Письма из Риги (Самарин)

Письма из Риги
автор Юрий Федорович Самарин
Опубл.: 1848. Источник: az.lib.ru

Самарин Ю. Ф. Православие и народность

М.: Институт русской цивилизации, 2008.

Письма из Риги

править
май — июнь
1848

Занятия мои в Риге подходят к концу, и я надеюсь скоро отсюда выехать; но до того времени мне хотелось бы на месте собрать впечатления, произведенные во мне здешним краем, и общие результаты двухлетних занятий, посвященных его истории и современному устройству города Риги. Кроме желания проверить самого себя и тем разделаться с пристрастиями, почти неизбежными при долгом устремлении мысли на один предмет, меня побуждают к этому и другие причины. Время, проведенное мною в Риге, было богато происшествиями, возбудившими в Москве и Петербурге всеобщее участие и самые противоречивые отзывы, впрочем, редко благосклонные и еще реже основанные на знании дела. Вы помните, как доверчиво принимали за достоверные слухи очевидно пристрастные; вы не забыли тех изъявлений истинно рыцарского сочувствия к мнимо угнетенным, тех взрывов благородного негодования на угнетателей, которыми петербургское общество ознаменовало свое беспристрастие; наконец, вы знаете, каким обвинениям подверглись даже те, которые, хотя и не принимали прямого участия в мерах правительства, но заступались за них в разговорах, или только не хотели верить возгласам, так легко доставляющим в наших гостиных почетную известность. Все это возбуждает во мне желание прибавить несколько фактов к числу известных всем и оправдать — не себя, а образ мыслей, не мне одному принадлежащий, но которого я не скрываю и не имею причины скрывать. Позвольте же мне обратиться к вам с отчетом в форме писем и попросить вас выслушать меня и рассудить.

Современное состояние Остзейского края так тесно связано с его прошедшим, что нет возможности судить о первом, не припомнив существенных условий его исторического развития. Поэтому я начну с него, заранее предупреждая вас, что я ограничусь очерком и буду говорить подробнее о тех только фактах, которые или мало известны или ошибочно толкуются.

Балтийское поморье, занимаемое нынешними губерниями Курляндскою, Лифляндскою и Эстляндскою, в XII веке тянуло к соседним русским княжениям. Князь Владимир Полоцкий владел Курляндиею, Ярославль получал дань от Дерптского округа, а восточная часть Эстляндии входила в состав Новгородской земли. Немецкие летописатели признают это единогласно; у них же мы находим свидетельства о мирном распространении православия между туземными племенами[1].

Казалось, России предназначено было вести за собою Балтийский край к просвещению гражданскому и церковному, но внезапное нашествие немецких купцов, проповедников и крестоносцев надолго расстроило естественный ход начавшегося развития. Немцы отняли у Русских Балтийский край, католицизм отнял его у православия; но это свершилось не без борьбы. Кто видел нынешних Латышей и Эстов, тот мог бы усомниться в достоверности рассказов о долгом и отчаянном сопротивлении, ими оказанном, если бы все летописатели не свидетельствовали о нем единогласно. Под Икскюлем, Ригою, Дерптом происходили страшные битвы, или точнее резни, в которых Русские постоянно являются то предводителями, то союзниками Финнов. Но силы были слишком неравны: почти всегда крестоносцы, с головы до ног закованые в железо, выходили победителями, а после битвы воины креста принимались с равным усердием за роль палачей. Пощады не было, и, несмотря на то, толпы Латышей стремились одна за другою на отмщение братьев, то есть на верную смерть. Земля Балтийская досталась победителям вся пропитанная слезами и кровью мучеников. Наконец, война прекратилась. Немцы уже считали туземцев навсегда покоренными, однако три раза они поднимались и на время сбрасывали с себя ненавистное иго. Но в этой борьбе как будто истощилась вся энергия этого несчастного племени; его первые подвиги были в то же время его предсмертными судорогами. За победою следовало порабощение. Завоевателям нужна была не земля, а личная служба, и вследствие того тяжкое иго, сопряженное со всеми видами феодального насилия, пало непосредственно на жителей Балтийского края.

Я нарочно настаиваю на этом, потому что вся разница между рабством, до недавнего времени существовавшим в Остзейском крае, и крепостным состоянием, существующим у нас, объясняется происхождением того и другого. Там завоеватель по праву сильнейшего начал с того, что наложил руку на земледельца и уже вследствие этого присвоил себе дом, его жену и, наконец, его землю. У нас помещик занял землю, которую правительство назначило ему в кормление; земля же была нераздельна с личностью земледельца; она была издревле крепка ему. Столкнулись эти два права на один и тот же предмет: первое, т. е. право помещика, обусловленное служебными обязанностями и потому подкрепленное правительственною силою, перетянуло и распространилось, вследствие причин, независимых от чьей либо воли, от земли на земледельца, который, к счастью, предпочел утратить свободу, чем землю, и не дал себя оторвать от нее.

Вторым последствием завоевания и порабощения было уничтожение общинного устройства. Села и города, о которых упоминается в эпоху прибытия немцев, были стерты с лица земли, и разбитое народонаселение начало совокупляться вокруг замков и на почтительном расстоянии от городов, в которые его не пускали.

За угнетенный народ несколько раз поднимали голос римские первосвятители; благословив крестоносцев на завоевание, они оплакивали его последствия; разложив огонь, тушили пламя. Они старались внушить суровым победителям высокую мысль, что гражданское рабство несовместно с духовною свободою и не должно быть долею искупленных от смерти греховной; но эта мысль была не по времени, и запоздалые увещания, не подкрепленные принудительными мерами, остались бесплодными. Судьба народа определилась на много веков. Он был устранен от всякого участия в развитии собственной его земли и так далеко отодвинут на задний план, что история потеряла его из виду[2]. Впрочем, об этом нечего распространяться, потому что так было не в одной Ливонии. Угнетение, разрыв между высшими сословиями и народом, презрение и насилие с одной стороны, ненависть и жажда мести с другой — таковы условия внутреннего быта всех колоний, основанных на завоевании. Остается только сказать, что может быть нигде разобщение между туземцами и пришельцами не было так глубоко и гибельно для тех и для других, как в колонии Остзейской. Мы видим, что в других землях завоеванных Германцами, после нескольких веков туземцы сливались с пришельцами, по крайней мере сближались с ними, выучивались немецкому языку, проникались началами германской образованности, за неимением своей, и развивали их более или менее своеобразно. В Остзейском крае не было ничего подобного: жизнь народная была так подавлена, что не могла развиваться самобытно, а от германской жизни она ничего не заимствовала.

Это отсутствие внутреннего влияния сильнейшего племени на племя, во всех отношениях слабейшее, объясняется: во-первых, недостатком восприимчивости в характере финнов; во-вторых, малочисленностью первоприбывших колонистов и, в-третьих, наконец, зависимостью местной жизни от западноевропейской. Последняя причина требует пояснения. В XIII веке крестоносцы и купцы приезжали в Остзейский край на промысел и возвращались оттуда: первые с заслуженными индульгенциями, а вторые с барышами. Позднее, хотя и образовалось оседлое немецкое население, занявшее край, но, тесно связанное с Германиею, оно было постоянно обращено к ней лицом. Духовенство двигалось по мановению папы, Орден тянул также к папе и императору, города вошли в Ганзейский союз. Итак, все средоточия и пружины деятельности политической, духовной и торговой, в которой Остзейские сословия принимали участие, находились вне Балтийского края; местная жизнь возбуждалась общеевропейскими интересами, вовсе недоступными и непонятными для простого народа; она не могла найти себе целей в самом крае, ни сосредоточиться в нем. Поэтому начала образованности, ею выработанные, не переступили грозных стен, рассеянных замков и уединенных городов, не привились к народу и остались для него бесплодными.

Народа, не в смысле низшего состояния, а как живого совокупления всех сословий в свободном общении, в этом, последнем, смысле, народа в Остзейском крае не было и нет — поэтому не могло сложиться самостоятельного государства. Развитие этого вывода со всеми его неизбежными последствиями составляет содержание прошедшей истории Остзейского края и продолжается в настоящем. Нравственное зло, совершившееся при встрече германцев с финнами, плодится доселе, и всего хуже то, что нынешние потомки завоевателей XIII века не понимают зла, по крайней мере, не только оправдывают его, но даже гордятся им[3].

Устранив туземцев, посмотрим теперь на немецкое население, взятое отдельно. И здесь, не смотря на единство происхождения, веры, языка и даже многих интересов, мы найдем такое же преобладание начал враждебного разъединения, но не племенного, а сословного. Основные стихии, вошедшие в состав всех западных государств, были перенесены немецкими выходцами в их Балтийскую колонию, за исключением одной. Духовенство, дворянство, среднее сословие имели здесь представителей и развивались в том же духе как и в Западной Европе, повторяя в меньших размерах все ее средневековые явления; но недоставало того начала, которое в Германском мире приняло в себя историческое наследство Римской монархии, накинуло сеть государственности на феодальный мир, внесло в него идею о благе общественном и водворило правомерный порядок и административное единство на развалинах средневекового разновластия. Начало верховной власти в Остзейском крае не имело местного представителя; заменить же его не могли ни папы, ни императоры (считавшиеся верховными владыками края, но слишком от него удаленные и потому бессильные), ни ландтаги или земские сеймы, собиравшиеся временно, никому не подчиненные, состоявшие исключительно из представителей тех же враждовавших между собою сословий и потому являвшие в себе тот же хаос в сокращенном виде.

И вот почему во всей истории Остзейского края, ни в какую эпоху, не встречается ни одного события, в котором бы послышалось биение цельной жизни и проявилось бы единодушное стремление к какой бы то ни было цели; почему всякое нападение извне производило внутреннее распадение на партии; почему в минуты всеобщей опасности или всеобщих бедствий выступал не дух самопожертвования для блага земли, а чувство самосохранения, эгоистической заботливости о сословных правах и частных выгодах; почему, при высоком развитии внешней образованности в Балтийском крае выработались провинциальные пристрастия, чувство сословной чести, сознание сословных интересов и ничего лучшего; почему, наконец, Остзейцы не могли возвыситься до идеи Отчизны.

Нужны ли доказательства? В XIII и XIV веках рыцари воюют с архиепископом и наводят на Ливонию диких Литовцев; города подстрекают дворяне и духовенство к междоусобной брани и обманывают тех и других. На истощенную и, по свидетельствам всех летописателей немецких, до костей развращенную Ливонию поднимается царь Иоанн IV Она покупает постыдным обещанием право прожить в роскоши и наслаждениях еще несколько лет; этот срок проходит в бездействии, и грозный царь посылает на нее тучу Татар. Загорается война. В ней, несмотря на познания в ратном деле и доблесть нескольких полководцев Ордена, несмотря на отчаянное мужество нескольких отрядов, обнаруживается вся бессвязность общества и непрочность его устройства. Дворяне и города защищаются и договариваются врозь, отнюдь не думая помогать друг другу; народ сначала вовсе не действует и даже обнаруживает расположение к русским; но, потом, раздраженный бедствиями войны и жестокостью татар, он начинает без разбора резать и грабить своих и чужих. Все государи, домогающиеся владычества над Лифляндиею, находят в ней приверженцев, готовых помогать им против своих единоземцев; образуется польская партия, шведская партия Магнуса, наконец, даже Иоанну Грозному, которого все проклинали, усердно служат Таубе и Крузе с шайкой. Настает для Остзейского края решительная необходимость прибегнуть под защиту одной из соседних держав, и он распадается на части. Это совершается как-то легко и без сожалений. Эстляндия пристает к Швеции, Лифляндия к Польше, Курляндия, под покровительством Польши, удерживает некоторую самостоятельность. Взгляните теперь на каждую из этих областей, взятых отдельно; вы не найдете ни единодушия, ни общего совета. Орден заключает с Польшею особенный договор, архиепископ с своими вассалами другой, и уже вся Ливония принадлежит Польше, а Рига еще несколько лет держится отдельно и помышляет о том, как бы подчиниться Немецкому императору.

Итак, вследствие образования Остзейского края он не мог извлечь и выработать государственного начала из самого себя; оно должно было проникнуть в него извне. Утрата политической независимости была обнаружением его внутренней несостоятельности. Таков естественный вывод из первого периода его истории, обнимающего четыре века, от XIII до конца XVI.

Я сказал, что до сих пор в борьбе сословий, в развитии их прав и учреждений, гражданских понятий и религиозных верований, повторялся исторический процесс средневековой Европы. Сочувствием и тесною связью с Германиею поддерживалось в ее Балтийской колонии начало деятельности и совершенствования; Остзейский край шел по пятам за Германиею и подвигался вперед. Так, добрался он до Реформации. Но когда соседние державы оторвали колонию от метрополии и притянули первую к себе, начало самостоятельного развития в ней замерло. Она отстала от Германии, не пристала ни к Польше, ни к Швеции и обрекла себя на неподвижность. С этого времени деятельность Остзейских сословий приняла отрицательный характер. Постоянное противодействие духу времени, упорное отрицание исторических требований во имя отжившей старины, борьба провинциализма и начала сословного разъединения с государственным и народным — вот что представляет второй период истории Остзейского края.

Подчинение Лифляндии Польше было, очевидно, историческою случайностью; ибо один страх, наведенный Иоанном Грозным и его татарами, заставил немцев прибегнуть под ее защиту, как ближайшей державы, давнишней соперницы России и в то время соперницы счастливой. Несмотря, однако же, на это, несмотря на нескладное устройство самой Польши, не умевшей водворить единства в своих пределах, необходимость государственного начала в Остзейском крае была так очевидна, призвание его так ясно определено заранее, что польское правительство не могло ошибиться в своих целях, а разве только в средствах. Оно стремилось: скрепить случайную связь Ливонии с Польшею, усилив действие верховной власти свободным содействием частных интересов, самим правительством созданных; водворить единство в порядке суда и администрации учреждением общих инстанций и заменою обычного произвола писанными законами; сблизить сословия между собой уравнением их дотоле исключительных прав; наконец, поднять но возможности угнетенный народ. Вот чего хотело правительство и что выразил Стефан Баторий в своих конституциях; но из всего этого очень немногое осуществилось. Я не намерен вдаваться в рассмотрение средств, употребленных для достижения исчисленных целей; но я не могу не остановиться на том, что относится до первой из них. Польское правительство понимало, что до тех пор, пока местные сословия будут заключать в себе одних Остзейских уроженцев, воспитанных в понятиях феодальных времен, государственное начало будет бессильно, ибо не только не найдет в них сочувствия, но даже встретит неминуемое противодействие. Нужно было ввести в них людей новых, преданных правительству и способных служить посредниками между ним и местными уроженцами. С этою целью, польские короли роздали своим служилым людям, Полякам и Литовцам, в поместное владение множество земель, казенных и конфискованных у частных лиц. Число этих новых помещиков постоянно увеличивалось, так что (как видно из протоколов комиссии, ревизовавшей католические приходы при Стефане Батории) в некоторых округах вовсе не осталось землевладельцев из немцев. Первые, т. е. поляки и литовцы, занимали все высшие коронные должности, как то: воевод, старост, кастелянов; заведовали, наряду с лифляндцами, делами сословного управления; имели право выбора, доступ ко всем должностям; участвовали в составлении проекта рыцарского права и посылали депутатов в комиссию, ревизовавшую дворянские имения, словом: они пользовались в Ливонии всеми сословными правами, предоставленными коренному дворянству того края; напротив того, лифляндские уроженцы первоначально пользовались своими правами в одной Лифляндии, и лишь позднее некоторые из них в награду за оказанную ими верность были причислены к дворянству польскому. Итак, литовцы и поляки с самого начала получили все то, чего могли требовать в новоприобретенном крае; немцы же не только не сохранили никаких преимуществ пред ними, но оставались в положении завоеванной и обиженной нации. Таким образом, мера, придуманная для сближения, не была выдержана; вместо того, чтобы принести пользу, она только раздражила и посеяла вражду.

Возвышая поляков и литовцев насчет немцев, польское правительство, в то же время и с тою же целью, не довольствуясь покровительством католиков, силилось поднять римскую церковь в Лифляндии с явным угнетением протестантства. Свобода протестантского вероисповедания была торжественно обеспечена многими договорными статьями; из этого последователи его выводили, что никакое другое вероисповедание не должно быть у них терпимо: так протестанты понимали свободу. Но польское правительство понимало ее в противоположном смысле. Стефан Баторий даровал своим единоверцам право беспрепятственно отправлять богослужение, уравнял их во всех отношениях с протестантами, строго запретил городским магистратам удалять католиков от должностей, разрешил свободный переход из лютеранизма в римскую церковь, основал католическую кафедру в Вендене, наделил ее вотчинами, дал епископу второе место в высшей судебной инстанции, возвратил в Риге две церкви католическому духовенству из числа отнятых у него и основал Иезуитскую Коллегию. Все это было справедливо и законно, но польское правительство этим не ограничилось: скоро запрещено было протестантскому духовенству проповедовать в деревнях, и обнаружились признаки готовившегося гонения. Здесь также мера была переступлена, и прозелитизм Польши, не находивший сочувствия в народе, раздражил духовенство и среднее сословие и приготовил отпадение всего края.

При подчинении Лифляндии шведскому владычеству, повторилось то же, что было при подчинении Польше. Дворянство первое изменило и пристало к победителям; Рига продлила сопротивление и сдалась на выгоднейших условиях. Между Остзейским краем и Швециею было, конечно, более сродства и сочувствия, чем между ним и Польшею: их связывало единство вероисповедания, чрезвычайно важное в ту эпоху, когда вся Западная Европа резко делилась на две половины, католическую и протестантскую. Но, с другой стороны, Швеция приобрела Остзейский край точно так же, как и Польша, т. е. случайно, как бы мимоходом, в минуту сверх-естественного напряжения всех ее сил, за которым должно было следовать неминуемое падение; она могла завоевать его, но не была в состоянии удержать. Шведское правительство во многих отношениях следовало примеру польского. Треть имений лифляндских была роздана шведам; при учреждении ландратской коллегии (дворянского представительства) было постановлено, чтобы половина членов ее выбиралась непременно из шведов; помещики шведские назначались с утверждения генерал-губернатора в должности судей в ланд-герихтах и в гофгерихтах, участвовали на ландтагах с правом голоса и вообще пользовались всеми правами местного дворянства, а многократные просьбы лифляндцев о принятии их в состав дворянства шведского были отвергнуты правительством. Первые меры конечно не выходили из пределов строгой справедливости, но последняя очевидно носила на себе печать односторонности, погубившей польское правительство, и в этом случае возбудила одинаковое нерасположение к Швеции. К этому присоединилась другая причина неудовольствия: это беспрестанные наборы, увеличение налогов на торговлю и промыслы, земских повинностей вещественных и личных, и наконец редукция, возбудившая в дворянстве всеобщий плач и негодование.

Так как эта последняя мера играет важную роль в истории земского сословия, которое оправдывало ею свою измену Швеции, я должен сказать о ней несколько слов. Редукция учреждена была с двойною целью: отобрать в казну все государственные имущества, по существу своему неотчуждаемые, но поступившие по различным поводам в частное владение, и обратить имения, розданные в поместное владение и впоследствии перешедшие в вотчинное, к их первоначальному значению. Необходимость этой меры могла бы быть доказана тем, что по требованию шведских чинов она была приведена в исполнение в самой Швеции несколькими годами ранее, чем в Эстляндии и Лифляндии; но она становится очевидною, если вспомнить, что в то время все служебные обязанности вытекали из поместного владения, и потому правительство, лишившись казенных земель и своих прав на поместья, через это самое лишилось бы всякой возможности содержать войско и чиновников. Законность шведской редукции, в существе ее, также могла бы быть выведена из тогдашних начал земского владения; но я не намерен вдаваться в этот многосложный предмет и замечу только, что ее оправдывают: во-первых, примеры предшествовавших веков, ибо несомненно, что в эпоху гермейстеров не раз производились редукции имений казенных или столовых, как называли их в то время; во-вторых, пример самого дворянства, часто прибегавшего к конфискациям, но, разумеется, для своих сословных выгод, как мы увидим далее. Впрочем, с какой бы стороны ни смотрели на редукцию, в том виде, в каком шведское правительство применило ее к Лифляндии, она была разорительна для дворянства, ибо лишила его трех четвертей его недвижимого имущества. Но этим не ограничились его бедствия: сопротивление, оказанное лифляндцами действиям местного начальства, и произвольное учреждение сословного представительства pro salvanda re puclica справедливо раздражили Карла XI, который одним ударом упразднил должность ландратов, отнял у ландтагов право подавать жалобы и поставил их в совершенную зависимость от генерал-губернатора. Таким образом, перед началом Северной войны дворянство утратило и материальные и юридические условия своего существования как сословия.

Итак, в период времени, обнимающей немного более полутораста лет, две державы пытались утвердить свое владычество в Остзейском крае, но безуспешно; ибо ни та ни другая не имела на то ни призвания, ни достаточных сил. В самых действиях их, во многом между собою сходных, выразилось как бы невольное признание исторической беззаконности их притязаний. Как польское, так и шведское правительство смотрели на Остзейский край как на случайное приобретение, на жителей его как на чужих; оба для своих целей, вводили в него своих коренных подданных; но ни то ни другое даже не пыталось привлечь к себе остзейцев; напротив, оба держали их в стороне и отдалении от себя. Кроме того, Польша насильно старалась восстановить в нем церковь, не имевшую в крае приверженцев; Швеция беспощадно разоряла его для восполнения своей казны. Оба правительства действовали как представители начал и интересов, умышленно противопоставленных местной жизни; ни то, ни другое не проявило в себе достойным образом государственных начал, и потому нельзя безусловно винить остзейцев, которые, противодействуя мерам обоих правительств, не признали этого начала и не помирились с ним.

Не менее того, нельзя отрицать великих заслуг Польши и Швеции: они сделали первые шаги, всегда самые трудные, на пути государственного устройства Балтийского края; они внесли в хаос сословного разновластия некоторый навык к подчиненности, в мир обычного произвола несколько твердых юридических начал изданием различных уложений и уставов; наконец, они постоянно были верны своему назначению: быть заступниками простого народа.

Польское правительство первое, после бесплодных увещаний римских первосвятителей, замолвило несколько слов в его пользу. Стефан Баторий изъявил скромное намерение привести его в сносное положение, ибо, как выражался королевский наместник в 1586 г., дворянство позволяло себе в обращении с крестьянами жестокости, неслыханные даже между язычниками и варварами; но ранняя смерть Батория помешала осуществлению его мыслей. При шведском владычестве, Карл IX предложил несколько мер для обуздания жестокого обращения помещиков с крепостными людьми; Густав-Адольф отнял у землевладельцев право уголовного суда над крестьянами и позволил последним в некоторых случаях приносить жалобы на своих господ; Карл XI на ландтаге 1681 г. предложил уничтожить крепостное состояние. Но на все подобные вызовы дворянство отвечало, что народ груб и не оценит блага свободы; что народ дик и употребит всякое право во зло; что нужно держать его в страхе, иначе в нем прока нет и т. д. Эти общие места, о которые, к сожалению, не в одном Остзейском крае долго разбивались все благие намерения верховной власти, помешали шведскому правительству настоять на исполнении его предположений; не менее того, оно принесло земледельческому классу существенное облегчение твердым определением барщины и других повинностей в соразмерности с ценностью отданной ему в пользование земли. На этом основании составлены были так называемые вакенбухи, доселе служащие исходною точкою при составлении контрактов о крестьянских повинностях.

Таковы были лучшие результаты деятельности польского и шведского правительств, завещанные ими России как начинания, которые предназначено ей было довершить, и как указания на новые предстоявшие ей подвиги.

Самый беспристрастный взгляд на события XVII века приводит к заключению, что присоединение Остзейского края к России было не случайным результатом удачной войны, не делом хитрости или насилия, но событием исторически необходимым, подготовленным прошедшею судьбою обеих земель и географическим их положением. Неспособный, вследствие причин, изложенных мною в начале этого письма, облечься в форму самостоятельного государства, Остзейский край должен был неминуемо пристать к одной из трех держав, с половины XVI века споривших о первенстве на северо-востоке Европы. Из них две, Польша и Швеция, пытались, но безуспешно, удержать его за собою; после них естественно очередь доходила до России.

Она могла предъявить на него право первого занятия; она заключала в себе источник его богатства, ибо он получал от нее предметы своей торговли и, следовательно, в этом отношении всегда был ей подчинен; наконец, Балтийское поморье, занятое Остзейскими областями, составляло естественную границу России; она подвигалась к ней медленно, но постоянно, со времен Иоанна Грозного, и должна была достигнуть ее: ибо стремление русской политики в этом случае было проявлением исторического закона и как бы ростом живого организма. При этом нельзя забыть и того, что немецкая колония, занявшая берег Балтийского моря, умышленно заслоняла от нас Европу и всеми силами мешала нам заимствовать плоды западного просвещения, задерживая ученых, художников и мастеров, которых с XVI века вызывали Московские цари и преграждая русским выезд за границу. Кажется, мы могли требовать, чтобы эта преграда исчезла.

Но если Россия имела на Остзейский край исторические и даже естественные права, то это самое налагало на нее обязанности, которых не имела в отношении к нему ни Польша, ни Швеция. Россия должна была и могла принять его не только в свое подданство, но в свой состав, признать в нем неслучайное приобретение, а часть самой себя, временно от нее отпавшую и теперь воссоединившуюся с нею навсегда. Так она и поступила в лице Петра. Сознавал ли он историческое предопределение, по которому ему достался Балтийский край, или, может быть, радость, овладевшая им при виде моря, ему подвластного, расположила его к великодушию, как бы то ни было, он добровольно пожертвовал правом завоевателя, подписал, не задумываясь, все предложенные ему условия, купил, не торгуясь, то, что мог бы просто взять и удержать. Таким образом, остзейцы, при первом акте русского владычества поставлены были в положение, совершенно противоположное тому, в котором их держали Польша и Швеция. Петр I не спешил вводить русских искусственными мерами в местные сословия, но он открыл Россию для жителей Остзейского края и пригласил их к участию в ее политической и общественной жизни. Они вошли в состав Империи не как чужие и покоренные, но со всеми правами господствующего племени, как усыновленные землею, за которую они не страдали и не приносили жертв.

Итак, Россия в отношении к ним права, даже более чем права, но правы ли они в отношении к ней? Это другой вопрос.

Действия Польши, Швеции и России представляют одну только сторону исторического развития Остзейского края; остается дополнить ее, показав, что делали сословия со времени их подчинения государственной власти.

Здесь должно рассмотреть: во-первых, отношения сословий к государству; во-вторых, взаимные их отношения одного к другому.

Сословия Остзейские покорились государственному началу против воли, как неизбежному злу, но внутренне не отреклись от своих притязаний, уже несовместных с новым порядком. Каждое из них по-прежнему почитало себя чем-то полным и замкнутым в себе самом, вне своих выгод не признавало над собой никаких высших целей, не считало себя нравственно связанным никакими иными обязанностями и заботами. Все, что существовало вне его, было для него по существу своему чуждо, могло по обстоятельствам делаться союзным или враждебным, но, во всяком случае, эти отношения определялись все-таки интересами самих сословий.

Поэтому, все стремления сословий были диаметрально противоположны государственным. Выше было показано, чего хотели правительства, и какие меры они принимали; а вот чего хотели сословия: поставить себя, так сказать, вне государства, но под его защиту, устранить всякое вмешательство верховной власти в дела края, иначе как по вызову самих сословий; ни в каком случае не допускать с ее стороны инициативы; ограничить соприкосновения с правительством делами казенного интереса; наконец, ни под каким видом не сближаться с иноплеменными подданными того же правительства и не допускать их в свое общество. На каждую из этих фраз я мог бы привести вам десятки примеров и выписок из богатого собрания Остзейских привилегий, но это было бы вовсе не нужно, ибо тайные и явные цели, мною выставленные, никем оспорены не будут.

Изумительно — успешному достижению их наиболее способствовало именно то обстоятельство, которое, по-видимому, должно бы было помешать ему: это — троекратная перемена верховного владычества. Польша, принимая Остзейский край в свое подданство, подтвердила его привилегии, права, обычаи и всю старину его; то же самое сделали впоследствии Швеция и наконец Россия. Но значение этого акта понималось различно всеми тремя правительствами и Остзейскими сословиями. Первые почитали себя обязанными охранять учреждения и преимущества, дарованные краю, поколику они были согласны с общественным благом и с публичным правом; это ограничение мы находим в грамотах польских, шведских и русских государей: все они вовсе не считали себя обреченными на созерцательное бездействие. Наоборот, сословия хотели, чтобы верховная власть признанием существующего порядка связала себе руки; они утверждали, что ничто не могло быть изменено в нем без их согласия, но что им, как единственным законным судьям в своем собственном деле, предоставлено было право входить с представлениями и приглашать к принятию мер, ими придуманных; они же и связывали, они же и разрешали. Столкновение этих двух противоположных взглядов было неизбежно при первом свободном движении со стороны верховной власти. Польское правительство открыло борьбу с сословною исключительностью; оно начинало приводить местные учреждения к стройному единству, ограничивая или отменяя слишком резко выдававшиеся остатки феодальных времен; но оно не успело окончить своего дела. С переменою владычества, все труды его пропали, и Швеция должна была с самого начала возобновить борьбу. Она повела ее бойко и даже круто, ломая привилегии одну за другою и давая простор современным требованиям; но и Швеция вскоре должна была уступить неверное владычество над Остзейским краем.

Россия приняла его в свое подданство, и Петр I одним почерком пера уничтожил все, что было сделано Швециею, так что старые средневековые понятия и антигосударственные начала, уже до половины побежденные, снова вызваны были не к жизни, а к противодействию всему живому. При русском владычестве то же самое явление повторялось иногда при начале нового царствования, даже при смене одного генерал-губернатора другим; так все учреждения Екатерины II в Остзейском крае были отменены императором Павлом, который отодвинул через это победу государственного начала на сто лет назад.

Итак, в действиях правительств, при очевидном единстве, господствовала непоследовательность почти неизбежная; напротив, противодействие сословий, при еще большем единстве направления, развивалось последовательно, без перерывов, обогащаясь опытом веков. Мудрено ли после этого, что Остзейский край доселе доживает средние века, как единственный во всем мире образец явлений, давно исчезнувших, невредимо уцелевший благодаря умению защищать себя от влияния свежего воздуха?

Я сказал, что никогда не изменявшим средством противодействия государственному началу служили привилегии; действительно, чего не делали и чему не мешали во имя привилегий? Это слово имело до нынешних времен какую-то магическую силу, как veto Римских трибунов, а между тем очень немногие имеют ясное понятие о его значении, и почти никому неизвестно, какими средствами Остзейцы поддерживали свои привилегии и как ими пользовались.

В тесном и определенном смысле, привилегия значит жалованное право; в пространном же и более употребительном под привилегиями разумеют всякого рода договоры, уставы, указы, судебные решения, вообще все письменные акты, служащие к определению юридического положения области, города, сословия или лица. К ним как необходимое дополнение присовокупляется всегда обычай или старина. Уже из этого видно, что утверждение привилегий и обычая равнялось узаконению всего в минуту выдачи подтвердительной грамоты существовавшего порядка; но этого мало. Так как письменные документы, на которых сословия основывали свои права и притязания, восходили до XIII века, потом списывались с различными изменениями и дополнениями и часто совершенно отменялись; так как обычай, по самому существу своему, не мог быть неподвижен, то, очевидно, должно было встречаться множество противоречий при сличении письменных памятников между собою и писанного права с обычаем. Поэтому при утверждении привилегий возникала необходимость предварительно отделить те из них, которые имели юридическое значение и силу законов действующих, от тех, которые сохранили только историческое значение памятников былого порядка. Но до этого-то именно Остзейские сословия и не допускали. Они представляли к утверждению не своды, а сборники привилегий, начиная с самых древнейших времен. Таким образом, в данном случае, для возражения на какую бы то ни было меру, предложенную правительством, или для подкрепления своих, притязаний, им стоило порыться в грудах своих привилегий, выбрать из них любой документ и представить его, умолчав благоразумно о позднейших актах, лишавших его силы или прямо противоположных. Приспособлять таким образом свидетельства истории к своим нуждам значило ссылаться на старину. У каждой области, у каждого города, у каждого сословия была своя старина; все эти старины не только не были согласны между собою, но даже каждая из них изменялась с году на год, смотря по надобности. Из этого видно, как было легко, не выходя из пределов формальной легальности, придать всякому действию правительства вид нарушения законного порядка и оправдать каждое антигосударственное притязание. Но этим не ограничивалось бесцеремонное обращение со стариною; часто прибегали к средствам, еще менее добросовестным, например: представляли привилегии не в настоящем их виде, а в сокращениях и с пропусками, иногда, наоборот, прибавляли кое-где в тексте по нескольку слов, иногда в переводах заменяли одни понятия другими. Так как все, что я сказал теперь, не совсем согласно с господствующими понятиями о безукоризненной добросовестности немцев, то я считаю долгом привести несколько примеров.

Густав-Адольф выдал городу Риге грамоту, списанную с незначительными изменениями с грамоты Стефана Батория; в ней перечислялись существенные права, предоставленные городу, но не сказано было, чтобы кроме их не было еще других, и вследствие этого, по поводу разных жалоб и требований, немедленно начались ссылки на старые привилегии, специально не поименованные в королевской грамоте, но которые, по мере надобности и одна за другою, появлялись из запасов городского архива. Это, наконец, наскучило шведскому правительству, и в 1637 году оно предписало магистрату прислать в Стокгольм полное собрание всех городских привилегий, надеясь чрез это прекратить на будущее время все неожиданные открытая; но магистрат не исполнил этого требования. По истечении десяти лет оно было повторено, и тогда он прислал собрание, но неполное. В 1648 году, уже в четвертый раз, королева Христина приказала ему прислать все без исключения привилегии, предупредив его, что если затем некоторые из них будут утаены, то они через это самое потеряют всякую силу, и уже никакие на них ссылки принимаемы не будут. Но эта угроза не помогла. В 1663 году дан был год сроку на исполнение, и несмотря на это в 1675 году магистрат все еще занимался браковкою своих привилегий. В одном из городских архивов находится протокол келейного совещания того же года, в котором сказано, что ратсгеры и ельтерманы решили не вносить в составляемый ими свод декрета королевских комиссаров 1599 года, ни инструкции для должности бургграфа, из объявления Сигизмунда III 1593 года исключить целую статью, и т. д.; наконец, попадается длинный список привилегий, договоров, уставов, которые магистрат усомнился включить — quos Magistratus dubitavit inseri.

Вот другой пример. В одной из грамот Сигизмунда III-го было сказано: «Мы повелеваем, чтобы, как доселе, так и впредь на все времена, жиды не имели пребывания в Риге»[4], а при Густаве-Адольфе город, ссылаясь на эту статью, передавал ее следующим образом: «Чтобы жиды и иностранцы не были терпимы в крае»[5].

Третий пример. Цех рыбаков на запрос комиссии, ревизующей Рижское муниципальное устройство, объявил, что он имеет привилегии XIII и XIV веков на исключительное производство своего ремесла; по сличении же переводов этих привилегий с латинскими подлинниками, которые цеховые старшины имели неосторожность приложить, оказалось, что во всех статьях, где сказано было, что рыбная ловля отдается гражданам (civibus), в переводах, вместо последнего слова, стояло: цеху рыболовов.

