперь чего-то недостает в Покровской жизни. Кланяйся заморским друзьям, если они в Питере, ждут, дескать, вас там неучи, в глуши, дикари, поезжайте скорей дивить их рассказами о всех чудесах, виденных на белом свете.

Отдай, пожалуйста, Петруше записочку и скажи, чтоб и он написал нам, что поделывает.

Рукой Е. Б. Грановской:

Доволен ли ты теперь моим поведением, Кетчер? Послушалась тебя и живу в Покровском, где, наверное, прослыву в народе лешим или домовым, потому что, приехавши сюда, обрила голову и, как тебе известно, с некоторых пор держу только полтора глаза. Гранкины дела идут, кажется, хорошо. Отец к нему очень нежен и даже переводит все орловское имение на наше имя. Это будет для него так же выгодно, как и для нас, но мне что-то не верится в подобное великодушие. Прощай же; напиши мне хоть одобрительный лист за послушание и хорошее поведение.

А глаз у Елиз<аветы> Богд<ановны> плох, как-то тускл и сл