Письма 1836-1841 (Гоголь)

Письма 1836-1841
автор Николай Васильевич Гоголь
Опубл.: 1841. Источник: az.lib.ru

Николай Васильевич Гоголь

править

Полное собрание сочинений в четырнадцати томах

править

Том 11. Письма 1836—1841

править

От редакции

править

В отличие от принципов публикации писем Гоголя, первоначально принятых Редакцией издания (см. «От Редакции», X том, стр. 5-7), начиная с настоящего XI тома, вносятся следующие изменения:

1. Вместо общей сплошной нумерации писем во всех пяти томах в каждом томе дается отдельная нумерация писем.

2. Сведения об источниках, по которым печатаются письма, и указания на место хранения подлинников из указателя писем по адресатам переносятся в комментарии, что создает большие удобства для читателей.

Значительная часть писем Гоголя, публикуемых в XI томе, печатается по подлинникам (169 писем из общего количества 218). При отсутствии подлинников письма публикуются по авторитетным копиям, хранящимся в государственных архивохранилищах СССР (19 писем), и только при отсутствии подлинников и копий некоторые письма печатаются по наиболее точным печатным текстам (30 писем).

Перечисляем важнейшие архивохранилища, указывая при этом их сокращенные обозначения.

Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина. Москва — ЛБ

Государственный исторический музей. Москва — ИМ

Государственный литературный музей. Москва — ЛМ

Центральный государственный архив древних актов. Москва — ЦГАДА

Центральный государственный литературный архив. Москва — ЦГЛА

Институт русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР. Ленинград — ПД

Государственная публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Ленинград — ПБЛ

Библиотека Академии наук УССР. Киев — КАБ

Институт литературы Академии наук УССР. Киев — КИЛ

По сравнению с предшествовавшими изданиями значительно уточнен текст писем, а также уточнена или изменена датировка ряда писем.

Перед текстом каждого письма приводятся данные о времени и месте его написания. Если в подлиннике такого указания в начале письма нет, оно дается от редакции в редакционных (угловых) скобках; в такие же скобки заключаются слова и окончания слов, восстанавливаемых предположительно; зачеркнутые слова в случае надобности воспроизводятся в квадратных скобках. Варианты писем, ввиду их небольшого количества, помещаются в сноске под строкой. Цифра сноски ставится при последнем варьирующем слове. Из вариантов приводятся только те, которые заключают в себе сколько-нибудь существенные смысловые и стилистические оттенки.

В подготовке текста и комментировании писем для настоящего тома принимали участие: М. К. Азадовский — письма к Н. М. Языкову; Ц. С. Вольпе — письма к В. А. Жуковскому; В. В. Гиппиус — письмо к А. С. Пушкину; Б. П. Городецкий — письма к В. О. Балабиной, М. П. Балабиной, А. В. Гоголь (№ 142), А. В. и Е. В. Гоголь (№№ 66, 74), М. И. Гоголь (№№ 28, 29, 34, 37, 57, 160, 167, 184), В. И. Григоровичу, П. В. Нащокину, П. А. Плетневу, М. П. Погодину (№№ 41, 77, 88, 99, 107, 115, 118, 139, 140, 149, 151, 165, 178, 181, 187, 199, 213, 216), Е. В. Погодиной, Н. М. Смирнову и к С. А. Соболевскому; А. Г. Дементьев — письма к К. С. Аксакову, С. Т. Аксакову, О. С. Аксаковой, В. Ф. Одоевскому, С. П. Шевыреву и к М. С. Щепкину; С. Н. Дурылин — письма к Н. Д. Белозерскому, М. Ю. Вьельгорскому, П. А. Вяземскому, А. В. Гоголь (№ 157), А. В. и Е. В. Гоголь (№№ 21, 105), Е. В. Гоголь (№№ 159, 176), М. И. Гоголь (№№ 2, 5, 13, 17, 18, 20, 23, 35, 47, 48, 54, 58, 61, 76, 80, 83, 87, 89, 120, 129, 135, 156, 190, 200, 215) и к М. В. Гоголь; Л. В. Крестова — письма к А. С. Данилевскому; Н. Г. Машковцев — письма к А. А. Иванову и к Ф. А. Моллеру; Н. И. Мордовченко — письма к М. Н. Загоскину и к М. П. Погодину (№№ 1, 4, 9, 11, 16, 26, 34, 127); А. А. Назаревский — письма к А. В. Гоголь (№№ 161, 174, 180, 194), А. В. и Е. В. Гоголь (№№ 84, 103, 121, 124), Е. В. Гоголь (№№ 162, 163, 164, 195), М. И. Гоголь (№№ 22, 24, 25, 40, 69, 100, 116, 134, 150, 173, 193), Б. Залесскому, М. А. Максимовичу и к М. Я. Прокоповичу; М. А. Панченко — письма к П. Н. Демидову, А. П. Елагиной, П. И. Раевской, В. Н. Репниной и к Е. Г. Чертковой.

Хронологическая канва (даты жизни Н. В. Гоголя, 1836—1841 гг.) составлена Б. П. Городецким.

Даты жизни Гоголя, 1836—1841

править

Родился отец Н. В. Гоголя, Василий Афанасьевич Яновский (впоследствии Гоголь-Яновский), в хуторе Купчинском (близ реки Голтвы, в сотне Шишацкой), впоследствии названном по имени владельца Васильевкой, а по фамилии его — Яновщиной (Янівщина).

Шенрок. Материалы, I, стр. 37. О. В. Головня. Из семейной хроники, стр. 40.

Родилась мать Н. В. Гоголя, Марья Ивановна Косяровская, на хуторе, в семи верстах от Купчинского.

Автобиографич. записка М. И. Гоголь («Русск. Архив» 1902, № 4, стр. 716). О. В. Головня, стр. 40.

12 ноября.

Свадьба Василия Афанасьевича Яновского и Марьи Ивановны Косяровской.

Письмо А. М. Трощинской А. А. Трощинскому от 30 ноября 1805 г. ПД.

По выходе в отставку, переселился из Петербурга в свое поместье Кибинцы (Миргородского повета) Дмитрий Прокофьевич Трощинский (член Государственного совета, бывший министр), родственник Гоголей-Яновских.

20 марта.

Родился (в местечке Большие Сорочинцы) Николай Васильевич Гоголь.

«Русская Старина» 1888 г., № 11, стр. 392 (публикация А. Ксензенко). В. Истрин. День рождения Гоголя. Известия ОРЯС 1908, (XII) 4.

3 августа.

Николай и Иван Яновские поступают в высшее отделение 1-го класса Полтавского повитового училища (двухклассного).

Дела Полтавского уездн. училища за 1819 г. в Гоголевском музее в Нежине. Заболотский. К биографии Гоголя, стр. 3.

1819—1820.

править

Н. В. Гоголь после смерти брата Ивана (умер летом 1819 г.) учится в Полтаве (где именно, — не установлено).

Письма №№ 1-2. Заболотский. К биографии Гоголя.

1 мая.

Н. В. Гоголь принят в нежинскую Гимназию высших наук.

Лавровский, стр. 51.

Июнь.

1 ноября

Гоголь держит экзамен и помещен во второе отделение; каникулы (июль) проводит дома.

И. С. Орлай вступает в должность директора Гимназии высших наук).

Гоголевский сборник 1902 г., стр. 323, прим.

1 июля.

Гоголь перешел в 4-й класс.

Дела Гимназии высших наук (Гоголевский музей в Нежине). Лавровский, стр. 140.

Июнь.

С августа.

Гоголь перешел в 5-й класс.

Гоголь учится в 5 классе. Обнаруживает большой интерес к чтению. Пользуется книгами из библиотеки Трощинского.

Лавровский, стр. 140—141.

Январь.

Гоголь принимает деятельное участие в школьных спектаклях. С большим успехом играет роль Простаковой. Вместе со школьными товарищами К. М. Базили и В. И. Любичем-Романовичем изготовляет декорации для «театральных представлений».

5 июля.

Гоголь перешел в 6-й класс.

Более оживленная переписка с родителями. Просьба прислать «Евгения Онегина».

Декабрь.

Гоголь ездил на зимние каникулы домой.

Шенрок. Материалы, I, стр. 104—105, 241; письма №№ 19 и 22; Лавровский, стр. 141.

Март (вторая половина) (?)

Июнь.

Умер Василий Афанасьевич Гоголь-Яновский.

Гоголь перешел в 7-й класс. Летние месяцы — до половины августа, а затем и зимние (рождественские) каникулы, проводит на родине. В Гимназии заведует, по доверию товарищей, выписываемыми в складчину журналами и книгами. Участвует, как и в ближайшие годы, в лицейских журналах: «Метеор литературы» и др.

К этим годам предположительно относятся первые литературные опыты Гоголя: стихотворение «Непогода»; акростих; из несохранившихся — «Разбойники», трагедия, написанная пятистопными ямбами; «Две рыбки», стихотворная баллада; «Братья Твердиславичи», повесть; «Нечто о Нежине, или дуракам закон не писан», сатира; «Россия под игом татар», поэма.

С этого года устанавливается постоянная переписка с матерью.

Заболотский. Опыт обзора, стр. 49-50.

Июнь (конец).

Гоголь перешел в 8-й класс. В предместье Нежина Магерках знакомится с «простонародьем», посещает крестьян, присутствует на их свадьбах.

Лавровский, стр. 141; Н. Ю. Артынов («Русский Архив» 1877 г., кн. 3, стр. 191).

Гоголь заводит «Книгу всякой всячины, или подручную энциклопедию…»

Т. IX наст. изд.

23 ноября.

Гоголь пишет матери о «новом перевороте» в его сочинениях.

Письмо № 49.

Декабрь (конец).

Гоголь уезжает домой на зимние каникулы.

Письмо к Г. И. Высоцкому, № 50.

28 декабря.

«Позволение высшего начальства» на театральные представления в Гимназии высших наук.

Гоголевский сборник 1902, стр. 354.

27 января.

Д. Е. Ясновский назначен директором Гимназии высших наук.

10-13 февраля.

Школьные спектакли в Гимназии высших наук.

Письмо к М. И. Гоголь, № 52.

7 мая.

Рапорт проф. Билевича в конференцию Гимназии высших наук: донос на проф. Белоусова. Начало «дела о вольнодумстве» в Гимназии.

Лавровский, стр. 59.

1 июля.

Гоголь переходит в 9-й (последний) класс.

Летом, на каникулах, сближается с дядею Павлом Петровичем Косяровским. К этому лету относятся, повидимому, воспоминания А. П. Стороженко о встрече с Гоголем.

Лавровский, стр. 141—142. «Отечественные Записки» 1859 г., апрель.

Переписка с Г. И. Высоцким и Петром Петр. Косяровским о своем будущем. Мечты о поездке за границу. Мечты о деятельности («остановился на юстиции»).

Письма №№ 59, 67.

5 октября.

Прибытие нового директора Гимназии высших наук Д. Е. Ясновского.

Лавровский, стр. 103.

3 ноября.

Гоголь вызван на допрос по делу о лекциях и записках профессора естественного права Белоусова.

Лавровский, стр. 110.

К этому году Гоголь относит идиллию «Ганц Кюхельгартен».

27 июля.

Гоголь признан окончившим Гимназию (с правом на чин 14 класса).

Гоголевский сборник 1902, стр. 411.

В конце августа Гоголь совершил поездку в Кременчуг на ярмарку.

«Русск. Старина» 1887, № 3, стр. 682—683.

До декабря Гоголь живет дома, в Васильевке.

Шенрок. Материалы, I, стр. 159.

Осенью Д. П. Трощинский писал в Петербург к Л. И. Голенищеву-Кутузову, рекомендуя Гоголя. Кутузов отвечал ему, что ждет его «молодого родственника».

«Русская Старина» 1887, № 3, стр. 682—683.

13 декабря.

Гоголь вместе с А. С. Данилевским через Кибинцы выехал в Петербург.

Письмо О. Д. Трощинской к А. А. Трощинскому от 14 декабря 1828 г. ПД.

15 декабря.

Попечитель Харьковского учебного округа утвердил за окончившими Гимназию высших наук их права на чины.

Гоголевский сборник 1902, стр. 418.

С января по апрель (?) Гоголь живет в Петербурге вместе с А. С. Данилевским на Гороховой улице в доме Галыбина, затем на Екатерининском канале в доме Трута. Безуспешно хлопочет о месте через Л. И. Голенищева-Кутузова.

Шенрок. Материалы, I, стр. 151—153. Письма к М. И. Гоголь, №№ 84-86.

Между 18 января и 9 марта.

Гоголь делает попытку увидеть Пушкина, познакомиться с ним, но неудачно.

Анненков. Матер. для биогр. Пушкина, изд. 2, 1873, стр. 360. Н. Лернер. Труды и дни Пушкина, изд. 2, 1910 г., стр. 183—184

22 февраля.

Цензурное разрешение «Сына Отечества», т. II, № 12, где напечатано (анонимно) приписываемое Гоголю стихотворение «Италия».

26 февраля.

Смерть Д. П. Трощинского.

«Русская Старина» 1882, № 6, стр. 656.

Апрель (?).

Гоголь поселяется на Большой Мещанской в доме Иохима (теперь ул. Плеханова, д. 39).

30 апреля и 22 мая.

Гоголь обращается к матери с просьбой сообщать ему об «обычаях и нравах малороссиян», просит дать ему сведения о поверьях и разных играх — карточных и хороводных. Просит прислать комедии своего отца.

Письма к М. И. Гоголь, №№ 86 и 87.

7 мая.

Цензурное разрешение «Ганца Кюхельгартена».

26 июня.

Объявление в «Московских Ведомостях» о продаже у Ширяева книжки В. Алова «Ганц Кюхельгартен», «полученной на сих днях из Петербурга».

Июнь (конец

месяца)

Выход № 12 «Московского Телеграфа» с отрицательной рецензией Полевого на «Ганца Кюхельгартена».

5 июля.

«Николай Гоголь, дворянин, российский подданный», значится в списке лиц, отъезжающих за границу.

«СПб. Ведомости». То же в NoNo от 9 и 12 июля.

20 июля.

Выход № 87 «Северной Пчелы» с отрицательной рецензией на «Ганца Кюхельгартена». Там же извещение, что книга «продается во всех книжных лавках».

23 июля.

Дата предъявления Гоголем доверенности на управление имением, выданной им Марье Ивановне Гоголь.

«Литературный Вестник», т. III, 1902, кн. 1 стр. 59-60.

24 июля.

Письмо Гоголя к матери о решении уехать за границу.

Перед отъездом — сожжение экземпляров «Ганца Кюхельгартена».

1 (13) августа.

Гоголь в Любеке.

Письмо к М. И. Гоголь, № 90.

11 (23) августа.

Гоголь приехал в Травемюнде.

Письмо к М. И. Гоголь, № 91.

14 (26) августа.

Гоголь возвращается в Любек.

22 сентября.

Гоголь через Гамбург возвращается в Петербург.

Сентябрь-октябрь (?).

Неудачная попытка Гоголя поступить на сцену.

Н. Мундт. Воспоминания, «СПб. Ведомости» 1861, № 235.

27 октября.

Гоголь пишет матери, что надеется в скором времени определиться на службу. Около этого времени (конец октября) он подает на имя министра внутренних дел прошение об определении на службу.

Письмо № 93. «Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 288.

15 ноября.

Резолюция министра внутренних дел А. А. Закревского о зачислении Гоголя на испытание в Департамент государственного хозяйства и публичных зданий.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 288.

20 декабря.

Цензурное разрешение «Северных Цветов на 1830 год», где в «Обозрении российской словесности за первую половину 1829 года» О. Сомов сочувственно отзывается о «Ганце Кюхельгартене».

Январь.

Гоголь перевел для «Северного Архива» с французского статью «О торговле русских в конце XVI и начале XVII века». Перевод был принят, но напечатан не был.

Письмо к М. И. Гоголь, № 98.

2 февраля.

Гоголь просит мать о собирании «старопечатных книг», «рукописей стародавних про времена гетманщины», «записок, веденных предками какой-нибудь старинной фамилии», монет, стрел и пр.

Письмо к М. И. Гоголь, № 97.

25 февраля.

Прошение Гоголя об увольнении его из Департамента гос. хозяйства и публичных зданий.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 288—289.

В февральской и мартовской книжках «Отечественных Записок» Свиньина напечатана — без имени автора — повесть Гоголя: «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала. Малороссийская повесть (из народного предания), рассказанная дьячком Покровской церкви».

27 марта.

Прошение Гоголя на имя вице-президента Департамента уделов об определении на службу.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 295.

10 апреля.

Резолюция о зачислении Гоголя на службу в Департамент уделов на вакансию писца.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 296.

3 июня.

Гоголь утвержден в чине коллежского регистратора.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 297.

Май-июнь.

Занятия Гоголя живописью в Академии художеств.

Письмо к М. И. Гоголь № 99.

22 июля.

Гоголь назначен помощником столоначальника с жалованьем по 750 р. в год.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 299.

18 декабря.

Цензурное разрешение альманаха «Северные Цветы на 1831 год», — где напечатана глава из исторического романа «Гетьман» (за подписью оооо).

Там же в «Обозрении российской словесности за вторую половину 1829 и первую 183 года» сочувственный отзыв О. Сомова о «Бисаврюке».

Декабрь (?).

Знакомство с В. А. Жуковским, П. А. Плетневым, и, повидимому, с А. А. Дельвигом.

Кулиш. «Записки», I, стр. 84. В. Гаевский. Дельвиг. «Современник» 1854, № 9.

Январь (?).

Статья Гоголя «Борис Годунов», оставшаяся ненапечатанной.

1 января.

Вышел № 1 «Литературной Газеты», где помещены: 1) «Глава из малороссийской повести: Страшный Кабан» (подпись: П. Глечик) и 2) «Несколько мыслей о преподавании детям географии» (подпись: Г. Янов).

16 января.

Вышел № 4 «Литературной Газеты», где напечатан отрывок «Женщина» (подпись: Н. Гоголь).

28 января.

Цензурное разрешение второй январской книжки «Московского Телеграфа», где в рецензии на «Северные Цветы» — сочувственный отзыв о «Главе из исторического романа».

1 февраля.

Цензурное разрешение № 2 «Телескопа», где в рецензии на «Северные Цветы» — сочувственный отзыв о «Главе из исторического романа».

6 февраля.

Представление начальницы Патриотического института Л. К. Вистингаузен о назначении Гоголя учителем истории.

9 февраля.

Резолюция императрицы о назначении Гоголя младшим учителем истории в Патриотический институт.

Н. Белозерская. Служба Гоголя в Патриотическом институте. «Русская Старина» 1887 г., № 12, стр. 41.

Январь-февраль (?)

Гоголь получает (при помощи Плетнева) частные уроки в домах П. И. Балабина, Н. М. Лонгинова и — может быть, тогда же — А. В. Васильчикова.

22 февраля.

П. А. Плетнев пишет Пушкину о Гоголе, рекомендуя его как писателя и как человека.

23 февраля.

Прошение Гоголя об увольнении его из Департамента уделов.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 300.

9 марта.

Резолюция об увольнении Гоголя из Департамента уделов.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 301.

10 марта.

Гоголь вступил в должность младшего учителя истории Патриотического института.

И. Линниченко. Послужной список Н. В. Гоголя. «Русская Мысль» 1896, № 5.

22 марта.

Выходит № 17 «Литературной Газеты»; в ней «Успех посольства» — второй отрывок «из малороссийской повести: Страшный Кабан» (без подписи).

1 апреля.

Гоголь назначен старшим учителем истории Патриотического института и утвержден в чине титулярного советника.

12-14 апреля.

Ответное письмо Пушкина Плетневу (см. 22 февраля) с упоминанием о Гоголе.

20 мая.

Знакомство Гоголя с Пушкиным на вечере у Плетнева.

Вас. Гиппиус. Литер. общение Гоголя с Пушкиным, стр. 71; ср. комментарий к письму № 113.

26 мая.

Цензурное разрешение первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

Лето — с половины июня (?) до половины августа.

В Петербурге печатаются «Вечера на хуторе». Гоголь живет в Павловске у А. И. Васильчиковой, учит ее больного сына; часто бывает в Царском Селе, где встречается с Пушкиным и Жуковским.

Из воспоминаний гр. В. А. Сологуба. «Русский Архив» 1865, № 5-6, стр. 40-41.

15 августа.

Гоголь возвращается в Петербург. Поселяется на Офицерской улице, в доме Брунста.

Письма к Пушкину, №№ 113 и 114 и к Жуковскому, № 116.

25 августа.

Первое письмо Пушкина к Гоголю.

Сентябрь.

Выход в свет первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

25 сентября.

Выход в свет № 79 «Литературных прибавлений к Русскому Инвалиду», где в рецензию Л. Якубовича включена цитата из письма Пушкина к А. Воейкову о «Вечерах на хуторе».

2 октября.

Цензурное разрешение № 17 «Московского Телеграфа» с рецензией (весьма сдержанной) на «Вечера на хуторе».

Выход в свет № 219 «Северной Пчелы» с сочувственной рецензией (В. Ушакова) на «Вечера» (окончание рецензии в № 220).

3 декабря.

Цензурное разрешение «Телескопа» № 20, где — сочувственная рецензия на «Вечера» (стр. 558—563).

Вторая половина года.

Гоголь работает над второй частью «Вечеров на хуторе». Просит мать и сестру собирать украинские сказки и песни, а также «старинные костюмы».

Письма №№ 117, 122.

1 января.

Цензурное разрешение отдельного издания брошюры А. Н. Царынного (А. Я. Стороженко) «Мысли малороссиянина по прочтении повестей пасичника Рудого Панька, изданных им в книжке под заглавием Вечера на хуторе близ Диканьки и рецензий на оные». СПб. В тип. Греча. 1832". Статья до выхода отдельной брошюрой печаталась в первых пяти номерах «Сына Отечества» за 1832 г.

31 января.

Цензурное разрешение второй части «Вечеров на хуторе».

19 февраля.

Гоголь присутствует на обеде петербургских литераторов по случаю открытия книжного магазина и библиотеки для чтения А. Ф. Смирдина и, в числе других, подписывает обязательство дать статью в сборник «Новоселье».

Начало марта.

Выход в свет второй части «Вечеров на хуторе» (объявление в «Северной Пчеле», № 59, от 2 марта). В «Московском Телеграфе» № 6 появился отзыв о ней Полевого.

10 марта.

Гоголь высылает матери к предстоящей свадьбе сестры Марьи Васильевны 500 руб.

Письмо к матери, № 128.

22 апреля.

Письмо Е. А. Баратынского И. В. Киреевскому с сочувственным, хотя и сдержанным отзывом о «Вечерах на хуторе».

«Татевский сборник», СПб., 1899, стр. 43, ср. стр. 44.

24 апреля.

Свадьба Марьи Васильевны Гоголь и Павла Осиповича Трушковского.

Письмо М. И. Гоголь к А. А. Трощинскому от 10 мая 1832 г. ПД.

Июнь (первая половина).

Гоголь живет на даче близ Поклонной горы.

Кулиш. Записки о жизни Гоголя, I, стр. 101, 115.

Ок. 27 июня.

Приезд Гоголя в Москву.

Письмо к Н. Я. Прокоповичу, № 140.

До 30 июня.

Знакомство Гоголя с М. П. Погодиным.

Письмо Погодина к С. П. Шевыреву от 30 июня 1832 г. Вас. Гиппиус, Гоголь в письмах и восп., стр. 59. Барсуков, IV, стр. 113—114.

2 июля.

Знакомство Гоголя с С. Т. Аксаковым. Разговор о комедии и комизме.

С. Аксаков. «История моего знакомства», стр. 5-8.

Между 4 и 7 июля.

Знакомство Гоголя с М. Н. Загоскиным.

С. Аксаков. «История моего знакомства», стр. 6-8.

В Москве Гоголь познакомился также с И. И. Дмитриевым и, возможно, с М. С. Щепкиным.

7 июля.

Отъезд Гоголя из Москвы.

Письма к Н. Я. Прокоповичу и М. П. Погодину, №№ 140, 141.

17 июля.

Приезд Гоголя в Полтаву.

Письмо к М. П. Погодину от 20 июля 1832 г. (№ 142).

Ок. 20 июля.

Приезд Гоголя в Васильевку.

Письмо к М. П. Погодину от 20 июля 1832 г. (№ 142).

Октябрь (начало).

Гоголь едет в Петербург, взяв с собою младших сестер — Елизавету и Анну. В дороге, по случаю поломки экипажа, остановка в Курске на неделю.

Шенрок. Материалы, стр. 161—162. Письмо к П. А. Плетневу, № 147.

18-23 октября.

Гоголь в Москве; был у Аксаковых, у М. Н. Загоскина. Знакомство с Киреевскими и О. М. Бодянским; сближение с М. А. Максимовичем.

Письмо к М. И. Гоголь, № 149. Письмо Плетнева к Жуковскому от 8 декабря 1832 г. (Соч. Плетнева, III, стр. 522).

21 октября.

Цензурное разрешение № 17 «Телескопа», где сочувственный отзыв о второй части «Вечеров».

30 октября.

Гоголь возвратился в Петербург и поселился в Новом переулке, в доме Демута-Малиновского.

Письма к М. П. Погодину и И. И. Дмитриеву, №№ 152 и 153.

Гоголь продолжает собирание песен.

Письмо к М. И. Гоголь, № 151.

Ноябрь (конец месяца).

Сестры Гоголя приняты в Патриотический институт в «предуготовительное» отделение.

Письмо к М. И. Гоголь от 22 ноября 1832 г. (№ 151).

По словам П. А. Плетнева, «у Гоголя вертится на уме комедия» («Владимир 3-й степени»).

Письмо Плетнева к Жуковскому от 8 декабря 1832 г. (Соч. Плетнева, III, стр. 522).

В 1832 г. начата статья «Несколько слов о Пушкине». К тому же году, возможно, относится дальнейшая работа над романом «Гетьман».

Соч. Гоголя, 10 изд., V, стр. 547—549, 581—582.

9 января.

В Петербургском Большом театре в бенефис В. А. Каратыгина поставлен, между прочим, «Вечер на хуторе близь Диканьки, малороссийская интермедия в одном действии, взятая из повестей сего же названия пасичника Рудого Панька, с принадлежащими к ней пением и танцами» — инсценировка повести Гоголя «Ночь перед Рождеством».

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», II, статья С. С. Данилова, стр. 424—431.

Январь.

Смирдин выпустил первое издание 1-й части «Вечеров на хуторе» вторым набором в количестве 150 экземпляров с некоторыми отступлениями от издания первого набора.

Письмо к М. П. Погодину, № 162. Соч. Гоголя, 10 изд., I, стр. 511.

Январь-февраль.

Неосуществившийся замысел «Всеобщей истории и всеобщей географии» («Земля и люди»). Работа над комедией «Владимир 3-й степени», вскоре прерванная, в виду невозможности провести ее через цензуру.

Письма к М. П. Погодину от 1 и 20 февраля 1833 г. (№№ 162 и 165).

9 апреля.

Рождение Николая Павловича Трушковского, сына Марьи Васильевны Гоголь.

Письмо М. И. Гоголь к А. А. Трощинскому от 3-9 апреля 1833 г. ПД.

Первая половина года.

Замыслы Петербургских повестей: «Страшная рука», «Записки сумасшедшего музыканта», «Портрет» (начало работы), «Нос» (первоначальный набросок), замысел «Женихов» и, повидимому, начало работы над этой комедией.

Июнь — август.

Гоголь живет на даче в Стрельне.

Письма к М. А. Максимовичу, № 173, и к М. И. Гоголь, №№ 175 и 176.

2 июля.

Гоголь советует Максимовичу ехать в Киев, собирается и сам «на следующий год махнуть отсюда».

Письмо к Максимовичу, № 173.

Июль (?).

Гоголь переехал на новую квартиру (Малая Морская, д. Лепеня, теперь ул. Гоголя, д. 17).

Письмо к М. И. Гоголь, № 174.

28 сентября.

В. Ф. Одоевский, напоминая Пушкину о замысле альманаха, передает предложение Гоголя назвать альманах «Тройчатка, или альманах в 3 этажа». Так как Гомозейко (Вл. Одоевский) и Рудый Панько (Гоголь) описали гостиную и чердак, Белкина (Пушкина) просят «описать» погреб.

«Русский Архив» 1864, стр. 1001.

30 октября.

Пушкин отвечает на письмо В. Ф. Одоевского от 28 сентября отказом от участия в альманахе.

Одоевский и Гоголь решают издать альманах «Двойчатка», но и этот альманах не состоялся.

Письмо В. Ф. Одоевского к М. А. Максимовичу («Киевская Старина» 1833, апрель, стр. 846).

Октябрь-ноябрь.

Замысел «Истории Украины» (неосуществленный). Увлечение украинскими песнями.

Письмо к М. А. Максимовичу от 9 ноября 1833 г. (№ 181) и к матери от 22 ноября 1833 г. (№ 182).

2 декабря.

Гоголь читал Пушкину «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

Дневник Пушкина (запись от 3 декабря).

Декабрь.

Гоголь — под влиянием Максимовича — решил добиваться кафедры всеобщей истории в Киеве и хлопочет об этом при содействии Пушкина. В связи с этим замыслом принимается за обработку статьи «О преподавании всеобщей истории».

Письмо к Пушкину, № 185.

В конце 1833 г., повидимому, написана повесть «Старосветские помещики».

31 декабря.

Гоголь пишет лирическое обращение к наступающему 1834 году.

Начало года.

Гоголь занимается изучением украинских песен по книге Wacław’a s Oleska, Piésni polskie i ruskie ludu galicyjskiego, изданной в Львове в 1833 году; из нее теперь и позднее делает пополнения в свое собрание украинских песен.

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования» II, статья С. А. Красильникова, стр. 377—406.

Январь-февраль.

В «Северной Пчеле», затем в «Московском Телеграфе» и «Молве» напечатано «Объявление об издании истории малороссийских казаков».

«Северная Пчела» от 30 января 1834, «Московский Телеграф» 1834, № 3, февраль, стр. 523—524.

Февраль.

В февральской книжке «Журнала Министерства народного просвещения» напечатана статья Гоголя «План преподавания всеобщей истории».

Февраль (после 12) или начало марта (до 6).

Ознакомление Гоголя с «Запорожской стариной» Срезневского. К этому же времени, вероятно, относится начало работы над «Тарасом Бульбой».

27 февраля.

Цензурное запрещение «Кровавого бандуриста», предназначавшегося для «Библиотеки для чтения».

Апрель.

В апрельской книжке «Журнала Министерства народного просвещения» напечатаны статьи Гоголя: «Взгляд на составление Малороссии» и «О малороссийских песнях».

7 апреля.

Запись в дневнике Пушкина: «Гоголь по моему совету начал Историю русской критики». Других сведений об этой работе нет.

14 апреля.

Гоголь был у Плетнева, возмущался цензурными изъятиями в «Повести о том, как поссорился…»

Дневник Никитенко.

18 апреля.

Цензурное разрешение второй части «Новоселья», где напечатана «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

3 мая.

Запись в дневнике Пушкина: «Гоголь читал у Дашкова свою комедию» (вероятно, «Женихи»).

Июнь.

После неудачных хлопот о кафедре в Киеве Гоголь начинает хлопотать о месте профессора в Петербургском университете.

22 июля.

Резолюция о выдаче Гоголю жалованья по Патриотическому институту за 1834 г. (в 1833 г. удержано за обучение сестер).

24 июля.

Гоголь определен адъюнкт-профессором по кафедре всеобщей истории при С.-Петербургском университете.

И. Линниченко. Послужной список Гоголя. «Русская Мысль» 1896, № 5.

Август (вторая половина).

Написана статья о картине Брюллова «Последний день Помпеи». Видимо, в то же время написана статья «Жизнь».

Сентябрь.

Первая лекция Гоголя в Петербургском университете («О средних веках»).

Октябрь.

Вышла сентябрьская книжка «Журнала Министерства народного просвещения», в ней статья «О средних веках» (вступительная лекция в университете).

Октябрь.

Лекция Гоголя об Ал-Мамуне в присутствии Пушкина и Жуковского.

Н. Иваницкий. «Отечественные Записки» 1853, № 2. Смесь, стр. 120.

В сентябре (или октябре) Гоголь читал лекцию «О движении народов в конце V века».

Октябрь.

Выход в свет книжки «Журнала Министерства народного просвещения», где помещена статья Гоголя об Ал-Мамуне.

10 ноября.

Цензурное разрешение «Арабесок» и второго издания «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

Конец года (?).

Работа над «Вием».

Ноябрь-декабрь.

Гоголь привлечен — через Погодина — в круг участников вновь организуемого журнала «Московский Наблюдатель».

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», II, статья Н. И. Мордовченко, стр. 113 и сл.

29 декабря.

Цензурное разрешение «Миргорода», части I и II.

Январь.

Выход в свет «Арабесок».

Письма к М. П. Погодину и М. А. Максимовичу от 22 января 1835 г. (№№ 234 и 235).

Январь.

Во время печатания «Миргорода» изъято предисловие к «Повести о том, как поссорился…» и внесены изменения в текст «Вия». Гоголь возобновляет работу над «Носом» (для «Московского Наблюдателя»).

Том II наст. издания, стр. 732—734, 750—752. Письмо к М. П. Погодину, № 238.

Февраль.

Объяснение с попечителем в результате «неприятной молвы», распространившейся о лекциях Гоголя.

Дневник Никитенко, запись от 21 февраля 1835 г. (I, стр. 264).

Февраль-март.

Гоголь читал гостившему в Петербурге Погодину отрывки из комедий («Владимир 3-й степени» и «Провинциальный жених», т. е. «Женихи»).

М. Погодин. Письмо из Петербурга («Московский Наблюдатель», 1835, кн. 2, стр. 445).

27 февраля.

Цензурное разрешение мартовской книжки «Библиотеки для чтения», где помещена крайне отрицательная рецензия на «Арабески».

Март.

Выход в свет «Миргорода».

Письма к М. П. Погодину от 20 февраля, к С. П. Шевыреву от 10 марта и к М. А. Максимовичу от 22 марта 1835 г. (№№ 241, 242 и 245).

18 марта.

Гоголь посылает в редакцию «Московского Наблюдателя» повесть «Нос». Повесть не была принята редакцией.

Письма к М. П. Погодину, №№ 243 и 246.

26 марта.

Сочувственная запись об «Арабесках» в тюремном дневнике В. К. Кюхельбекера (Свеаборгская крепость).

28 марта.

Сочувственный отзыв Н. В. Станкевича (в письме к Я. М. Неверову) о «Старосветских помещиках».

Переписка Н. В. Станкевича, 2 изд. М. 1914, стр. 318.

Март.

Сочувственный отзыв А. И. Герцена (в письме к Н. А. Захарьиной) о «Невском проспекте».

Соч. Герцена, ред. М. Лемке, I, стр. 169.

30 марта.

Цензурное разрешение № 2 «Московского Наблюдателя», где напечатано «Письмо из Петербурга» М. П. (т. е. Погодина; см. выше) и статья Шевырева о «Миргороде».

«Московский Наблюдатель», кн. 2, стр. 396—411 и 445.

Март.

Цензурное разрешение второй мартовской книжки «Библиотеки для чтения» с положительным отзывом о первой части «Миргорода» и отрицательным — о второй.

3 апреля.

Выход в свет № 27 «Литературных прибавлений к Русскому Инвалиду», где перепечатаны отрывки из «Записок сумасшедшего».

12 апреля.

Цензурное разрешение № 15 «Молвы» с краткой сочувственной рецензией Белинского на «Арабески» и «Миргород».

24 апреля.

Выход в свет № 33 «Литературных прибавлений к Русскому Инвалиду», где помещена сочувственная рецензия на «Миргород».

1 мая.

Гоголь уволен в отпуск. Около 1 мая выехал из Петербурга.

3 мая.

Цензурное разрешение № 18 «Молвы» с окончанием статьи Белинского «И мое мнение об игре Каратыгиных», попутно затрагивавшей творчество Гоголя.

4 мая.

Гоголь в Москве у Погодина читает «Женитьбу».

«Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», II, статья Н. И. Мордовченко, стр. 118. «Русский Архив» 1865, стр. 1274—1275.

Май (с половины месяца).

Гоголь в Васильевке.

Письмо к Н. Я. Прокоповичу от 24 мая 1835 г. (№ 251).

Июнь.

Гоголь в Крыму.

Письма к Г. И. Спасскому от 1 июня и к И. И. Срезневскому от 11 июля 1835 г. (№№ 252 и 253).

25 июня.

Представление начальницы Патриотического института об увольнении Гоголя из института.

«Русская Старина», 1887, № 12, стр. 755.

Июль-август (первая половина).

Гоголь снова в Васильевке. Работа над «Альфредом».

Письмо к И. И. Срезневскому от 11 июля 1835 г. (№ 253); «Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», II, статья М. П. Алэксеева, стр. 249.

Август.

Отъезд Гоголя из Васильевки. По дороге Гоголь (вместе с Данилевским) был в Киеве у Максимовича.

М. Максимович. «Письма о Киеве», стр. 55-56.

Август (конец

месяца).

Гоголь несколько дней провел в Москве и видался с Погодиным и с Аксаковым.

С. Аксаков. «История моего знакомства», стр. 8.

1 сентября.

Гоголь вернулся в Петербург.

Письмо к М. И. Гоголь, № 258.

1 сентября.

Цензурное разрешение № 7 «Телескопа», с началом статьи Белинского «О русской повести и повестях Гоголя».

21 сентября.

Цензурное разрешение № 8 «Телескопа» с окончанием статьи Белинского «О русской повести и повестях Гоголя».

Ок. 11 октября.

Сочувственный отзыв Пушкина (в письме к Плетневу) о повести «Коляска», переданной Гоголем для предполагавшегося альманаха.

Ок. 20 октября.

Возвращение Пушкина из Михайловского в Петербург. В одну из первых встреч с Гоголем Пушкин, видимо, поделился с Гоголем сюжетом комедии о ревизоре.

Ноябрь — декабрь.

Работа Гоголя над «Ревизором».

31 декабря.

Гоголь уволен от должности адъюнкта «по случаю преобразования С.-Петербургского университета».

Письмо к М. П. Погодину, № 265. Григорьев. Имп. СПб. университет, стр. 93.

Письма, 1836—1841

править

Погодину М. П., 18 января 1836*

править

1. М. П. ПОГОДИНУ. 18 генваря 1836. СПб.

править

Э, брат! ты совсем позабыл меня. Я ждал от тебя письма на мое письмо, да и перестал ждать. Извини, что до сих пор не посыла<ю> тебе комедию*. Она совсем готова была и переписана, но я должен непременно, как увидел теперь, переделать несколько явлений. Это не замедлится, потому что я во всяком случае решился непременно дать ее на светлый праздник. К посту она будет совсем готова, и за пост актеры успеют разучить совершенно свои роли. Да скажи, пожалуйста, ты меня не уведомил, как распорядился с посланными к тебе еще в мае месяце 90 экземплярами «Миргорода». Если они не проданы еще и если тебе нужны взятые мною 500 руб., то я постараюсь прислать тебе, потому что я должен получить кое-что за комедию. Да сделай милость, пришли мне моего «Носа». Мне теперь он до крайности нужен. Я хочу его немного переделать и поместить в небольшое собрание, которое готовлю издать*. Благодарю тебя много за твои подарки*: Самозванца, Русскую Историю и Лекции по Герену.

Самозванец мне очень нравится. Он не движется на сценической интриге, но тем не менее составляет полную, исполненную правды, стало быть историческую и поэтическую картину. История твоя составляет замечательное явление, но в ней есть следующий недостаток. Она больше похожа на сочинение, назначенное быть темою для профессора университета, а не для гимназического курса. В ней слишком сжато, даже, может быть, много уложено в тесные рамки. Притом в ней, мне кажется, необходимо было бы тебе именно развить тот эскиз*, который ты поместил в Наблюдателе. Он мне очень нравится. Это до самого Петра чрезвычайно полное изложение, ясное, исполненное дальновидного верного вывода. Верно, ты эскиз свой писал уже после. Впрочем, во всяком случае твоя «История» останется лучшею, и я буду очень рад, если она введется во всеобщее употребление и изгонит[1] беспрестанно перевирающиеся записки, составленные вначале бог знаем кем, не поверенные умом и наблюдательностью. Жаль очень, что я не могу тебя видеть. Мне бы хотелось потолковать с тобою о весьма многом.

Да кстати об истории! Мне наговорили, что детская история Полевого* хорошее сочинение. Я взял ее в руки, но увидел, что яблоко от яблони не далеко падает. К счастью, я получил твою и отвел немного душу.

Прощай! не можешь ли ты чего-нибудь мне выкопать о славянах?* Сделай милость. Может быть, ты составил какие-нибудь выписки из разного сору и особенно что-нибудь о Галиции древней и новой. Нет ли где какого-нибудь описания обрядов, обычаев их и проч.?

Прощай. Целую тебя несколько раз. Хотелось бы мне очень побывать теперь в Москве, да не знаю, удастся ли прежде лета.

Твой Гоголь.

Гоголь М. И., 10 февраля 1836*

править

2. М. И. ГОГОЛЬ. С.-Петербург. Февраля 10, 1836.

править

Я получил ваши письма оба, но медлил отвечать на них, потому что ожидал ответа князя Репнина по делу Павла Осиповича*, который, к сожалению, заключает в себе отказ.

Намерение ваше заложить в приказ я одобряю*. Дай бог, чтобы это помогло вам быть спокойнее и дало возможность управляться успешнее с хозяйскими делами. Вы напрасно только на меня имели неудовольствие, как я видел из первого письма вашего; тоже еще напраснее принимаете вы на чистые деньги слова, сказанные мною Татьяне Ивановне* или кому другому. Разве вы не видите, что я шутил? Я одному говорил, когда меня спрашивали, скоро ли я буду, что я буду через пять лет, другому — через десять. Вам я сказал ближе всего к тогдашним моим мыслям; потому что я действительно думал тогда через два года приехать опять в Васильевку на неделю и через год на три месяца, воротившись из-за границы. Я к вам пишу, выпроводивши масленицу, которая была здесь не так шумна, потому что смущена была несчастным приключением*. Во время представления сгорел балаган со всеми зрителями, из которых едва половину могли спасти. Это много помешало всеобщей веселости, которая всегда бывает в это время. Сестры здоровы; учатся, как говорят, очень недурно. Аннет приготовляет вам какой-то большой подарок.

Прощайте, бесценная маминька! сообщите поклон мой всем родным и знакомым нашим.

Ваш покорный сын Николай.

Белозерскому Н. Д., 21 февраля 1836*

править

3. Н. Д. БЕЛОЗЕРСКОМУ. 21 февраля 1836. СПб.

править

Мы с вами, Николай Данилович*, кажется, решились вовсе прекратить всякие сношения и переписку. Бог знает, кто из нас виноват. Может быть, мне прежде следовало писать к вам. Но во всяком случае нужно той и другой стороне подобную ошибку всегда поправлять, — тем более, что между нами, как между людьми вовсе нечиновными и нечинящимися, слово поздно не имеет в себе никакого неприличия и доказывает только благородну<ю> нашу наклонность к лени.

