Переписка (Жадовская)

Переписка
автор Юлия Валериановна Жадовская
Опубл.: 1848. Источник: az.lib.ru

Ю. В. Жадовская
Переписка

Дача на Петергофской дороге: Проза русских писательниц первой половины XIX века / Сост., и примеч. В. В. Ученова. — М.: Современник, 1986.

Иван Петрович! Пришлите мне, ради бога, книг. Скука страшная! Эта скука ледяным гнетом тяготеет у меня на душе. Не знаю, что делать?.. Бывают же такие ужасные минуты, когда человеку все противно! На днях мне принесли горшок роз. Пышно начали они развертываться на солнце; все были свежи и прекрасны, как вдруг одна из них при самом расцвете, бог знает отчего, побледнела, завяла и спала со стебля. Силы жизненной, что ли, у нее недостало или от другой какой причины — не умею разгадать! Боюсь только, и со мной не сделалось бы того же.

Прощайте! Заходите к нам на досуге.


Что делать! я сам болен тою же болезнью; у меня у самого душа как деревянная… Не беспокойтесь, это скоро пройдет, особенно у вас… Вот оденутся деревья, зазеленеют луга… Теперь весна похожа на осень, а там ясные дни, теплый воздух произведут на вас благодатное влияние. Берегите прекрасное души вашей, не давайте ему вянуть от жизненного холода… Сегодня не могу быть у вас. Посылаю вам несколько книг.

Преданный вам ***ов

Благодарю за книги. Шекспир заставил трепетать меня. Счастлив тот, кому дано разгадать тайну человеческого сердца! Завидую гению, который силою волшебной власти самые страдания превращает во что-то прекрасное и благородное… Перед таким могуществом исчезаешь в своем ничтожестве! Глупые, мелкие огорчения терзают мое сердце, как будто оно создано для них! Бессильная возвыситься над омутом пошлости, я с ужасом вижу, как лучшие цветы сердца гибнут. Пусть бы еще посрывала их буря, — нет, черви подъедают! Грустно! — Прощайте, до свидания!


В вашем письме есть что-то, похожее на желание славы… Полноте! не отягощайте вашу душу этим новым бременем. «Я буду жить в потомстве!» — слова, конечно, громкие и завлекательные, но, бог знает, утешат ли они нас за гробом, а для этой жизни, право, не стоит много хлопотать… Зачем гнаться за неверным и далеким призраком? Сегодня вечером зайду к вам и, может быть, удастся поговорить с вами. До свидания!


Что за вечер был вчера! тихо, ясно, звезд на небе без счета. Мы долго гуляли по набережной; около меня раздавались рассказы о преферансе и изредка равнодушные восклицания: «Какая прекрасная погода!» Мне хотелось утонуть взором и мыслью в бездонной лазури небес, — а я должна отвечать со всевозможной любезностью на глупейшие вопросы. Как желала я встречи с вами! Мне хотелось сказать вам только два слова: «Как хорошо!» — но вас не было!..


Здоровы ли вы? Разные мелочные недосуги по службе мешают мне вас видеть… Проклинаю их! — Посылаю вам «Утреннюю зарю». Прочтите «Медведя» с особенным вниманием. Что сказать вам? Грустно что-то… Раздавшаяся ли под окном моим русская песня навела на меня эту грусть или она тайный душевный порыв? — не знаю. Я судорожно схватился за перо… Писать к вам усладительно, а надежда на вашу доброту заставляет меня забывать, что я пишу нескладно и неинтересно. Простите душевнобольному!


Да сохранит вас бог от необъяснимых болезней души! Наблюдайте внимательнее за ее порывами, иначе и вправду она может захворать. — Сейчас видела я самую здоровую душу в мире — Глафиру Николаевну П… Вечно цветущая и веселая, она засыпала меня городскими новостями, оглушила своим звонким смехом. Это депо вестей и пересказов. В душе у нее нет, кажется, ни малейшего уголка ни для чего возвышенного; ей, как она сама говорит, и грустно никогда не бывает… Мне страшно, Иван Петрович! что, если во мне самой таится будущая барыня или дама, погруженная с ног до головы в визиты и наряды и не видящая ничего, кроме них, в жизни? Сильна пошлость, Иван Петрович! Могуча она… Охватит она мою душу своим всеобъемлющим холодом, увлечет меня в мутные волны свои и поглотит все мое святое и прекрасное! Страшно!..


Как вам не стыдно иметь так мало веры в свою душу и свой ум! Чего вы боитесь? Ваших сил станет и не на такую борьбу… Мне кажется, вы слишком много думаете о будущем: так, пожалуй, настоящее ускользнет от вас, и вы с сожалением оглянетесь на него уже тогда, когда оно сделается воспоминанием. Часто счастье бывает у нас под рукою, а мы ищем его бог знает где… Не рассердитесь ли вы, если я скажу вам: будьте женщиной в высшем значении слова — не ссорьтесь с головой, но не забывайте и сердца… 3 No «Библиот. для чт.» можете продержать до понедельника.

