Перечень Наблюдателя (Шевырев)

Перечень Наблюдателя
автор Степан Петрович Шевырев
Опубл.: 1837. Источник: az.lib.ru

П. С. Шевырев

править

Перечень Наблюдателя

править
Оригинал здесь — http://dugward.ru/library/shevyrev/shevyrev_perech_nab.html

Первый номер «Современника» нынешнего года произвел на нас такое приятное и редкое в современной нашей словесности впечатление, что мы не можем не передать его нашим читателям. Это лучший памятник, каким до сих пор словесность наша почтила покойного Пушкина; это литературная тризна, которую избранные писатели наши по нем совершают, принося дань своих произведений! В то время, когда одна корысть, почти один двигатель журнальной литературы у нас, сталкивает в одном издании людей совершенно разнородных и по мнениям, и даже по языку, в то время приятно видеть, что одна бескорыстная, чистая мысль соединяет в один круг лучших писателей наших. Мы уверены, что еще многие принесут «Современнику» дань свою. Все они собрались на могилу Пушкина… Но при этом грустно подумать: неужели надобно было совершиться такой ужасной, такой незаменимой утрате для того, чтобы родилось столь благородное, новое соединение в избранном сословии наших литераторов? Неужели одна только могила Пушкина могла связать их мысли в одно и совокупить их для такого прекрасного дела? Грустно думать, если это правда, что до подобного состояния дошла русская словесность благодаря успехам торгового направления.

С сильным чувством грусти и наслаждения прочли мы весь номер. Он начинается печальным рассказом о том событии, которым так несчастно открылся нынешний год нашей литературы: Жуковский, глава поколения, предшествовавшего Пушкину, передает плачевный рассказ отцу его и потомству: грустные и многозначительные страницы в будущей истории русской словесности! Смерть поэта была сама великою драмою, в которой ознаменовались все добрые чувства нашего Отечества, в которой в одну высокую печаль сливались и царь, и народ о любимом певце русском. Приятно заметить, с какою нежною и просвещенною заботливостью друзья Пушкина, окружавшие одр его, сохранили всякое слово, вылетевшее из уст поэта во время его болезни и кончины. Едва ли какая-нибудь литература может указать нам на такой же подобный некрологический акт, которым теперь так печально обогатилась наша словесность. Мы не знаем с такою подробностию ни последних минут Гёте, ни Шиллера, ни Валтер Скотта. Мы этим обязаны друзьям Пушкина. Никто из современников наших не может без глубокого чувства внутренней скорби прочесть страниц, диктованных трогательною заботливостью дружбы и упитанных ее слезами.

Пушкин, еще как журналист, оживляет первый номер. Мы видим, середи каких планов и занятий застала его смерть. Пиесы, заготовленные им для журнала, помещены здесь. Забываясь, как будто воображаешь, что он еще жив, что он еще сам тут хозяйничает и работает. Но читая три последние стихотворения его, небыкновенно стеснительно думать, что это уже последние стихи Пушкина, что мы таких стихов не прочтем уже более… Они особенно замечательны своим содержанием и довершают нам портрет его, как человека. «Лицейская годовщина» внушена тем неизменным чувством дружбы, которое составляло самую резкую черту в нравственном характере Пушкина. Дружба была для него чем-то святым, религиозным. Она доходила в нем даже до литературного пристрастия: часто в поэте он любил и горячо защищал только своего друга. Это чувство должно было откликнуться в нем незадолго до его смерти: предчувствий души поэтической необыкновенны, непостижимы для нас. Недаром в трех последних пиесах Пушкина отзываются три знаменательные, великие мысли прекрасной души его.

Его «Молитва», дышащая всею красотою христианского покаяния, умиляет сердце другим чувством, которое, как мы видим, постоянно покоилось в душе его, но никогда не преобладало в поэзии: это чувство — религиозное. Неужели даром такое вдохновение осенило душу поэта незадолго до его кончины? Он верно и прежде слыхал очистительную молитву покаяния; но отчего же в последнее время жизни эта молитва отозвалась таким сочувствием в душе его и сказалась ему на всегдашнем его языке? В роковых переломах нашей жизни всегда со дна души поднимаются ее основные, внутреннейшие чувства: середи обыкновенного течения дней они забыты, засорены впечатлениями света, заботами и суетами поминутными. Это клад души, который она бережет про черный день, и когда он наступает, когда приходит тяжкое испытание, тогда чистеет дно души, и с него-то, если не пуста, поднимается жаркая молитва.