Прежде всего, каково здоровье ваше? потом, как ваши обстоятельства? О втором вопросе я интересуюсь потому, <что> здесь пронеслись слухи, которые я желал бы со всем участием моего сердца, чтобы были ложны. Говорят, что ваш дом сгорел. Мне очень неприятно было слышать об этом, зная, как вам дорого отцовское гнездо ваше. Вы, сделайте милость, известите меня об этом. Еще занеслись для меня другие вести, также очень, очень неприятные для меня, будто бы сгорел Нежинский лицей. Признаюсь, это так меня огорчило, как не огорчило бы известие о сгоревшем моем собственном отцовском доме. И когда я вспомнил, как безжалостно поступила со мною судьба, или, может, какое-нибудь предопределение, или, может быть, я сам, — но не тот я, который я есть во глубине души моей, но я, раздосадованный, дорожный, рассерженный станционными смотрителями, — то, признаюсь, невыразимый упрек кипит во мне. И, как нарочно, какое было тогда прекрасное утро!* одно из тех самых, которые принадлежат невозвратной нашей юности. Я и у вас был после того смутен и не с такой ясностью вас встретил. Вы уведомите меня поскорее; может быть, это неправда, и страшный леманский пожар* породил всю эту длинную историю пожаров только на словах.

Известите о том, что нового в наших сторонах. Наши все ведут себя довольно хорошо и не переменились ни в чем. Божко* решился, наконец, совершенно углубиться в бездну мудрости и солидной, аккуратной жизни. Всё просит читать книг и хотя еще ничего не прочитал, но со временем успеет. Карт совершенно не берет в руки; только два раза, когда я зашел к нему, он пунтировал, но и то проиграл не больше, как рублей четыреста. Шаржинский*, как вам известно, навостряет лыжи в Радзивилов почтмейстером и, вероятно, скоро удерет оттуда опять в Петербург, если только какая-нибудь полька не сядет верхом на его синие очки. Романович* женился на одной вдове, вояжировавшей в Италию, из которой может выйти четыре Романовича и которая едва ли не старше еще и его летами. Симоновский* по-прежнему обыкновенно решительно недоволен всем. Данилевский* вам кланяется; Прокопович* тоже; нижеподписавшийся тоже.

Собираюсь ставить на здешний театр комедию. Пожелайте, дабы была удовлетворительнее сыграна, что, как вы сами знаете, несколько трудно при наших актерах. Да кстати: есть в одной кочующей труппе Штейна, под дирекциею Млотковского, один актер, по имени Соленик*. Не имеете ли вы каких-нибудь о нем известий? и, если вам случится встретить его где-нибудь, нельзя ли как-нибудь уговорить его ехать сюда? Скажите ему, что мы все будем стараться о нем. Данилевский видел его в Лубнах и был в восхищении. Решительно комический талант! Если же вам не удастся видеть его, то, может быть, вы получите какое-нибудь известие о месте пребывания его и куда адресовать к нему.

Прощайте, мой почтенный Николай Данилович! Обнимаю вас и прошу не забывать меня.

Ваш Н. Гоголь.

Погодину М. П., 21 февраля 1836*

править

4. М. П. ПОГОДИНУ. 21 февраля 1836. СПб.

править

Никак не могу разрешить причины твоего молчания. Два письма я писал к тебе*, и ни на одно ответа. Жив ли ты, здоров ли ты, что́ делаешь — я решительно ничего не знаю. Конечно, между нами, людьми пишущими, леность извинительна, но всё же нужно знать меру. Грех тебе, право, грех! Загладь хоть теперь его и напиши строчку.

Я теперь занят постановкою комедии*. Не посылаю тебе экземпляра потому, что беспрестанно переправляю. Не хочу даже посылать прежде моего приезда актерам, потому что ежели они прочтут без меня, то уже трудно будет переучить их на мой лад. Думаю быть если не в апреле, то в мае в Москве. Не можешь ли прислать мне каталога книг*, приобретенных тобою и не приобретенных относительно славянщины, истории и литературы — очень обяжешь — и, если можно, в двух-трех словах означить достоинство каждой и в каком отношении может быть полезна.

Новостей особенных здесь никаких. О журнале Пушкина*, без сомнения, уже знаешь. Мне известно только то, что будет много хороших статей, потому что Жуковский, князь Вяземский и Одоевский приняли живое участие. Впрочем, узнаешь подробнее о нем от него самого, потому что он, кажется, на днях едет к вам в Москву*.

Прощай! Хоть что-нибудь напиши. Авось-либо это письмо мое будет счастливее других и дождется ответа.

Твой Гоголь.

Гоголь М. И., 22 февраля 1836*

править

5. М. И. ГОГОЛЬ. СПб. 22 февраля 1836.

править

Письмо ваше я получил. Рад, если вы точно избавились от хлопот взятием денег из ломбарда; и душевно желаю, чтобы не случилось так, как в первый раз, когда вы должны были всякий раз занимать, чтобы уплачивать проценты, что было несколько похоже на человека, отрезывающего себе фалды с тем, чтобы заплатать локти. В хозяйстве и желание и ревность не значат столько, сколько аккуратность и порядок: они одни только могут помочь свести концы с концами, и потому прежде всего пришлите мне небольшой счет, из которого бы я мог видеть, сколько кому назначено и уплачено вами, сколько осталось и на что намерены вы употребить их. Это будет очень полезно и для вас самих, потому что вы, сделав такой счет, можете яснее видеть, как поступить.

Еще: я не знаю, хорошо ли вы сделали, что решились остаться без управителя. Не обманываете ли вы сами себя в этом случае? Вам даже при управителе было очень трудно, управляться без управителя еще труднее, это естественно. Я опасаюсь за вас: множество хлопот могут еще более увеличить вашу рассеянность и расстроить спокойствие ваше, для нас драгоценное. Сообразите все это и подумайте. Желаю вам во всем успехов и удачи, остаюсь

ваш послушный сын Николай.

Поклон Павлу Осиповичу, Катерине Ивановне, Олиньке и всем родным и знакомым. А сестре Марии, которую при сем случае обнимаю заочно, скажите, что я ничего не мог успеть по ее просьбе*, о чем я известил Павла Осиповича особенным письмом. Я заклялся о чем-нибудь просить после этого случая, и при этом случае я только подтвердил старую свою истину, которой я всегда следовал, что человек должен возлагать надежду только на бога и на себя. Я никогда для себя не просил и только для Павла Осиповича решился нарушить это правило.

Прощайте! Известите, как вы проводите время? с кем больше видитесь? и проч. и проч.

Пушкину А. С., 2 марта 1836*

править

6. А. С. ПУШКИНУ. <2 марта 1836. Петербург.>

править

Посылаю вам Утро чиновника. Отправьте ее, если можно, сегодня же или завтра поутру к цензору, потому что он может ее <взять> в Цензурный комитет вместе с Коляскою, ибо завтра утром заседание. Да возьмите из типографии статью о журнальной литературе. Мы с вами пребезалаберные люди и позабыли, что туды нужно включить многое из остающегося у меня хвоста. Я прошу сделать так, чтоб эта сцена шла вперед, а за ней уже о литературе.

Н. Гоголь.

Соболевскому С. А., 17 апреля 1836*

править

7. С. А. СОБОЛЕВСКОМУ. <17 апреля 1836. Петербург.>

править

Высокорослый и аппетитный для дам Соболевский*!

Вашего поручения вполне исполнить я не мог, потому что вы изволили дать знать мне очень поздно. Мне очень жаль, что[2] для Карамзиных недостало ложи. Что же касается до кресел, то я могу достать около пяти и оставлю их для тех, которым вы прочите их.

Вам преданный Н. Гоголь.

Впрочем, скажите Карамзиным, что если им угодно на второе представление, на котором будет и царская фамилия, то я приготовлю билеты.

Щепкину М. С., 29 апреля 1836*

править

8. М. С. ЩЕПКИНУ. 1836. СПб. Апреля 29.

править

Наконец, пишу к вам, бесценнейший Михаил Семенович. Едва ли, сколько мне кажется, это не в первый раз происходит. Явление точно очень замечательное: два первые ленивца в мире, наконец, решаются изумить друг друга письмом. Посылаю вам «Ревизора». Может быть, до вас уже дошли слухи о нем. Я писал к ленивцу 1-й гильдии и беспутнейшему человеку в мире, Погодину, чтобы он уведомил вас. Хотел даже посылать к вам его, но раздумал, желая сам привезти к вам и прочитать собственногласно, дабы о некоторых лицах не составились заблаговременно превратные понятия, которые, я знаю, чрезвычайно трудно после искоренить. Но, познакомившись с здешнею театральною дирекциею, я такое получил отвращение к театру, — что одна мысль о тех приятностях, которые готовятся для меня еще и на московском театре, в силе удержать и поездку в Москву и попытку хлопотать о чем-либо. К довершению, наконец, возможнейших мне пакостей здешняя дирекция, то есть директор Гедеонов* вздумал, как слышу я, отдать главные роли другим персонажам* после четырех представлений ее, будучи подвинут какой-то мелочной личной ненавистью к некоторым главным актерам в моей пьесе, как-то: к Сосницкому* и Дюру*. — Мочи нет. Делайте, что хотите, с моей пьесой, но я не стану хлопотать о ней. Мне она сама надоела так же, как хлопоты о ней. Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня*. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях. Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня. Бранят и ходят на пьесу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество государя, пьеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины — и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни*, которая мне более и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит, между тем, братскою любовью. Комедию мою, читанную мною вам в Москве, под заглавием «Женитьба», я теперь переделал и переправил*, и она несколько похожа теперь на что-нибудь путнее. Я ее назначаю таким образом, чтобы она шла вам и Сосницкому в бенефис здесь и в Москве, что, кажется, случается в одно время года. Стало быть, вы можете адресоваться к Сосницкому, которому я ее вручу. Сам же через месяца полтора, если не раньше, еду за границу и потому советую вам, если имеется ко мне надобность, не медлить вашим ответом и меньше предаваться общей нашей приятельнице лени.

Прощайте. От души обнимаю вас и прошу не забывать вашего старого земляка, много, много любящего вас Гоголя.

Раздайте прилагаемые при сем экземпляры по принадлежности. Неподписанный экземпляр отдайте по усмотрению, кому рассудите.

Погодину М. П., апрель — май 1836*

править

9. М. П. ПОГОДИНУ. <Апрель — начало мая 1836. Петербург.>

править

Три письма — и ни <на> одно не отвечать! Можно ли так делать! Что с тобой? где ты? что ты? Я ничего не знаю. Я не знаю, что писать к тебе, и нужно ли писать к тебе, и нравится ли тебе, что к <тебе> пишу. Сердит я на тебя, ужасно сердит.

Щепкину М. С., 10 мая 1836*

править

10. М. С. ЩЕПКИНУ. 1836. Мая 10. СПб.

править

Я забыл вам, дорогой Михаил Семенович, сообщить кое-какие замечания предварительные о «Ревизоре». Во-первых, вы должны непременно из дружбы ко мне взять на себя всё дело постановки ее. Я не знаю никого из актеров ваших, какой и в чем каждый из них хорош. Но вы это можете знать лучше, нежели кто другой. Сами вы, без сомнения, должны взять роль городничего, иначе она без вас пропадет. Есть еще трудней роль во всей пьесе — роль Хлестакова. Я не знаю, выберете ли вы для нее артиста. Боже сохрани, <если> ее будут играть с обыкновенными фарсами, как играют хвастунов и повес театральных. Он просто глуп, болтает потому только, что видит, что его расположены слушать; врет, потому что плотно позавтракал и выпил порядочно вина. Вертляв он тогда только, когда подъезжает к дамам. Сцена, в которой он завирается, должна обратить особенное внимание. Каждое слово его, то есть фраза или речение, есть экспромт совершенно неожиданный и потому должно выражаться отрывисто. Не должно упустить из виду, что к концу этой сцены начинает его мало-помалу разбирать. Но он вовсе не должен шататься на стуле; он должен только раскраснеться и выражаться еще неожиданнее и, чем далее, громче и громче. Я сильно боюсь за эту роль. Она и здесь была исполнена плохо, потому что для нее нужен решительный талант. Жаль, очень жаль, что я никак не мог быть у вас: многие из ролей могли быть совершенно понятны только тогда, когда бы я прочел их. Но нечего делать. Я так теперь мало спокоен духом, что вряд ли бы мог быть слишком[3] полезным. Зато по возврате из-за границы я намерен основаться у вас в Москве… С здешним климатом я совершенно в раздоре. За границей пробуду до весны, а весною к вам.

Скажите Загоскину, что я все поручил вам. Я напишу к нему, что распределение ролей я послал к вам. Вы составьте записочку и подайте ему, как сделанн<ое> мною. Да еще: не одевайте Бобчинского и Добчинского в том костюме, в каком они напечатаны. Это их одел Храповицкий*. Я мало входил в эти мелочи и приказал напечатать по-театральному. Тот, который имеет светлые волосы, должен быть в темном фраке, а брюнет, т. е. Бобчинский, должен быть в светлом. Нижнее обоим — темные брюки. Вообще, чтобы не было фарсирован<ия>. Но брюшки у обоих должны быть непременно и притом остренькие, как у беременных женщин.

Покаместь прощайте. Пишите. Еще успеете. Еду не раньше 30 мая или даже, может, первых <дней> июня.

Н. Гоголь.

Кланяйтесь всем вашим отраслям домашним, моим землякам и землячкам.

Погодину М. П., 10 мая 1836*

править

11. М. П. ПОГОДИНУ. Мая 10, 1836. СПб.

править

Я виноват, очень виноват, мой добрый, мой милый Погодин, что бранил тебя за твое невнимание к моим письмам. Дело теперь объясняется само собою: всему виноваты знакомые и приятели, через которых ты писал и которые имели обыкновение проживать на дороге у знакомых или жить в Петербурге по целому месяцу, и потом уже припомин<али> о твоих письмах. Теперь только я получаю письма твои, писанн<ые> в феврале, генваре и марте. Прости меня за то, что я напустился на тебя. На что и как теперь отвечать тебе? Многие вопросы твои уже потеряли свою современность. После разных волнений, досад и прочего мысли мои так рассеяны, что я не в силах собрать их в стройность и порядок. Я хотел было ехать непременно в Москву и с тобой наговориться вдоволь. Но не так сделалось. Чувствую, что теперь не доставит мне Москва спокойствия, а я не хочу приехать в таком тревожном состоянии, в каком нахожусь ныне. Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку[4] нет славы в отчизне. Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно, грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь, когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими всё принимается, частное принимается за общее, случай за правило. Что� сказано верно и живо, то уже кажется пасквилем. Выведи на сцену двух-трех плутов — тысяча честных людей сердится, — говорит: мы не плуты. Но бог с ними. Я не оттого еду за границу, чтобы не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в своем здоровьи, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постояннее пребывание, обдумать хорошенько труды будущие. Пора уже мне творить с бо�льшим размышлением. Лето буду на водах, август месяц на Рейне, осень в Швейцарии, уединюсь и займусь. Если удастся, то зиму думаю пробыть в Риме или Неаполе. Может быть, там увидимся с тобою, если только это правда, что ты тоже думаешь ехать. Отправляюсь или в конце мая, или в начале июня. Письмо твое еще может застать меня. Только, пожалуйста, не пиши чрез приятелей: они чрезвычайно долго задерживают письма. Лучше по почте, хотя и за почтой нашей, которая до сих пор была пример исправности, начали водиться грехи. Я писал к тебе три письма и адресовал их прямо в университет. Кажется, довольно точный адрес, а между тем, как вижу из слов твоих, ты ни одного не получил. Это письмо я вкладываю в письмо к Щепкину. Авось-либо это будет вернее. Прощай.

<Адрес:> Михаилу Петровичу Погодину.

Загоскину М. Н., 10 мая 1836*

править

12. М. Н. ЗАГОСКИНУ. <10 мая 1836. Петербург.>

править
Милостивый государь Михаил Николаевич.

Препроводив к вам моего Ревизора, смею льстить себя надеждою, что окажете ему ваше покровительство в постановке на московскую сцену. В рассуждении многих обстоятельств сценических уполномочиваю Щепкина, которому я передал свои замечания насчет распределения ролей, костюмов и прочего. Снисшедши к моей убедительнейшей просьбе, вы много обяжете пребывающего к вам с совершенным почтением и таковою же преданностью.

Ваш, милостивый государь, покорнейший слуга
Николай Гоголь.

1836. СПб. Мая 10.

Гоголь М. И., 12 мая 1836*

править

13. М. И. ГОГОЛЬ. С.-Петербург. 12 мая 1836.

править

Я получил письмо ваше после долгого молчания и очень обрадовался ему. Слава богу, вы здоровы и сколько видно из слов ваших спокойны и довольны вашими хозяйскими делами, иного и желать покаместь не нужно. Дай бог, чтобы всегда были довольны и веселы. Насчет поездки моей за границу я еще не решил, но думаю, что это исполнится в этом году. Намерение мое — побывать на водах, потом быть в Швейцарии и Италии и наконец возвратиться сухим путем чрез Москву в Малороссию, пожить несколько времени дома. Всё путешествие, полагаю, займет год или полтора года*.

У нас в Петербурге покамест нет еще и признака хорошего весеннего времени. В средине апреля было так тепло, как летом, а в мае, кажется, сама Сибирь переехала в Петербург.

Благодарю сестру Марию за приписку. Очень рад, что ей понравились мои книги. Теперь я спешу скорее кончить мое письмо, потому что почта отходит и мне нужно спешить по разным делам. На следующей неделе надеюсь поговорить с вами подробнее.

Ваш послушный сын Николай.

Аксакову С. Т., 15 мая 1836*

править

14. С. Т. АКСАКОВУ. 15 мая <1836. Петербург.>

править

Я получил приятное для меня письмо ваше. Участие ваше меня тронуло. Приятно думать, что, среди многолюдной, неблаговолящей толпы, скрывается тесный кружок избранных, поверяющий творения наши верным внутренним чувством; еще более приятно, когда глаза его обращаются на творца их с тою любовью, какая дышит в письме вашем.

Я не знаю, как благодарить за готовность вашу принять на себя обузу и хлопоты по моей пьесе. Я поручил ее уже Щепкину и писал об этом <в> письме к Загоскину. Если же ему точно нет возможности ладить самому с дирекцией и если он не отдавал еще письма, то известите меня: я в ту же минуту приготовлю новое письмо к Загоскину.

Сам я никаким образом не могу приехать к вам, потому что занят приготовлениями к моему отъезду, который будет если не 30 мая, то 6 июня непременно. Но по возвращении из чужих краев я постоянный житель столицы древней.

Еще раз принося вам чувствительнейшую благодарность, остаюсь навсегда

вашим покорнейшим слугою Н. Гоголь.

Щепкину М. С., 15 мая 1836*

править

15. М. С. ЩЕПКИНУ. Мая 15-го <1836>. С.-Петербург.

править

Не могу, мой добрый и почтенный земляк, никаким образом не могу быть у вас в Москве. Отъезд мой уже решен. Знаю, что вы все приняли бы меня с любовью. Мое благодарное сердце чувствует это. Но не хочу и я тоже с своей стороны показаться вам скучным и не разделяющим вашего драгоценного для меня участия. Лучше я с гордостью понесу в душе своей эту просвещенную признательность старой столицы моей родины и сберегу ее, как святыню, в чужой земле. Притом, если бы я даже приехал, я бы не мог быть так полезен вам, как вы думаете. Я бы прочел ее вам дурно, без малейшего участия к моим лицам. Во-первых, потому что охладел к ней; во-вторых, потому что многим недоволен в ней, хотя совершенно не тем, в чем обвиняли меня мои близорукие и неразумные критики.

Я знаю, что вы поймете в ней всё, как должно, и в теперешних обстоятельствах поставите ее даже лучше, нежели если бы я сам был. Я получил письмо* от Серг<ея> Тим<офеевича> Аксакова тремя днями после того, как я писал к вам, со вложением письма к Загоскину. Аксаков так добр, что сам предлагает поручить ему постановку пьесы. Если это точно выгоднее для вас тем, что ему, как лицу стороннему, дирекция меньше будет противуречить, то мне жаль, что я наложил на вас тягостную обузу. Если же вы надеетесь поладить с дирекцией, то пусть остается так, как порешено. Во всяком случае я очень благодарен Сер<гею> Т<имофеевичу> и скажите ему, что я умею понимать его радушное ко мне расположение.

Прощайте. Да любит вас бог и поможет вам в ваших распоряжениях, а я дорогою буду сильно обдумывать одну замышляемую мною пиесу*. Зимой в Швейцарии буду писать ее, а весною причалю с нею прямо в Москву, и Москва первая будет ее слышать. Прощайте еще раз! Целую вас несколько раз. Любите всегда также вашего Гоголя.

Мне кажется, что вы сделали бы лучше, если бы пиесу оставили к осени или зиме*.

Все остающиеся две недели до моего отъезда я погружен в хлопоты по случаю моего отъезда, и это одна из главных причин, что не могу исполнить ваше желание ехать в Москву.

Погодину М. П., 15 мая 1836*

править

16. М. П. ПОГОДИНУ. Мая 15 <1836>. СПб.

править

Я получил письмо твое. Приглашение твое убедительно, но никаким образом не могу:[5] нужно захватить время пользования на водах. Лучше пусть приеду к вам в Москву обновленный и освеженный. Приехавши, я проживу с тобою долго, потому что не имею никаких должностных уз и не намерен жить постоянно в Петербурге. Я не сержусь на толки, как ты пишешь, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня. Не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и[6] оплеванного писателя действует на них же самих и их же водит за нос. Грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него, и нет никакой сколько-нибудь равносильной стороны за него. «Он зажигатель! Он бунтовщик!» И кто же говорит? Это говорят люди государственные, люди выслужившиеся, опытные, люди, которые должны бы иметь на сколько-нибудь ума, чтоб понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Выведены на сцену плуты, и все в ожесточении, зачем выводить на сцену плутов. Пусть сердятся плуты; но сердятся те, которых я не знал вовсе за плутов. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества, разлитого на наши классы. Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провинциальных; что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы? Я огорчен не нынешним ожесточением против моей пиесы; меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны, но жизнь петербургская ярка перед моими глазами, краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее — и как тогда заговорят мои соотечественники? И то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества; а это невежество всеобщее. Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины; сказать какую-нибудь только живую и верную черту — значит в переводе опозорить всё сословие и вооружить против него других или его подчиненных. Рассмотри положение бедного автора, любящего между тем сильно свое отечество и своих же соотечественников, и скажи ему, что есть небольшой круг, понимающий его, глядящий на него другими глазами, утешит ли это его? Москва больше расположена ко мне, но отчего? Не оттого ли, что я живу в отдалении от ней, что портрет ее еще не был виден нигде у меня, что, наконец… но не хочу на этот раз выводить все случаи. Сердце мое в эту минуту наполнено благодарностью к ней за ее внимание ко мне. Прощай. Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения и возвращусь к тебе, верно, освеженный и обновленный. Всё, что ни делалось со мною, всё было спасительно для меня. Все оскорбления, все неприятности посылались мне высоким провидением на мое воспитание. И ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он, верно, необходим для меня.

Целую тебя несчетно. Пиши ко мне. Еще успеешь.

Твой Гоголь.

Гоголь М. И., 26 мая 1836*

править

17. М. И. ГОГОЛЬ. СПб. 1836, мая 26.

править

Пишу к вам во время всеобщего разъезда. Из моих окон даже видны беспрестанно переезжающие фуры и телеги на дачи. Я на дачу не перебираюсь и живу в городе, несмотря на то, что уже показывается лето и жар становится порядочный. Я полагаю, что в Петербурге не проживу более двух недель или, по крайней мере, никак не долее месяца. Попутчиков мне много*. Никогда не отправлялось за границу такое множество, как теперь. Впрочем, перед выездом моим, или если назначу наверное день моего выезда, то уведомлю вас в следующем письме. За границей полагаю пробыть более года.

Я слышал, что в наших местах опять поговаривают о неурожаях. Если эти неприятные слухи точно справедливы, то не лучше ли бы вам не думать теперь о курении водки, а приберечь запас? Ко мне дошли еще слухи, что бабушка моя Марья Ильинична* умерла. Если это правда, то мне очень жаль, ей бы еще нужно пожить. Впрочем, вы бы, верно, меня уведомили и не стали бы секретничать, потому что это делается только с маленькими детьми.

Напишите, что делается нового в нашем крае и довольны ли Левашевым*.

Дети вам готовят какой-то сюрприз. Анет что-то вышивает. Лиза сочиняет. Обе находятся весьма в добром здоровье.

Прощайте, покамест, до следующего письма. Мой поклон всем, кого увидите.

Ваш сын Николай.

Гоголь М. И., 5 июня 1836*

править

18. М. И. ГОГОЛЬ. СПб. Июня 5 <1836.>

править

Спешу пользоваться на лету первою минутою писать к вам, захлопотан чрезвычайно, готовясь к выезду, который имеет быть завтрашнего дня. Аким* вам должен доставить письмо мое, по расчету моему, 6 июля. Заплатите за меня довезшему извозчику остающие<ся> 130 рублей — у меня лишних не случилось — и прикажите всыпать сколько-нибудь овса в его ненасытную телегу. Посылаю вам на платье витепажеского ситцу и алый платок — шали, другой же платок, по черному фону, прочил я для Марии Ильиничны, если же она не существует, то передайте его Катерине Ивановне. Для сестры посылаю шляпку и платье. Посылаю вам также несколько книг и в том числе моего Ревизора , который наделал здесь чрезвычайно много шума, приобрел мне новых благоприятелей и еще большее число неблагоприятелей. Если бы сам государь не оказал своего высокого покровительства и заступничества, то вероятно она не была бы никогда играна или напечатана. Посылаю вам вид Невского проспекта* со всеми домами, которые на нем есть. Вы можете повесить его в комнате под самым карнизом и непременно в одной; в другую не переносите: иначе это будет смешно. Павлу Осиповичу посылаю трубку. Сестры посылают вам своей работы поддончики для чернильниц, колокольчиков и подсвечников. Прощайте! Будьте здоровы. Более право некогда писать. Из-за границы вы верно получите первое письмо мое прежде, нежели Аким успеет дотащиться с своею фурою и семьею. Целую ваши ручки. Ваш послушный и признательный сын Н. Гоголь.

Жуковскому В. А., 28 июня 1836*

править

19. В. А. ЖУКОВСКОМУ. Гамбург, 28 июня <н. ст. 1836.>

править

Мне очень было прискорбно, что не удалось с вами проститься перед моим отъездом, тем более, что отсутствие мое, вероятно, продолжится на несколько лет. Но теперь для меня есть что-то в этом утешительное. Разлуки между нами не может и не должно быть, и где бы я ни был, в каком бы отдаленном уголке ни трудился, я всегда буду возле вас. Каждую субботу я буду в вашем кабинете, вместе со всеми близкими вам. Вечно вы будете представляться слушающим меня читающего. Какое участие, какое заботливо-родственное участие видел я в глазах ваших!.. Низким и пошлым почитал я выражение благодарности моей к вам. Нет, я не был проникнут благодарностью;[7] клянусь, это что-то выше, что-то больше ее; я не знаю, как назвать это чувство, но катящиеся в эту минуту слезы, но взволнованное до глубины сердце говорит, что оно одно из тех чувств, которые редко достаются в удел жителю земли! Каких высоких, каких торжественных ощущений,[8] невидимых, незаметных для света, исполнена жизнь моя! Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей и заметно слышу переход свой из детства,[9] проведенного в школьных занятиях, в юношеский возраст.

В самом деле, если рассмотреть строго и справедливо, что такое всё написанное мною до сих пор? Мне кажется, как будто я разворачиваю давнюю тетрадь ученика, в которой на одной странице видны нерадение и лень, на другой нетерпение и поспешность,[10] робкая, дрожащая рука начинающего и смелая замашка шалуна, вместо букв выводящая крючки, за которые бьют по рукам. Изредка, может быть,[11] выберется страница, за которую похвалит разве только учитель, провидящий в них зародыш будущего. Пора, пора наконец заняться делом. О, какой непостижимо изумительный смысл имели все случаи и обстоятельства моей жизни! Как спасительны для меня были все неприятности и огорчения. Они имели в себе что-то эластическое, касаясь их, мне казалось, я отпрыгивал выше, по крайней мере чувствовал в душе своей крепче отпор. Могу сказать, что я никогда не жертвовал свету моим талантом. Никакое развлечение, никакая страсть не в состоянии была на минуту овладеть моею душою и отвлечь меня от моей обязанности. Для меня нет жизни вне моей жизни. И нынешнее мое удаление из отечества,[12] оно послано свыше, тем же великим провидением, ниспославшим всё на воспитание мое. Это великий перелом, великая эпоха моей жизни. Знаю, что мне много встретится неприятного, что я буду терпеть и недостаток и бедность, но ни за что в свете не возвращусь скоро. Долее, долее, как можно долее буду в чужой земле. И хотя мысли мои, мое имя, мои труды будут принадлежать России, но сам я, но[13] бренный состав мой будет удален от нее. Не знаю, как благодарить вас за хлопоты ваши* доставить мне от императрицы на дорогу. Если это сопряжено с неудобствами или сколько-нибудь неприлично, то не старайтесь об этом. Я надеюсь, что при теперешней бережливости моей могу как-нибудь управиться с моими средствами. Правда, разделавшись с Петербургом, я едва только вывез две тысячи, но, может быть, с ними я протяну как-нибудь до октября, а в октябре месяце должен мне Смирдин* вручить тысячу с лишком. С петербургскими моими долгами я кое-как распорядился, иные выплатил из моей суммы, другие готовы подождать. Если же на случай вы получите для меня деньги, то вручите их Плетневу, который мне может переслать, если мне придется большая надобность. — Я еду теперь прямо в Ахен. Письмо же к Коппу* отправил по почте вчера. Раньше никак не мог. Наше плавание было самое несчастное: вместо четырех дней, пароход шел целые полторы недели, по причине дурного и бурного времени и беспрестанно портившейся пароходной машины. Один из пассажиров, граф М<усин->Пушкин умер. В Ахене я дождусь совета Коппа, к которому послал описание моей болезни, впрочем не слишком важной. В Ахене я займусь месяца два языками, потому что мне чрезвычайно трудно изъясняться, и потом еду на Рейн. Передайте мой поклон князю Вяземскому и благодарите его от меня за его участие и письмо. Даже с Пушкиным я не успел и не мог проститься*; впрочем, он в этом виноват. Для его журнала я приготовлю кое-что*, которое, как кажется мне, будет смешно: из немецкой жизни. Плетневу скажите, что я буду писать к нему из Ахена*, и что я очень сильно жму ему руку. Желая вам как можно лучше, веселее проводить время и прося вас думать иногда о том, который думать о вас почитает праздником и приготовляет только на закуску после трудов,

остаюсь навсегда ваш Гоголь.

Гоголь М. И., 29/17 июня 1836*

править

20. М. И. ГОГОЛЬ. Гамбург. 29/17 июня 1836.

править

После довольно продолжительного и утомительного путешествия морем, наконец, отдыхаю я на несколько времени в Гамбурге и спешу воспользоваться свободным временем, чтобы писать к вам. Без сомнения, Аким с семейством своим достиг уже Васильевки и рассказал вам о моем выезде довольно подробно. Письмо мое тоже вы, вероятно, уже получили. Выбравшись из парохода, который мне надоел жестоко, я проехал очень скоро Травемунде, Любек и несколько деревень, не останавливаясь почти нигде до самого Гамбурга. Места эти все мне знакомы. Гамбург тоже старинный знакомый. Теперь только я рассмотрел лучше, нежели в прежнее время. Это торговый город, один из огромнейших, который, можно сказать, потонул в магазинах. Тут продаются вещи, собранные со всей Европы. В какую улицу ни заглянешь, она кажется похожею на ряд лавок. Всё дешево и прекрасно, и эта дешевизна невыгоднее всего для бедного путешественника, потому что поневоле заставляет его разоряться. Впрочем, мне совершенно не нужно никаких вещей. Всё почти мое со мною. Вид города очень хорош: домы высокие, улицы узенькие, тесные, дворов нет, всё выливается на улицу, но при всем том везде почти чистота. Всё это стекает в подземные трубы, и вони на улицах гораздо меньше, нежели в Петербурге. Окрестности Гамбурга тоже хороши. Для гуляний места очень довольно. Сад занимает весь городской вал и почти окружает весь город. Из него много видов на город, которого улицы мелькают перспективами. Домы, налепленные на домы, крыши на крыши и куча труб, в самом разнообразном беспорядке, почти беспрестанно перед глазами и видны с разных точек. Кораблей приходит очень много. Я не знаю еще наверно, когда я выеду отсюда, завтра или послезавтра. Во всяком случае письма ко мне прошу вас адресовать в Aix la Chapelle*, в тамошний почтамт, откуда я могу всякой раз брать их с собою. Что сказать вам о себе? Здоров, благодаря бога, как следует. В дороге затруднений почти нет никаких, по крайней мере не сравнение меньше, нежели на наших станциях. Напишите, что делается теперь у вас: началась ли косовица, каково идет, хороши ли травы и хорош ли хлеб? В здешних местах всё хорошо, и об урожаях почти никогда не слышишь, потому что поля так обработаны, что во всякое время могут приносить хороший плод. Но на первый раз более не могу писать, потому что времени совершенно нет и я должен уже думать о дороге дальше. Через четыре или пять дней я полагаю быть в Ахен (Aix la Chapelle), где пробуду месяц или два и, может быть, попробую тамошних вод. Ехать буду через голландские и прусские владения. Прощайте, почтеннейшая маминька, до следующего письма.

Ваш послушный сын Николай.

Гоголь А. В. и Е. В., 17 июля 1836*

править

21. А. В. и Е. В. ГОГОЛЬ. 1836 года, 17 июля <н. ст.>. Ахен.

править

Здравствуйте, мои бесценные сестрицы Аннет и Лиза. Вы, верно, не соскучились без меня и очень редко думаете обо мне. Если же это не правда и вы думаете обо мне часто и хотите знать, где я и что делается со мною, то я вам сейчас всё это расскажу. Простившись с вами, я тотчас выехал из Петербурга. Выехал я на пароходе. Знаете ли вы, что такое пароход? Но нет, вы не знаете, что такое пароход, потому что он, кажется, никогда не прогуливался перед вашими окнами. Это корабль, который беспрестанно дымится и запачкан, как трубочист, но зато идет гораздо скорее, нежели обыкновенный корабль. Я думаю, вам показалось бы очень странно ехать на корабле. Вообразите, что кругом вас одно море, — море, и больше ничего нет. Вы верно бы соскучились, но у нас было очень большое общество, дам было чрезвычайно много, и многие страшно боялись воды, одна из них, м-me Барант, жена французского посланника, просто кричала, когда сделалась буря. Вы верно знаете, что на пароходе внизу есть прекрасная зала, как будто в доме, и у каждого из нас небольшая комната, никак не больше ореховой скорлупы. Мы плыли, плыли и наконец чрез неделю пристали к берегу, где увидели всё новое: город выстроен не так, как у нас, люди не говорят совсем по-русски, словом — мы были в чужой земле. Улицы узенькие, есть даже такие, что можно из окошка протянуть руку и пожать руку того, который живет против вас. Домики маленькие, но зато чрезвычайно высокие, есть в шесть и семь этажей. Пообедавши в городе Любеке, я отправился в Гамбург. Гамбург прекрасный город, и жить в нем очень весело. Там есть одна набережная, которая называется Jungfernsteig, на которой такая гибель гуляющих, что упасть некуда, по ней везде павильоны, в которых беспрестанно играет музыка; за городом тоже очень много мест, где собираются гуляющие слушать музыку и обедать. Лавок и магазинов страшное множество, и в них так много прекрасных вещей, и всё очень дешево. Я вам купил одну вещицу… не скажу что, как привезу, тогда увидите.

Вот какие домы в Гамбурге. Не правда ли, странные? окошек чрезвычайно много. Я был в театре, который дается в саду на открытом воздухе. Вы бы верно смеялись, если бы посидели там. Немцев чрезвычайное множество приходит смотреть, а немки приходят сюда со всем хозяйством, ставят перед собою рабочий столик тут же в креслах и ложах и все сколько ни есть вяжут чулок во всё продолжение представления. Я был и на бале. Дам немного, но мужчин чрезвычайное множество и с усами и без усов. Больше всё — англичане. Англичанин есть человек довольно высокого роста, который садится всегда довольно свободно, поворотившись спиною к даме и положивши одну ногу на другую. Ах, я расскажу вам один пресмешной бал, на который попал я случаем! Гуляя за городом, я увидел один дом, довольно большой и великолепно освещенный. Музыка и толпа народа заставила и меня войти. Зал огромный, люстры и освещения много, но меня удивило, что танцующие одеты, как сапожники, в чем ни попало. Вы бы умерли со смеху. Танцовали вальс. Такого вальса вы еще в жизни не видывали: один ворочает даму свою в одну сторону, другой в другую. Иные просто взявшись за руки, даже не кружатся, но, уставив один другому глаза, как козлы, прыгают по комнате, не разбирая, в такт ли это или нет. После я узнал, что это был знаменитый матросский бал. Из Гамбурга я поехал на Бремен. Это город очень старинный. Если бы вы увидели здешнюю церкву! Такой старины вы еще никогда не видели. Слушайте, еще что я видел в Бремене: я видел погреб, который имеет такое странное свойство, что все тела, которые похоронены там, не тлеют. Мне показывали и раскрывали все гробы. На мертвецах кожа только немного высохла, но я знаю, что вам бы страшно было взглянуть на них. Вы обе трусихи. Что еще сказать вам? Тут такой странный обычай, что когда вы едете, маленькие девчонки бегут за вашею каретою и бросают к вам на всем лету в окна цветы; за это вы должны им бросить какую-нибудь мелкую монету; если же вы выбросите им назад букет, то они опять будут бросать к вам в карету до тех пор, покамест вы не бросите им маленькую монету. Много городов я проехал и, наконец, приехал в Ахен, откуда теперь пишу вам. Это один из самых старинных городов. Если вы будете учить среднюю историю, то вы узнаете, что здесь похоронен Карл Великий и что это была столица его империи. Вы, кажется, обе не любите восхищаться хорошими видами и потому вам нечего говорить о том, что вид Ахена с горы чудо как хорош. Весь город у вас под ногами, так что вы можете перечесть все домы. Вообразите, что в Ахене есть воды, то есть ручьи, которые текут и кипят вместе и такие горячие, что в них с трудом можно купаться. Однако же кто купается в них, тот выздоравливает, в какой бы ни был болезни. Так как я не болен, то и не намерен оставаться долго в Ахене и взял уже билет в дилижанс, который довезет меня до другого города, тоже старинного. Вы знаете, что такое дилижанс? Это карета, в которую всякий, заплативши за свое место, имеет право сесть. В середине кареты сидят по шести человек. Если со мною рядом будут сидеть два тоненькие немца,[14] то это хорошо: мне будет просторно. Если же усядутся толстые немцы, то плохо: они меня прижмут. Впрочем, я одного из них сделаю себе подушкой[15] и буду спать на нем. Если же мне придется сидеть между дам, то это хуже всего, тогда нельзя будет мне ни облокотиться, ни спать. — Здешний катедраль (так называется здесь соборная церковь) очень хорошо выстроен, хотя тоже большая старина. Вы таких строений никогда не видывали. Вот он.

Некогда кончить. Остальное можете дополнить в ваших головах. Церковь очень высока и внутри так светло, как в оранжерее или бельведере. Вот вам, в придачу, портрет того содержателя или хозяина гостиницы, у которого я стою. Смотри, Лиза, не влюбись!

Прощайте, мои бесценные! Целую вас. Об одном прошу: сделайте милость, если вы меня хоть каплю, хоть крошку любите, живите между собою дружно. Если вы этого не исполните, то значит вы меня ни на волос не любите. Прощайте.

Пишите! Я к вам большое письмо написал, смотрите, чтобы и вы мне также большое написали. Адресуйте во Франкфурт на Майне.

Ваш брат Николай Гоголь.

Гоголь М. И., 17/5 июля 1836*

править

22. М. И. ГОГОЛЬ. 1836, 17/5 июля. Ахен.

править

Не знаю, получили ли вы письмо мое, писанное из Гамбурга*. Если получили, то уведомьте также о благополучном прибытии Акима. В Гамбурге я прожил неделю. Выехал не помню какого числа. Думал прежде взять дорогу на Голландию. Это было бы несравненно приятнее; но не всегда имеется в запасе возможность удовлетворить нашему желанию. Эта дорога заняла бы у меня очень много времени. Итак, я решился <ехать> сухим путем чрез Бремен, Оснабрюк и Дюссельдорф. Места мало чем лучше наших. Примечательного мало. В Бремене заглянул в погреба, где покоится знаменитый рейнвейн несколько сот лет, который не продается за деньги, но отпускается только опасным больным и знаменитым путешественникам. Так как я не принадлежу ни к тем ни к другим, то и не беспокоил моими просьбами граждан города Бремена, которые решают дела такого рода в собрании[16] сената. Видел там же старинный катедраль (соборную церковь) и подвал, имеющий силу сохранять тела нетленными. Тел около 15; все они лежат в гробах; под ними даже простыни не истлели. Немцы обращаются с ними без всякого уважения, подымают их и бросают на места их. В Минстере я видел только наружность прекрасных готических церквей. В Дюссельдорфе только остановился позавтракать. Это город уже не старинный, но совершенно новый и столица нижнерейнских провинций. В один день почти я медленною немецкою ездою переехал земли мекленбургские, ганноверские, прусские и датские. Наконец неделю назад, как приехал я в Ахен (Aix la Chapelle).

Ахен, один из самых старинных городов, лежит в долине и виден весь, как на ладоне, если взойти на одну из окружающих его гор. Вид его издали очень хорош, но вблизи ничто не поразит[17] сильно, выключая разве только вони. Все ванны находятся внутри самого города в гостиницах, так что вы, живя в городе, не будете знать, где они. Во многих домах минеральные воды проведены подземными трубами. Только за городом можно встретить источники в натуральном виде, в виде маленького ручейка, от которого клубится горячий пар. На водах здешних ведут жизнь самую скучную, потому что все воды находятся в городе, а не за городом, как в других местах. Оттого все почти отделены друг от друга. Притом сюда приезжают только старики и уже слишком больные. Воды здешние очень сильны. Так как я чувствую себя совершенно здоровым, то и не намерен брать. В Ахене находится прекрасный старинный катедраль в готическом вкусе. Окна идут от земли до самого верха. Вся церковь светла, как оранжерея. Здесь хранится стул Карла Великого, на котором он погребен сидящим.

Из Ахена отправляюсь в Кельн, старинный и очень примечательный город, в котором катедраль считается первым в Европе по своей архитектуре. Из Кельна предстоит мне самое приятно путешествие на пароходе по реке Рейну. Это совершенная картинная галлерея: с обеих сторон города, горы, утесы, деревни, словом — виды, которых даже на эстампах вы редко встречали. Очень жаль, что вы не можете видеть всего этого. Когда-нибудь, под старость лет, когда поправятся и ваши и мои обстоятельства, отправимся мы поглядеть на это. Письмо адресуйте ко мне во Франкфурт на Майне, потому что к тому времени буду там.

Напишите что-нибудь о ваших новостях. Прощайте, почтеннейшая маминька. Будьте здоровы и да бережет вас бог от всяких неприятностей и огорчений.

Ваш вечно признательный и послушный сын Николай.

Всем нашим родным и знакомым передайте мой поклон.