Преданный вам ***ов

Вы вчера ушли от нас недовольный и раздосадованный. Мне тяжела мысль, что я неумышленно как-нибудь огорчила вас. Что с вами? В душе у меня вы найдете искреннее участие. — Сегодня мне необыкновенно грустно. Небо мутно; перед окном грязь да старые дома; дали не видно; тесно, душно! — Убежала бы я теперь в страну, где светит солнце, шумят деревья, расцветают цветы!.. Пожалейте обо мне, Иван Петрович! Все окружающее меня так далеко от сочувствия с безумной душой моей… О, дайте мне широкое поле, темный лес, светлую реку с отразившимися в ней небесами: упоенная красотами природы, убаюканная ее песнями, я бросилась бы с восторгом в ее божественные объятия и, может быть, сладко, сладко бы уснула!


На ваше поэтическое желание посылаю вам две немецкие книги; в них много говорится о природе. Я заметил, что немцы вам по душе со своими мечтательными взглядами и своей сладенькой фантазией. На днях вы сказали, что читаете их с особенным, тихим удовольствием. Да и вчера вы так снисходительно — если не сказать внимательно — слушали этого картофельного инженерика, Гартена, который преследовал вас и словами и взглядами. — Простите меня, что я нарушил ваше приятное расположение духа моей неуместной хандрой. Есть минуты, в которые человеку все изменяет…


К чему тут Гартен? Какое он может иметь отношение к моей грусти и моей любви к немецкой литературе? За что вы на него нападаете? — Это добренький и умненький мальчик; от его слов веет на меня всей свежестью неразочарованной души; это натура не глубокая, но светлая. — Полноте, к чему отравлять подобными капризами отрадные минуты нашей дружбы! — Приходите скорее к нам, мы сегодня дома.


Разве я виноват, что вы сделали из меня ребенка? Я завидую всему, что к вам приближается… я один далек от вас — непризнанный и непонимаемый! Могу ли я быть спокоен? Я каждую минуту страшусь потерять вас… я страдаю глубоко. Ненавидящий притворство, я должен притворствовать перед всеми, а более всех перед вами… Вчера я задыхался от счастья вас видеть, а должен был смотреть на вас холодно и бесстрастно… Сжальтесь надо мной, это ужасно! Мне совестно и страшно, когда вы говорите и обращаетесь со мной с благородной уверенностью и не подозреваете, что я готов каждую минуту изменить вам и себе!..


Я плакала, читая письмо ваше: оно было похоронной песнью нашей святой дружбе… Прощайте, бог с вами! Вы усмотрели в вашем сердце только возможность любви и испугались ее: вы разочли, что она вам вместе с отрадою принесет много и грустного, а вы скорей готовы отказаться от счастья, чем купить его страданиями души и болью сердца… Ваше состояние есть состояние ребенка, которому показывают горькое лекарство и кусок сахару… Простите мне, о, простите бедной женщине, которая, думая погреться у огня, охвачена пламенем!..


Мне были горьки не ваши укоры, не ваше старание унизить меня и представить бесхарактерным и недостойным святого чувства, а ваш глубокий эгоизм… Вы ошибаетесь: я не боюсь любви, не бегу от нее, — я ношу ее глубоко в сердце… я готов броситься в неизмеримый океан ее и погибнуть… но никогда недостало бы у меня жестокого эгоизма увлечь вас с собою… А вы!.. что же вы хотели из меня сделать, рассыпая передо мной сокровища вашей души? Неужели вы думали, что я не посмею любить вас? И какое право имели вы думать это? Вы кинули мне слово дружбы и жестоко им воспользовались… Кончаю, не хочу ни обвинять, ни оправдываться, — слишком грустно, слишком тяжело и то и другое! Прощайте! желаю вам всего прекрасного!


Благодарю вас, вы дали мне спасительный, хотя жестокий урок. Вы правы, я поступила безумно… нам следовало бы заключить условия… В самом деле, что такое была для меня эта необходимая потребность передавать вам движения души моей? эта бесконечная и сладкая мысль о вас, как вечность охватившая всю жизнь мою? это безотчетное счастье в вашем присутствии, эта светлая к вам доверчивость? Все это было только дружба, — оскорбительная дружба… Прочь ее! не надо ее! давайте нам любви по форме, с объяснениями, со вздохами, с комплиментами, вроде следующих: «Какие у вас прекрасные глаза!» или «Эта роза — вы!» И вправду, как смеет женщина говорить мужчине прямо и свободно о страданиях души? как смеет не краснеть от каждого взгляда; не потуплять глаз от каждого его слова? Это ужасно, возмутительно! грянем же на нее всеми оскорблениями ни на чем не основанной ревности и намерением обнять и расцеловать ее без церемонии, как скоро останемся с нею наедине.