Одно из последних стихотворений Пушкина свидетельствует нам, что глубокое религиозное чувство всегда таилось на светлом дне души его: оно так сильно обнаружилось и в последние минуты его кончины.

Оно сказалось и прежде этою молитвою, которая принадлежит к числу его лучших произведений. Прекрасно поступили издатели «Современника», передав нам в верном fac-simile самые черты руки поэта, которая водила по этим строкам, в коих так поэтически излилось чувство покаяния. Каждый русский, конечно, с благоговейным умилением взглянет на эти строки и еще лучше, по живым следам пера, разгадает святое чувство, одушевлявшее поэта.

Еще более мы убедились, что истинный поэт и человек бывают нераздельно слиты; что истинная поэзия может понимать религию, как дочь, прекрасная душою и телом, всегда понимает мать, ее воспитавшую. Наконец, третье последнее стихотворение Пушкина[1] внушено ему было тем благороднейшим чувством, которое, проистекая в нас из сознания собственных сил, делает нас способными к великому самоотвержению. Последние стихи Пушкина — это его привет, его завещание молодому новому поколению, которому он готов был великодушно уступить бремя своей державы литературной. С какою глубиною искренности восклицает он к нему:

Здравствуй, племя

Младое, незнакомое! Не я

Увижу твой могучий поздний возраст,

Когда перерастешь моих знакомцев

И старую главу их заслонишь

От глаз прохожего. Но пусть мой внук

Услышит ваш приветный шум, когда

С приятельской беседы возвращаясь,

Веселых и приятных мыслей полн,

Пройдет он мимо вас во мраке ночи

И обо мне вспомянет…

Незадолго до смерти Пушкин в письме к одному из московских своих друзей, описывая свою растущую и шумящую семью, писал, что отец семейства не может питать зависти к молодому поколению, которое должно идти вперед. Эти слова нам объясняют значение последних стихов Пушкина. Пророчество поэта сбылось: он не увидит могучего возраста младого племени; но он так горячо, так дружелюбно, так бескорыстно его приветствовал… этот добрый, благородный наш Пушкин!

Вместе с ним пожелаем и мы, чтобы новое, молодое поколение отвечало достойно на привет умирающего поэта и оправдало его надежды; но покамест, печально проглядывая ряды молодого племени, мы еще не можем утешиться так же легкомысленно, а может быть и не без особого умысла, как утешаются другие, и со вздохом повторяем: пусто место его!

В «Современнике» напечатана еще последняя поэма Пушкина: «Медный всадник». Она принадлежит к числу лучших произведений его пера, уже достигшего высшей степени зрелости в отношении к художественным формам языка. Главная мысль поэмы, заключенная в ее герое, не развита вполне, а эскизована: мы намеком ее отгадываем. Великий мастер в отделке, всегда окончанный до возможной полноты и потому первый художник русского стиха, имеющий только одного достойного соперника в своем учителе Жуковском, Пушкин, столько прилежный и рачительный в исполнении, почти всегда довольствовался одним эскизом в изобретении. Этот характер почти всех его произведений, как мы в свое время постараемся доказать, отразился и на самом последнем. Эскиз был стихиею неудержного Пушкина: строгость и полнота формы, доведенной им до высшей степени совершенства, которую он и унес с собою как свою тайну, и всегда неполнота и неокончанность идеи в целом — вот его существенные признаки. Но об этом после. На «Медном всаднике» ярко оправдывается мое мнение. Наводнение Петербурга, огромный пейзаж, накинутый смелою и мастерскою кистью, эпизод, достойный сам быть поэмою, но может быть еще недоступный по близости события, занял всю глубь картины и подавил собою главное действие и безымянного героя. Это напоминает нам, как исполинские горы Кавказа заслонили в воображении поэта участь пленника, также безымянного. Кисть полная, могучая, меткая и всегда уверенная в избранной краске, видна во всей картине. Нельзя не повторить этих двух с половиною стихов, в которых так полно очерчен петербургский потоп:

Стояли стогны озерами,

И в них широкими реками

Вливались улицы.