Гоголь М. И., 26/14 июля 1836*

править

23. М. И. ГОГОЛЬ. Франкфурт на Майне. Июля 26/14 <1836.>

править

Получили ли вы письмо мое из Ахена? С того времени множество городов, больших и малых, мелькнуло мимо меня, и едва припомнить имена их. Только путешествие по Рейну осталось несколько в моей памяти. Река Рейн — очень замечательная вещь в Германии. Она уставлена с обеих сторон горами и усыпана городами. Два дня шел пароход наш, и беспрестанные виды наконец надоели мне. Глаза устают совершенно, как в панораме или в картине. Перед окнами вашей каюты один за другим проходят города, утесы, горы и старые рыцарские развалившиеся замки. Очень многие из них картинны и до сих пор еще прекрасны. Все горы, которые состоят почти из голого камня, покрыты виноградными грядками. Это родина рейнвейна, кроме которого здесь почти не употребляют других вин и которого здесь множество сортов, из коих многие никогда не заходили к нам. В Майнце, большом и старинном городе, вышел я на берег, не остановился ни минуты, хотя город очень стоил того, чтобы посмотреть его, и сел в дилижанс до Франкфурта.

Франкфурт называют Парижем Германии. Он точно шумен и наполнен иностранцами, съезжающимися со всех сторон — из Парижа, Лондона, Петербурга, Италии и проч. Город очень хорошо выстроен, уютный, светленький и окружен со всех сторон предлинным и прекрасным садом. Летом он бывает не так весел, как зимою, потому что зимою остаются в нем жить и нарочно съезжаются для этого, а летом разъезжаются на воды, которых в окружности находится чрезвычайное множество. Я не могу до сих пор выбраться из минеральных вод; проехал Ахен — теперь пошли другие: Крейценах, Баден-Баден, Эмские, Висбаденские, Швальцбахские, Ланген-швальбахские, словом — несчетное множество. Во Франкфурте очень хорошо дают оперу. Оркестр франкфуртский один из первых в Европе. Не знаю, просил ли я вас адресовать ко мне письма во Франкфурт или нет. Если просил, то теперь прошу опять переменить адрес и писать в Лозанну, в Швейцарии, куда я на следующей неделе полагаю быть. Известите, что делается у вас хорошего: хорошее ли стоит лето? хороши ли косовицы, жнива и прочее? Здесь дни самые капризные: раз по пятнадцати начинает идти дождь. Слишком жаркого дня еще, кажется, не бывало. Но пора кончить письмо и убираться из Франкфурта. Почтовая карета меня ожидает. Прощайте, почтеннейшая маминька, будьте здоровы.

Ваш признательный сын Николай.

Гоголь М. И., 14/2 августа 1836*

править

24. М. И. ГОГОЛЬ. Баден-Баден. Августа 14/2 <1836.>

править

До сих пор еще ни одного письма вашего не получил, почтеннейшая маминька! Верно, я их получу разом все вдруг. Кстати о письмах: адресуйте письма ко мне в Швейцарию, в Лозанну. Это будет действительнее: я дня через четыре буду в Швейцарию и проживу там всю осень. Последнее письмо мое к вам было из Франкфурта. Не знаю, получили ли вы его.

Теперь я живу на знаменитых водах баден-баденских, куда заехал только на три дня и откуда уже три недели не могу выбраться. Встретил довольно знакомых*. Больных сурьезно здесь никого нет. Все приезжают только веселиться. Местоположение города[18] чудесно. Он построен на стене горы и сдавлен со всех сторон горами. Магазины, зала для балов, театр — всё в саду. В комнату здесь никто почти не заходит, но весь день сидят за столиками под деревьями. Горы почти лилового цвета даже изблизи. Между гостями есть много известных европейских лиц. Мест для гулянья в окружности страшное множество; но на меня такая напала лень, что никак не могу приневолить себя все обсмотреть. Каждый раз собираюсь пораньше встать и всегда почти просплю. Лето здесь хорошо. Слишком жарких дней нет.

Оканчиваю письмо уже в Раштадте*, который находится в нескольких милях от Бадена. Завтра сажусь в дилижанс и буду через двое суток, а может быть и раньше, в Берне, где уже горы с снежными вершинами.

Прощайте, почтенная маминька, до следующего письма.

Обнимаю сестер и всех. Ваш Николай.

Гоголь М. И., 23/11 августа 1836*

править

25. М. И. ГОГОЛЬ. Женева. Август 23/11 <1836.>

править

Уже около недели, как я в Швейцарии; проехал лучшие швейцарские города: Берн, Базель, Лозанну и четвертого дня приехал в Женеву. Альпийские горы везде почти сопровождали меня. Ничего лучшего я не видывал. Из-за синих гор вдали показываются ледяные и снеговые вершины Альп. Во время захождения солнца снега Альп покрываются тонким розовым и огненным светом. Часто, когда солнце уже совсем скроется и всё уже темно, всё блестит, горы покрыты темным светом, Альпы одни сияют на небе как будто транспарантные. Передо мной[19] Женевское озеро, которого воды кажутся бирюзового цвета, и Рона, которая здесь сливается с озером. Женева очень хороший город и называется уголком Парижа. Язык французский здесь самый чистый. Костюмы поселянок швейцарских так хороши, как вы себе вообразить не можете. В каждом кантоне или республике они переменяются. Совершенные картинки! Дороги везде почти живописны.

В Италии я вряд ли буду в этом году, я думаю, что останусь всю осень и начало зимы в Женеве, если не поеду в Париж. Зимы здесь везде почти дурны, то есть они довольно теплы, но домы очень холодны. Печей нет: камины очень худы.[20] Но впрочем в нынешнем году все предвещают теплую зиму.

Как вы проводите время? уведомьте меня, какое у вас лето,[21] хороши ли пчелы и жнива, которые, без сомнения, уже окончились, и что нового в нашей стороне?

Адресуйте письма ко мне в Женеву или Лозанну всё равно, впрочем,[22] лучше в Женеву. Надписывайте на письмах внизу: Poste restante*. Прощайте, почтеннейшая маминька. Цалуя ваши ручки, остаюсь вечно вашим признательным сыном.

Николай.

Обнимая сестру и также Павла Осип<овича>, прошу их извинить меня перед племянником моим Колею, что не присылаю ему никакого гостинца. Посылки очень затруднительно отсюда пересылать.

Погодину М. П., 22/10 сентября 1836*

править

26. М. П. ПОГОДИНУ. Женева. Сентября 22/10 <1836.>

править

Здравствуй, мой добрый друг! как живешь? что делаешь? скучаешь ли, веселишься ли? или работаешь, или лежишь на боку да ленишься? Бог в помощь тебе, если занят делом! пусть весело горит пред тобою свеча твоя!.. Мне жаль, слишком жаль, что я не видался с тобою перед отъездом. Много я отнял у себя приятных минут… Но на Руси есть такая изрядная коллекция гадких рож, что невтерпеж мне пришлось глядеть на них. Даже теперь плевать хочется, когда об них вспомню. Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь: ты, да несколько других близких, да небольшое число заключивших в себе прекрасную душу и верный вкус. Я не пишу тебе ничего о моем путешествии. Впечатления мои уже прошли, уже я привык к окружающему, и потому описание его, сомневаюсь, чтобы было любопытно. Два предмета только поразили и остановили меня: Альпы да старые готические церкви. Осень наступила, и я должен положить свою дорожную палку в угол и заняться делом. Думаю остаться или в Женеве, или в Лозанне, или в Веве, где будет теплее (здесь нет наших теплых домов). Принимаюсь перечитывать вновь всего Вальтера Скотта*, а там, может быть, за перо*.

Письма адресуй ко мне в Лозанну. Ты должен писать ко мне теперь чаще. Тебе должно быть известно, что значит получить письмо из родины. Прощай! Обнимаю тебя. Уведоми меня о том, что говорят обо мне в Москве. Я не имею до сих пор ни об чем никаких известий. Ни одного русского журнала не вижу.[23] До другого письма!

Твой Гоголь.

Прокоповичу Н. Я., 27 сентября 1836*

править

27. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Женева. 27 сентября <н. ст.? 1836.>

править

Что вы делон<о>чки, мои краснотоночки?* Не грех ли вам не писать ко мне, а я по тебе соскучил страшно. Пожалуйста, пиши. Пишет ли к тебе Данилевский? Я три месяца как расстался с ним и не получаю от него ни строки и не знаю даже, где он теперь. Уведоми меня и пришли его адрес, если имеешь. Здоровы ли вы все? как живете? Меня очень обрадуешь хотя письменным рассказом, а я не знаю, что я напишу. Мне кажется, здесь нет ничего такого, что бы удивило вас. Может быть, если бы это путешествие мое предпринял я годами шестью ранее, может быть, я бы тогда более нашел для меня нового. Мои чувства были тогда живее и[24] мое описание, может быть, было бы тогда интереснее для вас. Но теперь только ледяные богатыри Альп да старые готические церкви меня поразили. Они только заставили меня подумать, что еще есть что-то новое для меня. Но может быть, я и к ним привыкну.

Увы, мы приближаемся к тем летам, когда наши мысли и чувства поворачивают к старому, к прежнему, а не к будущему. Как быть! но прекрасно старое. Когда, когда-нибудь, мы соберемся вместе и вспомянем и Нежин, и Петербург, и молодость? Весела и грустна будет наша пирушка. Что, как идут учительские дела твои? Нахватал ли ты новых часов или нет и думаешь дать тягу из Петербурга? Теперь я как подумал хорошенько, не знаю, хорошо ли будет для тебя его оставить. В Петербурге всё можно сделать, все под рукою: не нравится служба, — перемени и бери другую. Притом, как бы ни было, ближе к людям, ближе к миру литературному и крещеному. В провинции этого нельзя сделать. Захочешь писатоночки*, есть типография и книгопродавцы, всё перед глазами. Я уж и не говорю о многих других удобствах и о том, что жаль оставить Петербург. И для меня теперь Петербург остается чем-то таким приятным. Впрочем, как требуют твои выгоды. Во всяком случае извести меня подробнейшим образом о всех своих планах, намерениях и распоряжениях. Письма адресуй ко мне на Лозанну; подписывай внизу poste restante. Что тебе сказать о Швейцарии? Всё виды да виды, так что мне уже от них наконец становится тошно, и если бы мне попалось теперь наше подлое и плоское русское местоположение с бревенчатою избою и сереньким небом, то я бы в состоянии им восхищаться, как новым вид<ом>. Я не пишу ничего тебе о всех городах и землях, которые я проехал, Во-первых, потому что о половине их писал к тебе Данилевский, которого перо и взгляд, может быть, живее моих, а во-вторых, потому что, право, нечего об них писать. Изо всех воспоминаний моих остались только воспоминания о бесконечных обедах, которыми преследует[25] меня обжорливая Европа, и то разве потому, что их хранит желудок, а не голова. Ох мне эти обеды! Проклятое обыкновение! Я ем через одно блюдо, по капле, но чувствую в своем желудке страшную дрянь. Как будто бы кто загнал туда целый табун рогатой скотины. Жалею очень, что не взял вод. На следующую весну или бишь лето перечищу его всего начисто.

Европа поразит с первого разу, когда въедешь в ворота, в первый город. Живописные домики, которые то под ногами, то над головою, синие горы, развесистые липы, плющ, устилающие вместе с виноградом стены и ограды, всё это хорошо, и нравится, и ново, потому что всё пространство Руси нашей не имеет этого, но после, как увидишь далее то же да то же, привыкнешь и позабудешь, что это хорошо. Из город<ов> немецких после Гамбурга лучше других — Фра<нкфур>т. Это — городок щеголь. Прелестнейший сад окружает весь город и служит ему стеною. Говорят, в нем жить весело, особливо зимою; но я имею антипатию к жидовским городам. Веселее всех других в продолжение лета Баден-Баден. Это дача всей Европы. Из Парижа, из Англии, из Испании, из Петербурга наезжает сюда народ на лето вовсе не для того, чтобы лечиться, но чтобы сколько-нибудь веселее профинтить время. Его местоположение так картинно, что можно только кистью, а не пером нацарапать. Город между горами раскинут на уступе одной из них. Магазины, театр, зала для балов, всё в саду и все вместе. Я прожил почти месяц в Бадене довольно весело, потому что встретил много знакомых. Города швейцарские мало для меня были занимательны. Ни Базель, ни Берн, ни Лозанна не поразили. Женева лучше и огромнее их и остановила меня тем, что есть что-то столично-европейское. Почти каждый дом облеплен афишами и объявлениями о книгах, печатанными в Париже на желтой бумаге буквами страшной величины: каждая буква больше Данченка*.[26] Ощутительна близость к Франции. Женева над самим Женевским озером, которое почти как море. Боковые кулисы занимают с одной стороны синефиолетовые горы Савойские, а из-за них Монблан вытыкает снежную свою вершину; с другой стороны синяя цепь гор, называемых Юра, которые принадлежат Франции. В Женеве я прожил больше месяца, но наконец не стало мочи от здешнего глупого климата. Ветры здесь грознее петербургских. Совершенный Тобольск. Еду теперь в маленький городок Веве, который находится на этом же озере недалеко от известного тебе за́мка Шильона. Там климат совершенно другой, потому что с севера заслоняет гора. Сегодня поутру посетил я старика Волтера. Был в Фернее. Старик хорошо жил. К нему идет длинная, прекрасная аллея, в три ряда каштаны. Дом в два э<тажа и>[27] з серенького камня, еще довольно крепок. Я <…>[28] в его зал, где он обедал и принимал; всё в том же порядке, те же картины висят. Из залы дверь в его спальню, которая была вместе и кабинетом его. На стене портреты всех его приятелей — Дидеро, Фридриха, Екатерины. Постель перестланная,[29] одеяло старинное кисейное, едва держится, и мне так и представлялось, что вот-вот отворятся двери, и войдет старик в знакомом парике, с отстегнутым бантом, как старый Кромида и спросит: что вам угодно? Сад очень хорош и велик. Старик знал, как его сделать. Несколько аллей сплелись в непроницаемый свод, искусно простриженный, другие вьются не регулярно, и во всю длину одной стороны сада сделана стена из подстриженных деревьев в виде аркад,[30] и сквозь эти арки видна внизу другая и аллея[31] в лес, а вдали виден Монблан. Я вздохнул и нацарапал русскими буквами мое имя, сам не отдавши себе отчета для чего.

Получил ли ты письмо Данилевского, писанное из Гамбурга, при котором была моя приписочка? Помнишь ли ты мою просьбу насчет портрета и насчет аккуратного сбережения оставленных мною тебе рукописных книг и бумаг? Пиши ко мне, пожалуйста, пищи почаще. Ты знаешь, как много значит здесь получить русское письмо, да притом еще от тебя. Кланяйся всем нашим от меня: Жюлю*, Пащенку* и проч., и если у них руки еще держатся, то пусть напишут, сколько достанет терпения.

Не забудь адресовать письма в Лозанну . Прощайте, мои краснотоночки. Обнимаю вас. Марии Никифоровне* поклон.

Гоголь М. И., 21 сентября 1836*

править

28. М. И. ГОГОЛЬ. 1836, сентября 21 <ст. ст.?> Лозанна.

править

Я получил сегодня, приехавши в Лозанну, два письма ваши: одно, адресованное в Ахен, другое — в Лозанну. О письмах не беспокойтесь. Здешние почты так хорошо устроены, что куда бы вы ни написали ко мне, письма ваши найдут меня, хоть на краю света. Неприятная новость*, которую вы сообщаете в письме вашем, поразила меня. Всегда жалко, когда видишь человека в свежих и цветущих летах похищенного смертью. Еще более, если этот человек был близок к нам. Но мы должны быть тверды и считать наши несчастия за ничто, если хотим быть христианами. Может ли кто из нас похвалиться несчастиями и испытаниями! Такие ли бывают несчастия! Сколько есть на земле людей, которые, может быть, несчастия наши почли бы только за слабые огорчения в сравнении с другими, жесточайшими! Если мы имели удовольствия и потом потеряли их, мы должны быть за них благодарны и воспоминать о них с сладким умилением, а не сокрушаться о потере их. Мы должны помнить, что нет ничего вечного на свете, что горе перемешано с радостью и что если бы мы не испытывали горя, мы бы не умели оценить радости и она бы не была нам радостью.

Нет, никто из нас не вправе назвать себя несчастным или говорить, что он испытывает долгие или беспрерывные несчастия, — и вы первые, маминька, не можете сказать этого. Правда, вы[32] имели большую утрату: вы потеряли редкого друга, а нашего нежного отца, которого до сих пор никто из нас не позабыл; а 17 лет непрерывного, невозмущаемого счастия, которым вы наслаждались с ним, разве ничего не значит? Всякий ли[33] может похвалиться им? Нет, должно признаться, что мы все, люди, неблагодарны. Мы хотим, чтобы не было границ нашему блаженству. Мы позабываем, что существуют законы для мира. Нет, маминька, мы должны благодарить за всё, что мы имели хорошего. Мы должны быть тверды и спокойны всегда и ни слова о своих несчастиях. Я знаю, что вы вкусите еще много радостей. Подобно вам и сестра моя не должна крушиться, если она точно достойна назваться христианкою. Вы очень заботитесь насчет Олиньки. Сердечно жалею, что вы не можете доставить ей приличного воспитания. Я с своей стороны всеми силами готов бы пособить, если бы это было возможно. Я послал письмо в Петербург просить о ней государыню*, но сомневаюсь, чтобы был какой-нибудь успех, потому что все институты наполнены, и притом теперь нет приема. Вы удивляетесь, что я скоро летаю с места на место, а я напротив того, удивляюсь тому, что я двигаюсь необыкновенно медленно. Вы к тому присоединяете ту же минуту свою догадку; но ваши догадки (не рассердитесь, маминька) всегда были невпопад. Вы думаете, что я оттого так скоро переменяю места, что имею недостаток в деньгах. Между тем как я в таком случае должен был бы долее сидеть на одном месте, потому что ездить здесь несравненно дороже, нежели сидеть на одном месте. В дороге вы издерживаете здесь вдвое более против обыкновенной городской жизни. Я еще ничего не знаю о том, где я проведу конец осени. Теперь я еду в Веве, маленький городок недалеко от Лозанны. В этом городе съезжаются путешественники, и особенно русские,[34] с тем, чтобы пользоваться виноградным лечением. Этот образ лечения для вас, верно, покажется странным. Больные едят виноград и ничего больше кроме винограду. В день съедают по нескольку фунтов, наблюдают диэту, и после этого виноград, говорят, так сделается противен, что смотреть не захочется. Я еду с тем, чтобы повидаться с некоторыми знакомыми и посмотреть городок, который хотя очень невелик, но занимает одно из лучших мест Швейцарии. Письма вы можете мне адресовать по-прежнему в Лозанну.

Насчет замечания вашего об итальянках замечу, что мне скоро будет 30 лет.

Что касается до здоровья моего, то я слава богу здоров. Молю бога, чтобы и вы тоже вместе с сестрою и племянниками были здоровы.

Желаю вам всего хорошего, остаюсь
ваш признательный сын Н.

Не пишет ли Данилевский к своей матери? Узнайте и известите меня о его адресе. Я ничего о нем не знаю с того времени, как с ним расстался.

Гоголь М. И., 6 октября / 24 сентября 1836*

править

29. М. И. ГОГОЛЬ. Genéve. 1836 г., октября 6/сентября 24.

править

Поздравляю вас с наступающим днем вашего ангела. Вы верно получите это письмо гораздо после него, и потому желание мое будет не у места, при том же вы верно его знаете хорошо. Мы все молим бога о даровании вам много, много счастливых годов. Я в Женеве не более как на один день, по дороге. Таскался по горам и возвращаюсь уже назад. Видов такая бездна и таких великолепных, что писать в письме о них нет возможности. До сих пор, во всё время путешествия моего, облака были под моими ногами. Четыре дня нужно для того, чтобы взойти на верхушку Монблана, одной из высочайших гор. Другие горы, тоже ужасной величины, служат ей ступенями. Они все покрыты лесом, за ними следуют покрытые кустарниками, потом начинается, там где оканчивается их верхушка, Монблан, который также начинается кустарниками, еще выше растет на нем одна дикая трава, наконец, когда поднимешься еще выше, один мох и потом прекращаются все произрастения, начинаются снега, и вы совершенно очутитесь среди зимы. Перед вами снега, над вами снега, вокруг вас снега, внизу земли <нет>, вы видите вместо нее в несколько рядов облака. Целые ледяные стены, сквозь которые просвечивает солнце, висят вокруг. Иногда слышатся трещины с таким сильным звуком, как удар грома, и потом целая лавина летит вниз, — и сверху слышен весь гром, который она производит, катаясь по горам и низвергаясь в долину. Здешние проводники так знают время, когда лавина должна упасть, что скажут вам даже минуту. Дождь и гром — всё это у вас под ногами, а наверху солнце. Когда я был внизу, была дождливая погода, которая продолжалась несколько дней; когда я наконец поднялся выше дальних облаков, солнце светило и день был совершенно ясен, только было холодно, и легкий мороз сверкал светлыми искрами на снегу, и я, вместо легкого сертука, надел теплый плащ; спускаясь вниз, делалось теплее и теплее, наконец облака проходили мимо, наконец спряталось солнце, наконец я опять очутился среди дождя, должен был взять зонтик и уже таким образом спустился в долину.

Какова у вас осень? Здесь теперь снова начались теплые дни, как летом, и спешу в Веве опять воспользоваться ими, потому что там климат гораздо лучше нежели в Женеве. Здесь на одном и том же озере один город имеет климат не теплее нашего полтавского, а другой тут же в каких-нибудь в пятидесяти верстах от него теплее Одессы. Здесь можно беспрестанно любоваться костюмами швейцарок. Почти в каждом городе все розные и все так хороши и так ловко сидят на них, как на картинках. Вчера я был в Фернее* и посетил Волтера. Видел его дворец, куда приезжали короли и принцы. К нему ведет прекрасная каштановая аллея в три ряда. Перед домом маленькая церковь, с надписью: Волтер богу! Комнаты его в том же виде. В спальне его перестлана даже кровать с тем же самым одеялом, которым он укрывался, которому уже почти сто лет. Те же картины висят. Путешественники до сих пор стекаются толпами. Сад прекрасен, тени много; на одной стороне его сделана из подстриженных деревьев стена с арками. Сквозь эти арки виден вдали Монблан, синеющие горы Савойские, деревни и мызы.

Женева хотя велик и хорош город и можно в нем провести время веселее нежели в других окружных местах, но не по мне, ветров много и слишком ощутительна сырость в воздухе.

Прощайте, почтеннейшая маминька, до следующего письма. Целуя вас, остаюсь ваш признательный сын

Николай.

Балабиной М. П., 12 октября 1836*

править

30. М. П. БАЛАБИНОЙ. Веве. Октябрь 12 <н. ст.> 1836.
ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ЛОЗАННЫ В ВЕВЕ.

править

Хотя вы, милостивая государыня Мария Петровна, не изволили мне описать вашего путешествия в Антверпен и Брюссель и хотя следовало бы и с моей стороны сделать то же, но, несмотря на это, я решаюсь описать вам путешествие мое в Веве, во-первых, потому что я очень благовоспитанный кавалер, а во-вторых, потому что предметы так интересны, что мне было бы грех не писать о них. Простившись с вами, что, как вы помните, было в исходе 1-го часа, я отправился в hôtel du faucon* обедать. Обедало нас три человека. Я посереди, с одной стороны почтенный старик-француз с перевязанною рукою, с орденом, а с другой стороны почтенная дама, жена его. Подали нам суп с вермишелями. Когда мы все трое суп откушали, подали нам вот какие блюда: говядину отварную, котлеты бараньи, вареный картофель, шпинат со шпигованной телятиной и рыбу средней величины к белому соусу. Когда я откушал картофель, который я весьма люблю, особливо когда он хорошо сварен, француз, который сидел возле меня, обратившись ко мне, сказал: «Милостивый государь», или нет, я позабыл, он не говорил: «Милостивый государь», он сказал: «Monsieur, je vous servis* этою говядиною. Это очень хорошая говядина», на что я сказал: «Да, действительно, это очень хорошая говядина». Потом, когда приняли говядину, я сказал: «Monsieur, позвольте вас попотчевать бараньей котлеткой». На что он сказал с большим удовольствием: «Я возьму котлетку, тем более, что, кажется, хорошая котлетка»… Потом приняли и котлетку и поставили вот какие блюда: жаркое цыпленка, потом другое жаркое, баранью ногу, потом поросенка,[35] потом пирожное, компот с грушами, потом другое пирожное с рисом и яблоками. Как только мне переменили тарелку и я ее вытер салфеткой, француз, сосед мой, попотчевал меня цыпленком, сказавши: «puis-je vous offrir* цыпленка?» На что я сказал «je vous demande pardon, monsieur*. Я не хочу цыпленка, я очень огорчен, что не могу взять цыпленка. Я лучше возьму кусок бараньей ноги, потому что я баранью ногу предпочитаю цыпленку». На что он сказал, что он точно знал многих людей, которые предпочитали баранью ногу цыпленку. Потом, когда откушали жаркого, француз, сосед мой, предложил мне компот из груш, сказавши: «Я вам советую, Monsieur, взять этого компота. Это очень хороший компот». «Да, — сказал я, — это точно очень хороший компот. Но я едал (продолжал я) компот, который приготовляли собственные ручки княжны Варвары Николаевны Репниной и которого можно назвать королем компотов и главнокомандующим всех пирожных». На что он сказал: «Я не едал этого компота, но сужу по всему, что он должен быть хорош, ибо мой дедушка был тоже главнокомандующий». На что я сказал: «Очень жалею, что не был знаком лично с вашим дедушкою». На что он сказал: «Не стоит благодарностью». Потом приняли блюда и поставили десерт, но я, боясь опоздать к дилижансу, попросил позволения оставить стол: на что француз, сосед мой, отвечал очень учтиво, что он не находит с своей стороны никакого препятствия. Тогда я, взваливши шинель на левую руку, а в правую взявши дорожнюю портвель с белою бумаго<ю> и разною собственноручною дрянью, отправился на почту. Дорога от Фокона до почты вам совершенно известна и потому я не берусь ее описывать. Притом вы сами знаете, что предметов, которые бы слишком поразили воображение, на ней очень, очень немного. Когда я пришел к дилижансу, то увидел, к крайнему своему изумлению, что внутри кареты всё было почти занято, оставалось одно только место в середине. Сидевшие дамы и мужчины были люди очень почтенные, но несколько толстые и потому я минуту предался размышлению. Хотя и, подумал я, мне здесь не будет холодно, если я усядусь посередине, но так как я человек субтильный и щедушный, то весьма может быть, что они из меня сделают лепешку покаместь я доеду до Веве. Это обстоятельство заставило меня взять место наверху кареты. Место мое было так широко и покойно, что нашел приличным положить вместе с собою и мои ноги,[36] за что, к величайшему моему изумлению, не взяли с меня ничего и не прибавили платы, что заставило меня думать, что мои ноги очень легки. Таким образом, поместившись лежа на карете, я начал рассматривать все бывшие по сторонам виды. Горы чрезвычайно хороши и почти ни одной не было такой, которая бы шла вниз, но все вверх. Это меня так изумило, что я уже и перестал смотреть на другие виды; но более всего поразил меня гороховый фрак сидевшего со мною кондуктора. Я так углубился в размышления, отчего одна половина его была темнее, а другая светлее, что и не заметил, как доехал до Веве.[37] Мне так понравилось мое место, что я хотел еще и больше полежать наверху кареты, но кондуктор сказал, что пора сойти. На что я сказал, что я готов с большим удовольствием. «Так пожалуйте мне вашу ручку!» — сказал он. «Извольте», — отвечал я.[38] С кареты сходил я сначала левою ногою, а потом правою. Но к величайшему прискорбию вашему (потому что я знаю, что вы любите подробности) не помню, на которую спицу колеса ступал я ногою — на третию или на четвертую. Если хорошо припомнить все обстоятельства, то кажется — на третию, но опять если рассмотреть с другой стороны, то представляется как будто на четвертую.[39] Впрочем, я вам советую немедленно теперь же послать за кондуктором; он верно должен знать, и чем скорее, тем лучше, потому что[40] если он выспится, то позабудет.[41] По сошествии с кареты отправился я по набережной встречать пароход. Это путешествие могло бы доставить очень много пользы особенно для молодых людей и, вероятно, развило бы прекрасно их способности, если б не было слишком коротко,[42] ибо оно продолжалось никак не больше одной минуты с половиною. Из пассажиров, бывших на пароходе, не оказалось ни одной физиогномии русской даже такой, на которой бы выстроен был хотя немецкой[43] город. Выгружались три дамы бог знает какого происхождения, два кельнера и три энглиша с такими длинными ногами, что насилу могли выйти из лодки. Вышедши из лодки,[44] они сказали гопш и пошли искать table d’hote*. Потом я пошел к себе в комнату, где сначала сидел на одном диване, потом пересел на другой, но нашел, что это всё равно и что ежели два равные дивана, то на них решительно сидеть одинаково.[45] Здесь оканчивается путешествие. Всё прочее, что было, всё было не замечательно. Как вы хотите, но ответ вы непременно должны написать мне.[46] Если вы затрудняетесь, каким образом писать, то вам могу дать небольшой образец. Вы можете написать в таком духе:

«Милостивый государь, почтеннейший Николай Васильевич! Я имела честь получить почтеннейшее письмо ваше сего октября такого-то числа. Не могу выразить вам, милостивый государь, всех чувств, которые волновали мою душу. Я проливала слезы в сердечном умилении. Где обрели вы великое искусство говорить так понятно душе и сердцу? Стократ, стократ желала бы я иметь искусное перо подобное вашему, чтобы быть в возможности изъявить такими же словами признательную и растроганную благодарность». Потом вы можете написать: покорная ко услугам или готовая ко услугам, или что-нибудь подобное… и письмо, я вас уверяю, будет хорошо. Засим позвольте мне пожелать вам всего что ни есть хорошего на свете и остаться вашим наипреданнейшим и наипокорнейшим слугою.

Н. Гоголь.

P. S. Еще одно не в шутку весьма нужное слово. Присоедините вашу просьбу к моей и упросите вашу маминьку приехать сегодня же или завтра в Веве, если не состоится ваша поездка в Женеву. При свидании с вами я был глуп, как швейцарский баран, совершенно позабыл вам сказать о прекрасных видах, которые нужно вам непременно видеть. Вы были и в Монтрё и в Шильоне, но не были близко. Я вам советую непременно сесть в омнибус, в котором очень хорошо сидеть и который отправляется из вашей гостиницы в семь часов утра; вы поспеете сюда к завтраку, и я вас поведу садами, лесами, вокруг нас будут шуметь ручьи и водопады, с обеих сторон горы, и нигде почти нам не нужно будет подниматься на гору. Мы будем идти прекраснейшею долиною, которая, я знаю, вам очень понравится. Усталости не будете чувствовать. Вы знаете, что меня трудно расшевелить видом; нужно, чтобы он был очень хорош. Здесь пообедаете, если вам будет угодно, в 1 час или можете отправиться к обеду в Лозанну; во всяком случае, если вам не противно будет, я опять провожу вас до Лозанны.

Данилевскому А. С., 23 октября 1836*

править

31. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. 23 октября <н. ст. 1836>. Лозанна.

править

Как не получить письма? получил в тот самый почти день, как пришло. Как будто знал, что приехал сегодня в Лозанну (я живу в Веве). Ну, не стыдно ли, не совестно ли тебе? Как можно до сих пор не дать совершенно о себе никакой вести! Я писал, писал, несколько раз писал в Крейцнах, разослал к тебе письма во все немецкие дорожние города, писал на всех памятниках и замечательных местах и улицах углем и карандашом мой адрес; оставил во всех гостиницах к тебе письма; наконец писал к трактирщикам, чтобы они расспрашивали о тебе путешественников… и всё понапрасно! Зато, в наказание, ты просадишь изрядное количество сентимов, если получишь все мои письма. Но зато, в награду за беспокойство, даются нам маленькие наслаждения. Я не знаю, так ли бы я был обрадован, если бы получил миллион денег, как я был обрадован твоим письмом. Почти в продолжение целого месяца я видел тебя беспрестанно во сне и всё в самых неблагоприятных положениях, так что я уже со страхом начинал о тебе разведывать и думал уже, не лучше ли оставаться в неизвестности; но слава богу, ты жив и здоров, и я, посылая к тебе это письмо, лечу вслед за ним сам в Париж.

Я провел время как-то так, бог знает как. Более месяца слишком прожил в Женеве (если ты когда-нибудь будешь в сем городе, то увидишь в памятнике Руссо начертанное русскими буквами к тебе послание). В сем городе я был в пансионе, где начинал было собачиться по-французски*, но, смекнувши, что мы с тобой для пансионов несколько поустарели, и озлобившись на иркутский климат Женевы и на гадкое время, удрал оттуда в Веве, где прожил тоже чуть не месяц. Я никого почти не нашел там русских, но этот городок мне понравился. С прекрасными синими и голубыми горами, его обнесшими, я сделался приятель; старая тенистая каштановая аллея над самим озером видала меня каждый день, сидящего на скамье и, наклонившись несколько на правый бок, предававшего варению свой желудок, побежденный совершенно тем же убийственно обильным столом, на который ты имел такую справедливую причину жаловаться. Каждый <день> ровно в три часа я приходил, вместе с немноголюдными жителями Веве, зевать на пристававший к берегу пароход, где каждый раз я думал встретить тебя, и каждый раз вылезали только энглиши с длинными ногами, после чего я чувствовал почти полчаса какую-то бесчувственную скуку и уходил ее разветривать в мои прекрасные горы. Я даже сделался более русским, чем французом, в Веве, и это всё произошло оттого, что я начал здесь писать и продолжал моих «Мертвых душ»*, которых было оставил. Но… остальное расскажу увидевшись.

Наша ли жизнь не богата радостями! Не с умыслом и не свыше ли назначено было наше мгновенно разлучение, чтобы доставить нам случай узнать, что значит увидеться в чужой земле двум, которые уже даже не помнят, с которых пор знают друг друга? Но до свидания, прощай…

Жуковскому В. А., 12 ноября 1836*

править

32. В. А. ЖУКОВСКОМУ. 12 ноября <н. ст. 1836. Париж.>

править

Я давно не писал к вам. Я ждал, чтобы минуло лето, потому что в это время обыкновенно как-то мало вспоминается об отсутствующих. К тому ж у меня не было ничего[47] достойного писать к вам. Но я знаю, что вы меня любите и что с наступлением осени вы вспомните обо мне, который каждую минуту вас видит перед собою. Я к вам писал, кажется, в самом начале моего путешествия.

Прошатавшись лето на водах, я перебрался на осень в Швейцарию. Я хотел скорее усесться на месте и заняться делом; для этого поселился в загородном доме близ Женевы. Там принялся перечитывать я Мольера, Шекспира и Вальтер Скотта. Читал я до тех пор, покамест сделалось так холодно, что пропала вся охота к чтению. Женевские холода и ветры выгнали меня в Веве. Никого не было в Веве; один только Блашне* выходил ежедневно в 3 часа к пристани встречать пароход. Сначала было мне несколько скучно, потом я привык и сделался совершенно вашим наследником: завладел местами ваших прогулок, мерил расстояние по назначенным вами верстам, колотя палкою бегавших по стенам ящериц, нацарапал даже свое имя русскими буквами в Шильонском подземелье, не посмел подписать его под двумя славными именами творца и переводчика «Шиль<онского> Узник<а>»*; впрочем, даже не было и места. Под ними расписался какой-то Бурнашев*, — внизу последней колонны, которая в тени; когда-нибудь русской путешественник разберет мое птичье имя, если не сядет на него англичанин. Не доставало только мне завладеть комнатой в вашем доме, в котором живет теперь великая кн. Анна Федоровна.

Осень в Веве наконец настала прекрасная, почти лето. У меня в комнате сделалось тепло, и я принялся за Мертвых душ, которых было начал в Петербурге. Всё начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись. Швейцария сделалась мне с тех пор лучше, серо-лилово-голубо-сине-розовые ее горы легче и воздушнее. Если совершу это творение так, как нуж<но> его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем*! Это будет первая моя порядочная вещь, вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро, в прибавление к завтраку, вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день. Но наконец и в Веве сделалось холодно. Комната моя была нимало ни тепла; лучшей я не мог найти. Мне тогда представился Петербург, наши теплые домы, мне живее тогда представились вы, не в том самом виде, в каком встречали меня приходившего к вам и брали меня за руку, и были рады моему приходу… и мне сделалось страшно скучно, меня не веселили мои Мертвые души, я даже не имел в запасе столько веселости, чтобы продолжить их. Доктор мой отыскал во мне признаки ипохондрии, происходившей от гемороид, и советовал мне развлекать себя, увидевши же, что я не в состоянии был этого сделать, советовал переменить место. Мое намерение до того было провести зиму в Италии. Но в Италии бушевала холера страшным образом; карантины покрыли ее как саранча. Я встречал только бежавших оттуда итальянцев, которые от страху в масках проезжали свою землю. Не надеясь развлечься в Италии, я отправился в Париж, куда вовсе не располагал было ехать. Здесь встретил я своего двоюродного брата*, с которым выехал из Петербурга. Это лучший из выпущенных вместе со мною из Нежина. Жаль, что вы не знаете его стихов, которые под величайшим страхом показал он только одному мне, и то не прежде, как затворивши все двери, чтобы и французы не услышали.

Париж не так дурен, как я воображал, и, что всего лучше для меня: мест для гулянья множество — одного сада Тюльери и Елисейских полей достаточно на весь день ходьбы. Я нечувствительно делаю препорядочный моцион, что для меня теперь необходимо. Бог простер здесь надо мной свое покровительство и сделал чудо: указал мне теплую квартиру, на солнце, с печкой, и я блаженствую; снова весел. Мертвые текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною все наши, наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, словом вся православная Русь. Мне даже смешно, как подумаю, что я пишу Мертвых душ в Париже. Еще один Левиафан затевается*. Священная дрожь пробирает меня заранее, как подумаю о нем: слышу кое-что из него… божественные вкушу минуты… но… теперь я погружен весь в Мертвые души. Огромно велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия* и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпенье! Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом. Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами влажными от слез, произнесут примирение моей тени. Пришлите мне портрет ваш. Ради всего, что есть для вас дорогого на свете, не откажите мне в этом, но чтобы он был теперь снят с вас. Если у вас нет его, не поскупитесь, посидите два часа на одном месте; если вы не исполните моей просьбы, то… но нет, я не хочу и думать об отказе. Вы не захотите меня опечалить. Акварелью в миниатюре, чтобы он мог не сворачиваясь уложиться в письмо, и отдайте его для отправления Плетневу. Я вам пришлю свой, который закажу я налитографировать только в числе пяти экземпляров, чтобы никто, кроме моих ближайших, не имел его. Напишите что-нибудь ко мне, хоть только две строчки, что вы здоровы и что получили мое письмо. Если б вы знали, какую бодрость вдвинут в меня ваши строки. Я думаю, что я пробуду в Париже всю зиму, тем более, что здесь жить для меня несравненно дешевле, нежели было доселе в Германии и Швейцарии. А с началом февраля отправлюсь в Италию, если только холера прекратится, и души потекут тоже за мною.

Адрес мой: Place de la Bourse*, № 12.

Не представится ли вам каких-нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? Это была бы для меня славная вещь потому, как бы то ни было, но ваше воображение верно, увидит такое, что не увидит мое. Сообщите об этом Пушкину, авось либо и он найдет что-нибудь с своей стороны. Хотелось бы мне страшно вычерпать этот сюжет со всех сторон. У меня много есть таких вещей, которые бы мне никак прежде не представились; но несмотря <на это>, вы всё еще можете мне сказать много нового, ибо что голова, то ум. Никому не сказывайте, в чем состоит сюжет Мертвых душ. Название можете объявить всем. Только три человека, вы, Пушкин да Плетнев, должны знать настоящее дело. Прилагаемое письмо* прошу вас покорнейше вручить Плетневу немедленно, оно нужное.

Будьте всегда здоровы и веселы, и да хранит вас бог от почечуев и от встреч с теми физиогномиями, на которые нужно плевать* — и да бегут они от вас, как ночь бежит от дня.

Прощайте до следующего письма.

Погодину М. П., 28 ноября 1836*

править

33. М. П. ПОГОДИНУ. Ноября 28 <н. ст. 1836. Париж.>

править

Письмо твое я получил в Париже. Холера, свирепствующая в Италии, не пустила меня туда. Я сижу здесь и, думаю, пробуду всю зиму. Спасибо тебе за письмо и уведомление о себе. Ты всё тот же, деятельный, трудолюбивый. Пошли тебе бог успехов во всем. Благодарных будет тебе верно много. Но берегись слишком увлечься и рассеяться многосторонностью занятий*. Избери один труд, влюбись в него душою и телом, и жизнь твоя потечет полнее и прекраснее, а самый труд будет проникнут тем одушевлением, которое недоступно для истрачивающего талант свой на повседневное. Я не одобряю предприятия твоего издавать журнал по задуманному тобою плану. Дело журнала требует более или менее шарлатанства. Посмотри, какие журналы всегда успевали! те, которых издатели шли, очертя голову, на пролом всему, надевши на себя грязную рубаху ремесленника, предполагая заранее, что придется мараться и пачкаться без счету. Необходимого для этого шарлатанства и отваги у тебя нет. Конечно, можно предположить, что с прямою и твердою волею, совестью можно противустать (хотя и неприлично употреблять умные речи с кабачными бойцами), но в таком случае нужно неослабного внимания, нужно всё бросить и издавать один журнал, жить и говорить только этим журналом. На это, я знаю, тоже не достанет у тебя упрямой воли и терпения. Я могу уже судить из самого письма твоего: ты замышляешь с генваря начать его издание, а между тем в мае думаешь ехать за границу. Стало быть, он не очень горячо будет издаваться. Повести, конечно, могли бы доставить небольшое развлечение зевающим, но где их набрать? У меня нет ни одной, и не подымется больше рука моя писать их. Пиши их тот, кому нечего больше писать. Когда я писал мои незрелые и неокончательные опыты, которые я потому только назвал повестями, что нужно же было чем-нибудь назвать их, — я писал их для того только, чтобы пробовать мои силы и знать, так ли очинено перо мое, как мне нужно, чтобы приняться за дело. Видевши негодность его, я опять чинил его и опять пробовал. Это были бледные отрывки тех явлений, которыми полна была голова моя и из которых долженствовала некогда создаться полная картина.[48] Но не вечно же пробовать. Пора наконец приняться за дело. В виду нас должно быть потомство, а не подлая современность.

Вещь, над которой сижу и тружусь теперь и которую долго обдумывал, и которую долго еще буду обдумывать,[49] не похожа ни на повесть, ни на роман, длинная, длинная, в несколько томов, название ей Мертвые души — вот всё, что ты должен покаместь узнать об ней. Если бог поможет выполнить мне мою поэму так, как должно, то это будет первое мое порядочное творение. Вся Русь отзовется в нем.

