Демиховская Е. К., Демиховская О. А. [Переписка И. А. Гончарова с великим князем Константином Константиновичем] // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 176—178. — [Т.] V.
http://feb-web.ru/feb/rosarc/ra5/ra5-1762.htm
Публикация переписки И. А. Гончарова с Вел. Кн. Константином Константиновичем Романовым (10 августа 1858—2 июля 1915), сыном Вел. Кн. Константина Николаевича, президентом Российской Академии Наук (1889—1915), поэтом и драматургом, печатавшимся под псевдонимом К. Р., вводит в научный оборот литературные источники, остававшиеся вне поля зрения исследователей.
До семилетнего возраста Вел. Кн. был на попечении няни В. П. Михайловой. Затем его воспитателем вплоть до совершеннолетия был И. А. Зеленый. С 12 лет Вел. Кн. знакомился с морским делом, проводя каждое лето (1870—1874) на судах учебной экскадры вместе с воспитанниками морского кадетского корпуса. В 1874 и в 1876 гг. он совершил на фрегате «Светлана» дальние плавания по Средиземному морю и Атлантическому океану, которые оставили сильное впечатление.
В 1877 г. Вел. Кн. Константин Константинович принимал участие в русско-турецкой войне, был награжден орденом св. Георгия IV степени.
К. К. Романов много путешествовал, изучал северную Россию с ее историческими памятниками и своеобразной природой, Грецию, Италию, Палестину.
Исполняя с 1883 г. обязанности командира роты в лейб-гвардии Измайловском полку, К. Р. создает литературно-художественный кружок «Измайловские досуги». На собраниях члены кружка читали литературные произведения, занимались музыкой. На сцене ставились пьесы, происходили «стихийные состязания» офицеров. Основатель «Измайловских досугов» привлекал в кружок поэтов, писателей, артистов, художников.
В 1891 г. К. Р. был назначен командиром лейб-гвардии Преображенского полка. В 1900 г. он назначается на пост главного начальника военно-учебных заведений, а в 1910 — генерал-инспектора военно-учебных заведений. Современники воздали должное деятельности К. Р. в области просвещения военной молодежи. В приказе 1901 г. Вел. Кн. Константина Константиновича к обязательному руководству было рекомендовано поднимать в воспитанниках «сознание человеческого достоинства и бережно устранять все то, что могло унизить или оскорбить это достоинство». Были открыты педагогические курсы для подготовки воспитателей и кандидатов на учительские должности, выработаны новые программы. В 1903 г. был созван съезд преподавателей русского языка, а в 1908 — съезд воспитателей.
Вел. Кн. Константин Константинович был избран почетным членом Академии наук, а в 1889 г. назначен ее президентом. В приветственной речи, приуроченной к десятилетию со дня назначения Вел. Кн. президентом Академии, академик А. Н. Веселовский напомнил о его заслугах в деле изучения Византии, создании специального журнала «Византийский сборник», учреждении Русского Археологического института в Константинополе, о снаряжении полярных экспедиций для исследования Крайнего Севера, об утверждении пенсий нуждающимся ученым и литераторам.
В мае 1914 г. отмечалось 25-летие президентства К. К. Романова. В связи с этим готовилось издание труда, посвященного деятельности Академий за четверть века, развитию ее научных учреждений (библиотеки, музея, лаборатории, обсерватории), а также научного вклада ее действительных членов. На приветственную телеграмму, подписанную академиками А. Ф. Кони, Н. А. Котляровским, Н. П. Кондаковым, Д. Н. Овсянико-Куликовским, В. И. Ламанским, Ф. Ф. Фортунатовым, августейший президент ответил своей, исполненной скромного достоинства: «Горячо растроганный вниманием гг. Членов Разряда изящной словесности в день 25-летия моего служения Академии прошу Вас принять и передать дорогим моим сочленам выражение задушевной признательности за высоко ценимую память. Константин».
Артистизм натуры К. Р. проявился в его музыкально-композиторской и актерской одаренности, но главным его призванием была поэзия. Он считал «священным подвигом» петь «песни русские, родные». Последнее прижизненное издание его произведений составило три тома, включающие его лирику, поэмы, переводы («Мессинской невесты» Шиллера, «Гамлета» Шекспира, «Ифигении в Тавриде» Гете), историческую драму «Царь Иудейский», статьи и рецензии на произведения, представленные в Академию наук на соискание Пушкинской премии.
Переписка Гончарова с К. Р. интересна как психологический и эстетический документ, характеризующий сложные отношения маститого романиста и начинающего поэта из царствующей династии. Они позволяют проследить историю личных и литературных взаимоотношений Гончарова и К. К. Романова на протяжении почти двадцати лет.
История взаимоотношений Гончарова и К. Р. началась задолго до поэтической известности последнего. Пиетет к имени Гончарова-писателя был высоким в семье родителей Великого Князя. Его отец Вел. Кн. Константин Николаевич, генерал-адмирал русского флота, министр, предоставил страницы «Морского сборника» очеркам «Фрегат „Паллада“». В ноябре 1855 г. он благодарил писателя за «прекрасные статьи о Японии». По его же представлению в декабре 1855 г. Гончаров был награжден «вне правил чином статского советника за особые заслуги его по званию секретаря при генерал-адъютанте графе Путятине». В мае 1858 г. Вел. Кн. Константин Николаевич пожаловал Гончарова драгоценным перстнем.
Личное знакомство прославленного писателя и юного Константина произошло, вероятно, осенью 1873 г., когда Гончаров был приглашен Вел. Кн. Константином Николаевичем преподавать русскую словесность его детям в Мраморный дворец. Для прочтения и критики самые первые свои стихи К. Р. посылал Гончарову.
Продолжая традицию посылать в качестве новогоднего подарка свои произведения, в декабре 1883 г. Гончаров поднес Вел. Кн. Константину Константиновичу экземпляр «Обыкновенной истории», а в январе 1884 г. возвратил ему записную книжку с его стихотворениями, сопровождая ее письмом. Это письмо и открывает публикуемую переписку Гончарова и Великого Князя Константина Константиновича Романова.