Благодарю бога за наше вчерашнее свидание! Оно дало нам увериться, что в жизни есть точно высокое, святое счастье, есть минуты, за которые мало целых годов страдания… Благодарю вас! Вам я обязан всем святым и прекрасным в моей жизни. Я чувствую, как ваше присутствие возвышает и облагораживает все существо мое…


Федор Семенович Алексею Дмитриевичу

Любезный друг! Надеюсь, что ты придешь ко мне сегодня вечером перекинуть в картишки… А я сейчас от Ивана Петровича: он хандрит напропалую. Скажу тебе новость: тайна его рассеянности открыта — он влюблен в ***ну, и уж меж ними куры-муры… Beau mondé[1], братец, лезет. Это открыла нам вчера Варвара Михайловна. «Третьего дня, — говорит она, — иду из лавок, попадается мне мальчишка ***х с письмом. Спрашиваю его: „Куда ты, Федюша!“ — „К Ивану Петровичу с письмом“. — „От кого?“ — „От барышни-с“. Я так, — говорит она, — и ахнула, — славно, мол, славно!.. знай наших! Бедная Мавра Александровна! ничего не знает, а ведь все на нее падет…» Теперь, любезный друг, я постараюсь следить за ним, ведь такой… боюсь, не случилось бы чего. Прощай, до свидания!

Остаюсь преданный тебе ***ин

Марья Антоновна Лизавете Ивановне

Милая Лизавета Ивановна! Зная любовь вашу к Мавре Александровне, спешу вас уведомить о неприятном для нее открытии: вообразите, Ида Николаевна завела любовную переписку с Иваном Петровичем… Вот, нынешние девушки! Бедная старушка еще ничего не знает; но Варвара Михайловна хочет объявить ей об этом завтра вечером, по дружбе… по крайней мере, возьмут предосторожности… Будете и вы сегодня дома? Я бы к вам на вечерок.

Остаюсь навсегда готовая к услугам Марья ***на

Лизавета Ивановна Марье Антоновне

Любезная Марья Антоновна! Ах, какую неприятную новость написали вы мне! Не могу прийти в себя от удивления… Можно ли было ожидать этого от Иды Николаевны! Сегодня же расскажу Анне Петровне; она примет в этом искреннее участие… Бедная Мавра Александровна! наделает ей племянница неудовольствий! Ведь все на нее падет… Благодарю вас, любезнейшая Марья Антоновна, за намерение приехать вечером; к сожалению, меня не будет дома — поеду вечером к Мавре Александровне и предупрежу Варвару Михайловну: я не меньше ее привязана к этому семейству. Прощайте, любезнейшая Марья Антоновна!

Остаюсь навсегда преданная вам Лизавета ***а

Ида Ивану Петровичу

Вот какая странная сцена случилась сегодня со мною: незадолго до обеда Таня позвала меня с таинственностью к тетушке и, провожая, шепнула у дверей тетушкиной комнаты: «Тетенька что-то сердиты-с». Несмотря на это, я вошла в комнату бестрепетно, с обычным моим равнодушием, тетушка сидела в своих больших креслах, от которых еще не были отодвинуты два стула, на которых, за пять минут перед тем, помещались Лизавета Ивановна и Марья Антоновна. Тетушка при моем появлении, видимо, старалась принять позу как можно грознее и величественнее… Я в нерешимости остановилась посреди комнаты.

— Пожалуйте сюда, — сказала тетушка.

Я подошла. Тетушка устремила на меня один из своих самых проницательных взглядов; голова ее тряслась от сдерживаемого гнева; глаза раскрылись во всю их величину; ноздри раздувались. Мне стало неприятно, и я решилась произнести, чтоб прекратить этот безмолвный допрос: что вам угодно?

— Мне угодно знать, сударыня, правда ли, что вы завели переписку с этим — (тут она дала вам такое странное прозвище, что щеки мои вспыхнули негодованием). — Иваном Петровичем?

— Правда, — отвечала я.

Тетушка была совершенно поражена этим ответом.

— Ах, бесстыдница! — вскричала она. —Еще и сознаешься!

Это удивило меня.

— Что ж тут дурного? — спросила я.

— Боже мой! Боже мой! — закричала тетушка. — Вот до чего я дожила, вот ведь! Что дурного?! Завести в моем доме любовную переписку!.. Этого только недоставало! Да знаете ли вы, сударыня, что вы срамите вашего отца, не говоря уже о вас самих — вам поделом! Пусть весь город указывает на вас пальцами, пусть девицы бегают вас, как чумы; но я, но бедный брат! Опозорить себя до такой степени!

