И. С. Аксаков
правитьПисьма Касьянова
править1. Из Парижа
правитьИзо всех животных, способных в акклиматизации, человек, как известно, есть самое удобное животное и акклиматизируется всего послушнее и легче; но из различных экземпляров человеческой породы, бесспорно, самое видное, почетное и первое место в этом отношении принадлежит российским людям, то есть российской публике, российским образованным классам, но, конечно, не русскому простому народу. Это исключение просим подразумевать везде, где в нашем письме говорится об России и русских. Поселится ли русский человек, например, в Англии — не только делается он тотчас англоманом по убеждениям, образу мыслей и складу ума (это уже чисто дело головы), но и начинает чувствовать как англичанин: и желудок у него становится английский, и передние зубы как-то вырастают и стискиваются совершенно по-английски. Зато лучшей для него награды и быть не может, как услышать отзыв, что «он англичанин, совсем как есть англичанин!». Поселите русского во Франции, в Париже — и откуда ни возьмись, даже у воспитанника духовной семинарии являются и быстрота говора и парижское произношение буквы «р», как «рр», и парижская певучесть речи, и французская вертлявость, и французская любезность, и мастерство французских фраз: француз, совершенный француз! Если в конце прошлого века Фонвизин серьезно обижался дерзостью комплимента, которым французы обыкновенно приветствовали русского путешественника: «mais, monsieur, vous n’avez pas l’air russe du tout», то русские путешественники XIX века уже совершенно не похожи на чудака Фонвизина, и то, что поражало тогда француза, теперь уже сделалось чем-то совершенно нормальным и законным.
Un Russe ne doit pas avoir Fair russe du tout [русский не должен смотреть русским даже и по виду], и русская колония в Париже была бы в высшей степени скандализована, если б кто-либо действительно внешним своим видом отличался от француза и давал знать, что он русский. Впрочем, кому неизвестно, что русское высшее светское общество в Санкт-Петербурге имеет серьезную претензию — на что бы вы думали? На то, что в нем сохранился французский язык во всей своей старинной, дореволюционной, элегантной, салонной чистоте и красивости, что русские в этом отношении лучшие французы, чем сами французы, что только в Петербурге или в русской аристократической колонии в Париже могут и должны французы отыскивать и le bon vieux francais, и le bon gout старинного французского общества времен г-жи Помпадур и Дюбарри, или даже времен реставрации и господства du noble faubourg St. Germain! Истинно, «полна чудес» русская земля! Чего не найдешь на Руси, на нашей, по выражению «Дня», «святой, великой нашей безобразной Руси!».
Но возвратимся к русским за границею. Перечислять вам подробности, как русский барин охотно и легко голланится, швейцарится, итальянится и даже немечится (последний процесс, впрочем, совершается труднее, потому что тут требуется уже некоторое немецкое добросовестное отношение к науке), мы не станем: это известно каждому, это каждый русский может проверить на себе, по собственному опыту; это можно видеть в особенности на русских духовных миссиях, пребывающих за границей. Между тем как служители всех прочих вероисповеданий не изменяют установленного обрядом своего костюма, нигде, ни даже в Париже, — только русское духовенство старается изо всех сил, чтоб его не признали за духовенство! Разумеется, нет никакой важности в том, ходит ли духовенство во фраке или в рясе, но важность великая в тех побуждениях, которые заставили его сбросить рясу для фрака. Надобности в том нет никакой. Ведь священники римско-католические, протестантские, православные молдавские, валашские, армянские свободно разгуливают по парижским улицам, нисколько не боясь и не возбуждая насмешек, — одни русские стыдятся пред иностранцами своей одежды, своего обычая, своей народности, себя самих! Неудивительно после этого, что русское духовенство за границей не делает прозелитов.
Европа мало знала русских до последней Восточной войны; она их боялась и ненавидела. С того же времени, как русские нахлынули на Европу и наводнили ее собою, Европа узнала их покороче, и результатом этого близкого знакомства вышло глубочайшее и всесовершеннейшее презрение. Это презрение вполне заслужено русскими путешественниками, и Европу нечего винить за то, что она считает их представителями всей русской нации, интеллигенцией) русского народа! Европе неведомо, в каком обратном отношении находится русское «образованное» общество к русскому народу, она не исследовала всей нашей внутренней, домашней истории и потому имеет полное право заключать по нашим путешественникам и о всей нашей стране, а эти последние, как уже было сказано, способны были до сих пор возбуждать только презрение. И это презрение вызывается не варварством, не невежеством (путешественники не уступают своим образованием большинству французов), не внешним неряшеством одежды и уклонением от моды (русские одеваются лучше всех за границей и отступать от моды не смеют), не какими-либо особенными темными действиями, а именно безличностью, безнародностью, или вернее: с одной стороны, душевным холопством, трусостью пред чужим мнением, ложным стыдом, вечною заботою походить во всем на иностранцев, низким искательством у иностранцев похвалы и милостивой улыбки, угодничеством, отсутствием всякой самостоятельности в мнениях и убеждениях; с другой стороны — чванством, хвастовством самым суетным, самого низкого качества, тщеславною расточительностью, и — барством, нисколько не величественным, а пошлым, пошлым до невыразимости! Разумеется, мы говорим про большинство; есть и тут почтенные исключения.
Впрочем, говоря вообще, что же и явили мы Европе, за что бы ей следовало уважать нас? Какую мысль, какое знание, какое открытие? Чем дарит Европу Россия? Да только балетными танцовщицами! Если не головою, так ногами мы действительно взяли! Зато как и услаждается национальное самолюбие русских патриотов при виде восторга, в который впадают иностранцы от искусства российских танцовщиц. Поблагодарим этих единственных представительниц русского народа, вызывающих сочувствие Европы! Quels jarrets, quels mollets, восклицают французы, и с какою гордостью слышит эти возгласы русское ухо!
Русские за границей — это мольеровский bourgeois gentil-homme, мещане во дворянстве. Подобно тому как последние стыдятся своей родни и отрекаются от своего происхождения, так и русские спешат осудить вслух иностранцам все русское, унижаясь, просят извинения для грубой народности русской и восхваляют все заграничное! Где нет русских путешественников! По официальным данным, приведенным в одной из статей октябрьской книжки «Русского Вестника» оказывается, что в 1860 году отправилось за границу 275582 человека. Страшная цифра! Какая местность необъятной России не выслала сюда своих представителей! Уржум, Белебей, Стерлитамак, все уезды Оренбургской, Казанской, Вятской губернии потянулись в Париж, в Дрезден, в Баден! Помещики и помещицы, до старости лет дожившие в своих деревнях, на сытном хлебе, в барском неглиже, халатах, капотах и беличьих тулупах; потревоженные, как стая диких уток, выстрелом охотника, отменою крепостного права, поднялись стаей и опустились на Европу. Можно было думать, что вот они-то, по крайней мере, явят иностранцам что-нибудь свое, оригинальное, — хотя бы и уродливое, — ничуть не бывало! Они действительно очень оригинальны за границей, но не самостоятельностью, а преизбытком душевного раболепства пред иностранцами вообще, пред французами в особенности.
Смотришь и не веришь: какая-нибудь мамадышская барыня, весь свой век солившая грибы и расправлявшаяся по-барски с мужиками, побывав в Париже, уж и жить-то не может без Парижа, — и замечательно, что чем отдаленнее край России от Москвы или Петербурга, тем сильнее тянет помещика оттуда именно в Париж.
275000 русских! Что внесли они нового в Европу? Какой новый элемент общественной жизни? Познакомили ли хоть с Россией? Познакомили действительно — с ее недугом, с полною деморализацией русского общества в смысле политическом и общественном, с его отчуждением от русской народности, с его духовною зависимостью от европейского общественного мнения. Вспомним слова Генесси и других ораторов в английском парламенте о трусости русской в этом отношении и о том, что русские всего пуще боятся невыгодной для себя огласки в Европе! Мы хотели бы забыть, да к несчастию помним еще слишком недавно раздавшиеся на сенатской трибуне слова двоюродного брата императора Наполеона, во всеуслышание всего мира. Конечно, этот принц plon-plon, состоящий при Людовике-Наполеоне в качестве демократа и революционера, которого Французское правительство спускает с цепи полаять, когда признает это нужным, — конечно, принц Наполеон не пользуется ничьим уважением в Европе, но тем не менее слова эти были произнесены публично с трибуны, несмотря на присутствие нескольких тысяч русских в Париже. Он сказал, что «русские, после Восточной войны, явились целовать руку, которая их била». И он прав, вот что и ужасно! Он прав, потому что действительно таково было поведение русских путешественников в Париже…
«Поучите нас, мы невежды, простите нам наши вины, снизойдите к нашей неопытности, наставьте нас, глупых…». Вот что слышится в словах и, так сказать, между слов у русских за границей. «Вы больно деретесь, но мы вам благодарны, нам благодетельны были эти побои… мы в русской литературе хором прославляем благодеяние парижского мира!..».
Да, принц Наполеон, повторяем, имел право нанести нам такое оскорбление, которого бы не вынесла равнодушно ничья чужая национальность… А мы… Посмотрите: русское общество в Париже даже не поморщилось — и продолжает по-прежнему являться на праздниках…
275000 человек, из которых, конечно, половина поселилась за границей на долгое житье, с целью воспитания детей. Хороши будут дети! Есть чему радоваться!