Безнаказанность систематического обмана обеспечивалась систематическим подкупом коронных чиновников. К этому средству начали прибегать при польском владычестве, и его с успехом употребляют до сих пор. Вот несколько примеров, заимствованных из рукописных записок рижских ельтерманов и из рижского же магистратского архива; я должен ограничиться ими, потому что другие тайные архивы были мне недоступны. «В 1613 году магистрат предложил гражданам посредством подкупа выхлопотать в Польше передачу блокгауза городу, вскоре после того советовал сделать приношение королевской канцелярии: но граждане воспротивились, изъясняя, что город разорен и находится в упадке; что все уже и без того жалуются, что рижане избаловали польских чиновников; что другие города дают гораздо меньше; что герцог Курляндский всего-навсего посылает ежегодно 500 талеров, тогда как город жертвует по 1000 флоринов. Через несколько времени послали в Польшу депутата, который истратил 4500 рейхсталеров, а когда старшины стали жаловаться на такие непомерные расходы, истощавшие городскую казну, один из бургомистров отвечал им: если вы станете к этому придираться, то через десять лет город утратит все свои привилегии». Независимо от чрезвычайных посольств, которых было в продолжение переговоров о сдаче города Сигизмунду Августу не менее одиннадцати, Рига постоянно содержала при польском дворе агента и адвокатов. При шведском правительстве в городском бюджете, составленном в 1628 году, показано 8000 талеров, истраченных депутатами, и помещена, в числе обыкновенных расходов, статья на подарки сенаторам; наконец, сохранилась резолюция шведского короля, содержащая в себе строгий выговор городским депутатам за взятки, розданные ими коронным чиновникам.

Итак, произвольные ссылки на старину и подкупы — вот средства, которыми отклонялись меры, исходившие непосредственно от правительства.

Другая цель, постоянно бывшая в виду остзейцев, как я уже сказал, была преградить доступ в местные сословия полякам и шведам. Вот что рассказывает Дионисий Фабриций: «При Сигизмунде III дворяне лифляндские, успев оправиться во время мира, подняли голову и начали между собою совещаться о том, как бы удалить из края поляков и литовцев, получивших поместья, дабы остаться в нем господами. Некто Давид Гильхен, сын рижского гражданина и синдик, предложил им свои услуги. Он быль человек образованный, постигнувший в тонкости судебную практику и нравы королевской канцелярии, но хитрый и пронырливый. Рижане почитали его за полубога, и на их деньги, розданные им королевским сенаторам, он успел приобрести благосклонность последних, так что по их рекомендации король возвел его в дворянское достоинство. Тогда Гильхену показалось унизительным служить гражданам, и с этого времени он сделался ходатаем дворян, но это самое навлекло на него подозрение граждан, которые вскоре, узнав про какую-то его плутню, заключили его в тюрьму, а когда он оттуда бежал, то осудили его заочно и предали имя его позору. Этому-то Гильхену дворяне поручили привести в исполнение их замысел. Прежде всего, он присоветовал богатейшим из них удалить поляков, владевших староствами, выкупив их имения или взяв их в арендное содержание, с остальными же, по его мнению, совладать было нетрудно. Потом он уговорил дворян дать ему значительную сумму денег на поездку на Варшавский сейм 1598 года, дабы он мог через сенаторов проложить себе дорогу к королю. Тогда Гильхен зажил роскошно и начал сыпать деньгами между придворными магнатами. Затем, исходатайствовав аудиенцию у короля, он употребил следующую хитрость: дал королю совет послать в Лифлянднию комиссаров для приведения в известность доходов, получаемых от имений и замков, ибо, говорил он, владетели их (capitanei) обманывают казну, доставляя в нее не более того, что получалось от них в то время, когда Лифляндия только что была отнята у русских, а с тех пор вся страна значительно разбогатела. Король обещал последовать этому, по-видимому, благому совету, и тогда Гильхен присовокупил еще, что в Лифляндни было много дворян, владевших имениями без всяких прав, или на правах противозаконно приобретенных от королевской канцелярии, что могущественные дворяне притесняли слабейших, у коих дальнее расстояние отнимало возможность приезжать с жалобами на сеймы, что поэтому было бы необходимо сообщить тем же комиссарам полную власть учреждать в Лифляндии суды, замещать судейские должности, и если найдутся дворяне, не по праву владеющие имениями, то отобрать их и раздать более достойным, с утверждения короля. Все это Гильхен придумал на тот конец, дабы, под предлогом справедливого дела, раздать все высшие должности немцам, отнять у поляков все имения неродовые и передать их тем же немцам, через что вся власть перешла бы в их руки, и у же не трудно было бы тогда удалить из края мелкопоместных поляков. Пользуясь тем же случаем, Гильхен надеялся изгнать из края католическое духовенство, так что Немцы в делах церковных и гражданских сделались бы полными господами. Прежде даже, чем были назначены члены комиссии (из коих двое были поляки, а прочие немцы), Гильхен выпросил себе при ней должность нотариуса. Лифляндцы немедленно стали склонять комиссаров в свою пользу денежными приношениями, но последствия ревизии были противоположны ожидаемым, ибо все важные должности и поместья розданы были полякам, а немцы получили лишь незначительные и немногие. Обманутые в своих надеждах, они жалели о потерянных деньгах, розданных на сейме и комиссарам, и обратились к другому средству, а именно вступили в переговоры с герцогом Зюдерманландским, выступившим с шведскою армиею против поляков».

Итак, вот происхождение польской редукции, по поводу которой в историческом вступлении к Своду Остзейских узаконений сказано, что «права собственности подвергались беспрестанным нарушениям со стороны правительства». Она была придумана и присоветована агентом дворянства для пользы немцев, и неудача ее подала им повод к измене. При шведском правительстве возобновилась совершенно подобная попытка. Самые обширные и значительные поместья в Лифляндии, сохранившие польское название староств, розданы были шведам, которые, на собственные деньги, прикупили несколько мелких имений у соседних лифляндских дворян. Тогда лифляндцы в 1678 году поручили своему депутату Густаву Менгдену исходатайствовать им у правительства право выкупить у шведов эти имения, по их выражению, поглощенные староствами. На этот раз полный успех увенчал их происки, но эта же самая просьба подала повод к началу казенной редукции. Первоначально ей подверглись шведы, и пока их обирали, лифляндцы, как говорит Янау, радовались и пересчитывали по пальцам права казны; затем воспоследовало предложение о распространении редукции на все отчужденные имущества, и в этом предложении король изъяснил, между прочим, что он намерен последовать благому примеру самого дворянства. Действительно, вся разница между редукциею 1678 года и позднейшею заключалась в том, что первая сопряжена была с нарушением несомненного права частной собственности в пользу немецких помещиков, вторая же с таким же нарушением не всегда законно приобретенных прав в пользу всего государства. Но у сословного эгоизма была своя логика. Кратковременная радость обратилась в негодование, и дворяне уклонились от заслуженной кары, отложившись от Швеции и пристав к России. Итак, мера, двукратно ими предложенная, послужила поводом, а в их глазах оправданием, к двукратной измене.

Противодействие сословий государственному началу и иноплеменникам обозначено. В этих двух отношениях дворянство и городские жители действовали совершенно одинаково, из одних побуждений, но отнюдь не вместе и не заодно. Столкновение с государственным началом не только не сблизило их между собою, а напротив, еще более разъединило. Они сложили на правительство последнее попечение о благе общественном, и каждое из них, еще исключительнее, чем прежде, посвятило себя служению своим интересам. Поэтому, внутренняя история Остзейского края в эпоху владычества польского и шведского представляет, рядом с противодействием государственному началу, беспрерывные междоусобные распри. До войны, конечно, не доходило, но тянулись бесконечные процессы. Курляндское купечество жаловалось на невероятные притеснения со стороны рижан. Рижане, не отрицая их, домогались закрытия Либавской и Виндавской пристаней и уничтожения склада русских товаров в Дерпте. Напрасно доказывали им, что это повело бы к разорению целых областей: им была непонятна такая заботливость. Дворянство старалось похитить у среднего сословия право приобретать имения; жители городов оспаривали у дворян право покупать дома в городских станах и решительно не позволяли им продавать своего хлеба заморским купцам. Духовенство спорило с помещиками о характере крестьянских повинностей на содержание церкви: первое доказывало, что они суть личные и потому должны увеличиваться с наращением народонаселения; вторые, напротив, признавали их за поземельные и потому неизменяемые. Наконец, в самих городах враждовали магистраты с гильдиями, старавшимися отнять у первых право безотчетного распоряжения доходами, а гильдии спорили между собою о разграничении промыслов и кормлений.

По всем этим делам до высшего правительства доходили беспрестанные жалобы. Каждая сторона силилась задобрить его в свою пользу и очернить в его мнении своих врагов.

В подобных случаях, не только не боялись произвола верховной власти, не только не уважали привилегий, на которые ссылались противники, но, напротив, находили, что правительство действует слишком робко и слишком много дорожит гнилыми хартиями. Так, например, при шведском владычестве граждане рижские в споре со своим магистратом беспрестанно твердили правительству, что нечего смотреть на привилегии: ибо тот, кто дал их, имеет право толковать их и даже отменять, если найдет противными общественной пользе. В другом споре, о праве пивоварения между большою и малою гильдиями, первая самым недобросовестным образом подкапывалась под привилегии второй, употребляя такие доводы, которые, будучи приложены ко всем однородным случаям, уничтожили бы все привилегии Остзейского края.

Об ожесточении городских обществ на их магистраты свидетельствуют памятники того времени, а отношения дворянства к среднему сословию Густав Менгден в конце шведского владычества, называл заклятою ненавистью.

Таким представлялся Остзейский край сам в себе.

Он противодействовал государственному началу во имя политической своей самостоятельности; но не очевидно ли, что, нося в себе семена раздора и ни одного начала примиряющего, он сделался бы жертвою междоусобной войны, если бы верховная власть от него отвернулась и предоставила его на миг самому себе?

Он огораживал себя от иноплеменников во имя немецкой национальности; но какое право называть себя нациею имела горсть пришельцев, попиравших ногами иноплеменный народ, и в то же время склонявших головы перед другим народом, распространившим на них свое государственное владычество? Неужели всякий обрубок, без корня и верха, вправе присваивать себе значение нации? Мы доживем, наконец, до того, что немецкий клуб в Москве заговорит о своей народности.

Итак, оба начала, из которых Остзейский край выводил свои притязания, не заключали в себе ничего положительного, никакого зародыша, никакой будущности.

В первых двух письмах моих я старался показать, какие начала заключал Остзейский край сам в себе, как действовали на него Польша и Швеция, какое встретили в нем противодействие и, наконец, в какое отношение поставила себя к нему Россия. Это отношение было такого рода, что Остзейцы могли и должны были отказаться от принятого ими враждебно-оборонительного положения. Пока с ними обходились как с чужими, им было позволительно держать себя в стороне и в умышленном разобщении с их победителями. Но это время прошло; их встречало государство, чуждое всякой исключительности, не делавшее никаких различий между своими коренными и вновь присоединенными; перед ними растворялась жизнь народа, просветленного сознанием ожидавшей его будущности; им дана была полная возможность приобщиться к ней, но под одним условием — отречения от духа сословной и национальной исключительности, по себе отрицательного и бесплодного. И этой-то жертвы они не хотели, или, может быть, не в силах были принести!

Вместо того, чтобы последовать указанию судьбы, призывавшей их к возрождению, они обрекли себя па неблагодарную борьбу с историею, на вечное противоречие с действительностью, выражающееся в настоящем отношении здешнего края к России, к правительству и к русским. Балтийский край, как бы ни тяжело было немцам в том сознаваться, все-таки принадлежит России; но остзейцы не признают Россию своею отчизною; у них нет отчизны, в том смысле, какой это слово имеет у нас. Для бюргера ее заменяет город, в котором он пользуется правом гражданства, для дворянина — его сословие и родовая вотчина; наконец, для того и для другого существует какая-то отвлеченная отчизна, к которой влечет их сочувствие бесплодное — они знают это сами — и которое никогда не перейдет в дело. Эта отчизна не есть ни Пруссия, ни Австрия, ни Рейнский край, но вообще германский мир, или какое-то отвлечение от немецкой жизни. Невинная, платоническая любовь остзейцев к этому призраку, разумеется, ни к чему их не обязывает, кроме вздохов, сожалений и некоторой зависти. Она ничего не внушит и никогда не потребует никакой жертвы — тем-то, может быть, она и хороша. Но она потому вредна, что в предающихся ей она питает смешное и вместе дерзкое пренебрежение к действительности, забвение существенных обязанностей и отвращение к тому, что предлагает жизнь. Так, вместо того, чтобы породниться с Росси-ею, жить и действовать в ней и для нее, остзейцы полагают честь свою в том, чтобы не знаться и разобщаться с нею. Это заметно во всем. Если б вам попался в прошлом году листок рижских газет, вы прочли бы в объявлениях, что такие-то выехали за границу — nach Ausland, а, затем такие-то в Россию — nach Russland, так что вам невольно пришло бы в голову, что это пишется не в России, а вне ее. По приказанию генерала Головина, форма объявлений была изменена; но я жалею об этом, потому что она верно выражала отношение края к России, и каждого приезжего русского готовила к целому ряду однородных впечатлений, его ожидавших. Заговорите в любом обществе, в Риге или Ревеле, о Берлине, Гамбурге, Дрездене или Вене: со всех сторон отзовутся на вашу речь; вам станут прославлять учреждения, законы, образ жизни, удобства этих городов; вам перечтут по пальцам все трактиры, железные дороги, достопримечательности, журналы и т. д.; вас поразит эта многосторонность сведений, это живое и бескорыстное участие, но более всего поразит вас ученическое смирение, которым проникнуто каждое слово: никто не порицает, никто даже не судит. Но если вы захотите убедиться, что ученое подобострастие не исключает невежественной гордости, вам стоит только навести разговор на Россию. Мигом переменятся физиономии, сладкая улыбка перейдет в улыбку пренебрежения, посыплются резкие отзывы; откуда возьмется и докторальный тон, и смелые приговоры, и снисходительные наставления. Тогда вы узнаете о России так много нового, что вы должны будете допустить одно из двух: или что вы до тех пор сами жили не в России, а принимали за нее Китай, или, наконец, что ваши собеседники совсем не курляндцы и не лифляндцы, а какие-нибудь островитяне, раз или два в год получающие известия о России из Allgemeine Zeitung и брошюр, вроде тех, которыми разразилась Германия в последнее время. Вы услышите, например, от барона, служащего в высшем губернском присутствии, что православным епископам уставами церкви запрещено употреблять за столом ножи и вилки; от купца, торгующего на миллионы и рассылающего свои мануфактурные изделия по всей России, что у нас судебные приговоры часто постановляются и подписываются одним лицом, и мало ли чего вы еще не услышите!

Но это было бы не так важно, если бы те лица, которые занимают высшие должности, не щеголяли тем же невежеством. К сожалению, они-то и подают пример. Гражданский губернатор скажет вам, что он никогда не видал Свода Законов в глаза, а член лютеранской консистории, что он знать не хочет русских законов. И это происходит не от лености, а от убеждения, возведенного в систему. В прошлом году вышла книга под заглавием: «Das Liv- und Esthländisclie Privatrecht». Автор ее, бывший профессор, слывет первым юристом и знатоком остзейских древностей, знает по-русски так же хорошо, как вы и я, и стоит по образованию своему гораздо выше остзейской публики. Между тем, в статье об источниках гражданского права, он говорит: «Вопрос о применяемости Свода Гражданских Законов в Лифляндии и Эстляндии, притом только как вспомогательного источника, должен быть вообще разрешен отрицательно», напротив того «в Эстляндии ссылки на сочинения древних и новейших ученых юристов не только приняты обычаем, но даже имеют законное основание…. Вопрос о том, какие вспомогательные источники должны быть употребляемы в тех случаях, на которые в местных источниках нет разрешений, до сих пор еще составляет предмет спорный, особенно в Лифляндии, где практики признают одно Римское право за вспомогательный источник»[6]. Итак, можно разрешить дело на основании диссертации какого-нибудь доктора или магистра прав, а на общие законы империи нельзя ссылаться даже в тех случаях, которые не разрешаются местными законами. Ту же самую участь испытал, разумеется, и русский язык. Почти все образованные люди говорят чисто по-английски, не чисто по-французски, и редко-редко, даже между чиновниками, вы встретите такого, который бы был в состоянии понимать русскую книгу. В 1773 году сентября 9, по повелению Императрицы Екатерины II, было объявлено всенародно следующее: «Правительствующей Сенат с удовольствием видит, что благородное российское юношество тщательно обучается разным наукам и некоторым иностранным языкам, дабы себя чрез то не только к службе Е. И. В. учинить способными, но и достигнуть тех степеней, каковые каждого достоинства ему доставить могут; напротив же того, примечает, что немецкий язык у многих остается в совершенном небрежении, почитая, может быть, что и совершенное знание оного языка не может им доставить тех выгод к службе, каковых от прочих ожидают… Правительствующей Сенат за нужное признал сим Е. И. В. указом обнародовать, дабы российское благородное юношество знало, что совершенное знание немецкого языка более послужит каждому к получению в службе преимущественного определения, и для того обращали бы прилежание свое и на совершенное знание немецкого языка; притом не может оставить и того, что в немецких провинциях в гражданской службе состоящие чины совсем не стараются о знании российского языка, невзирая на те выгоды, каковые от знания сего произойтить могут, тем менее уважают неминуемую для них надобность. Для чего, чрез сие подтверждается, дабы и они достигли совершенного знания российского языка и по неведению своему не лишились тех выгод, какие им знание сие принесть может». С тех пор русское благородное юношество выучилось немецкому языку; но из остзейских чиновников, может быть, из тридцати один понимает по-русски. Люди степенные говорят: «как же нам учить детей своих по-русски, когда здесь нет русских учителей?» На это им отвечают: «И в России преподаватели немецкого языка не растут как грибы, надобно взять на себя труд приискивать и приглашать их; будет требование, будет охота учиться, явятся и учителя». Тогда возражают: «К чему нам выписывать учителей, когда у нас нет никакой надобности знать по-русски, и можно прожить век спокойно, ни разу не ощутив в нем надобности?» На это опять отвечают: «У вас введен Свод местных узаконений, которого подлинник издан на русском языке, и велено в случаях, на которые в нем нет постановлений, руководствоваться общим Сводом Империи». Тогда восклицают: «Как можно было вводить русские законы, когда мы не знаем русского языка и, не имея учителей, не можем даже обучать ему наших детей!» И говор одобрения покрывает голос оратора; а вас провожают взором, выражающим соболезнование к побежденному. И подлинно, как не остаться побежденным! Впрочем, есть люди, поступающее прямее. Рассказывают, что один из здешних помещиков, очень почтенный человек, объявил наотрез своему сыну, что он лишит его наследства, если он выучится по-русски; а не так давно, в присутственном месте один из заседателей, увидав бумагу, писанную по-русски, скомкал ее и бросил в сторону, восклицая: das verfluchte Russisch![7] Язык не пустая вещь, не дело личного вкуса; кто ненавидит язык народа, тот не может любить самого народа. Недавно один из здешних чиновников одолжил одному из моих знакомых для прочтения какую-то немецкую книгу, украшенную собственноручными его заметками, в числе которых была найдена следующая, написанная на поле против слова: «Treue» — das haben die Russen nie gekannt[8]. Наконец, не могу пропустить без внимания и этих выражений, ежеминутно поражающих слух: Ja, in Russland ist es so, aber bei uns…[9] Все это подходит одно к другому и, взятое вместе, многозначительно. К чему обманывать себя? Неприязненное, систематическое разобщение с Россиею — вот положение, в которое поставил себя к ней Остзейский край.

Много раз я старался добраться до причины этого странного явления и убедился, что она довольно сложна. В основе ее лежит сознание исторической неудачи и происходящая от этого досада на самих себя. Времена независимости, воспоминания о Плеттенберге и славном прошедшем тяготеют, как упрек, на потомках ливонских рыцарей, и хотя просвещеннейшие из них не могут не чувствовать, что лучшей исторической судьбы они не умели заслужить, но признаться в том не достает духа; ибо способность ясным оком оглянуть себя и покориться справедливой участи есть свойство сильных организмов, а не отживших обществ.

Вознаграждением за все утраченное служит чувство племенной спеси, ничем не оправданная хвастливость и смешное презрение к России и ко всему русскому. Если вы прочли очень замечательную книгу, вышедшую года два тому назад: les Allemands par un Francais, вы, конечно, помните, как остроумно и верно растолковано в ней, почему племенная спесь немцев невыносимее и сопряжена с большею несправедливостью к другим племенам, чем национальная гордость французов или англичан. Последние гордятся своими подвигами, своими законами, своими победами, и потому, если другой народ на всех этих поприщах сравняется с ними, они, может быть, и не полюбят его, но, по крайней мере, в состоянии будут признать его себе равным или достойным соперником. Немец же доволен тем, что он немец; более ничего не нужно для его славы, и это одно в его глазах ставит его выше всех племен. Немцем же, кто не имел счастия родиться им, никто не сделается. Нам ли этого не знать? Племенная гордость германцев проявляется во всей невежественной слепоте ее в отношении к Славянскому племени вообще; но в Остзейском крае это чувство было развито еще особенными обстоятельствами. Вспомните, что в то время, как мы завоевали Балтийское поморье, мы перенимали у Западной Европы, и особенно у германцев, техническую сторону их образованности. Петр I увидел возможность облегчить этот труд заимствования через присоединение к своей державе края, который мог служить посредником между нами и Европою. Он, который набирал со всех сторон в свои полки и коллегии французов, шотландцев и голландцев, обрадовался возможности употребить на то же дело немцев — не наемных, а своих подданных, и вследствие этого они были приняты как учители и наставники. В 1734 году вот в каких выражениях вербовали в службу русских и остзейцев: «подтвердить новыми крепчайшими указами, чтоб все к службе годные недоросли и молодые дворяне сысканы и при армии, артиллерии и флоте определены были». Это относится к нашим дедам; а вот обращение к немцам: «публиковать пристойными указами, чтоб в Лифляндии и Эстляндии из дворянства и купечества охочих в службу военную принимать». Принимались же они на таком же положении, как и иностранцы, т. е. получали против русских двойные оклады. Вот как правительство баловало остзейцев, но стыдиться этого нет причин. Ученик с тех пор превзошел своего учителя в том, чему мог от него научиться. Стыдно учителю, который не умел понять и оценить ученика и вышел из дома, в котором он принят был как родной, с чувствами неблагодарного наемника.

Странным это кажется, а между тем несомненно, что в настоящее время, когда вся Европа уже признала нас совершеннолетними, остзейцы продолжают смотреть на нас глазами недальновидных современников Петра I. Они понимают реформу его следующим образом: в народе, не заключавшем в себе ни одного задатка будущности и развития, явился человек, который понял его ничтожество и отдал его на выучку немцам как лучшим представителям человеческих начал. Он завещал России не быть Россиею, а претвориться по возможности в Германию: ибо Россия и невежество, Германия и просвещение — слова тождественные. Таким образом, в понятиях остзейцев дело шло совсем не о школе, сквозь которую мы должны были пройти, но о вечной кабале. Der einfältige rette и der genieine, или der robe Russe[10], по роду и племени, суть ученики, мастерами же над ними сама природа поставила тех, die von guter deulscher Nation[11]; это — выражения исторические, встречающиеся в летописях и актах и доныне сохранившиеся в разговорном языке. Кстати, я приведу вам отзыв одного из рижских городских чиновников. Узнав от меня, что цель комиссии, к которой я был прикомандирован, заключалась в ревизии рижского муниципального устройства и в составлении предположений об улучшении его, он мне сказал: «Напрасно правительство затевает реформы; если б оно оставляло в покое Остзейский край, он мог бы служить России оплотом в случае нападения извне — ein Bollwerk gegen fremden Angriff, посредником между нею и германскою образованностию — eine Vermittlerin zwischen ihr und der deutschen Bildung, наконец: образцом во всех отношениях — ein Muster in jeder Hinsicht.

Заметьте: Россия в случае, если кто пригрозить ей, уйдет под крыло Остзейского края; нам, знающим немецкий язык, будут служить посредниками с Германиею люди, которые не знают и не хотят знать по-русски; наконец, будет служить образцом край, который в XVII веке остановился в своем развитии и окаменел в средневековых понятиях. Все это, конечно, покажется вам только смешным, когда вы прочтете мое письмо в Москве, в кругу русских; но не забывайте однако: что в этих понятиях воспитываются те, которые занимают в наших имениях должности управляющих, а в наших домах — наставников; что тот господин, который пачкал свою книгу остроумными афоризмами о характере русских, завтра, может быть, купит имение в одной из наших губерний и будет иметь крепостных людей; что он уже теперь занимает по службе важное место и сделается когда-нибудь губернатором; что за ним потянется целый рой мелких чиновников, его приятелей и клиентов, одного с ним образа мыслей; наконец, что в зависимости от этих людей живут наши соотечественники, поселившиеся в остзейских городах. Но хотя Балтийский край внутренне разделяет, теперь уже несомненные, чувства Германии к России, однако здесь к ним примешивается местное начало, которое, если не облагораживает, то, по крайней мере, парализует их. Германия боится России, приписывая правительству какие-то властолюбивые замыслы на ее счет. Остзейцы, напротив того, знают, что их устарелые средневековые учреждения, привилегии и сословные интересы, которые дороже для них самой Германии, рушились бы от одной их ветхости, если бы их не поддерживала Россия; что ни одна держава в мире не оставила бы их пяти дней при тех преимуществах, которыми они пользуются; что единственная их надежда заключается в добродушной беспечности и доверчивости нашего правительства, которое одно способно верить на слово, подписывать привилегии не читая, забывать события, сделавшиеся достоянием истории, и благодарить за изъявления вынужденной необходимостью преданности; наконец, они внутренне сознают и действиями своими в последнее время подтверждают справедливость слов, писанных Меркелем[12] в 1880 году: die russischen Bayonetten, allein, stützten, bis jetzt, den deutschen Despotismus in Liefland (до сих пор русские штуки поддерживали одни деспотизм немцев в Лифляндии). Остзейцев честили не по заслугам, их награждали не в меру, им ни в чем не было отказа, и странно — все это породило чувство противоположное тому, которого бы можно было ожидать. Вы, вероятно, замечали эту темную сторону души человеческой: есть люди, которые скорее простят оскорбление, чем незаслуженное благодеяние; то же самое встречается иногда в отношениях целых обществ или народов друг к другу. В таких случаях, чем сильнее сознание зависимости, чем ощутительнее потребность чужой защиты и помощи, тем глубже укореняется неприязнь к тому, кто подает ее; как будто униженное самолюбие находит себе утешение в этом чувстве, как в безопасной скрытной мести. Итак: досада на самих себя, презрение к России, перенятое у Германии, сознание потребности в помощи правительства, все это сливается вместе и выражается в тоне, с которым произносятся эти слова: Ja, wir sind Unterhanen des russischen Kaisers, aber mit Russland wollen wir uns nicht vermengen[13]. Обратите внимание на эту фразу: она заключает в себе задушевную мысль остзейцев. Мы будем иметь дело исключительно с правительством, но не хотим иметь дела с Россиею, и если нас вздумают в том упрекать, мы зажмем рот обвинителю этими словами: мы верноподданные государя, мы служим ему не хуже вас, больше вы ничего от нас требовать не вправе. Так думают и говорят остзейцы, и не мудрено; но, признаюсь, мне становится досадно и грустно, когда я вижу, что эта мысль, возникшая в кругу людей, для которых не существует отчизны, в нашем обществе не только не возбуждает негодования, но даже находит одобрение.

Мы видим, как прочно и надежно это последнее отношение. Давно ли венгерцы, в порыве верноподданнической преданности, пылали готовностью умереть за короля своего Марию Терезию, а теперь, не они ли нанесли Австрии первый и самый тяжелый удар? Я не сужу их, но я хочу только сказать, что не венгерцы создают и не они упрочивают величие и крепость государств. Я думаю, что если бы наши предки воспитались в правилах венгерско-остзейской теории, они, в XVI веке, может быть, не нашли бы в себе сил вынести царствование Грозного, а в XVII, весьма вероятно, воссел бы на Московский престол не Михаил Романов, а королевич Владислав. Неужели и у нас считают возможным быть верным подданным русского государя и в то же время презирать русских, гнушаться русского языка, ненавидеть православие, одним словом, питать враждебное расположение ко всему тому, что составляет лучшее достояние народа, а следовательно и силу правительства? Неужели полагают, что Русский Царь позволит кому-нибудь посягнуть на нераздельность его выгод с благом народным, захочет сложить с себя то значение, в которое облекла его наша история: значение первого человека русской земли и первого сына православной церкви, и что это неотчуждаемое достояние своих предков, это неизгладимое помазание променяет на личные отношения западных вассалов к их господину?

Из понятия об отношении частных лиц к верховной власти вытекает и понятие о службе и ее значении. В наших глазах, служба есть воздаяние должного родной земле; в глазах остзейцев: это сословный промысел, кормление дворянина, подобно тому как торговля составляет кормление мещанина большой гильдии, а ремесло — кормление цехового мастера. Строгому разграничению промыслов соответствует разделение добродетелей по сословиям. Купцы и ремесленники гордятся аккуратностью и честностью, а дворяне выгородили для своего сословия чувство чести и верности знамени, тому, которое поднято выше: польскому, шведскому или русскому. Я не спорю, что и такого рода служба может быть употреблена с пользою, как порох, как паровая машина, вообще как орудие; еще менее думаю я отрицать заслуги, принесенные многими из остзейцев, на ней подвизавшихся; но разве хуже служили нам женевец Лефорт, шотландец Гордон, и неужели Россия не вправе требовать от остзейцев ничего большего, как то, что предлагают за деньги всем государям наемные швейцарцы? Пусть честят и награждают каждого; но лучше бы не величаться своими заслугами, а в особенности не думать, чтобы безукоризненною службою государю можно было купить право отвергать общение с народом. Во всяком случае, если уже остзейцы находят выгоды и полагают честь свою в том, чтобы помимо земли скреплять союз с правительством, то, по крайней мере, можно бы полагать, что правительство в их крае всесильно и в своих предприятиях находит единодушное содействие; но и в этом разуверит хоть кого ежедневный опыт. Отношение местных начал к государственному, сравнительно с прежними временами польского и шведского владычеств, изменилось не в пользу последнего. Разумеется, в некоторых отношениях, оно не могло не усилиться: так многие части управления и сопряженные с ними доходы из рук сословий перешли к нему; но дух сословной и провинциальной исключительности не только не побежден, он даже окрепнул в борьбе. Меры правительства (разумеется, не те, которые испрошены одним из местных сословий для угнетения другого, а те, которые исходят от самого правительства и клонятся к достижению общественной пользы) встречают здесь такое же систематическое сопротивление, как и в XVI и XVII веках. Те же средства употребляются с неизменным успехом: ссылки на привилегии и недобросовестное их толкование, проволочка времени и подкупы. Чтоб убедить вас в этом, я представлю вам несколько примеров, взятых из того очень ограниченного круга, который был мне доступен: они сами собою свяжутся с приведенными мною во втором письме.

В 1752 году какой-то латыш просил, чтобы его приняли в городское общество; но ему как латышу отказали. Он сослался на статью изданного в Риге Полицейского Устава, ясно гласившую в его пользу, и выиграл дело в Юстиц-Коллегии; но городское начальство перенесло его в Сенат. Так как смысл статьи был очень ясен, то, не имея возможности перетолковать ее, магистрат Рижский не задумался отвергнуть весь устав, из которого она была заимствована, как никогда не имевший силы закона. Вот его доводы: Полицейский Устав очень не полон, в магистратском архиве не находится документального с него списка; на списках, хранящихся у частных лиц, не выставлено года его составления; наконец, он не был утвержден верховною властию, и по всему этому он очевидно только проект закона, а не закон. Во всех этих показаниях, что слово — то ложь или недобросовестная увертка; ибо из всех городских законоположений, изданных в Риге, Полицейский Устав есть полнейшее. Действительно ли его не было в магистратском архиве, трудно решить; случалось же, что документы очень кстати в нем пропадали, а потом отыскивались не менее кстати; так, например, бургомистр рижский, Мелхиор Фукс, в половине XVII века, писал, что подлинники древних привилегий, которых требовало шведское правительство, частию пропали, частию сгнили, а теперь вы можете видеть их в архиве ратуши. Но если и не было Полицейского Устава в магистрате, то он хранился в архиве большой гильдии, где я сам отыскал его, и на нем выставлен крупными цифрами год издания его; утвержден он точно не был, но последнее издание Городского Уложения (Stadtrecht), в то время действовавшее и действующее доселе, но новейшая редакция шраг, или Устава Большой Гильдии, и многие другие документы, составляющее основание городской конституции, никогда никем специально утверждаемы не были, содержат в себе пробелы, до крайности неполны, и наконец составлены неизвестно в каких годах. Почти все эти возражения привела Юстиц-Коллегия, присоединяя к ним еще и то, что сам магистрат много раз ссылался на Полицейский Устав — и что бы вы думали? Сенат решил, что магистрат был прав, что ссылка недействительна, и отказал просителю. Предоставляю вам угадать, какими средствами рижане вызвали такое решение. Впрочем, это не прошло даром магистрату. Несколько спустя, в 1767 году возникло вновь совершенно однородное дело. Некто Эфлейн, иностранец, женился на племяннице того же латыша и, вступив в русское подданство, просил, чтобы его приписали к большой гильдии, или к купечеству города Риги. Ему отказали с негодованием, потому что, вступив в брак с подлою Латышкою, он обесчестил себя и опозорил свое немецкое имя (sich verniedrigt). Дело дошло до Сената, и большая гильдия оправдывала свой отказ, между прочим, ссылкою на статью цехового устава рижских мясников 1731 года, запрещавшую цеховым мастерам брать жен из латышек, и рассуждала, что „яко бы Эфлейнова жена и не может сделаться мещанскою женою (то есть женою гражданина), равно как ее дяде указом отказано в мещанском праве (то есть в праве гражданства), и несчастны де будут его, Эфлейна, из сего брака прижитые дети, потому что не можно будет об них свидетельствовать, что рождены от немецких родителей, а в противном случае большая гильдия имеет претерпеть сильную обиду и неугасимое бесчестье“, то есть, если признают достойными права гражданства латышку и ее детей. Но на этот раз сенатская канцелярия, как видно, действовала без всяких посторонних влияний; ибо как доклад, так и решение могут служить образцом логики, знания дела и вместе приличной иронии. Сенат нашел, „что прописанное рассуждение для благонравной большой гильдии весьма порочно, а еще порочнее ссылка их на сочиненный мясничьим цехом шраг, который оным цехом написан для самих себя, а не в закон большой гильдии (состоящей исключительно из купцов); да и для малой гильдии, хотя может быть и написан в соблюдение своего цеха мещанских вдов и дочерей, однако, как то и магистрат с рижским мещанством в 1752 году отзывался о Полицейском Уставе, что ни которым верховным начальством не конфирмован, почему и в закон не следует“. Далее: „что оный шраг ни с какою справедливостью не сходствует, что неповинных, законом рожденных латышек ставят на ряду с незаконнорожденными и в пороках известными женщинами… К тому же, весьма не надлежало по однородным делам иметь разных и противоречащих ссылок, как то по делу о латыше (изложенном выше), в 1752 году, рижский магистрат и мещанство сами отторгнули действие Полицейского Устава 1548 года, затем, что монаршей конфирмации на оный Устав нет; а ныне, большой гильдии мещанство и без высочайшей конфирмации действительным законом принимает мясничий шраг, написанный не прежде как в 1737 году…. что само по себе для благонравного общества весьма странно“. Теперь уже эти странности до такой степени вошли в обычай, что они никого не удивляют.

