Встречи с прошлым. Выпуск I
М., «Советская Россия», 1983
Александра Михайловна Коллонтай (1872—1952) — человек примечательной судьбы, революционер, блестящий трибун, один из первых бойцов ленинской гвардии дипломатов. Своеобразная писательница, автор книг «Большая любовь», «Любовь пчел трудовых», «Василиса Малыгина» и др., Коллонтай оставила богатое эпистолярное наследство. Только в ЦГАЛИ хранится свыше тысячи семисот ее писем к В. Э. Мейерхольду, С. М. Эйзенштейну, Н. Д. Телешову, В. М. Инбер, И. Северянину, П. С. Когану и др. Из этой обширной переписки для данной публикации отобраны письма Коллонтай к ее ближайшим друзьям, относящиеся к периоду дипломатической работы. Публикуются четыре письма Татьяне Львовне Щепкиной-Куперник (1874—1952) — известной писательнице, переводчице (№ 1, 2 — ф. 571, оп. 1, ед. хр. 755, лл. 33—36, 56; № 7 — ед. хр. 758, лл. 37—39; № 10 — ед. хр. 759, л. 39); одно письмо Вере Леонидовне Юреневой (1876—1962) — талантливой советской актрисе, автору нескольких книг о театре, в том числе и «Записок актрисы», о которых, вероятно, идет речь в публикуемом письме (№ 6 — ф. 2371, оп. 1, ед. хр. 226, лл. 7, 8); и, наконец, пять писем Зое Леонидовне Шадурской (1873—1939) — «Другу всей жизни», сестре В. Л. Юреневой (№ 3 — ф. 2371, оп. 1, ед. хр. 558, лл. 54—55; № 4,5 — ед. хр. 559, лл. 15 — 18, 55—57; № 8 — ед. хр. 571, л. 19; № 9 — ед. хр. 572, лл. 16—17).
Коллонтай и Шадурская познакомились еще детьми в конце 70-х годов прошлого века в Болгарии, где служили их отцы. Участница революционного движения, Шадурская примыкала к социал-демократам с начала 1900-х годов, в 1905 году занималась сбором денежных средств для партии, снабжением оружием, в годы реакции сотрудничала в социал-демократической печати, была арестована. В 1912 году эмигрировала за границу (Брюссель, Берлин, Париж). В мае 1917 года возвратилась из эмиграции в Россию, по распоряжению Временного правительства была арестована вместе с Коллонтай. Позднее — сотрудник торгпредств СССР в Париже, Берлине, Стокгольме. Неоднократно бывала (гостила, лечилась) у Коллонтай в Осло (в 1926 и 1928 гг.), в Стокгольме (в 1935 г.).
Через бурные десятилетия протянулись связывающие Коллонтай, Шадурскую, Юреневу, Щепкину-Куперник нити «созвучия, понимания, близости». В ЦГАЛИ хранится 1558 писем Коллонтай к ним за 45 лет жизни. По признанию Александры Михайловны, эти друзья были нужны ей «для работы, для души, для творчества». В них она видела умных собеседников, мнением которых дорожила, и поэтому именно переписка с ними, в которой Коллонтай раскрывалась наиболее полно, дает неповторимый материал для понимания чрезвычайно интересного и сложного духовного се мира, широты взглядов, свойственных ей эмоциональности, чувства прекрасного, внутренней значительности.
Публикуемые письма отмечены несомненным литературным талантом, свидетельствуют о высокой культуре их автора, глубине и зрелости мысли. Характерное для Коллонтай пристальное внимание к мировым событиям, жадный интерес к истории, умение мыслить проблемно и видеть каждое событие в широкой перспективе — все это нашло отражение и в ее письмах. Написанные в 1926—1939 годах из Мексики, Норвегии, Швеции, они становятся своеобразным документом сложного, богатого событиями периода между двумя войнами. Многие их страницы пронизаны любовью Коллонтай к Норвегии, стране, где в годы политической эмиграции (1915—1917) она по поручению В. И. Ленина провела огромную работу по объединению левых сил скандинавских социал-демократических партий, пропаганде ленинских тезисов о войне, разоблачению международного социал-шовинизма. Здесь же ею были написаны многие антивоенные статьи и брошюра «Кому нужна война?», отредактированная В. И. Лениным и вышедшая огромными тиражами в нескольких русских и иностранных изданиях. Непосредственно через Коллонтай осуществлялась письменная связь В. И. Ленина, жившего в Берне, а затем в Цюрихе, с большевиками Петрограда. Дважды в разгар мировой войны, в 1915 и 1916 годах, ездила Александра Михайловна из Норвегии в США для чтения антимилитаристских лекций, агитационной работы по идейному сплочению левых социал-демократических сил, сотрудничества в международной революционной прессе, сбора денег для революционной работы в России. Первая поездка была предпринята по заданию В. И. Ленина.
Затем в Норвегии ей, в недавнем прошлом профессиональному революционеру с европейским именем, члену первого в мире рабоче-крестьянского правительства, пришлось «учиться новой профессии — дипломатии». Здесь прошли яркие годы работы Коллонтай (1922—1930), годы «большой затраты сил, крылатого настроения, осязательного творчества», которые она впоследствии назовет самыми счастливыми. Итогом была крупная победа — установление дипломатических отношений с Норвегией. Это было значительным прорывом во внешнеполитической изоляции, при помощи которой империалисты рассчитывали задушить большевизм.
