Переселенец (Вережников)

Переселенец
автор Александр Васильевич Вережников
Опубл.: 1929. Источник: az.lib.ru

Александр Васильевич Вережников

править

Переселенец

править
Москва, 1929

Оставалось минут десять до отправления переселенческого поезда со станции Багдай.

Пассажиры переселенцы, запасшись, кто хлебом, кто рыбой, кто калачами, а кто и рыбой, и калачами, и хлебом, сидели уже в вагонах в ожидании отправления.

К санитарному вагону, в конце поезда, подошел дежурный по станции в красной шапке и сказав фельдшерице, стоявшей на площадке вагона:

— В ваш поезд мы посадим еще одного пассажира.

— Милости, просим, — улыбаясь, произнесла фельдшерица Татьяна Васильевна, молодая девушка с голубыми глазами.

Явился и сам пассажир. Он сидел на руках у старушки с добродушным лицом в мелких морщинках. Старушка торопливо бежала к поезду. Сидящий у нее на руках пассажир

плакал, болтая ногами, обутыми в новенькие черные катанки. Одет он был в широкую стеганую женскую кофту с пунцовой заплатой во всю спину. На голове старенький когда-то голубой капор с торчащими клочками ваты. Наскоро пришитый к капору бумажный цветок болтался на плачущей голове пассажира и шуршал, как осенний лист.

Подойдя к санитарному вагону, старушка поставила пассажира на ноги. Это был мальчик лет четырех, с серыми глазами, круглолицый, раскрасневшийся от слез. Очутившись

на ногах, он уцепился обеими руками за старушку и, пряча голову в ее платье, продолжал плакать.

Фельдшерица Татьяна Васильевна сошла с площадки вагона и, разглядывая маленького пассажира, спросила:

— Как его звать?

— Григорий Болдырев, — отчеканил дежурный по станции, усатый человек в красной шапке. — Вот и его документы, --продолжал он, передавая Татьяне Васильевне пакетик с

бумагами.

Фельдшерица спрятала в карман документы и ласково произнесла:

— Хорошо, Григорий Болдырев. Но мы его будем звать просто Гришей и постараемся столковаться, сойтись поприятельски.

После этих слов Татьяна Васильевна тронула плачущего пассажира за плечо и сказала:

— Не плачь, Гриша. Мы поедем с тобой вместе, к маме поедем-- к маме, к маме.

Старушка, которую звали бабушкой Василисой, нагнулась к мальчику, стала его утешать:

— Не плачь, Гришуня! Смотри, какая славная тетя. Не плачь, — она тебя будет сахаром кормить и повезет тебя к маме, ты поедешь с ней к маме.

— К маме! К маме! — заговорили в один голос и фельдшерица и дежурный по станции.

Гриша перевел дух, взглянул одним глазом на Татьяну Васильевну и, опять уткнувшись головой в складки бабушкиного платья, стал всхлипывать, но уже без прежнего отчаяния.

Возгласы, раздававшиеся со всех сторон:

«К маме! К маме!», успокаивали его, но еще далеко не примиряли с настоящим положением. Ему не хотелось расставаться и с бабушкой Василисой. Он не мог представить

себя без бабушки. С ней Гриша радостно поехал бы к маме, да хоть и не к маме, но лишь бы с бабушкой. Одна мама, да где-то еще далеко, без бабушки Василисы, не была всею

мамой. Гриша плакал навзрыд. И дежурный по станции и бабушка Василиса торопились.

— Пора садиться, — говорила Татьяна Васильевна.

— Пора, пора! — вторил ей дежурный по станции.

Бабушка подняла Гришу на руки и взошла с ним на площадку санитарного вагона.

Гриша заголосил пуще прежнего.

Прощаясь с Гришей, бабушка Василиса и сама всплакнула, и из вагона вышла со слезами.

Поезд тронулся. Гриша рыдал, как взрослый. Его посадили в санитарный вагон на попечение фельдшерицы Татьяны Васильевны.

Целый час прошел. Переселенческий поезд остановился у следующей станции, простоял пять минут, опять двинулся, а Гриша все плакал и плакал, закрыв обеими руками лицо и отворачиваясь от ласковой фельдшерицы.

У Гриши были и мать и отец. Около года тому назад он ехал с матерью к отцу, который отправился раньше своей семьи в далекий край, на Амур. Тот край славился привольной, урожайной землей, обилием хлеба и всем, что необходимо крестьянину для безбедной жизни.