Жребий мой кинут. Бросивши отечество, я бросил вместе с ним все современные желания. Неперескочимая стена стала между им и мною. Гордость, которую знают только поэты, которая росла со мною в колыбели, наконец не вынесла. О, какое презренное, какое низкое состояние… дыбом волос подымается. Люди, рожденные для оплеухи, для сводничества… и перед этими людьми… мимо, мимо их! и доныне недостает духа назвать их. Не тревожь меня мелочными просьбами о статейках.[50] Я не могу и не в силах заняться ими. Никакие толки, ни добрая, ни худая молва не занимает меня. Я мертв для текущего. Не води речи о театре: кроме мерзостей, ничего другого не соединяется с ним. Я даже рад, что вздорную комедию*, которую я хотел было отдать в театр, зачитал у меня здесь один земляк, который, взявши ее на два дни, пропал с нею, как в воду, и я до сих пор не знаю о теперешнем ее местопребывании. Сам бог внушал ему это сделать. Эта глупость не должна была явиться в свет. Если б я услышал, что что-нибудь мое играется или печатается, то это было бы мне только неприятно[51] и больше ничего. — Я вижу только грозное и правдивое потомство, преследующее меня неотразимым вопросом: «Где же то дело, по которому бы можно было судить о тебе?» И чтобы приготовить ответ ему, я готов осудить себя на всё, на нищенскую и скитающуюся жизнь, на глубокое, непрерываемое уединение, которое отныне я ношу с собою везде: было ли бы это в Париже или в африканской степи. Пиши ко мне. Есть несколько друзей, от которых письма[52] что благоухающий ветер с родины. Зловоние не долетит ко мне. Всё, что относится собственно к тебе, литературное и не литературное, для меня дорого, и ты меня этим обяжешь. О Париже тебе ничего не пишу. Здешняя сфера совершенно политическая, а я всегда бежал политики. Не дело поэта втираться в мирской рынок. Как молчаливый[53] монах, живет он в мире, не принадлежа к нему, и его чистая, непорочная душа умеет только беседовать с богом. — Прощай! обнимаю тебя!

Адрес мой: Place de la Bourse, № 12.

Гоголь М. И., ноябрь 1836*

править

34. М. И. ГОГОЛЬ. <Ноябрь, 1836. Париж.>

править

Письмо ваше я получил и не отвечал так долго, потому что ожидал ответа на прежние мои письма. Прожект мой ехать в Италию зимовать разрушен*. Там теперь холера свирепствует страшным образом и потому я отправился в Париж, — где нашел по крайней мере теплую комнату. Здесь встретил я и Данилевского. Я не знаю, что вам писать об Париже. В нем столько много всего, что не знаешь, с которой стороны приняться. Жить в нем можно как хотите, и дорого и дешево, как нельзя даже в Петербурге. В вашем письме вы заботитесь и беспокоитесь, что у меня не достанет денег. Неужели вы думаете, что я похож на некоторых наших помещиков, которые думают только о том, как бы теперь прожить, а о будущем и не помышляют и говорят: авось бог милосердный поможет как-нибудь выпутаться, между тем запутываются более и более в долги. Я знаю очень хорошо пословицу: «Береженого и бог бережет» и потому никогда не полагаюсь на чудеса и чрезвычайные случаи. Еще не выезжая из Петербурга, я уже так устроил дела, что в каком городе бы я ни был, банкир, живущий в нем, по первому моему востребованию выдаст мне сумму, какую я захочу. Кроме того, одно слово, написанное в Петербург, который у меня под рукою, потому что письма доходят менее нежели в две недели, одно слово уже достаточно, чтобы мне выслали сумму, мною требуемую. Но если бы я даже и ничего этого заблаговременно не устроил, то, явившись к нашему посланнику в каком бы то ни было месте и государстве, я бы мог всегда занять сколько мне хотелось. Итак вы видите, что обо мне нечего вам беспокоиться. Как бы то ни было, но мои дела всегда лучше ваших и потому советую вам более обратить внимание на ваши дела. Я очень ценю те заботы, которые имеет обо мне ваше родительское сердце. Но весьма будет не благоразумно с вашей стороны тревожить себя пустыми беспокойствами и неосновательными предположениями. Вы должны всегда помнить, что я не ветреный мальчик и что верно знаю, как вести свои дела. О ничтожной плате за письма тоже не беспокойтесь. Я очень уверен, что мне легче платить за них, нежели вам. Притом я плачу несравненно меньше, нежели вы; ибо вы приплачиваетесь и за мое и за ваше письмо вместе. В Париже я проживу, может быть, всю зиму и потому буду иметь много еще времени, чтобы о нем написать вам. Вчера я был в Лувровской картинной галерее во второй уже раз и всё насилу мог выйти. Картины здесь собрались лучшие со всего света. Был на прошлой неделе в известном саду (Jardin des plantes*), где собраны все редкие растения со всего света и все на вольном воздухе. Слоны, верблюды, строусы и обезьяны ходят там, как у себя дома. Это первое заведение в этом роде в мире. Кедры растут там такие толстые, как только в сказке говорится. Для всех зверей и птиц особенный даже павильон и беседки и у каждого из этих обитателей свой садик. Весь Париж наполнен теперь музыкантами, певцами, живописцами, артистами и художниками всех родов. Улицы все освещены газом. Многие из них сделаны галереями, освещены сверху стеклами. Полы в них мраморные и так хороши, что можно танцовать. Но, покамест, довольно.

Прощайте до следующего письма. Я спешу скорее окончить, потому что мне еще много нужно писать сегодня писем. Адрес мой: Place de la Bourse, № 12.

Да что сестра Марья ничего не пишет? Я получил от Анет и Лизы не так давно письма.

Гоголь М. И., 14/2 января 1837*

править

35. М. И. ГОГОЛЬ. Париж. Январь 14/2, 1837.

править

Поздравляю вас, почтеннейшая маминька, с новым годом, и да ниспошлет вам бог в нем всего, что есть для вас утешительного. Я получил ваше письмо из Лозанны, писанное вами 18 октября. Очень рад, что вы здоровы и что сестра благополучно разрешилась сыном*. Жаль мне только, что у вас опять небольшая благодать в делах хозяйственных. Наша Малороссия точно несчастный край: неурожай — беда; урожай — тоже. Когда я вспомню, как вас всё это беспокоит, у меня здесь болит сердце. Дай бог, чтобы винокурня немного вас поправила, хотя я сумневаюсь, чтобы она доставила вам большие выгоды, потому что покамест вы приметесь курить, водка непременно должна упасть в цене. При такой дешевизне хлеба невозможно, чтобы[54] она и месяц постояла в одной цене. Во всяком случае, молю бога, чтобы вы получили какую-нибудь прибыль в воздаянье ваших попечений о нас. — Я сижу еще в Париже и просижу до половины февраля, то есть до начала весны, чтобы с весною предпринять путь в Италию, где уже в это время будет совершенная весна, если не лето, что для здоровья моего, надеюсь, будет хорошо, потому что в Париже стоит не слишком хорошее время — слякоть и сырость. Здесь зимы совсем нет. Один или два раза было по градусу морозу. Здешние жители в летних сюртуках ходят всю зиму… Вы одно письмо еще можете написать мне в Париж. По прошествии же месяца можете адресовать в Неаполь (poste restante*). Не забудьте теперешнего моего адреса в Париж: Place de la Bourse, № 12. Целую несколько раз ваши ручки и, желая вам всего хорошего, остаюсь всегда вашим послушным и много вас любящим сыном.

Н. Гоголь.

Прокоповичу Н. Я., 25 января 1837*

править

36. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Париж, 25 генварь <н. ст.> 1837.

править

Я давно не писал к тебе. Я хотел получить прежде твое письмо, о котором я знал, что оно лежит в Лозанне, и которое пришло ко мне довольно поздно. Прежде всего нужно тебя поздравить с новым годом. Желаю[55] одного: чтобы он был плодороднее для тебя прочих, чтобы ты наконец принялся за дело. Тебе нужно испытать горькое и приятное нашего ремесла. Жизнь твоя не полна, ты теперь должен иногда чувствовать пустоту ее. Пора, брат, пора! Вот тебе и желание мое и упрек вместе. Из письма Данилевского ты, я думаю, уже узнал о моем пребывании здесь. Я попал в Париж почти нечаянно. В Италии холера, в Швейцарии холодно. На меня напала хандра, да притом и доктор требовал для моей болезни перемены места. Я получил письмо от Данилевского, что он скучает в Париже, и решился ехать разделять его скуку. Париж город хорош для того, кто именно едет для Парижа, чтобы погрузиться во всю его жизнь. Но для таких людей, как мы с тобою, — не думаю, разве нужно скинуть с каждого из нас по 8 лет. К удобствам здешним[56] приглядишься, тем более, что их более, нежели сколько нужно; люди легки, а природы, в которой всегда находишь рессурс и утешение, когда всё приестся, — нет: итак, нет того, что бы могло привязать к нему мою жизнь. Жизнь политическая, жизнь вовсе противоположная смиренной художнической,[57] не может понравиться таким счастливцам праздным*, как мы с тобою. Здесь всё политика*, в каждом переулке и переулочке библиотека с журналами. Остановишься на улице чистить сапоги, тебе суют в руки журнал; в нужнике дают журнал. Об делах Испании* больше всякой хлопочет, нежели о своих собственных. Только в одну жизнь театральную я иногда вступаю: итальянская опера здесь чудная! Гризи*, Тамбурини*, Рубина*, Лаблаш*- это такая четверня, что даже странно, что они собрались вместе. На свете большею частию бывает так, что одна вещь находится в одном углу, а другая, которой бы следовало быть возле нее, в другом. Не приведи бог принести сюда Пащенка*. Беда была бы нашим ушам. Он бы напевал, я думаю, ежедневно и ежеминутно. Я был не так давно в Théâtre Franèais*, где торжествовали день рождения Мольера. Давали его пиэсы «Тартюф» и «Мнимый больной». Обе были очень хорошо играны, по крайней мере в сравнении с тем, как играются они у нас. Каждый год Théâtre Franèais торжествует день рождения Мольера. В этом было что-то трогательное. По окончании пиэсы поднялся занавес: явился бюст Мольера. Все актеры этого театра попарно под музыку подходили венчать бюст. Куча венков вознеслась на голове его. Меня обняло какое-то странное чувство. Слышит ли он*, и где он слышит это?.. Видел в трех[58] пиэсах M-lle Mars*. Ей 60 лет. В одной пиэсе играла она 18-летнюю девицу. Немножко смешно было сначала, но потом в других действиях, когда девица становится замужней женщиною, ей прощаешь лишние годы. Голос ее до сих пор гармонической и, зажмуривши глаза, можно вообразить живо пред собою 18-летнюю.[59] Всё просто, живо; очищенная натура, в местах патетических тоже слова исходят прямо из глубоко тронутой души; ничего дикого, ни одной фальшивой или искусственной ноты. На русском нашем театре далеко недостает до Mars. Актеров много, очень много хороших. На каждом театре есть два или три своих корифея. Видел наследника Тальмы* Ligier*. Среднего росту, пожилых лет человек, бегает по сцене довольно свободно, как дома, не складывает рук крестом и не глядит из-за плеча. Пиэс, где герой является идеалом физической силы, он, как кажется, избегает. Я его не видел, по крайней мере, никогда ни в старых трагедиях, ни в новых драмах, где герои сильно страдают и много беснуются. Играл он Людовика XI в пиэсе Делавиня* и, кажется, вряд ли Делавиню так написать, как Ligier играл. Он был даже смешон — до такой степени хорош. Король, распоряжающийся очень коварно и плутовски и между тем дающий всему этому вид необходимости, им же самим наложенной, был очень занимателен для зрителя. В пиэсах Мольера старики, дяди, опекуны и отцы играются очень хорошо, плуты-слуги тоже прекрасно. Если бы собрать с каждого из[60] здешних театров по три первых персонажа, то можно бы таким образом обставить пиэсу, как только может себе составить идею один комик или трагик. Театры все устроены прекрасно.[61] Они не имеют великолепных наружных фасадов, но внутри всё как следует. От первого до последнего слова слышно и видно всем. Балеты становятся с такою роскошью, как в сказках; особливо костюмы необыкновенно хороши, с страшною историческою точностью. Сколько прежде французы глядели[62] мало на дух века, столько теперь приглядываются на мелочи; само собою, что при этом ускользает много крупного. Золота, атласу и бархату на сцене много. Как у нас одеваются на сцене первые танцовщицы, так здесь все до одной фигурантки. Далеко Гедеонову* до Петрова дни, хотя ему и значительно помогает в украшении декораций Федор Андреевич*. Тальони* — воздух! Воздушнее еще ничего не бывало на сцене. Впрочем, здесь около десяти есть таких танцовщиц, или солисток, перед которыми Пейсар* — Пащенко. Скажи Жюлю*: как, право, не совестно ему жить с мамзель Жорж*. Ведь ей 67 лет. Да притом видно, что она только красотой своей брала. Игра ее очень монотонна и часто напыщенна. Впрочем, говорят, что ее нужно видеть только в старых трагедиях, которых однако ж не играют вовсе на том театре, где она теперь находится. Играет она в театре Porte St. Martin, где играются только одни новые драмы и мелодрамы и где зрители шумят больше, нежели на всех других театрах. Всякой почти раз в партере произойдет какая-нибудь комедия или даже и водевиль, если у зрителей хорош голос. Тогда актеры делаются зрителями: сначала слушают, а потом уходят со сцены, занавес опускается, музыка начинает играть, и пиэсу начинают снова. Народ очень любит драмы и особливо партия республиканская. Это народ сумрачный, аплодирует редко. Прочие ходят в водевиль, среднее сословие — в театр Variété или в театр Палерояль (лучшие водевильные театры!). Знать, как бывает всегда, корчит меломанов и ходит в Италианскую или в Большую оперу (на французском диалекте), где конопатят до сих пор еще «Гугенотов»* и «Роберта»*, ударяя в медные горшки и тазы сколько есть духу; или иногда в Opére Comique (французскую оперу). Но бог с ними, со всеми этими операми, водевилями и комедиями! Поговорим теперь о тебе. Что ты поделываешь теперь? Там же ли ты, где и прежде, на той ли самой квартире? Так же ли похаживаешь по комнате с трубочкою, в том ли самом халате, несколько поизношенном, как бывает у всех порядочных людей? Ты ничего мне не написал об этом. Может быть, ты квартиру свою переменил, и письмо мое долго будет таскаться из дома в дом, а может быть, не попадется даже и в руки к тебе… Это, признаюсь, было бы мне страшно неприятно. Я всё имею надежду на скорый твой ответ, который для меня теперь почти такое же заключает в себе наслаждение, как чтение прекрасной поэмы. Душенька, пиши ко мне! Ты должен это делать чаще моего, потому что твое письмо доставит мне теперь больше удовольствия, нежели мое тебе. Тощи ваши петербургские литературные новости. Да скажи, пожалуйста, с какой стати пишете вы все про «Ревизора»*? В твоем письме и в письме Пащенка, которое вчера получил Данилевский, говорится, что «Ревизора» играют каждую неделю, театр полон и проч…. и чтобы это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не понимаю этой загадки. Во-первых, я на «Ревизора» — плевать, а во-вторых… к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто бы не мог нагадить. Но, слава богу, это ложь: я вижу через каждые три дня русские газеты. Не хотите ли вы из этого сделать что-то вроде побрякушки и тешить меня ею, как ребенка? И ты! Стыдно тебе! ты предполагал во мне столько мелочного честолюбия! Если и было во мне что-нибудь такое, что могло показаться легко меня знавшему тщеславием, то его уже нет. Пространства, которые разделяют меня с тобою, поглотили всё то, за что поэт слышит упреки во глубине души своей. Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях*. Они[63] в роде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры «Ревизора», а с ними «Арабески», «Вечера» и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени, ни[64] печатно, ни изустно не произносил никто[65] ни слова, — я бы благодарил судьбу. Одна только слава по смерти (для которой, увы! не сделал я до сих пор ничего) знакома душе неподдельного[66] поэта. А современная слава не стоит копейки*. Но ты должен узнать ее. Ты должен начать с нее непременно, вкусить и горькие и сладкие плоды, покамест безотчетные лирические чувства объемлют душу и не потребовал тебя на суд твой внутренний грозный судья. Моим голосом, который теперь должен иметь над тобой двойную силу и власть, я заклинаю тебя стряхнуть лень.[67] Не принимайся за большое дело, примись сначала за малое; пиши повести, всё, что угодно, но только пиши непременно, рядись на все журналы, помещай и бери деньги. У тебя есть язык, но еще не разболтался. Год или два употреби непременно, чтобы расписаться, и тогда… нечего говорить, ты и сам узнаешь и постигнешь тогда свое назначение и решишь, за что и как нужно взяться. — Кстати о литературных новостях: они однако ж не тощи. Где выберется у нас полугодие, в течение которого явились бы разом две такие вещи, каковы «Полководец» и «Капитанская дочь»*. Видана ли была где-нибудь такая прелесть! Я рад, что «Капитанская дочь» произвела всеобщий эффект. Даже Иван Григорьевич* пишет, что чудная вещь. Когда эта музыкальная душа признала ее достоинство, то что же, я думаю, говорят прочие! Что ты ничего не пишешь обстоятельней о тех литературных новостях, которые хоть и не так сильно выглядывают, но дороги нам потому, что творцы[68] их или кумовья, или другие близкие нам родственники, например: Кукольник, Базили. Ты очень легко упомянул о «Художественной газете»*. Можно бы даже привести отрывочек. Это было бы приятно. Также о «Босфоре». Нет ли там еще какого-нибудь реверанса? Не дурно также бы упомянуть несколько и об их частной жизни, о новых подвигах их на пользу отечества,[69] а также и на собственную пользу, которая, без сомнения, ни в каком случае не забывается. В каком салоне виден теперь Базили* и какую имеет моральную физиогномию? А другой Базили, с кистью вместо пера, художник Мокрицкий*? Это тоже лицо не бездельное. Обо всем этом непременно нужно говорить; всё это родственники, которые будут интересовать нас в продолжение всей нашей жизни. Второстепенные лица в этом романе также необходимы, и потому, от времени до времени, непременно нужно будет говорить[70] о философе Данченке* и об меньших братцах. Само собою, что сюда должны войти и кумовья, как-то: Жюль, Комаровы* и все, которых мы близко и коротко знаем. Всем им поклон мой. Жюля особенно попроси, чтобы написал ко мне. Ему есть о чем писать. Верно, в канцелярии случился какой-нибудь анекдот. Если действующие лица выше надворных советников, то, пожалуй, он может поставить вымышленные названия или господин N. N. Скажи ему, что если он меня сколько-нибудь любит, пусть непременно напишет тоже повесть, напечатает и пришлет мне. Я читал одну из старых его повестей, которая длинна и растянута, но в ней много есть такого, что говорит, что вторая будет лучше, а третья еще лучше. Извести меня, что это такое «Литературные прибавления*», которые издает Краевский и о которых пишет Пащенко? и отчего мое бедное имя туда заехало? или ему суждено валяться, как векселю несостоявшегося банкрота, от которого хотя не ждут никакой пользы, но не раздирают его потому только, что когда-то он стоил денег. Впрочем, мне это неприятно; и только в нашем литературном мире могут случаться такие самоуправства. Я не желал бы, очень не желал, чтобы мое имя упоминалось в печати. Прощай, душа моя! Не забывай же, пиши ко мне. Ты еще можешь один раз писать ко мне в Париж потому, что я не раньше как через месяц еду в Италию. Мой усердный поклон Марье Никифоровне. Здоров ли сын твой Николай — мой имевшийся быть крестник, о чем я беспрестанно сожалею? И что такое он теперь болтает? И есть ли какое приумножение в семействе, а если есть, то что такое бог послал, сына или дочь? и как идут дела корпусные твои? что делает Кушакевич, Стефин* и прочие? и где ты теперь разглагольствуешь? Всё то, что кажется тебе не занимательно, всё то занимательно для меня, особливо если оно касается тебя. Да что делает Лукашевич*? Уехал ли он за границу или нет? и если не уехал, то почему? и что делает он теперь? Пожалуйста, передай ему мой поклон и скажи ему, что я надеюсь с ним увидеться. Получили <ли> вы куплеты: «Да здравствует нежинская бурса»*, которые Данилевский послал в письме к Пащенку? Уведоми, часто ли ты видишься с Плетневым и кто теперь у него бывает и о чем говорят. Кланяйся ему и скажи, что деньги получены мною с невероятною исправностью.

Адрес мой: Place de la Bourse, 12. Пиши фамилию мою правильнее, иначе[71] происходят на почте недоразумения. Пиши просто, как произносится: Gogol.

Гоголь М. И., 15 февраля 1837*

править

37. М. И. ГОГОЛЬ. Париж. Февраль 15 <н. ст.> 1837.

править

Я получил ваше письмо, почтеннейшая маминька. Оно шло довольно долго: более месяца. Это происходит оттого, что почты зимою не так удобны, как летом. Здесь зима не то, что у нас. У нас она облегчает путь, а здесь, напротив, затрудняет, потому что здесь она не что иное, как мокрая осень. Мне теперь даже странно было услышать о морозах и особенно узнать из письма вашего, что они были до такой степени сильны, что[72] много было замерзших. Во всё это время здесь все ходили в одних сюртуках, и солнце очень часто было совершенно весеннее.

Я более полуторы недели не думаю оставаться в Париже. Болезнь в Италии давно прекратилась, и время становится благоприятным для путешествия. Я в Париже всё обсмотрел уже, что есть замечательного. Успел побывать и в Версале (в 25 верстах от Парижа), этом великолепном обиталище[73] французских королей, составляющем большой город (около 50 тысяч душ).[74] Дворец, сады, парки без всякого сравнения великолепнее нашего Царского Села и построены с большим вкусом.

Теперь в Париже самое шумное время — карнавал: балы за балами, спектакли великолепные. В последний день карнавала было такое множество народа, какого я никогда еще не видывал. Все бульвары, проходящие с одного конца до другого весь Париж, были завалены народом; целые экипажи наполнены были масками. Маски разных наций и костюмов перебегали беспрестанно по улицам. Впрочем, и до сих пор, хотя вчера уже начался пост, ни балы, ни маскарады не прекратились. Мне хочется светлый праздник встретить в Риме и быть в церкви Святого Петра, где должен служить сам папа, и потому вы можете теперь адресовать ко мне письма в Рим, poste restante. (Если я вам пишу обстоятельно, означая даже нумер дома, в котором живу, тогда уже не нужно ставить poste restante; ибо сестра должна знать, что это значит остающаяся почта, т. е. чтобы письмо оставалось на почте до того времени, покамест я не приду его взять сам. Если же на письме означен адрес дома, тогда его принесут ко мне.) В Риме я не знаю, где остановлюсь, и потому пишу: poste restante. Итак, прощайте до Рима. Желая вам всякого добра, радости, здоровья и всего, что ни есть для всех драгоценного, остаюсь всегда почтительным, любящим вас сыном Н.

Обнимаю несколько раз сестрицу и моего племянника и крестника*. Об Олиньке, которую тоже заочно целую, я совершенно не имею никаких вестей из Петербурга и не знаю, будет ли она принята или нет*.

Не премините уведомить о всём, что ни происходит в наших местах с нашими знакомыми и проч. и проч.

Давно ли получали письма от сестер из Петербурга?

Залесскому Б., февраль 1837*

править

38. БОГДАНУ ЗАЛЕССКОМУ. <Вторая половина февраля 1837. Париж.>

править

Дуже — дуже було жалко, що не застав пана земляка дома. Чував, що на пана щось напало — не то сояшныца, не то завійныця (хай ій прыснытся лысый дидько), та тепер, спасибо богови, кажут начей-то пан зовсим здоров. Дай же боже, щоб на довго, на славу усій козацкій земли давав бы чернецького хлиба усякій болизни и злыдням. Та й нас бы не забував, пысульки в Рым слав. Добре б було, колы б и сам туды колы-небудь прымандрував. Дуже, дуже блызькый земляк, а по серцю ще блыжчый, чим по земли.

Мыкола Гоголь.

Плетневу П. А., 28/16 марта 1837*

править

39. П. А. ПЛЕТНЕВУ. Март 28/16 <1837>. Рим.

править

Что месяц, что неделя, то новая утрата*, но никакой вести хуже нельзя было получить из России. Всё наслаждение моей жизни, всё мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета*. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы.[75] Тайный трепет невкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! Нынешний труд мой*, внушенный им, его создание… Я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!.. Напишите мне хоть строчку, что делаете вы, или скажите[76] об этом два слова Прокоповичу. Он будет писать ко мне. Я был очень болен, теперь начинаю немного оправляться. Пришлите мне деньги, которые должен внести[77] мне Смирдин к первым числам апреля. Вручите их таким же порядком Штиглицу*, дабы он отправил их к одному из банкиров в Риме для передачи мне. Лучше, если он переведет на Валентина*, этот, говорят, честнее прочих здешних банкиров. Если возможно, то ускорите это сколько возможно. Я не мог вам написать прежде, потому что не установился на месте и шатался всё в дороге.

Да хранит вас бог и сбережет от всего злого. Мой адрес: Via S. Isidoro, № 17, rimpetto alla chiesa S. Isidore, vicino alla Piazza Barbierini.

N. Гоголь.

<Адрес:> à S. Petersbourg en Russie. Петру Александровичу Плетневу. Петербург. Близ Обухова моста, в доме Сухаревой.

Гоголь М. И., 28/16 марта 1837*

править

40. М. И. ГОГОЛЬ. Рим. Март 28/16 <1837.>

править

Два дни как я здесь. Переезд мой в Италию или, лучше, в самый Рим затянулся почти на три недели. Ехал я морем и землею с задержками и остановками, но, несмотря на всё это, поспел как раз к празднику. Обедню прослушал в церкве Святого Петра, которую отправлял сам папа*. Он 60 лет и внесен был на великолепных носилках с балдахином. Несколько раз носильщики должны были останавливаться посреди церкви, потому что папа чувствовал головокружение. Церковь же Петра так огромна, что будет в длину около полверсты. Съезд в Риме был огромный. Народу несколько тысяч стояло в церкве, но она, при всем том, всё еще казалась пуста.

Дни летние, солнце прекрасное, звезды еще лучше блестят — в несколько раз ярче, нежели у нас. Словом, небо настоящее италианское. Весна почти не заметна, потому что очень мало таких деревьев, которые должны развиваться. Все почти вечно зеленеющие, не роняющие во время зимы листьев. Я успел осмотреть только часть древностей и развалин, которых на каждом шагу — много, и часто так случается, что в новый дом вделана часть развалины, кусок стены, или колонна, или рельеф. — Я не смотрел еще ни картинных галерей, ни множества разных дворцов, где смотреть станет на целый год. Вся земля пахнет и дышит художниками и картинами. Мозаики и антики продаются кучами. Школы живописи и скульптуры на улице почти у каждых дверей. До Рима я успел еще побывать, кроме многих других, в двух знаменитых городах, в Генуе и Флоренции. Генуя великолепна, множество домов больше похожи на дворцы и украшены картинами лучших италианских художников, но зато улицы есть так узеньки, что двум человекам нельзя пройти в ряд. Впрочем, они выложены мраморными плитами и очень чисты. После, в следующем письме, напишу[78] вам о том, что увижу в Риме; а теперь спешу кончить,[79] иду на солнце, на котором[80] мне предписано находиться как можно больше.

Будьте здоровы. Целую ваши ручки. Обнимаю сестру Марию и Олиньку и моего племянника Колю.

Ваш преданный сын Николай.

Мой адрес: Roma Via di Isidoro Casa Giovanni Massuci, № 17 (vicino alla piazza Barbierini).

<Адрес:> A Poltava en Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской. В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

Погодину М. П., 30 марта 1837*

править

41. М. П. ПОГОДИНУ. Март 30 <н. ст. 1837.> Рим.

править

Я получил письмо твое в Риме. Оно наполненно тем же, чем наполнены теперь все наши мысли. Ничего не говорю о великости этой утраты. Моя утрата всех больше*. Ты скорбишь как русской, как писатель, я… я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, известную под именем публики; мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета.[81] Всё, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой* есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, что будет нравиться ему, и это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! что труд мой? Что теперь жизнь моя? Ты приглашаешь меня ехать к вам. Для чего? не для того ли, чтобы повторить вечную участь поэтов на родине! Или ты нарочно сделал такое заключение после сильного тобой приведенного примера, чтобы сделать еще разительнее самый пример. Для чего я приеду? Не видал я разве дорогого[82] сборища наших просвещенных невежд? Или я не знаю, что такое советники начиная от титулярного до действительных тайных? Ты пишешь, что все люди даже холодные были тронуты этою потерею. А что эти люди готовы были делать ему при жизни? Разве я не был свидетелем горьких, горьких минут, которые[83] приходилось чувствовать Пушкину? Несмотря на то, что сам монарх (буди за то благословенно имя его) почтил талант. О! когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых умников, благородное наше аристократство… Сердце мое содрагается при одной мысли. Должны быть сильные причины, когда они меня заставили решиться на то, на что я бы не хотел решиться. Или ты думаешь мне ничего, что мои друзья, что вы отделены от меня горами? Или я не люблю нашей неизмеримой, нашей родной русской земли?

Я живу около года в чужой земле, вижу прекрасные небеса, мир, богатый искусствами и человеком. Но разве перо мое принялось описывать предметы, могучие поразить всякого? Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою цепью прикован я к своему,[84] и наш бедный,[85] неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства предпочел я лучшим небесам, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость[86] безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить. Нет, слуга покорный. В чужой земле я готов всё перенести, готов нищенски протянуть руку, если дойдет до этого дело. Но в своей — никогда. Мои страдания тебе не могут <быть> вполне понятны. Ты[87] в пристани, ты, как мудрец, можешь[88] перенесть и посмеяться. Я бездомный, меня бьют и качают волны, и упираться мне только на якорь гордости, которую вселили в грудь мою высшие силы. Сложить мне голову свою не на родине.

Если ты имеешь желание ехать освежиться и возобновить свои силы, увидеть меня — приезжай в Рим. Здесь мое всегдашнее пребывание. На июнь и июль еду в Германию на воды* и, возвратившись, провожу здесь осень, зиму и весну. — Небо чудное. Пью его воздух и забываю весь мир. Напиши мне что-нибудь про ваши московские гадости. Ты видишь, как сильна моя любовь, даже гадости я готов слушать из родины.

Прощай! твой Гоголь.

Мой адрес. Via di Isidoro, 17, casa Giovanni Massuci.

<Адрес:> à Moscou en Russie. Михаилу Петровичу Погодину, профессору Московского университета. В Москве, в Университет.

Прокоповичу Н. Я., 30 марта 1837*

править

42. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Марта 30 <н. ст. 1837>. Рим.

править

Я не дождался письма твоего. Не знаю, когда получу его из Парижа (если оно только было писано и послано). Мне очень скучно без твоего письма. Ты давно не писал ко мне. Да притом, кажется, ты всего только один раз и писал ко мне. От ваших хладных берегов такие грустные несутся вести. Великого не стало. Вся жизнь моя теперь отравлена. Пиши ко мне, бога ради! Напоминай мне чаще, что еще не всё умерло для меня <на> Руси, которая уже начинает казаться могилою, безжалостно похитившею всё, что есть драгоценного для сердца. Ты знаешь и чувствуешь великость моей утраты. Что ты делаешь теперь? Я ничего не знаю, а мне хотелось бы всё знать, даже — как ты скучаешь. Зайди к Плетневу и узнай, послал ли он ко мне деньги*, о которых я писал к нему из Рима? Если посланы, то — когда и на имя какого банкира они адресованы? Я в них нуждаюсь. Что тебе сказать об Италии? Она прекрасна. Она менее поразит с первого раза, нежели после. Только всматриваясь более и более, видишь и чувствуешь ее тайную прелесть. В небе и облаках виден какой-то серебряный блеск. Солнечный свет далее объемлет горизонт. А ночи?.. прекрасны. Звезды блещут сильнее, нежели у нас, и по виду кажутся больше наших, как планеты. А воздух? — он так чист, что дальние предметы кажутся близкими. О тумане и не слышно. Я бы более упивался ею, если бы был совершенно здоров; но чувствую хворость в самой благородной части тела — в желудке. Он, бестия, почти не варит вовсе, и запоры такие упорные, что никак не знаю, что делать. Всё наделал гадкий парижский климат, который, несмотря на то, что не имеет зимы, но ничем не лучше петербургского. Ничего не хочу больше писать, потому что ожидаю ежеминутно твоего письма из Парижа, которое ты верно писал и на которое мне хочется отвечать; но ты, пожалуйста, напиши мне ответ на это поскорее, хотя немного, хотя столько строк, сколько придет в твою ленивую память. Целую тебя бессчетно. Мой адрес: Roma, via di Isidoro, casa Giovanni Massuci, 17 (vicino alla piazza Barbierini).

Данилевский обещался неделею после меня быть в Рим, но до сих пор его не вижу.

P. S. Впрочем, адресуй лучше в Poste restante, потому что, может быть, случится к тому времени переменить квартиру.

<Адрес:> A St. Petersbourg en Russie Николаю Яковлевичу Прокоповичу. В Петербурге, в Свешном переулке близ Владимирской, в доме Б. Врангеля.

Данилевскому А. С., 15 апреля 1837*

править

43. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. Апреля 15 <н ст. 1837>. Рим

править

Никогда я еще не получал от тебя такого странного письма, как теперь. Оно мне показалось так смутным, как будто было писано впросонках. И что тебе пришла за блажь ехать в Швейцарию, я ожидал тебя[89] со дня на день, верил в непреложность твоего обещания и думал, что вот-вот дверь отворится, и ты войдешь в мою комнату, — и вдруг письмо из Женевы. И выбрал же время! Или ты не знаешь, а я тебе не говорил, что весною нельзя ехать в Швейцарию. И что ты будешь делать там и почему тебе захотелось так пригнездиться к Жанену*? Тебе будет дьявольски скучно, ты будешь голоден, и больше ничего (ибо хотя твой желудок не то, что мой, однако ж всё-таки нагрузиться любит). Право, как досадно, я думаю, было по Швейцарии сделать вместе вояж, и бог знает, теперь увидимся ли мы или нет. И выигрышу никакого ты не сделал насчет кошелька. В Швейцарии дороже. Я же никак не могу теперь ехать к тебе. Не могу, во-первых, потому, что еще рано; а во-вторых, самое главное, потому, что сижу без денег. Я приехал в Рим только с двумя стами франками, и если б не страшная дешевизна и удаление всего, что вытряхивает кошелек, то их бы давно уже не было. (За комнату, то есть старую залу с картинами и статуями, я плачу 30 франков в месяц, и это только одно дорого. Прочее всё ни по чем. Если выпью поутру один стакан шоколату, то плачу немножко больше 4 су, с хлебом, со всем. Блюда за обедом очень хороши и свежи и обходится иное по 4 су, иное по 6. Мороженого больше не съедаю, как на 4, а иногда на 8. Зато уж мороженое такое, какое и не снилось тебе. Не ту дрянь, которую мы едали у Тортони, которое тебе так нравилось. Масло!) Теперь я такой сделался скряга, что если лишний байок* (почти су) передам, то весь день жалко. Я не знаю, право, как мне теперь быть! Я жил мыслью, что мы вместе поедем в Неаполь. Теперь как мне ехать? Я уж не поеду, по крайней мере в этом году. Тебя выписывать я уж не смею, потому что теперь переезд тебе будет дорог. Это не то, что морем, как бы ты мог сделать из Марселя. С другой стороны, мне страшно жаль, что ты, вместо того, чтобы наслаждаться, чтобы окунуться совершенно в новый мир, должен скучать и мерзнуть. Здесь тепло, как летом; а небо, небо — совершенно кажется серебряным. Солнце дальше и больше, и сильнее обливает его своим сиянием. Что сказать тебе вообще[90] об Италии? Мне кажется, что будто бы я заехал к старинным малороссийским помещикам. Такие же дряхлые двери у домов, со множеством бесполезных дыр, марающие платья мелом; старинные подсвечники и лампы в виде церковных. Блюда все особенные, все на старинный манер. Везде доселе виделась мне картина изменений. Здесь всё остановилось на одном месте и далее нейдет. Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчета. Он показался маленьк<им>. Но чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше, а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно,[91] понемногу — и уж на всю жизнь. Словом, вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия[92] для того, чтобы жить. Это говорят все те, которые остались здесь жить.[93] И правда, что зато вряд ли где сыщешь землю, где бы можно так дешево прожить. Никаких <безделок> и ничего того, что в Париже вкус голодный изобретает для забав*. В магазинах только Оссия да антики. Но зато для наслаждений художнических… Ты не можешь себе дать никакой идеи, что такое Рафаэль. Ты будешь стоять пред ним так же безмолвный и обращенный весь в глаза, как ты сиживал некогда перед Гризи. Но, чорт возьми! Я для тебя приготовил и квартиру, и готовился быть твоим чичерони, и вместо того… Напиши по крайней мере, где ты располагаешь быть через полтора месяца, ибо через полтора месяца я выеду из Италии заглянуть на какие-нибудь немецкие воды. Нужно же когда-нибудь направить <…> на прямой путь. Ей богу, даже смешно, как воображу, что ты сидишь и мерзнешь у Жанена. Я никак сначала не мог взять в толк, про какого Анненкова ты пишешь*, и думал, уж не свихнул ли ты, боже сохрани, с разума, говоря, что я у него стоял. Но при конце письма, не видя ни адреса, ничего, догадался, что это aux eaux vives*. Вряд ли ты, мне кажется, высидишь месяц. Впрочем, во всяком случае пиши, пожалуйста, почаще и извещай обо всякой перемене, тобою затеваемой, каких, я думаю, должно случиться с тобой немало. Что-нибудь из хорошего нам нужно посмотреть вместе. Ты или нарочно меня водишь за нос. Прошлый год, давши слово приехать ко мне в Швейцарию, дернул в Париж. Теперь, обещавшись наверно приехать в Италию, дернул в Швейцарию. У тебя уж, видно, такой бес сидит внутри, который ворочает тобою наперекор. Тебе нужно было, непременно нужно испытать художническо-монастырскую жизнь в Италии, покушать мрамора и гипса, которого здесь вдоволь, упиться звездами ночи, которые блещут здесь необыкновенным блеском, наглядеться на монахов и аббатов, которыми, как маком, усеяны улицы. Я приехал в Рим как раз накануне светлого праздника*, и первое, что увидел, это был папа. Таким образом, я выполнил старое правило. Обедню отслушал в беспредельном Петре, который всё казался пуст, как ни много в нем было народу. — Я получил твое письмо сегодня и сегодня же написал к тебе этот ответ, и сегодня же его отправил бы, если б можно было, но теперь поздно, вечер, а завтра не принимают, праздник. Итак, он идет послезавтра. Прощай. Целую тебя. Поскорее ответ!

Напиши адрес Симоновского*, если узнаешь. Я к нему писал из Ливорно в Париж. Не знаю, получил ли он его или нет.

<Адрес:> A Monsieur Monsieur de Danilevsky à Geneve en Suisse. Près des eaux vives, pension Janin.

Жуковскому В. А., 18/6 апреля 1837*

править

44. В. А. ЖУКОВСКОМУ. 1837. Апреля 1816. Рим

править

Я пишу к вам на этот раз с намерением удручить вас моею просьбою.[94] Вы одни в мире, которого интересует моя участь. Вы сделаете, я знаю, вы сделаете, всё то, что только в пределах возможности. Меня страшит мое будущее.[95] Здоровье мое, кажется, с каждым годом становится плоше и плоше. Я был недавно очень болен, теперь мне сделалось немного лучше. Если и Италия мне ничего не поможет, то я не знаю, что[96] тогда уже делать. Я послал в Петербург за последними моими деньгами, и больше ни копейки, впереди не вижу совершенно никаких средств добыть их. Заниматься каким-нибудь журнальным мелочным вздором не могу, хотя бы умирал с голода. Я должен продолжать[97] мною начатый большой труд*, который писать с меня взял слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание. Я дорожу теперь минутами моей жизни, потому что не думаю, чтобы она была долговечна,[98] а между тем… я начинаю верить тому, что прежде считал басней, что писатели в наше время могут умирать с голоду. Но чуть ли это не правда. Будь я живописец, хоть даже плохой, я бы был обеспечен: здесь в Риме около 15 человек наших художников, которые недавно высланы из академии, из которых иные рисуют хуже моего, они все получают по три тысячи в год. Поди я в актеры — я бы был обеспечен, актеры получают по 10 000 сер. и больше, а вы сами знаете, что я не был бы плохой актер. Но я писатель — и потому должен умереть с голоду. На меня находят часто печальные мысли — следствие ли это ипохондрии или чего другого. Доктора больше относят к первому. Я и сам готов с ними согласиться, но вы можете видеть, что мои[99] слова с своей стороны также справедливы. Рассмотрите положение, в котором я нахожусь, мое болезненное состояние, мою невозможность занятия чем-нибудь посторонним и дайте мне спасительный совет, что я должен сделать для того, чтобы протянуть на свете свою жизнь до тех пор, покамест сделаю сколько-нибудь из того, что мне нужно сделать. Я думал, думал, и ничего не мог придумать лучше, как прибегнуть к государю. Он милостив, мне памятно до гроба то внимание, которое он оказал к моему Ревизору. Я написал письмо, которое прилагаю*; если вы найдете его написанным как следует, будьте моим предстателем, вручите; если же оно написано не так, как следует, то — он милостив, он извинит бедному своему подданному. Скажите, что я невежа, не знающий как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился потому только беспокоить его просьбою, что знал, что мы все ему дороги, как дети. Но я знаю, вы лучше и приличнее скажете, нежели я. Не в первый раз я обязан многим, многим вам, чего сердце не умеет высказать, и я бы почувствовал на душе совесть беспокоить вас, если б вы не были вы. Но в сторону всё это; я с вами говорю просто, и я бы покраснел до ушей, если бы сказал вам какой затейливый комплимент. Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам Академии художеств, живущим в Италии, или хотя такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся тем более, что в Италии жить дешевле. Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: Старосветские помещики и Тарас Бульба. Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам. Все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметные были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел государь! Он же так расположен ко всему, где есть[100] теплота чувств и что пишется прямо от души… О, меня что-то уверяет, что он бы прибавил ко мне участия. Но будь всё то, что угодно богу. На его и вас моя надежда*. Уведомьте меня вашей строчкой или скажите Плетневу — он, может быть, ко мне напишет. Прощайте. Храни бог прекрасную вашу жизнь! Я ничего не пишу к вам теперь ни о Риме, ни об Италии. Меня одолевают теперь такие печальные мысли, что я опасаюсь быть несправедливым теперь ко всему, что должно утешать и восхищать душу. Может быть, это отчасти действие той ужасной утраты, которую мы понесли и в которой я до сих пор не имею сил увериться, которая, кажется, как будто оборвала с моей души лучшие ее украшения и сделала ее обнаженнее и печальнее.

Ваш Гоголь.

Данилевскому А. С., (отрывок), апрель-май 1837*

править

45. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. <Отрывок> <Апрель — май 1837. Рим>

править

Прежде всего найди церковь святого Исидора, а это вот каким образом сделаешь. Из Piazza di Spagna* подымись по лестнице на самый верх и возьми направо. Направо будут две улицы; ты возьми вторую; этою улицею ты дойдешь до Piazza Barberia*. На эту площадь выходит одна улица с бульваром. По этой улице ты пойдешь все вверх, покамест не упрешься в самого Исидора, который ее и замыкает; тогда поверни налево. Против самого Исидора есть дом № 16, с надписью над воротами: Appartements meublé*. В этом доме живу я.

Прокоповичу Н. Я., 3 июня 1837*

править

46. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Рим. Июня 3 <н. ст. 1837>.