Внимание к древней самобытной культуре ацтеков и симпатии к революционным устремлениям народа Мексики придают письмам Коллонтай из этой страны особый интерес. Полугодовое пребывание ее в Мексике в 1926—1927 годах совпало с неустойчивым политическим положением, близким к гражданской войне: обострение отношений с США, контрреволюционные мятежи и вооруженные выступления клерикалов создали угрозу достижениям мексиканской революции. Однако советский полпред сумел использовать все возможности для успешного развития торговых и культурных связей, завоевания симпатий прогрессивной прессы. Будни этой работы нашли отражение в мексиканских письмах Коллонтай. Она считала, что Мексика была «прекрасной школой» и обогатила ее дипломатическим опытом. «У меня чувство, что я там выросла в смысле работы и оценки всего происходящего в мире», — пишет она Щепкиной-Куперник (ф. 571, оп. 1, ед. хр. 755, л. 62 об.). Уезжая из Мексики и оценивая результаты своей работы там, она с удовлетворением отметит: «Провожали меня тепло. Говорили, будто я внушила другое отношение к моей стране… Сознанье есть, что оставила маленький след» (там же, л. 60).
Значительная часть публикуемых писем написана из Швеции, где, начиная с 1930 года, Коллонтай работала почти до конца Великой Отечественной войны. Начало ее деятельности в Стокгольме совпало с волной международных антисоветских выступлений и ухудшением советско-шведских отношений. Работа проходила при чрезвычайно тяжелом внутреннем положении Швеции, захваченной мировым экономическим кризисом, при активизации пронацистских сил и реакционной прессы, растущей опасности второй мировой войны. Письма Коллонтай из Швеции лишь в какой-то мере отразили те многочисленные трудности, с которыми ей пришлось встретиться там в атмосфере холодной враждебности и недоверия. В первые месяцы своей работы в Стокгольме Коллонтай пишет: «Еще большего напряжения сил требует жизнь и работа на новом посту… Вся энергия, собранная в живой комок, шла на преодоление жизни с ее новыми проблемами» (ф. 571, оп. 1, ед. хр. 757, л. 24 об.). «И вот я стою во всем этом новом. Есть уже выучка, рутина, техника. Уже идешь не ощупью. Намечаешь цель, прокладываешь дорожку. Надо с теми „сблизиться“, надо тех привлечь. Надо быть там-то, надо созвать тех-то. И рядом дела, заботы, трудности… Пресса, не всегда, чаще — злая. Уже не реагируешь, а „мудро“ соображаешь, как парировать и надо ли это? Выучка большая…» (там же, л. 26).
Тревоги тех лет за судьбы мира и за возможные помехи социалистическому строительству в Союзе, тревоги, никогда не перестававшие быть актуальными, понятные нам и сегодня, оживают на страницах этих писем. В 1934 году Коллонтай пишет: «Все кругом такое настороженно-напряженное. Точно вот-вот случится, грянет нечто непоправимо серьезное. Напоминает настроения лета 14 года… Жутко перед неизбежностью новых войн» (ф. 2371, оп. 1, ед. хр. 567, лл. 25 об. — 27). Через год в письме к Щепкиной-Куперник отмечает: «Война здесь ощущается как реальность. Чувство такое, что предстоят большие тяжкие мировые события…» (ф. 571, оп. 1, ед. хр. 759, л. 6 об:). И затем с уверенностью заявляет: «Фашизм — это все временное и неизбежное именно как временное» (ф. 2371, оп. 1, ед. хр. 568, л. 11). Для Коллонтай это были годы напряжения всех душевных сил, когда работа поглощала «до последнего атома энергии».
Великолепное знание Коллонтай проблем Скандинавии, давние дружеские связи с радикальной шведской интеллигенцией, восьмилетний опыт дипломатической работы способствовали улучшению советско-шведских отношений и противодействовали яростной антисоветской кампании в реакционной шведской печати.
Интенсивная кропотливая работа советского полпреда в предвоенное время имела дальний прицел и способствовала укреплению дружбы двух государств, которая, по признанию шведской общественности, явилась «основной опорой Швеции» и помогла ей среди всех опасностей второй мировой войны удержаться на позициях традиционного нейтралитета.
Особенную ценность публикуемым письмам придает то, что их автор — активный участник Октябрьской революции. Отблеск великих событий, с которыми для Александры Михайловны связаны «самые большие и яркие переживания», лежит на страницах этих документов. Заслуживает интереса упоминание в одном из писем о малоизвестном факте партийных совещаний с участием В. И. Ленина и Я. М. Свердлова в апреле 1917 года на квартире Щепкиной-Куперник в Петрограде (Кирочная, 12, кв. 5), где жила тогда Коллонтай после возвращения из эмиграции. Безусловно, любопытен ее отзыв, как свидетельство соратницы В. И. Ленина, о фильме М. И. Ромма «Ленин в Октябре». Промелькнувшая в публикуемом письме к Щепкиной-Куперник от 24 апреля 1927 года жалоба: «Для своей работы — писания для души — не остается времени» — повторяется Александрой Михайловной очень часто. О желании «писать! писать!» — кричат многие страницы ее писем к друзьям.