Я удивляюсь, как ваша газета так легко относится к этому печальному факту, пагубному для России во всех смыслах: и в экономическом, и в нравственном, и в социальном. Или вы глядите на эту дворянскую эмиграцию из России как на явление вполне законное и даже желанное? Вы, вероятно, думаете, что лучше для России избавиться этого населения русской земли, что Бог с ними, с такими русскими, что Русь в них не нуждается и они ей только мешают; наконец, что все эти путешественники — лишние люди… Может быть вы и правы!
2. Из Парижа
правитьПредставьте себе какая странность! Лишние в своем отечестве люди оказываются лишними всюду! Так мудрено устроен этот мир, что куда ни сунешься, желая высвободиться из душной атмосферы народности, национальных и отечественных интересов, везде наткнешься на какое-нибудь «отечество» или «национальность». Пре неудобно, особенно для наших русских космополитов! Известное дело, что русскому, влекомому широким сочувствием собственно ко всему человечеству, с сердцем, бьющимся единственно для общечеловеческого, почему-то представляется, что все сие обретается только за границей, и велико бывает его разочарование, когда нигде не удается ему поймать, увидеть, обнять человечество вообще, а в разверстые объятия космополита попадает на первом же шагу немец! Да и то не просто немец, als solcher, а немец известного сорта и вида, определенный in genere и in specie: сначала прусак, который скажет вам с гордостью, ткнув себя пальцем в грудь: hier pocht ein preussisches Herz [Здесь бьется прусское сердце], потом саксонец, потом гессен-касселец, гессен-дармштадтец, гессен-гомбургец, гессен-филиппсталец, гессен-филиппсталь-баркфельдец (у которого тоже pocht ein hessen-plilippstahl-barkfeld-sches Herz), и чуть ли не гессен-гессенец!.. Везде за границей люди живут у себя дома, а изо всего этого выходит как-то человечество вообще, и вырабатывается общечеловеческое!
Странно! Русский же нарочно дома не живет, рыщет по всему свету, отрешился от узких оков, налагаемых понятиями о семье, национальности, родной стране, а все-таки и сам себя не смеет причислить к «человечеству» и «общечеловеческого» ничего у него не вырабатывается! Странно! Больше чем странно: несправедливо! Латинское изречение гласит: homo sum и проч., то есть: я человек и ничто человеческое мне не чуждо; русский говорит: «я человек и потому все русское мне чуждо; мне подавай — общечеловеческого», — а оно-то и не дается! Мало того: путешествуешь по Европе, живешь, кажется, со всем человечеством одною жизнью, а все-таки туземцы Европы смотрят на тебя как на праздношатающегося, как на лишнего и незваного гостя!
Но никогда наши лишние не оказывались до такой степени лишними за границей, как теперь, при современных событиях в Польше. Даже в Париже, в этом притоне лишних людей всего мира, наши русские гулящие люди (употребляя юридический термин допетровской Руси), вправе запеть песенку:
Мне моркотно молодому,
Нигде места не найду!
Нигде, даже в Прадо, даже в Баль-Мабиле, этом заветном русском dahin, куда так ревностно стремятся помыслы русских из России, этом гостеприимном приюте, где им привольнее и теплее, чем дома, где они, казалось, уже получили права некоего гражданства, и вдруг…
Баль-Мабиль очень сочувствует полякам, — очень; все гризетки преклоняются пред общественным мнением, вся канканирующая и неканканирующая публика повторяет, как истину, о которой уже и не спорят, что Франция, toujours si liberale, si genereuse, должна помочь «народу-мученику» и освободить его от варваров… Варвар! Чего не делали мы, чтоб попасть в другой чин, сколько поклонов и миллионов потрачено, чтобы заслужить повышения в европейцы, чтобы своими сочла нас Европа, — ничто не берет! Чуть что заденет ее за живое, все старое выплывает вновь, и опять — «казак», «кнут», «варвар» на языке у каждого француза, от пляшущего на балах Тюильери до пляшущего в Баль-Мабиле. Недавно, говорят, на бале в этом знаменитом заведении толпа окружила одного господина, который почему-то подал ей повод думать, что он русский. «Вон его, вон, — заревела публика, — мы не хотим видеть здесь русских, пусть убирается он к своим казакам, на родные снега» и пр., и пр. Господину этому грозила серьезная опасность: шляпу с него сбили, пинки посыпались на него со всех сторон. «Я не русский, я не русский», — завопил он жалостливым голосом… «Нерусский, так кричите: да здравствует Польша!». Господин прокричал, но как-то нерешительно. «Громче, громче!» — повелела толпа. Господин повиновался. «Кто же вы?» — продолжали подозрительно допрашивать его баль-мабильские гости. «Я… Поляк»… — «Поляк? Зачем же вы здесь, отчего вы не уехали драться с русскими?..» — «Я поеду, непременно поеду». — «Вон его, вон, вон поляка, который пляшет в Париже, в то время как в Польше дерутся, вон!..» И господина выгнали.
После этого изгнания русских из Баль-Мабиля постиг, как слышно, русских таковой же остракизм и в Прадо, и в Шато-де-Флер, и в некоторых театрах. Бедные! Пришлось-таки страдать за национальность, от которой всю жизнь отрекались и которой пуще греха стыдились!.. С мальчишками, с воспитанниками Политехнической школы, не советую теперь встречаться на улице ни одному русскому. И не только в Париже, даже в Германии немцы, как картофель на сковороде, горячатся и шипят «симпатиями» к Польше; за табльдотами в отелях происходят иногда очень и очень неприятные сцены. Рассказывают, что в Дрездене дети одного русского поселившегося там помещика были вываляны в грязи мальчишками по наущению какой-то польской патриотки. Одним словом, дело дошло до того, что русским, пребывающим за границею и вращающимся не в самом высшем кругу, приходится на каждом шагу испытывать всевозможные унижения и оскорбления. Конечно, русский человек на обиду снослив, да и брань на вороту не виснет, — но всему есть пределы. Остается или бежать домой, в Россию, или же отрекаться, стократ отрекаться от своей народности, — от всякой солидарности с своим народом и своим отечеством!
Не могу ручаться за достоверность слуха, но в Париже рассказывали, что после речей о России, о Польше, произнесенных в сенате, некоторые русские, сделав визит всем ораторам, нарочно обошли (и дали это заметить) кого бы вы думали?.. Именно Ларош-Жакелена, произнесшего речь в защиту России, или вернее в опровержение бессмысленных речей Бонжана и Кo!!!
Впрочем, у нас в Париже есть русские de la haute volee, которые поняли, что в настоящую минуту самое лучшее положение, которое они могут принять в обществе, это все же навести на себя слегка лак патриотизма, — обзавестись несколько отечеством, хоть для вида. Быть человеком лишним, без отечества, без национальности се n’est pas aristocratique, са sent le democratisme a cent lieues, ну а с некоторым оттенком национальности и патриотизма c’est tres distingue, la pose! Присоедините к ним людей, принадлежащих, уже по самому чину и званию, к «непременным» патриотам, и вы поймете, каким образом могла составиться и составилась в Париже une collecte, подписка «в пользу раненых и семейств убитых русских воинов в Царстве Польском». Когда это мое письмо придет в Москву, список парижских жертвователей будет уже, вероятно, распубликован в газетах. Он невольно бросается в глаза самыми знатными по происхождению, положению и богатству именами, но все же оказывается, что наш посланник пожертвовал вдвое более самого крупного жертвователя изо всех остальных, например г-на Демидова. И на какую значительную сумму расщедрились наши «русские путешественники» — на 6410 франков, или 1680 р. 84 коп!.. Шесть тысяч четыреста франков, и на такой предмет! Чего же больше?.. Ведь это для русских солдат, — не для какого-нибудь Monsieur Londinsky…
Вот М-г Londinsky, — так тот успел вытянуть у двух русских княгинь несколько поболее 6000 франков, — так, безделицу — миллион семьсот сорок пять тысяч франков… Не верите? Да на днях, 17 марта (нового стиля), дело это рассматривалось в исправительном трибунале Сенского департамента. Лондинский уроженец Царства Польского, выдававший себя в Париже за иностранного доктора, открыл у себя «кабинет сомнамбулизма». Какая западня для русской дамы! И точно, в эту западню попалась русская княгиня Волконская, а потом и сестра ее, княгиня Лобанова, и обе, почувствовав, благодаря сомнамбулизму, неограниченную доверенность к своему ловкому доктору (которого принимали за иностранца: будь он господин Лондинской, а не М-г le docteur Londinsky, он не внушил бы веры!), вручили ему, на разные предприятия и спекуляции, свои капиталы. Эта слепая доверенность продолжалась шесть лет, с 1856 по 1862 гг., когда наконец доктор, забрав капиталы, исчез, обман обнаружился и начался иск. Суд решил дело в пользу княгинь, но из 1745000 франков присудил возвратить им всего 150 тыс., а об остальных предоставил искать, как выражаются в России, «от сего дела особо, гражданским порядком».
Вот куда деваются русские капиталы! Вот превратности судеб, испытываемые русскими богатыми барынями в Париже! Этот процесс самым красноречивым образом, как нельзя более кстати, подтверждает справедливость моего отзыва в 1-ом письме о русских путешественниках.