Блистательное наводнение потопило бы героя и предмет поэмы, если бы чудные стихи, в которых описано его безумие, не спасали его от гибели:

Бежит и слышит за собой —

Как будто грома грохотанье —

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой… {*}

{* Считаем за нужное заметить здесь, что в этом превосходном стихотворении на странице 144-й вместо:

И прилетает ряд побед,

следует читать:

И пролетает ряд побед.

Еще на 14-й странице, вместо: были здесь ворота, мы стоим за такое чтение: были здесь вороты, которого требует следующая рифма: заботы. Мы уверены, что в рукописи Пушкина должно стоять «вороты», и не понимаем причины изменения. Пушкин никогда бы не позволил себе такой рифмы, равно не позволил бы и неправильности в форме грамматической. Дело в том, что вороты так же правильно, как ворота. Это двоякий именительный падеж некоторых имен в множественном числе: дома и домы. Вороты еще более звучат по-русски, нежели ворота, и напоминает выражение песни. Это кажется бездельным замечанием; но мы уверены, что Пушкин поблагодарил бы нас за него: покойник был так строг ко всему этому и осмотрителен до малейшей подробности. Никто так не уважал правильности форм языка и русской просодии, как Пушкин. Мы слышали от него много резких и остроумных грамматических замечаний, которые показывали, как глубоко изучал он отечественный язык. }

«Герой», стихотворение, доставленное М. П. Погодиным, показывает, что великий день для Москвы и России, 29-е сентября 1830 года, отозвался в душе поэта, который всегда родится на то, чтобы сочувствовать всякому великому современному подвигу своего отечества. Лира поэта есть живая история, взятая с лучшей стороны ее: лире Пушкина нельзя было не издать сладких звуков в такую высокую минуту нынешнего царствования.

Из пиес в прозе, которые Пушкин изготовил для «Современника», мы видим, что поэт не питал никакого сочувствия к юной школе французских писателей. Замечательно, что даже Алфред Виньи, самый скромный из них и тщательный художник, не пользовался благоволением Пушкина. Из новых поэтов Франции, сколько мы знаем, один Альфред Мюссе нравился ему своим «Spectacle dans le fauteuil». Вероятно, последняя часть этого сочинения, маленькая поэма «Hassan», в байроновом стиле, пришлась особенно по вкусу Пушкина. Должно заметить, что А. Мюссе, из всей школы современных стихотворцев Франции, более отличается мастерством и окончанностью в отделке стиха. Прочие поэты, по прежнему примеру Гюго, этим пренебрегают, особенно в драматическом роде. Такое пренебрежение привилось и к нам. Пушкин, как истинный художник формы и первый мастер своего поколения, не мог сочувствовать такому искажению форм. Кроме того, он не мог разделять и воззрения поэтов французских на жизнь и искусство. Вот вопрос глубокий и важный, требующий особенного размышления. Мы когда-нибудь подумаем об нем на досуге и предложим свои мысли читателям.

Голос Карамзина, родоначальника поколений Жуковского и Пушкина, весьма кстати раздается на литературной тризне в честь поэта, который посвятил его памяти свое великое драматическое произведение, созданное под свежим влиянием «История Государства Российского». Этот голос есть завещание Карамзина будущему историку России. Здесь любопытно видеть, как он связывал всю минувшую древность нашего отечества с Россиею новою. Строки 107 страницы, касающиеся царствований, предшествовавших Петру Великому, особенно замечательны.

Тургенев, Козлов, Жуковский, кн. Вяземский, Баратынский, Языков, Погодин, кн. Одоевский, Бенедиктов и многие молодые писатели, вновь выступающие на поприще, украсили «Современник» своими произведениями. Из стихотворений особенно замечательна «Осень» Баратынского. Направление, которое принимает его муза, должно обратить внимание критики. Редки бывают ее произведения; но всякое из них тяжко глубокою мыслию, отвечающею на важные вопросы века. Баратынский был сначала сам художником формы; вместе с Пушкиным, рука об руку, по живым следам Батюшкова и Жуковского, он содействовал окончательному образованию художественных форм стихотворного языка. Но теперь поэзия Баратынского переходит из мира прекрасной формы в мир глубокой мысли: его муза тогда только заводит песню, когда взволнована, потрясена важною, таинственною думою. Она вносит в этот новый мир красоту прежних форм; но эти формы как будто тесны для широких дум поэта. Легкий стих слишком хрупок и ломок, чтобы служить оправою полновесному алмазу мысли. Еще не всегда ей покорный, он иногда даже темен и непонятен простому глазу: впрочем, свойство глубины — темнота. Но зато когда мысль совершенно одолеет стих и заставит его во всей полноте принять себя, тогда-то блещет во всей силе новая поэзия Баратынского и рождаются такие строфы, которых немного в русской поэзии:

Кругом себя взор отрезвелый ты

С недоумением обводишь:

Где прежний мир? где мир твоей мечты?