править

Наконец, я дождался от тебя письма; хотя коротенькое, но спасибо и за это. Слава богу, ты здоров, моя радость. Не скучай и не негодуй на пространство, которое нас разделяет. Конечно, лучше лежать вместе на диванчике твоей постоянной квартиры у Б. Врангеля, — ты в халате, с трубочкой, я — в старом сертуке, и толковать о всяком вздоре. Признаюсь, часто, когда вспомню ваньку, тащащего меня на тряских дрожках в Свечной переулок, то очень бы хотелось мне в Петербург. Но что ж делать? Будем покорны нашей судьбе. Я тебя так живо вижу; ты, верно, тоже воображаешь часто меня перед собою. Притом мы любим друг в друге то, что не обнимается чувствами внешними. Итак, да будет между нами Рим близок от Петербурга. Данилевский теперь тоже здесь. Он думает на зиму возвратиться в Петербург и расскажет тебе всё. Да, кстати, чтобы не позабыть: пожалуйста, выбрани хорошенько Пащенка за эту достойную его догадку, что мы поссорились, и потому ездим не вместе. Что мы не ездим всегда вместе, это зависит, кроме того, что иногда приятно разлучиться для того, чтобы скоро увидеться, — это зависит от[101] разности в образе воззрения, которою разнообразно исполнены наши людские умы. Полковник* больше человек современный, воспитанный на современной литературе и жизни; я больше люблю старое. Его тянет в Париж, меня гнетет в Рим. Но, порыскавши, мы всегда сходимся и приготовляем таким образом друг для друга запас для разговоров. Я бы хотел с тобою теперь поговорить о Риме; но это такое бездонное море, что не знаешь, откуда, с которого конца начать и о чем говорить. Я живу скоро три месяца, всякой день смотрю что-нибудь новое, — и всё еще бездна остается смотреть. Тут только узнаешь, что такое искусство. (А природа? Она — италианская красавица, больше я ни с чем не могу ее сравнить, италианская пейзанка, смуглая, сверкающая, с черными, большими — большими глазами, в платье алого, нестерпимого для глаз цвета, в белом, как снег, покрывале). Тут только можно узнать,[102] что такое Рафаэль, которого имя привыкли мы произносить и который для нас, не бывших здесь, существо идеальное и миф высокого искусства. Но к чему говорить и толковать об этом?

«Друг попечительный*, больного

В дремоте сладкой не тревожь!» — сказал, кажется, где-то Баратынский; впрочем, этот же самый стих можно иногда обратить и ко мне. Я теперь намерен тебя прежде всего навьючить страшным множеством поручений, которые все ты должен выполнить. Первое и самое главное, узнай от Плетнева или попроси, чтобы Плетнев узнал, получил ли Жуковский мое письмо* и какой имело успех письмо мое к государю. От него зависит моя судьба. Потом мелкое дело. Весь ли вексель Смирдина послал ко мне Плетнев или нет? Мне кажется, что он был на тысячу двести. Впрочем, может быть, что я и ошибаюсь; если уже есть остаток, то скажи ему, что я просил его[103] назначить эти деньги для сестер, поручивши их в институте какой-нибудь даме. Я думаю, что у них не заплачено ни за музыку, ничего. 3-е, у него же, Плетнева, узнай, получил ли он от Жуковского что-нибудь, что мне следовало от государыни за поднесение экземпляра моей комедии. Жуковский мне сказал перед выездом, чтобы я не имел об этом никакого сомнения, что он и по отъезде моем будет стараться. Это всё, что нужно узнать от Плетнева. Итак, 3 вещи. Теперь: нужно тебе все рукописные мои книги, которые находятся в моей библиотеке в связках, сложить в ящик, запаковать и отправить ко мне. Мне очень нужны они, и без них я как без рук. Там у меня выписки и материалы всего. Теперь же принимаюсь не на шутку за важное дело. Сделать это вот каким образом: узнать, какой из иностранных кораблей идет прямо в Ливорно, адресоваться к капитану его и заплатить за доставку деньги, которых придется немного, потому что перевозка очень недорога. Но во всяком случае, что бы ни потребовали, нужно заплатить, потому что мне нужны эти книги и тетради. На вьюке, выставивши мое имя, адресовать на имя нашего консула в Ливорно с просьбою тут же на вьюке, чтобы оно дождалось у него моего приезда в Ливорно. 2-е, пришли вышедшую первую книжку «Современника» на этот год. Его можешь взять у Плетнева; присоедини к этому «Ундину»* и еще, если вышло что-нибудь замечательного. Это можешь взять у Смирдина, на мое имя. Пусть поставит его на мой счет. Послать же это ты можешь вот каким образом: завернуть книги в пакет, один или два-три, как хочешь, и надписать: в Вену, в русское посольство, г. Горчакову*, а оттуда в Рим, на имя Кривцова*, нашего chargé d’affaires в Риме, и больше ничего; но под этим верхним конвертом должен быть другой конверт на мое имя, и больше ничего. Эти пакеты ты должен отдать в[104] канцелярию Иностранной коллегии, прося их отправить к Кривцову прямо, что книги-де следуют ему, не платя за это ничего. И будет сделано. Итак, вот тебе поручения. Смотри же, пожалуйста, не забудь. Ты имеешь обыкновение в письме твоем не отвечать ни слова на мои запросы — так, как бы их совершенно не было. Но теперь, пожалуйста, как будешь писать ко мне, держи перед своими глазами мое письмо и отвечай на каждый пункт. Прежде всего узнай от Плетнева насчет письма к государю, а потом всё прочее. Право, даже досадно, что ты мало объявляешь о себе. Хоть бы строчку о том, что пишешь, что читаешь; даже ничего о том, в какие корпуса ходишь*. Ей, пора тебе. Берись за перо; не то будет поздно. Пиши повестоночки или стишоночки, если стишоночки, то пришли их в твоем письме кусоночки*. На меня пришла теперь особенная жажда читать твои стихи. После итальянских звуков, после Тасса и Данта, душа жаждет послушать русского. Да еще одно: чтобы не позабыть тебе. Пожалуйста, побывай в институте. Наведайся к моим сестрам*, к которым влагаю при этом письмо, и узнай, не нуждаются ли они в чём, и от них возьми письмо ко мне. Если они в чём имеют нужду истинную и у них не хватит денег, то купи на свои; я тебе всё возвращу при первом удобном случае.[105] Если ты можешь побывать у них в каждые две недели по разу,[106] то этим обяжешь меня. Они, бедненькие, я думаю, скучают. Если бы ты постарался достать себе место в этом институте, то бы это очень было хорошо. Еще: узнай, где теперь Демидов*, Павел Николаевич. Его дом в Большой Миллионной. Еще: хотя ты в первый раз и не отвечал и во второй тоже, но я еще спрошу, где Лукашевич*, Платон Якимович, и уехал ли он или нет за границу? Теперь, кажется, совершенно все запросы. На те, которые нужнее, отвечай скорее; на другие же распишись[107] только, что приняты, — чтобы я не думал, что они канули мимо ушей. Прощай, мой жизненочек. Целую тебя миллион миллионов раз. Ты старый, верный спутник от незапамятной юности. Будь здоров и весел мыслью, что хотя немноголюден[108] круг наш, состоящий, может быть, из трех только лиц*, но тесна связь его и будет продолжаться даже тогда, когда даже ни одного из нас не будет на свете. Прощай до следующего письма.

Другое письмо, которое при сем прилагается, постарайся отдать лично М. Мелентьевой, классной даме в институте*. Она очень добрая и ми<лая>.

<Адрес:> St. Petersbourg en Russie. Николаю Яковлевичу Прокоповичу. В Петербург. В Свешной переулок близ Владимирской, в доме Б. Врангеля.

Гоголь М. И., 12 июня 1837*

править

47. М. И. ГОГОЛЬ. Рим. Июнь 12 <н. ст. 1837.>

править

Наконец я получил ваше письмо, почтеннейшая маминька. Из него я узнал, что вы, слава богу, здоровы. Очень сожалею, что здоровье сестры моей так плохо. Надеюсь, что хорошее летнее время должно восстановить его. Я проживу, думаю, всё лето в Риме. На один месяц, впрочем, еду в Швейцарию попробовать новых минеральных вод, о которых много говорят. Время стоит прекрасное, дни безоблачны, небо сине и ясно. Я дождался наконец италианских жаров. Уже теперь такие дни, каких у нас вовсе не бывает. Самый жаркий день нашего лета не может сравниться, хотя теперь, по нашему стилю, последние числа мая. В полдень почти всё запирается, улицы пусты, в комнатах темно, все ставни закрыты. В семь часов вечера начинает двигаться народ. Вся ночь (прекрасная ночь) состоит из гуляний. Нередко, проснувшись в два часа ночи, слышишь на улице серенаду, и движенье не прекращается. Города в окружности Рима с виллами прекрасны. Виллами называются дачи, загородные дворцы, которых здесь очень много, и почти все великолепны. Виды прекрасны. Август месяц бывает в Италии так жарок, что кричат собаки, ходя по улицам. Но в августе я не буду в Италии и возвращусь сюда разве только в сентябре. Дай бог, чтобы сбор хлеба у вас был хорош. Здесь уже начинается его уборка, но, кажется, его не будет много, потому что много полей осталось незасеянными. Прошлый год был[109] голод. Италианцы ленивы. Папа на днях раздавал хлеб народу. Развалины всё так же прекрасны, увиты плющом, который здесь так разрастается, что не тоньше в корне наших дубов. Запах померанцев от солнца сильнее. Один лезет в мое окошко, и я могу доставать рукою с него плоды. От сестер я давно не получал писем. Ваши замечания все справедливы насчет незванных посетителей, которые довольно нагло вторглись в институт и требуют с ними свидания, называясь родственниками и знакомыми. Я совершенно согласен, что для девиц их возраста совершенно не нужны такого рода развлечения. Очень хорошо будет, если вы напишете, чтобы они не принимали никого, кроме самых близких, и отговаривались в таком случае занятиями. Я тоже с своей стороны дам им это заметить. Карты же, о которых пишет сестра, мне теперь совсем не нужны. Здесь я могу иметь лучше. Разве тогда она может приобрести их, когда они почти даром и ей нужны.

Целую ваши ручки, обнимаю обеих сестриц и племянника моего Колю.

Прощайте. Будьте здоровы и счастливы во всем. Это желание много любящего вас сына Н. Гоголя.

Письма адресуйте по-прежнему в Рим, Poste restante.

<Адрес:> à Poltava en Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской. В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

Гоголь М. И., 15 июня 1837*

править

48. М. И. ГОГОЛЬ. Турин. 15 июня <ст. ст.?> 1837.

править

Вы не удивляйтесь, почтеннейшая маминька, что не получаете ответов на ваши письма. Я их не буду получать по крайней мере полтора месяца: они, без сомнения, все адресованы вами в Рим, а я не раньше туда возвращусь, как в августе или в начале сентября. Пишу и теперь к вам из столицы короля Сардинского, которая не уступает в великолепии прочим. Славится правильностью своих улиц, опрятностью, регулярностью и чистотою домов. Природа уже теряет здесь чисто италианский характер. На место кипарисов — тополи; на место кактусов, маслиничных дерев, миндальных и лимонных чаще попадается более обыкновенных дерев. Словом, это переход от Италии к Швейцарии, и завтра же я увижу опять места и горы, которые видел прошлый год. В Бадене я опять проживу недели две или три и, может быть, возьму тамошних вод. Всё же-таки нужно когда-нибудь отведать, что такое минеральные воды. Я до сих пор ими не пользовался, и хотя чувствую себя здоровым, но для моих гемороид доктора советуют их как действительное средство. Если вы хотите, чтобы я раньше получил ваше письмо, то адресуйте его в Женеву, в Poste restante. Если успеете его отправить в августе месяце, то оно будет мною получено, потому что, может быть, я в Женеве пробуду недели две, на возврате в Италию. Целую сестриц и племянника.

Ваш Николай.

Балабиной В. О., 16 июля 1837*

править

49. В. О. БАЛАБИНОЙ. Баден-Баден. 16 июля <н. ст.> 1837.

править

Я обещался писать к вам, приехавши на место, где мне суждено пользоваться водопоем, и передать вам те впечатления, которые на меня произвела Швейцария после Италии. Мне жалко было и на месяц оставить Рим. И когда при въезде в северную Италию, на место кипарисов и куполовидных римских сосен увидел я тополи, мне сделалось как-то тяжело. Тополи стройные, высокие, которыми я восхищался бы прежде непременно, теперь показались мне пошлыми. Чтобы быть беспристрастнее, я заранее старался себя приготовить, каким образом нужно смотреть Швейцарию и не сравнивать между собою этих двух стран.

Я думал, что природа Италии — странная — греческо-римская архитектура с колоннами, плоскими куполами, плоскими архитравами. Природа Швейцарии сумрачная, архитектура готическая с углообразными сводами, летящими в небо остроконечными шпицами, величавая, вдыхающая беспредельные мысли; что природа Италии действует на чувство, а Швейцария — на мысль и прочие пустяки; я думал, стараясь себя уверить, что мне так же будет приятно взглянуть на Швейцарию после Италии, как после Колизея взглянуть на кёльнский катедраль, как после прекрасно сготовленного обеда прочесть стихи Пушкина. Оттого ли, что я ехал чрез пустынную Савою, видел обнаженные ребра скал, покрытые тощими кустарниками и остроконечными соснами, похожими на наши северные, только мне показалась Швейцария в это время Сибирью. Если бы я видел долины Шамуни или Юнгфрау, я уверен, что мои впечатления были бы другие. Душа бы почувствовала сладкий трепет и священный ужас, глаза бы с наслаждением окунулись в страшно-прекрасных пропастях, подле которых, как мелкая трава, растут леса и царапаются по камням сосны и брызжут водопады, и мысль бы моя, как царь, облетела от снеговых белоянтарно-розовых вершин Альп в темные ущелья и зеленые долины. Дикое и вместе высокое наслаждение!

A propos*, в Турине очень хорошие сухари к чаю.

Вот мое мнение: кто был в Италии, тот скажи «прощай» другим землям. Кто был на небе, тот не захочет на землю. Мне кажется, уже душа не в силах будет наслаждаться прекрасным видом какого-нибудь места, — она будет помнить лучшее и уже ничто не в силах из нее выгнать его. Те горы, которые казались мне голубыми до Италии, теперь кажутся серыми. Воздуха нет, этого прозрачного, транспарантного воздуха. Солнце здесь не любит так земли и людей, как в Италии. Там оно дает им какой-то радушный, сверкающий колорит. Словом, Европа в сравнении с Италией всё равно, что день пасмурный в сравнении с днем солнечным. Я вам советовал бы сделать вот что: прожить в Италии лишнюю неделю и пробежать всю Европу вдруг, как можно скорее, не останавливаясь нигде. Пусть всё мелькнет перед вами, как в фантастическом сне. Тогда это будет иметь свое достоинство и в быстроте, может быть, покажется приятным. Ни за что не решился бы остаться на житье в середине Европы; мне в этом случае противна середина.

Я в Бадене мимоездом. Еще неизвестно, на какие воды буду отправлен. Во всяком случае в августе месяце надеюсь быть непременно в Швейцарии и, может быть, буду так счастлив, что встречу вас еще раз. Если ж нет, то позвольте вам пожелать всего, что есть лучшего на свете, что достойно вашей прекрасной души.

Я вам много-много благодарен. Воспоминание о вас принадлежать будет навсегда к числу самых прекрасных воспоминаний моей жизни. Я от вас ожидаю ответа на это письмо из Петербурга. Мне хочется знать, какое чувство будет обладать вашею душою при возвращении вашем на родину в среду вашего единственного в мире по доброте семейства. Вы меня очень обяжете, если что-нибудь из него расскажете. Между тем я заранее прыгаю от радости, воображая, что получу вместе с тем письмо от Марьи Петровны на трех листах, всё наполненное петербургскими сплетнями. А так как я всегда был большой охотник до сплетней, то это для меня такой лакомый кус, с каким не сравнится и то мороженое, какое мы едали у Боюдони*.

В Бадене я встретился еще раз с Смирновой*; она живет даже в том самом доме, где жила прежде (кто живет в вашем, я не знаю). У ней прочитал я «Ундину» Жуковского. Чудо что за прелесть! И вы и Марья Петровна будете восхищены ею, — это я знаю наперед. А до того да сопутствует вам бог в вашем путешествии и да доставит вам еще много-много приятных минут, много такого, на что нужно и прекрасно глядеть.

Пребывание же мое помните твердо. В Риме и нигде больше, и потому письма ваши адресуйте в Рим.

Прокоповичу Н. Я., 21/9 июля 1837*

править

50. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Баден-Баден. Июль 21/9 <1837.>

править

К тебе с просьбой! с убедительной просьбой! Возьми из банка полторы тысячи и пришли их мне. Чрез полгода надеюсь тебе непременно возвратить их. Я посылаю в начале следующего года печатать мою крупную вещь*, которая, думаю, вознаградит мои труды и заботы о ней. Пришли, пожалуйста, скорее; я совсем прожился. Я думал, что я успею гораздо раньше окончить мое сочинение, не тут-то было! Я сижу теперь на водах, лечусь. Взявши деньги, ты отправься тотчас к Штиглицу*, в контору его, что на Английской набережной, и скажи ему, чтобы векселя были доставлены во Франкфурт на имя русского посольства, с извещением, чтобы тотчас же были доставлены мне. Об этом ты, между прочим, мне сам дай знать, чрез poste restante, во Франкфурт. Получил ли ты письмо мое из Рима*?[110] В нем были, между прочим, два письма в Институт*. Если ты их не отдавал туда, то и не отдавай. Пусть останутся у тебя. Прощай. Спешу кончить. Какое гадкое, какое ужасное время! Дождь, слякоть. Сердце мое тоскует по Риме и по моей Италии![111] И не дождусь, покамест пройдет месяц, который мне нужно убить на здешних водах.

Твой Гоголь.

<Адрес:> St. Petersburg en Russie. Николаю Яковлевичу Прокоповичу. В Петербург. В Свешном переулке, что близ Владимирской, в доме Б. Врангеля.

Смирнову Н. М., 3 сентября 1837*

править

51. Н. М. СМИРНОВУ. Сентябр<я> 3 <н. ст. 1837>. Франкфурт.

править

Ящик ваш я дотащил до Франкфурта. В здоровом состоянии отдал его Заргу*, который обещался исполнить в точности ваше желание. Что же касается до медленного движения вашего путешествия, то я сам езжу не скорее вашего. Пароход доставил мне приятный сюрприз — ехать вместо одного дни два. Дождь, верный спутник рейнского путешествия, усугубил приятность. Все пассажиры столпились в одну каюту, и немецкой запах сделался до такой степени густ, что можно было 700 топоров повесить в воздухе. Круглые окна нашей каюты до такой степени визжали и обливались слезами, что тоска проходила меня насквозь от головы и до пяток. А мокрые зонтики, сальные сапоги и всеобщий насморк доныне мне грезятся. Наконец я доехал до — Франкфурта и вот уже три дня любуюсь гнуснейшею погодою, какая когда-либо была в мире, и благородными[112] физиогномиями жидов. Ибо вам, я думаю, уже известно, что Франкфурт страшно пахнет жидом, включая в то число немцев. — Да, вот чуть было не позабыл сказать: во Франкфурте встретился я с Тургеневым*, с которым мы провели полдни. Он интересовался о вас и особенно о здоровье Александры Осиповны. Я его удовлетворил как мог. Он поехал теперь в Штутгарт, потом еще куда-то (имя я позабыл — какой-то немецкий город), а потом в Париж в конце этого же месяца. Государь очень был доволен сделанными им розысканиями и говорил ему несколько раз, что читал с большим наслаждением его портфели, и отпустил его теперь куда хочет вытряхивать и рыть всё, что ни есть в кладовых Европы. Тургенев, между прочим, сказал важную истину, которая отчасти известна, может быть, и Александре Осиповне, — что, живя за границею, тошнит по России, а не успеешь приехать в Россию, как уже тошнит от России. — Я получил, между прочим, небольшое письмецо от Жуковского, писанное еще им в марте месяце. Пять или шесть строк, но такой исполнены грусти по недавней великой утрате, что я не мог их читать равнодушно. Он всё так же добр и так же любит меня и говорит, что он думает о мне очень часто. На письмо мое, писанное из Рима*, я еще ничего не получал. Оно, верно, лежит в Зимнем дворце и дожидается его прибытия из путешествия. У Тургенева я видел совершенно оконченную печатанием первую книжку Современника. Там есть стихи Пушкина под названием: Отрывок*, в которых он говорил, как он посетил свою деревню, в которой не был уже десять лет, какими показались ему его домик, его комната, за стеной которой уже не раздавались тяжелые шаги его бедной няни, и те же деревья с новыми молодыми. Удивительная простота и такая тихая и вместе глубокая грусть, что я даже не в силах был переписать, мне так сделалось грустно. Я еду сегодня. Отправляюсь в Женеву, где буду ожидать, покамест будет свободен пропуск в Италию от всяких холерных навождений. Вообразите себе мое несчастие: в Риме холера. Меня это как громом хватило; а я уже помышлял, с какою радостью увижу я знакомый купол и места, сделавшиеся для меня второю родиною. Не ездите в Берлин. Там холера, говорят, беснуется, бог с ним. Будьте здоровы, и да принесет вас добрый ветер благополучно к невским берегам, и да заботятся святые силы о здоровьи Александры Осиповны, этого прекрасного украшения, которого так мало достойна наша пошлая столица.

Если будете писать ко мне в продолжение сентября, октября или ноября, то адресуйте в Женеву, в poste restante.

<Адрес:> à Dresde. A monsieur Monsieur Bossange et C-nie pour remettre à M-r de Smirnof.

Прокоповичу Н. Я., 19 сентября 1837*

править

52. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Женева. Сентября 19 <н. ст. 1837.>

править

Я не получал от тебя никакого ответа на письмо, писанное из Бадена. И опять повторяю тебе прежнюю просьбу. Если у тебя не случится теперь 1500 рублей, а из банка нельзя будет взять скоро, то продай мою библиотеку*. Кажется, Одоевский хотел у меня купить. Предложи ему. Она мне стала до 3000, но если можно за нее выручить половину, то слава богу. Мне бы не хотелось ее сбывать, хотя я и не буду иметь случая ею пользоваться, но я знаю, что многие книги полезны тебе, и мне приятно воображать, что ты роешься, вместо меня, в них. Но я в большой крайности. Я получил 1000 рублей от Плетнева* назад тому две недели; уплатил некоторые долги и сделал себе платье всё изнова, потому что старое разлезлось в куски — последний продукт моей отчизны. Холера, опустошающая теперь Рим, расстроила теперь все мои планы и предположения. Я уже так было устроился и распорядил дела свои, что мог жить в Риме,[113] как у себя дома, куда дешевле того, как жил в Петербурге. Теперь я таскаюсь бесприютно. В Швейцарии всё вдвое дороже против римского. К тому же расположение моей болезни таково, что я не могу теперь забраться в совершенную глушь и против воли должен искать развлечения: я боюсь ипохондрии, которая гонится за мной по пятам. Смерть Пушкина кажется, как будто отняли от всего, на что погляжу, половину того, что могло бы меня развлекать. Желудок мой гадок до невозможной степени и отказывается решительно варить, хотя я ем теперь очень умеренно. Гемороидальные мои запоры по выезде из Рима начались опять, и, поверишь ли, если не схожу на двор, то в продолжение всего дня чувствую, что на мозг мой[114] как будто бы надвинулся какой-то колпак, который препятствует мне думать и туманит мои мысли. Воды мне ничего не помогли, и я теперь вижу, что они ужасная дрянь; только чувствую себя хуже:[115] легкость[116] в карманах и тяжесть в желудке. Мысль[117] о тебе да о двух-трех только дорогих для сердца душах, пребывающих в Петербурге, иногда согревает меня, но уже не столько как прежде, оттого что я слишком часто и неумеренно предаюсь ей. Я от тебя давно не получал письма. Что ты поделываешь, жизнь и душа моя? здоров? весел? работаешь? пишешь? читаешь? Напиши, пожалуйста. Ты так мало говоришь о себе. И нет ли у вас какой-нибудь сколько-нибудь радостной новости?

Узнай от Плетнева, правда ли этому, что говорят, что будто на следующий год едет наследник, а с ним, без сомнения, и Жуковский*, а может быть, и Плетнев, в Италию. Как бы я желал, чтобы этому была правда. Я соскучил страшно без Рима. Там только я был совершенно спокоен, здоров и мог предаться моим занятиям. Мутно и туманно всё кажется после Италии. Прежние синие горы теперь кажутся серыми, всё пахнет севером после нее. И как вспомню, что я должен буду прожить месяц, а может быть, и более, вдали от нее (холера по всем вероятьям не оставит Рим раньше месяца), то мне кажется, я заживо вижу перед собою вечность. Прощай, моя жизнь! не забудь моей просьбы.

Когда добудешь деньги, то не медля, ту же минуту неси их к Штиглицу. Чтобы он взял из них 600 франков и отослал в Растат*, что в Баденском велик<ом> герцогстве, к тамошнему банкиру, который называется Franèois Simon Meyer, известивши его, что это следуемые ему от меня занятые у него деньги, а на остальные же деньги, 1000 франков или около, чтобы Штиглиц прислал мне вексель в Женеву. Адресуй или в poste restante, или в мою квартиру: Rue Croix d’or, № 25. Au deuzième porte gauche, chez M-me Buestoz.

Жуковскому В. А., 30 октября 1837*

править

53. В. А. ЖУКОВСКОМУ. Октябрь 30 <н. ст.> Рим. 1837.

править

Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение. Благодарность сильна в груди моей, но излияние ее не достигнет к его престолу. Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния и не желает слышать наших благодарностей. Но, может быть, слово бедного при жизни поэта дойдет до потомства и прибавит умиленную черту к его царственным доблестям. Но до вас может досягнуть моя благодарность. Вы, всё вы! Ваш исполненный любви взор бодрствует надо мною! Как будто нарочно дала мне судьба тернистый путь, и сжимающая нужда увила жизнь мою, чтобы я был свидетелем прекраснейших явлений на земле. Вексель с известием* еще в августе месяце пришел ко мне в Рим, но я долго не мог возвратиться туда[118] по причине холеры. Наконец я вырвался. Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня! Я родился здесь. — Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — всё это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел только, что поэтическая часть этого сна: вы да три, четыре оставивших вечную радость воспоминания в душе моей не перешли в действительность. Еще одно безвозвратное… О Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни и как печально было мое пробуждение. Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге, но как будто с целью[119] всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне всё. Гляжу, как исступленный, на всё и не нагляжусь до сих пор. Вы говорили мне о Швейцарии, о Германии и всегда вспоминали о них с восторгом. Моя душа также их приняла живо, и я восхищался ими даже, может, с большею живостью, нежели как я въехал в первый раз в Италию. Но теперь, когда я побывал в них[120] после Италии, низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными показались мне они со всеми их горами и видами, и мне кажется, как будто я был в Олонецкой губернии и слышал медвежее дыхание северного океана. И неужели вы не побываете здесь и не поглядите на нее, и не отдадите тот поклон,[121] которым должен красавице природе всяк кадящий прекрасному? Здесь престол ее. В других местах мелькает одно только воскраие ее ризы, а здесь она вся глядит прямо в очи своими пронзительными очами. — Я весел; душа моя светла. Тружусь и спешу всеми силами совершить труд мой. Жизни, жизни! еще бы жизни! Я ничего еще не сделал, что бы было достойно вашего трогательного расположения. Но, может быть, это, которое пишу ныне*, будет достойно его. По крайней мере мысль о том, что вы будете читать его некогда, была одна из первых оживляющих меня во время бдения над ним. Храни бог долго-долго прекрасную жизнь вашу!..

Ваш Гоголь.

Мой адрес: Strada Felice, № 126. Ultimo piano.

Прошу вас покорнейше отдать эти письма Алекс<андре> Осип<овне> Смирновой и Андрею Карамзину*.

<Адрес:> Его превосходительству Василию Андреевичу Жуковскому.

Гоголь М. И., октябрь 1837*

править

54. М. И. ГОГОЛЬ. Женева. Октябрь <1837.>

править

Спешу вас поздравить, почтеннейшая маминька, со днем вашего ангела. Дай бог, чтобы вы его провели, а с ним и все следующие дни прекрасно, в совершенном здоровьи, получая одни только известия приятные и не зная ничего, что бы могло нанесть вам огорчение. Я уже давно не получал от вас письма, а равным образом и от сестер из Петербурга. Я более месяца провел в Бадене, где пользовался водами, которые пользы мне не сделали ни на полушку и только расстроили то, что я совершенно поправил было в Италии. Теперь я вижу ясно, что <для> меня больше всего нужен воздух и что воздух Италии один только может совершенно искоренить все мои гемороидальные припадки. Впрочем, может быть и хорошо, что я в то время выехал из Италии, потому что без меня явилась там холера и пожрала множество людей. Теперь она почти проходит, но я обожду в Женеве до тех пор, пока она исчезнет там совершенно, что, полагаю, должно сбыться в продолжение месяца непременно, потому что по последним известиям из Рима уже сняты даже карантины, и все выздоравливают. Известите меня как идут ваши хозяйственные дела и что делается нового в наших землях. Швейцария всё такая же, как прежде. Я посетил опять здешние чуда натуры. Снегоглавый Монблан перед моими глазами, Женевское озеро со своими бирюзовыми водами и живописными окрестностями всё так же хорошо, но я гляжу уже на них другим оком, равнодушнее прежнего. После Италии здешнее небо не так кажется ясно и сине, а воздух, этот божественный воздух, который так прозрачен в Италии и вливает в нервы такое освежительное здоровье, здесь не тот. Осень привела сюда туманы и дает чувствовать, что зима, которая не существует в Италии, уже недалеко. Впрочем я надеюсь ускользнуть от ней. Если вы успеете получить мое письмо по крайней мере 5 октября по вашему стилю, то пишите ответ в Женеву, когда же нет, то адресуйте в Рим.

В ожидании которого, желая вам всех возможных благ, остаюсь вашим покорным и послушным сыном.

Николай.

Сестру и милого Колю* целую много раз. А что делает Олинька*? Где она теперь?

<Адрес:> Pultava en Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской. В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

Плетневу П. А., 2 ноября 1837*

править

55. П. А. ПЛЕТНЕВУ. Рим. 2 ноября <н. ст.> 1837 г.

править

Не сердитесь на меня, что письма мои так пусты и глупы: я бы рад был написать лучше, но в то самое время, когда примусь за перо, мысль моя уже занята другим. Кажется, много, о чем бы хотелось поговорить, но как скоро дойду до дела — голова моя точно деревянная; рассказывать же то, о чем трезвонит весь мир, и рассказывать такими пошлыми словами, как рассказывают путешественники, — это хуже, чем святотатство. Тут невольно придет на память вся пошлость и водяность, какая только существует на этом грешном свете; и так, не сердитесь, виновник многих, многих прекрасных минут моей жизни, что в письмах моих нет того, о чем любит изливаться молодая душа путешественника. Теперь, на первый случай, знайте обо мне, что я счастлив как нельзя больше: добрый государь наш (храни его за это бог!), пожаловавши мне 5000 руб., дал мне средство по крайней мере полтора года прожить безбедно в Италии.

Что за земля Италия! Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, всё тонущее в сиянии! Всё прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства — всё, кажется, дышит и говорит под этим небом. Когда вам всё изменит, когда вам больше ничего не останется такого, что бы привязывало вас к какому-нибудь уголку мира, приезжайте в Италию. Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к божеству. Князь Вяземский очень справедливо сравнивает Рим с большим прекрасным романом* или эпопеею, в которой на каждом шагу встречаются новые и новые, вечно неожиданные красы. Перед Римом все другие города кажутся блестящими драмами, которых действие совершается шумно и быстро в глазах зрителя; душа восхищена вдруг, но не приведена в такое спокойствие, в такое продолжительное наслаждение, как при чтении эпопеи. В самом деле, чего в ней нет? Я читаю ее, читаю… и до сих пор не могу добраться до конца; чтение мое бесконечно. Я не знаю, где бы лучше могла быть проведена жизнь человека, для которого пошлые удовольствия света не имеют много цены. Это город и деревня вместе. Обширнейший город — и, при всем том, в две минуты вы уже можете очутиться за городом. Хотите — рисуйте, хотите — глядите… не хотите ни того, ни другого — воздух сам лезет вам в рот. Приглянет солнце (а оно глядит каждый день) — и ничего уже более не хочешь; кажется, ничего уже не может прибавиться к вашему счастию. А если случится, что нет солнца (что бывает так же редко, как в Петербурге солнце), то идите по церквам. На каждом шагу и в каждой церкви чудо живописи, старая картина, к подножию которой несут миллионы людей умиленное чувство изумления. Но небо, небо!.. Вообразите, иногда проходят два-три месяца, и оно от утра до вечера чисто, чисто — хоть бы одно облачко, хотя бы какой-нибудь лоскуточек его!

Но я разучился совсем писать письма; одно слово толкает другое, я мараю, ставлю ошибки… но когда-нибудь вы увидите записки, в которых отразились, может быть, верно впечатления души моей, где она вылила признательные движения свои, которых не могла бы излить открыто, не нарушая тонкой разборчивости тех, кому в глубине ее сожигается неугасимо жертвенный пламень благодарности. Там и те предметы, диво природы и искусства, к которым издалека мы несемся пламенной душой, в том виде, в каком она приняла их.

Прокоповичу Н. Я., 2 ноября 1837*

править

56. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. <2 ноября н. ст. 1837 Рим.>

править

Ну, брат, я решительно ничего не могу понять из твоего молчания*. Жив ли ты, здоров ли? Хоть бы слово на мое письмо, хоть бы строчку в ответ! Не совестно ли тебе и не стыдно ли! Ты знаешь сам очень хорошо, что я тебе и что ты мне, и после всею этого молчишь. Я писал к тебе из Рима, из Франкфурта, из Бадена — хоть бы одно слово! Ради бога, выведи меня скорее из неизвестности о себе. Пиши и адресуй в Рим: Strada Felice*, № 126, ultimo piano*. Я тебя просил выслать мне мои рукописи — все совершенно, без исключения. Пожалуйста, не позабудь этого исполнить. Они мне совершенно все нужны, в том числе, вместе с ними, есть и печатные экстракты из дел и докладные записки*, и малорос<сийские> песни; всё это перешли. Если достанешь еще какие-нибудь дела — попроси от меня Пащенка, Ивана Гр<игорьевича>. Он может похитить из своей юстиции. Может быть, Анненков еще что-нибудь достанет? Всё это запакуй вместе и перешли мне. А переслать вот каким образом: отнеси всё это к m-r Pongis, а где он живет, об этом можно узнать у Штиглица*. К Pongis уже об этом писано. Он отправит ящик в Ливорно к тамошнему консулу. Спроси его, нужно ли ему в Петербурге заплатить за пересылку или на месте? Если в Петербурге, то, пожалуйста, заплати ему за меня: это стоит безделицу. Я тебе все это возвращу при первом случае. Я рад, что у тебя не отнял денег, которые, может быть, тебе нужны самому и которые я просил у тебя взаймы. Я получил от государя, спасибо ему, почти неожиданно и теперь не нуждаюсь. Если что-нибудь вышло по части русской исто<рии>*, издания Нестора, или Киевской летописи, Ипатьевской, или Хлебниковского списка — пожалуйста, пришли. Если вышел перевод Славянской истории Шафарика* или что-нибудь относительно славян, или мифол<огии> слав<янской?>, также какие-нибудь акты к древней русск<ой> истории, или хорошее издание русских песень, или малорос<сийских> песень, — всё это возьми у Смирдина, пусть поставит на мой счет; также, если есть что новое насчет раскольничьих сект. Если вышло Снегирева* описание праздников и обрядов, пришли, или другого какого-нибудь. Да ради бога пиши. Я к тебе ничего не пишу — ни <о> моей жизни, ни трудах, потому что не уверен, будешь ли ты и на это отвечать. Как получу, напишу.

<Адрес:> Ник<олаю> Прокоповичу, от Гоголя.

Гоголь М. И., 24 ноября 1837*

править

57. М. И. ГОГОЛЬ. Милан. 24 ноября <н. ст. 1837.>

править

Я пробыл в Женеве больше, нежели думал (ожидая из Петербурга нужных для меня писем). Рассчитавши, что с тех пор, как я писал к вам, есть уже месяц, я решился писать[122] прежде прибытия в Рим,[123] где без сомнения находятся ваши письма, чтобы вы не беспокоились насчет моего здоровья и прочего. Я с большою радостью оставил наконец Женеву, где, впрочем, мне не было скучно, тем более, что я там имел счастливую встречу с Данилевским, и таким образом мы провели осень довольно приятно, до тех пор, пока наконец все горы не только огромные, высокие и далекие, но даже и ближние покрылись снегом. При всем том мысль увидеть Италию опять вновь произвела то, что я бросил Швейцарию,[124] как узник бросает темницу. Я избрал на этот раз другую дорогу, сухим путем, через Альпы, самую живописную, какую только мне удалось видеть. Громады гор безобразных, диких неслись во всю дорогу, мимо окон нашего дилижанса, мелькали водопады, шумящие, состоявшие из водяной пыли. Половину суток всё подымались мы на Семплон*, одну еще не из самых высоких гор, дорога наша кружилась по горе в виду целых цепей других гор. Стремнины страшные становились глубже и глубже с правой стороны дороги. Всё очутилось внизу, те горы, на которых взглянуть было трудно, как говорится, не уронивши с головы шапки, казались теперь малютками, скалы, утесы, водопады — всё было под нашими ногами. Дорога наша проходила часто насквозь скалу, сквозь просеченный в ее каменной массе коридор. Часто висел над нами натуральный свод. Часто мы проезжали сквозь искусственную длинную каменную галерею, потому что без нее дорога была бы занесена снегом. И встретивши таким образом на вершине Семплона около 20 градусов морозу, мы наконец начали спускаться вниз быстро, мимо скал, мимо водопадов. Ничего вы не можете себе представить живописнее. На картинах вы не видали ничего подобного. Уже бросили сани, взяли и карету, и все летели с быстротою по кружащим дорогам, окруженным картинными горами. Меньше нежели в три часа спустились мы с тех гор, на которые подымались около суток, и климат к концу так изменился, что вместо морозу было около 12 градусов теплоты.[125] Расстилавшиеся вдали долины Италии представляли удивительно какой вид! Наконец минувши знаменитое Большое озеро с его прекрасными островами; может быть, вы слышали про Изолу-беллу*, один из островов, который состоит[126] из девяти этажей, из террас, дворцов и всех возможных растений в мире. Минувши несколько городов уже совершенно италианских, я прибыл в Милан. Он велик, может быть, больше всех других в Италии по населенности, похож несколько на Париж. Но что более всего поражает вид — это катедрал, по-нашему собор. Вообразите себе огромнейшую массу, всю из мрамора, всю из статуй, из резных украшений, похожую на кружево. Театр миланский по величине первый в мире после неаполитанского. Картинная галерея по обыкновению всех италианских городов прекрасная и станет на несколько дней ее глядеть. Я пробуду еще день в Милане и отправлюсь во Флоренцию, а оттуда в Рим. Не успел я выехать в Италию, уже чувствую себя лучше. Благословенный воздух ее уже дохнул. Прощайте до другого времени. Будьте здоровы со всею нашею семьею, вас обожающею.

Ваш послушный сын Ни<колай>.

<Адрес:> à Poltava en Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской. В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

Гоголь М. И., 22 декабря 1837*

править

58. М. И. ГОГОЛЬ. Декабрь 22 <н. ст. 1837>. Рим.

править

Я застал ваше письмо в Риме и спешу отвечать. Из него я узнал, что вы еще не получали писем, писанных мною из других мест*. Я очень рад, что вы немного развлекли себя поездкою в Киев*. Это для вас хорошо — и для здоровья, и для удовольствия, и для души, потому что приятнее помолиться там, где почиют святые. Насчет моих чувств и мыслей об этом, вы правы, что спорили с другими, что я не переменю[127] обрядов своей религии*. Это совершенно справедливо. Потому что как религия наша, так и католическая совершенно одно и то же, и потому совершенно нет надобности переменять одну на другую. Та и другая истинна. Та и другая признают одного и того же спасителя нашего, одну и ту же божественную мудрость, посетившую некогда нашу землю, претерпевшую последнее унижение на ней, для того, чтобы возвысить выше нашу душу и устремить ее к небу. — Итак, насчет моих религиозных чувств вы никогда не должны сомневаться. Теперь поговорим о другом. Вы желаете скорее моего возвращения, я сам также желал бы увидеть вас, моих родных и моих знакомых, которые дороги моему сердцу. Но прежде всего мы должны слушаться советов благоразумия. Здоровье мое не таково еще, чтобы рисковать им, отправляясь теперь в Россию. В последнее время в Петербурге я очень страдал гемороидальными припадками. Когда я был последний раз у вас, вы, я думаю, сами заметили, что не знал, куда деваться от тоски, и напрасно искал развлечений. Я сам не знал, откуда происходила эта тоска, и, уже приехавши в Петербург, узнал, что это был припадок моей болезни (гемороид).[128] Выезд из Петербурга и путешествие меня поправили, а особенно жизнь в Италии. Но потом я желал совершенно освободиться навсегда от моей болезни и принял, по совету не очень дальновидных медиков, минеральные воды, которые мне не только не помогли, но даже расстроили, и только возвращение мое в Италию меня опять оживило. Благодетельный воздух этой земли действует спасительно. И только долговременное пользование им может одно меня совершенно освободить от моей болезни. Возвратиться же теперь, не поправившись совершенно, в Россию значит погубить себя. И я не хочу последовать примеру некоторых людей, которые, не послушавшись этого, были сами причиною своей гибели. Итак,[129] зная, как вы меня любите, я уверен, что вы не станете требовать почтеннейшая маминька, моего скорого возвращения.

Теперь обратимся к третьему пункту вашего письма. Судьба Олиньки меня беспокоит. Я придумал вот что: поместить ее в Полтавской институт*. Что ни говорите, но всё это будет лучше, нежели домашнее воспитание в чужом семействе, особенно, когда оно еще не совершенно коротко вам известно. В институте же узнает она несравненно более да притом там же находится, как вы говорите, классною дамою ее прежняя воспитательница, по словам вашим, хорошая женщина, ее любящая. Я просил княгиню Репнину о том, чтобы поместить ее на казенный счет, и она обещалась написать об этом непременно в институт.

Из письма вашего я вижу, что вы иногда нуждаетесь в моих сочинениях, для раздачи их вашим знакомым. Я напишу в Петербург, чтобы вам прислали несколько экземпляров, дабы вы могли, не скупясь, ими наделять деревенских охотников до чтения. Будьте здоровы и счастливы и прощайте до следующей почты.

Ваш любящий и почтительный сын Ник<олай>.

<Адрес:> à Pultava en Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской. В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

Гоголь М. В., 22 декабря 1837*

править

59. М. В. ГОГОЛЬ. <22 декабря н. ст. 1837. Рим.>

править
Милая моя сестрица Мари.

Я очень был обрадован твоею припискою, из которой я узнал, что ты совершенно здорова, даже до такой степени, что подумываешь о хорошей партии. Слава богу! Благословение мое всегда с тобою, и ты можешь им располагать заочно. Но да водит бог и осторожность твоими намерениями. Величайшее благоразумие ты теперь должна призвать в помощь и помнить, что ты теперь не девушка и что нужно, чтобы партия была слишком, слишком выгодная, чтобы решиться переменить свое состояние и продать свою свободу. Обнимаю тебя и вместе твоего Колю и желаю вам здоровья, счастья и всего доброго.