Да-с, наши соотечественники за границей, эмигранты и простые путешественники, немало содействовали образованию в Европе того лестного общественного мнения о России, какое теперь существует, — и их влияние отразилось даже на понятиях самих западных правительств. Император Наполеон говорил, как уверяют, барону Б., что «заключая по речам представителей русского общества, являющихся в Париже, и по голосу русской журналистики, что русские сочувствуют идее восстановления Польши в ее исторических границах, он думает, что это восстановление не могло бы встретить серьезного сопротивления и что вообще польское дело пользуется в России общею популярностью». В этих речах Наполеона (если только они действительно были произнесены) что ни слово, то ошибка. Начать с того, что он основывает свое заключение на «голосе русской журналистики?». Разве на безгласности? Это было бы вернее. Конечно, в настоящем случае молчание журналов вовсе не то означало, что видели в нем европейские политики; тем не менее не могу скрыть от вас что это молчание, в котором журналистика вовсе не виновата, было здесь растолковано в невыгодную для России сторону и показалось красноречивее всяких слов, — самым убедительным голосом русского общественного мнения в защиту Польши! Особенно же произвело здесь видимый эффект ваше объявление в 5-ом номере «Дня», переведенное и напечатанное «Нордом», о том, что вы пишете, но не можете почему-то помещать ваши статьи о Польше. Эта заметка перепечатана была во многих газетах, — и хотя патриотизм вашего направления каждому ведом, особенно же полякам (это несомненно), однако же ваше объявление дало некоторым повод думать, будто искреннему выражению общественного мнения в России положены преграды и что оно может высказываться только в известном направлении… Подите же растолкуйте глупым иностранцам, что это не правда, что это не так — не верят!!
В последнее время статьи «Московских Ведомостей», отчасти переведенные в «Le Nord», отчасти прочитанные официальными знатоками русского языка при французском Министерстве Иностранных Дел, несколько ослабили впечатление, произведенное всеобщей немотою русской прессы, — но все же и до сих пор голос этой газеты звучит слишком одиноко, не находя поддержки в прочих органах журналистики, и потому еще не признается здесь за выражение общественного мнения. Если б все прочие органы русской публицистики высказывались вполне свободно, тогда бы иностранцы видели, что, несмотря на различие мыслей в разрешении вопроса о самом Царстве Польском, в России действительно существует единодушное всенародное мнение о невозможности восстановления исторических границ Польши, о том, что ни одного фута земли в Западной Руси не должны и не можем уступить мы Польше и что вмешательство западных держав встретило бы в нас самый отчаянный, самый могучий отпор. Тогда бы иностранцы лишены были всякой возможности предполагать, будто за высказывающимся, так несвободно или же так официально, общественным мнением есть еще другое, таящееся во тьме, настоящее общественное мнение!
Надобно признаться, впрочем, что адресы Петербургского дворянства и Думы произвели сильное ощущение (sensation) в здешнем обществе. «Le muet a parle!» Немой заговорил! — пронеслось по Парижу. Но, к сожалению, это адресы только Петербурга и его губернии, это еще не коренная Россия. Может быть, и вероятно, теперь последуют один за другим адресы от всей России, но, к сожалению, они до сих пор не оглашены, и первое впечатление, произведенное петербургскими адресами, начинает несколько ослабевать. К тому же нашлись некоторые поляки, живавшие долго в России, во время оно, и как нарочно хранящие об оном времени самую свежую память. Они порассказали кое-что о том, как, бывало, составлялись подобные адресы в прежние годы, и хотя это время perfectum, plusquamperfectum, однако они постарались набросить тень сомнения в действительном значении адресов. Между тем достаточно быть русским, чтобы верить и ведать несомненно, что в настоящую минуту эти адресы вполне искренни, а потому и вполне действительны.
Примите к сведению и — во сколько это зависит от вас и ваших приятелей — к непременному исполнению, чтобы адресы настоящей минуты не походили ни по содержанию, ни по внешней форме на адресы прежних лет, чтобы в них не было того, что по-русски так метко называется «казенщиной», этих пошлых условных фраз «патриотизма» минувшей эпохи. Другие струны должны слышаться в вашем голосе, другие!..
Но и этого мало. Ведь и это может быть заподозрено в искренности, особенно если русская журналистика будет по-прежнему несмелостью своего тона или своим молчанием объявлять европейцам, что она не высказывает вполне своих мнений; особенно же если будут повторяться случаи вроде того, какого я, к моему истинному прискорбию, был на днях свидетелем. Кто-то из наших москвичей (и, надо признаться, он поступил дурно, очень дурно) прислал сюда в Париж из Москвы два нумера «Courrier du Dimanche», один N «Le Nord» и еще какую-то немецкую газету. Эти все листы, или, вернее сказать, лоскутья листов, походившие на какие-то выкройки, попались в руки поляку Р.***, который и отправился с ними в путешествие по бульварам. Он заходил в каждый Cafe, не пропустив ни одного, и в каждом возвещал присутствовавшей публике вслух: «Messieurs, connais-sez vous ca? Се sont nos journaux comme on les lit en Russie, messieurs, dans ce pays, qui se pique de liberalisme, etc. etc.» Можете сами себе представить подробности этой сцены. Этот господин застал меня в Cafe Anglais, но я, заметив в руке его столь знакомые мне лоскутья, тотчас убежал к себе домой… Чту бы мог я ему ответить?!
3. Из Парижа
правитьЕсли бы вы знали, какое негодование возбудили против меня, со стороны большинства здешних русских, мои письма из Парижа, вы бы, конечно, не требовали от меня с такою настойчивостью продолжения моей корреспонденции или не воспроизводили бы ее с такою точностью на листах вашей газеты. А догадываетесь ли вы, какая главная, настоящая причина этого негодования? Да та, что нас потревожили, что нам стало как-то неловко, нарушено мирное и безмятежное состояние нашей русской ленивой совести. Вот мы и сердимся! Теперь все наши заграничные россияне волей-неволей принялись оправдывать, или мотивировать, как выражаются они, свое пребывание за границей, а при случае давать даже свидетельства своего «патриотизма». Но сколько я мог заметить, в Париже до сих пор этот патриотизм заявляется больше по части русской юфти. Вы ведь знаете, что cuir de Russie в большом почете у иностранцев, и похвалы, которые французы в магазинах расточают изделиям из русской кожи, требуя за них непомерно высокие цены, очень приятно щекочут наше национальное самолюбие. Одна русская дама из парижских львиц (и какая красавица, если б вы знали!), взволнованная современными политическими событиями и увлеченная духом народности, явилась недавно на гулянье в Булонском лесу с русскою юфтью на экипаже, на сбруе, на ливреях, на собственном головном уборе, на груди, около талии — одним словом: cuirassee de cuir! Du cuir partout! — восклицали парижские хроникеры мод, изумленные такими дорогими и прочными доказательствами русского дамского патриотизма!..
Впрочем, русские теперь толпами переселяются в Баден-Баден, где уже давно возникло соперничество между нашими и англичанами, — соперничество в том, кто кого пересилит в расточительности: «наши» ли англичан, или англичане «наших», кто кого дороже заплатит в отелях, кто ловчее задаст тону, пустит пыли в глаза и скорее добьется внимания к себе, к своей нации от кельнеров, слуг, служанок, актрис, танцовщиц и всяких заезжих красавиц. «Il у a de l’honneur national, не уступим британцам, не посрамим земли русские», — говорил мне в прошлом году, совершенно серьезно, граф Г., проматываясь в пух на подарки французской водевильной актрисе! И честь русской нации, вероятно, поддержится и в нынешнем году. Баденский сезон блистательно открылся, — писали в газетах, — салонным французским спектаклем, в котором русская княжна разыгрывала какую-то Лизбету, а русские господа Т. и Щ. тоже представляли родные им французские типы… Ну, вот видите: можно ли упрекать меня в несправедливости? Разве я не воздаю должной похвалы патриотизму русских путешественников?
А вот еще новая черта русского патриотизма. Скоро на сцене одного из парижских театров дадут пьесу, на французском языке, написанную кн. Н. Долгоруким. Пьеса, вероятно, не упадет, и автор будет награжден снисходительно милостивым вниманием публики. Парижане, хотя и найдут непременно, что французский язык автора обличает в нем не природного француза (такие эти парижане! Чересчур уж взыскательны, никак на них не угодишь!), однако сочтут нужным поощрить нового французского литератора из русских. Мне неизвестны побуждения, заставившие кн. Долгорукова променять русский язык на чужой, но полагаю, что это сделано из патриотизма, ради возвеличения русского имени… И в самом деле, эти аплодисменты и одобрительные фразы парижских фельетонов, разве это не торжество? Разве чье русское сердце может остаться равнодушным к подобной чести? Конечно, нет, и вероятно русские газеты поспешат перепечатать у себя, как они это обыкновенно делают, с важным видом, худо скрывающим улыбку национального самодовольства, будущие «лестные отзывы иностранных газет о нашем соотечественнике, подвизающемся на поприще французской литературы». Как не вспомнить при сей верной оказии слова Александра Дюма, сказанные им Ивану Сергеевичу Тургеневу? Дюма говорил ему (я это слышал от самого Тургенева), что он считает себя русским писателем, так как французская литература есть по преимуществу достояние русской образованной публики и так как через пятьдесят лет по-русски уже писать больше не станут, а писать будут все по-французски — «et alors, lui, Dumas, comptera parmi les auteurs russes!..»