Где он — ты ищешь, не находишь.

Ты некогда всех увлечений друг,

Сочувствий пламенный искатель,

Блистательных туманов царь — и вдруг

Поэт обращается к человеку в осень его жизни, человеку современному.

Бесплодных дебрей созерцатель;

Один с тоской, которой смертный стон

Едва твоей гордыней задушен.

Но если бы негодованья крик,

Но если б вопль тоски великой

Из глубины сердечныя возник,

Вполне торжественный и дикой:

Костями бы среди своих забав

Содроглась ветреная младость;

Играющий младенец, зарыдав,

Игрушку б выронил, и радость

Покинула б чело его навек,

И заживо б в нем умер человек.

Зови ж теперь на праздник честный мир,

Спеши, хозяин тароватый!

Проси, сажай гостей своих за пир

Затейливый, замысловатый!

Что лакомству пророчит он утех!

Каким разнообразьем брашен

Блистает он! Но вкус один во всех

И как могила людям страшен!

Садись один и тризну соверши

По радостям земным твоей души!

В этом глубокомысленном стихотворении сходятся два поэта: прежний и новый, поэт форм и поэт мысли. Прежний заключил бы прекрасным описанием осени, которое напоминает своими стихами лучшие произведения Баратынского-описателя, его «Финляндию» особенно . Новый поэт переводит пейзаж в мир внутренний и дает ему обширное, современное значение: за осенью природы рисует поэт осень человечества, нам современную, время разочарования, жатву мечтаний. Осень природы есть, так сказать, одно число, когда написана пиеса. Следя стихи, мы видим совершенно естественное развитие дум поэтических. Осень только намекнула поэту на мысль, которая уже прежде таилась в душе его. Когда поэт нарисовал пейзаж, схваченный опытными глазами с внешнего мира, и перешел в мир внутренний, спустился в свою душу, тогда раскрылась картина другая, картина мрачная и знаменательная. Мы не считаем лишними всех этих подробностей, потому что на редком произведении удается нам психологически проследить возникновение и развитие поэтического произведения. Пиеса, подающая повод к таким наблюдениям, свидетельствует зрелость таланта. Поэт не хотел окончить хладною картиною разочарования: он чувствовал необходимость предложить утешение. Мысль, развитая далее и едва ли для всех доступная, есть следующая: чем бы ни кончилось твое разочарование — совершенным ли охлаждением души или, напротив, высшим ее просветлением, знай, что ты не передашь тайны жизни миру. Ее не может обнять земной звук. Сия тайна:

Нам на земле не для земли дана.

Если мы ее сами и понимаем, то понимаем только лично, а передать другим не в состоянии. Иногда голос гения, вещателя дум общих, пробуждает умы и находит в них отзыв, как ураган в волнах океана; но глагол высшего понятия принадлежит человеку лично и исключительно и не может, отторгнувшись от души его, перейти в другую душу. Он носится долу, не отзываясь долу. Звезда исчезает в небесах; другая родится: земле что нужды? Душа погибает, другая светлеет: что до того человечеству? Тайна каждой души в ней самой: бесконечное выражено быть не может.

Не потому ли так темен и конец этого замечательного стихотворения? Много мыслей не досказано здесь, но мы уверены, что поэт когда-нибудь их доскажет: ибо, как мы думаем, между вдохновениями истинного лирика есть непрерывная, невидимая цепь, которая связывает его отрывки в одну большую и полную поэму, где герой — душа самого поэта.

Мы разговорились невольно о стихотворении Баратынского {*}; но в самом деле, кто любит словесность своего Отечества, не посвятит ли более внимания изучению такого хотя и маленького произведения, нежели дюжинам пошлых романов, повестей и стихотворений, которые гибнут бесчисленными томами вместе с разборами, их стоящими, в глубоких подвалах нашей подземной литературы?

{* Чтобы не пропустить ничего в этом стихотворении, мы привязываемся к одному стиху, который есть или опечатка, или недоразумение в окончании слова:

Но высшего понятия глагол

Дол носится, не отзываясь дол.