Тетушка умолкла и в страшном волнении металась в кресле; она была вся гнев: шелковое платье ее укоризненно шумело, оборки на чепце трепетали, даже малиновые ленты, мне показалось, приняли какой-то огненный отлив… Старая моська проснулась, вытаращила на меня глаза и заворчала… Мне вдруг стало страшно; какой-то неприятный холод пробежал по мне.

— Кто носил ваши письма? — спросила наконец тетушка.

Я поняла ее мысль и отвечала:

— Тот, кто носил их, не виноват, потому что до сих пор вы не отдавали вашим людям приказания не слушаться меня.

— Да, конечно, теперь уж вы заставите меня принять свои меры… Бесстыдница! — прибавила тетушка, выразительно качая головой. — Что, ежели бы была жива покойная мать твоя! Ты бы уморила ее, да и меня сведешь преждевременно в могилу своим поведением…

— Тетушка! верьте, что я никогда не сделаю ничего такого, что могло бы оскорбить память моей матери. Я знаю, что в подобном случае она не так бы обращалась со мной…

— Как! Вы смеете еще говорить мне дерзости! Вот до чего дожила я! Видно, за грехи господь наказывает! Боже мой! мне дурно, голова кружится… Танька, спирту!

Я бросилась было за спиртом, но тетушка завизжала:

— Прочь! Оставьте меня! вы решились уморить меня… прочь!

Я пришла к себе в комнату в каком-то лихорадочном состоянии. Мне тяжело и неловко; я знаю, что гнев тетушки пройдет, но все неприятно, когда так сердятся… Прощайте, мой добрый друг! Не огорчайтесь этими вестями… Мера неприятностей зависит от того, как мы будем принимать их.


Иван Петрович Иде

сли б вы знали, что со мной делают эти люди, называемые знакомыми и приятелями! Какими невыносимо мелкими, нестерпимо глупыми оскорблениями осыпают они меня под видом бесцеремонного обращения и дружеского участия… Зачем позволено так мучить человека? Дома, в гостях, на улице — всюду осаждают сожалениями, уговорами, приятельскими шутками; со всех сторон брызгают грязью на мою святыню… И нет выхода из этого омута! Но и тут звуки вашего имени обдают меня какою-то горькой отрадой. С восторженною жадностью ловлю я эти незабвенные звуки. Простите ли вы меня? Пожалеете ли обо мне?


Федосья Петровна Авдотье Николаевне

Почтеннейшая Авдотья Николаевна! Слухи насчет неприличного поведения Иды Николаевны, к сожалению, все более и более распространяются; вчера я разговорилась с Евфросиньей Петровной, --вообразите уж и она знает о том, что — помните — я вам говорила?.. Какая безнравственность в молоденькой девушке!.. Пожалуйста, удаляйте от нее вашу Геничку: дурной пример заразителен… Это я вам пишу по дружбе, почтеннейшая кумушка моя, Авдотья Николаевна, с которою пребуду навсегда готовая к услугам вашим.

Федосья H -- а.

Ида Ивану Петровичу

Сейчас отошла от раскрытого окна; южный ветер освежил мне ласкою грудь и пылающие щеки. Ветви цветущей жимолости с легким ропотом наклоняются к окну, будто просятся в комнату. Хорош этот мир, жаль только, что счастья в нем нет! Не знаю отчего, мне что-то очень грустно… Не могу удержаться от рыданий. Слезы мешают писать… да и в состоянии ли эти глупые чернила и перо выразить всю горечь отравленной души моей? Прощайте! дай бог вам счастья! Благодарю вас за все! За благородство чувств, за святость любви.

Ваша Ида

Иван Петрович Иде

В грусти, как и во всем, у нас симпатия! Когда я вас увижу? Прощальный тон вашего письма навел на меня тоску! Вы обо всем горюете прежде времени… Простите! я сам не знаю, что пишу, мысли в страшном беспорядке. Вы тверже меня! Стыжусь, что я бессилен, что, как дитя, закрываю глаза перед несчастьем.

Ваш ***ов

Иван Петрович Иде

Пишу, и на глазах навертываются слезы! Сегодня я получил определение к должности в***. Невыразимо тяжело. По всем правилам рассудка, я должен бы радоваться… Видно, чувство и рассудок — два родные брата, только такие, как Каин и Авель… Могу ли вас сегодня видеть?