Оригинальное литературное творчество Коллонтай, вызвавшее бурную полемику, пыл и пристрастия критики 20-х годов, плохо изученное современниками и затем почти забытое, и поныне, спустя четыре десятилетия, все еще так же вызывает весьма противоречивые оценки. По поводу судьбы своих литературных произведений в письме к Шадурской Александра Михайловна пишет: «Я считаю, что писать — это высшее благо жизни. Когда я пишу, я счастлива. Но моя жизнь всегда была и остается такой, что именно эта часть моего творчества в загоне и не признается…» (ф. 2371, оп. 1, ед. хр. 565, лл. 18 об. — 19). Захваченную на целые десятилетия дипломатической работой Коллонтай преследует зов ее незавершенных рукописей, и в письмах к друзьям все настойчивее звучит сожаление о том, что «годы уходят, а до письменного стола не добраться…» А она чувствовала обязанность перед «будущими молодыми поколениями — дать картину эпохи». Это страстное желание, пронесенное через всю жизнь, она с успехом осуществила в неопубликованных еще мемуарах, написанных в последние годы, когда центром ее жизни стал письменный стол. Ждут также своего опубликования и письма Коллонтай, несомненно представляющие историко-литературный интерес и являющиеся своеобразной летописью замечательной жизни, по которой можно судить об эпохе.
В публикуемых письмах упоминаются: Полынов Николай Борисович — муж Щепкиной-Куперник; Зеленина Маргарита Николаевна — дочь M. H. Ермоловой; Прокофьева Пинна Васильевна — личный секретарь Коллонтай во время работы в Мексике, Норвегии и Швеции; Ротхейм Эрика, Маслов Петр Павлович, Цветков Алексей Петрович (Леленька) — друзья Коллонтай; Крымова Нина Ильинична и Шарманов Павел Герасимович — сотрудники советского полпредства в Швеции; Коллонтай Михаил Владимирович (Мишуня) — сын Коллонтай; Бубнов Андрей Сергеевич — народный комиссар просвещения РСФСР; Нильсен Ада — шведская общественная деятельница, врач и подруга Коллонтай. В одном из писем Коллонтай идет речь об адресе Шадурской — Ворзеле — дачной местности под Киевом. Мёссеберг, откуда написаны два письма Коллонтай, — курорт в Швеции. К этому следует добавить, что поскольку в своих письмах Коллонтай обычно не указывает места их написания, редколлегия сочла необходимым в данном случае указать его в квадратных скобках в каждом публикуемом письме.
Письма Коллонтай публикуются полностью. Ранее публиковались лишь фрагменты из них. Все письма датированы автором, за исключением письма от 28 февраля 1938 года, год написания которого установлен по содержанию и почтовому штемпелю на конверте.
Танюся! Дорогой мой друг!.. Что-то ты делаешь сегодня — второй день праздников? Я почему-то думаю, что вы оба — ты и милый Н[иколай] Б[орисович] — на Тверском бульв[аре], 11. Ждала, надеялась получить от тебя весточку, но до сих пор нет твоих всегда желанных писем. А я здесь, в далекой Мексике, уже почти три недели… Широкий и глубокий океан отделяет меня от старушки Европы, и как-то легче видишь отсюда просыпающую[ся] юную в своих стремлениях к возрождению Азию, чем разоренную, разочарованную, разобиженную Европу. Мексика сама — страна любопытная, полная отзвуков древней культуры ацтеков и племени майя и вся трепещущая порывом в самое прогрессивное будущее. Здесь пирамиды — древнее египетских, города на сваях и правительство лабористов («трудовиков»). Город на высоте 2400 метров на песчаном плато. Напоминает отчасти наш восток в своей скученной части, отчасти городки Фр[анцузской] Ривьеры в новых кварталах. Пальмы, бананы, старинная роща, обращенная в парк на манер «Bois de Boulogne», с деревьями в 1000 и более лет, дивными седыми эвкалиптусами, которых не обхватит и круг из десяти человек. Но тропики здесь, на высоте плато не ощущаются. Днем всегда солнце, тепло, как в хороший летний день, к 5 ч. свежеет, а ночью около нуля. Времен года нет — есть лишь сезон «сухой» (это сейчас) до мая и сезон дождей — это с мая по октябрь. Красивы закаты, когда низкое солнце освещает белые верхушки вулканов: «Спящей белой девы» («Истаксиуатль») и «Попокатепетля». Днем горы почти не видны, так как песчаная почва дает обилие пыли, и небо здесь всегда почти серо-свинцовое, даже без туч и при ярком солнце. За городом — поля агав, будто чудовищные артишоки. Живописны крестьяне на чудесных холеных лошадках с вышитыми седлами, в sombrero огромных размеров и с неизбежными лассо. Такими изображены ковбои на фильмах; но бывают очень нарядные и красочные фигуры в бархатных куртках, шитых золотом. Все это ново, любопытно. Но пока я еще здесь очень одинока, внутренне. Да и с трудом свыкаюсь с разреженностью воздуха.
Когда я вижу что-либо интересное и красивое, я всегда хочу поделиться с тобою, Танюся. Ты бы видела красоту там, где ее не чувствуют другие. Мне очень нравятся неисчислимые маленькие потухшие вулканчики — точь-в-точь, как на таблицах для наглядного обучения. Их много вокруг самого Мексико.