Вот вам пример, взятый из другой общественной сферы и из настоящего времени. В 1828 году остзейский генерал-губернатор, маркиз Паулуччи, возбудил вопрос о необходимости подчинить суды, учрежденные для крестьян, наравне с другими судебными инстанциями, надзору прокурора и стряпчих; но его заглушили. В 1837 году барон Пален поднял его снова, по поводу дошедших до него сведений о беспорядочном ходе дел в этих судах, которые, вопреки общему установленному порядку, наотрез отказывали стряпчим даже в доставлении сведений, основываясь только на том, что в Положении 1819 года, изданном для лифляндских крестьян, это не было формально вменено им в обязанность. Лифляндское губернское правление и прокурор нашли эту отговорку неосновательною и объявили генерал-губернатору свое мнение в пользу необходимости подчинить крестьянские суды общему правилу; но барон Пален этим не удовольствовался и повелел учредить для рассмотрения вопроса общее губернское присутствие, пригласив также ландрата, представителя дворянского сословия. Вы увидите, какое влияние имело последнее обстоятельство. На совещании всех палат, происходившем в 1843 году (следовательно, шесть лет спустя после того, как началось дело) ландрат объявил, что дворянство составило проект положения о ежегодных ревизиях низших судебных мест высшими (приходских судов уездными), внесенный уже в Государственный Совет; а так как вопрос о подчинении их надзору прокурора и стряпчих находился, по уверению ландрата, в тесной зависимости с проектом дворянства, то он советовал отложить разрешение его до другого времени. Никто этому не противоречил, и дело опять было потушено. Между тем, два прокурора, один после другого, жаловались как на приходские и уездные суды, так и на отделение гофгерихта по крестьянским делам, прямо отвергавшие всякое вмешательство с их стороны, как противозаконное и бесполезное; жалобы эти дошли до Сената, и преемнику барона Палена, генералу Головину, поручено было войти в рассмотрение этого дела. В 1845 г. он донес Сенату, что, по его мнению, между проектом дворянства и настоящим вопросом не было никакой связи, что срочная ревизия низшей инстанции высшею не заменяла постоянного надзора, и что обнаруживать допущенные беззаконности и подвергать за них ответственности совсем не то же, что предупреждать их своевременными предложениями и протестами. Снова велено было палатам собраться и войти в рассмотрение дела. Они собрались, но ничего не сделали; ибо тот же ландрат объявил, что предложенный вопрос так важен, что он намерен представить его на рассмотрение будущего дворянского конвента (или собрания); а прочие члены присутствия нашли необходимым ознакомиться с делопроизводством 1828 года по тому же предмету. Генерал-губернатор немедленно поручил губернскому правлению ускорить доставление требуемых актов, а затем снова созвать палаты. После этого, более четырех раз повторено было то же самое, и всякий раз губернское правление отвечало, что оно еще не успело достать необходимых актов, так что с апреля 1846 по 1 января 1847 г. не было ничего сделано. Наконец, генерал-губернатор, поставив все это на вид губернскому правлению, велел созвать палаты в месячный срок, не приглашая ландрата, ибо вопрос, касаясь пределов власти коронных чиновников, а вовсе не отношений помещиков к крестьянам, не подлежал обсуждению представителя интересов дворянского сословия. Дело тронулось и было разрешено Высочайшим повелением о распространении власти и надзора прокурора и стряпчих на все места, учрежденные для крестьян; но кончилось ли оно, достигнута ли цель? Не знаю. Крепко не хотелось дворянству лишиться права безотчетного суда в собственных своих делах с крестьянами; теперь, по-видимому, оно отойдет от него; но есть простое средство обратить требуемый надзор в обеспечение произвола: стоит назначать прокуроров и стряпчих из местных дворян. Пусть только приведут в пользу последних отличное знание немецкого языка и незнание русского, знакомство с местными учреждениями и совершенное незнакомство с государственными; пусть еще сошлются на привилегию Сигизмунда-Августа 1578 года, которую шведское правительство признало подложного, и я готов побиться об заклад, что дело будет выиграно дворянством.

Приведу вам еще один пример, последний. В 1835 г. Лифляндское губернское правление предписало рижскому магистрату ввести в исполнение закон, предоставляющей присяжным, избираемым городскими обществами из их среды, постановлять приговоры об отдаче в рекруты или об отсылке на поселение заведомо порочных членов этих обществ. Так как этот закон давал городским обывателям, записанным в окладах ремесленном, мещанском и рабочем, право голоса, сословное представительство, и через это до некоторой степени ограничивал безусловное господство, которое присваивает себе над ними общество привилегированных граждан, то магистрат объявил наотрез, что выбор присяжных был бы сопряжен с неудобствами и противен городским привилегиям; но, отвергая закон в том именно, в чем он благоприятствовал обывателям, магистрат захотел конфисковать в свою пользу право отдавать в рекруты вне очереди и ссылать на поселение. С этою целью, он построил следующий силлогизм: удаление заведомо порочных членов общества относится до податных сословий, а дела о податях и повинностях ведает податное правление, состоящее из представителей городского общества; поэтому право, предоставленное присяжным, следует перевести на податное правление. Чтобы судить о добросовестности этого вывода, вы должны знать, что податное правление в Риге состоит из ратсгера, избираемого высшим магистратским сословием, и заседателей от купечества и цеховых ремесленников, пользующихся правом гражданства. Ни ремесленники, в общество граждан не принятые, ни мещане, ни рабочие не только не назначают от себя депутатов в податное правление, но даже не участвуют в выборе заседателей от других сословий; поэтому, называть это правление представительством городского общества по делам о податях значит то же, что выдавать наших предводителей дворянства за выборных от крестьян, потому только, что первые занимаются раскладкою повинностей на вторых. Между тем, губернское правление не рассудило за благо разъяснить это невинное недоразумение, и, вполне удовлетворившись отзывом магистрата, молчанием своим узаконило похищение права простых обывателей. В 1836 году генерал-губернатор, узнав об этом совершенно случайно, нашел распоряжение губернского правления неосновательным и предписал ввести законный порядок. Прошло два месяца, в продолжение которых магистрат, отнюдь не приступая к исполнению, сочинял возражения против полученного им указа, и наконец подал генерал-губернатору длинный рапорт, в котором просил его отказаться от своего намерения и не отменять старого порядка, будто бы оказавшегося благодетельным. Просьба эта была основана на том, во-первых, что учреждение присяжных было бы противно привилегиям, по которым судебная власть принадлежит магистрату — как будто дело шло о судебной власти; и во-вторых, что предоставление обывателям права выбирать присяжных было бы сопряжено с бесконечными трудностями — как будто во всех городах империи оно не было введено. Но генерал-губернатор настоял. Прошел еще месяц — и магистрат снова повторил свое ходатайство, присовокупив, что введение присяжных было бы стеснительно для податных сословий, подвергло бы городское начальство и граждан обязанности отвечать за свои действия и подало бы повод к столкновениям всякого рода, которых вперед определить нельзя, но коих последствия могут быть уже теперь рассчитаны — эта фраза переведена слово в слово. Со стороны генерал-губернатора ответа не было, а магистрат принял молчание за знак согласия, и дело остановилось. В следующем 1838 году, опять так же случайно, губернское правление узнало, что законный порядок все-таки не введен; прежнее приказание было повторено в четвертый раз магистрату, который, истощив все возражения, обратил свои усилия на то, чтобы, посредством неправильного применения лишить закон всякой силы. С этою целью, он прописал ряд мнимых затруднений, будто бы им встреченных, и просил наставлений, как ему поступать; а в ответ на это, губернское правление, уже в конце 1838 г., разрешило ему приспособить выборы присяжных к городским привилегиям. Только этого он и желал. Устранив совершенно всех обывателей, т. е. ремесленников, не имеющих права гражданства, мещан и рабочих, он пригласил к выборам одних граждан, купцов и цеховых, но те и другие отказались под тем предлогом, что дело до них не касалось. Об этом отказе магистрат донес губернскому правлению 7 сентября 1840 года, следовательно, через год и восемь месяцев по получении последнего указа. Переписка тянулась еще долго; магистрат два раза повторял все прежние свои возражения; губернское правление, перейдя на его сторону, ходатайствовало также у генерал-губернатора об утверждении старого порядка, о котором будто бы все жалели, живыми красками описывало бедствия, ожидавшие Ригу, если податным сословиям дано будет присвоенное им по общим законам право; наконец, уже в 1841 г., генерал-губернатор дал опять приказание приступить к выборам, и, несмотря на все это, они доселе еще не происходили. Вместо того, полиция, без ведома и согласия общества, наряжает кого вздумает для исполнения должности присяжных, так что после шестилетней борьбы с главным начальником губернии, произвол и местные предубеждения одержали победу над законом и справедливостью.

Я ограничиваюсь этими примерами, чтобы не наскучить вам сухими выписками из докладных записок; они дадут вам ясное понятие о прочих делах по городскому у правлению. Ход их всегда одинаков: правительство или частное лицо предлагает какое-нибудь улучшение; лица, заинтересованные в соблюдение старины, если дело важно, стараются выставить его в глазах своих могучих покровителей в Петербурге стремлением к монополизации русского духа — так выражаются здесь — и распускают предварительно жалобы на угнетение немецкой народности; таким образом, частный, административный вопрос переносится в сферу международных отношений. Затем, на предложение правительства, здешнее присутственное место или сословное представительство прямо от себя или через надежного агента отвечает, что оно противно привилегиям, гибельно для торговли, подрывает учреждения, тесно связанные с выгодами монархического начала, обнаруживает вредную политическую тенденцию и грозит развитием демократического духа — это пугало употреблялось в последнее время с большим успехом. Правительство требует доказательств; через год или более представляют ряд ссылок на привилегии и груду статистических фактов, пересыпанных адвокатскими рассуждениями и кривыми толками. После многих усилий правительство обнаруживает, что приведенные привилегии подложны или не относятся к делу, что статистические факты выдуманы, что рассуждения недобросовестны; тогда, не имея возможности прямо защищать свою старину, заинтересованные в ее сохранении отговариваются недостаточною обработкою вопроса и просят отсрочки, между тем, в канцеляриях высших присутственных мест деньги действуют, и дело затягивается, а про людей, старающихся дать ему ход, распускают под рукою худую молву. Сперва обвиняют в запальчивости и пристрастии, потом с таинственным видом намекают на какие-то злые намерения и наконец, к их именам привешивают ярлыки с названиями якобинцев, коммунистов или шпионов. Тысячи голосов повторяюсь эти слова частью в шутку, частью серьезно, и клеймо остается на всю жизнь[14]. Если же, наконец, правительство, убедившись в необходимости предположенной меры, предписывает окончательно ее исполнение, то представители старины, выждав удобный час, снова подают возражение; им не дают ответа, и они, принимая молчание за отмену прежнего приказания, преспокойно оставляют его без исполнения.

Чтобы убедиться, какую роль играют подкупы в отношениях здешних сословий и присутственных мест к коронным чиновникам, достаточно пробежать камеральные (или келейные) протоколы рижского магистрата, которые удалось открыть при ревизии. В 1767 г. бургомистр рижский подкупает в законодательной комиссии, учрежденной в Москве; в 1800 г. город старается подкупить двух ревизующих сенаторов; в 1801 г. городское начальство сознается, что добровольные приношения — dons gratuits (это местный термин), подносимые ежегодно генерал-губернатору и другим чинам, суть известного рода подкупы; в 1805 г. граф Кочубей объявляет городскому начальству высочайшей выговор за то, что рижские депутаты пробовали подкупить в Петербурге; в 1818 г. город определяет сумму для постоянного подкупа лифляндского прокурора; в 1826 и 1829 годах увеличивает постепенно эту сумму; в 1821 г. подкупает в Сенате по делу Чернова и Черевитинова; в 1822 г. подкупает там же через посредство лифляндского губернского стряпчего по делу откупщика Кербера; в 1830-х годах подкупает правителя канцелярии лифляндского гражданского губернатора по делу об оборонительной казарме и об улучшении городского финансового управления; в 1840-х годах, по делу о приписке шкловских евреев к Риге подкупает в Петербурге чиновников различных ведомств через своего агента, который пишет сюда, чтобы отнюдь не пробовали торговаться при уплате обещанных сумм „ибо, для поддержания городского кредита, необходимо честное исполнение условий“. По этому последнему делу уплочено было более 70 тысяч рублей, а по делу Кербера 130 тысяч; зато евреи доселе едва не гибнут от голодной смерти и принуждены воровством добывать себе пропитание, а дочь некогда богатого откупщика Кербера впала в нищету и разврат.

И все это остается в тайне; все покрывается снисходительною терпимостью коронных чиновников, назначаемых, как вам известно, почти исключительно из здешних дворян!

Сблизьте теперь приведенные мною факты, и вы убедитесь, что нет угла в России, где бы правительство было так бессильно на добро, ибо в Остзейском крае правительство встречает не личные страсти и выгоды, всегда и везде неизбежные, но всеобщее, систематическое сопротивление, происходящее от укоренившегося понятия об отношении края к государству. Здешнее немецкое общество сознает это отношение как вечную тяжбу. Государство на одной стороне, Остзейский край, или точнее, привилегированные сословия, на другой; оба лагеря расположены друг против друга, и между ними идет война. Только с этой точки зрения могут быть верно поняты и оценены приведенные мною факты.

В недобросовестных ссылках на привилегии, в старании затянуть дело, представить его в превратном виде, навести ложный страх, вы увидите не более как хитрости, исстари терпимые и почти позволительные в дипломатических переговорах двух держав. Самые подкупы получат в ваших глазах особенный характер: у нас подкупают частные лица по своим делам и на свои деньги; здесь подкупают целые сословия, присутственные места и города, по делам общественным и из общественных сумм. У нас подобные дела совершаются втайне и в глазах порядочных людей слывут постыдными; здесь люди честные, представители целых обществ, собираются в присутственных местах, заключают с подкупаемыми чиновниками формальные условия и составляют о том протоколы; лица, поставленные от правительства для соблюдения законности, принимают на себя обязанность агентов; их снабжают инструкциями, деньгами на дорогу, переписываются с ними о ходе порученных им переговоров, и, наконец, в случае успеха, по возвращению на родину их принимают с торжеством и благодарностью за общественный подвиг, за спасение rei publiсае. — Взгляните на предмет с этой точки зрения, и вы поймете, что цеховой суд мог сделать выговор мастеру за то, что он отказался участвовать в приношении какому-то чиновнику, и что этот выговор внесен в протокол.

Я не разбираю теперь, что лучше и что хуже; но мне кажется, что подкупы, в том виде, как они существуют у нас, относятся к здешним подкупам точно так же, как нарушение супружеской верности частным лицом к систематическому приложению учения de la communauté des femmes.

Наконец, коронные чиновники, назначаемые из здешних дворян, потворствуя злоупотреблениям и скрывая их от правительства, по тем понятиям, в которых они воспитаны, вовсе не нарушают своих обязанностей; ибо общество твердит им, что первая их обязанность состоит в том, чтобы па-рализировать действия правительства, поддерживать его заблуждения, так сказать, заслонять своих однородцев, и горе тому, кто стал бы заодно с правительством против выгод и предубеждений сословных.

В прошлом столетии почтенный Шульц-фон-Ашераден, поднявший на дворянском ландтаге смелый голос в защиту крестьян, был прогнан из собрания; позднее ландрат Сивере, исполнитель благих намерений императора Павла, подвергся гонению по тому же делу; наконец, недавно мы имели пример, который разнесся по всему Остзейскому краю, но, может быть, не дошел до вас.

В Риге живет теперь 75 летний старец барон Фелькерзам, патриарх курляндского дворянства, подписавший в качестве секретаря акт о подданстве Курляндии Русской державе. Он долго служил, был губернатором в Лифляндии, и каково бы ни было его управление в последних годах, частная жизнь его и нравственное достоинство остались безукоризненными. Сын его, одаренный замечательными способностями, посвятил свои занятия улучшению быта крестьян в Остзейских губерниях, и вследствие этого, в Комитете 1845 года защищал предположения правительства против мнения дворян, для которых нынешний порядок есть верх совершенства. В 1846 году учрежден был Комитет, состоявший из лифляндских помещиков, которому поручено было составить новое Положение о крестьянах на основании начал, утвержденных правительством. Молодой Фелькерзам, с этого времени ставший во главе партии, допускающей возможность улучшений, принял самое деятельное участие в составлении этого проекта и так успешно защищал его, что на бывшем ландтаге дворянство одобрило предположения Комитета и поднесло их на утверждение правительства. Вот чем определяется политическая роль обоих Фелькерзамов, отца и сына.

Между тем, на прошлогоднем ландтаге в Курляндии, когда в числе дворян, не имевших в этой губернии вотчин и требовавших права голоса, назван был молодой Фелькерзам, один из присутствовавших дворян в полном собрании произнес следующие слова: „Я не понимаю, как можно предлагать человека, носящего имя, запятнанное двукратною изменою отчизне — dessen Nähme zwei Mahl mit Ladesverrath befleckt ist“. Ландмаршал немедленно потребовал объяснения, и произнесший эти слова объявил, что он не разумел под ними старика Фелькерзама. Этим объяснением все остались довольны. Может быть, вам покажется странною легкость, с которою оно было дано, и доверчивость, с которою его приняли; но не менее странно то, что курляндский гражданский губернатор, тамошний дворянин, не счел нужным вступиться в это дело, даже не известил о нем генерал-губернатора и, уже в ответ на запрос последнего, старался придать происходившему на ландтаге вид невинной обмолвки. Молодой Фелькерзам был в то время в Петербурге; но отец его, на закате беспорочной жизни глубоко оскорбленный и в своем лице, и в лице сына, вступился за поруганную честь своего рода и после нескольких переговоров, подал просьбу на Высочайшее имя. Говорят, что эта просьба до Государя не дошла и дело не имело никаких последствий. И точно, по многим причинам, лучше было прекратить его, но желательно, чтобы не пропал урок и чтобы наше общество из него научилось не подписывать без разбора приговоров остзейцев.

Рассказав вам этот последний случай и все предыдущее, я отнюдь не думал обвинять частных лиц. Если мне сколько-нибудь удалось передать вам мой взгляд на здешний край, то вы должны были понять, что поступки частных лиц занимают меня только как проявления образа мыслей целого общества. Начав с исторического обозрения, я именно хотел придать общий смысл тем современным фактам, которые намерен был вам передать, и показать их связь с политическими и общественными началами, под влиянием которых развивался и прозябает теперь Остзейский край. Там, где современное зло имеет историческое оправдание и составляет как бы продолжение вековых преданий, было бы смешно негодовать на частные лица. Это значило бы винить их в том, что они родились и были воспитаны в понятиях, подготовленных целыми столетиями. Забудем о лицах, но будем помнить, что самое то, что служит им в извинение, неопровержимо доказывает ложность общественной среды.

Я старался показать вам отношение Остзейского края к земле русской и к правительству; теперь посмотрим на положение русских в здешнем крае.

Положение русских частных людей в Остзейском крае бросается в глаза приезжим иностранцам и повергает их в изумление; для нас же, русских, это, конечно, самый живой из всех здешних вопросов, доступный каждому человеку, если только привычка баловать свое самолюбие не притупила в нем участия к меньшей его братье, или если он умышленно не закрывает глаз и не затыкает ушей. Я желал бы представить вам этот вопрос во всех его видах, в связи со всеми поясняющими его обстоятельствами, а для этого я должен необходимо проследить образование дворянского и городского сословий. Это предмет довольно запутанный и сухой, которого я не надеюсь, да и не буду стараться оживить; лучше пусть назидательный урок выступит сам собою из сухого изложения фактов. Начнем с дворянства.

В эпоху архиепископов и гермейстеров к земским чинам принадлежали: орден, архиепископ и вассалы того и другого. Последние, то есть вассалы, пользовались одинаковыми правами с рыцарями и отличались от них только тем, что рыцари давали монашеские обеты (которых не соблюдали) и составляли духовное братство. С принятием реформации и с упразднением ордена, эта единственная разница исчезла, так что, хотя сохранились от прежних времен названия рыцарства и земства (Ritterschaft und Landschaft), но уже эти слова утратили всякое определенное значение и беспрестанно употреблялись одно вместо другого; ибо в действительности не существовало соответственных им различий в правах и общественном значении. В эпоху польского владычества, потомки рыцарей и вассалов во всех актах, исходивших от правительства и от них самих, являются нераздельным сословием и, большею частию, под общим названием лифляндского дворянства. Совершенно равными с ними правами, как по имуществу, так и по сословному управлению, пользовались польские и литовские помещики Лифляндии, так что встречающееся в королевских грамотах деление дворян по нациям, очевидно, имело целью поставить поляков и литовцев на одну ногу с немцами. Точно такое же положение заняли впоследствии Шведы в Лифляндии и Эстляндии.

В XVII веке начали помышлять о составлении матрикул, или списка дворянских родов. Курляндия подала пример. В статье 39-й изданного для нее в 1617 году учреждения, сказано: „Герцог и дворянство (nobilitas), с общего согласия, положили учредить рыцарское присутствие (judicium equestre, то же, что Ritterbank), с целью разобрать: кто принадлежит к дворянам, кто к плебейцам (qui re vera nobiles, qui plebei)“. Итак, поверка доказательств дворянского достоинства и составление списка дворянских родов — таково было назначение этого депутатского собрания. Из актов, от него оставшихся, видно, что оно отнюдь не думало присваивать себе права безотчетного отказа в помещении родов в матрикулу; что за доказательства вполне достаточные признавались жалованные грамоты на дворянство, данные императорами и королями; наконец, что все постановления о выборе членов в депутатское собрание, о порядке составления матрикул, о приглашении к предъявлению доказательств, издавались от имени рыцарства и земства (Ritter- uud Landschaft) совокупно и без всякого между ними различия. По тому же самому поводу и, вероятно, по примеру Курляндии, приступлено было и в Лифляндии к составлению матрикул. Получив в 1643 и 1647 годах от шведского правительства штат или сословное устройство, дворянство естественно должно было возбудить вопрос о доказательствах принадлежности к дворянскому сословию. Но просьбе о том лифляндцев воспоследовала следующая королевская резолюция 14 ноября 1650 года: „Дошло до сведения ее королевского величества, что в Лифляндии происходят беспорядки оттого, что многие лица не из дворянства (die nicht von Adel sind) выдают себя за дворян и домогаются еще больших прав и преимуществ, нежели какими пользуются лица дворянского происхождения, или приобретшие дворянское достоинство, или получившие его чрез жалованные от высшего правительства грамоты. По поводу сего, е. к. в., желая состояние дворянства в Лифляндии не только возвысить и умножить, но и сохранить при подобающей ему чести и уважении, соизволяет и разрешает назначить комиссию для составления списка дворянских родов, в котором все лифляндское рыцарство и дворянство, владеющее в том крае недвижимою дворянскою собственностью, будет иметь определенное место и в коем дворянские роды и предки будут означены и отличены, причем дворяне сами имеют наблюдать, чтобы никто не был вписан в список рыцарских родов, кроме тех, о дворянском происхождении коих имеют достаточные сведения, или коим дворянское достоинство и почести пожалованы по милости высшего правительства, или за особенные заслуги“. Точно такая же резолюция издана была в следующем 1651 году для Эстляндии[15]. Эзельское дворянство начало составлять матрикулы, не испрашивая на то соизволения верховной власти, и поступало в этом случае не совсем по рыцарски, как видно из позднейшего сенатского указа 1764 года 28 декабря, изданного по поводу составления списков лиц, претендовавших на казенные аренды[16]. Из всего этого видно, во-первых, что матрикулы заведены с двойною целью: провести черту между дворянами и недворянами и определить, кто именно из дворян принадлежал к обществу местных дворян и вследствие того мог пользоваться правами своего сословия, например: участием на ландтагах с правом голоса, доступом к должностям и т. д. Во-вторых, что между дворянством родовым, жалованным и приобретенным закон не делал никакого различия, и что все дворяне, владевшие в том крае поместьями или вотчинами по праву, вступали в дворянское общество и записывались в матрикулы, значившие ни более ни менее, как наши губернские родословные книги.

Составлением матрикул, как я уже сказал, начали заниматься с половины XVII века; однако, в продолжении шведского владычества, их не успели привести к окончанию, так что в эпоху заключения так называемых аккордных пунктов в 1710 году они еще не существовали ни в Лифляндии, ни в Эстляндии, ни на Эзеле; и потому, когда речь идет о привилегиях, утвержденных Петром I при завоевании Остзейского края, никак не должно подразумевать матрикул и сопряженных с ними в настоящее время преимуществ, как делали это много раз по неведению.

В редакции статей, подписанных фельдмаршалом Шереметевым и позднее утвержденных верховною властию, господствует обыкновенное безразличное употребление слов: рыцарство, шляхетство, дворянство, а в немецком тексте Ritterschaft, Landschaft, Adel; но все права, изложенные в этих статьях, присвоены дворянскому сословию вообще, без всякого различия.

Вскоре после заключения Ништатского мира, лифляндцы и эстляндцы принялись снова за составление своих матрикул. Генерал-губернатор Лесси, по происхождению ирландец, выпросил первым высочайшее на то соизволение, и в указе, распубликованном им 6 февраля 1733 года, постановил за правило требовать для внесения в дворянские списки доказательств принадлежности к дворянскому сословию и владения имением на праве вотчинном или поместном, следовательно, тех самых условий, какие постановлены были шведским правительством. В Курляндии матрикулы были окончены в 1634 году; в Лифляндии после долгих отсрочек и многих неудачных опытов — в 1747; на Эзеле — после 1741; в Эстляндии — в 1743.

Ни один из этих списков не был утвержден высшим правительством, и нельзя определить с достоверностью, какими правилами руководствовались при составлении трех последних. Как бы то ни было, по заключении их, дворянство всех трех губерний, записанное в матрикулы, присвоило себе исключительное название рыцарства и право принимать в свое общество или братство новых членов не иначе, как подвергая их безотчетной баллотировке по правилам, постановленным самим рыцарством в уставах о ландтагах. Из этих уставов лифляндский составлен в 1759 году, потом изменен и утвержден губернским начальством в одно время с эзельским, а эстляндский составлен в 1756 г., и мне неизвестно, был ли он кем-нибудь утвержден. Таким образом, в противность всем резолюциям и указам, значение матрикул было совершенно искажено, и образовалось без ведома и разрешения верховной власти новое, при этом замкнутое сословие, выделившееся из дворянства и присвоившее себе все права в составе общества и по имуществу, предоставленные в силу аккордных пунктов всем дворянам вообще.

При Екатерине II, по введении наместнического учреждения, все это было отменено; произвольное раздвоение дворянства исчезло, и, на основании дворянской грамоты, учредили вместо матрикул родословные книги; но император Павел по восшествии своем на престол в 1796 году, восстановил опять прежний порядок, будто бы с привилегиями сообразный и теперь внесенный в Свод местных узаконений губерний Остзейских. Последствия его для всего русского дворянства очевидны. Во введении ко второй части Свода местных узаконений губерний Остзейских, составленного во втором Отделении Собственной Е. И. В. Канцелярии, в статье о правах земских состояний Курляндии сказано: „С сего времени (т. е. с заключения матрикул) курляндское дворянство совершенно устранило дворян польских и литовских“. Тогда Курляндия была под владычеством Польши; в Лифляндии и Эстляндии матрикулы окончены при русском владычестве; почему же было не сказать, что значение их было искажено с такою же целью, как и в Курляндии, то есть для устранения дворян русских? Независимо от этого, матрикулы, в том виде, в каком они существуют теперь, имеют важное неудобство для Остзейских уроженцев, принадлежащих по происхождению к дворянству не матрикулированному, или дослужившихся до дворянских чинов: они лишены всякого сословного представительства и сословных списков, необходимых для приобретения актов, служащих для доказательства состояния. Для крестьян существуют ревизские сказки, для среднего сословия — обывательские книги, для рыцарства-- матрикулы; но простые дворяне не имеют ничего подобного, и потому на каждом шагу встречают затруднения, например: при определении детей в училища, при вступлении в службу, при получении чина и т. д. Коренному дворянству, конечно, до этого дела нет; то — другое сословие, следовательно, нечего о нем и заботиться. Коренное дворянство по собственным его отзывам о себе, плодит и развивает наследственную доблесть, так называемый рыцарский дух, а попросту: дух сословного своекорыстия, надменного презрения к низшим и расчетливой преданности высшим. В этом оно полагает свое назначение, для достижения которого считает необходимым со всех сторон огородить себя. Я не знаю, до какой степени подобный юридический вымысел может найти веру; но, по мне, пусть бы этот дух держался в тесном обществе и не заражал собою других сословий. Но дело в том, что, кроме неуловимого духа, рыцарство выгородило себе привилегии более существенные, а именно: исключительное право на владение имениями и доступ к должностям судебным и административным.

Постепенное стеснение права владения имениями также совершилось вопреки обыкновенному ходу общественного развития, вопреки писанным законам, и представляет такое же торжество своекорыстных интриг одного сословия над справедливостью и верно понятыми интересами края.

Жители городов, или точнее граждане, и в особенности рижские, пользовались издревле правом владеть населенными имениями в Ливонии. Оно вытекло из участия, принятого ими, совокупно с дворянами и духовенством, в завоевании края, доказано многими грамотами XIII и последующих веков, и во все продолжение орденского владычества оспорено не было. В грамоте, данной Стефаном Баторием Риге в 1581 году, признано право граждан рижских покупать имения в уездах (bona terrestria) с утверждения короля, а в конституциях Батория оно было распространено на все среднее сословие: licet nobilibus bona civilia (т. е. дома в городах) eniere, et civibus bona terrestria. В продолжение шведского владычества дворянство несколько раз домогалось лишить граждан этого права; рижане, однако же, отстояли его, но ревельцы утратили; а жители других городов, кажется, не заботились о нем. Первый удар бесспорному праву рижан нанесен был при поступлении Остзейского края под владычество России. Известно, что земство и города договаривались с фельдмаршалом Шереметевым независимо друг от друга; пользуясь этим и неведением русского правительства, дворянство включило в свои аккордные пункты следующую статью: „Шляхетские маетности впредь никому кроме лифляндских шляхтичей покупать невольно будет, и которые противно сему проданы, шляхтичам же выкупать“.

Таким образом, одним почерком пера, во-первых, положено было начало к устранению русских; во-вторых, отменено было право рижских граждан, основанное на привилегиях, на давности, на всей многоуважаемой старине; наконец, сообщено было обратное действие закону, которого нельзя было предвидеть, и допущена была конфискация частной собственности целого сословия в пользу другого сословия, при этом конфискация, никаким сроком не ограниченная. Заметьте, что все это произошло вследствие домогательств дворянства, едва опомнившегося от шведской редукции и перед тем двукратно изменившего Польше и Швеции за несоблюдение привилегий и покушение на его частную собственность. Это одно из замечательнейших проявлений рыцарского духа и трогательного согласия между сословиями, претендующими на права цельной нации. Между тем, фельдмаршал Шереметев подтвердил также аккордные пункты, предложенные рижанами и ревельцами, в том числе статью об оставлении „всех городских жителей шляхетных и нешляхетных при их владении, как в городе, так и вне его и в уездах“, а жителям Ревеля, „которые имеют маетности по наследству, или в деревнях какой заклад, или же иммиссии, пользоваться в оных равным с дворянами правом“. Итак, исключительное право, вновь и не благоприобретенное дворянством, противоречило обещаниям, в то же время данным гражданам. Вследствие этого начались споры, тянувшиеся более 50 лет.

Кроме права покупки и выкупа, дворянство просило „предпочтения, в особенности перед рижскими гражданами, в пользовании арендами казенных маетностей“. Правительство несколько раз им отказывало, по они выждали благоприятного времени, и при Анне Иоанновне состоялся указ о том, „чтобы в Лифляндии и Эстляндии мыз на аренде никому, кроме тамошнего шляхетства, не иметь, а ежели поныне еще у некоторых, кроме тамошнего шляхетства, мызы на аренде имеются, хотя б и указами отданы, у оных немедленно отобрать и отдать на аренду желающим тамошнему шляхетству“.

Итак, за конфискациею вотчин следовала конфискация аренд, и правительство пожертвовало своим правом награждать русских служилых людей казенными арендами в Остзейском крае. Но все это еще не удовлетворяло дворянства. Некоторые граждане пользовались государственными имуществами по закладному праву; дворянство просило, чтобы и их правительство отобрало, изъясняя, что будто бы в привилегиях именно сказано, что никто кроме дворянина маетностями в земле владеть не может; что это несовместно с производством торговли и ремесел; наконец, что если обеспечить закладодержцев уплатою процентов, то не будет даже никакой несправедливости. Вы можете себе представить, что все это было проведено дворянством не без труда: с одной стороны, граждане восставали против наглого нарушения их прав; с другой, само правительство не раз выражало какое-то отвращение к насильственному посяганию на собственность. Но все эти препятствия были побеждены. Я не хочу делать выписок из прошений и представлений дворянства по этим предметам, чтобы не растянуть изложения дела; а многие из них замечательны и заслуживали бы помещения в любой хрестоматии, как образцы канцелярского сутяжничества. Читая их, нельзя не подивиться необыкновенной многосторонности и гибкости рыцарского духа: он иногда так ловко умеет присвоить себе плебейские приемы, что, право, трудно отличить его от духа подьяческого. Немало также содействовали успеху дворян барон Левенвольде, посланный Петром I для устройства дел в Лифляндии, и за которого дворянство благодарило Петра. Действительно, было за что; он издал от себя указ следующего содержания: „Все граждане, которые в прежнее время купили дворянские имения, обязаны отдать их дворянам за продажную цену, и все, что к тому причитается“. Не менее того, обычай еще несколько времени боролся с законом и обходил его: многие рижские и ревельские граждане не только продолжали владеть купленными перед тем имениями, но даже приобретали новые, ограждая себя различными хитростями; например, вместо купчих крепостей, заключали заставные контракты, или же платили за имения мнимые суммы, столь огромные, что выкуп становился невозможен; наконец, иногда покупали на имена матрикулированных дворян, причем последние, разумеется, не оставались в накладе. Таким образом, в продолжение многих лет практика смягчала несправедливость законов; но в 1789 году, когда были введены в Остзейском крае Учреждения о губерниях, Городовое Положение и Дворянская грамота, Сенат, в решении спора по делу об имении, купленном гражданином и выкупленном дворянином, применил закон, действующей в прочих частях Империи, но никаким Высочайшим повелением не распространенный на Лиф-ляндию, и постановил, что граждане, по своему состоянию, не имея права владеть крепостными людьми, не могут поэтому покупать населенных имений, предписав гофгерихту во всех подобных случаях руководствоваться этим решением; а гофгерихт, в котором заседали одни выборные от рыцарства, на этот раз не сделал от себя никакого представления, и, против своего обыкновения, исполнил сенатский указ во всей строгости. Положим (так как в то время в Остзейском крае права состояний определялись общими законами), запрещение лицам среднего состояния покупать населенные имения имело некоторое юридическое основание; но после 1796 г., по восстановлении всех прав и привилегий, по отмене всех общих узаконений, издан был вновь в 1809 году сенатский указ о том, чтобы „по Лифляндской и Эстляндской губерниям права покупки вотчин и людей на недворян не распространять“, что уже было совершенно произвольно, так что граждане лишились своего права случайно и вследствие недоразумения. Наконец, когда по уничтожении крепостного состояния в Остзейских губерниях исчез самый повод к изданию этих двух указов, Государственный Совет в 1828 году признал: что „так как обстоятельства, служившие к основанию означенного вопроса, сами по себе изменились, то в дальнейшем по сему суждении не настоит никакой нужды, и что за тем, настоящее дело следует считать оконченным“. Иными словами: у граждан отнято было право покупать населенные имения потому, что закон воспрещал им владеть крепостными людьми; но теперь уже нет крепостных, следовательно, право граждан приобретать имения, ограниченное правом выкупа, предоставленным дворянам, должно быть восстановлено. Кажется, вывод строг? Вы думаете, его сделали? Ошибаетесь: в Своде местных узаконений, вышедшем в 1845 г., гражданам и прочим городским обывателям положительно и безусловно запрещается покупать имения. Оставалось за ними право владения по заставным, на неопределенные сроки заключаемым контрактам, иногда на 90 и на 100 лет; но в 1802 и в следующих годах, по просьбе дворянства, эти сроки были постепенно ограничены: для Лифляндии и Эстляндии сперва десятью годами, потом тремя, а для Курляндии десятью, чем уничтожены были все выгоды заставного владения, как для владеющего, так и для самого имения. Трудно оправдать эти меры, ибо не только граждане, но даже многие из помещиков были ими недовольны, предчувствуя, что имения их через это упадут в цене, что действительно и сбылось.

Одинаковой участи с гражданами подверглись дворяне, называемые ландзассами, то есть все те, которые, по недостаточности предъявленных ими документов, или вследствие интриг, не были записаны в матрикулы, все потомки их, наконец, все местные уроженцы, дослужившиеся до дворянских чинов и также не принятые в матрикулы. Рыцарство не только не распространяло на них свое право выкупа имений, издавна им принадлежавших, но даже запрещало им безусловно вновь покупать имения; одним словом, из дворян разжаловало их в мещан.