Гриша ехал с матерью, с сестренками и с братьями из Орловской губернии и далеко уже от своей родины, но еще дальше от места, куда ехал, тяжко захворал дифтеритом.

Дело было около года тому назад, ранней весной, когда так же, как и теперь, стояла еще совсем зимняя погода. Тяжко больного Гришу сняли с поезда на станции Багдай.

Гриша так был плох, что мать уже не верила в его выздоровление. Кроме Гриши на ее руках было еще четверо: две девочки и два мальчика-- и все малыши. Самой старшей девочке было семь лет. Расставаясь с сыном, горько она плакала, но остаться с ним в больнице на станции Багдай не могла, — нужно было остальных детей спасать от заразной болезни.

В то время Грише было три года. Разлуку с матерью он пережил в бессознательном состоянии. В железнодорожной больнице Гриша пробыл около месяца и выздоровел. В первые дни выздоровления, не видя около себя матери, Гриша плакал. Потом привык к ласковым сиделкам и все реже и реже стал вспоминать маму. Его утешало еще и то, что, когда он требовал к себе маму, просился к маме, ему говорили:

— Мама не совсем ушла. Скоро увидишь ее, поедешь к ней. Тебя повезут к маме.

Гришу подносили к окну, из которого видно было железнодорожное полотно и проходившие по прямым, длинным рельсам поезда.

— Вон в тех самых домиках, что бегут по рельсам, и повезут тебя, и прямо к маме, — говорили ему.

В таких случаях Гриша счастливо улыбался.

Через месяц после окончательного выздоровления Гриша перешел к бабушке Василисе на временное жительство. Отправить его к родным решили тогда, когда мать и отец по- строят на новом месте в далеком крае теплую хату и припасут для Гриши пшеничных калачей. В ожидании этого счастливого времени маленький переселенец прожил у бабушки

Василисы около года.

Бабушка Василиса жила одна в маленькой теплой избушке, в полуверсте от станции.

Добренькая старушка обращалась со своим воспитанником, как с родным. Гриша и бабушка прожили душа в душу до самой разлуки. И уж Гриша позабыл, какая мама. Такая ли, как бабушка Василиса: с морщинками седенькая, или совсем другая? Но какая именно другая — Гриша и не представлял себе и не мог бы ответить ни да, ни нет, если бы его спросили, с кем лучше жить-- с бабушкой Василисой или с мамой?

Плачущего Гришу раздели и уложили в постель.

На этот раз в санитарном вагоне не было больных. В больничном отделении было просторно, светло и тепло, как в горнице.

В первое время Гриша ревел благим матом.

Ни на кого не хотел смотреть. Отворачивался и от фельдшерицы Татьяны Васильевны, и от поездного санитара Архипа, который лез из кожи, чтобы расположить его к себе.

Выплакал все слезы, ослабел. К вечеру у него сделался жар. Татьяна Васильевна послушала его и ничего опасного не нашла. Это все от разлуки с бабушкой Василисой и от страха перед чужими людьми.

Ночью Гриша спал спокойно. Проснулся рано утром, и слезы опять полились рекой.

Татьяна Васильевна спала в соседнем отделении вагона. Первым в это утро заговорил с Гришей санитар Архип, малый с рыжей бородой и огромными кулачищами, но добрейшей души человек. Он застал маленького переселенца сидящим на кровати, с глазами полными слез.

— Плачешь, еловая голова? — сказал он, подойдя к всхлипывающему пассажиру.

Гриша отвернулся от него и сильнее заплакал.

— Здесь плакать не полагается, — строго отчеканил Архип.

Гриша всхлипнул и, точно подчиняясь команде, сразу замолк, но не отвернулся от стены.

— Здесь отворачиваться не полагается!

Гляди прямо! — опять скомандовал санитар.

На этот раз Архип остался с носом. Гриша плотнее прижался к стене.

Архип смягчился, понизил тон и пропел тоненьким голоском:

— Хочешь пить чай?

Гриша молчал.

Санитар пропел еще слаще:

— Чай с сахаром, сладкий чай…

Пассажир молчал.

— Чай с молоком, со сдобной булочкой, и два куска сахара в придачу. Слышишь, аль нет, еловая голова?

Гриша был глух и нем.

Санитар тронул его за плечо. Гриша пискнул, как резиновая куколка.

— Ай-ай, не тронь меня! — певуче произнес Архип, отстраняясь от мальчика.

Помолчал с минуту и заговорил, растягивая слова:

— Коли отворачиваешься и молчишь, стало быть, не хочешь. Оставайся без чаю и без сахару, и без молока, и без сдобной булочки. Сам все выпью и все съем.