Данилевскому А. С., 2 февраля 1838*

править

60. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. Февраль 2 <н. ст.> Рим. 1838.

править

Наконец я добился от тебя письма. Оно меня очень обрадовало. Одно только мне непонятно: неужели ты не получил моего письма? Я был, по обыкновению, аккуратнее тебя и тотчас же, по приезде в Рим, написал к тебе письмо*. Это было, если не ошибаюсь, в первых числах ноября. Ты пожалуйста обыщи хорошенько poste restante*. Это мне, признаюсь, очень неприятно; тем более, что я боюсь и за это письмо. Ты же мне ни слова не написал о своем адресе, так что я его должен адресовать тоже в poste restante. В прежнем письме я уже уведомлял тебя, что в Риме все живы, не только знакомые и русские художники, но даже и все те лица, с которыми встречался ты чаще на улице. С Жозепе было поссорился за то, что подал дурной кусок ломбо di mongana*, но, нанесши ему удар прямо в сердце тем, что пообедал два раза в другой комнате, наконец с ним примирился, и теперь он угощает меня лучше, нежели когда-нибудь, с самым трогательным, почти отеческим расположением. Только одна бедная хозяйка твоя, Роза, умерла. Обо всем этом я уже писал к тебе, и мне скучно повторять два <раза>. Я жалею о тебе много, что скучаешь. Что же до меня, то никогда я не чувствовал себя так погруженным в такое спокойное блаженство. О Рим, Рим! О Италия! Чья рука вырвет меня отсюда! Как твоя Гризи? Они мне кажутся в пятьсот раз лучше против прежнего. (Кстати о Гризи: я видел во сне, что ты приехал с Гризи вместе в одной карете в Рим и представляешь ее мне как свою жену или любовницу, хорошенько не помню, а карета была раззолочена.) Что за небо! что за дни! Лето не лето, весна не весна, но лучше и весны и лета, какие бывают в других углах мира. Что за воздух! Пью не напьюсь, гляжу не нагляжусь. В душе небо и рай. У меня теперь в Риме мало знаком<ых> или, лучше, почти никого (Репнины во Флоренции*). Но никогда я не был так весел, так доволен[130] жизнью.

О Симоновском* я решительно не имею никаких вестей. Куда он делся и куда пропал, это бог один знает. Жаль мне очень, что ты не нашел Лукашевича*, — еще более, что не нашел Ноэля*. Благодарю душевно Гризи, что хоть она тебя развлекает. О деньгах не хлопочи. Ты можешь их прислать мне после. Я думаю, в них не буду иметь нужды в течение добрых полгода. Напиши мне, между прочим, как ты располагаешь с дальнейшими своими намерениями. Долго ли и сколько времени именно пробудешь в Париже, и куда потом, и какою дорогою. Теперь время карнавала: Рим гуляет напропало. Удивительное явление в Италии карнавал, а особенно в Риме, — всё, что ни есть, всё на улице, всё в масках. У которого же нет никакой возможности нарядиться, тот выворотит тулуп или вымажет рожу сажею. Целые деревья и цветники ездят по улицам, часто протащится телега вся в листьях и гирляндах, колеса убраны листьями и ветвями и, обращаясь, производят удивительный эффект, а в повозке сидит поезд совершенно во вкусе древних Церериных празднеств или той картины, которую написал Роберт*. На Корсо* совершенный снег от бросаемой муки. Я слышал о конфетти, никак не думал, чтобы это было так хорошо. Вообрази, что ты можешь высыпать в лицо самой хорошенькой целый мешок муки, хоть будь это Боргези*, и она не рассердится, а отплатит тебе тем же. Франты и джентельмены издерживаются по нескольку сот скуд* на одну муку. Экипажи все решительно маскированы. Слуги, кучера — все в маскарадном платье. В других местах один только народ кутит и маскируется. Здесь всё мешается вместе. Вольность удивительная, от которой бы ты, верно, пришел в восторг. Можешь говорить и давать цветы решительно какой угодно. Даже можешь забраться в коляску[131] и усесться между ними. Коляски все едут шагом. И оттого часто забиаки, забравшись на балкон, имеют возможность целые четверть часа валять горстями и ведрами мучные шарики на сидящих в колясках, большею частию на дам, которым и больно и смешно*, и они только что закрывают очень[132] мило рукою глаза и вытирают лицо. Для интриг время удивительно счастливое. При мне завязано множество историй самых романтических с некоторыми моими знакомыми и даже в том числе с некоторыми нашими художниками (разумеется, только не с Дурновым). Все красавицы Рима всплыли теперь наверх, их такое теперь множество, и откуда они взялись, один бог знает. Я их никогда не встречал доселе; все незнакомые. Кстати, ты советовал[133] Дурнову меньше волочиться. Нет, это неисправимое его зло. Академический коричневый сертук его, который, я думаю, тебе очень известен, переправлен; приделаны какие-то лацканы, или отвороты, в роде бархатных. Художников приехало несколько новых, все люди видные из себя, молодцы, щеголеватее старых, но талантливый один только Логановский*, которого ты знаешь по стихам Пушкина, написанным на его Сваечника. Из Петербурга я решительно не имею никакого известия. Ничего от Прокоповича, ни строчки, и решительно ни от кого, как будто все перемерли. И твои новости, то есть те, которые ты получил из Петербурга, страшно холодны и ничтожны: у Пащенко флюс; братья Крашенинниковы* восхищаются Талиони* — фу ты, какая дрянь. Я получил только известия стороною, что в Петербурге доходило до 30 градусов мороза. Каково же! А я здесь купил недавно белую шляпу, потому что лучи солнца действуют так сильно, и ни один раз во всю зиму не топил в своей комнате, впрочем, говорят даже италианцы, что давно не бывало такой теплой зимы. Маминька пишет, что и у нас есть маски, на ее именины наехало много замаскированных и очень хорошо исполняли свои роли. Притом, по обыкновению, прилагается приглашение мне ехать в Василевку и что климат Малороссии такой же, как и в Италии, а Кричевский* вылечивает от всяких совершенно болезней. Сестру мою зудит страшным образом выходить замуж*, по крайней мере из весьма загадочных и неясных слов письма я вывожу такое заключение. Я почти готов держать пари, что она в это самое время, как я пишу к тебе письмо, уже стоит в церкви под венцом. Но довольно с тебя. Больше писать не о чем, или лучше всё, что осталось, нужно или нюхать, или смотреть и упиваться. Знаешь сам. Прощай! Будь же умен и пиши ко мне. Прощай. Не помни ничего того, как я надоедал тебе, и помни только, как я люблю тебя, тебя, моего спутника, шедшего о плечо мое во всю дорогу моей жизни, от тех пор, когда ты ел в первый раз клюкву в нашем доме… Не ленись и пиши, адресуй не на poste restante, но в мою квартиру (вся на солнце): Strada Felice, № 126. Ultimo piano.

<Адрес:> à Paris. Monsieur Monsieur Alexandre de Danilewsky, poste restante.

<На обороте письма рукою Гоголя:>

Песнь невская*

Стоит царский дворец на Неве реке.

Петербургский мужик притащил его.

А на ней стоит царь-гранитный столб.

Петербургский мужик притащил его.

Гоголь М. И., 5 февраля 1838*

править

61. М. И. ГОГОЛЬ. Рим. Февраля 5 <н. ст.>. 1838.

править

Я получил ваше письмо, почтеннейшая маминька, пущенное вами 17 декабря. Вы ожидаете с нетерпением моего приезда и советуете мне им поспешить. Мне бы самому с своей стороны было бы не меньше приятно. Но прежде всего мы должны повиноваться тому, что предписывает нам благоразумие. Для моего здоровья нужно прожить долее в Италии, во время же короткое нельзя вынесть большой пользы отсюда. Вы, я полагаю, знаете, что климат действует медленнее, нежели другие средства. Это не то, что лекарство от кашля или лихорадки, или от тому подобных болезней, что сегодня принял, а завтра здоров, — не то даже, что воды, которые действуют тоже скорее. Для того, чтобы почувствовать влияние климата, нужно остаться год, два по крайней мере. К тому же я не вижу никаких побудительных причин, чтобы присутствие мое было необходимо теперь дома или в Петербурге. Вы уверяете, что наш климат в Малороссии производит то же самое действие, что в Италии, и что Кричевский меня вылечит непременно. На это я вам скажу, что климат здешний вовсе не то, что в Малороссии. У вас теперь, без сомнения, 25 градусов морозу, а здесь 15 градусов тепла. Никакого ветра, тепло и гораздо лучше, нежели весною. Во всю зиму я ни разу не топил еще в комнате, и у меня в ней верно теплее, нежели у вас. Что же касается до того, что Кричевский меня вылечит, и я с этим не согласен. Кричевский, конечно, не дурной доктор, но гемороиды не такая болезнь, как другие, рождающиеся внезапно. Никакие лекарства для нее не нужны. Нужно обращать внимание только на климат и на род жизни. И признаюсь, что я начал себя чувствовать хуже с того времени, когда по совету Кричевского начал принимать, бывши дома, теплые ванны и сарсепарель. Но обратимся теперь к другим пунктам вашего письма. Вы говорите о намерениях сестры моей Мари вступить в новое супружество*. Говорите о том, который привлекает ее внимание и ищет руки ее, но всё таким же загадочным образом, как и в первый раз ее помолвки, когда я узнал только о имени и фамилии жениха не прежде, как получив уже от него письмо с известием, что всё уже кончено и что за мной только дело, и если бы он не вздумал подписать внизу свое имя, то я бы долго не знал, кого имею честь называть своим зятем. Таким же образом и теперь вы не упоминаете ни слова ни о его фамилии, ни о его звании и чине. Говорите только, что он прекрасного характера, но в два, три свидания узнать трудно человека — тем более, что он явился из чужой губернии; и вы не сказали ни слова, кто из ваших знакомых такой, на которого можно бы положиться, ручался за него, которому бы характер его, его состояние было известно. Я вам советовал бы во всяком случае прежде посоветоваться осторожно с рассудительным человеком. Теперь, как вы пишете, приехал в наши места, с тем чтобы поселиться, Владимир Юрьевич Леонтиев*. Я бы советовал вам иногда прибегать к его мнению. Он человек весьма неглупый, очень опытный и видит вещи в настоящем виде. Разумеется, заблаговременно вы с ним советуйтесь, пока еще дело не начато; потому что иначе, как всякий благоразумный человек, он не скажет вам своего мнения, опасаясь произвесть взаимное неудовольствие и безалаберщину. Еще одну вещь я вам осмелюсь заметить: к чему такая поспешность? Кажется, как будто кто сзади толкает это ваше предприятие. Едва прошел год после замужества, уже сестре моей не терпится. Но она должна, я думаю, помнить, что ей смешно будет теперь, после первого опыта, рискнуть опять таким же образом. Ради бога, будьте осторожны и прежде осмотритесь и менее всего полагайтесь на толки, худые или хорошие, ваших кумушек и соседок. Они старые девицы, любят рядить, толковать и плесть истории и могут совсем сбить с толку. Всё это, что я вам говорю, есть не более, как совет, потому что сестра теперь совершенная госпожа над собою и над своею волею. Но если совет любящего ее брата имеет над нею какой-нибудь вес, то я бы сказал ей: не менять своего вдовьего состояния на супружество, если только это супружество не представит больших выгод. Вы сказали только, что жених с состоянием, но ни слова не сказали, как велико это состояние. Если это состояние немногим больше ее собственного, то это еще небольшая вещь. Она должна помнить, что от ней пойдут дети, а с ними тысячи забот и нужд, и чтобы она не вспоминала потом с завистью о своем прежнем бытье. Девушке 18-летней извинительно предпочесть всему наружность, доброе сердце, чувствительный характер и для него презреть богатство и средства для существования. Но вдове 24 лет и притом без большого состояния непростительно ограничиться только этим. Она еще молода. Партия ей всегда может представиться. Притом же девушка боится постареть в девках — вдове нечего опасаться. Ее самое лучшее состояние — свободное состояние. Но довольно. Я надеюсь, что мои советы примутся в соображение и что сестра будет хотя на этот раз руководиться благоразумием.

Я рад, что вы провели хорошо день ваших именин. Не помню, поздравил ли я вас с новым годом. Если нет, позвольте поздравить теперь. Сохрани вас бог здоровыми и устрой всё к лучшему. Вы упомянули в вашем письме, что климат в Риме опасен и что там холера была два раза. Климат в Риме не опасен и лучший в мире. А холера была один раз и нигде не действовала так слабо. Никто не умер, кроме небольшого числа черного и простого народа. Тот, кто сказал вам это, ошибся, или, может быть, вы не так поняли его слова: холера была два раза в Неаполе, а не в Риме.

Еще я позабыл спросить вас: отослали ли вы две толстые рукописные книги* в Киев к профессору Максимовичу или отвезли их сами, бывши в Киеве? Сделайте милость, известите меня об этом — тем более, что он напоминал мне о них, и я так перед ним виноват.

Прощайте, почтеннейшая маминька, целую ваши ручки и обнимаю сестру.

Ваш послуш<ный> сын Николай.

<Адрес:> Poltava en Russie Meridionale. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской В Полтаву, а оттуда в д. Василевку

Балабиной М. П., 15 марта 1838*

править

62. М. П. БАЛАБИНОЙ. Roma, Marz 15 <н. ст.>. 1838.

править

Ditemi un poco, la mia illustrissima signora, che significa questa musica? Tacete, non dite nulla, non scrivete nulla… E possibile di fare cosi! Voi avete forse dimenticato che dovete scriver mi tre lettere larghe e lunghe com’i mantelli dei Bernardini, tre lettere tutti piene di callunnia che a mio parere è una cosa necessaria nel mondo, tre lettere scritte, col piu piccolo carattere e di vostro proprio pugno.

Ma forse voi godete talmente della vaghezze e bellezze del vostro dolce clima (che fa tremar da capo a piè tutti gli uomini del mondo), che non volete distrarvi per alcun' altra cosa. O forse siete tropo occupata della vostra celeberrima collezzione di marmi, pietre antiche, e molte moltissime cose, che la vostra signoria a rubata onestamente in Roma (perche doppo Attila e Enserico nessuno a mandato tanto a sacco la città eterna quanto l’a fatto la brillantissima signora Russa Maria Petrovna). O fosse voi… ma non posso trovar piu ragioni per iscusarvi.

O mia cara signorina, getatti per la fenestra il vostro Pietroburgo, duro come il quercio d’alpine, e venite qua. S’io fossi nei panni vostri, mostrarei subito il calcagno. Se voi sapeste che bel inverno abbiamo qui. L’aria è tanto dolce, piu dolce del riso a la milanese che voi avete sovente mangiato in Roma, ed il cielo, o dio, che bel cielo! Egli è sereno, sereno — simile agli occhi… a, che peccato che i vostri occhi non siano azzuri per far il parragone! ma almeno egli è simile alla vostra anima e com’ella resta tutto il giorno sgombro di nuvole. Ma sapete meglio di me che tutta Italia è un boccone da ghiotto ed io bevo la sua aria balsamica a creppagozza, in modo che par altre forestieri non ne resta niente. Figuratevi che sovente mi pare di vedervi spasseggiare nelle strade di Roma tenendo in una mano Nibbi è nell’altra qualche santissima antichità trovata, nel mezzo del camino, nera e sporca com’un carbone, che domanda almeno la forza d’Ercole per poterla portare. Cosi a voi vi si rapresenta forse il mio naso, lungo e simile a quello degli uccelli (o dolce speranza!). Ma lasciamo in pace i nasi; è questa una materia delicata e tratandosi di questa, si puo facilmente restare con un palmo di naso. Ma tornaremo a bomba: Non trovo alcune novita da scrivervi, le novita come sapete voi stessa non abita in Roma, qui tutto è antico: Roma, Papa, le chiese, i quadri. A mio parere, le novita son inventate da quelli, che s’annojano, ma sapete voi stessa che nessuno puo annojarsi in Roma fiuorche quelli che hanno l’animo fredda come gli abitanti di Pietroburgo e principialmente i suoi impiegati, innumerevoli come arena del mare. Tutto sta qui in buona salute: S. Pietro, monte Pincio, Colosseo e molti altri vostri amici vi reveriscono. La piazza Barberini vi fa cosi una umplissima reverenza. Poveretta! ella è adesso tutta solitaria; i tritoni soli muscosi e senza naso al suo solito spingono tuttavia 1’aqua al’insu piangendo della contenanza della bella signora boreale che sovente udiva dalla fenestra il lor murmorio melanconico e sovente lo prendeva per quello di pioggia. Le capre e gli scultori spasseggiano, signora, sulla Strada Felice, dove ho la mia stanza (№ 126, ultimo piano); a proposito della capre: il signor Meier non conta piu adesso, è innamorato come un gatto e gnaule sotto voce per non farsi sentire. D’altra parte tutto va al suo solito; tutti sono incollera con voi che non scrivete niente. Il Colosseo è molto ad rato contro la vostra signoria. Per questo ragione non vado da lui perche mi domanda sempre: «dite mi un poco, mio caro uomicio (ma chiama sempre cosi), che fa adesso la mia donna signora Maria? Ella a fatto il giuramento sull’ara l’amarmi sempre e con tutto cio tace e non vuole conoscermi, dite cosa è questo?» ed io rispondo: «non lo so», ed egli dice: «dite mi perche ella non continue a volermi bene?» ed io rispondo: «siete tropo vecchio, signor Colosseo!» Ed egli dopo aver sentito tali parole aggrotta le ciglia, e la sua. fronte deviene burbera e severa, e le sue crepaccie — quelle rughe di vecchiezza mi pareano allora patetre e minacevoli, per modo, ch’io sento paura e mi ritiro spaventato. Di grazia, la mia chiarissima signora, non dimenticate la vostra promessa: scrivete! farete un gran piacere, a noi. Le ombre di Romulo, di Scipione, di Augusto, tutti ve ne sarano tenuti ed io massimamente.

A rivederla, mia illustrissima signora, il vostro servidore fino alla morte

Nicola Gogol.

<ПЕРЕВОД.>

править
Рим, 15 марта <н. ст.> 1838.

Скажите-ка, моя многоуважаемая синьора, что это значит? Молчите, ничего не говорите, ничего не пишете… Можно ли так поступать! Или вы забыли, что обязаны написать мне три письма обширных и длинных, как плащи бернардинцев, три письма, полные клеветы, которая, по-моему, вещь на свете необходимая, три письма, написанные самым мелким почерком вашей собственной рукой.

Но, быть может, вы так наслаждаетесь прелестями и красотами вашего нежного климата (который заставляет всех на свете дрожать с головы до ног), что не хотите, чтоб что-нибудь отвлекало вас. Или вы слишком заняты вашей известнейшей коллекцией мраморов, древних камней и многими, многими вещами которые ваша милость честно похитила в Риме (ведь после Аттилы и Гензериха никто так не грабил вечный город, как блистательнейшая русская синьора Мария Петровна). Или вы… Но не могу найти больше причин, чтоб извинить вас.

О, моя дорогая синьорина, бросьте за окно ваш Петербург, суровый, как альпийский дуб, и приезжайте сюда. Будь я на вашем месте, я бы сейчас же удрал. Если бы вы знали, какая здесь чудная зима. Воздух так нежен, нежнее риса по-милански, который вы частенько ели в Риме, а небо, о боже, как прекрасно небо! Оно ясно, ясно — как глаза… как жаль, что у вас не голубые глаза, чтоб сравнить! но вашу душу оно все же напоминает и подобно ей весь день безоблачно. Вы же знаете лучше меня, что вся Италия — лакомый кусок, и я пью до боли в горле ее целительный воздух, так что для других форестьеров ничего не остается. Представьте себе, мне часто мнится, что вижу вас идущей по римским улицам держа Ниббия* в одной руке, а в другой какую-нибудь священнейшую древность, найденную по дороге, черную и грязную, как уголь, для переноски которой требуется сила по крайней мере Геркулеса. Быть может, вам так же точно представляется мой длинный, похожий на птичий, нос (о сладостная надежда!). Но оставим нос в покое; это — материя тонкая и, говоря о ней, легко остаться с носом. Вернемся же к делу: не нахожу чего-либо нового, чтобы вам описать; как вам самой известно, новизна не свойственна Риму, здесь всё древнее: Рим, папа, церкви, картины. Мне кажется, новизна изобретена теми, кто скучает, но вы же знаете сами, что никто не может соскучиться в Риме, кроме тех, у кого душа холодна, как у жителей Петербурга, в особенности у его чиновников, бесчисленных, как песок морской. Здесь всё пребывает в добром здравии: Сан-Пиетро, Монте-Пинчо, Колисей и много других ваших друзей шлют вам привет. Пьяцца Барберини также нижайше вам кланяется. Бедняжка! она теперь совсем пустынна; лишь покрытые мохом безносые тритоны, как обычно, извергают все время вверх воду, оплакивая привычку прекрасной северной синьоры, которая часто слушала у окна их меланхоличный ропот и часто принимала его за шум дождя. Козы и скульпторы прогуливаются, синьора, по улице Феличе, где моя комната (№ 126, верхний этаж); кстати о козах: синьор Мейер* теперь в счет не идет, влюблен, как кот и мяукает потихоньку, чтоб его не услышали. В остальном всё как обычно: все в гневе, что вы ничего не пишете. Колисей очень настроен против вашей милости. Из-за этого я к нему не иду, так как он всегда спрашивает: «Скажите-как мне, дорогой человечище (он всегда зовет меня так), что делает сейчас моя дама синьора Мария? Она поклялась на алтаре любить меня вечно, а между тем молчит и не хочет меня знать, скажите, что же это?» — и я отвечаю «не знаю», а он говорит: «Скажите, почему она больше меня не любит?» — и я отвечаю: «Вы слишком стары, синьор Колисей». А он, услышав эти слова, хмурит брови, его лоб делается гневным и суровым, а его трещины — эти морщины старости — кажутся мне тогда мрачными и угрожающими, так что я испытываю страх и ухожу испуганный. Пожалуйста, моя светлейшая синьора, не забывайте ваше обещание: пишите! доставите нам большое удовольствие. Тени Ромула, Сципиона, Августа, все вам за это будут признательны, а я больше всех.

До свидания, моя многоуважаемая синьора,

ваш слуга до гроба

Николай Гоголь.

Одоевскому В. Ф., 15 марта 1838*

править

63. В. Ф. ОДОЕВСКОМУ. Рим. 1838. Март 15 <н. ст.>.

править

Любит ли меня князь Одоевский* так же, как прежде? вспоминает ли он обо мне? Я его люблю и вспоминаю. Воспоминание о нем заключено в талисман, который ношу на груди своей; талисман составлен из немногих сладких для сердца имен — имен, унесенных из Родины; но, переселенцы, они дышат там не так, как цветы, пересаженные в теплицу,[134] нет, они там живут живее, чем жили прежде. Талисман этот меня хранит от невзгод и, когда нечистое подобие тоски или скуки подступит ко мне, я ухожу в мой талисман и в кругу мне сладких заочных и вместе присутствующих друзей нахожу свой якорь и пристань.

Помнят ли меня мои родные, соединенные со мною святым союзом муз*? Никто ко мне не пишет. Я не знаю, что[135] они делают, над чем трудятся? Но мое сердце всё еще болит доныне, когда занесется сюда газетный листок, и напрасно силюсь отыскать в нем знакомое душе имя или что-нибудь, на чем бы можно остановить… всё рынок да рынок, презренный холод торговли да ничтожества*! Доселе всё жила надежда, что снидет Иисус гневный и неумолимый и беспощадным бичом изгонит и очистит святой храм от торга и продажи, да свободнее возлетит святая молитва. Теперь… Пишите, скажите Карамзину*, чтобы он прислал мне то, что обещал. Я к нему писал, но никакого ответа. Теперь же есть оказия: чрез Кривцова* можно переслать всё.

Обнимите за меня Жуковского и Плетнева. Если увидите кн. Вяземского, передайте ему мой поклон. Много-много любящий вас

Н. Гоголь

Не забывайте меня!

<Адрес:> Много-многолюбимому мною князю Одоевскому. На дворцовой набережной в доме Ланской на углу Мошкова переулка.

Данилевскому А. С., 23 апреля 1838*

править

64. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. <23 апреля н. ст. 1838. Рим.>

править

Уже хотел я грянуть на тебя третьим и последним письмом, исполненным тех громов, которыми некогда разил Ватикан корононосных ослушников, уже рука моя начертала даже несколько тех приветствий, после которых делается неварение в желудке и прочие разные accidente*, как вдруг предстал перед меня Золотарев* с веселым лицом и письмом в руке. Это появление его и это письмо в руке в одну минуту ослабило мои перуны.

Я получил твое письмо вчера, т. е. 10 апреля, и пишу к тебе сегодня, 11-го. Прежде всего тебе выговор: потому что в самом деле подозрения твои непростительны.[136] Ты уж, слава богу, велик, вырос на красоту и на зависть мне, приземистому и невзрачному, тебе пора знать, что подобные фокусы, как-то выставление писем задним числом, просрочки, ложь и прочее прочее, употребляются только с[137] людьми почтенными, которых мы обязаны любить и почитать, и с рождеством их поздравлять, чтоб в остальное время года о нас не думали они*. Итак, ты сам мог бы знать, что это было бы очень смешно, если бы что-нибудь тому подобное могло случиться между нами. Я к тебе писал, приехавши ту же минуту в Рим, и вижу, что на этот раз действительно виновата почта, и я иду сей же час бранить почтмейстера сильно, на италианском диалекте, если только он поймет его, за то, что он жидовским образом воспользовался пятью[138] байоками. Второе же письмо я, точно, отдал на почту позже, нежели написал, но позже только тремя днями, и потому, что хотел дождаться карнавала, чтобы написать тебе что-нибудь о нем. Из всего этого вижу, что есть на свете одна только почта неисправная, наша римская. Ты спрашиваешь меня, куда я летом. Никуда, никуда, кроме Рима. Посох мой страннический уже не существует. Ты помнишь, что моя палка унеслася волнами Женевского озера. Я теперь сижу дома. Никаких мучительных желаний, влекущих вдаль, нет,[139] разве проездиться в Семереньки, то есть в Неаполь, и в Толстое, то есть во Фраскати или в Альбани*. Я бы советовал тебе отложить всякую идею о Немеции, где ты боже святой, как соскучишься и об этих мерзких водах, которые только рассматривают желудки и приводят в такое положение наши филейные части, что впоследствии не на чем сидеть. Досадую на тебя очень — не догадался списать для меня ни Египетских ночей, ни Галуба*, ни того, ни другого здесь нет. Современник в Риме не получается и даже ничего современного. Если Современник находится у Ту<р>генева*, то попроси у него моим именем, если можно, привези весь; а не то перепиши стихи. Еще: пожалуйста, купи для <меня> новую поэму Мицкевича, удивительнейшую вещь, Пан Тадеуш*. Она продается в польской лавке, где эта польская лавка, ты можешь узнать у других книгопродавцев. Еще — не отыщешь ли ты где-нибудь первого тома Шекспира, того издания, которое в двух столбцах и в двух томах, я думаю, и в этих лавочках, что в Палерояле, весьма легко можно отыскать его. Если бы был Ноэль, он славно исполнил бы эту комиссию. За него можно дать до 10 франков, ибо я за оба тома дал 13 фран<ков>. Кстати о том, что в Париже лезут деньги. Я, наконец, совершенно начинаю постигать науку экономии. Прошедший месяц был для меня верх торжества: я успел возвести издержки во все продолжение его до 160 рублей нашими деньгами, включая в это число плату за квартиру, жалованье учителю, Bon goût*, кафе Grec* и даже книги, купленные на аукционе. Дни чудные! на небе лучших нет. Садись скорее в дилижанс и правь путь к Средиземному морю. Да не смущают зрения твоего ни Рейн с Кобленцами, Биберихами и Крейценахами, ни да поражает ушей твоих язык, на котором изъясняются враги христианского рода. Обнимаю тебя и ожидаю.

Твой Гоголь.

Золотарев просит тебя сходить на квартиру Козлова* (хотя бы он даже и уехал уже) и взять там письмо, которое он, Золотарев, завтра к нему напишет и прочитать его вместо Козлова.

<Адрес:> Paris, à monsieur monsieur Alexandre de Danilewsky. Boulevard des Italiens, n. 2. Escalier I au quatrième.

Прокоповичу Н. Я., 15 апреля 1838*

править

65. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Рим. Апреля 15 <ст. ст.> 1838.

править

Вообрази, что я теперь только получил письмо твое с векселями, говорю — с векселями, потому что в это же самое время получил и от Симона Мейера* твой вексель,[140] ибо ему деньги уже давно мною уплачены. Причины всей этой путанице те, что римское правительство вздумало сделать разные преобразования почте, которая, в продолжение холеры и прочих несчастных обстоятельств, пришла в весьма жалкое положение с тех пор, как сделаны эти преобразования. Пропало уже два письма, которые я писал к некоторым моим знакомым, а ко мне, я думаю, множество, потому что я более полугода решительно не получал писем. Твои же письма, вместе с векселями, были присланы к здешнему банкиру Валентини*, который теперь только меня известил об этом, хотя, я думаю, они у него лежали очень долго. Мне очень жаль, что я нанес тебе столько хлопот и беспокойств, мой добрый, мой милый… я хотел было сказать по-старому — красненькой, да вспомнил, что мы оба уже устарели и что, может, твои педагогические заботы извели твою краску, которую так приятно было моему сердцу зреть на твоих щеках. Но все же в именах, данных во времена нашей юности, есть сладость, от которой не хочется отказаться.[141] Итак, мне очень было жаль нанести тебе заботы. Извещение твое, что ты должен был прибегнуть к займу для того, чтобы доставить мне эту сумму, меня смутило. Мне представилось, что ты терпишь или нуждаешься в чем-нибудь за меня, и мне досадно, что письмо твое так долго не попало в мои руки и что я не мог тебе выслать раньше этой суммы. По крайней мере, теперь ее пересылаю тебе через Штиглица* — 1660 франков, которые ты, явившись к нему, имеешь получить. Получил ли ты мою маленькую записочку*, которую я вложил в письмо к Плетневу и в которой я просил тебя выслать мне все мои рукописи и к тому числу присовокупить несколько новых замечательных книг, «Современник» и прочее, что ты найдешь достойным, которые взять от имени моего у Смирдина с тем, чтобы он поставил мне их на счет, особенно книг относит<ельно> ист<ории> славянской и русской, русских обрядов, праздников и раскольничьих сект, и попросить у Пащенка, Ивана Григорьевича*, очень приятного, полезного и хорошего человека, чтобы он совершил небольшого роду похищение каких-нибудь казусных дел. Поклонись ему от меня пониже и[142] назови его помещиком, красавцем и всем, что есть для него приятного. Всё это, как я тебе говорил, ты перепроводи к m-r Pongis*. Где живет этот Pongis, ты узнаешь у Штиглица. Скажи ему только, чтобы он доставил в Рим или на мое имя, или, еще лучше, на имя княгини Зинаиды Волконской*. Еще, прилагаемое письмо отнеси, пожалуйста, сестрам* в институт и возьми от них ответ, который перешли ко мне. Некоторые слова в письме твоем меня смутили. Ты пишешь, что ты так, занят своей должностью и такое нашел в ней забвение всего, что даже мысль ни о чем другом не тревожит. Нет, из жалости не бросай так равнодушно этих лет. Они не возвратятся и никогда не возвратится с ними та деятельность воображения, которую подымают свежие силы молодости. Жизнь моя была бы самая поэтическая в мире, если бы не вмешалась в нее горсть самой негодной прозы: эта проза — мое гадкое здоровье. Жду с нетерпением лета. Зима была здесь чудная. Я ни один раз не топил в комнате, да и печи нет. Солнце, и дни без облака; но весна принесла и холод и дожди; а Рим без солнца — ослепшая красавица. Был я на днях на академическом собрании по случаю построения города Рима* Ромулом… В этом есть что-то чудное. Когда я услышал произнесенный 2581-й год, душа во мне невольно всшелохнулась. Недавно получил письмо от Данилевского из Парижа. Он всё так же говорит Парижем и мыслит о Гризи*, но, кажется, ему бедному там немного прискучилось. Я уже давно не видался с ним и хотел бы поглядеть. Обними всех наших, Пащенка особенно, хотя он на меня и сердится, кажется. Кстати о Пащенке. Только пожалуйста, не говори этого ему. Он в большой чести в Италии. Не говоря уже том, что он лежит здесь на всякой улице и что играет роль во многих повестях, даже в самом Ариосте, но есть, напечатана целая поэма под названием: Г… о. Но ни слова об этом, сделай милость. Поклонись от меня Белоусову*, ежели увидишь его, скажи ему, что мне очень жаль, что не удалось с ним увидаться в Петербурге.

Что делает Жюль*? и бывает ли кто у тебя? и какой[143] день — середа или четверг, во время которого исчезает у тебя прозаическая мысль о завтра и ты предаешься весь себе <среди?> своих товарищей. Поклон Марье Никифоровне* и поцелуй сына Яна в самый разумный лоб его за то, что произносит мое имя.

<Адрес:> A St. Petersbourg en Russie. Николаю Яковлевичу Прокоповичу. На Васильев<ском> Острове, в 9 линии, между Средним и Большим проспектом, в доме Желтухиной.

Гоголь А. В. и Е. В., 28 апреля 1838*

править

66. А. В. и Е. В. ГОГОЛЬ. Рим. 1838-й, апреля 28 нов. ст.

править

Наконец я получил от вас письмо, мои милые сестрицы. Из него я узнал, что вы меня любите. Мне было приятно также заметить из этого письма вашего, что вы уже не дети, что вы уже чувствуете глубже, понимаете и мыслите. Теперь мы с вами ровны совершенно. Мы можем говорить между собою обо всем и рассуждать обо всем. Конечно, лучше говорить, чем писать, сказать можно гораздо больше, нежели написать, и я бы дал много, много за то, чтобы вас увидеть и наговориться с вами, но… мы с вами не дети, мы должны доказать, что мы имеем характер. Итак, будем писать обо всем, что ни случается с нами, что мы делали, с кем говорили и об чем говорили, всё это мы будем теперь класть на бумагу и поверять друг другу все малейшие тайны сердца. Я теперь устроил таким образом, что нам переписка не будет стоить ничего. Ответ на это письмо вы дадите Прокоповичу, а следующие письма вы будете отдавать вот каким образом.

Теперь у вас будет много знакомых, меня знающих, с которыми вы должны будете познакомиться и подружиться как можно покороче, потому что они все мои друзья. Если бы вы знали, какие они все добрые, какие милые дамы. Первая, которая к вам приедет, будет графиня Комаровская*. Она такая добрая и такая хорошенькая собою, с ней вы можете говорить всё, что вам ни вздумается, всё равно, как со мною. Потом будет у вас Акулова*, тоже очень добрая. Еще будет у вас Корсини*, такая премиленькая, она вас очень полюбит. Она воспит<ывалась?> в Екатеринин<ском> институте. Только вы будьте с ними как можно проще и старайтесь говорить обо всем, обо всем. Более[144] всего избегайте быть застенчивыми*, как бывают девочки, которые растут по деревням и никогда не воспитывались в институтах. Но вы уже большие, вы знаете всё это сами. Вы должны помнить, что все эти дамы мои друзья, и, стало быть, вы должны с ними быть, как с вашими сестрами. Лиза пишет мне, что она ни разу не говорила с г. Тимченком*, который приходил на выпуск . Я этого вовсе не хотел. Я писал только, что нехорошо брать гостинцы от незнаком<ого> мужчины, но говорить вы должны, потому что не отвечать и молчать невежливо ни в каком случае. Но с дамами вы должны не только говорить, но расспрашивать, шутить, смеяться и делать всё, что вам ни приходит на ум, быть более даже развязными, чем со мной. Но я знаю, что вам они очень понравятся, вы их очень полюбите. Вы их спросите, когда они будут писать в Италию, и, узнавши когда, вы к тому времени приготовьте ваши письма, а они мне их перешлют вместе с своими. Да, кстати, не забудьте поклониться от меня г-м Коростович — ему и ей. Скажите им, что я очень, очень благодарен им за то, что они вас иногда навещают, и что благодарность эту чувствую в сердце, а не на словах. Итак,[145] вы будете иметь очень часто оказию писать ко мне, не платя ничего на почту. Смотрите же, не ленитесь. Теперь вам скажу о себе. Мое здоровье немного лучше. Мне помогло[146] хорошее время, которое стояло всю зиму. Вообразите, что здесь зима гораздо и теплее и лучше весны. Здесь никто не топит комнат. Дни были такие солнечные, такие светлые. Ни одного облачка, а свод неба весь синий, синий, как никогда не бывает у нас. Но вы, верно, еще не знаете, что такое Рим, и вы очень ошибаетесь, если подумаете, что он похож сколько-нибудь на Петербург. Это город совсем в другом роде. Петербург самый новый из всех городов, а Рим самый старый. В Петербурге всё убрано, всё чистенько, стены выбелены; а здесь всё напротив, стены домов совсем темные, похожие на Зимний, или на наш Мраморный дворец, а иногда возле нового дома стоит такой, которому тысяча лет. Иногда в стену дома вделана какая-нибудь колонна, которая еще была сделана[147] при Римском императоре Августе, вся почерневшая от времени. Иногда целая площадь вся покрыта развалинами, и все развалины эти покрыты плющом, и на них растут дикие цветы, и всё это делает прекраснейший вид, какой только можете себе вообразить. По всему городу бьют фонтаны, и все они так хороши. Один из них представляет Нептуна, выезжающего на колеснице, и все лошади его мечут на воздух фонтаны, в другом месте тритоны, поднявши вверх раковину, бьют высоко вверх воду*. Может, вы не знаете, что ни в каком городе в мире нет столько церквей, как в Риме, и внутри они так украшены, как не бывает ни <в> одном дворце. Колонны из мрамора, из порфира, из редкого голубого камня, которого называют лаписом, слоновая кость, статуи, словом, все великолепно. А что еще больше украшает их, так это картины. Вы, я думаю, слышали имена знаменитых живописцев Рафаэля, Микель-Анджело, Корреджия, Тициана и проч. и проч., которых картины теперь стоят миллионы и которых даже нельзя купить. Вообразите, что здесь все эти картины. Кроме церквей, в здешних дворцах, которых тут много и которые принадлежат лучшим римским фамилиям, есть целые картинные галереи, наполненные произведеньями лучших мастеров, так что, хотя несколько лет оставайся в Риме, всегда останется что-нибудь смотреть. Ватикан (где живут папы) есть большой дворец, и в нем бездна комнат и галерей, и все эти галереи наполнены статуями, теми статуями, которые сделаны еще во времена древних греков и римлян знаменитыми скульпторами, которых имена вы, я думаю, читали в истории. Словом, всё то, что вы читаете в книгах, вы видите здесь перед собою. Я не знаю, писал ли я вам что-нибудь о карнавале, то, что называется у нас масленицею. Это очень замечательное явление. Вообразите, что в продолжение всей недели все ходят и ездят замаскированные по улицам во всех костюмах и масках. Иной одет адвокатом с носом, величиною через всю улицу, другой турком, третий лягушкой, паяцом и чем ни попало. Кучера даже на козлах одеты женщинами в чепчиках. Всякой старается одеться во что может, кому не во что, тот просто выпачкает себе рожу, а мальчишки выворотят свои куртки и изодранные плащи. У каждого в руках по целому мешку шариков, сделанных из муки. Этими шариками они бросают друг в друга и засыпают совершенно всего мукою.[148] Все смеются и хохочут. Иногда, вместо муки, бросают конфекты. В последний вечер, который называется Moccolotti*, гасят масленицу, т. е. везде, во всех окнах, показываются огни. Все, которые ни едут в колясках (а в колясках сидит человек по 12), все держат на длинных шестах огни, а другие бегут за ними тоже с шестами, на которых навязаны платки, и этими платками они стараются погасить свечи. Если им удастся это сделать, тогда они смеются от всей души. Во всё продолжение этого всё сливается в один гул; все до одного кричат: Senza moccolo, senza moccolo*! Иные прибавляют: О che oscurita! то есть: какая темнота! Дамы между тем из балконов домов протягивают тоже длинные шесты с огнями и зажигают те, у которых погасли. Это продолжается до 11 часов ночи, и таким образом оканчивается карнавал, но для этого, чтобы знать, нужно видеть. Может быть, когда-нибудь вам удастся побывать в Италии, в этой земле, так не похожей на все другие. Хотя в Италии обыкновенно все иностранцы проводят зиму, но мне лучше нравится в Италии лето. Это правда, что очень жарко, но зато природа в Италии в это время во всем блеске, два-три месяца иногда продолжается, что небо ясное во весь день, и вы проснетесь и видите перед собою небесный свод, чистый, чистый, хоть бы лоскуточек облачка, так что вы позабудете, есть ли на свете облака.

В это время города и деревни около Рима чудо как хороши! А если бы вы увидели, как здесь одеваются крестьянки, обитательницы больших деревень и городов! — Чудо, чудо! Иные из них есть совершенные красавицы. Но я вам расскажу в следующем письме. Может быть, я найду случай прислать вам что-нибудь из Италии италианское. Целую вас много, много.

Ваш брат Николай.

Пришлите мне что-нибудь из вашего сочинения. Я не покажу никому. Если не написали, то напишите, у Лизы верно что-нибудь есть.

<Адрес:> Милым моим сестрицам Анет и Лизе Гоголь. В Патриотическ<ий> институт.

Балабиной М. П., апрель 1838*

править

67. М. П. БАЛАБИНОЙ. <Апрель 1838.> Рим, м<еся>ц апрель, год 2588-й от основания города.