Живу я в отеле, так как в нашем оф[ициальном] доме нет отопления, а я мерзну по вечерам. На днях состоялось торжественное вручение мною грамоты. Все было обставлено высокоторжественно и красиво. Я почему-то очень волновалась, когда читала свою речь перед всеми членами кабинета и большим, небывалым в таких случаях, стечением публики (этот акт здесь — публичный). Но все сошло очень хорошо, что и было отмечено прессой.
Как странно писать, сознавая, что ответ я получу лишь через два месяца! Ведь я почти на другой половине земного шара!..
Надеюсь, что мое письмо застанет тебя и всех твоих в трудовом настроении, здоровыми и бодрыми. Ты не знаешь, как часто мои мысли вьются возле твоей головки, наклоненной над машинкой. Ведь ты же, наверное, пишешь сейчас что-то новое и хорошее…
На будущей неделе начну свои визиты. Пока вела очень однообразный образ жизни — между полпредством и отелем. Рано ложимся: разреженный воздух сильно утомляет. Праздников совсем не чувствовала. Какое же рождество без снега?
К Н[овому] г[оду] шлю самые теплые пожелания тебе, дорогая, и Н[иколаю] Б[орисовичу]. Слов не надо — ты это и сама знаешь. Привет М[аргарите] Н[иколаевне] и твоей тете. Очень, очень жду твоего письма. Адрес либо на LИgation de l’URSS или Hotel GenХve Calle Liverpool, Mexico-City. Здесь все говорят по-испански, учусь и я. Красивый язык.
Романтики тут еще много, и мне кажется, что ты бы «вбирала» страну с интересом. Но — уж очень, очень далеко ото всех, кого люблю…
Помни меня, Танюся милая, пиши!
26 дек. 26 г.
[Мексико]
Дорогая Танечка,
Сегодня и я пишу тебе на машинке, только не сама, а диктую доброй П[инне] В[асильевне]. Получила твое милое письмо, где ты говоришь о новых читателях и о том, что мы для них не устарели. Если это так, то надо лишь выждать время, и спрос породит предложение, а тогда найдутся и издательства. Я здесь пишу много, но то, что зовется «вермишелью»: все больше материал для иностранных газет — всякие интервью, справки и т. д. Для своей работы — писания для души — не остается времени. Все-таки полпредская работа очень засоряет день бесконечными мелкими обязательствами. Сейчас я занята размещением на здешнем рынке наших фильмов. Дело нелегкое, но торговать надо. Пожалуй, торговля даже интереснее, чем работа по дипломатии, особенно, когда нет никаких больших вопросов. Но в самой стране атмосфера довольно нервная, и часто кажется, что опять переживаются 18 и 19 гг.
Я, кажется, уже писала тебе, что сейчас читаю книгу по истории человечества. Книга сама по себе не ценная, но она помогает мне восстановить в памяти весь тот долгий путь, по которому шло человечество со времени великих достижений на берегах Нила. И знаешь, Танечка, что меня особенно поражает сейчас, — это то, что в каждую эпоху люди думали, что их эпоха особенно тяжелая, особенно кровавая и особенно полная перемен. Просматривая историю, глава за главой, век за веком, видишь, что редкому поколению удавалось прожить и не быть свидетелем войн или других социальных потрясений и бедствий. Для примера возьми сама хотя бы XVI, XVII и следующие века и вспомни, как войны и потрясения сменяли друг друга почти во всех странах. Много, много, если в течение тридцати лет не было крупных кровавых столкновений или восстаний внутри страны. Возьми Россию, Англию, ту же Америку или Китай, который только нам казался «спящим». И в Риме, и в Финикии, и в Вавилоне каждое поколение говорило о том, что заработки стали хуже, что жить стало труднее и что человечество еще никогда не знало столько страданий и бедствий. Мне думается, что мы сами в молодости воспринимаем жизнь по-иному, светлее и легче, и потому нам кажется, что «жить хорошо», что все тяжелое, темное, зверское осталось позади, а с годами, когда уже одолевает нас усталость и меньше энергии и сил, мы ужасаемся всему непривычному и в новом готовы видеть отступление от светлых норм жизни, какой она нам казалась в нашей юности. Правда, на долю некоторых поколений выпадает более сгущенная атмосфера новизны; на нашу долю выпало уж очень много мировых событий, но когда оглянешься, невольно спрашиваешь себя: когда же их не было? В период революционных войн Наполеона? в темную реакцию Николая? в эпоху «великих реформ», которая тоже была великой ломкой для целого класса и великим сдвигом для другого класса? в мрачные восьмидесятые годы с их косностью, мракобесием, тюрьмами, ссылками, голодом, стачками и расстрелами? Зрелым по возрасту людям те годы казались жуткими и безысходными… Когда же не было ломки? Когда же на земном шаре было хотя бы полстолетия, чтобы не было полей сражения, взаимного убийства, преследования за убеждения, безработицы и всяких других социальных страданий? И все-таки человечество идет медленно, по колено в крови, по ступенькам истории вверх, к более человеческому будущему, но ступенек этих еще много, много, и наши достижения еще очень малы по сравнению с целью — счастьем трудящихся, и труд[ом] как счастье[м].