Вспомните, что право выкупа, само по себе несправедливое, предоставлено было в силу аккордных пунктов всему дворянству без различия; здесь же его стали обращать дворяне матрикулированные против дворян нематрикулированных. Не явное ли это нарушение основного акта, определяющего отношение Лифляндии к России? А если бы правительство вздумало его нарушить! В то же время, ландзассов перестали приглашать на ландтаги, вопреки старине, отняли у них право выбора и право исправления должностей судейских и по сословному представительству. Несчастные ландзассы естественно сблизились с гражданами и вместе с ними вступили в тяжбу против рыцарей. Начались жаркие споры. По случаю вызова депутатов из Остзейских губерний в Комиссию для составления нового уложения, при Екатерине II, ландзассы протестовали против устранения их от столь важного для них дела, и так как жалоба их дошла до высшего правительства, они выиграли эту первую тяжбу и послали от себя депутатов; но другой, важнейший вопрос — о праве владения имениями, к сожалению для них, решен был на месте, вследствие соглашения между ними и рыцарством, которое утверждено было в 1776 году генерал-губернатором Брауном. Ландзассы требовали, чтобы на принадлежавшие им имения право выкупа не было распространяемо, и чтобы помещики, не записанные в матрикулы, были допускаемы на ландтаги с правом голоса. По первому пункту рыцарство изъявило согласие не тревожить тех ландзассов, которые уже владели имениями, но выговорило себе право выкупа имений, впредь имеющих быть ими приобретенными, в продолжение года, шести недель и трех дней по совершении купчей. По второму пункту, позволено было ландзассам присутствовать на ландтагах, но с правом голоса по одним лишь денежным раскладкам. Эти правила касались одной Лифляндии; в Эстляндии, Курляндии и на острове Эзеле рыцарство пользуется исключительным правом покупать имения и участвовать на ландтагах. К этому должно прибавить следующее обстоятельство: в Остзейском крае польское и шведское правительства владели множеством казенных имений, перешедших по праву завоевания в собственность русского правительства. Эти имения раздавались в награду военным и гражданским чиновникам, в поместное или арендное владение, даже дарились, большею частью немцам, а иногда и русским; но в 1783 году императрица Екатерина великодушно обратила все поместья в вотчины и таким образом, пожертвовав правами казны, лишила вместе с тем русских дворян последней возможности выслуживать себе имения в Остзейском крае. Правда, что, вслед за тем, она отменила все исключительные привилегии рыцарского сословия и потому могла не опасаться этого последствия, но по восстановлении древних учреждений императором Павлом этот результат, для русских невыгодный, вошел в силу. Итак, искажение первоначального значения матрикул, раздвоение дворянского сословия на рыцарство, или замкнутое общество, и ландзассов, исключительное присвоение первому сословных прав в составе общества, права приобретения имений в Эстляндии и Курляндии, права выкупа имений в Лифляндии — все эти нововведения, во-первых, нарушали несомненные исторические права граждан остзейских и ландзассов, утвержденные русским правительством при заключении аккордных пунктов; во-вторых, оскорбляли господствующую в государстве народность. Все эти нововведения вошли в силу не прежде, как во второй половине XVIII века, без ведома и соизволения верховной законодательной власти, в противность ясно изъявленной воле шведского и русского правительств, без всякой надобности или выгоды для края и вследствие эгоистических происков одного сословия, которому потворствовали иностранцы, стоявшие во главе местного управления. Но все это должно было открыться при составлении Свода узаконений для губерний остзейских; юридическая поверка притязаний дворянства должна была вывести наружу тайную цель его стремлений и средства, им употребленные. Ландзассы и граждане с нетерпением ожидали развязки; вообще об этих вопросах много писали в то время во всех журналах Остзейского края. Но всеобщие ожидания не сбылись. В Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, в которой делами Остзейского края занимались господа Раден, Сивере и Бреверн, составлен был доклад, как о матрикулах, так и о праве приобретения имений; доклад этот 20 июня 1841 года поднесен был на Высочайшее утверждение, минуя Государственный Совет; он не был опубликован, но послужил основанием при составлении Свода узаконений для губерний Остзейских. Им были окончательно узаконены все неблагоприобретенные права и произвольные притязания рыцарского сословия.

Теперь сравните положение русских дворян в Остзейских губерниях с положением поляков и шведов в XVI и XVII веках. При польском и шведском владычестве дворянское общество остзейское, несмотря на его просьбы, не было принято в состав ни польского, ни шведского дворянского сословия; но дворяне польские и шведские, как таковые, пользовались всеми правами своего сословия в Остзейском крае; а остзейских дворян, в виде награды, жаловали и производили в дворян польских и шведских. Теперь наоборот: лифляндцы, эстляндцы и курляндцы, записанные в своих матрикулах, пользуются во всей России правами своего сословия наравне с русскими, а русские дворяне, чтобы воспользоваться ими в Остзейских губерниях, должны подвергнуться безотчетной баллотировке членов тамошнего рыцарства, чему-то вроде испытания, для решения вопроса: есть ли в них хоть малая доля рыцарского духа и не осквернится ли их присутствием благошляхетное общество? Иными словами: остзейское рыцарство, в общем составе русского дворянства, составляет как бы аристократию, занимающую высшую степень; русских дворян жалуют в остзейских рыцарей в награду за подвиги или по другим соображениям. Так недавно лифляндцы предлагали дипломы князю Паскевичу и графу Орлову, а в прошлом году министру внутренних дел Перовскому и графу Протасову, которых имена в здешнем крае преданы проклятию. Я рад, что могу присовокупить, что все четверо отклонили от себя эту великую честь.

Польское правительство всеми средствами вводило поляков в дворянство лифляндское, раздавая им поместья, даря им вотчины, определяя их к должностям; то же делало шведское со своими коренными подданными; русское правительство узаконило меры, принятые для того, чтобы предупредить водворение русских в Остзейском крае.

Сообразно ли это, не говорю уже с достоинством господствующего племени, но с правилами холодного беспристрастия и той высокой терпимости, которою по праву во всех других отношениях может гордиться наше правительство? — Я не думаю. Точно ли хотело правительство унизить русских в уголке земли, купленном их кровью? — Несомненно, что нет. Но как же это сделалось, если на то не было его воли? — Очень просто. Польское правительство в Остзейском крае действовало через поляков: Радзивилла, Хоткевича, Сапегу; шведское — через шведов: Горна, Гавстера, Оксенштирна; русское — через господ: Левенвольда, Лесси, Брауна, Паулуччи, Палена.

Итак, Остзейцам посчастливилось; они огородились, окопались со всех сторон, очистили себе весь край в свое исключительное пользование; но неожиданный успех и неожиданное отсутствие сопротивления внушили им новые замыслы. Не далее как в прошлом году несколько курляндских дворян, купивших имения в смежном с Курляндиею уезде Ковенской губернии, разочли, что не худо бы было присоединить весь этот угол земли к Курляндии и подвести его под одно с нею управление, то есть отдать его в полное распоряжение рыцарства. Для приведения этого проекта в исполнение они собрались, переговорили и решили сделать складчину на неизбежные расходы, сочинить просьбу и отправить с нею депутата в Петербург. Но тут возникал вопрос: между имениями курляндских рыцарей в Ковенской губернии находились имения нескольких русских помещиков и нематрикулированных дворян. Выделить их по свойству местности, видно, не было никакой возможности. Что же было делать с владельцами этих имений? Предложить им записаться в матрикулы и войти в состав курляндского дворянского общества со всеми правами, ему присвоенными? Казалось бы так, но рыцари придумали другое. В протоколе, составленном ими, они решили испросить у правительства, чтобы нематрикулированные помещики, войдя со своими имениями в состав Курляндии, владели ими на праве мещанском, а не дворянском[17].

Вникните в это дело. Русский помещик, дворянин спокойно владеет имением в Ковенской губернии и пользуется всеми правами своими как дворянин и как помещик: участвует в дворянских собраниях с правом голоса, избирает в должности, сам может быть избран и т. д. Но на его беду, по соседству с ним поселяются курляндские рыцари; они предъявляют притязание на весь уезд и просят о присоединении его к Курляндии. Но дабы не распространять на русского дворянина прав, предоставленных курляндскому рыцарству, они хотят из помещика-дворянина разжаловать его в помещика-мещанина, иными словами, лишить его прав состояния в составе общества, предоставляя себе со временем выкупить у него имение и мало-помалу всю присоединенную часть Ковенской губернии очистить от дворян, не принятых в общество рыцарей. Этот замечательный протокол у меня перед глазами. Просьба была написана и депутат повез ее в Петербург; но в ней, разумеется, не упомянули об этом тайном замысле, а выставили, для склонения правительства, филантропическую цель даровать крестьянам свободу на манер остзейских, т. е. лишить их права на землю и заменить общинное устройство мызным хозяйством. Не знаю, чем это дело кончится: но в этом случае успех или неуспех — дело второстепенное, а главное: неслыханная дерзость самой просьбы. В ней есть над чем призадуматься. До сих пор мы думали и нас уверяли, что привилегии Остзейского края были принадлежностью местности и оправдывались как результаты особенностей ее исторического развития: но теперь предлагают распространить их на Ковенскую губернию, которая, сколько нам известно, не входила в состав завоеванных немцами земель, не зависела никогда ни от ордена, ни от императора немецкого, не заимствовала законов из римского права и ганзейских постановлений, наконец, не исповедует протестантской веры. Значит, мы ошибались: привилегии, по мнению рыцарей, принадлежат не местности, а остзейскому племени, переносящему с собою свои преимущества всюду, куда ступит нога его. Оно заняло нынче край Ковенской губернии и обращает его в уезд Курляндии; завтра займет клочок Псковской и введет его в Лифляндию. Одним словом, оно мало-помалу будет подвигаться вперед, вытесняя коренных жителей, и где только оно столкнется с русскими, русские не только не приобретут от него новых прав, но потеряют свои. И это могли задумать, и это надеялись исполнить при помощи правительства в 1847 году в управление генерала Головина, в эпоху угнетения немецкой национальности, гонения на протестантство, покушений на привилегии, в то время мрака и скорби, как выразились сами курляндцы в куплетах, которые князь Суворов позволил им пропеть себе на официальном обеде! Слышите: эта просьба задумана угнетенным племенем! Так что ж бродило в уме его в прежнее время, и наконец, чего мы должны ожидать теперь?

Перейдем к среднему сословию. Положение русских городских обывателей, купцов, цеховых и мещан еще более заслуживает внимания, чем положение дворян. Лишенный сословных прав в составе общества в Балтийских губерниях, каждый дворянин русский может воспользоваться ими где захочет, в любой русской губернии; но, по верному замечанию одного из чиновников, служивших при генерале Головине, положение городского обывателя вовсе не таково. Будучи приписан к одному какому бы то ни было городу, он не может в то же время быть гражданином в другом, и следовательно, он теряет безусловно те права, в которых ему отказывают на месте его жительства и приписки. Чтобы понять, чего именно лишены русские и чего они домогаются без малого пятьдесят лет, нужно составить себе ясное понятие об устройстве остзейских городов, почти одинаковом в Ревеле, Риге, Дерпте, Аренсбурге, и потому я постараюсь изобразить его в главных чертах, в том виде, в каком оно существовало на основании законов, до присоединения всего края к России, и существует теперь с некоторыми лишь изменениями. Для примера я избираю Ригу, во-первых, потому, что ее устройство служило образцом для других городов; во-вторых, потому, что здесь главное поприще борьбы с русскими.

Немецкий город вообще, как вам известно, имеет значение не столько правительственного средоточия более или менее обширной области, сколько местности, совершенно отрешенной от земства, изъятой от подчиненности земским властям и занятой особенным классом людей, презирающим простой народ и враждующим с дворянством. У нас городское общество составляется из лиц различных званий, связанных между собою интересами занимаемой ими местности. Там, напротив, городское общество составляет замкнутое сословие, почитающее себя чем-то сосредоточенным в себе самом, одним словом, юридическою личностью, резко определенною и состоящею в слабой зависимости от представителей верховной власти.

Каждое такое общество в себе заключает граждан и простых обывателей, или, как их называют доселе, приживальцев, Beisassen, Beiwohner. Первые, т. е. граждане, почитают себя в городе полными хозяевами, смотрят на самый город как бы на свой дом, на недвижимую городскую собственность как на свою частную, на городские промыслы и источники доходов как на свое кормление. Они образуют отдельное общество, пользующееся правом суда и самоуправления в пределах более или менее широких, не считают себя обязанными отдавать кому бы то ни было отчетов в распоряжении своими доходами или принимать в свой круг новых членов, иначе как по своему усмотрению и на тех условиях, какие им вздумается предписать. Теперь в этих двух статьях правительство ограничило самостоятельность рижской городской общины, заменив произвол ее твердыми правилами; но эти меры были следствием внешней необходимости и частых жалоб; они были придуманы правительством и введены его властью, но отнюдь не служат признаком свободного развития в понятиях городского общества о его значении и отношениях к государству.

Простые обыватели безусловно подчинены гражданам; они не имеют самостоятельной организации, не образуют общества, не принимают никакого участия ни в управлении, ни в судопроизводстве, ни даже в делах, относящихся исключительно до них, например в раскладке податей и повинностей, но обязаны покоряться обществу граждан; как класс терпимый, но ничем юридически не обеспеченный, они пользуются только теми правами, которые пожалованы им гражданами.

Общество граждан подразделяется на три сословия: магистратское, или начальствующее; купеческое, или торговую гильдию, и ремесленное, или гильдию цеховых мастеров. Магистрат заведует судом и управлением, в этом заключается его сословная принадлежность, его кормление. Кормление первой или большой гильдии, ей исключительно присвоенное, состоит в торговле; кормление ремесленной или малой — в исключительном праве заниматься ремеслами, из коих каждое составляет также исключительное достояние отдельного цеха. Магистрат состоит из бургомистров и ратсгеров, заседающих в различных присутственных местах, судебных и административных. Большая и малая гильдии делятся на три степени: простых членов гильдии, братьев и старшин. По части промыслов они пользуются равными правами; но права в составе общества и степень участия их в управлении различны. Простые члены приглашаются в гильдейские собрания, подают голоса в совещаниях о делах общественных и при выборах членов братства в различные должности; но сами выбираемы быть не могут. Братья составляют замкнутое общество, теснейший союз в самой гильдии; пользуясь всеми правами простых членов, они, кроме того, присваивают себе исключительные права на занятие различных должностей по управлению, на доходные места, коими располагает гильдия (весовщиков, мерильщиков, маклеров и т. д.) и на получение, в случае нужды, денежных пособий из благотворительных касс. Старшины составляют как бы совет мудрейших, постоянное представительство гильдии, имеющее исключительное право на высшие должности по управлению; из них члены каждой гильдии по большинству голосов избирают гильдейского старосту или ельтермана.

Организация цехов, заключающих в себе также три степени: учеников, подмастерьев и мастеров, сходна с нашими учреждениями по этой части, которые заимствованы у немецких городов, с тою разницею, что в Риге одни мастера принадлежат к обществу граждан и пользуются сословными правами.

Как прием в городское общество или сообщение права гражданства, так и вступление в одну из гильдий и, наконец, повышение в степенях до последнего десятилетия всегда производились по выборам, или точнее: с согласия самих обществ. Никто не входил по праву, и всякому можно было отказать, не отдавая в том никому отчета; но при этом соблюдались непременные условия, без которых нельзя было и претендовать на прием.

Право гражданства сообщал магистрат лицам законнорожденным, немцам и протестантам, за исключением всех других национальностей и вероисповеданий. Принятие в гильдию зависело от них самих; но при этом требовалось, кроме приобретения права гражданства и, следовательно, трех уже исчисленных условий, доказательство изучения торговли — для вступления в большую гильдию, и получения степени мастера — для вступления в малую; для повышения в братство, сверх всего этого, необходимо было изъявить готовность нести безвозмездно всякого рода общественные службы, получить свидетельство о безукоризненной нравственности, по единогласному приговору всех членов братства, и внести определенную сумму денег в пользу благотворительных учреждений. Старшины доселе сами замещают открывающиеся между ними ваканции из числа кандидатов, представляемых братством. Наконец, высшее или магистратское сословие пользуется так же правом самоизбрания из числа старшин большой гильдии и ученых канцелярских чиновников.

Кроме этих общих условий, существовали и держатся доселе еще особенные для ремесленников; так, чтобы сделаться мастером, то есть получить право открыть мастерскую, принимать заказы и работать на собственный свой счет, нужно было сперва обучиться ремеслу у мастера, потом прослужить определенное время подмастерьем, затем несколько лет странствовать, по возвращении выдержать испытание, сделать управный урок, угостить всех мастеров, внести денежную сумму (по некоторым цеховым уставам очень значительную), наконец, иногда необходимо было жениться на дочери или вдове цехового мастера.

Вот ряд законных условий; но само собою разумеется, что право безотчетного отказа, принадлежавшее каждому цеху, братству, каждой гильдии и, наконец, магистрату, давало возможность предписывать и другие, еще более стеснительные.

По всему этому вы можете судить, какими искусственными преградами было стеснено развитие городских промыслов и общественной жизни, как безусловно зависело каждое лицо от произвола различных сословий и обществ, наконец, как незавидна была участь простых обывателей финского происхождения и вообще тех, которые по роду, вероисповеданию или по недостатку денежных средств, не будучи в состоянии удовлетворить всем исчисленным условиям и прихотям, навсегда лишены были возможности вступить в общество граждан, то есть кормиться трудами рук своих. Жестокая исключительность привилегированных корпораций доходила в отношении к ним до последних крайностей. Крепостные люди были счастливее, потому что помещики щадили их и даже содействовали в известной мере развитию их благосостояния, по ясному расчету, если не по бескорыстному побуждению, тогда как граждане боялись соперничества обывателей в деле торговли и ремесел, а потому держали их умышленно в нищете и под систематическим угнетением. Таково было устройство города Риги в то время, как он сдался фельдмаршалу Шереметеву; почти таково оно и теперь на деле.

Положение, которое занимали в нем русские, изменялось несколько раз. От присоединения Остзейского края к России до введения общего Городового Положения в 1784 году русские находились вне общества граждан, но пользовались особенным покровительством верховной власти; со введения Городового Положения они вошли в состав городского общества, и так как через это они были уравнены во всех отношениях с немцами, то правительство перестало заботиться об их участи; но по восстановлении прежнего муниципального устройства в 1797 году императором Павлом они утратили права, приобретенные ими в составе городского общества и, уже не пользуясь как прежде защитою правительства, подверглись гонению в полном смысле этого слова. И здесь тоже попятное движение! Но вы не обязаны верить мне на слово, и потому я приведу вам факты.

В аккордных пунктах было сказано: „По занятии города, каждому позволено будет, по желанию, обеспечить свое пропитание и заняться промыслом“, а в Ништатском трактате: „В Остзейских областях вера греческого исповедания впредь також свободно и без всякого помешательства отправляема быть может и имеет“. Этими статьями в двух существенных отношениях обеспечено было положение русских в новозавоеванном крае. В именном указе 1728 года сказано: „В лавках российским людям всякими товары торговать, объявляя и записывая в портории с платежом пошлин, такожде с мест, на которых домы и лавки имеют, платить им поземельные и прочие деньги с рижскими мещанами в равенстве; точию с тех российских торговых людей, противу тамошних рижских жителей, никаких излишних податей не брать и отягощения им не чинить“. Кажется, что по тону этого указа можно заключить, что поводом к изданию его были жалобы со стороны русских. Для ограждения их от всяких притеснений, издан был в 1729 году другой важный указ, следующего содержания: „Российским купецким и прочим торговым людям, как в пошлинном платеже, так судом и расправою в купецких делах, быть по-прежнему в ведомстве обер-инспектора Ильи Исаева; и когда кто из них в таких делах взяты или приведены будут на гауптвахту, тех отсылать к нему ж, а в губернской канцелярии ни по каким истцовым делам не ведать“.

Из слов по-прежнему видно, что тогда восстановлен был порядок, учрежденный, вероятно, Петром I, который высоко ценил этого Исаева. При основании главного магистрата в Петербурге, или центрального управления и вместе судебной инстанции для всех людей среднего сословия, император назначил его товарищем президента; впоследствии Исаев является в Риге лицом, непосредственно подчиненным Сенату и коллегиям, в должности главного надзирателя за казенным управлением и президента рижского магистрата, который без его разрешения не мог употреблять городских сумм на чрезвычайные расходы. Таким образом, русские под защитою лица, занимавшего важное место и своего однородца, завися непосредственно от него, составляли в Риге как бы отдельное общество. Такое положение, разумеется, разъединяло их с немцами и придавало последним значение самостоятельной партии; в этом заключалась его невыгода. По, с другой стороны, справедливость требовала особенного попечения об участи слабейших, преследуемых многочисленными недоброжелателями, и эта цель была достигнута. Расположение немцев к русским уже в то время не было тайною. В 1716 году ельтерман большой гильдии читал всему собранию следующее наставление: „Когда кто из приближенных к Его Царскому Величеству (Петру I) особ заходит в дом к гражданину, его должно встречать со всевозможною учтивостью; не мешает даже подносить стакан вина или водки, так как до сведения Государя уже дошло, что рижские обыватели не оказывают никакой ласки его служилым людям“. В 1739 году, генерал-губернатор князь Репнин ходатайствовал у рижского магистрата о разрешении русским покупать в городе дома и пустые места, но ему отказали. Это право русские получили только при Екатерине II, благодаря ходатайству тогдашнего генерал-прокурора князя Вяземского.

В 1742 году, большая гильдия требовала, чтобы русских, расположившихся у городских ворот с товарами, прогнали оттуда (weggetrieben werden möchten).

В указе 1761 года мы читаем: „Торгующие в новозавоеванных (Остзейских) городах российские купцы пользуются только тем правом, которое им от шведских королей дано, и то с великою противу тамошних мещан (т. е. граждан), отменою; а как все оные едино суть Ея Императорского Величества верноподданные, потому комиссия (занимавшаяся составлением нового уложения) рассуждает, что и российским купцам, временно в новозавоеванных городах торгующим, особые пред прежними вольности, а паче кто в купечество тамошнее записаться пожелает, тем совсем равное с мещанами преимущество дать следует“.

Вот что предполагалось, а знаете ли когда воспоследовало исполнение? — Через 80 лет! В 1763 году назначена была комиссия для приискания средств к поднятию упавшей в Риге торговли, и так как это дело в высшей степени интересовало русских купцов, то Екатерина II сама от себя велела назначить им в ту комиссию двух депутатов; но здесь, в первый раз, губернское начальство обнаружило официально намерение устранить русских. Граф Браун вошел в Сенат с докладом, в котором доказывал, что русским вовсе не следовало участвовать в той комиссии, потому что они о важности рижского торга с иностранцами вовсе не имеют понятия; почему-де если их определить в присутствие, то не иное что произойдет, как излишнее затруднение и в настоящем деле медление». А между тем, в то время русские уже успели выстроить в Риге 65 амбаров для склада товаров и новый гостиный двор; они же, которых генерал-губернатор выставлял какими-то неучами, так хорошо понимали важность рижского торга с иностранцами, что едва дошел до них слух о назначении комиссии, как они немедленно и из разных городов прислали в Сенат по почте просьбы о допущении в нее избранных ими депутатов. Но их не допустили. И все-таки это время было золотое, в сравнении с тем, которое наступило после. Многого оставалось желать, но, по крайней мере, правительство не теряло из виду русских, часто заступалось за них, а главное: не сомневалось в том, что немцы были к ним худо расположены.

В 1784 г. императрица Екатерина II отменила древнее рижское муниципальное устройство и повелела ввести Городовое Положение. Я не стану исчислять вам причин, побудивших ее к этой мере, по-видимому, крутой, в сущности же необходимой и оправданной последствиями; но я хотел бы показать вам, как смотрели на нее в то время рижане. Закоренелые предубеждения не позволяли им признать обветшалости их учреждений и действительной необходимости преобразования; они видели в нем проявление слепого пристрастия императрицы Екатерины II к ее учреждениям и следствие низкой зависти, которую будто бы питали окружавшее ее русские к преимуществам и к умственному превосходству немцев. Но всего более раздражало рижан то обстоятельство, что преобразование исходило от нас, что русские позволили себе найти недостатки в немецких учреждениях, дерзнули признать себя способными заменить их лучшими, и, как казалось, решились мыслить и действовать самостоятельно, не испрашивая наставление у бывших своих учителей. С тех пор, как известно, мы покаялись и, кажется, искупили эту единственную нашу вину. Послушайте только, как рассуждал об этом некто Нейендаль, член законодательной комиссии, незадолго перед тем учрежденной: «все возможное было сделано, чтоб отклонить готовившееся преобразование, но ничто не помогло: ни брошюра о муниципальном устройстве города Риги, писанная одним из членов магистрата, поданная императору австрийскому при его проезде через Ригу и прочтенная Екатериною II, ни другие средства, употребленные под рукою (читай: подкупы), ни старания генерал-губернатора Брауна, в продолжение нескольких лет внушавшего императрице мысли, которые, по-видимому, должны бы были отклонить ее от принятого ею намерения. Ее самолюбию льстила надежда увидеть осуществление ее изобретения (ihrKunstwerk) в ее немецких областях; к тому же, может быть, она боялась оскорбить свой народ допущением изъятия из общей меры в пользу одной Лифляндии». В то время могло казаться естественным, что подобная боязнь принималась в соображение; а в прошлом году курляндцы надеялись, что, по их просьбе, нескольких русских помещиков разжалуют из дворян в мещан. В 63 года какая перемена!.. Продолжаю выписку: «Льстецы называли произведение императрицы Екатерины II (т. е. Городовое Положение) мастерским, а тогдашний генерал-прокурор, князь Вяземский, к несчастию много значивший, при этом враг всех немцев и в особенности лифляндцев, употребил все усилия, чтобы ускорить преобразование и поставить на одну ногу с нами своих русских (seine Russen). Головы последних были в то время так темны, что они не могли понять и того, что им следовало не завидовать превосходству лифляндцев, но всячески стараться уподобиться им. Многие, однако ж, в самой Риге мечтали о возможности согласить старое с новым и сделать из этого что-нибудь сносное; охотники до рангов и чинов и их жены радовались предстоявшим выборам; а в то же время случайное благосостояние, возвышенный образ мыслей, отличные дарования, а может быть, и надменность нескольких членов магистрата в русских возбуждали зависть и жажду мести, а в немцах страсть к общественным должностям. Но достойнейшие из числа последних желали сохранения древнего нашего устройства. Некоторые советовали даже подкупить врага города Риги (князя Вяземского) — он был доступен подкупам — и чрез него отклонить преобразование; но истощение городской казны не позволило бы употребить это средство, если бы даже и не постыдились к нему прибегнуть». Как мало стыдились прибегать к нему, обнаруживает беспрерывный ряд документально доказанных подкупов от 1582-го до 1840-х годов; истощение городской казны доказывает только худое управление и оправдывает преобразование Екатерины II, а клевета, распущенная на князя Вяземского, бессильна повредить памяти достойного человека и обращается в позор изобретателям ее.

Князя Вяземского и теперь поминают с глубокою благодарностью русские, живущее в Риге: он не только не был врагом Лифляндии, но, как доказывают его письма, хранящиеся в архиве рижского генерал-губернатора, он, напротив, предостерегал графа Брауна и рижский магистрат от разных промахов по службе, за которые они получали от Сената выговоры. Но князь Вяземский не гонялся за продажною популярностью; будучи русским, не по имени только, а по душе, он не пренебрегал своими однородцами низшего звания, не предпочитал им образованных лифляндцев, и этим он действительно разнился от графа Брауна и многих других.

Хотелось бы мне сообщить вам еще несколько выписок из записок Нейендаля: его жалобы на допущение в состав общества граждан всякой сволочи, особенно русских, которых он обыкновенно называет sans-culottes, на определение русских чиновников или, по его выраженью, сатрапов, на введение преподавания русского языка в городских училищах — предмета, по его мнению, бесполезного, на новое устройство полиции, по его суждению, вредное, потому что полицейским чиновникам велено было обходиться снисходительно с русскими, и т. д.; но все это повело бы нас слишком далеко.

Довольно того, что, несмотря на жалобы и интриги, Городовое Учреждение было введено в 1783 и окончательно в 1785. С этого времени положение русских изменилось. До тех пор их участие в городской жизни ограничивалось производством промыслов: теперь, они вошли в состав городского общества, были подчинены городскому начальству и вместе с тем допущены, наравне с немцами, к участию в выборах и в управлении общественными делами. Этому в особенности содействовал тогдашний губернатор Беклешов, один из замечательнейших людей, действовавших в Остзейском крае, и основатель первого русского училища в Риге — Екатерининского. Благодетельные последствия новой формы управления обнаружились очень скоро. Они доказаны документально. Стараниями Беклешова значительная часть городских долгов была уплачена, а Дума накопила в городской кассе запасную сумму; торговля поднялась, народонаселение умножилось, учреждено было несколько благотворительных заведений и школ; жестокое обращение с крепостными людьми, благодаря строгому надзору Беклешова, прекратилось; наконец, обнаружилось явление, дотоле невиданное в Лифляндии: дворянство и горожане жили в ладу и согласии. Обо всем этом свидетельствует Нейендаль, заклятый враг Городового Положения. Но развитие, так успешно начавшееся, было внезапно пресечено через 12 лет императором Павлом, немедленно по вступлении его на престол. Причины, заставившие его поступить таким образом, от нас закрыты; можно догадываться, что до него доходили только жалобы привилегированных сословий, действительно подававшие повод думать, что Остзейский край угнетен; как бы то ни было, несомненно то, что указ 28 ноября 1796 года был выражением великодушного намерения ознаменовать начало нового царствования прекращением жалоб и высокою милостью. Мы увидим, как бесстыдно искажена была мысль Государя. В означенном указе поведено: «Магистратам по городам остаться на прежнем и правам их сообразном основании, а губернским магистратам, також верхним и нижним расправам не быть». Руководствуясь точным смыслом этих слов, следовало восстановить магистрат, то есть высшее сословие и присутственные места — и более ничего; но это не давало права восстановлять большую и малую гильдии с их братствами, цехи с их привилегиями, средневековые постановления против незаконнорожденных, против латышей, католиков, православных, тем менее лишать простых обывателей дарованных им прав: добывать трудом насущный хлеб, решать свои общественные дела и в лице своих представителей участвовать в городском управлении; ибо верховная власть, оказывая милость магистрату, вовсе не имела намерения казнить другие сословия. Не менее того, так вышло на деле; указ императора Павла был так удачно перетолкован, или лучше им воспользовались так недобросовестно, что древнее муниципальное устройство г. Риги было восстановлено во всей его полноте и во всех мелочах в том самом виде, в каком я изложил его выше. Вникните в эту проделку; она заслуживает внимания, ибо последствия ее продолжаются доселе. Простые обыватели, не граждане, как я у же сказал, до введения Городового Положения, не имели никакого значения в составе городского общества. При Екатерине II, правительство обложило их двумя повинностями: рекрутскою и подушною, и тем самым даровало им правомерное сословное существование; ибо с обязанностью исправлять государственные повинности сопряжены были все права личные и сословные, присвоенные по Городовому Положению мещанам и ремесленникам. Они действительно пользовались ими в продолжение двенадцати лет, но по восстановлении древнего муниципального учреждения эти вновь приобретенные ими права были у них отняты, а вновь наложенные на них тягости были оставлены. Так-то почувствовали они милость, оказанную верховною властью высшим сословиям. Не забывайте при этом, что в этих сословиях преобладают немцы, а значительное большинство мещан составляют русские. Итак, великодушное намерение императора Павла в руках немцев обратилось в угнетательное орудие против русских. Несколько позднее, дворянство воспользовалось таким же намерением императора Александра — даровать свободу крестьянам, чтобы под предлогом оказанного благодеяния лишить их лучших земель и из домохозяев обратить их в батраков. Обе эти проделки стоят одна другой.

Вообще, с появлением указа 28 ноября 1796 г. ненависть к русским, бессильная в продолжение 12 лет, разыгралась на просторе и с удвоенною силою. Их положение действительно стало нестерпимо: им начали всячески затруднять вступление в купеческую гильдию; в братства и в цехи их вовсе не принимали, так что они лишились в одно время всякого участия в управлении сословном и городском, в производстве промыслов, предоставленных исключительно привилегированным корпорациям, права на получение доходных мест и пособий из благотворительных учреждений: все это потому, что по силе привилегий необходимо быть немцем и протестантом, чтобы заседать в суде или управлении, исправлять должность, шить сапоги, или ставить печи, и подать милостыню православному было бы противно началам протестантской благотворительности. Но независимо от притеснений, находивших предлоги в местных законах, русские подверглись оскорблениям, не имевшим ни тени законности. Так, например, в марте 1802 года, все члены большой гильдии были созваны для выбора ельтермана и представления кандидатов на степень старшин. Русские, приглашенные наравне с другими членами, явились в собрание; но товарищ ельтермана, или докман, объявил им, что, не будучи братьями, они не могут участвовать в выборах (что было совершенно противно уставу большой гильдии), а тогдашний губернатор Рихтер, явившись в собрание, без всякого на то права прогнал русских из залы. Далее вы увидите, что это не единственный случай в этом роде. Екатерининское училище сгорело, и с тех пор русские, составляющие более трети всего городского населения, не могли добиться учреждения нового. Православное духовенство не получает ни гроша из городских сумм, и, когда в прошлом году в комитете, составленном из представителей городских сословий, комиссия, ревизовавшая рижское хозяйство, предложила назначить ему жалованье, большинство членов признало это совершенно излишним; между тем с русских взимаются денежные сборы в капитал, назначенный для протестантского духовенства (известный под названием Kirchenordnung), за приобретение права гражданства, за некоторые судебные публикации, за каждое совершаемое духовное завещание и т. п.; а магистрат оправдывает это тем, что законы, на которых упомянутые сборы основаны, изданы до присоединения города к России, и что в них изъятия в пользу православных не полагается. Каково объяснение!

Страшная бедность и сопряженный с нею разврат стали почти неизбежным уделом большинства русского населения, и к этому присоединился соблазн, которому подвергались православные при виде лучшей участи раскольников и особенного покровительства, которым они пользовались у местных властей. Вот в какое положение приведены были русские, и им же немцы обращают его в укор и насмешки. Между тем, вскоре по восстановлении древнего общественного устройства города Риги, образовалась против него сильная партия; обветшалость и несообразность его с господствовавшими понятиями и верно понятыми интересами самого города поражали сильнее и казались оскорбительнее по испытании лучшего порядка в последнее двенадцатилетие царствования Екатерины П. Эта партия, кроме русских, заключала в себе почти все рижское купечество; а на противной стороне были магистратские члены и цеховые мастера. В 1802 году граждане собирались два раза для решения вопроса о том, просить ли об оставлении древнего муниципального устройства или о введении вновь Городового Положения; в первый раз, 17 февраля, из членов большой гильдии 185 подали голос в пользу последнего, и только 78 в пользу первого; а во второй, 15 декабря, из 153 членов, только двое изъявили желание сохранить древнее устройство. Кажется, можно было признать достаточным это двукратное изъявление общественного мнения; однако правительство хотело сделать еще один опыт, и в 1803 году повелено вновь созвать граждан и потребовать от них решительного ответа.