править

Я получил сегодня ваше милое письмо, писанное вами от 29 генваря по медвежьему стилю, от 10 февраля по здешнему счету. Оно так искренно, так показалось мне полно чувства, и в нем так отразилась душа ваша, что я решился идти сегодня в одну из церквей римских, тех прекрасных церквей, которые вы знаете, где дышит священный сумрак и где солнце, с вышины овального купола, как святой дух, как вдохновение, посещает середину их, где две-три молящиеся на коленях фигуры не только не отвлекают, но, кажется, дают еще крылья молитве и размышлению. Я решился там помолиться за вас (ибо в одном только Риме молятся, в других местах показывают только вид, что молятся), я решился помолиться там за вас. Хотя вашу ясную душу слышит и без меня бог и хотя немного толку в моей грешной молитве, но всё-таки я молился. Я исполнил этим движение души моей; я просил, чтобы послали вам высшие силы прекрасные небеса, солнце и ту живую, юную[149] природу, которая достойна окружать вас. Вы похожи теперь на картину, в которой художник великий употребил[150] все свои силы на то, чтобы создать прекрасную фигуру, которую он поместил на первом плане, потом ему надоело заняться прочим, второй план он напачкал как ни попало или, лучше, дал напачкать другим. Оттого вышло, что позади вас находится Петербург и чухонская природа. Я слышу отсюда все ваши чувства, и, зная вас хорошо, я знал, что вы должны быть полны Римом, что он живет еще святее в ваших мыслях теперь, чем прежде. В самом деле, есть что-то удивительное в нем. Когда я жил в Швейцарии, где, по причине холеры, я остался гораздо <долее>, нежели сколько думал, я не мог дождаться часа, минуты ехать в Рим; и когда я получил в Женеве вексель*, который доставил мне возможность ехать туда, я так обрадовался этим деньгам, что если бы в это время нашелся свидетель моей радости, то он бы принял меня за ужасного скрягу и сребролюбца. И когда я увидел наконец во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это всё не то, не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я[151] родился на свет. Опять то же небо, то всё серебряное, одетое в какое-то атласное сверкание, то синее, как любит оно показываться сквозь арки Колисея. Опять те же кипарисы — эти зеленые обелиски, верхушки куполовидных сосен, которые кажутся иногда плавающими в воздухе. Тот же чистый воздух, та же ясная даль. Тот же вечный купол, так величественно круглящийся в воздухе. Нужно вам знать, что я приехал совершенно один, что в Риме я не нашел никого из моих знакомых. Ваше сестрица* оставалась еще во Флоренции. Но я был так полон в это время, и мне казалось, что я в таком многолюдном обществе, что я припоминал только, чего бы не забыть, и тот же час отправился делать визиты всем своим друзьям. Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому что он, по своему обыкновению, был величественно мил и на этот раз особенно[152] разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства! стало быть, он со мною говорил. Потом я отправился к Петру и ко всем другим, и мне казалось, они все сделались на этот раз гораздо более со мною разговорчивы. В первый раз нашего знакомства они, казалось, были более молчаливы, дичились и считали меня за форестьера. Кстати о форестьерах. Всю зиму, прекрасную, удивительную зиму, лучше во сто раз петербургского лета, всю эту зиму я, к величайшему счастию, не видал форестьеров; но теперь их наехала вдруг куча к пасхе, и между ними целая ватага русских. Что за несносный народ! Приехал и сердится, что в Риме нечистые улицы, нет никаких совершенно развлечений, много монахов, и повторяет вытверженные еще в прошлом столетии из календарей и старых альманахов фразы, что италианцы подлецы, обманщики и проч. и проч., а как несет от них казармами, — так просто мочи нет. Впрочем, они наказаны за глупость своей души уже тем, что не в силах наслаждаться, влюбляться чувствами и мыслию в прекрасное и высокое, не в силах узнать Италию. Есть еще класс людей, которые за фразами не лезут в карман и говорят: как это величаво, как хорошо! Словом, превращаются[153] очень легко в восклицательный знак! и выдают себя за людей с душою. Их не терпит тоже моя душа, и я скорее готов простить, кто надевает на себя маску набожности, лицемерия, услужливости для достижения[154] какой-нибудь своей цели, нежели кто надевает на себя маску вдохновения и поддельных поэтических чувств. Знаете, что я вам скажу теперь о римском народе? Я теперь занят желанием узнать его во глубине, весь его характер, слежу его во всем, читаю все народные произведения, где только он отразился, и скажу, что, может быть, это первый народ в мире, который одарен до такой степени эстетическим чувством, невольным чувством понимать то, что понимается только пылкою природою,[155] на которую холодный, расчетливый, меркантильный европейский ум не набросил своей узды. Как показались мне гадки немцы после италианцев, немцы, со всею их мелкою честностью и эгоизмом! Но об этом я вам, кажется, уже писал. Я думаю, уже вы сами слышали очень многие черты остроумия римского народа, того остроумия, которым иногда славились древние римляне, а еще более — аттический вкус греков. Ни одного происшествия здесь не случится без того, чтоб не вышла какая-нибудь острота и эпиграмма в народе. Во время торжества и праздника по случаю избрания кардиналов, когда город был иллюминован три дни, да, кстати здесь сказать, что наш приятель Меццофанти* сделан тоже кардиналом и ходит в красных чулочках, во время этого праздника было почти всё дурное время. В первые же дни карнавала — дни были совершенно италианские, те светлые, без малейшего облачка дни, которые вам так знакомы, когда на голубом поле неба сверкают стены домов, все в солнце, и таким блеском, какого не вынесет северный глаз, — в народе вышел вдруг экспромт:[156] «I dio vuol carnavale e non vuol cardinale*». Это напоминает мне экспромт по случаю запрещения папою карнавала в прошлом году. Вы знаете, что нынешнего папу*, по причине его большого носа, зовут пульчинеллой*; вот экспромт:

«Oh! questa si ch'è bella!

Proibisce il carnavale pulcinella!*»

Знакомы ли были вы с транстеверянами, то есть жителями по ту сторону Тибра, которые так горды своим чистым римским происхождением. Они одни себя считают настоящими римлянами. Никогда еще транстеверянин не женился на иностранке (а иностранкой называется всякая, кто только не в городе их), и никогда транстеверянка не выходила замуж за иностранца. Случалось ли вам слышать язык их и читали ли вы знаменитую их поэму Il meo Patacca*, для которой рисунки делал Pinelli*? Но вам, верно, не случалось читать сонетов нынешнего римского поэта Belli*, которые, впрочем, нужно слышать, когда он сам читает. В них, в этих сонетах, столько соли и столько остроты, совершенно неожиданной, и так верно отражается в них жизнь нынешних транстеверян, что вы будете смеяться, и это тяжелое облако, которое налетает часто на вашу голову, слетит прочь вместе с докучливой и несносной вашей головной болью. Они писаны in Lingua romanesca*, они не напечатаны, но я вам их после пришлю. Кстати, мы начали говорить о литературе. Нам известна только одна эпическая литература италианцев, т. е. литература умершего времени, литература XV, XVI веков. Но нужно знать, что в прошедшем XVIII и даже в конце семнадцат<ого> века у италианцев обнаружилась сильная наклонность к сатире, веселости. И если хотите изучить дух нынешних италианцев, то нужно их изучать в их поэмах герои-комических. Вообразите, что собрание Autori burleschi italiani* состоит из 40 толстых томов. Во многих из них блещет такой юмор, такой оригинальный юмор, что дивишься, почему никто не говорит о них. Впрочем, нужно сказать и то, что одни италианские типографии могут печатать их. Во многих из них есть несколько нескромных выражений, которые не всякому можно позволить читать. Я вам расскажу теперь об этом празднике, который не знаю, знаете ли вы или нет. Это — торжество по случаю построения Рима, юбилей рождения, или именины этого чудного старца, видевшего в стенах своих Ромула. Этот праздник, или, лучше сказать, собрание академическое было очень просто, в нем не было ничего особенного; но самый предмет был так велик и душа так была настроена к могучим впечатлениям, что всё казалось в нем священным, и стихи, которые читались на нем небольшим числом римских писателей, больше вашими друзьями аббатами, все без изъятия казались прекрасными и величественными и, как будто по звуку трубы, воздвигали в памяти моей древние стены, храмы, колонны и возносили всё это под самую вершину небес. Прекрасно, прекрасно всё это было, но так ли оно прекрасно, как теперь? Мне кажется, теперь… по крайней мере, если бы мне предложили — натурально не какой-нибудь государь-император или король, а кто-нибудь посильнее их — что бы я предпочел видеть перед собою — древний Рим в грозном и блестящем величии или Рим нынешний в его теперешних развалинах, я бы предпочел Рим нынешний. Нет, он никогда не был так прекрасен. Он прекрасен уже тем, что ему 2588-й год*,[157] что на одной половине его дышит век языческий, на другой христианский, и тот и другой — огромнейшие две мысли в мире. Но вы знаете, почему он прекрасен. Где вы встретите эту божественную, эту райскую пустыню посреди города? Какая весна! Боже, какая весна! Но вы знаете, что такое молодая, свежая весна среди дряхлых развалин, зацветших плющом и дикими цветами. Как хороши теперь синие клочки неба промеж дерев, едва покрывшихся свежей, почти желтой зеленью, и даже темные, как воронье крыло, кипарисы, а еще далее — голубые, матовые, как бирюза, горы Фраскати и Албанские, и Тиволи. Что за воздух! Кажется, как потянешь носом, то по крайней мере 700 ангелов влетают в носовые ноздри. Удивительная весна! Гляжу, не нагляжусь.[158] Розы усыпали теперь весь Рим; но обонянию моему еще слаще от цветов, которые теперь зацвели и которых имя я, право, в эту минуту позабыл. Их нет у нас. Верите, что часто приходит неистовое желание превратиться в один нос, чтобы не было ничего больше — ни глаз, ни рук, ни ног, кроме одного только большущего носа, у которого бы ноздри были величиною в добрые ведра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны. Но я чуть было не позабыл, что пора уже мне отвечать на сделанные вами вопросы и поручения. Первый — поклониться первому аббату, которого я встречу на улице, — я исполнил, и вообразите, какая история! Но вам нужно ее рассказать. Выхожу я из дому (Strada Felice, № 126); иду я дорогою к Monte Pincio я у церкви Trinità* готов спуститься лестницею вниз — вижу, поднимается на лестницу аббат. Я, припомнивши ваше поручение, снял шляпу и сделал ему очень вежливый поклон. Аббат, как казалось, был тронут моею вежливостью и поклонился еще вежливее. Его черты мне показались приятными и исполненны<ми> чего-то благородного, так что я невольно остановился и посмотрел на него. Смотрю — аббат подходит ко мне и спрашивает меня очень учтиво, не имеет ли он меня чести знать и что он имеет несчастную память позабывать. Тут я не утерпел, чтоб не засмеяться, и рассказал ему, что одна особа, проведшая лучшие дни своей жизни в Риме, так привержена к нему в мыслях, что просила меня поклониться всему тому, что более всего говорит о Риме, и, между прочим, первому аббату, который мне попадется, не разбирая, каков бы он ни был, лишь бы только был в чулочках, очень хорошо натянутых на ноги,[159] и что я рад, что этот поклон достался ему. Мы оба посмеялись и сказали в одно время, что наше знакомство началось так странно, что стоит его продолжать. Я спросил его имя, и — вообразите — он поэт, пишет очень недурные стихи, очень умен, и мы с ним теперь подружили. Итак, позвольте мне поблагодарить вас за это приятное знакомство. С аббатом Lanci* я не имел чести встретиться, а то бы, верно, и ему отдал поклон. На вопрос ваш: здорова ли Мейерова* блуза пыльного цвета? — имею честь ответствовать, что здорова. Я ее еще недавно видел верхом на своем господине, а господин был верхом на лошади, и таким образом пронеслись все трое вихрем по Monte Pincio. Соломенная шляпа, вероятно, тоже здорова. На вопрос же ваш: боготворит ли он статуи? — имею честь доложить, что он, кажется, предпочитает им живые творения; по крайней мере он побольше попадается с дам<ам>и в шляпках и лентах, нежели с статуями, у которых нет ни шляпок, ни лент, а одна только запыленная драпировка, накинутая как ни попало. Впрочем, Мейер теперь в моде, и княжна Варв<ара> Николаевна*, которая подтрунивала над ним, первая говорит теперь, что Мейер совершенно не тот, как узнать его покороче, что в нем очень много хорошего. Кустод Колисея тоже здоров и англичан целыми вязанками тащит на лестницы Колисея. Каждую ночь почти иллюминация. О свинках вам ничего не могу сказать, потому что до сих пор еще не видал ни одной, но козлов множество. Кажется, все римские деревни решились просветить их и отправили[160] страшные толпы. Народ очень умный, но лежат совершенно без всякого дела, и сомневаюсь, чтобы они могли что-нибудь рассказать, пришедши домой, о римских памятниках, а тем более о живописи. Вы спрашиваете еще, правда ли, что Каневский* едет в Петербург. Это очень может случиться, и нет ничего удивительного; страннее, если бы он остался в Италии: для этого нужно иметь душу художника. Каневский может нарисовать хорошо портрет Кривцова*, но до художника ему далеко, как до небесной звезды. У аглицких скульпторов побываю непременно, и очень вам благодарен за это поручение: без вас бы мне это не пришло в голову. Трагедию Николини: «Антонио Фоскарини»* купил и завтра принимаюсь читать. Что касается до madamigelle* Conti, о которой вы интересуетесь, то она не ходит в церковь Петра, ибо madama Conte, узнавши, что она много глядит на форестьеров, схватила ее в охапку и увезла в деревню Сабины, в 12 или около милях от Рима. Вот вам и всё. Кажется, ничего не пропустил. Жаль мне, и я зол до нельзя на головную боль, которая продолжает вас мучить. Нет, вам нужно подальше из Петербурга. Этот климат живет заодно с этой болезнию; оба они мошенничают вместе. Пишите ко мне обо всем, что у вас ни есть на душе и на мыслях. Помните, что я ваш старый друг и что я молюсь за вас здесь, где молитва на своем месте, то есть в храме. Молитва же в Париже, Лондоне и Петербурге всё равно, что молитва на рынке. Будьте здоровы. О здоровье только вашем молюсь я. Что же до души вашей и сердца, я не молюсь о них — я знаю, что они не переменятся и останутся вечно такими же прекрасными.

Очень жалею, что я не получил ваших писем, писанных вами в Веве. Получили ли вы два письма мои*, одно к вашей маминьке, другое к вам, которые я послал чрез Кривцова? Кланяйтесь всем: Петру Ивановичу, Варв<аре> Осип<овне>, братцам*.

Данилевскому А. С., 13 мая 1838*

править

68. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. Рим. 2588-й год от основания города, 13 мая <н. ст. 1838.>

править

Я получил письмо твое вчера. Мне было бы гораздо приятнее вместо него увидеть высунувшееся из-за дверей, улыбающееся лицо твое. Но судьбам вышним так угодно! Будь так, как должно быть лучше! Мысль твоя об жене и свекловичном сахаре меня поразила. Если это намерение обдуманное, крепкое, то оно, конечно, хорошо, потому что всякое твердое намерение хорошо и достигает непременно своей цели. Существо, встретившее тебя на лестнице, заставило меня задуматься, но с другой стороны я никак не мог согласить встречу твою с гризеткою и приглашение ее на ночь того же самого дня. Пусть это случалось прежде, но ты говоришь в письме ясно: сегодня я славно проведу ночь. Ну что, если она тебе подсунет <…>! Тогда и женитьба и сахарный завод очень постраждут. Но в сторону такие смутные мысли. О тебе в моем сердце живет какое-то пророческое, счастливое предвестие. Я пишу к тебе письмо, сидя в гроте на вилле у кн. З. Волконской*, и в эту минуту грянул прекрасный проливной, летний, роскошный дождь, на жизнь и на радость розам и всему пестреющему около меня прозябению. Освежительный холод проник в мои члены, утомленные утреннею, немного душною прогулкою. Белая шляпа уже давно носится на голове моей… но блуза еще не надевалась. Прошлое воскресение ей хотелось очень немного порисоваться на моих широких и вместе тщедушных плечах, по случаю предположенной было поездки в Тиволи; но эта поездка не состоялась. Завтра же, если погода (а она теперь уже постоянно прекрасна), то блуза в дело, ибо питтория* вся отправляется, и ослы уже издали весело помавают мне. Да, я слышу носом, как всё это заманчиво для тебя, и, признаюсь, я бы много дал за то, чтобы иметь тебя, выезжающего об руку мою на осле. Но будь так, как угодно высшим судьбам! Отправляюсь помолиться за тебя в одну из этих темных, дышащих свежестью и молитвою церквей. — Вообрази, что я получил недавно (месяц назад, нет, три недели) письмо от Проко<по>вича с деньгами, которые я просил у него в Женеве. Письмо это отправилось в Женеву, там[161] пролежало месяца два и оттуда, каким образом, уж, право, не могу дознаться, отправлено было к Валентини, у Валентини оно пролежало тоже месяца два, пока, наконец, известили об этом меня. Прокопович пишет, что он моей библиотеки не продал, потому что никто не хотел купить, но что он занял для меня деньги — 1500 руб., и просит их возвратить ему по возможности скорее. Я этих денег не отсылал, ожидая тебя и думая, не понадобятся ли они тебе, но, наконец, видя, что не едешь и, рассудивши, что Прокопович наш, может быть, и в самом деле стеснен немного, я отправил их к нему чрез Валентини. Это мне стало всё около 20 скуд* почти издержки. Золотареву* я заплатил не двести франков, как ты писал, а только 150, потому что он сказал мне, что вы как-то с ним сделались в остальной сумме. Ты, пожалуйста, теперь не затрудняйся высылать мне твоего долга, потому что тебе деньги, я знаю, будут нужны слишком на путь твой, но[162] в конце года или даже в начале будущего, когда ты приедешь в Петербург. Прокоповича письмо очень, очень коротенькое. Говорит, что он совершенно сжился с своею незаметною и скромною жизнью, что педагогические холодные заботы ему даже как-то нравятся, что даже ему скучно, когда придут праздники, и что он теперь постигнул всё значение слов: Привычка свыше нам дана, замена счастия она*. Говорит, что на вопрос твой о том, что делает круг наш, или его, может отвечать только, что он сок умной молодежи, и больше ничего, что новостей совершенно нет никаких, кроме того, что обломался какой-то мост, начали ходить паровозы в Царское Село* и Кукольник пьет мертвую*. Отчего произошло последнее, я никак не могу догадаться. Я[163] с своей стороны могу допустить только разве то, что Брюлов* известный пьяница, а Кукольник, вероятно, желая тверже упрочить свой союз с ним, ему начал подтягивать, и так как он натуры несколько слабой, то, может быть, и чересчур перелил.

На днях я получил письмо от Смирнова*. Он упоминает, между прочим, об обеде, данном Крылову* по случаю его пятидесятилетней литературной жизни. Я думаю, уже тебе известно, что государь, узнавши об этом обеде, прислал на тарелку Крылову Станислава 2-й степени. Но замечательно то, что Греч* и Булгарин* отказались быть на этом обеде, но когда узнали, что государь интересуется сам, прислали тотчас просить себе билетов. Но Одоевский*, один из директоров, им отказал, тогда они нагло пришли сами, говоря, что им приказано быть на обеде, но билетов больше не было, и они не могли быть и не были. Смирнов прибавляет, что Булгарин, на возвратном пути в Дерпт, был кем-то, вероятно, из дерптск<их> студентов так исправно поколочен, что недели две пролежал в постели. Этого наслаждения я не понимаю. По мне поколотить Булгарина так же гадко, как и поцеловать его.[164] По случаю этого празднества были написаны и читаны на нем же стихи, — одни, Бенедиктова*, незамечательны, другие, кн. Вяземского*, очень милы и очень умны и остроумны. Они были петы. Музыку написал Вельегурский*. Вот они:

На радость полувековую

Скликает нас веселый зов:

Здесь с музой свадьбу золотую

Сегодня празднует Крылов.

На этой свадьбе все мы сватья!

И не к чему таить вину —

Все за одно, все без изъятья

Мы влюблены в его жену.

Длись счастливою судьбою,

Нить любезных нам годов.

Здравствуй с милою женою,

Здравствуй, дедушка Крылов!

И этот брак был не бесплодный.

Сам Феб его благословил!

Потомству наш поэт народный

Свое потомство укрепил.

Изба его детьми богата

Под сенью брачного венца:

И дети — славные ребята!

И дети все умны в отца.

Длись судьбами всеблагими,

Нить любезных нам годов.

Здравствуй с детками своими.

Здравствуй, дедушка Крылов.

Мудрец игривый и глубокий,

Простосердечное дитя,

И дочкам он давал уроки

И батюшек учил шутя.

Искусством ловкого обмана,

Где и кольнет из-под пера:

Там Петр кивает на Ивана,

Иван кивает на Петра.

Длись счастливою судьбою,

Нить счастливых нам годов.

Здравствуй с милою женою,

Здравствуй, дедушка Крылов.

Где нужно, он навесть умеет

Свое волшебное стекло,

И в зеркале его яснеет

Суровой истины чело.

Весь мир в руках у чародея,

Все твари дань ему несут:

По дудке нашего Орфея

Все звери пляшут и поют.

Здравствуй с детками своими etc.

Забавой он людей исправил,

Сметая с них пороков пыль,

И баснями себя прославил,

И слава эта — наша быль.

И не забудут этой были,

Пока по-русски говорят —

Ее давно мы затвердили,

Ее и внуки затвердят.

Здравствуй с милою женою и проч.

Чего ему нам пожелать бы?

Чтобы от свадьбы золотой

Он дожил до алмазной свадьбы

С своей столетнею женой!

Он так беспечно, так досужно

Прошел со славой долгий путь,

Что до ста лет не будет нужно

Ему прилечь и отдохнуть.

Здравствуй с детками и проч.

Ну, что еще тебе сказать? Только и хочется говорить о небе да о Риме. Золотарев пробыл только полторы недели в Риме и, осмотревши, как папа моет ноги и благословляет народ, отправился в Неаполь осмотреть наскоро всё, что можно осмотреть.[165] В две недели он хотел совершить всё это и возвратиться в Рим, досмотреть всё прочее, что ускользнуло от его неутомимых глаз; но вот уже больше двух недель, а его всё еще нет. — Что делают русские питторы*, ты знаешь сам. К 12 и 2 часам к Лепре, потом кафе Грек, потом на Монте Пинчио, потом к Bon goût*, потом опять к Лепре, потом на биллиард. Зимою заводились было русские чаи и карты, но, к счастию, то и другое прекратилось. Здесь чай — что-то страшное, что-то похожее на привидение, приходящее пугать нас. И притом мне было грустно это подобие вечеров, потому что оно напоминало наши вечера и других людей, и другие разговоры. Иногда бывает дико и странно, когда очнешься и вглядишься, кто тебя окружает. Художники наши, особливо приезжающие вновь, что-то такое… Какое несносное теперь у нас воспитание! Дерзать и судить обо всем, это сделалось девизом всех средственно воспитанных у нас теперь людей, а таких людей теперь множество. А судить и рядить о литературе считается чем-то необходимым и патентом на образованного человека. Ты можешь судить, каковы суждения литературных людей, окончивших свое воспитание в Академии художеств и слушавших Плаксина*. — Дурнов* мне надоел страшным образом тем, что ругает совершенно наповал всё, что ни находится в Риме. Но довольно взглянуть на небо и на Рим, чтобы позабыть всё это. Но что ты пишешь мне мало о Париже? Хоть напиши по крайней мере, какие халаты теперь выставлены в Passage Colbert* или в Орлеанской галерее, и здоров ли тот dindeaux* в 400 <нрзб>, который некогда нас совершенно оболванил в Rue Viviènne*. Если, на случай, кто из русских или не-русских будет ехать в Рим, перешли мне вместе с Тадеушем Мицкевича коробочку с pilules stomachiques*, которую возьми в аптеке Кольберта, и вместе с нею возьми еще другую, под названием pilules indiennes*. Но целую и обнимаю тебя и ожидаю с нетерпением твоего письма.

<Адрес:> Paris. A monsieur Monsieur Alexandre de Danilevsky. Rue de Marivaux, № 11.

Гоголь М. И., 16 мая 1838*

править

69. М. И. ГОГОЛЬ. Мая 16 <н. ст. 1838>. Рим.

править

Я получил ваше письмо и уже хотел было отвечать на него, как вдруг мне принесли еще одно ваше письмо, в котором вы извещаете о смерти Татьяны Ивановны*. Мне было тоже прискорбно об этом слышать. Мне еще более было жаль, что мой добрый Данилевский не со мною в это время, чтобы я мог сколько-нибудь облегчить участием его потерю и утешить его в ней. Я однако ж написал к нему об этом в Париж, где он теперь находится и где, может быть, уже получил это печальное известие без меня. — Частые потери наконец так приучают сердце и ум к мысли о смерти, что она, наконец, не имеет для нас ничего ужасного. Истинный христианин радуется смерти близкого своему сердцу. Он правда разлучается с ним, он не видит уже его, но он утешен мыслью, что друг его уже вкушает блаженство, уже бросил все горести, уже ничто не смущает его. И в этом-то состоит глубокое самоотвержение, какое может только быть и какое может только внушить одна христианская религия. Мне очень жалко было слышать, что наша Олинька так часто хворает. Я вас прошу, когда будете писать, не забыть известить меня, какого роду ее припадки, не скрывая ничего, так, как бы доктору. Я посоветуюсь с своей стороны с лучшими здешними докторами. Ум хорошо, а два лучше, говорит пословица. Недавно я получил письмо от сестер из Петербурга. Они здоровы, и мне приятно было видеть из письма их, что они поумнели и поняли свой долг и обязанность. Они уже не надоедают, как дети, просьбами о приезде к их именинам и проч. Они говорят и просят поступать так, как требует мое здоровье. Я писал нарочно к некоторым моим знакомым* образованным и милым дамам посещать их в институте. Они были так добры, что взялись с охотою исполнить мою просьбу. Это доставит им приятное развлечение и вместе с тем нечувствительно их образует и познакомит с тем, как вести себя. — В Риме время с началом мая прелестное. Летом, когда сделается очень жарко, думаю на месяц уехать в одну из прелестных деревень около Рима. — тем более, что все почти в это время уезжают.[166] Кн. Зин<анда> Волконская, к которой я всегда питал дружбу и уважение и которая услаждала мое время пребывания в Риме, уехала, и у меня теперь в городе немного таких знакомых, с которыми любила беседовать моя душа. Но природа здешняя заменяет всё. Вы спрашивали, кажется, в одном из ваших писем о Репниных. Они всегда почти живут или в Неаполе, или во Флоренции, а не в Риме.

Но пора мне кончить. Будьте здоровы. Целую несколько раз ваши ручки и обнимаю сестру.

Нежно любящий ваш сын
Николай.

<Адрес:> à Pultava en Russie.

Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской.

В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

Данилевскому А. С., 16 мая 1838*

править

70. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. 16 мая <н. ст. 1838>. Рим.

править

Не знаю, застанет ли это письмо тебя в Париже. Не знаю даже, застало ли тебя то письмо, которое писал я к тебе третьего дня. Причина же, почему я пишу к тебе вслед за первым второе, есть представившаяся оказия. Письмо тебе это вручит мой добрый приятель m-r Pavé*, который, верно, тебе понравится. Он знает даже и по-русски (ибо воспитывался вместе с сыном кн. Зин<аиды> Волконской), но говорить на нашем языке затрудняется, и потому, чтобы лучше расшевелить его и заставить говорить, говори по-французски или на нашем втором родном языке, т. е. по-италиански. Вторая причина, почему я пишу к тебе, но ты, может быть, уже ее знаешь. Я был поражен,[167] когда услышал. Нужно знать, что не успел я бросить в окошко письмо, которое долженствовало лететь к тебе в Париж, как из другого окошка, в Poste restante подали мне другое из дому. Печальная новость была заключена в первых строках. Итак, добрая мать твоя не существует! Эта потеря была для меня слишком родственной.[168] Ты для меня роднее родного брата, это ты знаешь сам. В твоей матери я потерял[169] близкое к тебе, стало быть, и близкое ко мне, и я вспомнил при этом <Се>[170]мереньки, Толстое и наши поездки, и те счастливые только три <верс>[171]ты расстояния между наши<ми>[172] бывалыми жилищами, и мне стало грустно. С каждым годом, с каждым месяцем разрываются более и более узы, связывающие меня с нашим холодным отечеством. Но тебе теперь нужно, между прочим, подумать обо всех делах. Маминька мне не пишет никаких подробностей. Она только что услышала об этом и в ту же минуту бросилась меня известить. Видно, что и она была этим сильно потревожена, потому что письмо ее написано наскоро. Татьяна Ивановна умерла в Семереньках, и вот почему нет никаких подробностей об этом у нас. Итак, тебе нужно поскорее осведомиться о ее распоряжениях последних и обо всем, сколько для себя, столько и для других, потому что ты — старший брат. Но ты сам поймешь всё. Напиши мне всё, что и каким образом ты теперь предпримешь, словом, твои намерения. — Прощай, будь здоров, и да уладится всё к лучшему для тебя. Кстати, вещи, о которых я просил тебя, ты теперь можешь прислать через Pavé, он мне их привезет в самый Рим. Помоги ему, если можешь, выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса — на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ними вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение, голова часто покрыта тяжелым облаком, который я должен беспрестан<но> стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать. — Есть парики нового изобретения, которые приходятся на всякую голову, деланные не с железными пружинами, а с гумиластическими.

<Адрес:>à Monsieur Monsieur Alexandre de Danilevsky. Paris, Rue de Marivaux, 11 (N onze).

Репниной В. Н., 14 июня 1838*

править

71. В. Н. РЕПНИНОЙ. Рим. 14 <июня? 1838.>

править

Итак, вы уже в Неаполе. Как я завидую вам! глядите на море, купаетесь мыслью в яхонтовом небе, пьете, как мадеру, упоительный воздух. Перед вами лежат живописные лазарони*; лазарони едят макароны; макароны длиною с дорогу от Рима до Неаполя, которую вы так быстро пролетели. Я думаю, как вам теперь кажется печален наш бедный Рим с его монастырями, Колизеями, кардиналами и Пиацою Барберини*! И я, грешный, признаюсь вам, принимаюсь с робостью за перо, чтобы напомнить вам об обещании писать. Я не постигаю причин вашего молчания. Я был на почте и спрашивал, нет ли мне писем из Неаполя. Non c’e*, — ответил мне сидевший за решеткою с пером за ухом impiegato*. Пишите, ради бога, пишите! Ничего не скрывайте, пишите хладнокровно и по порядку. Прежде всего позвольте узнать, где выбрали вашу квартиру: возле королевского дворца или Castel Nuovo*? и с которой стороны у вас море: с правой или левой? Велик ли театр Сен-Карло, в котором, без сомнения, вы были не один раз? и как вы нарисовали вид Неаполя: карандашом или акварелью? Если вам угодно, то я закажу для него рамы в Риме, тем более, что возле меня живет мастер, очень хороший человек, хмельного не берет в рот и весьма дешево берет за работу. Я думаю, кн. Григорий Петрович* в больших теперь хлопотах: распределяет комнаты, повелевает одной сделаться детскою, другой быть столовою, третьей гостиною, в которой, увы! вряд ли достанется сидеть пишущему сии строки. Прошу извинить меня великодушно, что так нахально втиснул я сюда свою особу. Издавна уже так устроено людское самолюбие: всюду хочется всунуть свою рожу, хоть эта рожа ни на что не похожа. И в самом деле, до того ли вам, будучи теперь так очарованными красотами Неаполя, чтобы думать о такой пешке, каков я? Извините, что ничего не пишу о новостях римских: со времен вашего отъезда решительно ничего здесь не случилось нового. Массоти* вам кланяется. Жена того мужа, который, при возвещении о приходе к вам, назван был маленьким человеком, слава богу, здорова.

Впрочем с совершенным почтением и таковою преданностью имею честь быть, ваш покорный слуга, Н. Гоголь.

P. S. А ведь Емельяни уж уехал!*

Вяземскому П. А., 25 июня 1838*

править

72. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ. Июнь 25 <н. ст. 1838>. Рим.

править

Уже протекло более двух лет с тех пор, как я имел удовольствие видеть и слышать вас, князь. Но я помню так, как бы это было вчера, и буду помнить долго вашу доброту, ваш прощальный поцелуй, данный вами мне уже на пароходе, ваши рекомендательные письма, которые приобрели мне благосклонный прием от тех, которым были вручены. Живя в Риме, я припомнил всё то, что вы говорили мне о нем. Всё это справедливо, так же как и верное ваше сравнение его с Неаполем. Я читаю этот роман каждый день* с новым и новым наслаждением и, как в картине старинного автора, я в нем отыскиваю каждый день новое и только говорю: как много нового в старом и куды как больше,[173] нежели в самом новом! Еще не так давно был я вместе с княгиней Зин<аидой> Волхонской на знакомой и близкой вашему сердцу могиле*. Кусты роз и кипарисы растут; между ними прокрались какие-то незнакомые два-три цветка. Я уважаю те цветы, которые вырастают сами собою на могиле. Мне всё кажется, что это речи усопшего к нам, но мы глядим, силимся и не можем понять их. Потом я был еще один раз с одним москвичом, знающим вас — и вновь уверился, что эта могила не сирота: в Италии нельзя быть сиротою ни живущему, ни усопшему. Дождемся ли мы вас под наше роскошное небо, хотя на несколько дней отогреть душу, без сомнения, уставшую от жестоких ласк севера, хотя и родственных? Я думал, что я по крайней мере встречу здесь известие о выходе полного собрания ваших сочинений*, но сколько ни переглядывал нашу тощую Северную Пчелу*, нигде не нашел об этом ничего. Что касается до меня… но прежде позвольте мне замучить вас моею убедительною просьбою. Ваша доброта и ваша прекрасная душа дают мне эту дерзость. Примите благосклонно подателя этого письма, брата моего — Данилевского*. Отлагая в сторону родство, я могу сказать, что это один из достойнейших молодых людей. В нем много таланта и вкуса. Бывши два года в Париже, в Италии и Германии, он не пропустил ничего, чего бы не обратить в свою пользу. Он мой единственный родственник и единственный друг от колыбели, от первых лет юности деливший со мною всё, все небольшие мои радости и горя. Он намерен теперь заняться службою. Помогите ему[174] вашим влиянием и вашим добрым советом. Век не позабуду вашей этой милости[175] и за нее буду в пятьсот раз более вам обязан, нежели если бы вы мне оказали ее самому, и клянусь, она падет не на камень. Он достоин быть более счастлив, нежели есть, вы это увидите. Извините меня великодушно,[176] что я так дурно и с такими ошибками пишу. Увы, не в силах! Здоровье мое плохо. Всякое занятие, самое легкое, отяжелевает мою голову. Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вшедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она не властна. Что если я не окончу труда моего*?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмещает в себе целый ад мук, которых не доведи бог вкушать смертному. Да сохранят вас небеса в силах негаснущих и в здоровье. Не забывайте того, который, не ведая ни отношений, ни приличий света, только следовал побуждениям своего сердца, благоговел пред талантом, читать и изучать его считал высшим наслаждением в свете, а для себя единственным, и который вследствие этого был всегда исполнен к вам высокого, непритворного уважения и любви, знакомой немногим.

Ваш покорный и верный слуга
Н. Гоголь.

<Адрес:> Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому

от Гоголя.

Данилевскому А. С., 30 июня 1838*

править

73. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. Рим. 30 июня <н. ст. 1838.>

править

Я получил твое письмо от 4 июня*. Да, я знаю силу твоей потери. У меня самого, если бы я имел более надежды на жизнь, у меня самого это печальное событие омрачило бы много, много светлых воспоминаний. Я почти таким же образом получил об этом известие, как и ты. В тот самый день, как я тебе написал письмо, которое ты получил, в тот самый день уже лежало на почте это известие. Маминька, вслед за письмом своим ко мне, отправила на другой день другое, содержавшее эту весть. Она только что ее услышала и также никак еще не успела узнать подробностей. Я к тебе отправил об этом письмо с одним моим знакомым, который ехал в Париж и, без сомнения, туда прибыл уже после твоего отъезда. Вижу, что ты должен теперь действовать, идти решительною и твердою походкою по дороге жизни. Может быть, это тот страшный перелом, который высшие силы почли для тебя нужным, и эти исполненные сильной горести слезы были для оживления твоей души. Во всяком случае, твой старый, верный, неразлучный с тобою от времен первой молодости друг, с которым, может быть, ты не увидишься более, заклинает тебя так думать и поступать согласно с этой мыслью. Эти слова мои должны быть для тебя священны и иметь силу завещания. По крайней мере знай, что если придется мне расстаться с этим миром, где так много довелось вкусить прекрасных, божественных минут, и более половины с тобою вместе, то это будут последние мои слова к тебе.

В эту минуту я более, нежели когда-либо, жалел о том, что не имею никаких связей в Петербурге, которые могли бы быть совершенно полезны. Даю тебе письма к тем, которые были полезны мне в другом отношении, менее существенном. Если они любят меня и если им сколько-нибудь дорога память о мне, они, верно, для тебя сделают, что могут. Я написал к Жуковскому, Вяземскому и Одоевскому*. С Плетневым ты сам будешь знать <как> объясниться. Еще отнеси это письмо к Балабиной. Мне бы хотелось, чтобы ты познакомился с этим домом. Пользы прозаической ты не извлечешь там никакой, но ты найдешь ту простоту, ту непринужденность, ту прелесть и приятность во всем… Я много провел там светлых минут; мне бы хотелось, чтобы и ты наследовал их также. Отнеси маленькую эту записочку моим сестрам* в институт, а также и одной из классных дам, м-lle Мелентьевой*, которая введет тебя к ним. Тебе довольно сказать только, что ты брат мне. Не советую тебе хватать первую должность представившуюся; рассмотри прежде внимательно свои силы и попробуй еще, попытай себя в других занятиях. Может быть, настало время проснуться в тебе способностям, о которых ты прежде думал мало. Но во всяком случае, руководи высшая сила тобою! Она, верно, знает лучше нас и на этот раз, верно, укажет тебе определительнее путь. Только, пожалуйста, не вздумай еще испытать себя на педагогическом поприще: это, право, не идет тебе к лицу. Я много себе повредил во всем, вступивши на него.

Напиши мне верно и обстоятельно о приеме, который тебе сделает родина, о чувствах, которые пробудятся в тебе при виде Петербурга, и обо всем том, что нам еще дорого с тобою. Что касается до меня — здоровье мое плохо. Мне бы нужно было оставить Рим месяца три тому назад. Дорога мне необходима: она одна развлекала и доставляла пользу моему бренному организму. На одном месте мне не следовало бы оставаться так долго. Но Рим, наш чудесный Рим, рай, в котором, я думаю, и ты живешь мысленно в лучшие минуты твоих мыслей, этот Рим увлек и околдовал меня. Не могу да и только из него вырваться. Другая причина есть существенная невозможность. Как бы мне хотелось, чтобы меня какой-нибудь <дух> пронес через подлую Германию, Швейцарию, горы, степи и потом, через три-четыре месяца, возвратил опять в Рим! Доныне вспоминаю мое возвращение в Рим. Как оно было прекрасно, как чудесна была Италия после Сенплона, как прекрасен был италианский город Domo d’Ossola*!

Прощай, мой милый, мой добрый! Целую тебя бессчетные количества; шлю о тебе нескончаемые молитвы. Не забывай меня. Как мне теперь прекрасно представляется пребывание наше в Женеве! Как умела судьба располагать наше путешествие, доставляя нам многие прекрасные минуты даже в те времена и в тех местах, где мы вовсе об них не думали! Теперь еду в Неаполь; там пробуду два месяца, т. е. до последних чисел августа, после чего возвращаюсь в Рим. Итак, до этого времени ты адресуй письма в Неаполь (poste restante), по истечении же этого времени в poste restante в Рим.

Я узнал, что Жуковский уехал уже за границу, и потому не посылаю к тебе письма. Может быть, мне удастся увидеться с ним лично, и я поговорю с ним, а до того времени ты напиши ко мне, что по твоему мнению ты считаешь для себя лучшим, чтобы я знал, как действовать.

Прощай, мой ближайший мне! Не забывай меня; пиши ко мне.

Гоголь А. В. и Е. В., 30 июня 1838*

править

74. А. В. и Е. В. ГОГОЛЬ. <30 июня н. ст. 1838. Рим.>

править

Милые мои сестрицы Лиза и Анет. Вы всё-таки ко мне не пишете и не хотите писать. Вот уже вновь три месяца как я не получаю от вас никакого известия. Что вы делаете, думаете ли обо мне, обо мне, который вас так любит, как вы себе не можете вообразить, который для вас готов пожертвовать всем, чтобы вы были только счастливы. А вы не хотите писать ко мне. Я много бы дал, чтобы вас увидеть и вновь поговорить с вами, как бывало, помните, мы говорили с вами в этой узенькой маленькой комнате, где стояло фортепиано. Это письмецо вам вручит наш добрый родственник Алекс<андр> Семенович. Вы уже, верно, знаете о его несчастии. Он лишился своей матери. Добрая Татьяна Ивановна, у которой вы проводили иногда так приятно время с Верочкой и сестрой ее, уже умерла. От него вы узнаете[177] о мне. Он расскажет вам, когда и где меня видел. Мы с ним провели много приятных минут вместе. Напишите мне, кто у вас бывает и с кем вы чаще видитесь и говорите. Не забудьте, особливо ты, сестрица Анет, не забудь, мне написать о своем здоровье. Ты часто чувствовала разного рода припадки; извести меня, продолжаются ли они и в каком виде. Что же касается до меня, <то> мое здоровье в одинаковом состоянии, несмотря на прекрасный климат Италии. Если б ты знала, как неприятно под таким чудесным небом быть не совсем здоровым. Ах, я вам расскажу кое-что[178] о празднике, который был на днях в 30-ти верстах от Рима в деревне Дженсапр; праздник этот называется fiorata, то есть цветочный. Вообразите, что все улицы в городе были устланы и вымощены цветами. Но не подумайте, чтобы цветы были набросаны просто. Совсем нет. Вы не узнаете, что это цветы; вы подумаете, что это ковры разостланы по улице и на этих коврах множество разных изображений, и всё это выложено из цветов: гербы, вазы, множество разных узоров и даже, наконец, портрет папы. Вид удивительный. Все улицы, окна, двери — всё это было полно народом. По всем этим цветам должна была пройти процессия, начиная от двух церквей, и обойти весь город. Впереди прочих и тотчас вслед за монахами шли три девочки лет пяти, прехорошенькие собой, одетые ангелами с крыльями и все в ожерельях. Я думаю, вы знаете, что в религии католической очень много процессий. Летом они всегда происходят на улицах, которые в это время битком набиты народом.[179] Народ в своих ярких пестрых костюмах под италианским ярким небом делает удивительное зрелище. Окна, из которых высовывается множество лиц, эти окна убираются пунцовыми, малиновыми и голубыми шелковыми материями. Италианцы очень любят глядеть из окошек. Особливо италианки. Это для них такое наслаждение, как сходить в театр; они смотрят, хоть даже по улице пройдет один только козел или осел. Я думаю, вы знаете, что италианцы все музыканты, все поют. Опера в Риме теперь прекрасная. Вы никогда не слышали ничего подобного. Вообразите, что в Италии нет почти ни одного самого маленького городка, в котором бы не было театра, а в театре оперы. Вообразите, что здесь иногда можно провести целую ночь, сидя под окном и слушая[180] песни гуляющих. Всё, что ни возвращается поздно ночью из театра, всё это поет на улицах и повторяет до последней все слышанные ими арии, дуэты, квартеты и хоры. Через неделю я еду в Неаполь, где пробуду, может быть, около двух месяцев и где чудесная природа; я вам о нем напишу. Письма ваши отдайте на этот раз Прокоповичу, он за ними приедет и отправит их мне, если вы только не имеете другой оказии. Прощайте, мои милые, много, много любимые сестрицы, будьте здоровы и не забывайте меня.

Ваш брат Nиколай.

<Адрес:> Милым моим сестрицам Анет и Лизе Гоголь.

В Патриотич<еском> институте.

Прокоповичу Н. Я., 2 июля 1838*

править

75. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Рим. Июля 2 <н. ст. 1838>.