Под влиянием Гончарова К. Р. обратился к обстоятельному изучению Пушкина. В 1899 году поэт написал «Кантату на столетие со дня рождения А. С. Пушкина». На конкурсе, объявленном Академией наук в 1898 г., наиболее совершенным из сорока было признано стихотворение К. Р., представленное под девизом «Душа поэта встрепенется, как пробудившийся орел».
Несомненна заслуга Гончарова в том, что при участии К. К. Романова, были проведены большие юбилейные торжества в честь столетия со дня рождения А. С. Пушкина. В память А. С. Пушкина при Академии наук был учрежден «разряд изящной словесности». 8 января 1900 г. состоялось первое избрание «пушкинских академиков», и среди первых девяти был поэт К. Р.
Первый сборник «Стихотворения К. Р.» вышел в 1886 г. и, не поступая в книжные магазины, был разослан по списку, составленному самим автором. Томик стихотворений получил и И. А. Гончаров. Начинающий поэт просил маститого писателя отозваться на первые пробы пера, и тот откликнулся подробным письмом 12—15 сентября 1886 г.
Гончаров был самым строгим и объективным не только судьей, но и «учителем», «наставником» К. Р. в школе искусства.
С 1886 г. стихи К. Р. шли к Гончарову непрерывным потоком. 10 октября 1888 г. он принес писателю, который уже давно жаловался на нездоровье, 55 стихотворений. Они должны были составить второй сборник. В ответном письме от 12 октября 1888 г. Гончаров писал, что молодой талант должен развить «собственный строгий анализ». Это был последний отзыв Гончарова на стихи К. Р. Больной, слепнущий писатель просит «позволения сложить с себя щекотливую обязанность критика поэтических произведений» Великого Князя.
Письма И. А. Гончарова (34) и К. К. Романова (22) хранятся в РО ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом). Ф. 137, К. К. Романова, № 65.
Фрагменты писем № 1, 4, 5, 8, 11, 15, 23, 27 были опубликованы А. П. Рыбасовым (см.: Гончаров. И. А.) Литературно-критические статьи и письма. Л., 1938. С. 337—349), а позднее — в собраниях сочинений И. А. Гончарова (см.: Гончаров И. А. Собр. соч. В 8 т. М., 1952. Т. 8. С. 483—484.)
Фотоматериалы любезно предоставлены ГАРФ и подготовлены к публикации сотрудником архива З. И. Перегудовой.
<Петербург.> Январь 1884
Первые, стыдливые звуки молодой лиры — всегда трогательны, когда они искренни: т. е. когда пером водит не одно юношеское самолюбие, а просятся наружу сердце, душа, мысль. Такое трогательное впечатление производит букет стихотворений, записанных в книжке при сем возвращаемоей1.
Это горсть руды, где опытный глаз отыщет блестки золота, т. е. признаки таланта. Первый признак — робость, некоторое недоверие к себе, но еще более верный признак — это горячее, почти страстное влечение, какое здесь видно — выражаться, писать!
Что писать? Это скажет потом жизнь, когда выработается вполне орудие писания — перо. Юность и прежде, с старых времен, и теперь начинает стихами, а потом, когда определится род таланта, кончает часто прозой, и нередко не художественными произведениями, а критикой, публицистикой или чем-нибудь еще. Колеи писательского поприща — многочисленны. Например, Gules Ganin2 писал романы, а занял блестящее положение в литературе — великолепными фельетонами. Можно ли поверить, читая Белинского (а его надо читать и художнику, и критику, и публицисту), что он дебютировал какой-то комедией, о которой потом слышать не мог?3 Исключенный из университета за «неспособность», без куска хлеба, он примкнул к журналу Надеждина «Телескоп» и начал писать критические разборы и впоследствии занял первое место в критике отечественных писателей, служащей и теперь руководством для уразумения их достоинств и недостатков.
Тургенев начал тоже стихами, написал какую-то поэму, не имевшую успеха4, перешел с своей поэзией на прозу и приложил и то и другое к действительной жизни, какую наблюдал в близких к нему сферах, сначала в деревне — и воспел, т. е. описал русскую природу и деревенский быт — в небольших картинках и очерках («Записки охотника»), как никто!
Майков, Некрасов и другие остались при стихах и совершили полную карьеру до конца.
Обращаюсь к влечению выражаться, писать, как к признаку таланта. Я, с 14—15-летнего возраста, не подозревая в себе никакого таланта, читал все, что попадалось под руку, и писал сам непрестанно. Ни игры, ни потом, в студенчестве и позднее на службе — ни приятельские кружки и беседы — не могли отвлекать меня от книг. Романы, путешествия, историч<еские> сочинения, особенно романы, иногда старые, глупые (Радклиф5, Коттень6 и др.) — все поглощалось мной с невероятной быстротой и жадностью7.
Потом я стал переводить массы — из Гете, например, только не стихами, за которые я никогда не брался, а многие его прозаические сочинения, из Шиллера, Винкельмана8 и др. И все это без всякой практической цели, а просто из влечения писать, учиться, заниматься, в смутной надежде, что выйдет что-нибудь. Кипами исписанной бумаги я топил потом печки.
Все это чтение и писание выработало мне, однако, перо и сообщило, бессознательно, писательские приемы и практику. Чтение было моей школой, литературные кружки того времени сообщили мне практику, т. е. я присматривался к взглядам, направлениям и т. д. Тут я только, а не в одиночном чтении и не на студенческой скамье, увидел — не без грусти — какое беспредельное и глубокое море — литература, со страхом понял, что литератору, если он претендует не на дилетантизм в ней, а на серьезное значение, надо положить в это дело чуть не всего себя и не всю жизнь!
Почуяв в прилагаемой записной книжке несомненные признаки таланта, я прочел одному опытному приятелю (не называя автора) из печатной брошюры. Он прослушал с видимым удовольствием и первыми его словами были: «Тут есть талант!» Прочел еще одной, очень литературной даме. «Как это свежо, молодо! Искренно!» — сказала она. Это мне послужило поверкой моего собственного впечатления.