Сожалеем о том, что стилистическая критика у нас совершенно вышла из употребления и как-то утомляет читателей. В периоде смешения языков, которое хотят водворить у нас в литературе писатели, всех более пишущие, кстати бы было возвратиться к этой критике, которая теперь совершенно забыта.}

На примере Баратынского мы видим замечательную борьбу мысли с прежнею прекрасною формою: следить такое явление есть дело критики — и потому всякое произведение Баратынского гораздо более достойно изучения, чем тысячи других, в которых участвуют только перо, чернила, бумага и станок типографский. Разбор подробнейший и неутомимое изучение таких произведений мы предоставляем тем, которые находят какое-то особенное утешение во всем, что ни выходит посредственного и пошлого у нас в России. Они готовы даже венчать всякую пошлость и посредственность; мы не знаем, право, с какою целию: с тем ли, чтобы, равняя ее с истинными талантами, уронить сии последние и провести по всем вершинам нашей отечественной славы уровень пошлости в мнении современной массы; или с тем, чтобы угодить собственному тщеславию и, возвысив пошлое и посредственное, поставить себя в лучшем свете. Может быть, и та и другая причина руководствуют такими критиками.

С подробностию прочтут они и расскажут вам всякий пустой роман, вчера только вышедший; отыщут томик стихотворений на серой бумаге и извлекут его из пыли современного забвения; о книге же, сколько-нибудь важной и занимательной, говорят, не читавши ее, или довольствуясь одним эпиграфом, или первыми двумя страницами. Были между естествоиспытателями такие люди, которые отличались особенною страстию изучать гадов всякого рода: есть и в мире словесности такие критики, которые изучают с любовию всякую гадину и падаль литературную. Кто же бы подобрал ее, если не они? Симпатии людей принадлежат к числу явлений психологических, до сих пор еще не разгаданных.

Сказку Языкова мы желали бы видеть скорее в целом, чтобы сказать о ней свое мнение. Стихи чудные; пятистопный ямб, легчайший размер по виду и труднейший по исполнению, — в руках у Языкова. Как бы нам хотелось, чтобы он заставил таким стихом заговорить Саула, которого давно обещал нам!

Стихотворение Бенедиктова «Горы» принадлежит к числу его лучших вдохновений, которые, заметим, не так часто стали навещать его Музу, с тех пор, как она отдалась в неволю одного журнала. Факт замечательный! Прикосновение этого журнала как-то неблаготворно для русской поэзии. Но лучшую дань своей Музы с тех пор, как Бенедиктов выдал книжку своих стихотворений, поэт приносит на могилу Пушкина.

Пожелаем также, чтоб биография Фонвизина, мастерски написанная кн. Вяземским, явилась поскорее в свет. Не много у нас таких страниц, целиком готовых в будущую историю русской словесности.

Рассказ Тургенева о Германии и исторических приобретениях, сделанных им в Италии и особенно во Франции, чрезвычайно занимателен. Мы желали бы, чтоб почтенный автор с такою же деятельностию передавал мир наш, с какою рассматривает мир европейский, и современный нам, и прежний.

Много выступает новых поэтов на поприще нашей литературы. Из них давно уже замечен публикою, едва ли критикою, г. Соколовский, которого поэма «Мироздание» вышла вторым изданием. Мы постараемся сказать о ней слово. О прочих сказать еще нечего. Что будет — не знаем. Прислушиваясь к их стихам, покамест, повторим с одним из наших приятелей прекрасный стих из сказки Языкова:

…стрекочет подмуравный мир…

Может быть, внезапно кто-нибудь выпорхнет оттуда и взовьется орлом к небу… Дай Бог! Ожидаем с нетерпением и будем первые приветствовать такой полет.

Прискорбно было бы думать, что русская публика не поддержит литературного предприятия, которое внушено таким бескорыстным чувством и исполняется с усердием, достойным друзей Пушкина. Недостаток вещественного успеха в этом случае, конечно, падет уже не на исполнителей дела, не на литературу русскую, а — скажем смело — на читающую публику, и печально уверит нас в том, что современный вкус пострадал много от влияния юной, пришлой литературы, от которой нам, право, некуда деваться.

Опубликовано в «Московском наблюдателе». 1837. Ч. XII. С. 311—326.



  1. «Отрывок».