Я часто говорю с тобой, когда читаю эту немудрящую книгу, в которой собраны деяния и достижения человечества. И еще невольно отметила, что если более старое поколение ворчит на данный век, то молодые всегда с гордостью верят: «А вот мы достигли! Все темное и злое, что было в прошлом, отошло и никогда не повторится. У нас будет иначе». И хорошо, что так верят, иначе не было бы строительства.
Милая Танечка, из далекой Мексики я написала тебе не письмо, а целое «рассуждение об итогах истории». Но только таким путем, делясь с тобой тем, чем живешь в настоящий момент, удается сократить расстояние, которое нас отделяет.
Нежно целую тебя и от души радуюсь, что Н[иколай] Б[орисович] чувствует себя молодцом. С уверенностью говорю — до свидания! У меня намечены на этот счет всякие планы… П[инна] В[асильевна] просит передать ее привет.
[Осло]
Сегодня мы хоронили Нансена. Под аркадами университета стоял гроб. Оркестр играл чудесные похоронные марши Грига. Ректор, предпарлам[ента], премьер говорили речи. Публика — в черном. У гроба почетный караул и среди ученых — старичок капитан Свердруп, тот, что с ним, с Нансеном, ходил в полярные экспедиции.
Торжественная минута тишины. Город — замер, и только птичьи голоса говорили, что жизнь есть жизнь и что она сильнее смерти.
Смерть? Гроб, а в нем останки Фр[итьофа] Нансена. А я его ярко, ярко вижу, ощущаю живым. Смерть — это не его стихия. Она не вяжется с представлением о нем. Просто — нет его. И весть о его смерти не вызвала ни горечи, ни печали. В его смерти, как и во всей его жизни, было что-то очень нормальное, космически законное. Разрыв сердца, и конец. Без страданий, без ненужного медленного старческого угасания.
Помнишь, как он «юношей» стоял на лестнице, нас провожая? «Юноша», стройный и ловкий в 70 лет! После гражданской панихиды лишь семья и близкие проводили гроб в крематорий.
Я — дома. Дивный летний день. Небо — голубое. А в доме как-то очень пусто… Эрика уехала за город на два, три дня. На днях я снова уеду в Стокгольм.
Посылаю письмо недописанным. Приехал новый торгпред. Дела засоряют и ум и настроение. Спасибо за твои дорогие весточки.
Обнимаю нежно, нежно и, если чего хочу, так быть ближе к тебе, с тобою, Зоечка, друг всей жизни.
[Стокгольм]
Зоюшка! Удалось ли покинуть город, жаркие, душные улицы? И все же в Москве сейчас напряженно интересно. Жадно хватаю газеты. За эти полтора года я много передумала, пережила, переварила. Сверила с историей. И пришла к очень оптимистическим выводам. Вот ими-то и хотела бы поделиться с тобою. О теневых, привходящих, неизбежных частностях, хотя часто до слез мучительно ненужных, я не говорю. Но беру глыбы исторической эпохи. И в этом я сейчас, за последнее время, — «оптимальна». Точно лезла, лезла по крутому обрыву из узкого темного, сырого и холодного ущелья, где оглушал рев горных потоков, где свистал и больно резал свирепый ветер горных высот и где белизна снеговых вершин над головой резала глаза и мешала выбирать дорогу. А все-таки лезла! Сползая, цепляясь, отчаиваясь. Передыхая. Зигзагами и спусками. А сейчас — взялась рукой за уступы, что касаются снеговой вершины. Впереди — белизна, горящая алмазными огнями, и бесконечное пространство, Которое мы зовем небом. Бесконечность. Поле для новых «исканий» и достижений…
Вчера с археологом осматривала музей, археолог[ические] древности. И пласт за пластом вставали культуры тысячелетий, десятка тысячелетий.
Когда человечество на грани от каменного века к бронзе с великой гордостью начало ковать мечи и наконечники пик из бронзы, оно ковало их по образцу привычного материала — так, как делали мечи и наконечники из камня. Получались новые бронзовые мечи и наконечники, громоздкие, ненужно тяжелые, неуклюжие. «Содержание» (т. е. материал) было новое, непривычное, «смелое» по замыслу, форма же, внешность (организация) оставалась старая. Не то ли у нас еще? Содержание нашей жизни, планов, достижений, задач, устремление плюс людской материал — все новое, смелое, необычное. Но формы мы еще все берем старые (организационные) во всех областях. Отсюда ненужная зачастую тяжеловесность, как первые наконечники из бронзы, подражание каменным образцам. — Или другое, что думалось вчера в музее: могилы, курганы людей каменного века. Примитивные племена, знают лишь охоту и рыбную ловлю, единственное животное ручное — собака. Могилы — малочисленное число скелетов. Второй период: громадная, коллективная могила, до трехсот скелетов. Могила — клана. Тут и утварь, глиняная, жесткой рукой сделанная, зерновая культура (зерна и даже трогательные яблочки — окаменелости — уцелели, ткань, вроде саране мексиканских), быки и коровы (на рисунках удивительно стилизованные, удивительно «модерн»!). И вслед за тем — вновь — курган и могилы-одиночки. В могилах — золотые украшения, женские запястья, позолота на мечах, чаши расписные. Ты чувствуешь сдвиги истории? Космические отрезы истории…
И стоя перед глиняными кувшинами и камнем, тщательно размеченным, чтобы по слоям, по мерке ровненькими и четкими контурами отколоть от него наконечники стрел, я видела новое, будущее человечество, которое будет овладевать «планетами»!.. И, м[ожет] б[ыть], встретится с другими «планетными жителями», как с удивлением встречались римляне со свевами… в кусочках Швеции, медленно, веками очищаемых от ледяного периода, от власти мертв[ящего] льда.