Но и это не помогло. Гриша молчал, как и раньше, и даже когда санитар принес чашку с горячим чаем, два куска сахару и ломоть белого хлеба, Гриша остался беззвучным на

его приглашение к столу и не отвернулся от стены, не отозвался.

Выпил чай, съел булочку и сахар, только оставшись один, и ел, поминутно оглядываясь на дверь, как пугливый заяц, добравшийся до капусты в чужом огороде. С фельдшерицей Гриша также не хотел разговаривать и отворачивался от нее, когда она пришла.

Татьяна Васильевна взяла его в охапку и посадила рядом с собой, как деревянного болванчика. Сверх ожидания, Гриша не сопротивлялся, не плакал, а только молчал и смотрел исподлобья. Точнее чем, дескать, реветь: не бьют, да еще и сахаром кормят". Но что Татьяна Васильевна ни делала, чтобы разговориться с Гришей, не добилась от него ни единого слова.

— Ах, Гриша, Гриша, что же ты молчишь? — сокрушалась она. — Ведь мы тебя везем к маме, понимаешь, к маме. Чай пил?

Маленький человек упрямо молчал.

— Какой ты, ей-богу, неразговорчивый и смотришь букой. Ну, чем мне тебя расшевелить? — недоумевала фельдшерица. — У меня есть сладкие ягодки, — хочешь?

Гриша не ответил ни да, ни нет.

— Молчание — знак согласия, — сказала Татьяна Васильевна и ушла в свое отделение.

Вернулась с горсточкой изюма на блюдечке.

Опять села рядом с Гришей.

— На, бери и ешь, — сказала она, протягивая ему блюдечко с изюмом.

Гриша и пальцем не пошевелил.

Татьяна Васильевна взяла с блюдечка изюминку и всунула ему в рот. Гриша проглотил ягодку, не разжевывая, с закрытыми глазами.

То же самое проделал и со второй изюминкой, но эта чуть-чуть замешкалась у него во рту; третья изюминка хрустнула на зубах.

Четвертую и пятую Гриша разжевал, и уже с открытыми глазами. Татьяна Васильевна отправила ему в рот всю горсточку изюма по ягодке, одну за другой. Под конец Гриша ел сладкие вяленые ягодки со вкусом, причмокивая, как заправский лакомка.

Так познакомилась Татьяна Васильевна с маленьким переселенцем.

Гриша не умел пить чай с сахаром. Во время чаепития он не ел сахар, а только лизал его, делая вид, что кусает, но не кусал.

Иначе говоря, Гриша пил чай вприглядку.

Съедал он сахар под конец, когда уже не оставалось пи чая, ни хлеба.

Татьяна Васильевна пробовала поить его сладким чаем в накладку, но, не видя перед собой беленьких сладких кусочков, Гриша пил сладкий чай без всякого удовольствия. Ему надо было, чтобы сахар смотрел на него, тогда и чай казался сладким.

На второй и на третий день путешествия по железной дороге Гриша освоился со своими спутниками. Не молчал, но разговаривал все-таки мало — скуп был на слова.

Санитар Архип, хотя и добрейшей души человек, любил посмеяться над Гришей.

— Болдырев ты, Григорий Болдырев, — говорил он убедительно, обращаясь к мальчику.

Грише это не нравилось. До путешествия по железной дороге он не знал своей фамилии. У бабушки Василисы его никто не называл Болдыревым. Он услышал это слово в первый раз в поезде от санитара, который сказал ему однажды:

— Болдырев ты, Григорий Болдырев — и больше ничего.

И Гриша обиделся. В слове «Болдырев» он заподозрил что-то похожее на брань, насмешку, и запротестовал:

— Не Болдырев я! Я — Гриша. Не ругайся.

Как Архип ни старался втолковать ему, что это слово не бранное, что это его, Гришина, фамилия, мальчик не верил санитару, мотал головой и твердил:

— Гриша я, Гриша, не Болдырев. Сам ты Болдырев!

Не любил еще Гриша, когда ему говорили, что его везут не к матери, а к отцу. С отцом Гриша расстался, когда ему было два года.

Играя иногда на улице с детьми-- соседями, он видел тех, кого называли отцами, но все они казались ему буками: бородатые, щетинистые, с трубками в зубах, сердитые. И у

каждого в руках то хлыст, то рогатина, то увесистый прут, то просто толстая крученая веревка.