He смейтесь над словами Дюма, не пожимайте презрительно плечами! Ведь откуда-нибудь да взялось подобное соображение у француза, что-нибудь да дало этому повод!.. Этот разговор пришел мне на память вчера, когда, прогуливаясь в Елисейских полях, встретился я с одной моею соотечественницей Б***. Русская девица, дочь заволжских степей, с луговой стороны матушки-Волги, говорила eh ben, вместо eh bien и грассировала не хуже парижской гризетки, что, по ее собственному сознанию, далось ей не вдруг, а после долгой науки!
Так вот каковы мы, какими мы являемся за границей! Вот материал, из которого образуется об нас общественное мнение Европы. За что же сердиться нам на Европу, гневаться на ее к нам презрение, издеваться над ее невежеством? Что посеешь, то и пожнешь! Поговоримте серьезно. Взойдите в положение иностранца, которому хотелось бы познакомиться поближе с русскою народностью, с русским характером, с Россиею, одним словом, не ездя в Россию. Вы предупреждаете его, что 275000 русских, путешествующих за границей, не могут считаться представителями русской земли. Дико это кажется иностранцу, но он вам верит. Ищет он другие экземпляры русских и находит кого же?.. «Фамилии знатные, аристократические, древние, следовательно, естественные представительницы народа», соображает основательно мой иностранец. И вот знакомится он с отцом-иезуитом Гагариным, отцом Шуваловым, отцом Мартыновым, со всеми стрижеными и нестрижеными русскими католиками!.. Вот еще материал для суждения о нас, русских, — и какой материал! Ведь это люди не ветреные, большею частью богатые, имевшие независимое положение у себя дома… И однако же эти люди — добровольные отщепенцы своей народности и своей веры!.. Что, красивы мы показываемся Европе, спрашиваю я опять господ читателей «Дня»?!
Но вы опять уверяете этого иностранца, уже измучившегося в тщетных поисках за русским человеком между заграничными русскими, как Jerome Paturot a la recherche d’une republique sociale, — вы уверяете, что носители древних русских исторических имен у нас теперь всего менее помнят русскую историю, всего менее выражают русскую народность… И вот узнает иностранец, что есть за границей русские еще третьего сорта, которые возглашают о своей любви к русской земле, которые нарочно эмигрировали из отечества, чтобы служить ему вольным словом… Но эти люди… разве могут они внушить уважение европейцу? Эти люди накликают на Россию бедствия войны и раздора, эти люди подводят врагов на русскую землю, созывают полчища со всей Европы, обагряют свои руки в крови русского народа… И это русские? Они, конечно, полезны Европе, полезны Наполеону, полезны Англии, полезны полякам, полезны всем ненавидящим русский народ и желающим ему гибели; но если Европа и пользуется их услугами, то с таким же чувством, с каким военачальник пользуется услугами предателя-шпиона или перебежчика из враждебного лагеря!
Спрашиваю я вас: есть за что уважать нас Европе? Имеем мы право сердиться на европейское общественное мнение? Чем, какими сторонами, какими качествами и делами выказались до сих пор европейцам мы, русские, за границей, — конечно не все, однако же и не со многими исключениями?..
Пустотой, отступничеством, изменой.
Да, изменой. Никакими нравственными побуждениями не может быть оправдан союз с врагами родной страны, ничто в мире не может извинить призыв иноземной рати на родную землю! Разве не изменником русскому народу является теперь Бакунин, предводительствующий польским отрядом или шайкою всякого сброда мастеров, подмастерьев и работников революции, охотников до крови и до разрешения всяких задач грубою силою вооруженного кулака? Вы, конечно, знаете, что эта экспедиция не достигла своего назначения и вместо Либавы попала в Швецию. Там теперь и князь Константин Чарторыжский. Бакунин и Чарторыжский сделались предметом бесчисленных оваций, предлогом обедов и сборищ, поводом речей, спичей, тостов и тостов… Словом, вина и лжи разливанное море! Пей не хочу! Вам может быть кажется странным, как это шведские демократы чествуют Чарторыжского, — Чарторыжского, представителя не только аристократии польской, но и польского аристократизма; как это шведы, негодуя на отнятие независимости у польской народности, совмещают вместе с этим негодованием пламенное желание подчинить финскую народность зависимости от шведской? Стоит ли обращать внимание на такие противоречия!.. Положительно известно, что Бакунин в Швеции торжественно обещает шведам, от имени России (!!), Финляндию и Остзейские провинции, а Польше прибавку нескольких русских губерний. Москву, кажется, не отдает, — ну и за это спасибо!
Что это такое? Разве не измена? Вы скажете — сумасшествие. Но если и так, то это сумасшествие такого злого качества, что человек, нравственно способный впасть в подобное сумасшествие, уже тем самым преступен, преступен этою своею способностью! Верьте мне, — лжет он: ни любви, ни уважения к народу нет в том человеке, который вносит меч и огонь к народу в дом и, самозванно величаясь представителем народа, навязывает ему силою, втесняет в него своими и чужими кулаками благо свободы своей личной выдумки и приготовления! А то, что затеяно Бакуниным — разве это не та же вбиваемая, всаживаемая пулями, всекаемая свобода?!
Неужели в самом деле, как мне рассказывали, не только в Петербурге, но даже в Москве есть молодые люди, которые, и после этих поступков Бакунина, продолжают еще благоговеть пред его авторитетом и считать его дело честным и благородным? Не верю. Для этого были бы нужны два условия: или прогнить нравственно насквозь, или иметь в голове, вместо человеческого, мозг цыплячий, — а всего этого в нашей молодежи я предполагать не хочу и не смею.
Но кого мне искренно жаль, — так это Герцена. Вы знаете резкую противоположность наших основных воззрений, вы знаете, как я смотрю на «Колокол», но тем не менее я многое прощал этому человеку ради высокой искренности его убеждений и всегдашней готовности отречься от своего взгляда, если он убеждался в его ошибочности. Мне случилось его видеть вскоре после Восточной войны, и он рассказывал мне, какой мучительный год он прожил один в Англии, вдали от России, осажденной со всех сторон сильнейшим неприятелем, с каким лихорадочным трепетом брался он каждое утро за газеты, боясь прочесть в них известие о взятии Севастополя, как гордился его мужественной обороной. Когда я упрекал его за вредное влияние на русскую молодежь, в которой его сочинения развивают кровожадные революционные инстинкты, и указал ему на одну фразу его статьи в «Полярной Звезде», Герцен оправдывался с жаром, отклонял от себя упрек в кровожадности, старался дать иное толкование своей фразе и положительно уверял, что не принимал ни малейшего участия в воззваниях к раскольникам, незадолго пред тем перехваченных в России.
И теперь этот человек в союзе с деспотической Францией, с противным ему Бонапартом, с аристократической Англией, с политическими изгнанниками всех стран (о которых — собственно о французах — он отзывался с глубочайшим презрением, понятным только русской душе, ненавистнице лжи и фразы), в союзе с поляками, проповедующими не восстановление Польши, а порабощение русской народности в Западном крае и уничтожение русского народа, — с поляками, не признающими за нами никаких прав на политическое бытие и провозгласившими (в прокламации, изданной там, у Бакунина, в Швеции), что Польша должна быть восстановлена в пределах 1772 года? И Герцен в союзе с ними! И не только он в союзе с врагами русской земли, — он содействует им советом и указанием, он, как сторонник их, радуется успехам польских шаек, то есть побиению русских, празднует вместе с ними Варфоломеевскую ночь Польши, где несколько тысяч русских людей были умерщвлены самым предательским образом… Конечно, Герцен не действует заодно с Бакуниным и, вероятно не решится, как он, навести ружейное дуло на русского солдата, но он солидарен с Бакуниным, он не отрекся от него, и русская кровь, которою вскоре обагрится, а может быть, уже и обагрился Бакунин, забрызжет и Герцена! От Бакунина мы ничего другого и не ждали и не уважали его никогда нисколько, — но от Герцена мы не могли этого ожидать и ждем… Да, ждем раскаяния.
Не может же быть, чтобы Герцен не понимал социальных и исторических требований русского народа. Он не так уже ослеп, чтоб не видеть, что русский народ не потерпит ничьего чужого вмешательства, а тем менее вооруженного, что русский народ встанет весь, как один человек, за русское государство, за того, кого считает своим представителем, кому вручил оберегательство чести народной и государственной… Стало быть, и Бакунину, и Герцену пришлось бы иметь дело не с правительством и не с войском только, а со всею русскою землею, со всем русским народом. Народ не поддастся ласкательствам непрошенных и неуполномоченных попечителей о его благе, которые захотят отделить народное дело от государственного и предложат ему чужестранную помощь против русского же правительства! Если и имеются у народа какие-нибудь свои непорядки, то не путем крови, не насилием желает народ отстранить их… Неужели Герцен забыл русскую пословицу: свои собаки грызутся, чужая не приставай? Неужели Герцен сумел заглушить в себе то русское народное чувство, которое заставляет забыть все раздоры, все неудовольствия, все споры ввиду внешней опасности, грозящей всему государству?
Не только бездну роет Герцен между собой и русским народом, не только отлучает он себя навеки от родной земли, но если он не прекратит своего образа действий, если его возбуждениями прольется хоть одна лишняя капля русской крови, — кровь русского народа, вместе с народным проклятием, падет ему на голову. И одна ли лишняя капля! Целые реки крови могут потечь благодаря воззваниям, фальшивым манифестам и всяким соблазнам, расставленным совести безбородых увлекающихся юношей! Руки ли, по локоть в русской крови, в крови русского народа, протянет он братски к русскому народу?!