В промежутке времени между вторым и третьим собранием прошло два года, в продолжение которых магистрат мог свободно интриговать и вербовать союзников между подчиненными сословиями, вследствие чего при счете голосов оказалось: в купеческом сословии, как и прежде, большинство в пользу Городового Положения, а в общей сложности, магистрат и цехи перетянули 332 голосами. Но вот что важно: ландрат Сиверс, которому поручено было иметь наблюдение за этим делом, донес, «что при баллотировке вкрались разные злоупотребления и, между прочим, что мещане вовсе не были допущены в собрание, хотя они имели полное на то право», а русские в поданной ими жалобе писали следующее: «Русские купцы и мещане (в числе коих в Риге одних плативших подать с капиталов состояло около 400 человек) не были допущены к подаче голосов; они приносили о том ландрату Сиверсу жалобу, которая, впрочем, уважена им не была; а между тем, противная сторона употребила даже насилие, чрез умышленное задержание под стражею тех из русских, которые домогались участия в собрании, чему пример был с купцом Абросимовым, который, накануне собрания, в полночь, был арестован в доме своем квартальными комиссарами, от имени гражданского губернатора Рихтера, по одному только подозрению, яко бы у него в конторе хранились изготовленные русскими просьбы». Со своей стороны, тогдашний генерал-губернатор князь Голицын, в отношении графу Кочубею, ясно выводил, что в основании пристрастия к древним учреждениям лежали одни своекорыстные расчеты и оканчивал словами: «Как для общественной пользы города, так и для спокойствия и тишины введение Городового Положения необходимо». Но правительство ему не поверило и по Высочайшему повелению, 21 марта 1803 года, велено было, согласно с просьбою о том магистрата, учредить в Риге комитет, которому поручено было «рассмотреть в подробности существовавшее постановление города Риги и, заметив все, что в нем с пользами города несогласно, назначить нужные перемены и исправления и представить их на Высочайшее усмотрение». В этот комитет позволено было назначить от себя депутатов только трем привилегированным сословиям: магистрату, братству и старшинам большой гильдии и цеховым мастерам малой; а мещане, нецеховые ремесленники и все вообще русские, т. е. все угнетенные и ожидавшие от правительства помощи, были устранены. Князь Голицын опять обратился к графу Кочубею, изъясняя ему, «что он не ручается за то, выполнит ли комитет благодетельную цель монарха и в состоянии ли рижские купцы и ремесленники составить что-либо подобное Общему Губернскому Учреждению и Городскому Положению; что члены комитета, состоя под влиянием магистрата, хотя б и очистили свое старое учреждение, но не упустят притом оставить свое самодержавие и будут душить своих сограждан по-прежнему; что неустройства и беспорядки в Риге, по его убеждению, продолжаться будут до того времени, пока там не будет введено Городовое Положение, ибо вообще владычество ландратов и магистратов слишком было тягостно для всех жителей края» — все это подлинные слова. Узнав о назначении комитета, русские подали всеподданнейшие просьбы, в которых умоляли о дозволении им назначить в него депутатов; но мнение генерал-губернатора уважено не было, а русским отказали, объявив им, впрочем, от имени Государя, что они должны быть совершенно спокойны в рассуждении выгод и прав своих, кои, по рассмотрении в С.-Петербурге трудов комитета, не останутся без надлежащего уважения и, конечно, охранены будут во всем их пространстве.

Комитет занимался возложенным на него поручением два года и в 1805 году повез свою работу в Петербург. Вот отрывок из нее, по которому вы можете судить о целом: «Комитет считает себя обязанным изъяснить, что, по его убеждению, все основные положения и главные черты древнего учреждения города Риги благодетельны и вполне достигают своих целей; что им город обязан цветущим состоянием своим и доброю славою в России и за границею; что они столь же превосходны для настоящего времени, сколь были сообразны с потребностями прошедшего; что применение их не представляет никаких затруднений; что содержащияся в них постановления ограждают сии учреждения не только от злоупотреблений, но и от самовольного нарушения их, как со стороны начальства, так и от управлений городского общества, и потому комитет не признает надобности допускать какие-либо в сих учреждениях перемены». Однако же в числе немногих предположенных им нововведений, заключалось одно довольно важное, а именно: «по оказавшейся необходимости устранить от участия в сословном управлении членов гильдии, не имевших достаточного образования и веса в обществе, впредь допускать в гильдейские собрания тех только членов, которые имели недвижимую собственность в стенах города». Чтобы понять цель этой статьи, вы должны знать, что почти все русские живут в форштатах и едва ли наберется их десяток, которые имели бы в стенах города собственные дома; так что, одобрив эту статью, правительство бессознательно лишило бы русских последнего их права в составе общества: выдумка, как видите, была не дурна.

Для рассмотрения предположений рижского комитета назначен был в Петербурге другой комитет. Заключение его, Высочайше утвержденное 8 июня 1805 г., состояло в том, чтобы дело о преобразовании рижского муниципального устройства отложить до тех пор, пока существовавшая в то время Комиссия законов приступит к составлению общего положения о городах; «между тем, присланных от города депутатов отпустить, обнадежив их, что желания и нужды города Риги приняты будут в уважение; до окончательного же рассмотрения оных, древние городские установления сохранены будут без всякой отмены». Едва выехали из Петербурга торжествующие депутаты, как обнаружилось, что они для подкрепления своих просьб привезли с собою значительные суммы, взятые из городской казны, которыми подкупали в канцеляриях коронных чиновников; за это по Высочайшему повелению генерал-губернатор сделал городским депутатам строжайший выговор, но это, разумеется, нисколько не изменило сущности дела. Итак, труды обоих комитетов не привели ровно ни к чему. Вот как исполнено было торжественное обещание, данное русским!

В начале нынешнего царствования они снова подали правительству несколько просьб, следовавших почти беспрерывно одна за другою от 1820-х до 1840-х годов; по ним, а также по объяснениям магистрата рижского можно следить за ходом этой многосложной тяжбы.

Рассмотрим сперва просьбы купцов. Я уже сказал, что их в качестве русских и православных не принимали в братство большой гильдии, а по городским законам (повторяю еще раз, для большей ясности) кто не брат, тот не может быть избран ни в какую должность, не может принимать никакого прямого участия в управлении, не имеет права на получение доходных мест маклеров, браковщиков и т. д., ни денежные вспомоществования из благотворительных касс; наконец, в общих собраниях всей гильдии члены, в братство не принятые, сколько бы их ни было, имели один общий голос, равный голосу одного брата. Итак, первое прошение русских заключалось в том, чтобы их приняли в братство и «чтобы вообще права и привилегии, дарованные всем без исключения гражданам города Риги, были в той же степени распространены и на них». Кажется, это было довольно скромно.

В ответах своих магистрат определял братство следующим образом: «Оно есть теснейший союз членов гильдии, обязавшихся содействовать всеми силами благу города и своего сословия и, на сей конец, усердно и безвозмездно нести всякие общественные службы и тягости, особенно же по управлению благотворительными заведениями». Это определение вошло в Свод Законов; но не ясно ли, что оно не выражает значения учреждения, выставляя одни обязанности и умалчивая о выгодах, и что оно придумано с очевидною целью обмануть правительство, уверив его, что звание брата более обременительно, чем прибыльно? И правительство поддалось обману. Таким образом, самый предмет спора предстал в ложном, умышленно искаженном виде. Далее, писал магистрат, «братства суть благотворительные учреждения, основанные протестантами и для протестантов». Но это, во-первых, была ложь, потому что самый значительный из капиталов братства, известный под именем Tafelgilde, основан был до рождения Лютера; во-вторых, возражали русские: «Зачем же принимаете вы в братство католиков?» — Правда, отвечал магистрат, что католики нашли случай войти в него; но это потому, что не различие веры служит препятствием для вступления в братство, а то обстоятельство, что лица, не знающие немецкого языка и местных законов, при всевозможном усердии не могут быть полезными членами общественного управления, а еще менее приносить пользу по заведывании делами протестантских церквей и богоугодных заведений, и вот почему русским преграждено было вступление в братства.

Заметьте, что магистрат, перед тем официально и несколько раз повторявший, что одни лютеране могут быть братьями, отступался от слов своих и прибегал к другому предлогу для устранения русских. И все это сходило даром, и никого не поражала наглая его недобросовестность! Но русские не оставили и этого предлога без возражения: «Напрасно указываете вы беспрестанно на управление церковными делами, которое вовсе не есть главная обязанность братства и очень легко может быть возложено на одних протестантов, так точно, как должности церковных старост падут на одних православных; напрасно также даете вы разуметь, что русские не знают и не могут узнать немецкого языка; ежедневный опыт вам противоречит: вам очень хорошо известно, что русские более ста лет тому назад поселились в Риге и знают немецкий язык как свой родной, который вам непонятен; наконец известно вам и то, что в Петербурге русские исправляют должности маклеров, предполагающие знание не только немецкого, но и других иностранных языков. Впрочем, — продолжали просители, — если справедливо уверение ваше, что мы лишены возможности ознакомиться с вашими законами и учреждениями, то мы требуем, чтобы дела в присутственных местах производились одинаково на русском и на немецком языках, и чтобы в судах заседали члены из русских, дабы несведущие в законах их однородцы могли найти в них заступников». Таково было второе требование русских. Чтобы судить о его справедливости, я попрошу вас только обратить внимание на порядок, существующий в других городах Империи, содержащих в себе разноплеменное население. В Казани, где много татар, они имеют отдельное общественное устройство и подчинены особой ратуше, в Нежине греки пользуются тем же преимуществом; наконец, в тех городах, в которых жидам позволено приписываться, они назначают от себя известное число депутатов в городские думы. Итак, во всех городах Империи, различие племен принимается в соображение — кроме Риги. Всем национальностям даровано представительство — кроме русской в Остзейском крае; ибо в Риге русские, составляющие, как я уже сказал, более трети всего городского населения, не только не назначают непосредственно от себя депутатов в городские присутственные места, но даже de facto не могут быть избраны в качестве представителей от целых сословий, к которым они приписаны, так как для этого необходимо пройти несколько степеней, удостоиться приема в нескольких замкнутых корпорациях, пользующихся правом самоизбрания или безотчетного отказа. Что ж касается до жалобы русских на стеснительное для них употребление в присутственных местах исключительно немецкого языка, то в подкрепление ее я приведу вам случай, происходивший в прошлом году. У русского купца, живущего в Риге, производилось дело в Сенате; оттуда прислан был указ в губернское правление, разумеется, писанный по-русски. Узнав об этом, купец явился с просьбою сообщить ему решение Сената в копии, но ему отказали и объявили, что он должен заплатить несколько рублей за перевод с русского, родного языка просителя, на немецкий, которого он не понимал, и этому требованию он должен был покориться. Рассудите же, правы ли были русские? Но магистрат отвечал, что во время присоединения Риги к России подтверждено было в числе привилегий употребление немецкого языка и назначение чиновников из немцев; к тому же (это подлинные слова) «естественнее, чтобы пришельцы навыкали языку коренных жителей, между коими они для выгод своих поселяются, нежели, чтобы сии коренные жители отказались от собственного своего языка». Итак, вот до чего дожили русские; их называют пришельцами в городе, более ста лет подвластном России, тогда как выходцев из Бремена и Любека, этих голышей, толпами приходящих из-за границы, вероятно не для выгод своих, а для просвещения России, встречают в том же городе, как родных и братьев. Разбогатев разными средствами, иногда контрабандою или фальшивыми ассигнациями, как некоторые из первостатейных рижских купцов, они вступают беспрепятственно в братства, потом избираются в ратсгеры, и, в качестве судей, с высоты своей гордости, решают участь der gemeinen Russen. Как далеки от нас времена Екатерины!

Русские мещане и ремесленники в своих прошениях открывали правительству преследования другого рода. Для них дело шло не о правах в составе общества, не о поддержании достоинства имени русского, но о приобретении насущного хлеба и права пробиваться честным трудом. Мещане писали, что, по приказанию рижского торгового суда все их лавки были заперты, а потом по распоряжению губернского правления отперты на два месяца, дабы они в этот срок могли распродать запасенный ими товар.

Ремесленники писали, что около 80 семейств "русских каменщиков и печников, издавна поселившихся в городе Риге и его предместьях, в течение некоторого времени, ко всеобщему удовольствию, исправляли различные работы, но в 1822 году магистрат, по просьбе немецких цеховых мастеров, запретил им дальнейшее отправление их ремесел. Они жаловались на то Сенату, который поручил генерал-губернатору рассмотреть это дело, а генерал-губернатор возложил его на комиссию, состоявшую из одних немцев, которая постановила, чтобы как в каменщичьем, так и в печном цехах находилось в каждом не более 12 русских мастеров, чтобы каждый из этих мастеров имел не более двух работников, состоял под надзором немецкого цехового мастера, работал в форштатах, а не в городе, и платил бы по пяти процентов с получаемой им платы в пользу немецких мастеров. Этот порядок соблюдается до сих пор. Русский, трудящийся в поте лица, платит оброк немцу, который стоит подле него, скрестивши руки, покуривая трубку и побранивая русских; а в капитуляции города Риги было сказано: по занятии города каждому позволено будет по желанию обеспечить свое пропитание и заняться промыслом. И после этого мы повторяем в своих учебниках: Остзейский край завоеван, Остзейский край присоединен к России; мне кажется, Россия присоединена к Остзейскому краю и постепенно завоевывается остзейцами. Это, конечно, не так лестно для нашего народного самолюбия, но зато ближе подходит к истине и не звучит невыносимою ирониею в ушах тех из русских, на которых вымещается ненависть побежденных.

Я вспоминаю теперь по поводу ремесленников несколько случаев, которые сообщу вам, чтобы не забыть их. Приехав в Ригу, я нанял квартиру; хозяин, сверх годовой платы, потребовал от меня десять рублей на разные починки, которые могли бы оказаться нужными по отъезде моем; «Для вас, — говорил он, обращаясь ко мне, — это будет гораздо покойнее, потому что, если бы вы захотели производить починки от себя, то, может быть, вы призвали бы русского мастера, а я этого не потерплю». Этот господин знал, что я русский и что я был причислен к комиссии, которая, между прочим, ревизовала и цеховое устройство.

Русский купец, хорошо мне знакомый, захотел оштукатурить у себя потолки и, зная по опыту негодность хваленой немецкой работы, пригласил русских; они должны были, как воры, в ночное время прокрасться поодиночке к нему в дом; там он их запер на целую неделю, а сам уехал на дачу, и все-таки у него произведен был обыск.

В нескольких верстах от Риги один из богатых здешних купцов, по происхождению немец, но приписанный к Архангельску, купил себе дачу и перестроил дом с принадлежностями. Все работы были им поручены русским, на что он имел полное право, ибо вне города строгость цеховых постановлений смягчается; не менее того, он навлек на себя ненависть немецких мастеров, которые поклялись отомстить ему. И вот в прошлом году во время какого-то публичного гулянья в той стороне подговоренные подмастерья (как обнаружило следствие) разломали забор этого купца, потом сожгли его сарай, конюшню и все экипажи, а самого хозяина принудили бежать с семейством к соседям. Полицмейстер, хотевший остановить эту сволочь, получил несколько пинков, а коменданта, обратившегося к ней с воззванием: liebe Kinder, обругали. Об этом деле не трубили в Петербурге; и подлинно, к чему бы? Ведь тут действовали немцы, подмастерья, не латыши, не русские; а православия и нашего духовенства не было возможности втянуть в него.

Другой купец первой гильдии, русский, заказал немецкому мастеру какую-то постройку и приехал посмотреть на работу; мастер встретил его, повел за собою и, выхваляя ему свою кротость в обхождении с подмастерьями, сказал ему как сильнейшее и неопровержимое доказательство, указывая на русских работников: «Вы можете судить о моей снисходительности, когда я даже этих скотов русских не бью».

Вот что должны выслушивать здесь русские ежечасно, при каждой встрече с немцами в мастерской, в клубе, в гостиных. Пусть же теперь дивятся, что некоторые из осужденных жить в здешнем крае заглушили в себе русское чувство, отвернулись от своих однородцев и с отчаянья побратались с немцами. У меня не достает духа обвинить их; но те из них, которые бодро и твердо выдерживают в лице своем характер русских, выносят, скрепя сердце, обиды врагов и равнодушие правительства, и отвергают, как подкуп, как подговор к измене, ласки, подбитые ненавистью к целому русскому племени, те, в моих глазах, совершают подвиг, ничем не уступающей подвигу солдата, идущего мерными шагами за своим знаменем среди всеобщего бегства. Продолжая сравнение, я мог бы упомянуть и о предводителях, выдающих простого солдата, но тех пусть казнит их совесть.

Жалобы русских и объяснения магистрата рассматривались во Втором Отделении Собственной Его Императорского Величества Канцелярии и изложены в превосходно составленной записке, которая вместе с предположениями графа Блудова внесена была в Государственный Совет в 1841 г.; в том же году состоялось Высочайше утвержденное мнение Государственного Совета, которым условия о вступлении в гражданство, гильдии, братства и цехи были определены почти в том самом виде, в каком они вошли в Свод местных узаконений. В статье 951-й сказано, между прочим: «для принятия в большую гильдию, лица, к купеческому сословию принадлежащие, обязаны представить свидетельство, выданное хозяином одного из существующих в Риге домов о надлежащем под руководством его изучении коммерции». Следовательно, кто изучал коммерцию не в Риге, а например, в Петербурге или в Москве, в училищах или торговых домах, тот не может быть удостоен звания купца в рижском обществе граждан. Это ограничение само по себе странно, но еще страннее оно потому, что даже магистрат рижский и большая гильдия никогда не требовали его. Комитет 1804 года в изложении принятых в то время условий вступления в большую гильдию упоминал об изучении торговли в Риге, в России или за границею. Откуда же взялось позднейшее ограничение, и с какою целью оно введено — непостижимо.

О вступлении в цехи сказано: «Все исповедывающие христианскую веру и принадлежащие к свободному состоянию ремесленники допускаются беспрепятственно ко вступлению в один, по принадлежности, из цехов города Риги, с званием учеников, подмастерьев или мастеров». Допускаются! Как будто этим словом уничтожились все препятствия; да кто же заставит мастера принять русского мальчика на выучку? Кто помешает ему забраковать управный урок русского подмастерья? После всех жалоб, поданных русскими, после того, как магистрата и цехи столько раз повторяли, что, по их убежденно, необходимо быть немцем и лютеранином, чтобы вступить в цех, позволительно ли было игнорировать существование заговора против русских и надеяться, что слово допускаются уничтожит дух исключительности, которым насквозь пропитаны все рижские учреждения? Закон издан в 1841, а в 1847 г. ельтерман переплетчиков объявил официально, что в их цех русских не принимают на выучку, на что секретарь цехового суда ответил только: ja, das ist so ein eigensinniger Mann! (что делать; эльтерман человек упрямый). Не думайте, чтоб это был единственный в своем роде пример, ибо по статистическим сведениям, собранным в том же 1847 г., русские, принятые в цехи, относились к немцам как 1:414. А между тем, московский форштат представляет вид страшной нищеты: полунагие мальчишки ползают по улицам и добывают себе пропитание промыслом, от которого получили название карманщиков; взрослые не уплачивают податей; их сажают в рабочий дом, секут в противность законам, и покуда они отрабатывают старые недоимки, на них накопляются новые, за все время их пребывания в рабочем доме, так что они выходят из него обремененные долгами, и через несколько месяцев их тащат опять туда же. Число ненадежных плательщиков так огромно, что при годовых раскладках из 22 тысяч принимается иногда лишь 8 тысяч состоятельных, и вследствие этого, хотя в 1846 г. по общей раскладке следовало взыскать с каждой души в цеховом и мещанском окладе по 3 р. 13 к., в рабочем по 2 р. 9 к., в окладе слуг по 95 к., вместо того, было предположено брать с мещан и цеховых по 6 р. 5 к., следовательно, почти вдвое более; с рабочих по 4 руб., со слуг по 3 рубля. А какими же средствами добыть эти деньги, когда в цехи не принимают, а вне цехов не позволяют работать? В других государствах стараются придумать занятие для рабочего класса; здесь оно под рукою, но пользоваться им запрещено. Некто Кошевич, подмастерье, не находя себе места, занимался один, без помощников, починкою старых шляп; цех шляпошников подал на него жалобу, и цеховой суд запретил ему работать, так как через это он посягал на кормление цеха. Один из чиновников, производивших ревизии, узнав об этом деле, обратил на него внимание генерала Головина, а на днях общество цеховых ремесленников подало князю Суворову извет, им принятый, на того же чиновника, в котором его винили в намерении нарушить Высочайше утвержденные привилегии города Риги. Наблюдение за цеховыми обществами и производством ремесел возложено на цеховой суд, который решением, найденным в его протоколах, принудил русского седельника выехать из дома его отца, тележника, под тем предлогом, что, живя вместе, они, может быть, стали бы, вопреки цеховым уставам, помогать друг другу. В другой раз, тот же суд сделал выговор булочному мастеру за то, что он не продал по таксе, а подарил два хлеба бедному русскому. Эти протоколы списаны и представлены в министерство. Вообще можно сказать положительно, что закон 1841 г. не принес никакого облегчения русским ремесленникам; ибо он отменил только предлог, в то время предъявленный магистратом для устранения русских от цеховых обществ, и оставлял возможность достигать той же цели под другими предлогами, которых обильный запас содержится в цеховых уставах. Но послушайте, как решен был вопрос о приеме русских в братство.

В проекте Второго Отделения было сказано: «Получившие право местного в Риге гражданства могут просить о принятии их в братство той гильдии, в которой они записаны». Когда статья эта прочтена была в Государственном Совете, один из членов заметил, что «дабы яснее выразить, что в избежание ошибочной мысли, будто принятие в братство зависит от воли сочленов оного, даже и тогда, когда вступающий исполнил все требуемые условия, надлежит прямо сказать, что в сем последнем случае желающий в братство принимается». Вследствие этого, в статье о братстве в журнале Государственного Совета постановлено: «Для ближайшего понятия, что вступление в братство не может быть воспрещено тому, кто приобретает законное на то право, оказывается нужным, согласно со сделанным замечанием, § 15 изложить таким образом: получившие право местного в Риге гражданства и вступившие в одну из городских гильдий могут, по изъявленному ими желанию, вступить в братство той гильдии, в которой они записаны, если только все требуемые для того условия исполнят». Эта редакция от слова до слова помещена в Своде; а упомянутые условия, как сказано в том же Своде, заключаются: в изъявлении готовности нести безвозмездно всякие общественные службы и пожертвовать известную сумму в капитал братства. Кажется, не могло быть недоразумения насчет уничтожения безотчетного выбора. Несмотря на это, после того как Высочайше утвержденное мнение Государственного Совета обнародовано было в Лифляндии в сентябре 1841 года, братство большой гильдии, в собрании, происходившем в 1842 году, назначило комиссию для рассмотрения: каким образом следовало привести новый порядок в действие. Комиссия была того мнения, что, несмотря на закон, остается нерешенным, можно ли допустить в братство нелютеран, и что, во всяком случае, следует оставить прием по безотчетному выбору, довольствуясь, впрочем, согласием двух третей избирателей. Это предположение гильдия рассматривала в полном собрании в январе 1843 года, нашла его слишком еще стеснительным для себя и постановила, что, вопреки закону 1841 г., допущение в братство должно совершаться по безотчетному выбору и единогласному приговору всех избирателей. Вот как уважают законы те, которые так щедро расточают другим обвинения в нарушении Высочайше утвержденных прав.

Между тем, в 1846 году по поводу новых жалоб, поступивших от русских, которых по-прежнему не впускали в братства, министр внутренних дел, основываясь на законе 1841 года, отменившем безотчетный выбор, ходатайствовал о дополнении этого закона несколькими пунктами, в которых подробнее и точнее определен был порядок вступления в братство. Представление министра поступило в Департамент Законов, который, ограничиваясь рассмотрением вопроса в пределах закона 1841 года, нашел предложенные дополнения совершенно согласными с этим законом и постановил мнение об утверждении их. Дело казалось окончательно разрешенным в пользу русских, но в то самое время воспоследовало Высочайшее повеление рассмотреть вновь вопрос о порядке вступления в братство, не стесняясь законом 1841 года. Таким образом, юридически вопрос, возникшей по поводу неисполнения закона, остался неразрешенным и перешел в законодательный. Департамент Законов, рассмотрев его вновь с этой новой стороны, полагал в этот раз отменить закон 1841 года и восстановить прежний порядок вступления в братство, на основании шраг Через это русские лишились бы права, дарованного им пять лет тому назад и еще не вошедшего в силу. В общем собрании Государственного Совета, барон Ган всеми силами защищал последнее мнение Департамента Законов, т. е. вступление в братство по безотчетному выбору, доказывая, что оно не может иметь вредных последствий, ибо в Риге нет ни немцев, ни русских, а есть только верноподданные Государя Императора; но, несмотря на эти уверения, Государственный Совет положил оставить закон 1841 г. (внесенный в Свод остзейских узаконений) в прежней силе, без всяких изменений и дополнений, предоставив при том министру внутренних дел, буде окажется впоследствии, что этим законом не достигается предположенная цель, войти с представлением о его изменении.

Итак, закон об отмене безотчетного выбора был подтвержден. Тогда ельтерман большой гильдии, человек хитрый, но заклятый враг русских, и теперь избранный советник князя Суворова по всем вопросам, до них относящимся, смекнул, что дело могло принять худой оборот. Опасаясь, чтобы правительство когда-нибудь не потребовало исполнения двукратно изданного им закона, он решился на великую, но не бескорыстную жертву: заставить членов братства выбрать нескольких русских. Это представлялось выгодным в трех отношениях: во-первых, по малочисленности своей, русские, допущенные в братство, не могли бы иметь в нем никакого веса; к тому же, легко было выбрать людей безопасных; во-вторых, присутствие в братстве нескольких православных навсегда бы оградило гильдию от упрека в протестантской исключительности, а в-третьих, наконец, согласие русских подвергнуть себя для вступления в братство выбору, т. е. сделаться участниками в наглом нарушении закона, лишило бы их возможности жаловаться на его неисполнение.

Расчет был верен, и ельтерман через своих друзей начал подговаривать русских членов гильдии в 1847 г. явиться к выбору в братство. Почетнейшие из них, угадав его умысел и зная личные расположения ельтермана, отвергли подносимые этим данайцем дары; но при ревностном содействии русского чиновника, принявшего живое участие в этом заговоре, ельтерману удалось склонить к подаче просьбы довольно богатого и безукоризненного, но вместе с тем бесхарактерного русского купца. Как только это дело огласилось, все русские, неравнодушные к участи своих однородцев, стали ему доказывать противозаконность и опасность поступка, на который он решился. Они объяснили ему, что хотя все они желают вступления русских в братство, но не должны домогаться его как милости, еще менее путем противозаконными, что сам он, соглашаясь подвергнуть себя выбору, а следовательно нарушить закон 1841 года, вдавался в западню, — и наконец, им удалось уговорить его взять свою просьбу назад.

В таком положении были дела, когда приехал в Ригу новый генерал-губернатор, князь Суворов. Вероятно, до вас уже дошел слух о первых его действиях в Риге, и потому то, что я должен теперь сообщить вам, не удивит никого. Вы знаете, что при генерале Головине, и благодаря ему, действительный образ мыслей остзейцев, их расположение к русским, страдания низших классов, страшный произвол судов и управлений были выведены наружу и доказаны. Ему удалось рассеять успокоительное неведение и сладкие заблуждения, которыми остзейцы в продолжение полутораста лет убаюкивали правительство, так что после него не было возможности поддаться им снова, бессознательно и не кривя душою.

Немцы злились, видя, как слетали один за другим покровы, так тщательно ими вытканные, жаловались во всеуслышание на генерала Головина, будто бы оклеветавшего их перед правительством. Трудно было этому поверить, однако же князь Суворов поверил; и с этого времени начался поворот к другому образу действия. Чем вообще торжество бывает внезапнее и неожиданнее, чем добрая слава, купленная лестью, незаслуженнее, тем склоннее вообще бывают люди употреблять первое во зло, а вторую преувеличивать. Несколько месяцев тому назад немцы думали только о своем оправдании перед правительством; теперь они начали уверять, что были жертвами неблагодарности со стороны русских, что не только никогда не думали лишать последних пользования местными преимуществами, но, напротив, радушно приглашали их воспользоваться ими, но, к сожалению своему, не успели в этом, вследствие интриг разных лиц, поставивших себе задачею в Остзейском крае вооружать русских против немцев.

Как ни нелепа с первого взгляда эта выдумка для всякого, хотя поверхностно знакомого с Балтийским краем, тем не менее рижанам, удалось навязать ее князю Суворову; а для довершения мистификации они избрали как доказательство своей неоцененной любви к русским дело о братстве, многим даже в Петербурге хорошо известное, и уверили его, что не только немцы не противятся приему русских, но даже искренно того желают, и если до сих пор не исполнилось их желание, то потому только, что достойнейшие из русских купцов сами уклонялись от братства, а когда один из них изъявил в 1847 году желание вступить в него, то неблагонамеренные люди, раздувающие племенную вражду, уговорили его взять просьбу свою назад, дабы не лишиться возможности жаловаться на притеснения. Эти наговоры принесли свой плод; под их влиянием князь Суворов написал на рапорте, в котором все дело о братстве изложено было в настоящем виде, следующие слова: честь дороже всего, и потому должно сперва смыть пятно, наложенное на гильдию купцом, взявшим свою просьбу назад.

Итак, вытерпев в течение почти полутораста лет оскорбительное устранение из братства, русские должны будут еще просить в том извинения у немцев и почитать себя счастливыми, когда на будущий год, при содействии князя Суворова, и только из снисхождения к нему, им позволят подвергнуть себя безотчетному выбору, в нарушение закона 1841 года, и некоторых действительно удостоят приема, т. е. предоставят им в виде большой милости со стороны немцев то, что давно предоставлено им по закону.

Между тем, один из русских купцов, наиболее принимавших участие в судьбе своих однородцев, решился на последнюю попытку для спасения права, дарованного им в 1841 году, и подал просьбу в Сенат, в которой ходатайствовал об отмене безотчетного выбора и о допущении его в братство на законном основании. В то же время комиссия, производившая в Риге ревизию, представила свой проект о преобразовании городского устройства и между прочим гильдейских братств. Как просьба, так и проект комиссии поступили на рассмотрение князя Суворова, который, основываясь на предполагаемой неясности закона, признал необходимым оставить безотчетный выбор; для удовлетворения русских предложил открыть всем членам гильдии (братьям и не братьям) доступ к общественным должностям, замещаемым по выборам, но предоставить братьям исключительное право на городские бенефиции (места маклеров, браковщиков и т. д.), которые раздаются в награду за исправление общественных должностей. Не знаю, пройдет ли этот проект; но если правительство утвердит его, то можно безошибочно предсказать его последствия. Сохраняя право безотчетного выбора и следовательно безотчетного отказа, братство будет иметь возможность устранять всех тех из русских, которых оно не возлюбит — как это и было доселе. Между тем, самые обременительные должности падут на русских, которые должны будут исправлять их без всякой надежды получить за то вознаграждение в случае обеднения. Мудрено ли, что они упали духом?

Сообразите все изложенное мною и скажите по совести: верите ли вы в существование немецкой партии и систематической вражды немцев к русским?

А если самый вопрос покажется вам излишним, то знайте же, что есть в Риге русские, щеголяющее своим беспристрастием и которые, бывши очевидцами половины этих фактов, утверждают, что немецкая партия есть призрак, и что вражда немцев к русским выдумана нами.

Ссылаясь на все изложенное мною в предшествовавших письмах, я, кажется, имею право сказать теперь, что современное устройство Остзейского края противоречит основным государственным и общественным началам, выработанным новейшею историею, достоинству и выгодам России и, наконец, интересам самого края. Будучи само по себе совершенно искусственно, оно держится не собственною своею крепостью, а искусственными же средствами, то есть опорою правительства. Не будь этой опоры, оно рухнуло бы немедленно, не от внешних ударов, но от собственной своей ветхости и обременительной многосложности. Но для того, чтобы заинтересовать правительство в поддержании отживших учреждений, для того, чтобы заставить его тратить силы на неблагодарный и бесплодный труд, вооружить его против собственных его интересов, необходимо иметь на него сильное влияние и держать его в постоянном неведении. Чтобы быть полновластными господами у себя, остзейские привилегированные сословия должны располагать волею правительства, иными словами: быть господами у нас. Они давно это поняли, но мы до сих пор не могли еще понять, что Остзейский вопрос по этой самой причине имеет огромную важность для нас всех, для России; ибо, повторяю опять, одно из двух: или мы будем господами у них, или они будут господами у нас.

Чтобы навести на правительство слепоту и отвлечь от себя его внимание, остзейцы в течение без малого полутораста лет убаюкивают его изъявлениями своей верности, восхвалением существующей будто бы в их крае законности, а чтобы предупредить всякую попытку улучшений, распространяют мысль о безусловной обязательности привилегий. Из этого естественно вытекает, что вмешательство правительства было бы неблагодарностью, делом бесполезным и к тому же беззаконным. Вы, вероятно, заметили, что неутомимое постоянство, с которым эти понятия распространяются по всем концам России, увенчалось полным успехом. Они принялись уже во всех слоях нашего общества, и трудно, очень трудно убедить в их ложности того, кто не живал в Остзейском крае; не менее того, огромный шаг будет сделан, если захотят взглянуть на них прямо и подвергнуть их беспристрастной оценке.

Начнем с верности. Никогда не приходило русским в голову выставлять свою верность напоказ и величаться ею как заслугою; напротив того, остзейцы при каждом удобном случае гордились своею верностью и требовали за нее наград, или, по крайней мере, похвал. Это обстоятельство неприятно поражало императрицу Екатерину II; в именном указе ее 21 марта 1786 года[18] на какую-то просьбу дворянства, подкрепленную обычным самохвальством, она отвечала «что притязания дворянства здешних (т. е. остзейских) губерний представляются нам в таком образе, как будто бы они несли двойную службу и платили от имений их двойные подати против собратий их в других губерниях, пред коими они требуют особенных преимуществ». Все это естественно наводит на мысль, что верность остзейцев иного свойства, чем верность русских; и действительно, между ними существует огромная разница. Ее отрицать нельзя; она проявилась в последнее тяжелое испытание, нами выдержанное в 1812 году. В то время как с появлением французских солдат наши крестьяне покидали свои села, оставляя за собою пустыню и пепелища, курляндцы покорились Наполеону и признали временное правительство, им учрежденное. Я знаю, что эта измена покрыта всемилостивейшим манифестом; но если в единственный случай, когда благо государственное требовало жертвы, когда верность действительно могла бы получить ценность заслуги, если в этот случай ее не достало, то как же было в адресе, поданном курляндским дворянством, с месяц тому назад выхвалять: «die in der Vergangenheit wiederholt bewährten loyalen Gesinungen und die Treue der Kurländischen Ritterschaft gegen den Thron?»[19] Кто старое помянет, тому глаз вон; но кто ж в этом случае наглым самохвальством шевелит прошедшее и вызывает обличительные воспоминания? Неужели курляндцы полагают, что не поминать и забыть одно и то же? Но они обещают, что впредь этого не будет; надеемся и мы, что впредь не бывать двенадцатому году, и потому, оставляя в стороне вопрос о том, как и чем доказывалась или докажется впоследствии верность остзейцев, обратимся к бездоказательным изъявлениям ее.

Екатерина II, как известно, ввела в Остзейский край общие учреждения о губерниях, о дворянстве и о городах. Это было, конечно, коренное преобразование; но, в сущности, оно заключалось лишь в отмене исключительности и в распространении существовавших прав на целые классы и сословия; не менее того, остзейцам показалось, что верховная власть переступила свои законные пределы и нарушила права, для нее безусловно обязательные. Вот что пишет об этом Нейендаль: «Как ни прискорбно было для лучшей части здешних (т. е. рижских) обывателей видеть наше древнее муниципальное устройство опрокинутым, без всякой причины, даже без всякого благовидного предлога, городское общество в прежнем его составе из трех сословий — упраздненным и принужденным принимать в свой круг всякую сволочь; однако же рижане не забыли, что были обязаны пребывать верными верховной, над ними поставленной власти, и что почти целое столетие протекло в мире под могущественным скипетром России. Поэтому, когда представился случай доказать императрице Екатерине II, что были в Риге люди, сознававшие свой долг, им не преминули воспользоваться. Едва начал король шведский Густав III войну с Россиею, несколько рижан, движимых патриотизмом, сговорились доказать государыне, что они не питали приверженности к шведам, как думали напрасно некоторые, и, открыв подписку, собрали в короткое время около 30 тысяч рублей, которые были ей поднесены как don gratuit и приняты ею в знак того, что она оценила намерение. В числе подписчиков находились некоторые, слышавшие в молодости от своих родителей, что шведы, во время их владычества над Лифляндиею, имели намерение отнять у рижан всю их серебряную посуду, и что контрибуция, на них наложенная в 1705 г., была так тяжела, что для составления 7577 рейхсталеров и покупки требованных 300 ластов ржи, принуждены были брать в уплату вместо денег клинки, седла, табак, башмаки, пуговицы и т. д.» Иными словами: «Правительство свободным законодательным актом, упразднив некоторые привилегии, тем самым нарушило условие, обязывавшее нас к верности; не менее того, памятуя прежнее добро, мы остались верными — это наша заслуга; правда, что при этом мы разочли, что под шведским владычеством приходилось для наших карманов в тысячу раз хуже». Где же тут заслуга?