Может быть — и вероятно так будет, со временем автор уничтожит эти первые опыты, когда напишет вторые и третьи, и те уже назовет первыми опытами. И у Пушкина «Бахчисар<айский фонтан>», «Кавказский пленник» — вовсе были не первыми: им должны были предшествовать многие, многие младенческие шаги, которые он, конечно, бросил. Нельзя же сразу, в первый раз сесть да написать «Руслана и Людмилу» или «Кавказ<ского> пленника». К этим первым произведениям вела, конечно, длинная подготовительная дорога — с трудом, разочарованиями, муками одоления техники и т. д.
Я позволил себе отметить крестиками (в записной книжке) более удачные стихотворения, а в самих пьесах слегка подчеркнуть карандашом неудачные или неловкие выражения.
Да простит мне Августейший Автор это длинное писание и да примет его как знак искреннего моего сочувствия и к Нему самому и к Его рождающемуся, может быть, высокому и блестящему дарованию, несомненные искры которого блестят в прилагаемой книжке.
Лифлянд<ская> губерн<ия>
Дуббельн9, близ Риги.
Господская улица, дом Поссель
Ваше Императорское Высочество!
Вот уже три недели с лишком, как я перенес сюда, в этот немецко-польско-жидовско-латышский угол, свои пенаты, т. е. свою лень, нелюдимость и уединение, и до сих пор еще не воспользовался Вашим разрешением написать к Вашему Высочеству.
Причины тому — невольные. Сначала было холодно, по небу ходили точно моря, беспощадно поливая и землю и воду, в моем Palazzo[1] без печей, надо было кутаться в плед. Затем начались жары: тело таяло, как масло, на голове точно меховая шапка надета, мысли свертывались, как сливки в жару. А в больном своем, незрящем оке, я чувствовал, и в жар, и в холод, как будто вставленный горящий уголек.
К этому еще надо прибавить питье Мариенбадской воды, которая устами врачей запрещает читать и писать, а если послушать жестокосердых окулистов, то и курить не надо!
Но я взбунтовался против всего этого, бросил Мариенбадскую воду, закурил самую крепкую сигару и взял самый большой лист почтовой бумаги — и с великим удовольствием, с Вашего позволения, приступаю к беседе к Вашим Высочеством.
Пишу прямо, без приготовления, без обдумывания, без черновой: сделай я все это — вышла бы литературная, журнальная, может быть, эффектная статья: но в ней не доставало бы того, что всего лучше в переписке двух лиц — это искренности, интимности. Писать для всех — значит оглядываться, охорашиваться, остерегаться, являться не самим собой. А я желаю явиться перед Вами — au naturel[2]. Надеюсь, что Вы изволите одобрить это. Простите меня за это длинное, болтливое вступление. Не им следовало бы начать письмо, а глубокою благодарностью за дорогой подарок, которым Вы напутствовали мой отъезд из Петербурга: это день, проведенный у Вашего «семейного очага»! Я робко приближался к Вашему порогу, не имея никакого представления в уме о новой для меня личности — Великой Княгине:10 но Ваш и Ее приветливый прием рассеяли мою робость, а грациозное председательство Ее Высочества за трапезой, очаровательная любезность и внимание, тонкая, изящная обстановка — вместе с блеском красоты и юности Новобрачной Четы — все это окружило меня атмосферою такой нежной, благоухающей поэзии, что я тихо, незаметно для Вас, наслаждался про себя, этою прелестною картинкою Вашего молодого, семейного счастья! Сам Гименей, казалось мне… нет, не Гименей, а православный Ангел Хранитель невидимо присутствует на страже Вашего юного, брачного гнезда! — Эта картинка прекрасно дополнялась присутствием Великой Княгини Екатерины Михайловны11 и Принцессы Елены Георгиевны. Глядя на Ее Высочество, я припоминал образы женщин в портретах Веласкеса, где достоинство спорит с благодушием.
Словом — я чувствовал, что был в гостях — действительно у «баловня судьбы»!12 Конечно, Ваше Высочество заслужили это «баловство»: да не оскудеет же она, по милости Божией, во век! Аминь.
У меня в ушах и в сердце так приятно звучат последние слова Ее Высочества: «Venez nous voir souvent»[3].
«Souvent» — нет, это нельзя: я не баловень судьбы — и никогда не отделаюсь от страха — abuser[4]. Но изредка, изредка, осенью, или зимой, повторение такого дня будет богатым подарком для старика!
Теперь следовало бы мне сказать что-нибудь об этом крае, где я теперь: но сказать почти ничего не могу. О нем много офиц<иальных> донесений, еще больше пишут в газетах — часто разное, одно другому противоречащее. Да оно и быть иначе не может. Край бродит и не убродится, по-видимому, долго. Амальгамма немцев, латышей, евреев, поляков и иных — еще не отливается в одну массу. Пока — все врозь. Немцы, сказывали мне, стараются в поместьях своих не давать Латышам ничего, а Латыши стараются взять себе все, жиды хотят брать как можно больше и у тех и у других и т. д. Все это натурально и практикуется всюду между людьми. И лютеранские пасторы противятся переходу Латышей в православие, теснят наших священников и тех, кто смел перейти в православие. Словом — «борьба за существование», как везде! Дай Бог, чтоб победителем из нее вышел русский элемент!
Эту «политику» я знаю только по рассказам, а сам с балкончика своего вижу только сквозь деревья, как мелькают мимо все эти народности, больше всего Латыши и Евреи, даже не Евреи, а просто жиды. Латыши многочисленны, как волны морские. Жутко станет, когда очутишься в толпе их — точно Папуасов, подданных царя Миклухи-Маклая, или Караибов13!