Но знаете? Вы назовете меня сумасбродом, поэтом, но мне все сдается, что Герцен не вынесет этого противоречия, что ему не удастся заглушить свою русскую совесть и что когда-нибудь, в одно прекрасное утро, он поступит совершенно по-русски. Кто знаком с психологической стороной русской уголовщины, читал уголовные дела и изучал русских преступников из народа, тот хранит в памяти своей множество случаев, как иной преступник-бродяга в самом раздолье грабежа и разбоя вдруг, ни с того ни с сего, вместо того чтоб идти направо по проторенной дорожке в кабак, берет налево в земский суд, объявляет о себе, о своем преступлении, отдается суду и несет наказание!.. Стоскуется русский человек по правде, надоест ему ложь, опротивеет зло, — и восстановляет он правду наказанием и искуплением! Что-нибудь подобное, верьте мне, случится и с Герценом. Теперь, может быть, он еще будет потешаться над моими словами (а еще более станут глумиться над ними ваши петербургские весельчаки), — но как бы ни смеялся Герцен, а слова мои врежутся в его память… Пусть бы только перестал он губить нашу несчастную русскую молодежь, пусть бы внушал он ей истинное уважение к народу, а не деспотизм демократов, считающих себя вправе издеваться над невежеством народа обманами и подлогами! Фальшивые манифесты… Какая подлость, какое ругательство над народом! Этот обман, этот подлог, разве это не то же насилие, разве это не такой же деспотизм, не эксплуатация грамотного над неграмотным, зрячего над слепым, образованного над необразованным?!
Здесь получены положительные известия о сопротивлении народа польским панам в западных губерниях. Разумеется, поляки стараются уверить, что это или неправда, или же возбуждение, сделанное самим правительством, — но нет такого русского, кто бы мог усомниться в правде этого. Я вчера видел несколько юных русских демократов из Гейдельберга: они очень смущены и не знают, как отнестись к событию. Ждут приказаний из Лондона. По званию «демократов» они обязаны сочувствовать простонародному восстанию везде и всюду, особенно же когда народ восстает за свою народность и против шляхты, но так как это шляхта — поляки, а народ-то ведь русский, то русские гуманисты и не смеют стать прямо на сторону своего народа… Думаю, что они после глубокомысленных соображений решат так: будь на месте русского народа польский, итальянский, французский, за дело его стоять было бы можно, а теперь пусть поляки-шляхта бьют русских мужиков! Принять сторону русских мужиков нельзя никак: поляки сейчас назовут варваром, казаком, поборником деспотизма, да и у русских иных газет прослывешь, пожалуй, кровожадным и нелибералом!
Вот каковы мы, русские! В утешение говоришь и себе, и иностранцам, что не мы составляем русский народ, что вся сила, вся тяга земли нашей в простом народе, что это такое крепкое неразрывное ядро, в котором всецело хранится вся органическая мощь нашей России… Но европейцы вправе нам и не верить. Она молчит, она безгласна, эта земля, — а все, что говорит и действует — все это еще не выражает земли…
Она только сказала несколько слов в адресах Государю и, как отдаленный раскат грома, слова эти раздались и здесь и смутили Европу… Европа прислушивается…
4. Из Баден-Бадена
правитьСъездить из Парижа в Баден — это что-то вроде загородной прогулки, и я воспользовался первым выпавшим мне на долю досугом, чтоб повидать в Бадене русских — новых, свежих, последнего привоза. С радостью могу вам объявить, что в нынешнем году привоз из России довольно скуден: вообще больше доставлено дам, чем мужчин. Тем не менее, между последними нашлись преинтересные личности. Интересны они были для меня не как те русские, обжившиеся и акклиматизировавшиеся за границей, о которых я говорил в первых трех письмах, а как люди только что прибывшие из России, следовательно, отражавшие в себе общественное настроение той русской среды, в которой они вращались. Можете себе представить, с какою жадностью слушал я их рассказы, как дорога мне была каждая весточка из России, как старался я подметить и собрать воедино черты современной физиономии русского общества.
Мне особенно часто приходилось беседовать с одним моим давнишним знакомым еще со школьной скамьи, ныне петербургским тайным советником «из молодых», господином Ж***. Мы лет 20 с ним не видались. Вам, вероятно, знаком этот особенный тип маленьких государственных мужей, которых довольно много развелось в последнее время в северной нашей столице. Сравнивая их с старыми тайными советниками и вообще с генералами прежних годов, я не столько, может быть, по рассудку, сколько по сердцу отдаю невольно предпочтение «старым», хотя не могу не видеть, что от этих «старых» непременно должны были родиться «молодые», — именно этого, а не другого сорта. Конечно, я говорю здесь не о той или другой личности, исключения есть, и их даже немало, а об общем типе старых и молодых тайных советников Русской Империи. Разница между ними та, что у «старых» из-под мундира виден халат, и хотя халат вещь вовсе некрасивая и в некотором роде даже неприличная, но, право, глаз, утомленный блеском шитья и пуговиц или однообразным цветом мундирного платья, не без удовольствия отдыхает на пестрой ткани халата! Халат — это ведь эмблема лени, бесцеремонности, простоты, это все же, сравнительно с форменными чувствами, нечто сердечное и человечное.
У «молодых» нет ничего, кроме вицмундира, сшитого, конечно, у лучшего французского портного: вицмундир такой изящный, пуговицы такие элегантные, звезда на груди не аляповатая, как у «старых», а такая хорошенькая, маленькая, миленькая — одним словом, не только не видать халата, но, кажется, сама голландская рубашка глядит вицмундиром, кажется, вицмундир вогнан внутрь, ловко, как лайковая перчатка, обтянул маленькую-маленькую душу и даже украсил ее гербовыми пуговицами. «Старые» сравнительно с «молодыми» смотрят большею частью какими-то неряхами, как и вообще чиновничество прежних времен; «молодые» не только опрятны, но сумели и мундиру, и воротнику, и обшлагам придать что-то такое благородное! «Старые» все горячие патриоты, хотя, разумеется, патриотизм понимался ими по-своему; «молодые» подсмеиваются над увлечением «старых», как и вообще над всяким увлечением, однако же считают патриотизм весьма полезным, даже нужным качеством для низших сословий, и важным рычагом в общем государственном механизме, рычагом, которым нужно уметь управлять (qu’il faut savoir manoeuvrer, — «молодые» еще охотнее «старых» говорят по-французски): «нельзя же в самом деле давать полный ход патриотизму, — рассуждают они, — c’est quelque chose de roturier, правительство не должно поддаваться патриотическим увлечениям!». «Старый» был и остался открытым врагом всякого либерализма; «молодой», напротив: О! Сохрани Бог, он великий либерал, но либерал приличный, comme il faut, в меру, выкроенный по новейшему французскому фасону. «Вы знаете, что я либерал, — говорит он, рекомендуя меры строгости против несогласных с ним мнений, — но истинный либерализм достигает цели не иначе как путем просвещенного деспотизма, un despotisme eclaire». «Старый» терпеть не может журналистики и морщится, когда ему говорят об общественном мнении: «И помину об этом в наше время не бывало», — говорит он. «Молодой» признает вполне значение прессы и общественного мнения, так водится во всех цивилизованных странах, но эту прессу, по его убеждению, нужно направлять, руководить, а то, пожалуй, она занесет. Бог знает что нужно, чтоб в Европе думали, что у нас есть свободная пресса, можно этой прессе допустить некоторые либеральные приемы, но пусть она не выходит из тайной зависимости. «Старые» держались и держатся старых политических взглядов и преданий; «молодые» по своим политическим убеждениям конституционисты, но еше более старых терпеть не могут славянофильства и славянофильских теорий о русской народности, земстве и земских соборах. «Старые» были довольно грубы в формах, но вообще правдивы. «Молодые» стелют мягко, мягко, но спать жестко, жестко!.. «Старые» были, надобно признаться, не совсем искусны в администрации и охотники до мер крутых, резких, большею частью неуклюжих; «молодые» все на компромиссах, да на тонкой деликатности, любят стушевывать, сглаживать и, так сказать, вспрыскивать все самыми благовонными духами. «Старые» были больше немцы, но под халатом природа их сохраняла что-то и русское; «молодые» — французы, а природы у них никакой не имеется. «Старые» верили в несокрушимое могущество России: «шапками закидаем» было их любимое выражение в ответ на угрозы врага, и они были очень озадачены результатом Восточной войны. Тем не менее, при теперешних грозных обстоятельствах, они возмущаются всею душой оскорблениями, наносимыми извне русской национальной чести, и готовы «грудью постоять за Империю», которую обожают. «Молодые» ничего и никого не обожают, кроме себя самих, в могущество России не верят, но верят в искусство своего управления и необидчивы на счет русской чести… «Старые»… но довольно: целого N вашей газеты было бы недостаточно для проведения полной и точной параллели между старыми и молодыми тайными советниками в Санкт-Петербурге… Скажу только, что адресы, которые шлются теперь от всех городов, сословий и корпораций к Государю, «старые» читают с умилением, а «молодые»…
«Les adresses nous pleuvent», — говорил мне вчера, за обедом в Hotel d’Angleterre, господин Ж. «Дождем льются! Правительство очень умно распорядилось, открыв клапан для выхода этого пара. К тому же это дает нам хорошую позицию перед Европой: са nous pose! Пар невинный, а в сущности очень полезный. Quand nous en aurons trop, когда найдем, что довольно, мы запрем клапан и все придет в прежний порядок». Должно заметить, что г-н Ж. всегда, говоря о правительстве, употреблял мы, хотя вовсе и не принадлежал к правительству и не занимал важного государственного поста, но эта замашка в большом ходу у людей известного чина, проживающих в С.-Петербурге.