Ида Ивану Петровичу

Наконец-то мы пришли к горькой истине — к сознанию нашего бессилия в напрасной и тяжелой борьбе… Вот вы все бранили меня, что я заглядываю вперед, что пугаюсь призраков, созданных моим воображением! Я послушалась вас и предалась всей душой чудесным мечтам о счастье, прекрасным и благороднейшим надеждам… Мне и в самом деле показалось, что я возношусь на небо блаженства… и вот я на земле, обессилена, сокрушена падением. Вам тяжело было вчера говорить о вашем скором отъезде… при этом вы так упорно и странно глядели мне в глаза… вы непременно хотели видеть действие ваших слов? Ну что ж, вы видели, что я побледнела, что я окаменела… Довольны ли вы? О, мой друг, ужели правда, что любовь есть глубочайший эгоизм?.. Но что об этом… Итак — разлука необходима! как знать? Может быть, даже полезна… Не утешайте меня будущим — я не верю ему. Через несколько лет, кто знает, что у нас будет в сердце! Может быть, холод, насмешка над всем, во что теперь так восторженно верим… Что же делать, боже мой? Неужели вправду расстаться. Завтра я целое утро дома и одна, — приходите; хочу наглядеться на вас… а там обещаю быть твердой и благоразумной.


Иван Петрович Иде

Напрасно я взял перо, чтобы сказать вам что-нибудь отрадное; в душе одно только глубокое, непроходимое горе. Страдаю за вас и за себя. Я еду — еду через два дня! В этом письме в последний раз пишу: до свидания! Во мне происходит глухая борьба… Зачем я еду? — неужели это неизбежный приговор судьбы? И вы против меня? заодно рассудком! — Вечером побываю у вас. До свидания! тысячу раз готов повторить это слово…


Ида Ивану Петровичу

Время покажет, должны ли мы благодарить наше благоразумие или горько укорять себя за недостаток силы и смелости… Путь начат, — не отступать же! — идите смело! Вашему уму, вашим способностям предстоит широкое поле вятельности; вам, может быть, некогда будет оглянуться азад… Идите, — вас сопровождает моя молитва, мое жаркое желание вам счастия!

Ида

Иван Петрович Иде

Лошади у крыльца… еду — должно ехать! Я плачу, как дитя… Прощайте, будьте счастливы! не забывайте меня! — я весь ваш!

***ов

Хорошенькая, черноглазая Надина сидела на диване со своим женихом. Маменька ее была занята чем-то по хозяйству, папенька был у должности. Должность свою он любит не меньше жены и дочери, — да нельзя и не любить ему должности: она его мать и кормилица; по ее милости у его Парасковьи Семеновны и прекрасный салоп, и около трех дюжин чепцов, и платьев и капотов несчетное множество; благодаря ей же и Наденька его одета, как куколка, и воспитана не хуже кого другого: и по-французски знает, и на фортепьяно играет. Посмотрите, как она мила, как грациозно закинула назад головку, как лукаво смотрит на своего жениха.

— На что это похоже, Иван Петрович, целый день не быть! Это ни на что не похоже! Этак разве делают женихи?

— Я уж вам сказал, что не мог, что хворал, — разве вы не верите мне? — отвечал Иван Петрович — увы, тот самый Иван Петрович, переписку которого с Идой вы имели благосклонность пробежать.

— Не верю; не так же вы хворали, чтоб целый день пролежать; а письма — экая важность! Можно было и отложить.

— Невозможно.

— У вас все невозможно!

Она надула губки.

— Надина! полноте, дайте ручку!

— Подите! противный! — Она улыбнулась. — Право, мне кажется, вы не любите меня.

— Не грех ли вам…

— Ну, скажите, — перебила она ласково и вкрадчиво, — вы никого больше меня не любили?

Он молчал.

— Скажите, прошу вас, скажите всю вправду.

— Что за вопрос! разве я не люблю вас, разве вы…

— Нет, нет! вы мне скажите, любили ли вы кого-нибудь больше, чем меня?

— А вы?

— Я? Я — другое дело, когда мне любить?

— Право?..

Наденька вспыхнула.

— Нет, — продолжала она, — вы мне скажите, не вертитесь.

Брови Ивана Петровича слегка нахмурились, минуты две он молчал, будто что припоминая, потом проговорил тихо, но отрывисто:

— Любил…

На лице Наденьки выразилось неприятное чувство.

— Так-то; вот вы каковы, — она готова была заплакать.

— Вот вы и рассердились на то, что я сказал правду… Зачем вам было спрашивать? Вы непременно хотели, чтобы я солгал? Что ж? Вам было бы легче от этого? Ну да, я любил сильнее, потому что был моложе, глупее… да и притом это было давно; это прошло уж… — он подавил невольный вздох. — Теперь я никого не полюблю, теперь вы для меня единственная женщина.

Он поцеловал ее руку. Лицо девушки прояснилось.

— Да, да, толкуйте, — заговорила она полусерьезно, полушутливо. — Ах, что это? Верно, цветы от m-me Рей?

И она бросилась к вошедшей с картоном девушке. Вслед за девушкой вошла и Прасковья Семеновна.

— Что это за мерзавец этот Федька! — негодовала она. — Куда ни пошли, точно за сто верст, — не дождешься. А, здравствуйте, Иван Петрович! Что это? Цветы? Посмотри-ка, Наденька, да выбери себе гирлянду получше.