Указом 28 ноября 1797 года император Павел снова ввел в силу все прежние учреждения. Остзейцы увидали в этом восстановление нарушенного права и как бы акт раскаяния со стороны правительства, ручавшийся за неприкосновенность их привилегий на будущие времена. Лифляндское дворянство в то время занималось определением нормы крестьянских повинностей, или составлением регулатива, который был поднесен императору Павлу ландратом Сиверсом при следующем адресе: «Да позволит Ваше Императорское Величество повергнуть к стопам Вашим труд, созревшей под благотворным влиянием Вашего великодушия. Он есть плод указа 28 ноября. Пример справедливости, поданный Вашим Величеством, возбудил в сердцах такое же чувство, и хрупкие оковы произвола были превращены в неразрывные узы любви и доверенности. Наш Великий Монарх приковал нас к Своему Престолу собственными нашими правами, иу нас цепь правомерных отношений распространилась на низменные слои народа».

Откиньте риторические украшения и вы найдете ту же мысль: долг верности обусловливается неприкосновенностью привилегий. Вчитайтесь в адресы, поданные дворянствами лифляндским, эстляндским и курляндским в нынешнем году. Вы опять ее встретите. Я не имею двух первых адресов под рукою, но помню их содержание, а для примера, приведу вам отрывок из курляндского, притом в подлиннике, боясь ослабить его в переводе: Die in der Vergangenheit wiederholt bewärhrten (?!) loyalen Gesinnungen und die Treue der Kurländischen Ritterschaft gegen den Thron finden ihre Stütze sowohl in dieser, ihr von ihren Ahnen augestammten Ritterpflicht, als in der Dankbarkeit gegen den gerechten Herrscher, welcher Kurland Schutz für Glauben, Nationalität und überkommene Verfassung huldreich gewährt. Diese Gesinnungen bürgen auch bei den allgemeinen Zeitbewegungen der Gegenwart dafür, dass Kurland, nach wie vor, in der unwandelbaren Treue und Ergebenheit an Herrscher und Thron seinen gerechten Stolz und seine wahre Ehre finden wird[20] и т. д.

В этом виде составлена была первоначальная редакция этого адреса, но когда она была представлена на предварительное одобрение князя Суворова, ему показалось странным, что сословие курляндских рыцарей присваивало себе значение нации, и как будто распространяло свое племенное определение на всю страну, поэтому, он предложил некоторые замечания, которые были признаны справедливыми, и составители адреса немедленно вычеркнули слово Nationalist, так что в течение двух или трех дней они успели из сословия пожаловать себя в нацию и, вслед затем, из нации разжаловать себя в сословие. Само собою разумеется, что все это сделано было по внутреннему убежденно; ибо рыцарский дух, конечно, не позволил бы отречься вопреки убеждению. Однако же, скорость и легкость этого обращения, как кажется, заставили князя Суворова усомниться в его искренности; но нашелся добрый человек, который разрешил его недоумение: «Курляндцы, говорил он, совсем не с тою целью упомянули о своей национальности, чтобы чрез это провести черту между собою и русскими; но, увлеченные порывом признательности, они старались как можно более подобрать причин быть благодарными; упомянули о вере своей, об учреждениях, наконец, попалась им на язык и национальность — они ее туда же. Вот в чем дело, а не в чем-либо другом!» Это объяснение совершенно удовлетворило князя Суворова, и адрес курляндцев, без слова Nationalität, был им поднесен Государю, как правдивое выражение образа мыслей дворянства. Я заговорил с вами об адресах, но забыл объяснить по какому поводу они были сочинены. Нужно знать, что с некоторого времени остзейцы начали жаловаться на каких-то недоброжелателей, будто бы распустивших про них худую славу и заподозривших их верность и преданность в глазах правительства. Кто распускал эти слухи, кто внушал правительству нелепые опасения — до этого никто никогда добраться не мог. Дело в том, что как недоброжелатели, так и самые слухи и сомнения, все это изобретение самих остзейцев, посредством которого они придают себе вид гонимых и оклеветанных, чем, разумеется, возбуждают в обществе соболезнование и участие. Кроме того, эта же выдумка служит им для того, чтобы придать вид какой то незаслуженной и оскорбительной мести административным мерам, принятым правительством. Например, правительство запрещает дворянам притеснять крестьян, переходящих в православие, старается расширить в городах свободу промыслов, ввести русский язык в училищах и т. д. "За что, восклицают остзейцы, преследует нас правительство! Разве не служим мы ему верою и правдою, разве поколебалась наша верность; за что же гонение на верноподданных Государя? и тому подобное. И эти жалобы производят эффект. От частого их повторения многие из остзейцев, как кажется, действительно убедились, что правительство следит за ними с беспокойством и чего-то опасается. Поэтому, когда в последних месяцах начались неожиданные потрясения на Западе, они решили, что наступило время успокоить и ободрить оробевшее правительство, надеясь через это получить от него несколько похвал, которые, при случае, послужили бы им средством отклонить от себя ответственность по разным уже возбужденным вопросам. И вот дворянство всех трех губерний и города Ревель и Рига поднесли правительству успокоительные адресы. В них выражена была в различных оборотах более или менее ясно все та же мысль, т. е., что верность края проистекает от благодарности за сохранение привилегий, и потому пока привилегии целы, остзейцы не затеют бунта, не пойдут на Москву войною, не призовут пруссаков в наши пределы. Итак, теперь мы можем благодарить Бога и быть спокойными; но самая уверенность в настоящей безопасности с этой стороны дает возможность спокойно измерить опасность, которая могла бы нам угрожать, если бы в сердцах остзейцев не было рыцарского духа и всепрощающей верности. Верность — свойство прекрасное, и почему же не изъявлять ее, когда, как выражаются эстляндцы в своем адресе, чувствуется неодолимейшая к тому потребность; но мне кажется, что это свойство в том только случае имеет цену, когда оно свободно, а не вынужденно; что обещание верности имеет смысл, когда быть или не быть верными лежит во власти обещающих. Но таково ли положение остзейцев? Заметьте, что изъявления идут всегда от лица привилегированных сословий, то есть от граждан в тесном смысле и от рыцарства. Но действительно ли владычество их в целом крае так твердо и надежно, что от них бы зависело поднять его на Россию? В случае измены, или замысла изменить, неужели не нашли бы они подле себя препятствий и преград? Граждане составляют едва ли треть всех городских обывателей; первые промышляют вторыми и боятся их, боятся до такой степени, что рижский магистрат не смел позволить им выбирать присяжных; вторые, то есть обыватели, не граждане, обречены на самую жалкую участь и не совсем хорошо расположены к гражданам. Большинство граждан состоит из немцев; большинство обывателей — из русских, латышей и жидов; граждане живут в городах, обыватели в предместьях, так что первые окружены враждебным классом и находятся как бы в вечной осаде. Что же касается до помещиков, то я сошлюсь на собственные их показания в последних годах. Если в толпе крестьян, собравшихся в корчме, поднимался говор, если пять или шесть человек собирались в приходскую церковь для изъявления желания перейти в православие, если показывался вдали русский священник, помещики дрожали, писали в Петербург, что жизнь их висела на волоске, пугали правительство рассказами о бунтах и волнениях, и выпрашивали себе казаков для защиты от раздраженного народа. Мне кажется, одно из двух: или весь край в заговоре против привилегированных сословий и только защита правительства предохраняет их от гибели, и тогда вынужденная страхом приверженность к правительству не стоит похвал; или граждане клевещут на обывателей, а дворяне на крестьян, что также немного принесло бы им чести. Я знаю, что последнее предположение ближе к истине, чем первое, что граждане боятся не беспорядков, а подрыва в промыслах; знаю также, что пока не тронутся помещики, не дотронутся до них и крестьяне; но не менее уверен я и в том, что никогда дворянство и города не действовали и не будут действовать вместе и заодно; что при первом движении весь край поднимется не за них, а на них; что форштатские обыватели ворвутся в города, а крестьяне перехватают рыцарей. Кто сколько-нибудь изучал прошедшее Балтийского края и видел его настоящее положение, для того это очевидно, и вот почему многим, даже из немцев, показались странными похвалы, которыми, в последний проезд свой через Дерпт, граф Уваров осыпал студентов, не давших увлечь себя западному революционному вихрю. Уж если так, то напрасно обидели рижских гимназистов: весь город засвидетельствует, что в самое то время, когда колебались престолы, они спокойно изучали грамматику Цумпта, не портили мостовой и даже не воспользовались случаем вытребовать уменьшения часов учения.

Итак, верность остзейцев обусловлена подразумеваемым контрактом, т. е. неприкосновенностью привилегий или бездействием правительства, и вынуждена чувством самосохранения. Другого от них и требовать нельзя; верность безусловная и свободная, готовность на жертвы, все это идет из других источников, неведомых обществу, для которого не существует отчизны. Последствия любви и нелюбви не могут быть одинаковы. Если основанием внутреннего и внешнего быта целого общества служит не любовь, а эгоизм и разобщение, если долговременное служение сословному своекорыстию иссушило в нем душу и сделало его неспособным к свободным сочувствиям и нерасчетливым увлечениям, можно и должно жалеть о нем, но нельзя винить частных людей или одно поколение за историческое преступление целого общества. Им можно бы только присоветовать держать себя поскромнее и не вымаливать похвал пламенными изъявлениями, ибо кто может хвалиться верностью, тот значит худо понимает, что измена позорна.

Все мы наслышались от остзейцев, что край их может служить образцом строгой законности.

Рассмотрим, до какой степени эта молва согласна с правдою. Первое условие законности есть, мне кажется, существование законов; я разумею не скольких-нибудь и не каких-нибудь законов, но, во-первых, в достаточном количестве для определения и разрешения всех существенных отношений и юридических вопросов; во-вторых, я разумею законы, годные в настоящем быту, способные быть приложенными; в-третьих, считаю необходимым ясное разграничение законов действующих от законов утративших силу; и, наконец, полагаю существенным условием, чтобы законы были доступны каждому.

Для примера изберу Ригу, не потому только, что я изучал ее устройство, но потому еще, что законы рижские служили образцами для других городов лифляндских, из которых многие не дошли до той степени юридического развития, на которой остановилась Рига, но ни один не пошел далее.

В Риге действуют доселе по части гражданской, уголовной, полицейской и торговой, городские статуты или так называемое Рижское право. Происхождение его относится, по всей вероятности, к XIII веку: от этого времени до конца XVI века оно испытало не менее четырех редакций. В начале XVI века граждане начали жаловаться на его неудовлетворительность и требовать дополнений и исправлений; магистрат, которому принадлежала законодательная власть, торжественно обещал это исполнить в 1604 г. и не исполнил во все продолжение польского владычества, несмотря на частые понуждения. В то время рижские статуты были так у же недостаточны и неопределенны, что правительство и сами граждане обращались несколько раз к магистрату с вопросом: какое именно право действовало в рижских судах, и не могли добиться положительного ответа. Шведское правительство также долго и безуспешно требовало исправления городских статутов и обнародования их; наконец магистрат составил новую редакцию и послал ее в Стокгольм; но там ее не утверждали. Не менее того, она вошла в силу и была несколько раз перепечатываема. Последнее издание относится к 1798 году. В него вошли дополнительные статьи из шведских королевских резолюций и нескольких сенатских указов, которые присовокуплены в виде дополнения, так что издатели даже не взяли на себя труда разместить их по принадлежности. С тех пор до городских статутов не дотрагивались, из чего уже можно вывести несомненное заключение об их недостаточности в настоящее время; но это еще более подтверждается рассмотрением их содержания. Они состоят из шести книг, заключающих в себе около 400 статей, не считая дополнений, и тут вмещено: судоустройство, законы гражданств, уголовные, полицейские, торговые, морское и вексельное право. Я не говорю уже о совершенном отсутствии строгой системы в расположении, но спрашиваю: можно ли предположить, чтобы при таком объеме каждая отдельная часть удовлетворяла современным потребностям? Очевидно, что нет. Наконец должно заметить, что это издание составляет почти библиографическую редкость, которой вы не найдете ни в одной книжной лавке и не у всякого ратсгера. Поэтому, почти никто не знает и не может узнать здешних законов, кроме адвокатов, обладающих этою тайною, что для них, разумеется, очень выгодно; но каково же тяжущимся, которые обязаны безусловно вверять свои интересы этим, не всегда надежным руководителям? Обратимся к законам, определяющим городские учреждения и права состояний. Рижское муниципальное устройство окончательно установилось при шведском владычестве; с этого времени, оно уже не развивалось из самого себя, а претерпевало частные видоизменения, исходившие от правительства; между тем, до издания Свода узаконений для губерний остзейских, Рига не имела общего городового положения; уставы различных городских учреждений и сословий не были между собою соглашены и не составляли целого. То же самое должно сказать о каждом из них, отдельно взятом. Комиссия, ревизовавшая рижское хозяйственное и сословное управление, потребовала уставов большой гильдии или купеческого сословия от ельтермана его и от магистрата. Первый отвечал, что гильдия имела: древние шраги XIV века, переделанные в начале XVII, но вышедшие из употребления по обветшалости их; другой устав, известный под названием тридцати двух королевско-шведских конфирмованных пунктов 13 марта 1680 года, имеющий силу закона; свод гильдейских узаконений, составленный около конца XVIII века, и более ничего. Между тем, магистрат, кроме этих актов, представил другую редакцию 32 пунктов 20 апреля 1680 г. и королевскую резолюцию 16 февраля 1681 года. По рассмотрении всего этого оказалось, что первая редакция 32 пунктов (представленная ельтерманом) в самых важных ее статьях была отменена второю, как сказано в предисловии к ней, следовательно, не имела силы закона; что вторая не была утверждена шведским правительством, как видно из резолюции 1681 года, следовательно, также не имела силы; что эта резолюция содержала в себе только две утвержденные статьи; наконец что свод XVIII века не был никем утвержден, и что во всех списках его за статьею 59-й следовала 61-я, а для 60-й оставлено пустое место, так что этот свод есть очевидно ничто иное как недоделанный проект. Итак, большая гильдия, составляющая ядро рижского общества граждан, самое значительное из городских сословий, до издания Свода, имела не более двух статей, действительно заслуживавших название законов. Заметьте при этом, что ни один из этих памятников никогда не выходил печатно. Комиссия потребовала также цеховых уставов; их прислали целую груду. Некоторые восходили до XIV и XV веков, другие изданы были в начале или середине текущего столетия; некоторые писаны были на древне-немецком наречии, другие на ныне употребительном; некоторые испытали несколько переделок, другие оставались в первобытном виде; некоторые были чрезвычайно кратки, другие обременены пустыми подробностями. С первого на них взгляда, можно было убедиться, что большая половина содержавшихся в них постановлений давно вышла из употребления, но, дабы иметь о том точные сведения, комиссия потребовала, чтобы цеховой суд отметил красными чернилами в цеховых шрагах все, что утратило силу закона; на это суд объявил, что он не в состоянии исполнить означенное требование, следовательно официально сознался в неведении законов, по которым он судил, и комиссия должна была обратиться с тем же запросом к ельтерманам всех цехов. По окончании этой работы оказалось, что несколько цехов отвергали свои уставы безусловно, как совершенно негодные; другие признавали действующими доселе иногда 3, иногда 4, иногда 5 статей, а между тем, в числе статей неотмеченных, мы нашли, например, что в цехе переплетчиков велено принимать на выучку одних только немцев, за исключением всех других наций; в шрагах извозчиков найдены были статьи, несогласные с печатным для них положением, изданным губернским правлением, и на запрос комиссии, цех отвечал, что он этого положения потому не исполняет, что оно ему показалось слишком строгим.

Общего ремесленного устава Рига также не имеет. Вообще, к какой бы отрасли законодательства вы ни обратились, вы найдете богатые сборники законов различных веков, и не найдете ни одного свода действующих узаконений. Поэтому, ни частные лица, ни сами присутственные места не могут знать наперед, на каком основании должен быть разрешен тот или другой частный случай. Может быть, смотря по обстоятельствам, сошлются на старый, отмененный закон, а может быть — на новый, ибо старое от нового, действующие законы от утративших силу не отделены, и даже не ощущают потребности отделить их. Из тысячи примеров, мне известных, укажу вам на некоторые. Законами XVII века запрещается рижским гражданам, покупающим товары, привозимые из уездов, из России и Литвы, как-то: хлеб, лен, пеньку и проч., перепродавать эти товары непосредственно заморским купцам; вместо того, поставлено в обязанность продать их гражданину рижскому, который в свою очередь перепродаст их иностранцам. Но этого закона с давних уже лет не исполняли; однако же, в предпрошлом году, в то время, как один из здешних купцов, торгующих льном, готовился сдать в корабль выписанный им из внутренних губерний товар, кто-то, ссылаясь на изложенный выше закон, вытребовал наложение запрещения на всю партию льна. Хозяин ее подал на это жалобу, и завязался процесс. Торговый суд, долженствовавший решить это дело, пришел в недоумение: по уставам XVII века выходило так, по позднейшим законам иначе; бедные судьи долго бились и, наконец, решили упросить того, кому принадлежал лен, взять назад свою жалобу и не давать делу хода, обещая ему впредь его не тревожить, а вопрос, по сознанию самих судей, остался нерешенным. Если в таком положении находятся законы торговые в городе, который живет торговлею и в котором две трети чиновников, как по части судебной так и по управлению, принадлежит к купеческому сословию, то можно легко себе представить, до чего простирается шаткость и неопределенность законов по другим предметам. Другое разительное доказательство представляют сведения, сообщенные городским начальством по требованию правительства с того времени, как оно стало заниматься внутренним устройством рижского общества. Сравните изложение городской конституции, составленное комитетом 1805 года, с объяснениями магистрата на жалобы русских в 1826 и 1840 годах, и вы найдете множество противоречий в самых важных вопросах, например, о приобретении права гражданства, о вступлении в гильдии, в братства и цехи. Конечно, в этом случае, магистрат избегал ясности и строгости изложения; но нельзя не сознаться, что городские законы удивительно помогали ему во всех его изворотах и противоречиях. Всего ощутительнее доказывается жалкое состояние законодательства решениями по делам тяжебным. Редко, редко найдете вы в котором-нибудь из них ссылку на закон, и не мудрено, когда нет законов. От этого все делопроизводства имеют вид каких-то рассуждений на заданную тему, или точнее диспутов. Неограниченное поприще отверсто для велеречия адвокатов: кто ссылается на местный закон, кто на римское право, кто на сочинение какого-нибудь юриста; а судьи, выслушав обе стороны, решают дело по отвлеченным началам чистого разума.

Я говорил вам об одной Риге; земские законы мне почти неизвестны, но я имею причины думать, что они едва ли находятся в лучшем состоянии. Лифляндский прокурор сознавался мне в крайней необходимости скорейшего издания других частей местного Свода, ибо, по его словам, по части судопроизводства уголовного, присутственные места не имели другого руководства, кроме исследования ландрата Самсона под заглавием: der Process in Livland. А между тем, вот что делается. В прошлом году, генерал-губернатор поручил жандармскому полковнику произвести совокупно с уездным исправником следствие по какой-то жалобе, поданной крестьянином. Этот чиновник, собравшись ехать, пришел уговориться с исправником, который очень удивился его поспешности и объявил ему, что, по местному обычаю, следователь сперва вызывает к себе челобитчика, где б он ни жил, расспрашивает его, и уже в том случае, если дело покажется ему стоящим внимания, отправляется на место.

В другой раз курляндский крестьянин подал жалобу на исправника, который во время допроса велел дать ему сорок палочных ударов, и когда потребованы были по этому делу объяснения, исправник подтвердил справедливость этого показания, и обер-гофгерихт оправдал его, объявив, что так поступают со времен маркиза Паулуччи, узаконившего этот обычай.

Рижский канцелярский чиновник подал жалобу на одного из здешних дворян, будто бы назвавшего его при свидетелях взяточником. Ответчик потребовал, чтобы сперва названы ему были свидетели, отказываясь дать ответ на неподкрепленное ничем показание. Обвинитель, с своей стороны, свидетелей не нашел, или не захотел назвать; дело тянулось долго, но не двигалось ни на шаг; надобно было однако покончить его чем-нибудь. Суд постановил, что хотя обвинитель и не доказал справедливости своей жалобы, но зато и обвиненный хотя и не признал ее, но и не отрицал формально; а потому: отпустить обоих, взыскав с них пополам судебные издержки. Итак, по делу о нанесенном бесчестии, самый факт (corpus delicti), то есть обида признана была недоказанного; между тем, обвинитель не был признан виновным в неоправданном извете; обвиненный не был признан безусловно невинным, и оба должны были платить издержки, которые взыскиваются всегда с виновного. Зная лично судью, я готов поручиться за его честность и добросовестность, но не думаю, чтобы подобное решение могло состояться в стране, где сколько-нибудь укоренились элементарные понятия о законности.

Всего замечательнее то, что здесь как будто даже не сознают ее потребности; напротив того, присутственные места и сословные представительства, присваивающие себе законодательную власть, питают какое-то отвращение к ясным и положительным законам; они хорошо понимают, что с возведением обычая в сферу писанного права, хотя и облегчится их обязанность, но зато ограничится их произвол, отнимется возможность давать место всякого рода Privat-Rücksichten и, наконец, начнется поверка их действий, при нынешнем порядке невозможная. Вот почему в продолжении шведского владычества и в первые сто лет русского, когда Остзейскому краю дано было и время, и вся возможность составить себе полный свод узаконений, он не захотел, или не был в состоянии совершить этот труд, не столько по причине беспечности, сколько от укоренившейся привычки к произволу. Наконец, наше правительство сделало для остзейцев то, чего они не хотели сами для себя сделать; я разумею издание двух первых томов Свода местных узаконений, содержащих в себе учреждения и права состояний. Генерал Головин, характеризуя в рапорте Государю значение этого законодательного акта, писал, между прочим: «Мера эта, к исполнению которой постоянно, но безуспешно, стремились в Балтийском крае правительства польское и шведское, составит несомненно важнейшую эпоху для здешних губерний, со времени присоединения их к России; ибо, определяя настоящий смысл и объем привилегий, дает главному местному начальству возможность поверять законность действий административных и сословных учреждений в крае; признанием русского текста Свода за подлинный и обязательный лучше всего обеспечит успех постоянных, со времен Петра Великого, стараний правительства о распространении между немецким народонаселением знания русского языка, сохраняя в своей силе права и преимущества высочайше дарованные Балтийскому краю, тем не менее введет его в общую систему законодательства Империи и, обнаружив всем доступным образом многие в здешних учреждениях недостатки, значительно облегчит устранение их».

Но по тем же самым причинам можно было ожидать, что присутственные места и представители сословий напрягут все силы для того, чтобы помешать введению Свода в действие. В 5-м пункте манифеста, при котором он был распубликован, сказано было, что «местным Сводом (как и общим Сводом Империи) не изменяются ни в чем сила и действие существующих постановлений, а оные только приводятся в единообразие и систему». Кажется, очевидно, что эти слова определяют характер изданного акта и разницу между Сводом Законов и Уложением; не менее того, остзейцы, перетолковав их по-своему, придали изданному Своду значение сборника не безусловно обязательного, поставили его на одном ряду с другими источниками и сочинениями юристов и стали поверять не обычай Сводом, а Свод укоренившимся обычаем, называя все отступления на практике от закона неверностями или ошибками в его изложении. Очевидно, что если бы дали усилиться этому толкованию, то исчезла бы вся польза, ожидаемая от Свода, и потому генерал Головин исходатайствовал от Сената пояснительный указ, в котором постановлено было: «Считать все статьи Свода безусловно обязательными и, во всех случаях, не вошедших в состав его, руководствоваться общими законами Империи; если же от применения статей Свода местных или общих узаконений последует какое-либо значительное нарушение существовавших доселе прав, то предоставить присутственным местам и сословиям просить об изменении означенных статей установленным в законе порядком, с обязанностью, до решения по сему предмету высшего правительства, руководствоваться точным смыслом законов». Произвол, веками укоренившийся и возведенный в систему, конечно, не мог быть побежден одним указом; не менее того, указ этот имел огромную важность, ибо определял цель, давал средства постепенно к ней приближаться и подрывал всякое противодействие в его основании. Но этот результат, доставшийся не без многих трудов и составлявший честь управления генерала Головина, теперь упускает из рук его преемник, руководствуясь в своих действиях более вдохновением, чем законом, и уже успевший утвердить несколько предположений здешних присутственных мест, прямо противных закону.

Другая причина, препятствующая строгой законности в Остзейском крае, также обнаруженная генералом Головиным, заключается в том, что здешние присутственные места, в сущности, только судебные или распорядительные, равно как и сословные представительства, позволяют себе нередко законодательные постановления и даже отмену или ограничение общих законов. Это неуместное присвоение законодательной власти и раздробление ее не только препятствует соглашению законов между собою, но даже чрезвычайно затрудняет их изучение.

Я знаю, что на все это возражают обыкновенно тем, что признание за единственное руководство какой бы то ни было книги разрывает нить юридических преданий и следовательно останавливает развитие законодательства; что устранение обычая разлучает сферу права с жизнью и обращает судопроизводство в механическую деятельность. Не отрицаю силы этих возражений, но мне кажется, что они не применяются к Остзейскому краю по двум причинам: предание важно там, где юридические отношения действительно развиваются; но постепенное замирание самобытного законодательства в Остзейском крае, начиная с половины XVII века, ясно доказывает, что развитие окончилось, по крайней мере, что прежние источники его исчерпаны, а новых не хотят признать; во-вторых, едва ли можно допустить, чтобы право руководствоваться обычаем или чем бы то ни было, кроме утвержденного закона, могло быть без явного вреда предоставлено низшим присутственным местам; и потому я думаю, что их участие в развитии законодательства должно ограничиваться представлением проектов верховной законодательной власти.

Из всего этого я вывожу, что при нынешней неудовлетворительности законов, при укоренившемся пристрастии к обычному произволу, при раздроблении законодательной власти, не может быть в Остзейском крае строгой законности в ходе судопроизводства ее управления, несмотря на ученое юридическое образование здешних чиновников, которому я отдаю полную справедливость, и на усердие, бескорыстие и добросовестность многих из них.

Третье препятствие заключается в самом устройстве присутственных мест, доселе основанном на обветшалых началах, давно уже отвергнутых во всей Европе.

Первое, что должно поразить при обозрении здешних учреждений, это их односторонний, сословный характер и сочетание в их ведомствах несовместных деятельностей. Земские присутственные места состоят исключительно из матрикулированных дворян, или членов рыцарства; между тем они ведают дела всех дворян, как матрикулированных, так и не матрикулированных. Учреждение судов на основании начала сословного представительства кажется мне вообще мыслью ложною; но это вопрос спорный, и я оставляю его в стороне; во всяком случае, если это начало принято, то следовало бы непременно дозволить дворянам, не принадлежащим к рыцарству, назначать от себя заседателей.

Городские учреждения также состоят исключительно из граждан. Учреждения для духовенства делятся на городские и земские, что даже противно принятому началу, ибо духовенство составляет цельное, самостоятельное сословие. Все городские судебные места состоят из членов одного сословия, магистратского, за исключением всех прочих, которые, однако, подчинены магистратам. Итак, здесь начало сословного представительства нарушено, и, кроме того, вопреки всем здравым понятиям, членам присутственных мест придано значение самостоятельного сословия.

Вы видите, что средневековое разъединение сословий здесь еще в полной силе, зато в ведомствах присутственных мест господствует совершенный хаос.

Высшие земские суды: лифляндский гофгерихт, эстляндский обер-ландгерихт и курляндский обер-гофгерихт производят гражданские и уголовные дела, частью даже административные; в городских учреждениях судебная часть не отделена от исполнительной, так что одно и то же место заведует иногда судом, управлением, полициею, хозяйством и, наконец, присваивает себе право законодательное. И все это находят превосходным; никто не усматривает вреда от соединения гражданского и уголовного судопроизводства, а те немногие, которые критикуют сочетание судебной власти с административною, здесь наперечет и слывут у одних светлыми головами, опередившими свой век, а у других опасными мечтателями.

Вообще административная часть гораздо хуже судебной. Во многих канцеляриях (не знаю, так ли во всех) не имели до сих пор понятия о том, что есть «дело», и немалого труда стоило растолковать это канцелярским чиновникам генерал-губернатора. Вместо дел, существовали сборники однородных по содержанию бумаг, например, об арестантах, и под этою рубрикою в хронологическом порядке расположено было все, что относилось до арестантов: Петра, Ивана, Федора, так что подобного рода дела никогда не оканчивались. Прибавьте к этому, что описей бумагам не вели, что настольных реестров и исходящих журналов не имелось, что производство дел не было распределено по предметам между чиновниками, что текущие и решенные дела находились в одном архиве и даже нередко в одних связках, и вы получите понятие о том, к чему приводит хваленая немецкая аккуратность, когда к ней присоединяется умышленное уклонение от общего, нашими законами предписанного порядка. Но гораздо важнее этого внешнего неустройства глубоко укоренившиеся понятия, на которые мы беспрестанно наталкивались при ревизии рижского городского хозяйства. Например, когда потребовали отчетов от рижских управлений в употреблении городских сумм, они отвечали с негодованием, что городская касса есть частная собственность городских сословий; что им одним принадлежит право ревизовать ее, употреблять как и на что им угодно, и что всякое вмешательство в их распоряжения со стороны правительства неуместно и противно привилегиям. Заметьте, что общественные суммы составляются большею частью из налогов на заграничную торговлю, падающих на всю Россию, и из сборов с обывателей, не имеющих никакого участия в управлении. Нельзя было без некоторого изумления внимать чистосердечному выражению этих понятий в 1840-х годах, особенно если вспомнить, что уже шведское правительство твердило рижанам, что город не частный дом, общество граждан не хозяин, общественная касса не кошелек частного человека; что обязанность отдавать отчеты генерал-губернатору введена Петром I; что с начала XVII века город постоянно жалуется на разорение, а правительство с начала XIX века придумывает средства помочь ему. При господстве этих понятий, из-за которых так и сквозят Средние века, можно ли ожидать образцовой законности?

Другое пережившее себя явление в юридическом быту Остзейского края открывается при взаимном сличении законов и учреждений трех Остзейских губерний. Не говоря у же о том, что право земское и городское везде различны, рыцарское право лифляндское не похоже на эстляндское, а курляндское существенно разнится от того и другого; право ревельское, рижское и митавское также одно на другое не походят. Я отнюдь не почитатель безусловного внешнего единства; я знаю, что разнообразие юридических норм Остзейского края имеет историческое основание, вытекает из различий в судьбах той или другой области, из влияния Гамбурга на Ригу, Любека на Ревель, Польши на Курляндию, Дании и Швеции на Эстляндию, Польши и Швеции на Лифляндию. Но неужели потому только, что когда-то, за 500 лет тому назад, Рига была теснее связана с Гамбургом, чем с Ревелем или Нарвою, она и теперь не может быть подведена под одинаковые законы с последними городами, близкими к ней и по расстоянию и во всех других отношениях? Если исторические события XIV и XV веков оправдывали разнообразие прав и учреждений, то не следует ли из этого, что с переменою этих обстоятельств, с воссоединением Остзейского края в одно целое, под владычеством одной державы, и в законах должно проявиться стремление к сближению и подведению к единству местных и сословных особенностей? Если находят естественным, что в то время, как Лифляндия тянула к папе и императору, заимствовались законы из римского и германского права, то почему же вооружаются против заимствования русских законов теперь, когда Лифляндия тянет к России? Зачем присваивать такую безусловную власть давно прошедшему и так пренебрегать требованиями настоящего? Не оттого ли, что вся жизнь остзейцев — в прошедшем, что в нем схоронены все их силы, и что их историческая роль разыграна? Может быть, но я не вижу, почему бы мы были обязаны обрекать себя на такое же созерцательное бездействие и заживо ложиться в один с ними гроб.

До сих пор шла речь о законах, об устройстве присутственных мест, о господствующих понятиях; о лицах не было сказано ни слова; я бы не хотел и говорить о них, но к этому понуждают беспрестанные попреки, к нам обращаемые, насмешки над лихоимством наших чиновников и похвалы, расточаемые Остзейцами их чиновникам как идеалам бескорыстия. Все это вызывает ответ.

«Взяток в Остзейском крае не берут, и слово „взятки“ у нас, не имеет значения». Это вы услышите, вероятно, на первой станции, как только переедете остзейскую границу; то же позволяют повторять себе многие из русских, при выезде отсюда. Мы уже теперь все понимаем, что на деле существует различие, впрочем, законом не признанное, между добровольным приношением канцелярскому чиновнику за его чисто механические труды, ускоряющие ход дела, и взяткою, которою покупается голос судьи или снисходительность ревизора.

Приношения первого рода в Остзейском крае не только терпимы, но даже обязательны. Они называются шпортелями и взимаются по закону, на основании такс. Что лучше: добровольная или вынужденная плата? Этот вопрос к делу не относится, но то несомненно, что здешние шпортели несравненно выше и обременительнее для тяжущихся, чем канцелярские расходы в наших присутственных местах. Кроме того, шпортели взыскивают решительно во всех судах и управлениях; между прочим, рижская управа благочиния без всякого законного основания учредила у себя сбор с паспортов, даже рекрутское присутствие берет шпортели; а рижское городское управление взимает их по законам, никем не утвержденным. Случается, что за отказ в поданной жалобе губернское правление взыскивает с просителя несколько десятков рублей, а в рижском сиротском суде составление описи простых надгробных камней, оставшихся по наследству от одного каменщика и оцененных в 3061 руб. сер. обошлось, не считая гербовых пошлин и других издержек, в 210 р. 64 к. сер., что равнялось доле наследства, причитавшегося дочери умершего. Прибавьте к этому, что жалованье здешних чиновников, некоронных, само по себе, по крайней мере, втрое значительнее, чем у нас; например, ратсгеры получают пенсии выше сенаторских, секретарь рижского магистрата получает 4 тысячи рублей, многие рассыльные, по здешнему министериалы, по нескольку сот рублей, и согласитесь, что при таких средствах, нужда никак не может заставить прибегать к добровольным подаркам или бесчестным вымогательствам, тем более, что при существующих шпортелях это бы вконец разорило тяжущихся.

Подкупы в тесном и преступном значении слова, говорят, в Остзейском крае не существуют. Если под этим разумеют одно название, то это, конечно, справедливо: вместо Bestechung здесь употребляют обыкновенно более благовидное don gratuit, подобно тому как Гоголь предлагал заменить слово «взяточник» словом «приобретатель». Я не стану спорить о словах, но пусть придумают, какое хотят, название для следующих фактов. Губернский прокурор обращается в магистрат с просьбою назначить ему из городских сумм несколько сот рублей на квартиру; в келейном совещании магистрат решает, что хотя требование противозаконно, но если отвергнуть его, то прокурор будет вредить, и потому благоразумнее согласиться. Это решение вносится в протокол, и определенная сумма ежегодно уплачивается. В другой раз с таким же требованием обращается другое лицо в податное правление в пользу фискала, и оно также исполняется. Теперь по всей Лифляндии ходит слух о том, что два дерптских профессора обокрали какую-то суконную фабрику и что, вероятно, дело будет потушено, потому что тот, кому придется производить следствие, отъявленный взяточник. И мало ли других примеров можно бы извлечь из дела русских купцов Семеновых, которых по одному подозрению продержали несколько лет в тюрьме, из ревизии Александровской высоты и из колоссального дела лифляндского гофгерихта, поднятого бароном Паленом. Чтобы дать вам понятие не о содержании, но о важности последнего, я приведу вам отрывок из всеподданнейшей докладной записки, посланной тогдашним генерал-губернатором через графа Бенкендорфа. Жалуясь на покровительство, которым пользовались в сенатской канцелярии члены гофгерихта, секретарь и обер-фискал, отданные все вместе под суд, барон Пален писал: «Между тем, судя по сделанным ныне опытам о роде и образе (это значит Art und Weise) как поступает гофгерихт к оправданию своему по сему делу, должен я опасаться, что из пересланных ныне объяснений членов гофгерихта произойдут новые пространные переписки, через кои опять может остановиться на бесконечное время и окончание дела и освобождение губернии от ее бича… Интерес членов гофгерихта требует остановить сколько можно окончание сего дела — цель, которой они стремятся достигнуть употреблением всех вспомогательных средств, нечистой совести и бесстыдства, в надежде на своих приверженцев и заступников в губернии и в столицах».