— Но говорят, в России очень много недовольных, — спросил я. Правда ли это?
— Недовольных, конечно, много, но ведь вы знаете наше русское общество: в распоряжении правительства имеются два колокола, в которые оно всегда может ударить такой патриотический благовест, что недовольные попрячутся или и сами увлекутся. Эти колокола — 1612-й и 1812-й год. «Между литераторами, особенно в Москве, есть многие мастера звонить в эти колокола, а главное, звонят от души, искренно, ну мы им и не препятствуем», — сказал он улыбаясь и стараясь придать своему лицу тонкое, махиавелическое выражение!
— А сами остаетесь прежними, — заметил я, начиная сердиться.
— Остаемся прежними, — отвечал он, глубокомысленно осклабляясь и оправляя воротничок своей рубашки…
— Прежними! То есть русляндцами, как вас называет «День». Не чувствуете вы разве, сколько глубокого презрения к народу, к обществу, скрывается в ваших словах, сколько нравственного бессилия вы обнаруживаете!.. Бедная русская земля! Она напрягает все свои силы, ей предстоят тяжелые кровавые жертвы, — столько любви, столько искренности в этом всенародном движении, обхватившем Россию, — и все это святое движение русского народного духа встречает… не то, что холодность, но какую-то, простите меня, нравственную импотенцию, дряблость, какое-то высокомерное презрение, прикрытое оскорбительно-ласковой улыбкой…
— Я решительно вас не понимаю… Какая тут земля, какой тут народ! Все дело в интеллигенции, управляющей народом, или тою слепою, невежественною массою, которую вы называете народом. Мудрый правитель обязан знать все пружины, которыми движется управляемая им машина, пускает ее в ход она идет; скажет ей: stop машина! Она останавливается…
— Ну, а если вместо машины окажется живое тело, живой организм?
— Положим, и организм, но не развитой. Люди более развитые повелевают ему и он обязан им повиноваться…
— Если же не повинуется…
— Если не повинуется, его заставят повиноваться. С вашим уважением к народу, мы давно бы отошли назад в Азию. И я вам скажу по секрету: при каждом взрыве патриотизма в России, нам делается неловко… Неловко потому именно, что в этом патриотизме слышатся такие варварские ноты, от которых становится совестно пред Европою, и даже страшно. Да, страшно за цивилизацию, которую мы с таким трудом насадили в России. Le patri-otisme russe avec ses attributs: le православие, le земство, да ведь это хуже войны, хуже позорного мира для России!.. Faisons les concessions voulues, уступим немножко западным державам, но останемся в союзе с ними, останемся членами европейской семьи, — прибавил мой тайный советник даже с некоторым жаром.
— И перестанем быть Россией…
— Останемся и Россией, но Россией благовоспитанной, Россией, побывавшей в руках у хорошего гувернера… Се que je deteste, moi, c’est quand vous me parlez de… chose… Православие… Ну, там в Москве еще можно толковать о православии, на то она и Москва, — но, к счастию России, Россия управляется не Москвою, а Петербургом. Однако же православие служит большой помехой нашему развитию, задерживает, да, задерживает цивилизацию. Ну, скажите сами: просвещенное правительство или некоторые просвещенные люди хотели ввести гражданский брак… Нельзя, говорят, П у а се damne православие, которое мешает. Подготовлен проект о смешанных браках, который бы очень понравился Европе, очень. Нас бы и варварами перестали называть… Ну, не решаются пустить в ход проект, говорят, что теперь не время, надо, напротив, ласкать все народные привязанности, toutes ces predilections barbares du peuple russe.
Я решился не возражать… Пусть себе высказывается, думал я… Что же, по вашему мнению, России следовало бы принять латинство?..
— Я этого не говорю. Можно иметь свою национальную церковь, вроде high church, как в Англии, управляемую государством. Без церкви нельзя. Натурально, у нас есть свои национальные особенности, которые надо менажировать. Латинство принимать незачем, но почему же не жить в мире, в некоторого рода союзе? Латинская церковь — мать европейской цивилизации, я так понимаю.
— Так не защитник ли вы унии?..
— О нет, формальная уния к чему же? Но это должно сделаться само собою, мудрыми мерами правительства и успехами цивилизации. Нам еще много дела. Надо довести русский народ до того, чтобы крестьянин с одинаковым чувством посещал немецкую кирку, католический костел, православную церковь, чтобы мой сельский капеллан мог быть допущен к моему обеду, то есть был бы для этого достаточно приличен, ходил бы, например, во фраке и после обеда, без жеманства, мог бы сыграть со мной партию виста, чтоб наши архиереи наконец были похожи на прелатов и не чуждались католического и протестантского общества, чтобы воспитание народа было вырвано из рук духовенства, чтоб могли существовать рядом и танцкласс, и канкан, и молитва, comme ca se pratique a Paris…
— И много, Петр Петрович, таких, думающих одинаково с вами в Петербурге?
— К сожалению, еще немного. Mais la viendra…
— Скажите, да какая же разница, например, между вами и «Современником»? Ведь вы, извините за выражение, одного поля ягоды…
— Ну вот вы какие! Я принадлежу к партии порядка, к партии правительственной и, не будучи безусловным приверженцем аристократизма, однако же вовсе не разделяю демократических мнений этого журнала…
— Ну да, вы в перчатках, а он без перчаток, вы относитесь к духовным началам русской народности как к средству, а он пренебрегает этим средством, но и вы и он одинаково презираете эти духовные начала русской жизни…
— Нет, «Современник» слишком грязен, с’est trop mauvais genre… Но что же, я и не отрекаюсь; «Современник» все же стоит на почве европейской цивилизации; его мнения уродливы, mais се sont les exces et les abus de la grande civilisation europeenne, крайности и злоупотребления цивилизации. Его мнения уродливы, но это уродство патентованное Европой, оно имеется и во Франции, и в Германии. Отчего же и нам его не иметь? Я вас спрашиваю, отчего? Все же это не азиатчина, не русское мужицкое изобретение… С точки зрения правительственной, как я ее разумею, «Современник» гораздо менее вреден, чем ваши московские славянофильские журналы. Вот кого следовало бы преследовать, так это их…
— Почему же?
— Потому что они стоят на почве русской народности, а по моему убеждению, для нас, для петербургской цивилизации, для принципов, воплощаемых Санкт-Петербургом, нет врага злее, нет судьи неумолимее, как принцип народности; оттого, что восторжествуй начало народности, мы должны будем сказать: пасс! Оттого, что это начало идет наперекор всем преданиям Руси преобразованной, Руси петровской; оттого, что оно потребует от нас, чтоб и мы стали русскими в грубом смысле, а мы этого не хотим да и не можем, оттого, наконец, что нам пришлось бы отречься от нашей системы… Нет, что хотите, демократизм, социализм, коммунизм, атеизм, материализм — все это выгоднее для нас, tout cela est plus gouvernemental, pour ainsi dire, cela s’accorde mieux avec le systeme du gouveraement, чем ваша народность, ваше православие и вся эта отвратительная славянофилыцина.
— Однако ж, ввиду угроз европейских, ввиду войны, вы не прочь прибегнуть и к народности, и к православию.
— Nous faisons jouer tous ces ressorts, это правда, мы приводим в движение эти пружины, но не упускаем их из рук — по крайней мере не следовало бы их испускать, — я такого мнения. Не надобно позволять всему этому движению принимать слишком широкие размеры. Например, ваши славянофилы (у! какой отвратительный народ!) нет-нет, да и ввернут словцо о земских соборах… Земские соборы! Нет уж, покорно благодарим! Ни за что не прибегнем мы к этой мере, мы с ней не сладим…
— Напрасно вы это думаете. Вам все мерещится какой-то антагонизм между народом и властью, какой-то напор и отпор и взаимное надувательство, как это мы видим на Западе! Но на Западе это объясняется его историей, отношением завоевателей к завоеванным. У нас же ничего подобного нет: русский народ добровольно признал необходимость власти и добровольно призвал ее. Помните, сам Мицкевич говорит, что отношение славянских народов к власти представляет нечто особенное, недоступное пониманию иностранцев…
— Знаю, знаю, но позвольте вам заметить: все это касается идеи царя и отношений народа к царю, но не к правительству, не к системе, не к нам-с! Да, не к нам-с. Non, mille fois non! Pas de земский собор! Не нужно никакой этой запутывающей понятия дряни! Позволили подавать адресы, нашли средство узнать мнение России без земского собора, — ну и будет!.. Вот теперь крестьяне в Западных губерниях сами организуются, прогоняют польские шайки, бьют и ловят повстанцев… Утилизируйте эту силу, извлеките из нее всю возможную пользу для правительства, для вашей системы, для вашей политики, для поправки ваших обстоятельств; но как скоро опасность пройдет, заберите как можно туже ваши вожжи, взнуздайте опять, да и поскорее, этот народ до совершеннейшего повиновения… Я вам больше скажу. Я лично вовсе не доволен тем, что делается, например, в Москве. Вы слышали? Это самая свежая новость. Затевают учредить местную стражу для охранения города, с тем чтобы войска, стоящие в Москве, могли присоединиться к действующей армии. Понимаете ли, чем это пахнет?