Как понятно, что здесь молились солнцу. И что первая богиня была все же богиня плодородия! Прости, Зоюшка, мою «философию».
Я сейчас живу очень интенсивно. И потому — мысль работает.
Слежу напряженно за работой [XVI] съезда. Здесь начала «кружевную» работу завязыванья связей. Ищу дом для нашего учреждения. Стараюсь «направлять» соработников… Кажется, я здесь буду жить «на постоянно». А где мне тебя-то найти? Адрес? Ворзель? А дальше?
Завтра еду в Осло. И там решится, что со мной будет дальше.
[Стокгольм]
Зоюшка, отчего не пишешь? От Верочки письмецо порадовало. Но этого мало мне. Без твоих весточек — холодно. И беспокойно — в чем дело? Много «думушек»!.. О тебе. О твоих настроениях. Мыслях.
Трудное время сейчас. Чувство, что мы здесь — на аванпостах. Огонь бьет в первую очередь по нас. День и ночь на посту, часовыми. Такое ощущение. Еще никогда так четко этого не ощущалось. И не было столько трудностей, столько забот, чтобы все «учесть», предвидеть, не ошибиться. Бывают промашки, мелкие. Но они сейчас неприятнее, чем незадачи и неудачи былых лет. «На посту» — такова жизнь. Много сложнее, много труднее, чем в тихом Осло.
Об Осло боюсь думать, вспоминать. Взяла газету, там описание, рассказик, вечера осеннего, когда город начинает оживать после летних каникул. Бросила газету, вскочила. Если читать дальше — сделается дурно. Дурно от тоски по всему, что ушло, отрезано. Боль души, превращенная в физическое страдание. Даже странно! Смешно, может быть. А это так. Сжилась я там со всем. Восемь лет жизни — это отрез крупный. И насыщенный отрез — творчество, достижения, прорывы, неудачи, слезы и радости, большое, решающее, историческое и свое тут же вкраплено, перепутано, сплетено.
А сейчас — это уже только дым воспоминаний. Город есть, знакомый такой, люди в нем остались, милые душе, а для меня это уже только сон. Будто книга прочитанная. Не явь уже. Только — воспоминание, нечто невещественное. И вот от этого сознания — до дурноты безотчетно жутко, страшно и больно.
Жизнь здесь — работа налаживания и преодоления. На стене — кусочки Мексики. Тоже — уже далекий сон. На полке — портреты норвежские; от них еще сжимается сердце. Не оторвано от души. Живое. А мысль бежит в Союз. В Москву, в Ленинград. Что там? Вопросы толпятся. Газеты так мало дают пищи душе. Мысль бежит к тебе. Поговорить бы! Прижаться к твоему плечу… Невольно шевелится вопрос: а что П[етр] П[авлович]? Где, как он сейчас? Случайно не знаешь? И многое хочется спросить, узнать. Многое пережить сообща. Мы такие здесь «оторванные»!..
Получила вырезки газет? Как вручала грамоту? Сегодня посылаю для Верочки.
Живем в квартире, где я еще не дома. По-своему перевернула, а не дома. Утешенье мне — хорошее сотрудничество с тем, кто заменил Б.
Видала ты Нину и Шарм[анова]? Пишу, будто говорю с тобою, спешу сказать, спросить, бросить намек. Ты — почувствуешь, поймешь. Здорова ли? Занята, перегружена? Хоть открыткой откликнись. Обнимаю Верочку, рада, рада за нее. Целую нежно.
P. S. Такая жизнь — на людях — будто на сцене. Играешь, играешь, не скажешь же всего, что думается. Все «представительство», «чаи». Все надо быть «глупосветской»… Там, в Осло — было больше человеческого.
Стокгольм
Верочка, когда я думаю о Вас, я Вас вижу всегда в полном расцвете Вашего красивого, своеобразного облика в день моего отъезда из Ленинграда, в июне.
Вы были как-то особенно хороши, и от Вас веяло накопленной творческой энергией. Это говорит мне, что Вы еще много дадите в жизни — в искусстве, в театре, в книгах. И, конечно, многое и сами получите. Тут — закон взаимности, как в дипломатии. Но именно поэтому мне бы хотелось теперь, когда сезон в своей подготовке, чтобы Вы могли развернуть и в театре накопленную в себе творческую энергию, от которой Вы задыхаетесь. Если ей нет отдушины — жизнь кажется тюрьмой. Разве нет такого чувства, ощущения, будто кругом нет воздуха? Будто небо тусклое, низко нависшее? Черкните мне, Верочка, о чем мне побеседовать (в письме) с А[ндреем] С[ергеевичем] Б[убновым], на что перенести «центр тяжести» Вашего свидания с ним? Черкните поскорее, отвечу немедленно Вам и, конечно, напишу и ему.
Зоечка писала мне, что Вы сейчас пишете книгу. Чудесно! Успехов, Верочка, и рабочего настроения! Я знаю: театр для Вас больше, чем перо. Но перо — это тоже творчество, и часть себя даешь и в книге. Это — отдушина. И это дает удовлетворение.