Народ не симпатичный, упрямый, плутоватый — и выпить водки не глуп! Говорят будто их немцы притесняют: не преувеличено ли это? Их, кажется, не скоро притеснишь: они постоят — не только за свои права, но и за то, на что никаких прав не имеют! Скорее, не боятся ли немцы их большинства и оттого стараются, где могут, держать их в руках, даже, будто бы, с помощью Правительства! Не знаю. Может быть, это толки злых газетных и негазетных языков! Что касается до враждебных выходок лютеранских пасторов против русского духовенства и православных Латышей, то это, кажется, вовсе не преувеличено: рассказы об этом слышишь на каждом шагу.
Странно: у Лютеран вообще нет религиозного фанатизма, следовательно, в нерасположении пасторов к нашему духовенству здесь — надо предполагать другую причину — вероятно, убыль доходов, неизбежную с распространением православия. Кроме того они разделяют с баронами и некоторую, впрочем, взаимную враждебность немецкой и славянской рас, подогреваемую в остзейских немцах еще их политическою зависимостью от России. Им обидно (как и Полякам), кажется, зависеть от сильной, великой, но, по их мнению, менее культурной страны, чем… кто? Германская культура и интеллигенция — конечно — старее, обширнее, пожалуй, выше русской; но она есть всеобщее европейское достояние вместе с французской, английской, другими культурами, и между прочим также и русской, внесшей и вносящей значительные вклады в общую сокровищницу европейской цивилизации!
А что же сделала для последней — Рижская, Митавская и Ревельская14 культура? Особенного, кажется, ничего. Она берет все из-за Немана — и воображает, что в каждом Рижанине, Ревельце и Митавце — непременно кроется Кант, Гумбольт или Гете! Ах, добрые, наивные провинциалы! Чего им хочется? Слиться с Германиею: Боже сохрани! Они и руками и ногами от этого! Там, несмотря на парламентаризм, еще не умер режим Фридриха IIго15, — и этих милых баронов там скоро бы привели к одному знаменателю! Они это очень хорошо знают — и не хотят. Нет, им здесь, у нас, под рукой Русского царя живется привольно, почетно, выгодно! Им хочется сохранять status quo[5] своего угла, жить под крепкою охраною русской власти, своими феодальными привилегиями, брать чины, ордена, деньги, не сливаясь с Россией — ни верой, ни языком, сохраняя за собой значение, нравы и обычаи средневекового рыцарства и тихонько презирая Русских, — будто бы за некультурность. Неправда, это не презрение, а нерасположение, как я выше сказал, слабых к сильным, что нередко бывает. Но это очень некультурно со стороны слабых платить враждою сильным, когда эти последние их щадят и балуют!
Я познакомился с некоторыми из немецких баронов, и не баронов тоже — и правду говоря — не только не заметил никакой вражды: напротив, они показались мне очень порядочными, образованными, предупредительными джентльменами. Они сходятся с нами, Русскими, в парке, на музыке, играют в карты, говорят порядочно по-русски, а «иные, как скалозубовские офицеры, и по-французски!» Мне кажется, есть надежда, что они со временем исправятся, забудут всякий антагонизм — и взамен всех получаемых от России и из России благ — научат нас, Русских, своим, в самом деле завидным племенным качествам, недостающим Славянским расам — это persévérance[6] во всяком деле (не умею перевести persévérance) и систематичности. Вооружась этими качествами, мы тогда, и только тогда, покажем, какими природными силами и какими богатствами обладает Россия! Другому пока нам у остзейских культур-херов учиться нечему и занять ничего не приходится. Снабжает нас Рига своими прославленными сигарами: но как они плохи не только сравнительно с Гаванскими, но даже с культурными немецкими заграничного изделия сигарами! Я это изведал собственным опытом, куря, с горем пополам, рижский продукт (ибо Гаванские, с нынешним курсом — и не мне не по карману). Мне кажется даже — может быть — из патриотизма, что наши петербургские не хуже! Главным же перлом Рижской культуры — считается Кюммель16, и даже Доппельт-Кюммель, рассылаемый по всей Европе, и даже в Америку!
Помню я этот Доппельт-Кюммель: лет шесть назад я хотел попробовать этой славы Риги и принял в себя рюмку: тут я помянул царя Давида и всю Кротость Его! Это все равно, что принять пару гвоздей в желудок. Как уживается этот яд с добрым пивом в немецких желудках — не понимаю!
Жиды здесь, по своему обыкновению, прососались всюду. Это какой-то всемирный цемент, но не скрепляющий, как подобает цементу, а разъедающий основы здания! Они и слесари, и портные, и сапожники и торгуют, чем ни попало, в ущерб, конечно, местной, не только Латышской, но и Немецкой промышленности! Ох, я боюсь, как бы их и здесь не побили! Их же развелось много: в одной Риге, на 200 тыс. жителей, их считается до 30 тысяч! Да кроме того, они наползают сюда из Витебска, Динабурга, Плоцка — как гости, на летний сезон.
Хороши гости! Когда они, в купальные часы, раздеваясь на морском берегу, разложат на целую версту свое ветхозаветное тряпье, то не знаешь, куда девать нос и глаза.
Но что я наделал! Разве это письмо: это Бог знает что! Два листа кругом! Поло?жим, я в этой письменной беседе душу отвел, отдохнул от своего невольного безделья! Но я совершил два преступления: одно против Вашего Высочества — написав это: но я не претендую (спешу прибавить), чтобы Вы изволили дочитать это до конца. Другое преступление: — против своего больного глаза! У меня по бумаге уже начали прыгать какие-то желто-зеленые пятна, а из глаза сочится от напряжения — непрошеная слеза. Простите, больше не стану! Это грех — на целое лето!
Примите, Ваше Высочество, мой глубокий сердечный поклон — и смею ли просить Вас передать Ее Высочеству, Август<ейшей> Супруге Вашей — в переводе, несколько слов из этого письма о моем впечатлении от проведенного у Вас времени перед моим отъездом.
Ваша передача придаст много цены моим словам.
Имею счастье быть Вашего Императорского Высочества всепокорнейшим
и всепреданнейшим слугою
27 июня 1884.