— Чем? Патриотизмом…
— Патриотизмом! Пожалуй, да нам такой патриотизм не нужен. Он уже слишком могуществен. Он уже пахнет силой. Il nе se laisse pas facilement gouverner, се patriotismela! Нам других сил не нужно: сила должна быть в России, только она правительственная.
— Да Бог с вами, Петр Петрович, что за странная теория о правительстве! Какому же правительству, сколько-нибудь народному, не чужестранному, может быть опасен патриотизм? Зачем вы везде становите правительство в какую-то оборонительную позицию, en garde. Это прием чисто западный…
— Вы человек непрактический, да к тому же вы тянете к «Дню» и поэтому, извините меня, мы стоим на совершенно противоположных полюсах зрения, — и сколько бы ни говорили, не столкуемся…
— Да что тут толковать, — сказал я. — Россия в опасности, и спасти ее могут только народные силы, именно те, которые вы презираете, к которым вы так нечестиво относитесь…
— России грозит опасность, это правда, но я держусь такого мнения, скажу вам откровенно, что лучше согласиться на конгресс или даже на требуемые уступки, лучше перенести оскорбления, чем подвергнуть разорению Петербург, или вызвать к жизни, привести в действие русские народные силы и дать торжество началам русской народности. Наша победа над Западом, право, была бы для нас хуже поражения, если бы мы ее должны были купить такою ценою!.. Лучше уступить Западу, чем мужицко-русской стихии, или созывать какой-нибудь земский собор. Fi, quelle horreur… Но этого никогда и не будет, — обойдемся-с без того и без другого… Прощайте, мне пора в театр…
Он ушел. Признаюсь, я долго-долго не мог опомниться от его слов. Неужели, скажите ради Бога, все там у вас так думают? Или, по крайней мере, многие так же думают? Хорошо еще, что этот человек не занимает важного государственного поста, а ведь со временем может быть и займет. Он молод, красив, элегантен, с именем, у него есть определенные мысли, — des idees arretees редкость в Петербурге… Я смеялся над русскими, проживающими за границей, но что они все — в сравнении с этим русским, проживающим в Петербурге? Я уже мысленно обращался к ним с извинением, они становились мне милее и любезнее, мне хотелось отдохнуть в их обществе от этого молодого тайного советника… Я понимал Герцена и даже Бакунина!
И потом невольно, задумавшись, перенесся я воображением от этого изящного петербургского господина, далеко-далеко, к родным необозримым полям, нашим черноземным равнинам: потянулись предо мною еловые леса, показалась околица, избы; субботний вечер, крестьяне, наработавшись целых шесть дней, отдыхают, сидя на завалинах. Был сход у них месяца три тому назад. Начальство требует от них чего-то им непонятного, грозит экзекуцией. Решились послать от мира ходока в Питер с просьбой… Пойдет он в Петербург, нечеса, бородатый, степной лапотник-мужик, с приговором мира за пазухой, крепко помолившись Спасу, — пойдет, и приведет судьба его, серого, к щеголеватому тайному советнику из «молодых». Ж.***…и станут они друг перед другом… Что это? Одного ли это народа люди? Сжалось сердце у мужика, не втолковать ему своей нужды его превосходительству… Мужика высекли и воротили… Но вот скачет становой… Деревня встрепенулась, сбегаются старый и малый… Зовут священника… Манифест… Война… Рекрутский набор… Польша и семь королей идут на государя, хотят воевать Россию… Нужны люди, нужна помощь. Худо приходится русской земле. «Коли худо, так толковать нечего, — говорят старики, — всех молодых отдадим царю на службу, а коли нужно будет, так и сами станем головами за матушку Святорусь-землю»… — «Толковать нечего, — говорит мир, — так тому и быть»… — «Эх, кабы только правду молвить можно было, кабы не глох мужик безответно тут от начальства, совсем бы легким сердцем пошли», — шепчет дядя Антип. — «Ну, дядя Антип, что делать, авось Бог смилуется, а теперь-то, вот поди ты: семь королей да Литва!.. Ах они, нехристи!..».
И идут мужики, молятся, подвизаются, рекой льется кровь русского народа, и фимиам священнодействия русского народного духа доносится до Санкт-Петербурга, — и чихает от него и морщится тайный советник Ж***. «Sacristie, — восклицает он, — опять мужичьем запахло… Arriere, coquins, назад, негодяи!.. Господин Клагенфурт фон Фуртклаген, посмотрите, чтоб мужики не очень-то восторгались, да от времени задавайте им острастку, чтоб не забывались, morbleu!..».
Скажите, ведь господин Ж*** единственный в своем роде? Ведь других подобных ему экземпляров не водится? Ведь Ж*** не имеет никакой власти, ровнехонько никакой, и иметь ее никогда не будет? Не правда ли? Скажите же, что правда!..
P.S. Говорят, что к числу адресов Весьегонска, Боровска, Ельца, Данкова скоро присоединится адрес от русского города Дрездена, начинающийся так: «граждане города Дрездена» и оканчивающийся словами: «ляжем костьми ту» и проч. В самом деле рассказывают, будто русские дрезденцы или дрезденские русские тоже послали от себя в Петербург какой-то адрес, свидетельствующий об их неудержимом влечении к России?.. Вот он, патриотизм-то!
5. Из Парижа
править«Саможиси!» — вот что приходится теперь слышать нередко на улицах и перекрестках, в кофейных и ресторанах; «Саможиси», — говорят с необыкновенным самодовольством французы, будто озаренные новым светом географических познаний. "Ah bah! nous jetons vingt mille hommes dans la Samogitie, — мы кинем тысяч двадцать людей в Самогитию, прибавим тысяч тридцать шведов и делу конец, " — повторял нынче в моем присутствии куафер, проводя английский пробор на затылке какого-то француза, важного чиновника, с розеткой (признак ордена) в петлице и также с физиономией куафера… «Саможиси» — это слово придает теперь много шику политическим разговорам, является необходимой приправой всяких французских рассуждений о «польском вопросе». В самом деле, французы верят, что стоит только пробраться в Самогитскую часть Ковенской губернии, доходящую почти вплоть до моря и отделяемую от него только небольшой полоской Курляндской земли, — и они порешат с польским вопросом по своему усмотрению. Но они пренаивно убеждены, что дело даже и не дойдет до такой чрезвычайной меры, что Россия уступит, непременно уступит пред тройною волею могущественнейших западных держав Европы, пред общественным мнением Европы, — понимаете ли вы? — Европы, l’Europe…"Да нет, не уступит", — говорите вы… «Mais si l’Europe l’exige? Если Европа потребует?» — «И Европе не уступить»… — «Et la Samogitie?». «Да что Саможиси, знаете вы разве, что такое Саможиси?..». — «Monsieur, quand l’Europe entiere… Когда вся Европа…». — «Да нам не в первый раз тягаться с Европой; ну сообразите: во-первых…». — «Mais, monsieur, la Samogitie?!!». Что тут прикажете делать! Всякие доводы тут бесполезны. Так затвердил он из газет, вместе с другими фразами о Польше: «героическая нация», «нация-мученица, nation-martyre», «русское варварство», «московитский деспотизм» — так надолбили ему журналы и утренние, и вечерние, за чашкой кофе в начале дня, за чашкой кофе после обеда, в антракте между двух пьес в театре, — и, кажется, никакой бомбой не высадишь теперь из француза этих так называемых глубоких его убеждений!).
Надобно жить во Франции, чтобы получить ненависть к журнальной прессе, к той цивилизации, которая есть ее порождение. Масса французов избавлена от необходимости сама думать, исследовать и мыслить; за пять су на всех лотках, на каждом шагу, во всяких лавчонках, вместе с порцией дешевого мяса, покупает она дешевый готовый ум и знание, и человечество пошлеет до невыразимости! У каждого француза есть наготове целый короб выхваченных из газет изречений по части негодований, по части сочувствий, по части стратегической прозорливости, по части политического глубокомыслия! Я уже давно ищу и все не могу сыскать здесь человека, у которого был бы ум свой, не журнальный. Только что вы коснетесь клапана умственной машины француза, она придет в действие и, как шарманщик, завертит пред вами свой органный валик с знакомою программою пьес, дальше которой, больше того, что натыкано в этот валик, ничего уже и не ждите. И этот оглушительный концерт шарманок, проигрывающих с утра до вечера одни и те же пьесы, он-то и называется здесь «общественным мнением»! «Печать» в Европе есть действительно страшная сила. Штыкам мы можем противопоставить штыки, пушкам — пушки, панцирным фрегатам, пожалуй, такие же панцирные фрегаты, деньгам — деньги (это дело наживное), — но против прессы, этой новой европейской державы, мы не можем выставить никакой равнозначительной силы.