И когда Грише говорили, что его везут к отцу, он хмурился и готов был плакать, а когда говорили — к маме, к родной маме, — он светлел и спрашивал:

— А скоро к маме приедем?

Ему отвечали:

— А вот пройдет день и ночь, да еще день и ночь, день и ночь, день и ночь-- пятнадцать раз. Тогда и приедем. Все приедем туда, где твоя мама. Кончится железная дорога, дальше некуда будет ехать. Ни одного человека в поезде не останется; все высадятся из вагонов и пойдут кто куда, а ты к маме, прямо к маме.

Много прошло дней и ночей, а до мамы и конца-края не видно.

В больничном отделении так больных и не было. Всю дорогу Гриша ехал один в вагоне.

Хотя и на больничном положении, но ехал Гриша с удобствами. Его это не занимало:

Скорее бы только к маме".

Во время остановок на станциях Гриша подставлял к окну стул, забирался на него и, внимательно следя за движением на платформе, ждал, когда пойдут все из вагонов.

Около станции толпились люди: одни входили в станционное здание, другие выходили и шли к вагонам с чайниками и котелками в руках, наполненными кипятком, с краюхами хлеба подмышкой и разной дешевой снедью.

«Не приехали» — решил Гриша.

Если бы вся толпа валом повалила к станции, отвернулась бы от поезда и тащила бы за собой мешки, узлы, плачущих ребятишек, тогда бы Гриша решил, что приехали, и вмиг собрался бы к маме.

Трогался поезд, и маленький переселенец с угрюмым видом слезал со стула.

Ни с кем кроме санитара Архипа и фельдшерицы Татьяны Васильевны Гриша не хотел разговаривать.

Однажды во время продолжительной стоянки на большой станции в вагон вошла старушка в черном суконном платке. Она раздавала бедным переселенцам гостинцы. Прошла в больничное отделение, где был только один Гриша, и спросила у фельдшерицы:

— А больных-то нет, стало быть?

— Как видите, — ответила Татьяна Васильевна.

— Вот хорошо! — произнесла старушка. — А малютка этот не больной? — спросила она, указывая на Гришу.

— Здоровый, — ответила фельдшерица.

— Сирота?

— Нет, и мать и отец живы. Отстал от семьи по болезни. Был болен смертельно — выздоровел. Теперь мы его везем к матери.

— Ах, бедненький! — со вздохом произнесла старушка. — Такой славный мальчик. Я ему гостинчика дам, — заключила старушка и, вынув из-под черного суконного платка связку кренделей фунта на полтора, повесила ее на Гришину шею, как нитку огромных бус.

— Спасибо, — одними губами прошептал Гриша.

— Кушай на доброе здоровье. Дорога-то, чай, длинная, — сказала старушка и вышла из санитарного вагона.

Крендели Гриша решил приберечь для гостинца маме, братьям и сестренкам, по совету санитара Архипа. В приемной, где помещался Архип, был шкап, в котором хранилось гришино имущество: стеганая кофта с пунцовой заплатой, две стареньких рубашки, штанишки, банка из-под монпасье, ситцевый пестрый платок и когда-то голубой капор.

Санитар Архип не пропускал случая посмеяться над капором.

— Не к лицу тебе, Болдырев, это лукошко. Все Болдыревы ходили в шапках да войлочных колпаках, а ты вон какую «оказию» на голову надел.

Гриша хмуро на это бормотал:

— Ладно…

«Оказию» Гриша надел по необходимости, за неимением обыкновенной крестьянской шапки. Перешла она к нему в том же истерзанном виде и без банта от жены начальника станции. Когда-то капор украшал голову пятилетней дочери начальницы станции. Бабушка Василиса уже сама украсила его старым бумажным цветком.

Полученные от старушки крендели Гриша спрятал в тот же шкап, завернув их в ситцевый платок.

Ехали уже десять дней. Поезд шел то среди темного леса, то среди гор, то мчался степью…

Не всегда Гриша был в обществе фельдшерицы Татьяны Васильевны. Она каждый день по нескольку часов проводила в переселенческих вагонах, осматривая больных. Гриша оставался с Архипом, а иногда и совсем один.

В таких случаях санитарный вагон запирался на ключ. Одиночество не пугало Гришу. Живя у бабушки Василисы, он частенько оставался один в те дни, когда она уходила стирать белье к железнодорожным служащим.

Как-то Гриша, оставшись один в санитарном вагоне, подставил к окну стул, вскарабкался на него и прижался лицом к стеклу. Перед глазами мелькали сугробы снега, чуть-чуть подтаявшие сверху от дневного солнца, желтые домики около самого полотна на переездах.