В другой бумаге тот же барон Пален, по поводу полученного из Сената указа писал: «При беспристрастном рассмотрении дела сего, каждый должен, как я полагаю, получить удостоверение, что при столь снисходительном поступлении с лицами, заслуживающими столь мало снисхождения, нельзя доставить требованиям справедливости удовлетворения. Если виновные находят в верховном судилище вместо заслуженного наказания защиту и покровительство, если стараниям губернского начальства к прекращению злоупотреблений и искоренению виновников оных поставляются преграды, то соделываются злоупотребления позволительными, а власть начальства истощается от усиленных действий тесно совокупившегося союза злодеев, которые чрез похищение чужой собственности имеют достаточные средства действовать в случае нужды» и т. д.

Недурна рекомендация! Предоставляя вам вывести из всего этого заключение о том, до какой степени Остзейский край может служить образцом строгой законности, перехожу к вопросу о неприкосновенности привилегий.

Этот вопрос имеет значение только в отношении к Остзейскому краю; для всех других областей он давно уже решен. Взгляните на прошедшее любого народа, города или сословия; оно усеяно обломками привилегий, и никому не приходит в голову утверждать, что то, что заводится нынче, противозаконно потому только, что оно не похоже на то, что существовало сто лет тому назад. Но, как я уже сказал, остзейцы умели воздвигнуть этот вопрос и придать ему такое значение, что уже несколько раз правительство отступалось перед ним от многих благих намерений.

Его можно рассматривать с двух сторон, исторической и юридической.

По свидетельству истории, привилегии постоянно изменялись и отменялись не только верховною властью, но даже самими сословиями. Все права, преимущества и доходы католического духовенства основаны были на несомненных привилегиях; реформация их ниспровергла. Привилегии дворянства были утверждены польским правительством; Стефан Баторий во многом их изменил; шведское правительство также утвердило привилегии и отменило некоторые из них, лишив, например, дворян права смертной казни над крестьянами, определив норму барщины, введя шведов в ландратские коллегии, и все это сделано было вопреки желанию и несмотря на протесты дворянства. Привилегии города Риги были утверждены как польским, так и шведским правительствами; между тем, в противность привилегиям, католикам отведены были две церкви и дано право свободного отправления богослужения, велено было магистрату испрашивать разрешения верховной власти на издание новых законов, введено было множество всяких податей и сборов, разрешено было дворянам покупать в городе дома. При русском правительстве установлен новый порядок апелляции, запрещено городам изменять от себя тарифы и вводить налоги на торговлю, все казенное управление преобразовано, магистрату велено представлять правительству отчеты в употреблении городских сумм, лицам всех христианских вероисповеданий даны равные права в составе обществ, отменено стапельное право города Риги и т. д. Наконец, все исключительные права, выпрошенные дворянством и которыми оно теперь пользуется, заключают в себе явные нарушения привилегий других сословий; так, например, уничтожение бургграфского суда, исключительное право покупать имения, право выкупа их и т. п.

Итак, мы видим ряд ограничений сословных и местных привилегий, обусловленных историческими событиями: принятием реформации, водворением государственного начала и постепенным его расширением на счет сословного. Если было так доселе, если верховная власть исстари пользовалась правом изменять и улучшать, подчиняя частные выгоды общественному благу, то признать в настоящее время привилегии безусловно неприкосновенными значило бы со стороны правительства осудить все свое прошедшее как беззаконное. Наконец, если дворянство считало позволительным нарушать привилегии среднего сословия и домогаться отмены самых существенных из них ради собственных своих выгод, то почему бы обязано было правительство считать безусловно для себя обязательными привилегии того же дворянства, в случае если бы благо другого сословия или всего края потребовало их отмены? Неужели правительство на то существует, чтобы служить покорным орудием для прихотей одного сословия?

С юридической точки зрения, защищать обязательность привилегий — значит не понимать их значения. Под привилегиею нельзя разуметь ничего иного как право, пожалованное кому-нибудь тем, кому оно по существу своему принадлежало, un droit octroyé, не договор, но акт свободной милости. Таково начало остзейских привилегий, определяющее их юридическое значение. Все они исходили от представителей верховной власти и более ни от кого исходить не могли. Заимствуя свою силу от соизволения верховной власти, они по этому самому были обязательны для всех лиц, ей подчиненных, но не для нее; обязательны в государстве, но не для государства. Русское правительство, принимая Остзейский край в свое подданство, застало в нем привилегии и утвердило их, но оставляя им прежнее их свойство, не изменяя их юридического значения; оно узаконило в них акты предшествовавших правительств, и в то же время вступило во все их права, в том числе и в право, по мере надобности, изменять и отменять привилегии. Это право ясно выговорено во всех подтвердительных и жалованных грамотах польских, шведских и русских. Везде мы находим выражения такого рода: утверждаем привилегии во сколько они согласны с общественным благом и публичным правом, или: без предосуждения правам и преимуществам верховной власти, или, наконец, как сказано в жалованных грамотах императора Николая: «елико сообразны они с общими государства нашего установлениями и законами». Нужно ли к этому присовокуплять, что первое условие существования государственного союза есть подчинение всех прав и интересов, частных, как местных так и сословных, пользам общественным, и право верховной власти, в какой бы, впрочем, форме она ни выражалась, решать без апелляции все вопросы, до пользы общественной относящиеся и приводить свои решения в исполнение? С уступкою или с разделом этого права было бы неминуемо сопряжено уничтожение или раздвоение государства.

Итак, можно спорить о том: нужно ли, полезно ли отменить привилегии; но смешно возражать на предлагаемые преобразования неприкосновенностью привилегий и обращать административные и политические вопросы в юридические; смешно даже верить в возможность неприкосновенности привилегий, прежде чем найдено средство остановить историю, прекратить умножение народонаселения, развитие торговли и промыслов.

Но довольно об этом. — Я разобрал подробно три ответа, повторяемые остзейцами в продолжении полутораста лет на все запросы и требования правительства и частных лиц; лучшего до сих пор они не придумали ничего.

Вы, верно, ожидаете от меня, что я упомяну наконец о том событии, которое в последнее время возбуждало не столько здесь, но даже в Москве и Петербурге, столько противоположных толков, жарких споров и даже ссор, а именно: о переходе крестьян в православие. Я сам хотел бы разобрать его во всей подробности и ни одного из носившихся слухов не оставить без ответа, но для этого у меня не достает ни времени, ни материалов. Все что я могу сделать, это разобрать главные обвинения и определить точку зрения, с которой, по мнению моему, должно смотреть на предмет. Начну с краткого изложения дела.

В 1841 году толпы крестьян стали приходить к преосвященному епископу рижскому Иринарху с просьбами о присоединении их к православию, в надежде получить через это право на раздачу земель в какой-то теплой стране, как они сами выражались, или, по крайней мере, уменьшение барщины. Год был неурожайный, крестьяне терпели нужду, а слухи о раздаче земель, по свидетельству тогдашнего генерал-губернатора барона Палена, проникли в Лифляндию из Витебска. Барон Пален обратился к преосвященному Иринарху с просьбою не принимать более крестьян, не записывать их имен и отсылать их к светскому начальству; но он получил в ответ: «что записей у преосвященного не производится, а приходят к нему крестьяне, желающие принять православие, что запереть дверей для крестьян он не может без особенного на то разрешения, ибо это значило бы отказаться произвольно и без видимой нужды от одной из главных обязанностей, возлагаемых на него саном и местом, а отсылать приходящих к нему людей к гражданскому начальству считает излишним, ибо они являются к нему, уже побывав у гражданского начальства, что доказывают их бритые головы, и что при том полиция, окружающая его подворье, и без того берет их всех к допросам в губернское правление». Дворяне пришли в ужас и наполнили губернию и Петербурга рассказами об эмиссарах духовенства и разглашателях возмутительных слухов. Для обследования дела, генерал-губернатор нарядил особую комиссию, составленную из немецких дворян, которая доносила, между прочим, «что злой дух упорства распространился по всей стране, а с тем вместе глухое смятение, которое уже обнаруживается угрозами явного возмущения, кровопролития и опустошения; что дела дошли до того, что миролюбно устроить их невозможно; что списки имен крестьян тайно доставляются к епископу, а изъявляемые угрозы предвещают кровопролитную развязку, которая состоится осенью того года в один день во всей губернии». В доказательство приводили, что несколько просьб о присоединении к православной церкви, о получении земель, уменьшении барщины были писаны для крестьян различными лицами и еще два-три обыкновенных случая неповиновения. Спрашивается: кто ж разглашал более ложные слухи? Те, над которыми наряжено было следствие, или те, которые его производили? По просьбе барона Палена Иринарху запрещено было принимать просьбы крестьян и двинуты были войска. Начался военный суд над непокорными крестьянами и приговоры исполнены были на месте. Между тем в губернское правление были собраны крестьяне и бессрочно отпускные из разных имений и объявлено им, «что отнюдь не есть воля Государя переселить крестьян или дать им земли, отняв у помещиков; что эти слухи распространены злонамеренными людьми, коих должно задерживать; что если кто из крестьян от истинного убеждения, а не по причине земных выгод намерен присоединиться к православию, то Государь не может и не хочет им это возбранять, но что они, крестьяне, вследствие присоединения к православию, не уповали бы на какие-либо земные выгоды, ни на переселение, ни на отведение земель в собственность». Отказавшись, по крайней мере на словах, от неосновательных своих надежд, крестьяне однако же, продолжали являться из разных мест с просьбами о присоединении их к православной церкви. Рижскому благочинному, который обыкновенно принимал их, как я сам от него слышал, предложили в то время значительную сумму денег с тем, чтобы он отказался от всякого участия в этом деле, потом к нему стали посылать безыменные письма с угрозами; но ни то ни другое средство не подействовало. Вскоре за тем по вторичному всеподданнейшему рапорту барона Палена, Преосвященный Иринарх 12 октября 1841 года был вывезен ночью из Риги через Митаву на Вилкомир, дабы миновать Кокенгузен, где производилась военная экзекуция, а православные священники, находившиеся в Риге, были переведены в другие места. Рассказывают, что, переезжая через лифляндскую границу, Иринарх обратился назад и произнес следующие слова: «недостаточно одного для водворения православия-- крови мученической; теперь и она льется, и через 10 лет, что бы ни делали, весь этот край будет православный». Об этих происшествиях судили различно: некоторые громко обвиняли наше духовенство: другие, не отрицая, что оно действовало неосторожно, видели главную причину в неурожае, в бедности крестьян и в поступках помещиков, раздраживших поселян. Все вообще полагали, что обращение к православию служило только предлогом; но позднейшие происшествия не оправдали этой мысли.

В 1845 году, несколько человек из числа рижской гернгутерской общины подали снова просьбы о присоединении их к православию, но уже без всяких посторонних домогательств, присовокупляя только желание, чтобы церковная служба производима была на латышском языке. Слух об этом взволновал все немецкое общество и подал повод к громким жалобам и даже протестам. Не имея более повода отвергать просьбы крестьян о переходе в православие, как неразлучно связанные с домогательствами о перемене их хозяйственных отношений, дворяне и протестантское духовенство с этого времени стали предъявлять требование, выражая его более или менее ясно, чтобы переход в господствующую церковь быль запрещен безусловно, но Государь разрешил исполнение желания просителей, и православное богослужение на латышском языке было открыто в Риге. Стремление к переходу не замедлило распространиться, сначала между крестьянами уездов: Рижского, Вольмарского, Венденского, Валкского, потом Дерптского и Верровского, Феллинского и Перновского, и, наконец, на островах Эзеле и Моне, притом с такою быстротою, что если бы не положено было преград для его замедления, весьма вероятно, что теперь народ во всей Лифляндии, а, может быть, во всем Остзейском крае, исповедовал бы православную веру. Дабы окончательно искоренить надежды на мирские выгоды, будто бы сопряженные с переменою веры, обнародовано было, по повелению Государя Наследника, несколько пунктов относительно этого предмета из секретной инструкции, данной генералу Головину. Вместе с тем объявлено, что если кто, вопреки означенной публикации, позволит себе разглашать несбыточные ожидания, то подвергнется строгому взысканию, а злоумышленных разглашателей поведено предавать военному суду. Для председательствования в военно-судных комиссиях командированы были в Лифляндию свиты Его Императорского Величества генерал-майор Крузенштерн и четыре флигель-адъютанта, остававшиеся в крае несколько месяцев; но во все продолжение этого времени ни разу не представилось надобности дать им дело и нарядить военный суд.

Со стороны главного управления также были приняты разные меры для удержания крестьян от перемены вероисповедания из мирских побуждений. Во время поездки по Лифляндской губернии генерал Головин лично внушал крестьянам, чтоб они не питали тщетных надежд; то же повторяли командированные им чиновники, наконец, то же самое изложено было неоднократно в публикациях генерал-губернатора и сверх того прибавлено, что утверждающие противное сосланы будут в Сибирь. Для примера, я приведу вам отрывок из публикации 29 октября 1845 г., на двух языках, немецком и латышском; вот 2-й пункт: «Zu diesem Zwecke ist es erforderlich mit Vorsicht darüber zu wachen, dass von Seiten der rechtgläubigen Geistlichkeit keine Antriebs — Massregeln zugelassen warden, so dass die Andersgläubigen sich in voller Freiheit mit der rechtgläubigen Kirche vereinigen können, gemäss der dieserhalb vorgeschriebenen allgemeinen Ordnung und aus eigener Bewegung». 3-й пункт: «Von der anderen Seite hat keine örtliche Obrigkeit das Recht irgend Jemand die Annahme der im Reiche herrschenden Religion zu verbieten; denen aber, welche diesen Wunsch geäussert, ist zu erklären, dass sie in solcher Veranlassung keiue besonderen weltlichen Vorlheile zu erwarten haben, sondern vielmehr nach ihrer eigenen Ueberzeugung und ihrem Gewissen handeln müssen. Es vereteh’t sich hiebei von selbst, dass der zur rechtgläubigen Kirche Uebergetretene, indem er aus der Zahl der Protestansticheingepfarrten ausscheidet, hiermit zugleich von allen bis dahin auf ihm lastenden Obliegenheiten gegen die protestantische Kirche und Geistlichkeit befreit wird, und zwar aus dem Grunde, weil er in die rechtgläubige Heerde eintretend, zugleich die Verpflichtungen hinsichtlich der rechtgläubigen Kirche und Geistlichkeit zu übernehmen hat, wobei jedoch alle seine Verbindlichkeiten gegen den Guts-Besitzer, auf dessen Grund und Boden er wohnhaft ist, auf das strengste aufrecht erhalten warden»[21].

Но дабы эти публикации не были приняты за воззвание и не послужили поводом к возбуждению между крестьянами желания переменить веру в тех уездах, где оно еще не обнаруживалось, тамошним земским полициям означенные циркуляры сообщались только для сведения с тем, чтобы делать их известными, когда представится к тому надобность. Сверх этого, при записывании изъявлений желания переменить веру от крестьян отбирались подписки в том, что они побуждаются к тому религиозным чувством, не ожидая никаких выгод мирских и сохраняя все прежние свои обязанности к помещикам. Печатные экземпляры этих подписок заблаговременно распространены были между народом для лучшего разъяснения понятий, а записывание производилось в присутствии православного священника и членов полиции, земской или городской, следовательно, лютеранского вероисповедания. Наконец, по ходатайству дворянства, высочайше поведено было совершать обряд миропомазания или присоединять к православной церкви не прежде, как спустя шесть месяцев после изъявления о том желания и по истечение этого срока воспрещено было всякое разыскание о неявившихся к миропомазанию. Заметьте, что по церковным постановлениям даже язычников присоединяют после шести недель. Итак, помещикам и пасторам предоставлялась возможность в продолжение целого полугода действовать убеждениями, обещаниями и угрозами на всякого изъявившего желание перейти в православие. Согласитесь, что нужно было много твердости, чтоб устоять против шестимесячной пытки; не менее того, этою мерою переход в православие был замедлен, но не пресечен. Ко всему этому должно присоединить, что крестьяне не могли отлучаться из имений иначе, как с письменного разрешения помещиков; что запрещено было требовать билетов на отлучку более чем на У часть всего рабочего народонаселения вотчины; что в 1845 году записывание было совершенно прекращено на всю рабочую пору; наконец, что не позволялось священникам во время объездов по деревням принимать от крестьян просьбы о присоединении их. Таковы были меры, принятые для испытания побуждений желавших переменить вероисповедание. Не только никто не подстрекал к тому крестьян, но даже, для предохранения их от опрометчивого образа действия и для успокоения помещиков и пасторов правительство само воздвигло всевозможные препятствия к переходу в православие. Так действовало правительство; посмотрим теперь, как действовали пасторы и помещики. Легко было предвидеть, что те и другие станут отчаянно противодействовать стремлениям крестьян. Первых, т. е. пасторов, побуждали к тому и уверенность их в превосходстве протестантизма и сословная честь и, наконец, расчет. Не говоря уже о том, что помещики, по их просьбе, завели обыкновение отсылать к ним для предварительного увещания, более или менее пастырского, крестьян, просивших билеты, не говоря о проповедях и разных публикациях, содержавших в себе неприличные отзывы о православии и страстные упреки переходящим в него, я приведу вам только четыре случая, за достоверность которых ручаюсь, как примеры фанатического ожесточения, до которого дошли некоторые члены протестантского духовенства. Один из городских пасторов напечатал статью о проделках, которыми иезуиты в XVII веке соблазняли крестьян в Лиф-ляндии к переходу в католицизм. Намерение было очевидно и проглядывало сквозь каждое слово. Это был пасквиль против православия и нашего духовенства, облеченный в форму исторической статьи. Представитель католического духовенства в Риге не мог однако же оставить без внимания оскорбительных отзывов о служителях Римской церкви. Узнав об этом, пастор, сочинивший статью велел сказать ему, что он вовсе не имел намерения нанести оскорбление католикам, но имел в виду православие и, не смея нападать открыто на господствующую церковь, прибегнул к иносказательной форме рассказа. Этого пастора удалили из Лифляндии, и весь негодующий край провозгласил его мучеником, тот самый край, для успокоения которого вывезен был Иринарх. — Дошло до сведения местная начальства, что в нескольких приходах пасторы положительно запрещали погребать на лютеранских кладбищах, умерших в православной вере крестьян, хотя бы при селениях не было отведено для них особого погоста, и несмотря на то, что в уставе лютеранской церкви велено хоронить на кладбищах всех, без различия вероисповедания. — В Риге знакомый мне православный должен был жениться на девушке лютеранского исповедания; родители были согласны, дело было улажено; но пастор объявил невесте, что если она выйдет за православного, то он проклянет ее, и свадьба расстроилась. — Другой пастор хоронил жену свою; толпа народа сопровождала его на кладбище и, когда стали опускать гроб в могилу, русский, находившийся на месте, в числе других стал пособлять и поддерживать гроб; пастор, увидав это, схватил его за руку и оттолкнул прочь.

Помещики имели особенные причины бояться перехода в православие. Кроме того, что единственная нравственная связь между ними и крестьянами упразднялась, как скоро последние покидали протестантскую кирку, они ненавидели в православном священнике лицо, становившееся в непосредственные сношения с народом, лицо, нисколько им не подчиненное и притом постоянного свидетеля их обращения с поселянами. Будучи собственниками земли, отданной крестьянам во владение, пользуясь правом по истечении контракта сгонять крестьян, обращать домохозяев в батраков и даже присоединять крестьянскую землю к господским полям (это право отменено лишь в 1846 году), и, кроме того, имея в своих руках всю полицейскую и судебную власть над крестьянами, помещики обладали огромными законными средствами противодействовать переходу. Что они пользовались ими, в этом ни один добросовестный человек не сомневается. Но, кроме этого, из бесчисленного множества жалоб, поданных крестьянами, из сознаний некоторых помещиков, из их же собственных рассказов, было видно, как часто они прибегали к притеснениям, совершенно беззаконным, например: всячески затрудняли выдачу отпускных билетов; под разными предлогами наказывали крестьян, изъявлявших намерение перейти в православие, как, например, у одного из лифляндских ландратов высечено было разом шестьдесят человек; удерживали их от явки к священникам по одним подозрениям; обижали православных при раздаче пособий в неурожайные годы; воздвигали множество затруднений и придирок при отводе мест для построения церквей и т. д. Наконец, в течение 15 месяцев, с 1 января 1846 г. по 1 марта 1847 г., в общем итоге крестьян, прогнанных из их усадьб, считается православных 152 человека, что составляет, по соображению с числом крестьян обоих вероисповеданий, втрое более православных, чем лютеран, а что эта система действия продолжается и теперь, на то я получил на днях несомненное доказательство. Следствие, наряженное по приказанию князя Суворова, обнаружило, что один помещик, приходской судья, отказал нескольким хозяевам в дальнейшем содержании усадеб за то, что они перешли в православную веру. Все эти факты неопровержимо подтверждают то, что можно было угадать заранее, т. е. что против православия составится заговор помещиков и пасторов, известного рода пропаганда в пользу лютеранизма. Этому прямому, положительному образу действия правительство противопоставило одни отрицательные меры, т. е. оно ограничивало затеи протестантской партии и в редких случаях взыскивало с виновных за слишком явные и дерзкие попытки подавить православие или отомстить принявшим его крестьянам, но само собою разумеется, что редко случаи этого рода могли быть юридически доказаны. Взыскания постигали слепую ненависть и увлечение фанатизма, но ненависть, осторожная и зоркая, но ежедневные неуловимые ее успехи ускользали от всякого надзора. Со своей стороны местное начальство сделало все, что могло, неоднократными объявлениями оно внушало помещикам, чтоб они не отказывали крестьянам в выдаче билетов, не удерживали от явки к православному духовенству под предлогом, что поселяне руководствуются мирскими надеждами, а не религиозным побуждением, не отсылали их на увещание к пасторам и тому подобное; но что значили внушения и редкие взыскания против заговора двух сословий? Я показал вам, как действовали лютеранское духовенство и дворяне в качестве помещиков. Они же, как полицейские чиновники и судьи, постоянно клеветали на народ и обманывали правительство, выставляя стремление к православию бунтом против верховной власти и заговором против помещиков. Неосновательным и преувеличенным донесениям орднунгсрихтеров, писанным с этою целью, несть числа. Я уже привел вам отрывок из донесения следственной комиссии 1841 г.; сообщу вам еще несколько примеров.

В 1845 году по поводу стечения крестьян в город Верро для присоединения к православию местные полицейские власти изъявили опасение беспорядков. Полагаясь на их показания, генерал-губернатор послал туда жандармскую команду, которой вскоре велено было воротиться, потому что опасения оказались преувеличенными. То же самое повторилось при стечении крестьян в Дерпте; дворяне предвещали беспорядки, а командированные на место чиновники донесли, что спокойствие и порядок не нарушались ни разу, не только во время присоединения к православию, но даже во время бывшей тогда крестьянской ярмарки. Одинаково неосновательными оказались донесения Перновского орднунгс-герихта, по поводу которых командирован был Государем генерал-майор Крузенштерн и эскадрон казаков. В 1846 году Эзельский орднунгс-герихт довел до сведения генерала Головина по эстафете о беспорядках, возникших будто бы по случаю стечения крестьян на Эзеле, в городе Аренсбурге, для присоединения к православию; опять отправлен был по Высочайшему повелению тот же генерал-майор Крузенштерн, но и в этот раз донесения оказались вздорными, и Государь велел сделать строгий выговор виновным в неосновательном донесении, что и было сообщено всем прочим полицейским начальствам для их предостережения. Несмотря на все это, Вольмарский орднунгс-герихтер в декабре прошлого года, по первому рапорту какого-то мызного управления о волнении, произведенном между тамошними крестьянами сельским учителем, вместо того, чтобы отправиться на место и удостовериться в точности донесения, чего требовал долг службы, даже несмотря на то, что рапорт мызного управления получен был в суд спустя 10 дней по его отправлении, а с тех пор новых уведомлений не было, донес генерал-губернатору, что вся крестьянская община находится в полной тревоге (in roller Aufregung). Немедленно отправлены были на место чиновники на следствие, и оказалось, что хотя сельский учитель действительно распространял какие-то вздорные слухи, за что и был предан суду, но крестьяне, обратившиеся с вопросом о достоверности их к мызному управлению, а потом к православному священнику, были им вразумлены и спокойно разошлись по домам, не обнаруживая никакого волнения. Вследствие этого генерал-губернатор отдал Вольмарский орднунгс-герихт под суд за пристрастное донесение, а председателя его удалить от должности до решения дела, против чего протестовало губернское правление. Если так бессовестно клеветали на крестьян чиновники, подвергавшиеся ответственности за свои показания, притом в самой Лифляндии, в глазах начальства, которое могло и обязано было поверять на месте каждое слово, то вы можете судить о свойстве и достоверности слухов, распускавшихся в петербургских и московских гостиных, где неведение, доверчивость нашего общества и совершенная безопасность вызывали на выдумки и преувеличения. Корреспонденты лифляндцев, приезжие дворяне, их покровители и заступники рассказывали, например, что, ожидая ежеминутно кровопролития, они, ложась спать, прощались с жизнью, что эмиссары православия безнаказанно рыскали по всему краю, что крестьян насильно тащили к священникам, что им показывали на одном столе изготовленные блюда, а на другом пук длинных розог и говорили, указывая на первый стол: вот что ожидает тех, которые перейдут в православие, а указывая на розги: вот что приготовлено для упорных; что добровольно переходившим в православие выдавали от имени правительства по пяти рублей; что самих помещиков стращали угрозами и, наконец, что те из них, которые ревностнее других противодействовали переходу, были отравлены.

Все, чему верило наше высшее общество, не перечтешь; но и на то как возражать? Я понимаю возможность оспоривать ложный взгляд на целый ряд событий, опровергнуть неточный рассказ истинного происшествия; но что делать с чистым, голым вымыслом, что противопоставить ему, кроме такого же голословного отрицания? Пускай же верят или нет, а наше дело повторять во всеуслышание, что это ложь, а между тем она торжествует и будет подавлять голос правды, пока мы не научимся от наших противников стоять за правду так же единодушно, так же горячо как они умеют стоять за вымысел. Последнее обстоятельство меня не раз поражало, так например: я замечал, что даже те, которые хорошо понимали всю невероятность этих слухов и никак бы не решились распускать их от себя, не менее того, никогда не останавливали заносчивых рассказчиков и не опровергали небылиц, повторявшихся в их присутствии. Добросовестнейшие в таких случаях отмалчивались и самым молчанием своим поощряли слушателей к безусловной доверчивости. Вы видите, что разглашатели ложных слухов были двух родов: одни сулили в будущем несбыточные блага, другие выдумывали в настоящем клеветы на народ, на духовенство и на правительство; первые увлекались потребностью перемены к лучшему их жалкой участи, вторые действовали по расчету; первые выходили из низших слоев общества — это были отставные солдаты, дьячки, мужики, слуги; ежедневный опыт обличал нелепость распускаемых ими обещаний, а их самих судили военным судом и наказывали шпицрутенами; вторые принадлежали к высшему, просвещеннейшему сословию, а наше общество вторило им безусловно и старалось вознаградить их своим соболезнованием за мнимые несправедливости правительства. Которые же из этих разглашателей были виновнее и опаснее? Наше духовенство с того самого времени как обнаружилось вторичное стремление к православию в 1845 году, было поставлено правительством под надзор местной полиции и устранено от всякого участия в деле, в котором оно, по-видимому, должно бы было играть самую важную роль. Записывать в присутствии полицейского чиновника имена желающих перейти в православие, а потом совершать над ними таинство миропомазания — вот чем ограничивалась его деятельность; по крайней мере этого требовало правительство, строго воспрещавшее ему идти на встречу к народу, вызывать обнаружение его стремлений, увещевать его и проповедовать. Сильная пропаганда протестантская организовалась сама собою; пропаганды в пользу господствующего в государстве вероисповедания православное правительство не дозволило. Это, во-первых, значительно повредило успеху самого дела; во-вторых, поставило наше духовенство в ложное, двусмысленное положение. Нет ничего труднее вынужденного бездействия в деле, возбуждающем в нас живое участие. Представьте себе положение одинокого священника, заброшенного в круг людей, ненавидящих в нем сан и церковь, которой он представитель. Он знает, что в нескольких шагах от него пастор в своих проповедях хулит православие и всеми средствами отводит от него народ; он знает, что помещик стращает крестьян, склонных к переходу, и мстит перешедшим; он видит, что местная полиция следит за, каждым его движением и ловит всякий повод к извету; он чувствует глубоко наносимые ему на каждом шагу оскорбления и должен молчать и выжидать скрестивши руки, чтобы каким-то чудом, безотчетное стремление простого народа проявилось вопреки всем козням. Сравните положение миссионера, окруженного язычниками; он видит перед собою смерть, но не видит ни заговора, ни интриг; самолюбие его не раздражается на каждом шагу; наконец, он может проповедовать, в его власти слово назидания и обличения. Я не берусь решить, в котором из этих двух положений труднее сохранить душевное спокойствие, и потому мне кажется естественным, что, не имея возможности действовать самостоятельно и положительными средствами, то есть проповедью, наше духовенство для ограждения интересов православия и перешедших в него крестьян, должно было ограничиваться пассивным наблюдением того, что делали вокруг него другие. Приходские священники начали обращаться к местному представителю православия с жалобами всякого рода от имени крестьян и от своего лица; из них многие оправдались, другие не могли быть доказаны, третьи оказались ложными; но все это набросило на духовенство невыгодную тень. А кто был виноват? Всего более возбуждало негодование дворянства то обстоятельство, что православные крестьяне обращались к священникам с жалобами на притеснения, которым они подвергались за переход в православие со стороны своих помещиков и пасторов, что священники принимали эти жалобы, иногда записывали и сообщали русскому епископу. Я готов допустить, что это во многих отношениях действительно могло быть вредно; но спрашивается: при настоящем устройстве края, к кому же следовало бы обращаться крестьянам? Неужели к орднунгс-герихтеру, помещику, протестанту и большею частию родственнику или приятелю лица, на которого приносилась жалоба? Могли ли крестьяне питать доверие к местным гражданским властям? Можно ли было требовать от протестантов, чтоб они приняли к сердцу интересы ненавистной им церкви и рассорились за нее со своею братьею? И если бы священники отказались выслушивать крестьян, то каким бы путем последние стали доводить до местного начальства свои жалобы и мольбы о заступничестве? Не менее того, для отклонения всякого повода к неудовольствию дворян по сношению генерала Головина с епископом рижским предписано было священникам обращать крестьян, приносивших жалобы, к светским властям и ни в каком случае не записывать в присутствии самих крестьян содержания их показаний; наконец, по высочайшему повелению поставлено было духовенству в обязанность доводить до сведения епархиального начальства только о тех несправедливостях и притеснениях со стороны помещиков, которых сами священники были свидетелями. Итак, соображая скудость средств, оставленных нашему духовенству, несоразмерность их с препятствиями, воздвигнутыми противною партиею, сверхъестественные усилия, которых от него требовали, и всякого рода искушения, с которыми оно боролось на каждом шагу, нельзя, мне кажется, отрицать, что при всем том, оно вышло с честью из трудного испытания и снискало право на всеобщую признательность. Несмотря на то, что сношения его с народом были умышленно затруднены и ограничены, оно умело привлечь его к себе, заслужить его доверие, что в особенности раздражало пасторов, наконец, если переход в православие в продолжении двух лет ста тысяч четырехсот слишком человек, вопреки зловещим предсказаниям дворянства, совершился мирно, без малейшего нарушения не только повиновения властям, но даже порядка, то честь этого результата главнейшим образом принадлежит нашему духовенству. Между тем, те немногие из его членов, которые, будучи выведены из терпения, переступили пределы законной своей деятельности, подверглись строгим наказаниям, а эта великая заслуга осталась почти неоцененною.

Я старался показать вам роль правительства, роль пасторов и дворянства и роль нашего духовенства и не думаю, чтобы можно было упрекнуть меня в пристрастном изложении фактов. Вы видите из них, что правительство не только не подстрекало к переходу, но даже всевозможными средствами затрудняло его. Оно как будто не верило в правоту самого дела, как будто стыдилось его и потому, ступив шаг вперед, немедленно отступало на два шага назад. Чего же еще требовало от него дворянство? Безусловного запрещения присоединять крестьян. А на чем основывалось это требование? На уверении, что крестьян побуждают к переходу мирские надежды, а не религиозные убеждения.

О том, что влекло крестьян к православию, я буду говорить ниже; а теперь разберем, имело ли право правительство исполнить домогательство дворян? Вопрос этот тождествен с вопросом: имеет ли право правительство судить не по делам и словам, а по сокровенным намерениям? Предложенный в такой форме, этот вопрос, кажется, не подлежит спору. Испанская инквизиция говорила еретику: ты уверяешь, что ты убежден в чистоте своей веры и что мои доводы не поколебали твоего убеждения, но я читаю в твоей совести и вижу, что ты притворяешься; не заблуждение, а упрямство заставляет тебя отвергать очевидную истину; ты преступник и потому ступай па костер. А если бы наше правительство стало на ту точку, на которую хотели поставить его протестанты, оно говорило бы латышу: ты уверяешь, что ты убежден в превосходстве православия; ты даешь подписку, что ты не ожидаешь от перехода никаких мирских выгод и будешь свято исполнять все прежние свои обязанности; но я вижу по глазам твоим, что ты ожидаешь чего-то иного, и потому я не пущу тебя в православную церковь, а отошлю тебя назад к твоему помещику, от которого ты узнаешь, какие выгоды ожидают желающих переменить веру. Помещики прославили бы такой приговор как верх премудрости: но что бы сказали они, если бы в ответ на поднесенные ими адресы правительство обратилось к ним со следующими словами: «Вы клянетесь в верности и уверяете, что вы гнушаетесь Германии; но вы благоговели перед нею вчера, вы питались теориями, ныне переходящими в дело, и потому мне сдается, что ваше мнимое обращение есть притворство; не принимаю я ваших адресов и не верю в вашу преданность».

Но если правительство отталкивало переходивших в православие, то дворяне и пасторы своими увещаниями, угрозами и притеснениями всего более побуждали крестьян к переходу и утверждали их в надежде на сопряженное с ним улучшение в хозяйственном их быту. Привыкнув издавна видеть в помещиках и пасторах своих врагов, считать их выгоды несовместными с собственным их благом, поселяне рассуждали так: если дело неприятно помещику и пастору, то значит для нас оно выгодно, и вот как обратились в пользу православия меры, принятые для его подавления.