Пусть их выбирают цветы; я воспользуюсь этим временем и скажу несколько слов об Иване Петровиче. Отуманенный и грустный оставил он губернский город, где жила Ида. Тоска и любовь душили его. Всю дорогу носился перед ним милый образ, с глубоким, нежным взором, с этой, ей только свойственной, улыбкой, которая на ее устах была печальней всяких слез. Она понимала, как много должна любить женщина, чтоб найти силу с убитым, растерзанным сердцем улыбнуться милому при последнем «прощай»… Долго грустил Иван Петрович: но не век же тосковать, не век же любить. Увлеченный временем и обстоятельствами, он пришел в себя, начал понемногу расставаться с мечтами и надеждами любви, начал заменять их мечтами и надеждами службы. По какому-то странному затмению, они не продолжали более своей переписки; отчего? — ни тот, ни другой не дали бы в этом отчета. Сперва разлука оглушила их, потом отвлекли разные мелочные, непредвиденные препятствия. Усталое сердце требовало отдыха. И вот он отдыхал долго, долго, а неугомонная память все еще тревожила его подчас картинами прошедшего.

В один «прекрасный вечер», зимний впрочем, он познакомился с Николаем Алексеевичем и был представлен его супруге и дочери. Хорошенькая Наденька приглянулась ему; одиночество начинало надоедать. Невеста была хоть куда, с хорошим приданым и с хорошеньким личиком. Поговаривали, что она влюблена в какого-то улана; но улан уехал, а к Ивану Петровичу она чудо как внимательна. Иван Петрович и не заметил, как очутился женихом.

Невеста его все еще перебирала гирлянды из померанцевых цветов, а он стоял, нахмурившись, у окна и, казалось, обратил все свое внимание на борьбу двух мальчишек, следя взором за их бесплодными усилиями повалить друг друга на землю. Между тем в душе его пробудилось какое-то странное, давно замолкшее чувство и, будто заживо погребенное, билось и просилось на волю. Как давно никто не напоминал ему о былом; как давно оно не проносилось перед ним светлым облаком! Неужели же обаяние не прошло? Неужели женщина могла сделать такое глубокое, безотвязное впечатление? Где-то она теперь? Что с ней? Может быть, давно забыла его; может быть, замужем… Шесть лет прошло после их последнего свидания, --это был такой же ясный, сентябрьский день… Ах, эта Наденька! Пришло же в голову будить подобные воспоминания!

— Что вы тут гримасничаете? — сказала Наденька, подходя к нему. — Уж не рассердились ли? Какой злой! Я пошутила. Посмотрите, хорошо ли?

И она примерила к своей головке венчальный венок. Он загляделся на эту головку, улыбнулся беспечно и весело, и воспоминания его притихли и замолкли.


Прошло около года после женитьбы Ивана Петровича. В одно утро он что-то усердно писал в своем кабинете. Пришла Надежда Николаевна в шляпке и мантилье.

— Прощай, Иван Петрович! Вот ключи от шкафа; я не обедаю дома, — Marie звала меня.

— Как, опять? Ведь ты вчера была там; что за дружба такая? Я просто тебя не вижу.

— Вот, прекрасно! Что же, мне сидеть да слушать скрип твоего пера? Очень весело!

— Я кончил. Не езди сегодня.

— Какие капризы! Что же, мне целый день глядеть на вас? Нет уж, покорно благодарю, это мне и в девушках надоело. Скажите, ради бога, я даже не могу выехать к моей приятельнице!

— Не езди, прошу тебя, — сказал он с какой-то странной настойчивостью.

— Да ты с ума сошел! — закричала Надежда Николаевна. — Помешался ты, что ли? Неужели я послушаю тебя?

— А Вольский будет там? — И голос его как будто дрожал.

— Это что значит? Уж не подозреваешь ли ты меня? Этого только недоставало! Ах ты бессовестный! Разве я подала тебе повод? Вот бы маменька послушала! Господи! Что я за несчастная такая!

Она собиралась залиться слезами, — Иван Петрович предупредил грозу.

— Ну, полно, не сердись, душа моя, я пошутил, — сказал он.

— Это что за глупые шутки! Прошу впредь не шутить так. Ты бы лучше подальше прятал свою любовную переписку… — И она швырнула ему под нос пучок писем Иды. — Какие у них были там нежности!

Она величаво вышла из комнаты.

Тихо и грустно взял он эти письма. Развернул одно и прочитал, потом другое — и так все.

— Слава богу, что хоть уцелело одно светлое воспоминание, — сказал он со вздохом — и долго бы просидел с опущенной на руки головой, если бы вошедший слуга не подал ему пакета, промолвив: «С городской почты». Не глядя на подпись, он распечатал и прочитал следующее:

«Обстоятельства непредвиденные занесли меня сюда; если в душе у вас сохранилось желание меня видеть, то завтра я целый вечер, с 8-ми часов, дома и одна. Ида (Следовало название улицы и дома».)