И не тоскуйте об этом. Пусть их! Мы по крайней мере, этою надеждою я себя утешаю, никогда не дойдем до такой степени хлесткости, ловкости, до этой пошлой «смазливости» речи (в смысле «смазливых физиономий»), которая составляет удел здешней журналистики. Вчера мы вместе с одним русским читали выписки и переводы из русских газет, помещенные в «Le Nord» и в некоторых других журналах. Так и видно людей, более или менее добросовестно вдумывающихся в предмет своего изложения, более или менее взвешивающих слово, без дерзкой самоуверенности, хотя и не без твердости в убеждениях; но надо признаться, что эта ваша русская рассудительная речь является совершенно бессильною, даже комическою пред щеголеватым нахальством здешней газетной речи. Вы все, какие б вы там ни были в России, все, без исключения, слишком честны, чтоб с успехом состязаться с поляками и европейскими публицистами. Вы все стараетесь убедить иностранцев, разъяснить, растолковать им, вы все обольщаетесь честною мечтою, что, если вы представите должные резоны и доводы, противник ваш непременно согласится, отступит от своего мнения… Какою наивностью кажется это отсюда! Конечно, в Петербурге развелся было настоящий фабричный люд литературы, с ремесленною бойкостью речи, но они бойки только тогда, когда дело идет об анонимном письме, прочитанном на лекции г-на Юркевича, об увеселениях у Излера и т. п.
Когда же выступают вперед серьезные исторические вопросы, они большею частью молчат, не потому чтобы не могли говорить (к несчастию, эта отговорка имеет наружную основательность, и чтоб уничтожить ее, следовало бы устроить так, чтоб этого «не могли» вовсе для них не существовало), не потому чтоб не хотели говорить, а потому, что им точно нечего сказать: не имея твердой почвы под ногами, они должны ограничиться какою-то канатною пляской. Это понятно: суровая действительность, выдвигая вперед народ, оттесняет на задний план ту публику, которою обзавелся преимущественно Петербург как продуктом настоящей «старой» цивилизации… Но и этим борзописцам пришлось бы отступить пред бесстыдством французской прессы. Мой приятель русский доказывал, однако, необходимость для России обеспечить себя органом нарочитым, кроме газеты «Le Nord», не пользующейся большим кредитом, органом, который бы вразумлял Европу на счет России. Статьи об России в прочих французских журналах не принимаются: почти все закуплены Польским национальным комитетом в пользу польского дела. Это я знаю положительно; один из редакторов прямо объявил на предложение помещать у него статьи из России, что ему платит Польский комитет вдвое больше… Тем не менее я считаю, что из учреждения особого органа не вышло бы никакого толку. Тягаться в наглости, соперничать в клевете и лжи мы бы не сумели и всегда оставались бы позади: словами правды не победить ложь там, где вовсе и нет искания истины. Вразумить Европу мог бы только голос русского народа, если б он по какому-нибудь случаю раздался так громко, что не было бы ни малейшего сомнения в его подлинности.
Для нас, русских, довольно и адресов; мы знаем, как много тут сердечной правды, несмотря иногда на неуклюжую официальность слова; но действие адресов на европейскую публику было только мгновенно. Адрес старообрядцев произвел более сильное впечатление, и тот N «Норда», где он был помещен, был раскуплен в значительном, по крайней мере, в значительнейшем против прежних NN, количестве экземпляров, но Польский комитет — аристократический или демократический, не умею вам сказать, — тот, что заседает и действует Faubourg St. Honore rue du Colisee, N 30, дал и этому адресу свое истолкование — и впечатление исчезло. Впрочем о сочувствии польскому делу «раскольников», des sectaires (а французов уверили, что в России il n’y a que des sectaires), теперь уже не твердят ни поляки, ни русские эмигранты.
Итак, если вы хотите вразумить Европу, так изыщите другой способ, кроме газет и адресов: или военного победой, или же, что было бы еще действительнее, доказательствами несомненного присутствия в России настоящей народной Руси.
Это приводит меня к началу моего письма. Вы не можете себе и представить, какое странное понятие имеют в Европе о нашей силе, нашем могуществе. То есть, сказать прямо, они там, в Европе, считают нас не только не могущественными, но совершенно бессильными. Если вы бывали в Париже во время Людовика-Филиппа, вы помните, что тогда, наоборот, городили о нашей силе такую галиматью, что русский, хотя и был польщен столь лестною репутацией, однако сам про себя говорил: слава Богу, что они не все знают! Даже и в карикатурных журналах Россия являлась всегда таким могучим богатырем, который держал пушку с лафетом в руке, как револьвер. Репутацию эту мы совсем потеряли, и как ни обидно это для нашего самолюбия, а приходится сознаться, что реноме у нас прескверное. Прежде нас ненавидели и боялись. Теперь нас ненавидят и презирают. Это презрение послужит нам в пользу, в этом нет сомнения, и я, признаюсь, предпочитаю это презрение к нам Европы тому ложному страху, который для наших патриотов был «слаще мирра и вина». Это презрение заставит нас, я уверен, опереться на чувство собственного достоинства и оградит нас от излишнего благодушия в отношении к Западу; оно не даст нам забываться в самообольщении насчет своей силы, как это было в то время, когда нас ни с того ни с сего все боялись. Но на чем же основывается это презрение, спросите вы? Лучше спросите: на чем основывалось прежнее уважение? То обаяние военной силы, которое так долго тяготело над Европой, исчезло после Восточной войны, и затем, в глазах Европы, никаких поводов к уважению и не оставалось. Россия, вдвинутая всею могучею пятерицею Петра I в семью европейских держав, отрекомендовывалась им тем, что всякая война оканчивалась для нее каким-либо новым успехом и даже приобретением. Так было до самой Восточной войны. Мы в России думаем, что неуспех этой войны был для нас благодетелен, ускорил освобождение крестьян и надоумил нас насчет источника нашей истинной силы. Но этого еще не понимают на Западе. Западу вообще трудно уразуметь внутреннюю сущность русской духовной силы, но он к тому же еще и не видит результатов того нашего движения, которое, по его мнению, есть хаотическое разложение, а по-нашему — возрождение и воссозидание. Да и один ли Запад не разумеет нашей духовной народной силы?! Нам надобно только не останавливаться на полпути и твердо помнить, что прежними элементами могущества нам нельзя уже будет ни пробавиться самим, ни состязаться с Европой. Россия, со времени Петра, imposee a l’Europe, насильно ей навязанная, так сказать, представлялась ей государственною машиною, не больше. О народе и народности не было и речи до такой степени, что, как я вам писал, Александр Дюма мог считать себя русским литератором потому, что писал по-французски. Теперь, после Парижского мира, после освобождения крестьян, и проч. и проч., французы вообразили, что машина дала трещину, — ну и действительно, треснувшая машина на что годна? Европейцы только того не знают, что в России есть Русь, и потому Россия не машина, а живое, цельное народное тело, не механизм, который может лопаться, а могучий организм, который только теперь, благодаря именно тому, что им мерещится трещиной, начинает совершать свои отправления и наделяет государство такой новой духовной силой, пред которой ничтожна сила прежнего глянцевитого механизма. Но так как этого не понимают в Европе, то она и трактует Россию как треснувшую машину!!! В самом деле русского народа здесь не слыхать, — о нашем храбром войске даже в русской, единственной вольной русской газете («Колоколе») преусердно печатаются самые злые небылицы: на ноты, даже на дерзкие ноты иностранных держав отвечают из России очень и очень благодушно, представляют резоны, стараются убедить, стараются оправдываться в клеветах, сочиняемых «Краковским Часом» и повторяемых теми, кто сам им не верит… Скажите, как же не сделать изо всего этого заключения о нашей слабости? Попробуйте забраться в голову к Наполеону III (что, по известному выражению Шмидтова русско-немецкого словаря, «для россиян немножко мудрено»), попробуйте сообразить, как должно ему представляться наше Варшавское управление? Ему, который так хладнокровно совершил переворот 2 декабря и столько тысяч перевез в Кайенну (что, мимоходом сказать, было нисколько не гуманнее знаменитого рекрутского набора)?
Как, думаете, поступил бы Наполеон, если б был в Варшаве? Мы с вами можем еще понять психологические причины такого странного явления, какое представляет теперь Варшава, но Наполеону, и даже англичанину, и даже соседу нашему пруссаку, все это кажется чем-то совершенно иным, оправдывающим всякое вмешательство и разрешающим даже Джон-Росселевский дипломатический язык!..
Сообразите все это, и вы тогда поймете, каким образом западные державы решились на такой шаг, как последние ноты, — решились, я в том убежден, даже без заранее принятого решения, — вынудить Россию к войне: думают, что до войны не дойдет, что Россия непременно уступит…
Наше единственное средство восстановить к себе уважение в Европе — не уступать и не уступать и выдвигать вперед безделицу, забытую Западом, — наш русский народ, действовать во имя русской народности. Я уверен, что один облик русского народа, хотя бы и не совсем прилизанного, приглаженного и причесанного, появившийся на горизонте, смутил бы Европу больше, чем целый миллион штуцеров, против которых они выставят, пожалуй, штуцера и не хуже, если не получше наших…
Мы казнимся теперь за свои грехи, но, к счастию, мы их сознаем и способны исправиться. Отрадно читать в вашей газете возбужденное сочувствие России к Белоруссии, но, право, трудно винить Европу в том, что она продолжает считать Белоруссию и Украину не русскою, а польскою землею! Кажется, ведь это простой этнографический факт, тут не должно бы и быть сомнений? Но если мы сами сомневались, да еще так долго, в этом факте?.. Теперь готовится к печати переписка императора Александра I с князем Черторижским как самый сильный довод в пользу польских притязаний. Можно ли будет подвергнуть эту книгу у нас беспристрастному разбору? Это было бы полезно для них… ну да и для нас поучительно…
Впервые опубликовано: День. 1863. N 12, 16, 19, 26. 23 марта, 20 апреля, 11 мая, 29 июня, под псевдонимом Касьянов.
Оригинал здесь