Милый Иван Александрович,
признаюсь, я было совсем потерял надежду получить весточку от Вас, как вдруг пришло ваше письмо; и какое письмо! Целых два листа. Жадно прочитывая ваши милые строки, я сожалел, что они уместились только на двух листах, и чтение, как и все в жизни, так скоро приходит к концу. Не знаю, как и благодарить вас за такое самопожертвование, но вместе с тем не могу не попенять на вас, ибо вы действительно совершили крупное преступление против своего больного глаза.
Жена моя очень тронута тем, что вы ее помните и просит вам кланяться и благодарить вас.
Вы так живо описываете окружающую вас обстановку, что я невольно переношусь к вам и разделяю ваши впечатления, как давно уже привык делить и переживать радости и горести всех действующих лиц ваших несравненных произведений.
Рассказать ли вам про свое житье-бытье? Но вспоминая, кому я пишу, я устрашаюсь и не осмеливаюсь докучать вам своею нескладной болтовней. А отвечать надо, во-первых, из вежливости, а во-вторых, я не могу отказать себе в удовольствии побеседовать с вами. Итак, прошу вашего снисхождения и очертя голову пускаюсь в разговор.
Я веду две жизни: одну — семейную, дачную, а другую — служебную, лагерную. Мы наняли себе недурную дачу, под самым Дудергофом, у опушки соснового леса, покрывающего своей темною зеленью гористые берега живописного озера. Соседство железнодорожной станции и пролегающая у самых наших ворот проезжая дорога нисколько не мешают нашему уединению. Обширные, крытые балконы и тенистый садик защищают нас от нескромных соседских взоров и пыли большой дороги. В свободное от службы время я обыкновенно читаю жене вслух, стараясь посвящать ее в прелести нашей родной письменности. Она уже познакомилась с «Демоном» и «Героем нашего времени» во французском переводе Villamarie, а немецкие стихи Bodenstedt’a18 дали ей некоторое понятие о «Евгении Онегине» и «Мцыри».
По вечерам обитатели Дудергофа спускаются к озеру и катаются на шлюпках; мы с женой и маленьким нашим двором не отстаем от других. Иногда артиллерийские юнкера распевают прелестные хоровые песни, скользя на катере по гладкой, зеркальной поверхности воды; и все лодки останавливаются, гребцы бросают весла и, притаив дыхание, прислушиваются к чудному пению.
Служба отнимает у меня много времени от этой дачной жизни. Но и тут, в лагере, на ученьях, маневрах, стрельбе и прочих занятиях я чувствую себя, как на даче, и не жалуюсь. Лето у нас стоит хорошее. Я люблю наши воинственные упражнения под палящими лучами солнца, среди полей, где на необозримое пространство кругом расстилается пестрое море цветов, посевов, лугов.
Мне кажется, всюду можно вносить свою поэзию и везде находить хоть долю прекрасного; даже и в такой сухой работе, как наши пехотные занятия, можно сыскать некоторую прелесть, стараясь представлять себе в лучшем виде эти однообразные ученья и упражнения. И это мне вполне удается.
Однако, я боюсь, что мои размышления и описания не могут быть вам любопытны и только утомят ваше слабое зрение, а потому постараюсь прекратить это докучное писание.
Я надеюсь, вы не откажетесь посещать нас по возвращении в Петербург. Дай Бог, чтобы морской воздух и тихая летняя жизнь подкрепили ваше здоровье и возвратили бы вас к нам веселым и бодрым.
Имею передать вам поклон от графини Любови Егоровны Комаровской, одного из членов нашего немногочисленного кружка.
А теперь до свидания; еще раз от всей души благодарю вас, многоуважаемый Иван Александрович, за милое письмо, доставившее мне огромное удовольствие и прошу верить моей совершенной преданности.
Поспешаю довести до сведения Вашего Императорского Высочества, что я вчера ездил к г. Стасюлевичу поговорить о «Мессинской невесте»19.
Он изъявил полную «готовность помещать, как прежде, в своем журнале новые произведения Автора, доставлявшего свои сочинения через И. А. Зеленого»20. Это его подлинные слова.
Я прибавил, что слышал часть перевода и нашел слышанное прекрасным. Имею честь быть Вашего Высочества всепокорнейшим слугою
Я прочел возвращаемую при этом рукопись «Возрожденный Манфред» и поспешаю благодарить Ваше Высочество за доставленное мне удовольствие и за доверие к моему мнению.
Вам угодно, чтобы я отнесся к новому Вашему произведению «сочувственно и строго»: отнестись не сочувственно — нельзя, а строго — можно и должно бы по значительной степени развившегося Вашего дарования, но не следует, как по причине избранного Вами сюжета, так и потому, что Вам приходилось копировать Ваш этюд с колоссальных образцов — «Манфреда» Байрона и «Фауста» Гете. Не мудрено, что внушенный ими сколок вышел относительно бледен21.
Извините, если скажу, что этот этюд — есть плод более ума, нежели сердца и фантазии, хотя в нем и звучит (отчасти) искренность и та наивность, какую видишь на лицах молящихся фигур Перуджини22. — Но если есть искренность и наивность, то нет жара, страстности, экстаза, какие обыкновенно теплятся в уме и сердце горячо верующих, оттого и кажется, что это, как я сейчас сказал, есть более плод ума, пожалуй, созерцательного, но не увлечения и чувства. По этой причине — мало силы, исключая двух-трех монологов, один Аббата и другой — Астарты (стр. 12 и др.). Если бы, кажется мне, посжать, посократить, иные диалоги свести в одно — от этого исчезли бы повторения и этюд выиграл бы в силе. Теперь он кажется — не свободно, без задней мысли начертанной широкой картиной художника, а скорее правильно, холодно исполненной задачей на тему о тщете земной науки и о могуществе веры в вечное начало и т. д.