править

Не совестно ли тебе, мой милый, не писать ко мне, позабыть меня! Не совестно ли тебе лениться! А я о тебе думаю часто, всегда. И ни роскошь этих стран, где я живу теперь, ни юг, ни чудные небеса, ничто не в силах помешать мне думать о тебе, с кем начался союз наш под аллеями лип нежинского сада, во втором музее, на маленькой сцене нашего домашнего театра*, и крепился,[181] стянутый стужею петербургского климата, чрез все дни нашего пребывания вместе. Не совестно ли тебе! Ты мне не написал даже ответа на письмо мое, пущенное к тебе вместе с деньгами, которые я возвратил тебе посредством здешнего банкира Валентини к вашему Штиглицу. Ты меня не известил, получил ли ты[182] деньги в исправности. Теперь ты рад: Данилевский с тобою*. Ты вкусил минуту свидания после такой длинной разлуки. Как бы я желал теперь быть с вами! Но я уже почти отказался от этой сладкой мысли. Пожалуйста, не забывайте меня. Отправил ли ты книги и рукописи чрез Pongis*, как я к тебе писал? Я ничего не получал и не знаю, где и как мне о них осведомиться, не имея совершенно никакого об этом от тебя известия. Извести меня о своей жизни обстоятельно. Без сомнения, ты уже учишь грамоте сына Яна, которого ты несправедливо назвал Николаем и глядя на которого всегда у меня рождалась досада и сожаление, что не я крестил его. И какого рода есть у тебя новые прибавления? Прибавил <бы> сколько-нибудь слов о гостях своих, о наших старых, которым всем по поклону, — Жюлю, Пащенку и прочим. Пиши, пожалуйста, пиши. Я не могу к тебе писать много потому, что спешу. Да<нилевский>, верно, ожидает моего письма, которое ему нужно и которое ты ему вручишь. Через три или четыре дня еду в Неаполь,[183] где пробуду 1½ месяца, и потому до половины августа пиши ко мне в Неаполь. По истечении же этого срока — в Рим, в poste restante.

Доставь поклон мой Марье Никифоровне.

<Адрес:> St. Petersbourg en Russie. Николаю Яковлевичу Прокоповичу. В Петербурге на Васильевск<ом> Острове, в 9 линии, между больш<им> и средн<им> проспектом, в доме Желтухиной.

Гоголь М. И., 30 июля 1838*

править

76. М. И. ГОГОЛЬ. Неаполь. Июля 30 <н. ст. 1838.>

править

Я давно уже не получал от вас письма. Может быть, оно уже давно лежит на почте в Риме и дожидается меня, но тем не менее мне бы хотелось слышать вести о вашем здоровье и вашем препровождении времени, почтеннейшая маминька! В Риме же я буду не ранее месяца. В Неаполь боюсь вам назначить адресовать письма, они, без сомнения, не застанут меня здесь и пропадут на почте, итак — во всяком случае адресуйте попрежнему в Рим. Здоровье мое недурно. Климат Неаполя не сделал на меня никакой перемены. Я ожидал, что жары здешние будут для меня невыносимы, но вышло напротив — я едва их слышу, даже не потею и не устаю, впрочем, может быть, оттого, что не делаю слишком большого движения. Вид Неаполя, как вы, я думаю, знаете из описаний и рассказов, удивительный. Передо мною море, голубое как небо, лиловые и розовые горы с городами вокруг его. Предо мною Везувий. Он теперь выбрасывает пламя и дым. Спектакль удивительный! Вообразите себе огромнейший феерверк, который не перестает ни на минуту. Давно уже он не выбрасывал столько огня и дыма. Ожидают извержения. Громы, выстрелы и летящие из глубины его раскаленные красные камни, всё это — прелесть! Еще четыре дня назад можно было подыматься на самую его вершину и смотреть в его ужасное отверстие. Теперь нельзя. Доходят только до половины; далее чувствуется слишком большой жар и опасно от летящих камней.

Место, где я живу, в сорока верстах от него в расстоянии. Но он совершенно кажется близок, и, кажется, к нему нет и двух верст. Это происходит от воздуха, который так здесь чист и тонок, что всё совершенно видно вдали. Небо здесь ясно и светлоголубого цвета, но такого яркого, что нельзя найти краски, чтобы нарисовать его. Всё светло. Свет от солнца необыкновенный. Кажется, здесь совсем нет теней. Весь Неаполь и все города, которые попадаются в этой стороне Италии, без крыш. Домы вам покажутся или недостроенными, или погоревшими. Вместо крыши гладкая платформа, на которой по вечерам здесь имеют обыкновение сидеть, наслаждаясь видом залива, Везувия, неба и удивительных окрестностей. На днях я сделал маленькую поездку по морю, на большой лодке, к некоторым островам, и между прочим посетил знаменитый голубой грот на острове Капри. Мы въехали в дыру, прорытую в скале, никак не шире узенькой лодки. Въехали мы туда на лодочках, нагнувши свои головы, и очутились вдруг под огромным и широким сводом. Всё пространство под этим сводом было покрыто лодками. Темнота порядочная, но воды ярко, ярко голубые и казались освещенными снизу каким-то голубым огнем. Эффект был удивительный. Несколько плавающих и кричащих моряков и лазарони (так называются обитатели Неаполя, народ, который лежит нагишом весь день на улице и, лежа, глотает макароны длины непомерной) оживляли эту картину. Скалы и утесы здесь картинны. Их такое множество. Но мне жизнь в Риме нравится лучше, чем в Неаполе, несмотря на то, что здесь гораздо шумнее. Жаль, что нельзя никаким образом ничего переслать отсюда, я бы вам мог прислать кое-что из здешних вещей, которые работаются из лавы Везувия. Они очень милы и отличаются искусством работы, но после, может быть, мне удастся по крайней мере привезть их современем. А теперь позвольте поцеловать заочно ваши ручки, почтеннейшая маминька, и сказать вам прощайте до следующего письма или почты! При этом случае целую сестрицу Марию, племянника Колю и кланяюсь всем знакомым вашим.

Ваш покорнейший сын Ник<олай>.

<Адрес:> A Pultava en Russie Méridionale.

Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской.

Полтава, деревня Василевка.

Погодину М. П., 14 августа 1838*

править

77. М. П. ПОГОДИНУ. Август 20 . Неаполь. <14 августа н. ст. 1838.>

править

Я получил твое письмо в письме Бодянского* из Карлсбада. Благодарю тебя! Ты заботишься обо мне, а я — я тебя люблю много, много… Я писал к тебе, но не получил ответа на последнее письмо мое* и не знал, что ты делаешь и где ты. Нигде в газетах мне не случалось встретить твоего имени, стало быть, ты работаешь что-то большое для будущего. Пришли мне что-нибудь из твоего или привези. У меня забилось сердце, когда я прочитал твою записку, где ты говоришь, что будущею весною будешь в Италии. Итак, мы увидимся. Обнимемся, может быть, еще раз. Благодарю тебя за это. О себе ничего не могу <сказать> слишком утешительного. Увы! здоровье мое плохо! И гордые мои замыслы… О друг! если бы мне на четыре, пять лет еще здоровья! И неужели не суждено осуществиться тому… много думал я совершить… Еще доныне голова моя полна, а силы, силы — но бог милостив. Он, верно, продлит дни мои. Сижу над трудом, о котором ты уже знаешь*, я писал к тебе о нем, но работа моя вяла, нет той живости. Недуг, для которого я уехал и который было, казалось, облегчился, теперь усилился вновь. Моя гемороидальная болезнь вся обратилась на желудок. Это несносная болезнь. Она меня сушит. Она говорит мне о себе каждую минуту[184] и мешает мне заниматься. Но я веду свою работу, и она будет кончена, но другие, другие… О, друг! какие существуют великие сюжеты. Пожалей о мне! Но я с тобою увижусь. Я к тебе теперь обращу одну очень холодную и прозаическую просьбу. Ты был так добр, что предлагал мне сделать заем, если я нуждаюсь. Мне не хотелось пользоваться твоею добротою. Теперь я доведен до того. Если ты богат, пришли вексель на 2000*. Я тебе через год, много через полтора их возвращу. Сочинение мое велико, у нас же товар продается по величине, и потому я думаю за него получить столько, что в состоянии буду заплатить этот <долг> в конце будущего года. Мои обстоятельства денежные плохи, и все мои родные терпят тоже, но чорт побери деньги, если бы здоровья только, год как-нибудь может с помощью твоей, а может быть божией, как-нибудь проплетется. Если будешь посылать вексель, пожалуйста вели банкиру своему послать прямо к римскому банкиру Валентини на его имя, еще лучше кредитивным письмом, и письма ко мне адресуй тоже банкиру Валентини в Рим. Через полтора месяца я уже буду в Риме. Прощай, мой добрый, мой милый Погодин. Неужели мы увидимся? Обнимает тебя

твой Гоголь.

<Адрес:> Moscou (en Russie). Михаилу Петровичу Погодину. В Московском университете.

Данилевскому А. С., 20 августа 1838*

править

78. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. Неаполь, 20 августа <н. ст.? 1838.>

править

Ты знаешь, ты можешь себе вообразить, с каким чувством читал я письмо твое. И как мне досадно было, как плакал я, что оно пришло ко мне поздно, что я его получил еще не в Риме. Я не знаю, что мне делать. Читаю в конце твоего письма: Приезжай в Париж. Я б приехал, я бы где-нибудь достал денег и непременно бы приехал, потому что обнять тебя после такой долгой разлуки — это такая радость. Но как это сделать. Если ты уже выехал? если я тебя уже не застану? Письмо твое повергло меня в жесточайшее недоумение. Сижу над ним и ни на что не могу решиться. Состояние твоего здоровья меня тоже весьма тревожит; я бы не советовал тебе еще ехать в Петербург. Может быть, этот неприятный случай, так несчастный, эта история с векселем*, может быть, она приключилась нарочно, чтобы тебе помешать этот год ехать. Мое здоровье тоже плохо, но если бы мы были вместе, мы бы доставили друг другу бальзам утешения. Я уже было простился с тобою, уже отправил я к тебе письмо в Петербург, уже, холодно сжавши сердце, приготовил на одиночество остаток своей жизни. Теперь опять виден мне какой-то луч надежды тебя увидеть. Как я воображу себе, что ты один, один сидишь без денег, полубольной и под влиянием скуки и тоски смертельной… Если бы я знал, что ты еще в Париже; путешествие, может, было бы полезно для моего здоровья. Если ты получишь мое письмо, посиди еще неделю, не поскучай… может быть, я увижусь еще раз, обниму тебя и, поблагодаривши тебя за всё, за все приятные минуты и бога, пославшего мне тебя, я уеду опять в Рим свой или, может быть, и тебя утащу с собой. Зима в Риме прелестна. Я так себя чувствовал хорошо. Теперь мне хуже, лето дурно, душно и холодно. Неаполь не тот, каким я думал найти его. Нет, Рим лучше. Здесь душно, пыльно, нечисто. Рим кажется Париж<ем> против Неаполя, кажется щеголем. Кафе римские, магазины и парикмахеры великолепны против неаполитанских. Италианцев здесь нельзя узнать; нужно прибегать к палке, — хуже, чем у нас на Руси. Природа прелестна, но вовсе не в том виде, как она прежде рисовалась в моих мыслях, и странно — мне всё кажется, как будто я не в Италии. Сосен этих, на которых мы привыкли нежить когда-то глаз свой, нет, кипарисов тоже. Вместо них низенькие деревья: виноград, уродливые мелкие тополи, фиги, не делающие никакого вида, и зелень, белая от пыли, лежащей целою массою на листьях. Небо — я, кажется, еще не пригляделся к нему. Мог ли бы ты подумать — оно совершенно светло-голубое. Мне было неприятно это. Я думал его найти темным, по крайней мере не светлее римского, но римское против него кажется синим. Зато в нем есть какая-то хрустальность, воздушность, и когда долее в него всматриваешься, замечаешь что-то особенное, голубизна, несмотря на свою светлость, ярка. Я живу в Кастелла-Маре, в двух часах от Неаполя, я здесь начал было пить воды, но оставил воды. Вод здесь страшное множество: один остров Искио весь обпарен минеральными ключами. Говорят, их здесь больше, чем в Германии. Скалы прелестны. Они и плоские крыши домов напоминают, что живешь на юге. Пальм нет, и вообще врут, что будто за Террачином начинается другая природа, африканская, в Террачине на скале две пальмы и потом их нигде <нет> и мне показалось, что я приехал в Ломбардию. Время я провожу кое-как, я бы проводил его прекрасно, если бы не мое здоровье. Но ты, ты… как ты меня смутил своим письмом, или лучше, — как меня смутила эта медленная проволочка твоего письма! Если ты в Париже, помедли одну, полторы недели; напиши мне тотчас письмо в Марсель, в poste restante на всякий случай. Может быть, судьба готовит нам еще свидание, и мне удастся облегчить сколько-нибудь душевное твое состояние. Письмо мое через Паве* ты не получил через собственные руки потому, что он изменил вдруг свой маршрут и вместо Парижа поехал в Петербург. Прощай, мой друг. Обнимаю тебя много, раз, до свидания.

P. S. Мне пришла мысль, которая может пролить некоторый свет на твой процесс с мошенником. Ты, верно, говорил кому-нибудь или хозяевам твоей квартиры, или portier*, что ты ожидаешь векселя; верно, об этом узнал кто-нибудь из знакомых консиержу, или portier, или хозяину и караулил издавна почталиона: потому, не бывши предуведомлену, нельзя вдруг напасть и распечатать чужое письмо. Может быть, не заметил ли почталион лицо принявшего письмо и не зажил ли кто-нибудь роскошно, кто-нибудь из знакомых portier или хозяина. Но твой адвокат уже, может быть, без меня наталкивался на все эти подозрения. Какой неожиданный случай! Признаюсь, мне всегда он приходил на ум, когда я получал в письме вексель. И как глупо делают банкиры, которые принимают вексель, не спросивши пашпорта.

Напиши два ответа на это письмо: одно в Марсель, другое в Неаполь. Если каким-нибудь случаем я не отправлюсь еще, то — чтобы я знал, что мне делать.

Репниной В. Н., 24 августа 1838*

править

79. В. Н. РЕПНИНОЙ. Август 24 <н. ст. 1838>. Неаполь.

править

Вы меня опечали<ли> очень Вашим письмом, княжна. Я уже думал, что здоровье княгини совершенно восстановлено.[185] Но — бог милостив, и я твердо уверен, что это случится в скором времени. Теперь к вам убедительнейшая просьба. Я знаю ваше сердце, вы не откажетесь, верно, быть в этом деле моею предстательницею. Мне тяжело смущать вас подобной докучной просьбой, и я бы желал, чтобы ясность души вашей не знала никаких забот совершенно. Вот главное дело. Вследствие полученных теперь мною разных известий в Париже мне будет нужна[186] сумма денег около 1500: полторы тысячи франков*. Я не знаю, вышлет ли мне взаймы ее Валентини, хотя[187] он меня довольно знает, и я уверен, что[188] если бы я, будучи в Риме, обратился лично к нему, он бы мне не отказал, но за глазами это вовсе другое дело. Приложите с вашей стороны просьбу к Кривцову, чтобы он переговорил об этом с Валентини и был бы моим поручителем в несомненности моего платежа. В ноябре месяце я сам вручу эти деньги Валентини, тем более, что ожидаемые мною в этом месяце деньги и без того придут к нему в руки,[189] я через него получаю векселя мои. Чтобы Валентини написал к тому банкиру, которого он более знает и с кем в сношении он в Париже, выдать мне означенную сумму, а адрес его прислал бы мне в письме[190] на имя известной вам Жозефины Турингер*. Я беру все эти предосторожности, напуганный разными могущими случиться мошенничествами. Я к Кривцову прилагаю при этом записку, но я всё этим недоволен, не совершенно могу быть уверен. Душа моя будет тогда только покойна, когда вы приложите от себя вашу просьбу и напишете к нему строки две. Этим я вам буду сильно… но вы можете понимать без этих пошлых слов, как велика может теплиться в моем сердце к вам благодарность. Вы ее знаете или в противном случае вы мое сердце ставите в ряд обыкновенных сердец.

Весь желавший бы служить вам всею своею жизнью

Н. Гоголь.

Если бы Валентини мог мне прислать эти деньги в Париж сколько можно скорее!

Еще прошу вас покорнейше послать Кривцову адрес m-me Турингер, а также и мне, потому что я никак не отыщу своего.

Об успехе этого дела напишите мне маленькую записочку в Париж, и не буду ли я так счастлив, что вместе с этим получу какую-нибудь вашу порученность. Если вам случится время — два слова через Маринари* о здоровьи княгини и вашем.

Следует при этом Кривцову* письмо*.

<Адрес:> alla sua eccellenza signora princepessina Repnin a Castel à mare.

Гоголь М. И., 28 августа 1838*

править

80. М. И. ГОГОЛЬ. Ливорно. Август 28 <н. ст. 1838.>

править

Давно я не получал от вас писем, почтеннейшая маминька. Я еще до сих пор не в Риме и потому, что они и лежат там на почте, то я долго их не буду еще читать, по крайней мере целый месяц. В Риме теперь жить еще жарко, и мне притом хочется увидеть еще много невиданных мною городов и земель. Я тоже очень давно не получал писем от сестер из Петербурга. Я без них очень соскучил, они, может быть, так же без меня. Но всё зависит от бога, который всем располагает. Как только его милость прольется надо мною, то я увижу вновь вас и всех дорогих моему сердцу, с которыми я теперь в разлуке.

Напишите ко мне, когда будете писать, вообще о теперешнем состоянии нашего края, поправляется ли наша Полтавская губерния, и каков нынешний генерал-губернатор, и каковы доходы наших помещиков. Об этом я ничего не знаю, а хотел бы, между прочим, знать. Уведомьте, между прочим, о соседе нашем Васил<ии> Иванович<е> Черныше*, который, без сомнения, очень чувствует свою потерю еще и не успел утешиться, уведомьте, как он живет теперь и каковы были распоряжения покойницы Татьяны Ивановны насчет ее детей, а также и его, и где теперь находятся Данилевские Иван и Елисей*. Да и любезная сестра моя Мария Васильевна теперь совершенно затихла, эта смелая строительница весьма робких и миниатюрных прожектов. Поговоримте опять о нашей старине, расскажите мне об соседях — и кто из них приезжал к нам в церковь в воскресный день и потом, разумеется, обедал у нас, и в чем был одет, или одета, и — что говорил или говорила. Я не знаю, отчего мне теперь пришла фантазия знать об этом. Я даже вам не хочу больше на этот раз сообщать никаких чужеземных новостей и диковинок. О них расскажу вам после, впрочем, может быть, они уже надоели вам. Если будете писать к Андрею Андреевичу*, поклонитесь ему от меня и скажите, что я всегда помню о нем. Он, точно, всегда был добр, и теперешний его поступок в отношении к вам насчет долга вполне доказывает доброту его души! Уведомьте меня о его здоровьи.

Прощайте, почтеннейшая маминька, до следующего раза! Обнимаю сестру и Колю*.

Ваш признательный сын
Николай.

<Адрес:> à Pultava (Russie Méridionale)

Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской.

В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

Репниной В. Н., 20 сентября 1838*

править

81. В. Н. РЕПНИНОЙ. Париж, 20 сентябр<я н. ст. 1838.>

править

Благодарю вас, княжна, много, много, много, как только в силах благодарить мое сердце. Вы мне доставили приятнейшую минуту в жизни. Я вкусил большое наслаждение, ибо нет полнее и выше наслаждения для сердца, как доставить услугу тому, который близок к нашему сердцу, а я доставил более, нежели обыкновенную услугу; я принес облегчение в горе, почти благодеяние, и за это я должен благодарить вас… но прочь слова! Никогда речь и письмо не в силах были выразить чувств моих. И я всегда почти сердился, когда мне говорили, что в некоторых творениях моих выражены верно некоторые чувства. Как бледна мне казалась эта верность и истина в сравнении с тем, что бы хотела выразить душа моя.

Вы… но я вам никогда не говорил о вас. Я был скучен и холоден с вами, потому что чувствовал ваше преимущество, потому что, мне казалось, вам нельзя говорить обыкновенные и пошлые фразы, которые сыплем мы обильными горстями каждый день, потому что мне хотелось говорить с вами простым языком сердца, но языка сердца не в силах были выразить мои косноязычные речи. И вот почему мне казалось, что я был более скучен и холоден с вами, чем с кем-либо другим. Но я глядел на вас благоговейно, как благочестивый пилигрим глядит на святыню, но я довольствовался тем, что приносил вам жертву безмолвно в сердечной глубине моей. Я не знаю, почему вы сделались мне теперь как будто ближе чем прежде и почему мысль моя стремится теперь к вам не робко, но свободно и радостно, как будто домой, как будто в Рим, что всё равно для меня, что домой. Вы просили меня в письме вашем уведомить вас[191] о себе, о моем путешествии, о моем здоровьи, и на этот раз мне показалось это более нежели обыкновенными, неотразимыми условиями письма. В этих словах мне дышало какое-то дружеское участие, оно меня тронуло почти до слез. Я путешествие совершил счастливо. Приезд мой был очень кстати. Здоровье мое было хорошо во всё время дороги. Теперь как будто немножко хуже, но оно неминуемо должно улучшиться, как только отправлюсь вновь в Рим. Уже одна эта мысль живит меня. Более недели я не остаюсь в Париже. Меня смущает только то, что вас опять посетили какие-то недуги. Я не знаю, что меня уверяет в это время, что с возвращением[192] вашим в Рим[193] они пройдут. Я всегда чувствовал облегчение в этом обетованном месте. Но не смущаю вас более моим, может быть, весьма несвязным писанием, голова моя полна забот, и мысли мои, верно, беспорядочны. Приехавши, расскажу вам всё на словах подробно и обстоятельно. Свидетельствуя мое глубочайшее и искреннее уважение князю и княгине и присоединяя к этому родственный и усерднейший поклон моей кузине, остаюсь вечно признательный вам

Гоголь.

Ваши комиссии, надеюсь, будут исполнены все в исправности.

<Адрес:> Ее сиятельству княжне Варваре Николаевне Репниной.

Данилевскому А. С., 28 сентября 1838*

править

82. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. Lion. 28 <сентября н. ст.>, воскресенье <1838.>

править

Хотя бы вовсе не следовало писать из Лиона, этого не известно почему неприличного места, но, покорный произнесенному слову в минуту расставания нашего, о мой добрый брат и племянник, пишу, хотя совсем нечего писать, но да будет это между нами обычаем[194] — извещать друг друга даже о том, что не имеется материи для письма. Я много, много крат досадов<ал> на то, что взял эту подлую дорогу на Марсель. Ничего родного до самого Рима. Это, право, тоска. Там хоть Женева с мамзелями Фабр и Калам, с чаем в Коронованной гостинице и, наконец, с вдохновенным Мицкевичем*, что мне представляло не мало удовольств<ия>. А здесь вместо всего этого день бесцветный, тоскливый, в этом безличном Лионе. Как я завидовал тебе всю дорогу, тебе, седоку в этом солнце великолепия, в Париже. Вообрази, что по всей дороге, по всем городам храмы бедные, богослужение тоже, жрецы невежи и неопрятно; благородная форма чашки в виде круглого колодца совершенно исчезла и место[195] ее заме<ни>ла подлейшая форма суповой чашки, которая к тому же показывает довольно скоро неопрятное дно свое, а о вкусе и благоухании жертв нечего и говорить, на дубовые желуди похож и делается из чистой цикории.

Так что, признаюсь, поневоле находят вольнодумные и богоотступны<е> мысли, и чувствую, что ежеминутно слабеют мои религиозные правила и вера в истинную религию, так что, если бы только нашлась другая с искусными жрецами и особенно жертвами, например, чай или шеколад, то прощай последняя набожность. Счастливы монмартрские богомольцы. Много еще мне предстоит пути. Ни Лафит, <н>и Notre Dame не имеют тут своих дилижансов, и меня сдали так же, как назад тому было два года, какой-то преподлой компании. Ничего не случилось в дороге, кроме того только, что сегодня поутру <…> на дороге и от радости позабыл на том самом месте, где <…>, моего италианского Курганова*, которого купил случаем в Париже и который мне до сих пор служил в дороге утешением, и спохватился скоро, но безжалостный кондуктор, который, впрочем, очень похож был лицом на Сосницкого*, никак не хотел подождать двух минут. Мне кажется, я позабыл мелки<е> стихи Касти* — маленькая книжка, ежели ее отыщешь, то перешли с тем, кто поедет в Италию прежде, — с Квиткой* или с кем другим. Если увидишь Тургенева*, то скажи ему, что я никак не успел перед выездом отвечать на его записку, но что из Рима, тотчас по приезде, пишу к нему и пришлю требуемые им стихи на пожар Зимнего дворца*. Прощай, мой ненаглядный, без всякого сомнения, еще ув<идишься>[196] со мною не раз, не два, друг. На это <письмо>[197] я уже надеюсь застать в Риме ответ.

Кланяйся Квитке и Козлову*.

<Адрес:> Paris. à Monsieur Monsieur Alexandre de Danilevsky. Rue de Marivaux, № 11, près du boulevard des Italiens.

Гоголь М. И., 13/1 октября 1838*

править

83. М. И. ГОГОЛЬ. Генуя. Октября 13/1. 1838.

править

Я, право, что-то уж очень давно не получал от вас писем, почтеннейшая маминька. Ничего не знаю, что у вас делается. Живы ли вы, здоровы ли? Мне, право, очень скучно ничего не слышать об вас более двух месяцев. Впрочем, может, я виноват, находясь до сих пор в отлучке от Рима. Я льщу себя надеждою, что найду на почте по крайней мере два ваших письма. Но позвольте мне прежде всего исполнить самый приятнейший долг, то есть поздравить вас с днем вашего ангела. О желаниях своих ничего не говорю; вы их знаете наизусть: это молитва о вашем здоровье, счастии и долгоденствии.

Я пишу к вам на дороге, возвращаясь в Рим, куда надеюсь быть через четыре дня и откуда напишу к вам подлиннее письмо. В Риме надеюсь провесть зиму хорошо, если бог поможет. На зиму туда едут, а может быть, уже и приехали множество моих знакомых из России*. Я думаю, вы уже знаете, что наследник расположен тоже жить зиму в Риме. Здесь носятся слухи о войне, которая нам предстоит, или по крайней мере о приготовлениях к войне. Известите меня о том, как говорят у нас насчет этого. Я опасаюсь, чтобы это вас не вовлекло в разные издержки и расходы, рекрутские наборы и прочие повинности, я знаю, что это не легко исполнять в теперешние тяжелые времена. Давно ли получали письма от сестер? Как бы мне хотелось обнять их и поговорить с ними! Не получали ли еще от кого-нибудь писем и новостей? Да попеняйте сестрице моей Марии за то, что она ленива страх — вовсе не хочет писать. Стыдно, моя милая сестрица! Вы должны ко мне писать почаще и погуще, во-первых, уже потому, что вы женщина, а женщины гораздо способнее для писем, чем мужчины, и могут их писать гораздо скорее. Но прощай до следующего раза.

Прощайте, почтеннейшая маминька. Будьте здоровы, веселы и покойны. Этого просит у бога ваш многолюбящий сын

Николай.

Гоголь А. В. и Е. В., 15 октября 1838*

править

84. А. В. и Е. В. ГОГОЛЬ. Рим. 15 октября <ст. ст.? 1838.>

править

Я получил твое письмо, душенька моя Анет, чрез кн. Волконскую. При нем была маленькая приписочка от Лизы, которая поленилась написать ко мне подлиннее. Не грусти, моя милая: я приеду, я постараюсь приехать к вашему выпуску. Вы знаете, что я вас очень люблю. Я вас люблю столько, сколько вы себе не можете представить. Здоровье мое будет лучше — я в этом уверен. Но я вас прошу только не писать маминьке ничего о том, что я бывал иногда немного болен. Это ее слишком огорчит. Душеньки мои, я о вас очень часто вспоминаю и хотел бы вас перецеловать много раз. Помните ли, как мы виделись с вами в этой узенькой, маленькой комнате в институте, где стоит обыкновенно фортепиано и где г. Высоцкий* с нетерпением ожидал своих учениц? Я помню как теперь, как Лиза просит меня не позабыть о том, что скоро ее именины и что нужно купить орехов 4 фунта, конфектов два фунта, варенья две банки, желе банку, пряников, яблок, изюму и проч. и проч; и всё это не только на словах, но даже было написано с чрезвычайною аккуратностью на записке; и всё это сопровождается словами: «Да смотрите, не позабудьте, за день прежде купите и пришлите». И вслед за сим ты, Лиза, бывало, расскажешь… какой у тебя новый друг и о том, как у тебя хорошо в пульпитре, — в каком порядке лежат книги, тетрадки и бонбоньерки, и[198] как ты на днях поменялась с той-то или другой. И при этом у тебя, Лиза, пальцы были в черниле, и на переднике было чернильное пятно, величиною в месяц.

Всё это я помню и помню даже, как Анет была больна и лежала в лазарете, и я у вас был; и потом помню, помню еще об одном, но не хочу говорить… о, я все помню!

Да скажите мне, то есть напишите, получили ли вы мое письмо, которое я писал к вам чрез Данилевского Александра Семенов<ича>, вашего кузена, которому уже теперь пора быть в Петербурге, и навещали ли вас некоторые мои знакомые, которых я просил навещать вас, и кто именно. Напишите мне об этом всем.

Я теперь представляю вам случай познакомиться и знаю, что вы очень рады будете знакомству с Балабиной Марией Петровной, молоденькой, почти одних лет с вами, такой милой, такой доброй. Вам она очень, очень понравится. Я это знаю наперед. Мне сказывала княгиня Волконская, что она вас рекомендовала одной приятельнице своей. Была ли она у вас или нет? напишите. Да вы мне ничего не рассказываете о том, что у вас делается. Ведь у вас много перемен — не правда ли? Я думаю, новые учителя. Да расскажите мне что-то-нибудь о Плетневе. Так же ли он бывает у вас часто и попрежнему ли любим всеми? Мне вам уже, верно, нечего рассказ<ыв>ать о Риме. Вы всё, я думаю, о нем узнали от Посникова*. Ведь вы, я думаю, прошли, давно уже Италию. Вы, я думаю, уже знаете, что Рим — самый старинный город в Европе, что построен он на семи холмах, что домы самые неровные между собою.

Великолепные дворцы и рядом с ними почерневшие, запачканные домы. О, Петербург вам покажется щеголем после Рима, покажется гладеньким, чистым, опрятным, вымытым, вытертым! Зато в Петербурге нет таких развалин, покрытых плющом и цветами, — самых живописных, какие только случалось видеть на картинках; зато в Петербурге нет кипарисов; зато в Петербурге небо серое и туманное, а здесь оно ясное и синее, и солнце обливает всё своим сиянием так приятно! зато в Петербурге вы уже мерзнете и топите печи, а здесь не закрывают никогда окна и в этот самый день, в который я пишу к вам, тепло, как летом. Случалось ли вам когда-нибудь глядеть на улицу? Кого вы встречали больше всего на улице? Не правда ли — военных и иногда чиновников? Сколько в Петербурге попадается на улице офицеров военных, столько в Риме аббатов, попов и монахов. Видели вы, как одевается католическое духовенство? Священники и аббаты в треугольных шляпах, во фраках, в черных чулках и башмаках. Или монахи? Но монахов здесь множество разных орденов. Одни доминиканцы, совершенно одеваются, как женщины, особливо старушки: в темных и черных капотах, из-под которых видно исподнее белое платье, тоже женское. Иные носят совершенные ваши пелеринки. Сам папа очень похож на старуху. Если вы увидите его лицо на портрете, то подумаете, что это портрет женщины. Я не знаю, писал ли я вам про церкви в Риме. Они очень богаты. Таких у нас нет совсем церквей. Внутри всё мрамор разных цветов; целые колонны из порфира, из <голубо>го, из желтого камня. Живопись, архитектура — всё это удивительно. Но вы еще ничего не знаете этого. Вы не знаете, что такое живопись. Вы думаете, что это просто рисование и больше ничего. Вы еще не можете отличить, что хорошо, что дурно. Вы не знаете, что такое картина Рафаэля или Тициана, или Корреджия. О, как много есть того, что вы еще не видали! Впрочем, нельзя никак всё видеть и знать: для этого не достанет нашей жизни. Мне бы теперь более всего, знаете, что желалось бы увидеть? Вы, верно, никак не догадаетесь что бы это было такое! Мне бы хотелось теперь увидеть вас, поцеловать вас и поговорить с вами. Пишите ко мне чаще. Когда вам сделается очень грустно на душе, сейчас берите в руки перо и пишите ко мне. Если на кого рассердитесь или будет вам досадно — в ту же минуту за перо и в ту же минуту расскажите мне. Пожалуйста не думайте об том, чтобы написать мне хорошо письмо; пишите как попало. Я терпеть не могу хороших писем. Чем хуже письмо, чем больше чернильных пятен и ошибок, тем для меня лучше. Я лучше люблю такие письма. Прощайте, мои миленькие.

Письма вы можете отправлять для отправки мне с Балабиными. Они живут в собственном доме на Аглицкой набережной, недалеко от вас.

<Адрес:> Анет и Лизе Гоголь. В Патриотическом институте на Васильев<ском> Острове, в 10 линии.

Данилевскому А. С., октябрь 1838*

править

85. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. <Вторая половина октября 1838. Рим.>

править

Не стыдно ли тебе, не совестно ли? Я думал, приехавши в Рим, застать от тебя письмо. Ведь мы дали обещание писать непременно, писать часто друг к другу. Где это обещание. Я писал к тебе из Лиона, из Марселя. Неужели и теперь ты будешь отговариваться, что не получил моих писем? Ты знаешь, что меня должно интересовать всё, что ни делается теперь с тобою. Я должен, я хочу всё знать, даже самую скуку, которую ты чувствуешь, даже ничтожность и мелкость, и беспроисшествие твоей парижской жизни может подать тебе сюжет для письма, ибо ты должен знать, что ты пишешь ко мне. Стало быть, и обед, и завтрак, и несварение желудка, и понос, и запор, и италианская опера, и Монмартр, и Филипп, не тот Филипп, что поймал за усы* la liberté* французской нации, но тот Филипп*, который является с большим серебряным кофейником, без сомнения, più dimandato da noi che le belle putte*, всё это может войти в состав письма, стало быть, за сюжетом нечего лазить в карман. Но я не требую длинных писем, несколько строчек, записочку, но только, чтобы это было часто. Это бы мне напоминало, что ты еще существуешь, что ты еще под боком у меня, что идешь рука в руку со мною, хотя невидимо. Пожалуйста, прошу, молю, умоляю, заклинаю. В ту ж минуту, в том же великолепном храме, где ты приносишь двойную жертву божеству, тотчас же после кофию или, по крайней мере, после Corier Franèais*, но прежде чем возьмешься за кий, берись за перо или за карандаш и наскоро — записку и потом, после трех или четырех партий, иди и брось в boîte*. Уверяю тебя, ты будешь сам доволен и весел после того целый день. Желудок твой сварит исправно. Рубини* будет лучше петь. Гризи* будет в пятьсот раз привлекательнее. Попробуй только, исполни. Я до сих пор еще как-то не очнулся в Риме. Как будто какая-то плева на глазах моих, которая препятствует мне видеть его в том чудном великолепии, в каком он мне представился, когда я въехал в него во второй раз. Может быть, оттого, что я еще до сих пор не приладил себя к римской жизни. Париж с своими великолепными храмами меня много расстроил. Куды ни иду, всё чудятся храмы. Мысль моя еще не вся оторвалась от Монмартра и булевара des Italiens*. Здесь встретил некоторых знакомых, которые мне не дали еще вступить в мою прежнюю колею, в которой я плелся было мерно или — лучше — кое-как. Хотел было кинуться с жаром новичка на искусства и бежать деятельно осматривать вновь все чудеса римские, но в желудке сидит какой-то чорт, который мешает всё видеть в таком виде, как бы хотел видеть, и напоминает то об обеде, то об завтраке, словом — всё греховные побуждения, несмотря на святость мест, на чудное солнце, на чудные дни. Но оно еще поразило меня, это синее небо и этот далеко обнимающий его солнечный свет. Когда я из Неаполя въехал во Францию, я не заметил совсем перемены в небе и в солнце, и, приехавши даже в Париж, мне казалось всё передо мною то же небо, но когда я подвигался к Италии, даже в Марселе… У! какая разница! Поток света. Ей, ей, полнеба тонет в свету. Я думал застать в Риме много писем и ничего почти не застал. От Прокоповича никаких вестей, не получаешь ли ты? Это удивительный человек. Если бы другому — можно простить такое молчание, но ему — нет, это бессовестно. Да что меня больше всего поразило, так это Петр. Он страшно вырос, купол необыкновенно сделался огромнее. Прощай. Хотел было писать более, но, право, ты не стоишь.

Обнимаю тебя миллион раз и жду с нетерпением твоего оправдания.

Твой Г.

<Адрес:> Paris. À monsieur monsieur Alexandre Danilevsky. Rue de Marivaux, pres de boul des Italiens, № 11.

Балабиной М. П., 7 ноября 1838*

править

86. М. П. БАЛАБИНОЙ. Рим. 7 ноября <н. ст.>, 1838.

править

Ваше письмо, Марья Петровна, получено мною очень исправно чрез M-r Паве. Я вам за него очень много благодарен. Вы мне живо напомнили всё: и ваш Петербург, и мой Рим: то есть мои первые впечатления и ваши первые впечатления[199] помните, во время первых дней наших в Риме*, когда с Нибием* в руках и проч. и проч… То время уже далеко, уже другие впечатления объемлют мою душу, уже весьма часто прохожу я мимо[200] тех памятников и седых, дряхлых чудес, перед которыми зевал по несколько безмолвных часов. Уже не с готовым удивлением новичка и чужестранца ищу их… Но до сих пор, как прекрасное сновидение, посещает меня иногда воспоминание обо всем этом и я тогда жажду повторить этот сон: спешу увидеть вновь, что видел прежде, и на минуту становлюсь опять новичком. Опять мои чувства живы. Вы их разбудили вашим письмом, вы их приятно разбудили. Я люблю очень читать ваши письма. Хотя в них падежи бывают иногда большие либералы и иногда не слушаются вашей законной власти, но ваша мысль всегда ясна и иногда так выражена счастливо, что я завидую вам. Уже два места, два целых периода я украл из них, — какие именно, я вам не скажу, потому что намерен совершенно завладеть ими… Потому еще люблю ваши письма, что в них мало того, что бывает обыкновенно в петербургских письмах. Но обратимся к первому пункту вашего письма. Вы мне показались теперь очень привязанными к Германии. Конечно, не спорю, иногда находит минута, когда хотелось бы из среды табачного дыма и немецкой кухни улететь на луну, сидя на фантастическом плаще немецкого студента, как, кажется, выразились вы. Но я сомневаюсь, та ли теперь эта Германия, какою ее мы представляем себе. Не кажется ли она нам такою только в сказках Гофмана*? Я по крайней мере в ней ничего не видел, кроме скучных табльдотов и вечных, на одно и то же лицо состряпанных кельнеров и бесконечных толков о том, из каких блюд был обед и в котором городе лучше едят; и та мысль, которую я носил в уме об этой чудной и фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле, так, как исчезает прелестный голубой колорит дали, когда мы приблизимся к ней близко. Я знаю, есть эта земля, где всё чудно и не так, как здесь; но к этой земле не всякие знают дорогу. Вы, кажется, теперь стараетесь отыскивать эту дорогу. Ах, Марья Петровна! что это вы делаете? Я не узнаю вас. Не вы ли еще так недавно отвергали всё то, что иногда неугомонно бродит в нашем воображении и увлекает его далеко, далеко? Не вы ли готовились доказать — и доказать формально, на бумаге, ясно — что первое занятие человека на земле есть свинки? Или эти свинки не так толсты, огромны и жирны в Петербурге, как вы думали? Но мне кажется, этих животных в Петербурге весьма (увы!) достаточно. Там же есть чухонцы, которые особенно славятся смотрением за ними. Но я чувствую, я знаю, это сильная и верная истина. Трудно, трудно удержать середину, трудно[201] изгнать воображение и любимую прекрасную мечту, когда они существуют в голове нашей; трудно вдруг и совершенно обратиться к настоящей прозе; но труднее всего согласить эти два разнородные предмета вместе — жить вдруг и в том и другом мире. Знаете ли, сказать ли вам откровенно: я ваш старый друг, я об вас забочусь, мысли мои поминутно ворочаются около вас. Вы мне други по всему; наша дружба очень, очень древняя. Мне стало очень грустно, когда я читал письмо ваше. Я мыслил: будет ли счастлива моя приятельница Марья Петровна? и когда я представил себе этот холодный, прозаический, мелкий чувствами и характерами мир, который окружает Марью Петровну, облако сомнения отуманило мне очи. Клянусь, мне было грустно. Но я вспомнил, что у Марьи Петровны есть черты римского характера, есть что-то твердое и сильное, есть наша воля и решительность на великие вещи.[202] И во мне вдруг поселилась уверенность… насчет вас я стал покойнее. Я рад очень, что Петербург для вас становится сносен; по крайней мере, вы находите теперь развлечения, которые вас занимают. Ваше описание железной дороги и поездки по ней очень живо; стало быть, вам было весело; стало быть, вы были довольны, и, признаюсь, сказать вам нужно втайне и по секрету, я крепко завидовал вам. Всё-таки сердце у меня русское. Хотя при виде, то есть при мысли о Петербурге, мороз проходит по моей коже, и кожа моя проникается насквозь страшною сыростью и туманною атмосферою, но хотелось бы мне сильно прокатиться по железной дороге и услышать это смешение слов и речей нашего вавилонского народонаселения в вагонах. Здесь много можно узнать того, чего не узнаешь обыкновенным порядком. Здесь бы, может быть, я бы рассердился вновь — и очень сильно — на мою любезную Россию, к которой[203] гневное расположение мое начинает уже ослабевать, а без гнева — вы знаете — немного можно сказать: только рассердившись, говорится правда. Когда я был в школе и был юношей, я был очень самолюбив (не в том смысле самолюбив); мне хотелось смертельно знать, что обо мне говорят и думают другие. Мне казалось, что всё то, что мне говорили, было не то, что обо мне думали. Я нарочно старался завести ссору с моим товарищем, и тот, натурально, в сердцах высказывал мне всё то, что во мне было дурного. Мне этого было только и нужно; я уже бывал совершенно доволен, узнавши всё о себе. Но в сторону всё прочее; поговорим о нашем любезном Риме. Вы его не позабыли; вы интересуетесь о нем до сих пор. Вы читаете теперь историю Мишле*. Это страшный вздор; это совершенно русский Полевой. Но, к счастию, вы не читали Полевого. Мишле, как попугай, повторяет Нибура*; обокрал оттуда и оттуда, у того и у другого, умничает не кстати, рассуждает бог знает как и модный педант, как все французы.

Вы спрашиваете насчет новооткрытых мозаик в катакомбах, чудесных, как говорят газеты, однако же, вовсе нет. Отыскали мозаик и очень много, но все очень повреждены; даже не знают до сих пор, к какому времени отнести. Антикварии разделились на две партии; одни относят ко временам христианства, другие — к языческим. Но найдена у Porta Maggiore* гробница булочника, которую (как объявляет сам булочник в надписи, им же сделанной) он воздвиг себе и своей жене. Монумент очень велик (булочник был очень тщеславен). На нем барельеф; на барельефе изображено печение хлеба, где супруга его месит тесто. Прошлый год… но, может быть, вы слышали об этом?.. нашелся один спекулятор, который взялся рыть, с тем чтобы найденными вещами делиться пополам с правительством, а остальные ему продавать. Он вырыл несколько гробниц, множество золотых и бронзовых вещей; в числе их статуи четыре, скульптуры первого[204] и лучшего вкуса. Они разделились. Нашедший взял на свою долю мало, но самых отличных. Правительство взяло много, но достоинством хуже. Остальные правительство оценило и готовилось заплатить 5000 скуди; но когда пришло дело до платежа, сколько ни рылось оно по своим старым карманам, ничего не могло найти, кроме нескольких меццопаолов, говорят,