В художественно-театральном мире за границей сейчас застой. Жизнь так богата драмой, трагедией, эпосом, что сцена перестает давать ощущения зрителям. Театр, серьезный театр, попросту скучен. Я говорю, конечно, о здешних бурж[уазных] театрах. Идут только на полит[ические] ревю, беспощадные или веселые. И на красочные, не волнующие оперетки. Я бы сказала, сейчас театр, как и океанские суда, «на приколе». Зато сама жизнь — любопытна своей внутренней трагедией: ломкой, ужас[ами], надеждами, сдвигами. Я очень хочу, чтобы Вы и Зоюшка ее еще раз поглядели. Вы непременно должны как-нибудь у меня погостить, Верочка! Об этом — при встрече. А пока — жду Вашего сообщения-desiderat {Пожелания (лат.).}'.
Шура
[Стокгольм]
Танюся, друг далекий, но всегда любимый! Я только что вернулась из Норвегии. Съездила туда на недельку, сказать «доброе утро» любимым очертаниям гор, повидать знакомые места, обнять друзей. Это большая моральная роскошь. Там столько периодов моей жизни, столько сплетений моей деятельности с мировыми событиями, с подготовкой 17 года, с утверждением нашего советского престижа уже после 20 года. Я точно листала книгу на каждом повороте улиц знакомого Осло. И было щемяще-радостно, грустно с улыбкой благодарности.
Здесь ответственная, деловая, строгая атмосфера. Красивый, пышный, немного холодный в своей торжественности город. Там — фиорд, ведущая дорога в другие страны, связь с миром и его событиями, зеленый городок с по-своему изящными новыми домами или старенькими, деревянными виллами, где еще чувствуются Ибсен и Бьёрнсон. А главное: там много тех, для кого я, лично я, независимо от моего положения — мила и близка. Танечка, ты поймешь меня, как хорошо бывает хоть недельку «отогреться» от лучей любящих тебя глаз!.. Неделя — тепла!
Но первый день я взяла для себя. Никто не знал, что я приехала. Остановилась в скромной гостинице у фиорда. И пошла одна по городу. Чувство необычайной свободы — ни телефонов, ни срочных встреч. Никто не ждет, никто не ищет, нет обязательности быть там-то, переговорить с тем-то, дать телеграмму…
Горы Хольменколлена. Очертания, резкие и точные — Кользоса. Осенний, прелый воздух. И такие знакомые дома, магазины, вывески, трамваи!.. Кондуктор в трамвае вглядывается. Узнал? На углу Парквей спрашивает: «Вам сюда?» Смеюсь: «Нет, этот раз дальше. Я здесь только на побывку». — «Я это понял».
Наверх, в горы. Еще раз жадно вобрать неповторную, знакомую красоту очертания Осло-фиорда. Отсюда шел мой путь в Америку в 15 и 16 году. [Здесь] ждала я директив из Берна, от Вл[адимира] Ильича. Здесь, на горах Хольменколлена, дописывала я «Общество и материнство», писала «Кому нужна война?» и вела полемику за наши коммунистические идеи…
Потом побежать на Томас Хефти Террасу. Эти домики-виллы в садах! Такие аккуратные, прибранные, скромные, а для глаз ласкающие. Отсюда — горы Аскера. В 23 году весною тут пролито много моих слез. Втихомолку шла и плакала тогда, в те далекие, далекие годы. Только десять лет с тех пор? Века прошли! Как мир переменился. И я сама. Пансион Риц — годы чудесной, продуктивной работы — за признание Союза…
Трудно было уезжать из Осло. А вернуться туда совсем? Нет. К прошлому — нет тропы. Надо идти, идти, идти вперед, до дня, когда впереди уже не будет ничего, кроме небытия. След прошлого заметается помелом событий. Есть память о нем. Как о сне. Было ли все это? Пережито ли? Или вычитала в книге? Фантазия или быль? Все одно — сейчас это дымка воспоминаниями все.
И люди, милые люди, уже стали другими. Другие заботы. Другие задачи. Жизнь была редко к кому милосердна. Время — бурное, переломное. Всюду отзвуки великого мирового сотрясения. Даже в еще недавно мирной, маленькой Норвегии. Фашизм и коммунизм — две силы. Борьба обостряется. Забыты проблемы Ибсена. Бьёрнсон стоит в кожаных переплетах на полках. Гамсун — издается для почета. Молодежь живет другим: Квислинг (фашист) или большевизм? Карикатуры на гитлеровскую Германию. И злобный страх буржуазии к своим норвежским коммунистам… В момент войны сможет ли Норвегия остаться нейтральной?.. Десять лет тому назад еще верили в капитализм. Теперь — боятся своего «безверия»… И то же во всем мире.
Когда я села в поезд и на перроне остался с десяток знакомых и милых мне лиц, я почувствовала — тепло позади. Теперь снова — в мундир. На пост. В холод равнодушия и бесконечной цепи «обязанностей». Вот какова я сейчас, Танюся! Черкни, дорогая!