Но тема эта хотя и не новая, но прекрасная, — благодарная — и для мыслителя и для поэта. У Вас она отлично расположена: душа, сбросившая тело, внезапно очутилась над трупом его; над ним горячо молится монах; бессмертная, «другая» жизнь уже началась: какой ужас должен охватить эту душу, вдруг познавшую тщету земной мудрости и ложь его отрицаний вечности, божества и проч.! И какое поле для фантазии художника, если он проникнет всю глубину и безотрадность отчаяния мнимого мудреца, все отрицавшего и прозревшего — поздно. Раскаяние по ту сторону гроба — по учению веры — не действительно: он, перешагнув за этот порог, должен постигнуть это — т. е. что нет возврата, что он damnatus est[7].
Вот это отчаяние одно, по своему ужасу и безвыходности — могло бы быть достойною задачей художника! Образцом этого отчаяния и должна бы закончиться картина! Пусть он погибает! Он так гордо и мудро шел навстречу вечности, не верил вечной силе и наказан: что же нам, православным, спасать его! Если же всепрощающее божество и спасет, простит его — то это может совершиться такими путями и способами, о каких нам, земным мудрецам и поэтам, и не грезится! Может быть, в небесном милосердии найдут место и Каин, и Иуда, и другие.
А у нас, между людьми, как-то легко укладываются понятия о спасении таких героев, как Манфред, дон-Жуан и подобные им. Один умствовал, концентрировал в себе весь сок земной мудрости, плевал в небо и знать ничего не хотел, не признавая никакой другой силы и мудрости, кроме своей, т. е., пожалуй, общечеловеческой — и думал, что он — бог. Другой беспутствовал всю жизнь, теша свою извращенную фантазию и угождая плотским похотям — потом бац! Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться — и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама (и в Возрожденном Манфреде тоже Астарта) — и Окаянный Отверженный уже прощен, возносится к небу, сам Бог говорит с ним милостиво и т. д.! Дешево же достается этим господам так называемое спасение и всепрощение!
За что же другим так трудно достигать его? Где же вечное Правосудие? Бог вечно милосерд, это правда, но не слепо, иначе бы Он был пристрастен!
Притом же «Возрожденный Манфред» и в небо, в вечность (стр. 8, 12 и др.) стремится через даму и ради ее и там надеется, после земного безверия, блаженствовать с нею и через нее, все-таки презирая мир. Но ведь он, мудрец, должен знать, что в земной любви к женщине, даже так называемой возвышенной любви, глубоко скрыты и замаскированы чувственные радости. Зачем же искать продолжения этого в небе, где не «женятся, не посягают» и где, по словам Евангелия, живут как Ангелы23. Она хотя возражает ему (стр. 12), что надо любить не ее одну, а все живущее, однако же уверяет потом, что она будет с ним вдвоем неразлучна. Эгоисты оба!
Олицетворение туч, молнии и проч. — Это старая дань поэмам такого рода. Их разговор между собою, так же как и судеб не совсем понятен — показалось мне — значительно растягивает эту мистерию.
Но у нее, т. е. у мистерии, есть будущность (как и у самого ее автора).
Со временем, когда рукопись пролежит года два в Вашем портфеле — Вам будет ясно, что нужно в ней прибавить, и что убавить. Это шаг вперед и значительный по пути труда над своим талантом, который я не устану приветствовать! — Есть прекрасные монологи, счастливые стихи, а есть, между последними и неловкие: я взял смелость отметить в рукописи против карандашом NB.
Простите за все здесь мною — искренне написанное (и, может быть, неверно) от всепокорнейшего Вашего Императорского Высочества.
Милейший Иван Александрович,
с искренним сожалением узнал я о Вашей тяжелой болезни. Говорят, теперь вы поправляетесь, и я от всей души этому радуюсь. Надеюсь, что только мы переедем в город, нам удастся повидаться. Жена моя тоже принимает в вас живейшее участие и не менее меня рассчитывает, что вы по-прежнему не откажетесь заглядывать в наше гнездышко.
Прошу вас принять со свойственною вам снисходительностью прилагаемый сборник моих стихов24. Чувствую, что поступаю крайне опрометчиво и дерзко, навязывая вам эту книжонку, но мне было бы так лестно знать, что мой труд попал даже в вашу библиотеку. Соблазн слишком велик, и я не могу устоять перед искушением; итак, посылаю вам эти стихотворения, в надежде, что вы взглянете на них благосклонно.
От души желая вам полного и скорейшего выздоровления, крепко жму вам руку и прошу верить моей неизменной привязанности. Сердечно вас любящий
Милейший Иван Александрович,
с искренним сожалением узнал я о Вашей тяжелой болезни. Говорят, теперь вы поправляетесь, и я от всей души этому радуюсь. Надеюсь, что только мы переедем в город, нам удастся повидаться. Жена моя тоже принимает в вас живейшее участие и не менее меня рассчитывает, что вы по-прежнему не откажетесь заглядывать в наше гнездышко.
Прошу вас принять со свойственною вам снисходительностью прилагаемый сборник моих стихов24. Чувствую, что поступаю крайне опрометчиво и дерзко, навязывая вам эту книжонку, но мне было бы так лестно знать, что мой труд попал даже в вашу библиотеку. Соблазн слишком велик, и я не могу устоять перед искушением; итак, посылаю вам эти стихотворения, в надежде, что вы взглянете на них благосклонно.
От души желая вам полного и скорейшего выздоровления, крепко жму вам руку и прошу верить моей неизменной привязанности. Сердечно вас любящий
Ваше Высочество — если изволите припомнить, при свидании изъявили желание иметь мой силуэт работы талантливой художницы госпожи Бем33: без этого, конечно, я не решился бы представить его motu proprio[8], т. е. сам.
Я даже побоялся явиться один, а взял в товарищи также прилагаемого при сем Рубинштейна34, чтобы за спиною его смелее прокрасться самому. Художница сделала пока три силуэта: третий Гензельта35. Все трое рядом выставлены у Беггрова36, где я их нашел, и, вероятно, есть и у других. Она будет продолжать эти копии с разных известных лиц.