На другой день в восемь часов вечера он мчался по гремучей мостовой, а ему казалось, что невидимая, неодолимая сила влекла его. Наконец пролетка его остановилась у подъезда довольно угрюмого каменного дома. В прихожей встретил его знакомый слуга.

— А, здравствуй, Никифор!

— Здравствуйте, батюшка Иван Петрович! Здоровы ли вы? Как изволите поживать?

— Здоров… А где Ида Николаевна?

— А вот, сударь, извольте идти прямо: они в зеленой, я думаю, сидят.

Иван Петрович пошел по анфиладе больших, слабо освещенных комнат, в конце которых заметил стройную фигуру молодой девушки. Ида шла к нему навстречу.

— Здравствуйте, мой друг! — сказала она тихим, взволнованным голосом, подавая ему руку.

— Боже мой!.. — проговорил он.

И оба замолчали. Им было тяжело и неловко.

— Вы очень переменились… — начала она.

— А вы, напротив, нисколько — все те же! Удивительно!..

— Разница только та, что теперь мне двадцать три года, а когда мы расстались, я была очень молода.

— Каким образом вы здесь?

— Тетушка получила в наследство после своей сестры этот дом и вздумала здесь жить, а тот, что в ***, продали.

— Продали? Кому же?

— Не знаю, право, забыла фамилию, — помещик какой-то.

— Продали! — повторил он машинально.

— Да, тот дом, в котором — помните — было нам так хорошо!

Он с усилием провел рукой по лицу.

— А теперь?

— Теперь уж не будет так хорошо; теперь тяжело и грустно… по крайней мере, мне…

Она хотела улыбнуться, но слезы закапали у нее из глаз на темное платье. Он взглянул на нее с невыразимой нежностью, сел возле и судорожно прильнул губами к ее руке. Когда он поднял голову, слезы все еще катились у нее по щекам.

— О, не плачь, — сказал он, склоняясь к ее плечу, — не плачь, мой ангел! Слезы тяжелы, говорят, и мертвецам… каково же мне, живому?..

И все черты его дышали таким глубоким горем, что Ида затрепетала, взглянув на него.

— Нет, ведь это так, — сказала она кротко и нежно, — женщины плачут легко… чем тут огорчаться? — Она с улыбкой посмотрела ему в лицо. — Полно об этом! скажите лучше, как вы поживаете? Как вы здесь устроились?

— Устроился… женился… — проговорил он едва слышно.

— Что вы?..

И разгоревшееся от слез и волнения лицо ее вдруг стало бледно, как ее батистовый воротничок.

— Ну, что ж! — сказала она, помолчав и склоняя голову. — Дай вам бог счастья! Счастливы ли вы?

— Нет…

— Ну так она счастлива?

— Нет…

— Боже мой! как это грустно!

Прошло около часа в отрывистом, грустном разговоре… Вошел слуга.

— Ида Николаевна! — сказал он. — Тетенька скоро приедут.

— Пусть ее приедет, — сказала она, — мне все равно…

— Ах, нет, — сказал Иван Петрович, взявшись за шляпу, — как можно! Она рассердится… да и мне пора.

— Если так, — прощайте!

— Неужели это в последний?

— Не знаю; графиня Б. предлагает мне ехать за границу; вчера еще я медлила принять это предложение…

— А теперь?

— Теперь приму его с благодарностью.

Он стоял перед ней с полными слез глазами. Ида взяла его за руку и проводила до дверей…

Он уехал… и вся жизнь показалась ему тяжелым, безотрадным сном, от которого он не имел власти освободиться…


Прошло около двух лет. В один зимний вечер Иван Петрович лежал на диване, в своем кабинете; сигарка уже давно погасла, не догорев до половины, а он не замечал этого и продолжал втягивать из нее воздух. По всему видно было, что он задумался крепко; задумался до такой степени, что даже лицо его приняло безжизненное выражение, — точно душа оставила его, точно улетела за тридевять земель. Пробило девять; этот звук вывел его из забытья. Он сделал быстрое движение, будто желая разом прогнать безотвязные мысли.

— Иван! Одеваться!

— Все приготовлено, сударь, — отвечал голос из смежной комнаты.

Иван Петрович принялся лениво за свой туалет: надел черный фрак, натянул желтые перчатки, устроил прическу.

— Уж эти мне модные вечера! — ворчал он. — Тащись туда — вечно одно и то же… Где это мой голубой флакон с одеколоном? Иван! Где голубой флакон?

— Еще покойница барыня разбили его; рассердиться как-то изволили, схватили — да и об пол! Разве вы забыли, сударь!