[Мёссеберг]
Зоюшечка, родная, друг всей жизни! Сегодня мне 65 лет. Цифра большая. Оглядываюсь и нахожу, что жизнь была богата, насыщена, красочна и интересна. Кое-что сделала, меньше, чем хотела, меньше, чем мечтала, но маленький след остается. Для женщин, для великого строительства социализма, для укрепления мощи нашего любимого отечества — Союза. С юности мечтали о соц[иалистической] революции, и мы — ее участники. Мало того — мы и строители. Богатая эпоха, и быть в ней вкрапленной — это само по себе счастье. На всем протяжении длинного пути жизни всегда ты была моим другом, утешителем, моральной радостью. За это одно, за такую дружбу, как наша, можно благодарить жизнь.
65 лет — здесь это празднуют. Мы с тобою всегда против всяких «церемоний» вокруг самих себя. Я рада, что никто не знает об этом дне, что я в санатории среди чужих.
Но для себя мне хочется начать день с общения с самыми близкими и дорогими: тебе первое письмо, второе Мишуне.
65 лет — это переход в новую ступень жизни. До сих пор можно было говорить: пожилые годы. Сейчас — эпитет «старость» станет скоро привычным. А ведь этому не веришь! Мы с тобою душою, сердцем очень молодые. Мы умеем видеть жизнь, вбирать ее. Мы ее любим. Или надо сказать — понимаем?
Годы нехороши тем, что «тело мешает». Но сегодня я хочу видеть только хорошее. Солнце, снег, и уже поют птицы и текут ручейки.
У меня маленькая, светлая, чистая комната. И мне досадно, что ты не здесь. Это то — что и тебе надо. Я ведь это знаю.
Зоюшка! Можно будет тебя «украсть» и увезти сюда, когда я приеду? Хоть на лето!.. Родная, подумай над этим. Твою головушку целую нежно.
Как Верочка? Привет Леленьке…
[Стокгольм]
Зоюшечка, родная!
Спасибо за весточки. Я их всегда читаю по несколько раз и часто беру с собою на ночь, приеду и положу на ночной столик. Точно твой голос слышу, когда перечитываю твои весточки в ночной тиши.
Не писала давно, так как опять последние недели подлые фаш[истские] газеты доставляли заботы, и злость, и хлопоты, и протесты и пр.
Ты пишешь, родная, о Верочкиной квартире, я понимаю, как это тебе надоело. Зоюшка, друг мой дорогой, чувствуешь ли ты, как я часто, часто с тобою разговариваю мысленно? Делюсь всем, что переживаю. Я недавно поняла, что жизнь только тогда полноценна, если живешь и оставляешь след. Я любила записывать события, переживания, но уже давно забросила это — некогда. И не всегда это полезно, особенно в загр[аничной] обст[ановке].
Но если все несешь в себе — задыхаешься.
Я думала о том, что, в представлении многих, мы с тобою в молодости казались «типа богемы», нечто совершенно нам не свойственное! Все равно представление о человеке создается всегда неполное и не такое, какой человек был. Особенно с годами, когда вокруг него творится легенда, пересказ о нем. Все стороны характера преувеличены или преуменьшены в зависимости от условий. Я много над этим думала. А мне всегда хотелось, чтобы меня знали и ценили за то, что я есть в действительности. Но это, конечно, очень трудно, потому что каждый человек воспринимает другого по-своему.
23 ф[евраля] в двадцатую год[овщину] Кр[асной] Ар[мии] был прием у нас и очень удачный. Смотрела с волнением фильм «Ленин в Окт[ябре]», потом не могла заснуть. Все переживались те великие дни. То, что ты писала об артисте, исполн[явшем роль] Ленина, — верно, он недостаточно спокоен, сдержан, собран. И, конечно, от него не исходит той силы, какая шла от В[ладимира] И[льича], но в общем — очень большая вещь!
Зоюшечка! Как твои финансы? Может, тебе надо подкрепление? Ада дала мне хорошее лекарство для нервов по ее определению: «очень детское» и не крепкое. Напиши, родная! Обнимаю и целую тебя со всей любовью и нежностью.
[Мёссеберг]
Дорогой друг, милая нежная Танечка, я здесь, чтобы «кратко и срочно» подправить обычное в наши годы явление: высокое давление и капризы сердца. Самое большое, если я пробуду здесь две недели, но и это помощь. Погода еще холодная, и туманно по утрам. Но лужайки засыпаны синенькими первыми цветами. Как их название? Не помню. Но, как всегда, все эти годы — целых 40 лет! — когда я в общении с природой, я думаю о тебе. Ни с кем в мире нет у меня такого созвучия в восприятии природы, как с тобою, Танюша.
Знаешь, как это странно: как только я вдали от работы, текущих дел и забот, мне хочется писать — книгу моей жизни. Это ты тоже поймешь. Часто ловлю себя на мысли: это я расскажу Зоюшке. И не верю, не вмещаю, что не встретит она меня в Москве…
Но с тобою повидаемся хорошенько, поделимся мыслями, работой и гордостью всех достижений великой нашей страны. Над чем ты сейчас работаешь? От души желаю успеха и чтобы работа ладилась.
Нежно целую тебя и шлю самый теплый привет милому Николаю Борисовичу.
Где будете летом?
P. S. Странно подумать, что прошло 22 года с той весны, как раз апрель, когда я жила у тебя и В. И. Ленин заезжал со Свердловым в твои комнаты, где бывали наши партийные совещания.
Была такая же весна, но за эти 22 года весь мир стал иным, и перевернули его именно совещания, намечавшие линию, которые имели место в твоих сейчас исторических комнатах.
Еще раз нежный привет. Шура