Силуэты представляются здесь без рамок; au naturel, потому что я не знаю, какое назначение будет угодно им дать: в папке, в каком-нибудь сборном альбоме, или просто у стенки, в малозаметном уголке Вашего великолепного кабинета.
Впрочем, что касается до Рубинштейна, фигура и поза которого так мастерски схвачены художницею, то, может быть, Ее Высочество Вел. Княгиня Елизавета Маврикиевна, ценя по достоинству знаменитого маэстро, удостоит его лик чести красоваться в Ее покоях.
Теперь прошу позволения перейти к последней беседе, в прошлый понедельник. Возвращаясь по набережной пешком домой, я много думал о замышляемом Вашим Высочеством грандиозном плане мистерии-поэмы, о которой Вы изволили сообщить мне несколько мыслей37.
Если, думалось мне, план зреет в душе поэта, развивается, манит и увлекает в даль и в глубь беспредельно вечного сюжета — значит — надо следовать влечению и — творить. Но как и что творить? (думалось далее). Творчеству в истории Спасителя почти нет простора. Все его действия, слова, каждый взгляд и шаг начертаны и сжаты в строгих пределах Евангелия и прибавить к этому, оставаясь в строгих границах Христианского учения, нечего, если только не идти по следам Renan38: т. е. отнять от И<исуса> Х<риста> Его божественность и описывать его как «charmant docteur, entouré de disciples, servi par des femmes»[9], «проповедующего Свое учение среди кроткой природы, на берегах прелестных озер», и т. д., словом, писать о Нем роман, как и сделал Renan в своей книге «La vie de Iésus Ce»[10].
Следовательно, художнику-поэту остается на долю дать волю кисти и лирическому пафосу, что и делали и делают живописцы и поэты разных наций. Даже жиды — и те, в звонких стихах воспевают (разумеется, без убеждения, без веры, и, следовательно, без чувства), страдания Христа, Голгофу и проч.
Всем этим я хочу только сказать, какие трудности ожидают Ваше Высочество в исполнении предпринятого Вами высокого замысла. Но как Вы проникнуты глубокою верою, убеждением, а искренность чувства дана Вам природою, то тем более славы Вам, когда Вы, силою этой веры и поэтического ясновидения — дадите новые и сильные образы, чувства и картины — и только это, ибо ни психологу, ни мыслителю-художнику тут делать нечего.
Я отнюдь не желал бы колебать Вашей решимости или подсказывать свои сомнения в Ваших силах — нет. Читая томик, лежащий у меня под рукою Ваших стихотворений, и между прочим переводов — я все более и более убеждаюсь в несомненных признаках серьезного дарования. Я только хотел сказать несколько своих мыслей по поводу избранного сюжета, которых при свидании, может быть, не сумел бы выразить определительно.
Недавно мне попался на глаза эпиграф из Гете, приведенный Тургеневым в одной из его повестей:
Greift nur hinein in’s voile Menschenleben!
Ein jeder lebt’s — nicht vielen ist’s bekannt,
Und wo ihr’s packt — da ist’s interessant! {*}
(Кстати, замечу: слово «interessant»[12] мне здесь не нравится: Гете мог бы найти более веское и притом чисто немецкое слово).
Брать из жизни: религия и вся жизнь, на ней основанная, — есть по преимуществу — высокая, духовно нравственная, человеческая жизнь, следовательно, «greift hinein»[13], скажу вместе с Гете. Сам я, лично, побоялся бы религиозного сюжета, но кого сильно влечет в эту бездонную глубину — тому надо писать. Имею честь быть Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
Милейший Иван Александрович,
ваш силуэт доставил мне большое удовольствие, хотя, к сожалению, А. Г. Рубинштейн удался г-же Бем лучше, чем вы. Все же мне очень приятно иметь этот портрет прямо из рук автора «Обломова» и «Обрыва» и я воображением буду дополнять то, чего в ваших чертах не уловила художница.
От души спасибо вам за милые, теплые слова и добрые советы, в которых так нуждаюсь. Вот бы «вашими устами да мед пить»! Вы повторяете мне слова Гете: Greift nur hinein. Легко сказать hinein greifen — труднее выполнить. Но надежду терять не следует. Благодарю же вас за поощрение и прошу верить моей неизменной привязанности.
Душевно вас любящий и искренно почитающий
Удостойте, Ваше Императорское Высочество, принять выражения сердечной признательности старика за драгоценный подарок, сделанный ему Вашим посещением.
Сохраню дорогое воспоминание об этом до конца моих дней и постараюсь перенести его за пределы оных, так как дней моих остается, вероятно, уже немного.
При этом беру смелость представить альбом Пушкина40. На Вашем письменном столе он будет на достойном его месте. Может быть, сделанные Пушкиным наброски, рисунки, также собранные здесь о нем предания — не дадут заглохнуть мысли Вашего Высочества написать — не биографию его (это проза), а творческой фантазией вызвать тень поэта и дать нам его светлый поэтический образ в лучах его славы!
Это может сделать только поэт же — художник, и притом в цвете лет и сил, как Вы. Теперь уже пора: для него настало потомство; образ его ясен, определителен, остается только осветить его творческой фантазией.
Кроме этих светлых упований, возлагаемых друзьями поэзии на Вашу музу, я смею надеяться лично, что альбом этот будет по временам напоминать
Милейший Иван Александрович,
еще раз от души благодарю вас за приветливый, ласковый прием и за подарок Альбома Пушкинской выставки. Мне весьма отрадно, что я мог доставить вам хотя маленькое удовольствие, побывав у вас, в вашем теплом, уютном уголку.