Таковы были внешние обстоятельства, мешавшие и содействовавшие стремлению крестьян; но гораздо интереснее дело само в себе, вопрос о сокровенных побуждениях самих крестьян к переходу из протестантской веры в православную церковь. Объявляю вам наперед, что сведения и наблюдения мои недостаточны для удовлетворительного разрешения этого вопроса, но более чем достаточны, чтобы убедить меня в том, что к нему приступали не с надлежащей стороны. Позвольте начать с высока. Мирное распространение православия между туземцами Остзейского края в XIII веке было пресечено нашествием крестоносцев. Какими средствами введен был католицизм, известно всем, равно как и то, что хотя церковь римская и утвердила свое владычество в Балтийском крае, однако вера латинская не проникла в убеждение народа. Протестантские летописатели исчерпали эту любимую их тему. Гиерн пишет: «Народ обращен был в христианство, то есть числился обращенным и платил на содержание духовенства, но на деле он не отстал от язычества и не мог ни познать, ни полюбить учения, которого никто ему не проповедовал». Другой историк пишет: «Ливонский орден мало заботился о религиозном просвещении народа; это ставилось ни во что; правда, католические священники объезжали страну и местами служили обедни, но могли ли они наставлять жителей, не зная их языка и не имея ни средств, ни времени научиться ему?» Последнее замечание оправдывается следующим известием, находящимся в протоколах комиссии, ревизовавшей лифляндские приходы при Стефане Баторие в 1584 году: «В Дерпте иезуиты делают быстрые успехи, проповедуя, к удивлению народа, на эстонском языке». Значит, это была новость.

Из официальной записки, поданной Фирстенбергу в 1558 году, видно, что наложили на народ особую подать в пользу школ, которые предполагали учредить для него и что он исправно ее уплачивал; но, по свидетельству современников, из накопленной суммы ни один пфенниг не был употреблен на школы. Гваньини говорит о Лифляндии: храмы чрезвычайно редки и встречаются только в замках (templa qnoque rarissima nisi in arcibus visuntur), и то, как видно из современных описей, только в значительнейших замках; к тому же это были домовые часовни, а не церкви. В XVI веке города и дворяне приняли протестантскую веру, прогнали католическое духовенство и перевели народ из римской церкви в лютеранизм. Как это совершалось, об этом молчат все летописи; но самое молчание их многозначительно. Принуждения, как кажется, не было, но потому, что не было со стороны народа никакого сопротивления, он так мало дорожил старою своею верою, так мало знал ее, что не думал и заступаться за ее служителей, и это самое доказывает случайность ничем не приготовленного явления протестантизма. Он мог возникнуть единственно из чувства глубокого пресыщения формализмом римской церкви в ее учении, в ее жизни, в ее обрядах; он предполагал за собою целый пережитой период религиозного развития, которого протестантизм являлся отрицанием. Но по этому самому мог ли он приняться в народе, которого едва коснулся католицизм и для которого истины христианства не иначе были доступны, как в образах и сквозь обрядовую сторону богослужения? Об этом не заботились протестанты. Гиерн говорит, что поселяне перенесли в свою новую веру суеверия языческие и католические, разумея под этим тризны и молитвы за усопших. Вообще, конец XVI века и первая половина XVII представляют совершенное затмение в истории религиозного образования народа. Все монастыри, большая часть церквей и часовен были упразднены; католическое духовенство исчезло, а протестантское размножалось чрезвычайно медленно. В Риге в начале XVII века было не более трех пасторов. Сельские приходы были в запустении. Протоколы упомянутой выше комиссии свидетельствуют, что один и тот же пастор имел по три церкви в нескольких милях расстояния одна от другой. Спрашивается: мог ли народ привязаться к новой, навязанной ему вере? Не прежде как при шведском владычестве умножилось число церквей и пасторов, знавших местные языки; но в то же время, протестантское духовенство, получив сословную организацию, вовлечено было в борьбу сословных интересов. В последнее пятидесятилетие шведского владычества оно было постоянно занято спорами с гражданами и дворянами о своих доходах и своих правах и совершенно забыло о народе. Это пренебрежение к его нуждам продолжалось до наших времен. Я ссылаюсь на общую молву в Остзейском крае. Все сколько-нибудь беспристрастные люди скажут вам, что, за исключением нескольких лиц, духовенство так же чуждо народу, так же от него удалено, как и дворянство. Пастор в глазах поселянина сам не что иное, как вид помещика, помещик в длиннополом сюртуке, на которого он обязан отрабатывать барщину и которому уплачивает определенный оброк натурою и деньгами по установленной таксе за все церковные требы. Но, не говоря уже об отсутствии нравственной связи, сочувствия и доверия между народом и пасторами, последние навлекли на себя нерасположение первого непростительным пренебрежением к самым существенным обязанностям своего звания, которых точного исполнения требовал от них даже гражданский закон; так, например, чтоб избавиться от беспокойных разъездов по деревням для исполнения церковных треб, они возлагали часть своих обязанностей на школьного учителя, или посылали своих кистеров хоронить усопших, а сами предпочитали партию виста в теплой комнате в компании помещиков. Все это понимали и чувствовали латыши, хоть немцы и не называют их иначе как глупыми — die einfältigen Letten. Повторяю опять: были и есть исключения, но можно ли сомневаться в справедливости упрека, обращенного к целому сословию, когда в книге, изданной остзейским уроженцем Меркелем в 1803 году, мы читаем следующие слова: «Определение пастора зависит от помещиков, и потому может ли придти в голову латышам подарить свою доверенность доверенному лицу своих угнетателей? Зато в некоторых округах народ называет пасторов церковными барами — Kirchenherrn… Многие из них не только не удерживают помещиков от притеснения крестьян и жестокого с ними обращения, но напротив поступают сами точно таким же образом… Некоторые совершенно превращаются в сельских хозяев и привыкают смотреть на церковные обязанности свои как на досадную помеху, на которую горько жалуются и которую, где только можно, сваливают на школьных учителей… Я сам, говорит Меркель, видел, как один пастор отказал похоронить умершего, потому что родственники его не были в состоянии заплатить ему за труды 4 или 5 грошей. Вследствие таких поступков, крестьяне начинают смотреть на церковные обряды как на особенный род налога, а на пастора как на акцизного сборщика». Статья, из которой выписаны эти строки, оканчивается следующими замечательными словами: «В разных землях встречаются священнослужители, не брегущие о своем ученом образовании, попадаются и такие, которые ведут развратную жизнь; но где, в какой стране видано, чтобы духовные пастыри обнаруживали открыто презрение к вверенной им пастве и подавали руку дворянству для совокупного ее угнетения? Единственный пример того предоставлено было явить Лифляндии»[22]. Заметьте, что все это, как я сказал, было писано в 1803 году, когда еще никто и не помышлял о православии. Книга Меркеля раздражила пасторов, но не вразумила их, а в прошлом году знаменитейший из проповедников Остзейского края в прекрасной речи, произнесенной с кафедры, высказал скорбные признания, составляющие как бы продолжение упреков Меркеля.

В каждой церкви отсутствие живой связи между духовенством и народом было бы великим злом; но в протестантской, где все основано на проповеди и на личном влиянии проповедника, где нет ни обрядов, ни образов, ни символического богослужения, ни легенд, оно еще важнее, ибо без него становится решительно невозможным религиозное воспитание народа.

Если все это сообразить, то мы придем к тому заключению, что ни католицизм, ни протестантизм не проник в жизнь народную; что религиозная потребность, врожденная латышам, как и всякому другому народу, не находила удовлетворения и что, не имея веры, они искали и просили ее. Этим объясняются и быстрые успехи гернгутерства и стремление к православию. В нем хотели видеть переход из одной веры в другую, тогда как в сущности не было перехода, а было требование какой-нибудь веры. Таково было первое, почти всеобщее заблуждение.

Другое, не менее плодовитое, разделяемое некоторыми правительственными лицами, заключалось в том, что из отсутствия ясного, логического сознания религиозной потребности в народе, выводили заключение о ее неискренности или о совершенном ее отсутствии. Это, очевидно, было следствием сухого протестантского рационализма, который до того стесняет умы, что делает их неспособными понимать какое бы то ни было проявление жизни народной. От латышей пасторы требовали того, чего можно было требовать от ученого Пальмера, и когда на неожиданный вопрос, предложенный полицейским чиновником: «Зачем они переменяют веру», — латыши ничего не отвечали или отвечали вздор, пасторы восклицали с торжеством: «Видите ли, что они сами не знают, чего хотят», а помещики приговаривали: «Хотят-то они земли или отмены барщины». Я не считаю нужным доказывать нелепости этого вывода, но не могу не заметить, что когда дело шло о переводе народа из католицизма в лютеранизм, предки нынешних пасторов и помещиков не тревожились сомнениями насчет искренности его обращения.

Затем представляется другой вопрос: почему именно потребность веры проявилась желанием вступить в православную церковь? Здесь также я считаю не излишним воспользоваться некоторыми историческими указаниями. Христианство впервые распространилось в Остзейском крае в форме православия; это доказано несомненно. Но, кроме того, есть отрывочные свидетельства, из которых видно, что оно не было вполне искоренено впоследствии. В эпоху орденского владычества в Риге существовала православная церковь, подчиненная епископу псковскому; в начале XVI века упоминается о русском монастыре в числе зданий, назначенных в сломку в том же городе. Одно из требований, предъявленных Иоанном Грозным перед началом Ливонской войны, касалось возобновления православных церквей в Риге, Ревеле и Дерпте. По уверению Тилемана-Брендебаха, некоторые из дерптских жителей, по взятии города русскими, перешли из лютеранизма в Московский атеизм, как выражается автор. В протоколах комиссии, ревизовавшей приходы в 1583—1584 годах, мы читаем: «В Пернове граждане держат пастора, который проповедует в церкви, принадлежавшей перед тем москвитянам. В Феллине граждане на вопрос: какой они веры, отвечали — старой, и оказывали священникам такое уважение, что даже бросались им в ноги». Не след ли это православного обычая? При посещении Нейгаузена на русской границе, «жители так испугались кардинала Радзивилла, что со всеми пожитками ушли в Русь, за три мили, и унесли в Псков драгоценный образ Божьей Матери из монастыря, называвшегося Пичур, подле которого в деревне, жило несколько москвитян, а все остальные жители походили более на русских, нежели на лифляндцев». В 1599 году в Феллине была православная церковь. В протоколах комиссии 1615 г. сказано: «В Ронебургском приходе в числе католиков найдено двое русских схизматиков, которых, впрочем, немедленно обратят в Римскую церковь — qui tarnen ad ecclesiam brevi reducentur». Около местечек Розиттен, Людцен, Мариенгаузен жители имели каких-то священнослужителей, которых называли попами — quos popos vocant… Вот известия, которые я нашел случайно, роясь в летописях и актах совершенно с другою целью; я не сомневаюсь, что их можно бы было найти несравненно более.

Когда Остзейский край присоединен был к России, многие из латышей и эстов перебежали в Россию и обратились в православие. Для отыскания и возвращения их на прежние места наряжаемы были несколько раз комиссии, но принявших православие велено было не отсылать назад. В начале нынешнего столетия, как рассказывал мне православный священник, долго живший в Лифляндии, четыре погоста Верровского уезда сами собою перешли в православие и, по их желанию, им поставили в священники бывшего их пастора. Конечно, в то время в Петербурге никто не заботился о распространении нашей веры в Остзейском крае. Наконец в 1840-х годах стало известным, что латыши, жившие на границе Псковской губернии, даже во внутренних уездах, издавна имели обыкновение перед посевами и жатвами приглашать к себе православных священников для служения молебнов, запасаться у них святою водою и маленькими медными образами, к которым они питали великое уважение. Это я узнал в Пскове и то же самое подтвердили мне многие из лиц, хорошо знакомых с Остзейским краем. Один священник, живший долго в Пернове, рассказывал мне между прочим, что к нему несколько раз приходили латыши за молитвами и наставлениями в случае семейных ссор или постигавших их несчастий и объявляли, что они это делали по совету своих старцев, к которым питали глубокое уважение. Из всего этого я вывожу не более того, что связь с православною церковью в Лифляндии никогда не прерывалась, что Латыши имели о ней понятие, что живые, совершенно свободные сношения между народом и нашим духовенством велись издавна, задолго до 1841 года, и что стремление к православию, обнаружившееся с такою силою в последнее время, кажется многим событием ничем не приготовленным, внезапным и беспримерным потому только, что причины его не разъяснены или умышленно от нас закрыты и что мы, так сказать, не видим тех подземных ключей, из которых образовался поток, поражающий наши взоры неожиданностью и быстротою своего течения. История представляет немало подобных явлений.

Итак, я остаюсь при том убеждении, что в сущности, в основе своей, стремление народа было религиозное, свободное и не расчетливое. Этим я нисколько не думаю отрицать существовавших в нем надежд на какую-то перемену к лучшему в его житейском быту, но я уверен, что эта надежда порождена не злонамеренно распущенными слухами, а возникла сама собою и была выражением другой, не менее искренней и естественной потребности, притом не только в понятиях народа, но и в самой жизни, неразрывно связанной с потребностью религиозною. Хорошо нам отделять резкою чертою религиозное от мирского, жизнь духовную от жизни материальной; это возможно там, где все условия последней удовлетворены с избытком, где можно позабыть про нее, оставить ее в стороне и свободно уноситься в другой мир. Но таково ли положение здешнего крестьянина? Всеми своими потребностями и помыслами он прикован к земле, обречен на ежечасный материальный труд, едва достаточный для его прокормления, и при этом от него требуют логического рефлекса, утонченного сознания, раздвоения потребностей житейских от духовных!

Я вовсе не хочу сказать, чтобы мир духовный был недоступен поденщику; сохрани меня Бог от этой хулы на народ; но я говорю вообще, что его материальный мир сливается с духовным и просветляется им. Не так ли и в настоящем случае? Принадлежность к протестантской вере выражается для крестьянина зависимостью от пастора; отношения его к пастору определяются барщиною, таксою за требы и более ничем. Не естественно ли, что протестантская вера, равнодушие пастора, тягость хозяйственных обязанностей, необеспеченность положения и, наконец, отсутствие всякого сочувствия к его судьбе, все это сливается в его представлении в нечто целое, ненавистное ему; и действительно: в жизни все это нераздельно связано одно с другим. При этом он знает, что все улучшения в его хозяйственном быту введены правительством, вопреки усилиям помещиков, знает и видит, что пастор предан помещику, а, наоборот, священник близок к народу. Неужели и в ваших глазах не оправдывается его убеждение, что всякое непосредственное сближение его с правительством и православным духовенством точно поведет к лучшему в его житейском быту, хотя и не уменьшится барщина и не раздадут земель? Право, народ не так глуп, как обыкновенно думают.

Итак, я не отвергаю, что потребности материального улучшения сочетались с потребностью религиозною; но отрицать последнюю потому, что обнаружилась первая, так же нелепо, еще нелепее, чем объяснять реформацию желанием содрать с икон золотые оклады, разграбить церкви и отнять имения у духовенства. Не знаю, примете ли вы мой взгляд на дело обращения; но вы, конечно, будете неравнодушны к известию, что теперь торжествует взгляд прямо противоположный, что нынешнее управление поставило себе задачею служить покорным орудием страстям и ненавистям немецкого общества и мстит нашему духовенству за прошлые успехи православия. Потомство оценит этот образ действия; я же не могу, не в силах в настоящую минуту передавать вам хладнокровно известий, ежедневно до меня доходящих. Все это слишком к нам близко и волнует кровь; но, чтобы дать вам понятие о господствующем расположении умов, я приведу вам два отзыва самих немцев. В тот день, как гражданский губернатор, разгласил с торжеством первое секретное отношение князя Суворова к епископу рижскому, в здешнем клубе немцы, встречаясь, поздравляли друг друга и весело потирали руки, повторяя: «русским попам генерал-губернатор наклеил нос — die Russische Geistlichkeit hat von dem Fürsten Souvoroff auf die Nase bekommen». Вот какою ценою покупается здесь популярность! А на днях я читал письмо, полученное из одного из лифляндских уездных городов, в котором сообщается известие о циркулярном предписании князя Суворова ко всем орднунгс-герихтам следующего содержания: «Оказывать епископу во время объезда его по епархии всевозможное уважение и содействие, дабы не дать ему повода жаловаться на местные власти». Это предписание, как сказано буквально в письме, значительно поколебало популярность нового генерал-губернатора. Чего ж он дал право ожидать от себя?

Я хотел написать вам еще кое-что о земледельческом классе, о податных сословиях городских обывателей и о здешних раскольниках; но недостает времени; отъезд мой приближается, а признаюсь вам, ступив на пароход, я хотел бы разделаться навсегда со здешним краем, оторвать от него мысль мою и, если удастся, удалить от себя все тяжелые впечатления, которыми я с вами делился. Но прежде, чем я поставлю последнюю точку, позвольте мне высказать вам pia desideria и примите их за вывод из всего предыдущего.

Отношение Остзейского края к земле русской, к правительству, положение русских, все это неестественно, ложно и требует коренного преобразования. Его может осуществить правительство, чего мы и должны ожидать. Но одно правительство, без содействия, по крайней мере, без сочувствия нашего общества, ничего не исполнит. Сколько раз оно приступало к делу и ни одного улучшения не могло привести к концу потому только, что всеобщий ропот неодобрения наводил на него сомнение в правоте его предприятий. Мы видели этому ряд примеров; самый же разительный у нас перед глазами: это — дело православия. Да! Общество наше заражено пристрастием и глубоко впитало в себя заблуждения, от которых по временам освобождалось правительство. И вот с чего должно начаться преобразование. Как скоро прояснится образ мыслей общества, оно совершится скоро и без шума; но до тех пор пока в Петербурге и даже в Москве повторяются толки о верности остзейцев, о царствующей в их крае законности, о святости привилегий, которыми нас убаюкивают остзейцы, до тех пор пока мы будем доверчиво слушать и повторять вздорные слухи, ловить с наслаждением всякую небылицу и клевету на наших однородцев и наше духовенство, пока нельзя будет высказывать правду про Остзейский край, не прослывши якобинцем и в то же время шпионом, пока всякого заезжего лифляндца будут принимать как мученика, каким-то чудом ускользнувшего из-под колеса от ярости палачей и черни, пока русский генерал-губернатор, кощунствуя над духовенством и выдавая православие на поругание немцам, будет иметь право утверждать, что этим нисколько не поколеблется его популярность в России и пророчить с неслыханным самохвальством голодную смерть всякому, кто с ним не уживается; до тех пор что бы ни делало правительство, улучшения нельзя ожидать. А коренное преобразование, повторяю в последний раз, с каждым днем становится необходимее. Я желаю его от всей души не потому только, что продолжительное торжество лжи, обмана и злоупотреблений убивает всякую веру в правительство, не ради одних только русских, более пятидесяти лет страдающих за свою народность, но ради будущей судьбы самих остзейцев, которая вся заключена в России. Все простит им Россия, и старые и новые грехи; но для этого нужно, чтоб они покаялись и не выставляли грехов своих как заслуги; нужно чтобы изменились и их и наши понятия, дабы не возгорелась когда-нибудь та великая буря, о которой пророчил умирающий Ломоносов.

КОММЕНТАРИИ

править

Печатается: Самарин VII. С. 1-160.

«Ю. Ф. выехал из Петербурга в Ригу 21-го июля 1846 г. вместе с председателем комиссии Я. В. Ханыковым. Служба его там продолжалась два года. На него возложено было составление „Истории городских учреждений Риги“. Исследование это было напечатано министерством в 1852 г. и хотя оно назначалось только „для лиц высшего управления“, однако бывший министр внутренних дел Л. А. Перовский не решился выпустить его из своего кабинета и все издание погибло; уцелело только 2-3 экземпляра, составляющие теперь библиографическую редкость. В предисловии к этому исследованию, написанном Ханыковым, сказано, что „исторические сведения о постепенном развитии рижской городской общины должно было почерпать из местных летописей, записок и протоколов двух городских гильдий; лишь немногие из этих источников были изданы, большинство же заключалось в рукописях нередко на трудно понятном древненемецком языке“. Кроме этого служебного труда, Ю. Ф., под конец своего пребывания в Риге, написал еще Письма об Остзейском крае. Цель, с которою он взялся за перо, высказана им самим в письме к Аксакову, написанном в апреле 1848 г.: „систематическое угнетение русских немцами, ежечасное оскорбление русской народности в лице немногих ее представителей — вот что волнует во мне кровь и я тружусь для того только, чтобы привести этот факт к сознанию, выставить его перед всеми“. По приезде в Петербург Ю. Ф. представил в рукописи свои „Письма из Риги“ министру внутренних дел, как своему начальнику. Письма эти получили огласку и возбудили негодование немецко-остзейской партии и стоявшего во главе ее тогдашнего остзейского генерал-губернатора князя Суворова. Она достигла того, что, по истребовании от С. объяснения, признанного неудовлетворительным, он был по Высочайшему повелению посажен в Петропавловскую крепость. После 12-дневного заключения в ней, 17-го марта 1849 г., в 9 ч. вечера, явился к нему в крепость фельдъегерь и повез его к Государю в Зимний дворец. Император Николай сделал ему строгое внушение за разглашение того, что считалось, по тогдашним понятиям, канцелярскою тайною, и за возбуждение вражды немцев против русских, но обошелся с ним милостиво. Он закончил свою речь словами: „Теперь это дело конченное. Помиримся и обнимемся. Вот ваша книга, вы видите, что она у меня и остается здесь“. Государь велел С. ехать в Москву и дожидаться распоряжения о назначении его там на службу» (РБС. С. 133—146).

Ю. Ф. Самарин описывает события, послужившие последствием обнародования «Писем из Риги»: В ожидании нового назначения в службу я сделал записку для себя на память: все обстоятельства моего заключения в крепости и моего освобождения.

С приездом князя Суворова в Петербург толки обо мне и о письмах моих, на время затихшие, оживились. Кн<язь> Сув<оров> ежедневно всем и каждому бранил меня, Хомякова и гр<афа> Толстого, иногда выгораживая двух последних или одного из них, но обыкновенно приписывая нам без различия разрушительные замыслы, а меня в особенности называя клеветником и личным врагом своим. Впрочем, на слова его даже петербургское общество обращало мало внимания. Между тем я продолжал чтение своих писем на вечерах у Оболенского и готовил исподволь исправленный экземпляр. С. П. Апраксина, встретившись со мною, с горячностью и откровенностью ей свойственными, объявила мне, что она понять не может, как мог человек, которого она всегда уважала, добровольно принимать на себя роль защитника возмутительных действий правительства по делам Православия. Это открытое нападение вызвало ответ и предложение прочитать VI письмо. Оно было прочтено и произвело впечатление. Перемена в образе мыслей С. П. Апраксиной немедленно обнаружилось в ее разговорах с Мелендорфами, Бергами, Паленами, и они безошибочно угадали причину ее. Здесь, кажется, в первый раз они увидели, что влияние моих писем могло из второстепенного круга чиновников проникать в высший свет и коснуться людей, которых нельзя будет ни оклеветать, ни очернить, ни заподозрить как опасных в глазах правительства. Это их испугало и раздражило. В Петербург приехал граф Строганов. Имел ли он список или выписки из моих писем, сообщил ли их к<нязю> Суворову-- останется для меня недоказанным; но нет сомнения, что он говорил о них с к<нязем> Суворовым, если бы он захотел, то мог бы уговорить его не преследовать меня: он не оградил меня, что верно. Кроме того, Олсуфьев, которому я рассказывал, что Л. А. Перовский выговаривал мне за сообщение писем Строганову, сомневаясь в его скромности, сказал мне: je croci gen Peraftitiy a raison; наконец пошел слух, конечно, ни на чем не основанный…<1849>" (НИОР РГБ. Ф. 265. Карт. 85. Ед. хр. 2. Л. 1-1 об.).

1 Die von Indigenis (т. е. членов курляндского рыцарства) besessenen Güter sollen, wenn sie zu Kurland zugetheilt werden, die Natur der in Kurland bestehendeu Indigenats-Güter erhalten, während die von nicht Indigenis besessenen Güter (т. е. простых дворян) so lange bürgerliche Lehnen bleiben bis sie durch Indi-genats-Verwaltung, Kauf oder Erbschaft in die Gründe der Indigenis kommen, von wann ab sie denn für immer den Character der Indigenats-Güter erhalten. — Привилегии дворянства обязательны в границах Курляндии, право Курляндии сохранять привилегии, тогда как права простых дворян остаются до рассмотрения администрации в положении мещанского сословия, при покупке или наследстве распространяется тот же характер получения привилегий (нем.).



  1. В дополнение к статье епископа Рижского Филарета об этом предмете, я приведу слова немецкого летописца, недавно изданного. Вот что пишет Фома Гиерн, живший в XVII в., но сообщающий о первобытном состоянии Латышей и Эстов самые подробные и точные сведения: «В 1206 году Летголы были обращены Алабрандом; но сначала они не смели принимать крещение от Рижских священников, ибо были подвластны Псковитянам, которые, от времени до времени, посылали своих священников крестить тех, которые добровольно изъявили желание обратиться к христианству… Латыши находились издревле в подданстве у короля или князя Полоцкого. В 1211 году он имел свидание с епископом Рижским и старался ласкою и угрозами отклонить его от крещения язычников; ибо Русские, по обычаю своему, покоривши народ, довольствовались тем, что облагали его податью, но никого не принуждали силою принимать христианство, кто не соглашался на то по доброй воле» (прим. Ю. Ф. Самарина).
  2. Кроме отрывочных описаний обычаев и нравов простолюдинов и кратких свидетельств о жалком их положении, мы ничего не находим у Остзейских летописателей. Вот образчики тех и других. Фома Гиерн, уже цитированный мною, пишет следующее: «Стало известно, что Финны, уже после обращения их в христианство, имели обыкновение при похоронах класть мертвому в руку топор и приговаривать: иди, несчастный, на тот свет; там ты будешь господином над Немцами и будешь, в свою очередь, мучить их также, как они нас мучают на земле». Вот другое, много раз повторявшееся свидетельство Кельха: «Лифляндия (в XIV веке) была для дворян небом, для духовенства раем, золотым дном для иностранцев, а для крестьян — адом». (Прим. Ю. Ф. Самарина.)
  3. Я позволю себе сделать отступление и на минуту перенестись в современность. Вот эпиграф, избранный, для первого периода Истории Лифляндии, г-м Киницом, издающим теперь в Дерпте историю своей родины в 24-х частях: «Aber es Ness sich unbezweifelt in den Kämpfen doch auch der endliche Sieg erwarten, der Sieg für das Licht des Christenthums, der Sieg reinerer Gottes Erkenntniss, der Sieg für den Geist deutscher Bildung, deutscher Denk — und Lebensweise, deutschen Rechts und deutscher Sitte». Слово в слово: «Но (это но относится к самому содержанию первого периода, т. е. к резням и опустошениям, оставляющим в читателях грустное впечатление, а вслед за но автор предлагает читателю в утешение блистательный результат, по его мнению, вполне освящающий средства) можно было сквозь борьбу предвидеть несомненно конечное торжество для света христианства, торжество для духа немецкой образованности, немецкой мысли и жизни, немецкого права и немецких обычаев». — А вот что мы читаем в первом No лучшего из остзейских журналов (das Inland) за 1848 год в статье о характере лифляндцев, эстляндцев и курляндцев: «Die Deutschen in den Ostsee-Provinzen herrschen seit lange über eine dienende und arbeitende Bevöl kerung die durch Blut, Sitte, Kleidung und Sprache von ihnen geschieden war. Dieser Gegensatz zweier Elemente der Bevölkerung war zwar nicht so hart wie der zwischen schwarzen Negern und weissen Pflauzern, er war aber bei weitem entschiedener als die Kluft, die in Deutschland das Landvolk von der höhern Schicht der Gessellschaft trennte. Wie aber die feinste Blüthe aristokratischer Bildung in den Häusern der reichen Plantagenbesitzer in West-Indien, der Madyarischen Adelsgeschlechter in Ungarn, der auf Unterlage der celtischen Irländer gebauten englischen Aristokratie sich entfaltet, so schlug sich auch in den Ostsee-Provinzen das Gemeine und Niedrige wie ein Bodensatz an die beherrschte Bevölkerung nieder. Mage s seine Gefahren haben, herschende Klasse zu sein, Herschaft ist doch schön. Nur darum war in Griechenland so viel Adel und Geist, weil alle Nothdurft und Arbeit in der Niederung des Sclavenstandes zurucrblieb, der Grieche selbst aber bloss der freien Darstellung seiner menschlichen Anlageu und in ihr eintm heitern Selbstgenusst lebte». (Немцы в остзейских губерниях издавна господствуют над племенем, исправляющим всякую службу и всякого рода труд, и которое разнится с ними происхождением, обычаями и языком. Эта противоположность двух стихий народонаселения была, конечно, не так резка, как та, которая отделяет черных негров от белых плантаторов, хотя, с другой стороны, гораздо глубже черты, отделяющей в Германии сельских жителей от высших слоев общества. Но подобно тому, как лучший цвет аристократической образованности распускается в домах богатых вестиндийских плантаторов, в мадьярских дворянских родах в Венгрии, в аристократических английских родах, возносящихся над массою кельтического населения в Ирландии — так и в остзейских губерниях все грубое и низкое, как осадок, спустилось вниз и пристало к подвластному племени. Конечно, не безопасно быть господствующим племенем; пусть так, но зато как прекрасно господство! И в Греции потому блеснуло столько благородства и духовных сил, что нужда и труд были предоставлены в удел низкому классу рабов, сам же грек жил только для свободного воплощения своих духовных стремлений и для веселого самонаслаждения в своих созданиях. — Не правда ли, что тот, кто написал эти строки, нынешний грек-остзеец, обличил в себе богатый запас menschlichen Anlageu? Спасибо ему за признание. Мы видим теперь, чего ожидать для народа от потомков крестоносцев XIII века, от достойных продолжателей их подвигов (прим. Ю. Ф. Самарина).
  4. Volumus etiam ut quemadmodum hacteuus, ita deinceps quoque perpetuis temporibus, a Judacorum mansionibus civitas nostra Rigensis libera sit (прим. Ю. Ф. Самарина).
  5. Dass keine Juden, und Fremden im Lande gelitten warden (прим. Ю. Ф. Самарина).
  6. Die Frage über die Anwendbarkeit des Swod der bürgerlichen Gesetze in Liv- und Estliland namentlich über die bloss subsidiäre, muss im Allgemeinen verneinend beantwortet werden… In Esthland ist das Citiren von älteren und neueren Schriften der Rechtsgelehrten nicht nur allgemein üblich, sondern auch gesetzlich begrüudet… Die Frage, welche Hülfsrechte in Anwendung kommen, wenn die einheimischen landrechtlichen Quellen schweigen, ist besonders in Livland streitig, wo von den Practikern gewöhnlich nur das römische Recht zu den Subsidiärrech-ten gezählt wird (прим. Ю. Ф. Самарина).
  7. Проклятый русский язык! (прим. Ю. Ф. Самарина).
  8. Верность — этого русские никогда не знали (прим. Ю. Ф. Самарина).
  9. Да, в России это так, но у нас… (прим. Ю. Ф. Самарина).
  10. Глупый латыш и низкий или грубый русский (прим. Ю. Ф. Самарина).
  11. Которые принадлежат доброй немецкой нации (прим. Ю. Ф. Самарина).
  12. Почтенный Меркель принадлежит к числу очень немногих лиц, которые, будучи сами Остзейскими уроженцами, возлюбили правду паче сословных выгод и решились объявить во всеуслышание то, что принято было скрывать от правительства. Насмотревшись на жестокое обращение помещиков с крестьянами, на пренебрежение пасторов о вверенной им пастве, убедившись, что все благие меры правительства оставались бесплодными, вследствие злонамеренности местных исполнителей, он решился открыть правительству глаза и, выехав за границу, напечатал в Лейпциге книгу, исполненную любопытнейших подробностей и замечательную не только новизною фактов, но верностью суждений и увлекательным изложением. Она вышла под заглавием: Die Letten, vorzüglich in Liefland, am Endt des philosophischen Jahrhunderts. Ein Beitrag zur Völker- und Menschenkunde; но, как уверяют, рижский магистрат скупил все издание и уничтожил его. Как бы то ни было, эта книга принадлежит к числу библиографических редкостей, автора огласили изменником, подвергли всякого рода оскорблениям и теперь он доживает свой век в неизвестности, если не ошибаюсь в Вольмаре (прим. Ю. Ф. Самарина).
  13. Да, мы подданные русского Императора, но с Россиею мы не хотим смешиваться (прим. Ю. Ф. Самарина).
  14. Впрочем, к чести остзейцев, должно сказать, что это средство гораздо менее употребительно в самом Остзейском крае, чем в Петербурге, и что онемечившиеся русские владеют им едва ли не лучше немцев (прим. Ю. Ф. Самарина).
  15. „Быть в Эстляндии рыцарскому собранию, в котором все рыцарство и дворянство Эстляндское, кто только в сей земле маетности имеет, может место иметь, и в оном их фамилии и поколения записаны и различены быть должны“ (прим. Ю. Ф. Самарина).
  16. В нем сказано между прочим: „В предписанном о арендах плане внесены и такие к арендному владению, которые хотя Эзельской провинции шляхетством, с платежем некоторого числа денег, в их братство и приняты, и в их матрикулы записаны, но о настоящем дворянстве своем надлежащих доказательств не объявили; сверх того, эзельским шляхетством не доказано, что равную с лифляндским и эстляндским шляхетством правость имеют собою, без именного Е. И. В. указа, иностранных шляхетских фамилий, а наименее тем таких, кои о настоящем дворянстве доказательств не предъявляли, в свое братство принимать и т. д.“ (Прим. Ю. Ф. Самарина).
  17. Вот подлинные слова этого протокола: Die von Indigenis (т. е. членов курляндского рыцарства) besessenen Güter sollen, wenn sie zu Kurland zugetheilt werden, die Natur der in Kurland bestehendeu Indigenats-Güter erhalten, während die von nicht Indigenis besessenen Güter (т. е. простых дворян) so lange bürgerliche Lehnen bleiben bis sie durch Indigenats-Verwaltung, Kauf oder Erbschaft in die Gründe der Indigenis kommen, von wann ab sie denn fur immer den Character der Indigenats-Güter erhalten1 (прим. Ю. Ф. Самарина).
  18. Его нет в Полном Собрании Законов (прим. Ю. Ф. Самарина).
  19. Благородный образ мыслей курляндского дворянства и верность его Престолу, многократно доказанные в прошедшем (прим. Ю. Ф. Самарина).
  20. «Благородный образ мыслей курляндского дворянства и верность его престолу, многократно доказанные в прошедшем (?!), находят свою опору как в наследственном чувстве рыцарского долга, так и в чувстве признательности к справедливому монарху, милостиво охраняющему веру, национальность и древние законы Курляндии. Этот образ мыслей при современных всеобщих потрясениях служит порукою в том, что Курляндия в настоящее время, как и в прошедшем, будет полагать законную гордость и истинную честь свою в непоколебимой верности и преданности к монарху и престолу» (прим. Ю. Ф. Самарина).
  21. «Необходимо иметь ближайшее наблюдение, чтобы со стороны православного духовенства не было допускаемо никаких мер для побуждения крестьян к переходу и чтоб единоверцы могли присоединяться к православной церкви с полною свободою, по собственному влечению и сообразно с общим для сего установленным порядком». — 3-й пункт. «С другой стороны, никакое местное начальство не имеет права воспрещать кому бы то ни было принятие господствующей в государстве веры; тем же, которые изъявят подобное желание, должно внушать, чтобы они не ожидали по этому поводу никаких мирских выгод, но руководствовались бы единственно убеждением своим и совестью. Само собою разумеется, что перешедшие в православную веру, выйдя из числа протестантских прихожан, через то самое освобождаются от всех обязанностей, лежащих на них в отношении к протестантской церкви и протестантскому духовенству по той причине, что они, вступив в число православных прихожан вместе с тем должны принять на себя обязанность относительно православной церкви и православного духовенства, причем однако все их обязанности в отношении к помещику, на земле которого они живут, должны быть исполнены во всей строгости» (прим. Ю. Ф. Самарина).
  22. Dass Landprediger aufhören Gelehrte zu sein, dass sie ihre Gemeinde vernachlässigen, dass sie hin und wieder verdorbene Sitten an nehmen — findet man auch anderwärts; aber wo, wo sieht der Seelsorger mit erklärter Verachtung auf seine Anvertrauten herab? Wo verbindet er sich mit dem Adel, sie zu tyraniziren? Das ist ein Vorrecht Livland>s (прим. Ю. Ф. Самарина).