— Я бы желал забыть все на свете… Поди-ка, почисти мне спину щеткой.

Иван явился, вооруженный щеткой, строгим взором оглядел своего барина, примолвив:

— Лошадь-то готова давно.

— Сейчас еду… шубу!

Через десять минут Иван Петрович всходил на высокую лестницу довольно ярко освещенного дома. На него пахнуло амброй; мелькнуло несколько темных и светлых платьев, модных фраков и желтых перчаток. Он откашлялся, поправил волосы и свободно пошел по светлым комнатам отыскивать хозяйку.

"Все те же неизбежные лица, — думал он, раскланиваясь по дороге с знакомыми, — вон Анна Петровна с дочерьми; вон Лизавета Сергеевна; вот Катерина Михайловна…

— Здравствуйте, Катерина Михайловна!

— Здравствуйте, Иван Петрович!

«Вон… кто же это, в белом платье, стоит сюда спиной? Здешних я знаю со всех сторон; эта незнакомая турнюра1, и очень недурная…»

В это время дама в белом платье обернулась в профиль.

«Боже! Ида!» — чуть не закричал он и струсил, да, струсил… голос у него замер, губы побледнели.

— А, Иван Петрович! Вы нас совсем забыли, отчего это?

— Я… был болен.

— Больны? И серьезно?

— Ездил за город…

Она посмотрела на него с изумлением и отошла, не сказав ни слова. Он скоро собрался с духом, хоть сердце у него все еще билось, как у юноши. Наконец Ида заметила его. Спокойно и тихо было лицо ее. Когда гости занялись рассматриванием какой-то знаменитой картины, купленной хозяином с аукциона, она без малейшего смущения подошла к нему.

— Здравствуйте, Иван Петрович! Вот мы и опять увиделись.

— Давно ли вы возвратились из-за границы, Ида Николаевна? — сказал он наконец спокойным голосом.

— Месяца два.

— Набрались там новых дум и чувств?

— Да, я много передумала в это время; много видела нового и прекрасного. Это путешествие освежило меня.

— Я рад за вас.

— Вы еще не перестали принимать участия в моих радостях и печалях?

— А вы готовы усумниться в этом — бог с вами!

— Мой добрый друг!

Она незаметно пожала ему руку. Он вздрогнул.

— Как ваши дела? — продолжала она. — Не здесь ли ваша жена… познакомьте меня с ней.

— Она умерла.

Минутное молчание.

— О чем вы задумались? — спросил он ее.

— Как странно… Вообразите, — и голос ее задрожал, в свою очередь, — я до сих пор не сказала вам, что я замужем…

— Идочка! — сказал в это время высокий черноволосый мужчина, отделясь от толпы. — Посмотри, как хорош этот отблеск лучей заходящего солнца, как живо это море, — он указал на картину, — не правда ли, chère amie[2], это напоминает благословенный юг?

ПРИМЕЧАНИЯ

править

ЖАДОВСКАЯ Юлия Валериановна (1824—1883) — известная русская писательница. Родилась в семье ярославского помещика, рано потеряла мать и воспитывалась у тетки А. И. Корниловой, знавшей и любившей литературу, иногда публиковавшей в периодических изданиях свои стихи и статьи.

Литературная известность Ю. В. Жадовской началась с публикации ее стихов в журнале «Москвитянин» в 1843 году. Отдельные сборники ее стихов вышли в 1848 и 1858 годах. О втором из них Н. А. Добролюбов писал: «Мы, нимало не задумываясь, решаемся причислить эту книжку стихотворений к лучшим явлениям нашей поэтической литературы последнего времени» (Собр. соч.: В 3-х т. М., 1950, т. 1, с. 506). Здесь же говорилось: "В последнее время г-жа Жадовская обратила на себя внимание публики замечательным романом «В стороне от большого света».

В целом прозаические произведения Ю. В. Жадовской: повести «Простой случай» (1847), «Отрывки из дневника молодой женщины» (1848), «Непринятая жертва» (1849) — оценены современниками значительно холоднее, чем ее поэтические произведения. Поэтому как прозаик Ю. В. Жадовская ныне неизвестна, что, видимо, не вполне обоснованно: и в прозе этому автору присущи немалые художественные достоинства.

Последние публикации Ю. В. Жадовской появились в журнале братьев Федора и Михаила Достоевских «Время» в начале 60-х годов. После холодного их приема читателями и критикой писательница отошла от литературной деятельности.

Текст повести «Переписка», созданной в 1848 году, печатается по изданию: Жадовская Ю. В. Полн. собр. соч. Спб., 1885, т. 3.

1 Стр. 232. Турнюра (франц.) — осанка. Здесь: принадлежность женского платья XIX века — подушечка, которая подкладывалась под юбку для того, чтобы придать фигуре осанку.



  1. высший свет (франц.).
  2. милый друг (франц.).