Долго Гриша не отрывался от окна, прислушивался к грохоту колес под вагонами, смотрел на мелькающие деревья, на белый снег, искрящийся на солнце. Надоело смотреть — отодвинулся от окна. В это время поезд замедлил ход. Раздался свисток.

Гриша опять приник к стеклу.

Поезд подходил к станции. Стали вырастать дома, маленькие и большие. Поезд пошел еще медленнее. Засверкал золотой купол белой церкви, а около церкви множество домов, больших и маленьких.

Поезд стал — точно врос в землю.

Гриша прижался к стеклу и носом и губами.

Зашумели, загудели голоса. Послышались детские крики. Гриша увидел кучу людей с мешками, лукошками, сундуками, двигающуюся к станции.

— Приехали! — прошептал он и облегченно вздохнул.

Слез со стула, подошел к кровати, снял с себя длинную больничную рубашку и отправился в приемную. Раскрыл шкап. Вынул из него собственную деревенскую рубашку с косым воротом, влез в нее и стал собираться в дорогу.

Первым долгом отобрал все свои маленькие вещи: вторую рубашку, штанишки, жестяную банку из-под монпасье с гремящим в ней оловянным солдатиком, с оторванной головой, и холщевое морское полотенце.

Все это завязал в ситцевый пестрый платок, в который завернуты были баранки, полученные от старушки. Дальше надел на себя кофту с пунцовой заплатой на спине и подпоясался тесемочкой. На голову нахлобучил «оказию» с бумажным цветком на верхушке.

Ленточек под подбородком не сумел завязать, закрутил их жгутиком и помазал слюной, чтобы крепче держались. Длинные рукава засучил, чтобы свободно двигать пальцами. Собравшись окончательно, Гриша внимательно осмотрел внутренность шкапа, с мыслью: "Не позабыл ли чего из своей лопоти — решил, что ничего не забыл. Баранки были вынуты из шкапа и лежали на кровати, а так-же все мелкие вещи. Все свое было завязано в узелок, все чужое лежало на своих местах.

Гриша закрыл шкап, отряхнулся, как взаправдишний мужичок; взял подмышку узелок, повесил на другую, свободную, руку связку баранок и, кряхтя, направился к выходу. Торкнулся в дверь раз-другой, прислушался. Вторично забарабанило дверь головой, так как обе руки были заняты. Не помогало, дверь оставалась неподвижной. Перестал стучать. Навалился на косяк спиною, уперся в пол ногами, обутыми в черные новенькие катанки, и стал ждать, когда откроют.

Прошло минут пять. Щелкнул замок снаружи, открылась дверь, и на пороге выросла фигура Татьяны Васильевны.

При ее появлении Гриша, не говоря худого слова, двинулся в открытую дверь.

— Ты куда это собрался? — впопыхах произнесла фельдшерица, схватив Гришу за плечи.

Маленький мужичок с узелком подмышкой со связкой баранок на руке, заартачился и плаксиво пробормотал:

— К ма-а-аме!

— Да ведь мы еще не приехали! — воскликнула Татьяна Васильевна, отодвигая непокорного Болдырева от дверей.

— К ма-а-аме! К ма-а-аме! — голосил Гриша.

— Рано собрался. К маме еще через четыре дня. Мама от тебя не уйдет… Раздевайся! — уговаривала плачущего мальчика фельдшерица.

Поезд тронулся. Явился и санитар Архип.

Узнал, в чем дело, и расхохотался. А потом раздел плачущего и упрямившегося Гришу, забрал все его имущество, а самого водворил на прежнее место, приговаривая:

— Хоть ты и Болдырев, и мужик исправный, самостоятельный, а подождешь, — торопиться некуда.

Пришел, наконец, поезд в то место, где жили Гришины родные, на рассвете. Гриша спал крепким сном. Его разбудила Татьяна Васильевна словами:

— К маме приехали.

Деревня, в которой поселились родные мальчика, была в двадцати верстах от станции железной дороги. Сведения о выезде Гриши со станции Багдай они получили с

почтовым поездом на два дня раньше прибытия переселенческого. Встречать выехала мать. На станцию она явилась еще с вечера и до самого рассвета не сомкнула глаз.

Она застала сына в постели.

Гриша плакал и смеялся от радости. Он не посмотрел ей даже в лицо. Прижался всем телом к матери и почувствовал, что это она.