Искренне признателен за ваши добрые строки и за упование, которое вы возлагаете на мою музу; но это упование, бесконечно льстя моему самолюбию, повергает меня в ужас и трепет перед задачей, которую мне пламенно хочется выполнить добросовестно и с честью. Я понимаю, как высок, труден и свят подвиг истинного художника, именем которого вы так сочувственно и снисходительно счастливите меня. Мною невольно овладевает робость, и руки опускаются при сознании своего бессилия перед таким страшным долгом. Остается терпеть, не возноситься и смиренно работать, даст Бог, я и оправдаю ваши ожидания. Вы мне подаете прекрасную мысль вызвать творческою фантазией тень Пушкина и дать ей светлый поэтический образ в лучах его славы. Но сладить ли мне с такой задачей? Я еще значительно не дозрел и мало верю в свои силы. Быть может, со временем, окрепнув и оперившись, я буду в состоянии последовать вашему совету. — Велю переписать для вас четким почерком те из моих последних стихотворений, не вошедших в сборник, которые не слишком стыдно подвергнуть вашему дорогому мне суждению. А пока прошу вас по-прежнему верить моей неизменной привязанности, глубокому уважению и благодарному почитанию.
Многоуважаемый Иван Александрович,
когда я имел удовольствие навестить вас, вы изъявили согласие познакомиться со стихотворениями, написанными мною по издании сборника и, следовательно, не вошедшими в его состав.
Пользуясь вашей благосклонностью и даже, может быть, злоупотребляя ею, прилагаю целых тринадцать стихотворений; простите мне такую назойливость. Но зная, как я дорожу вашим мнением, вы, вероятно, не откажете мне выразить его со всею откровенностью, словесно или письменно. Нам — начинающим — необходимы строгие, справедливые пестуны и потому-то я и решаюсь тревожить вас. Старушка Александра Ивановна41, напоившая меня у вас таким вкусным чаем, наверно, осудит меня за то, что я утруждаю ваше слабое зрение и будет совершенно права; но в свое извинение скажу, что желание знать ваше мнение слишком сильно и заглушает во мне все остальные соображения.
В надежде скоро с вами свидеться крепко жму вам руку.
Прежде всего позвольте благодарить Ваше Императорское Высочество за доверие к моему вкусу и мнению. Я прочитал 13 стихотворений — это целый букет свежих цветов — и про себя сделал несколько замечаний, которые предпочитаю изложить письменно42, потому что лично кое-что забудешь, иное не решишься сказать, притом мне нездоровится, я от слабости насилу ноги таскаю, кашляю, почти не ем.
И новые стихи отличаются типическими свойствами Вашей искренней, нежной, любящей натуры. Какою теплотою и сердечностью проникнуто, например, Ваша напутствие Велик<ому> Князю Александру М<ихайловичу>43. Эта душевность разлита и в других стихотворениях: молодость эгоистична и экспансивна, она любит делиться со всяким своим избытком чувств. Вступая в зрелую пору, она уже сдерживает себя, не расплывается, делается трезва и скупа на сентименты.
Таких стихотворений есть несколько, между прочим — Помнишь ли ты, как бродили мы по полю, или молитва Научи меня, Боже, любить, потом Благослови меня. Пронеслось мимолетной грезой — слишком лично субъективное стихотворение и бессодержательное. Автор говорит, что он «отдохнул уставшим умом» (от чего отдохнул — читателю неизвестно), что он «благодарен судьбе за лучезарный <нрзб.> сон и светлые минуты»: опять не видно, какой это сон и какие минуты?
Вообще в этом букете есть несколько хорошеньких, местами трогательных стихотворений, но мало образов, идей. Впрочем, в стихотв<орении> Le bon vieux temps[14] есть несколько деталей в описании природы, напоминающих Фета44, хотя опять не видно, почему автору дорого это старое время.
Кажется, если не ошибаюсь, для Вашей музы наступает пора самообладания, зрелости мысли, сознательного взгляда на жизнь и ее значение. Когда эта сила, т. е. сознание окрепнет, тогда из-под нее явится для выражения ее и кованый стих. И здесь стих довольно отчетлив, сильнее прежнего, хотя встречаются вялые, прозаичные выражения, наприм<ер> в стихотвор<ении> Помнишь ли ты, как мы бродили по полю — сказано: «Я отвечал тебе нравоучениями, что этим полем бродить и т. д.» Это мало похоже на стих, скорее проза. В стихотвор<ении> Весна есть тоже строка: «И незамеченный, которою она и т. д.» Это прозаично, и все стихотворение несколько длинно.
Два стихотворения обращают на меня особенное внимание: 1) Не ждал я, признаюсь, такого одобрения — и 2) Колыбельная песенка.
Первое — очень оригинально и, простите, нескромно. Вы здесь собрали в один букет все hommages[15], которыми со всех сторон приветствовали Ваш сборник (Я поздравления слышу ото всех… Боятся, чтобы я не возгордился.) Стихи эти прозаичны и потом кто боится — читателю неизвестно.
Но это неважно: а вот где — противоречие — указав на друзей Вашей музы (между прочим, сделали и мне честь), Вы потом переходите к генералам, министрам, статс-секретарям (это все прозаично и проникнуто некоторой иронией), которые хотят читать Вашу книгу (даже упомянули, сколько экз<емпляров> роздано).
Вы затем восклицаете: Мне слава кажется ничтожной Перед сознаньем, что свою задачу выполнил я честно. Что? мне хвала толпы людской. Потом: что дар чудесный своею дивною ценой — и утешенье и отрада И несравненная награда Мне за священный подвиг мой.
На это все — (не я, и не генералы и статс-секретари, конечно), а критика может упрекнуть Вас за то, что Вы друзей Вашей музы смешали в одну безличную толпу, к которой относитесь как будто несколько высокомерно.
О стихах «свою задачу выполнил я честно» — она, т. е. критика, заметит, что эта задача только что начинается и оценять выполнение ее будет та же толпа, к которой Вы относитесь свысока, а толпа c’est tout le monde[16]. И эта же толпа назовет (а не Вы сами) и Ваш подвиг священным, когда Вы его… выполните.
Зато другое стихотворение Колыбельная песенка чудесно, грациозно, нежно. Печальный взгляд Божией Матери, обращенный к ребенку с предвидением жизненного горя — прелесть. Это сравнение подсказало Вам Ваше родительское сердце. Здесь только, кажется, один эпитет неверен слепое (чувство веры): младенческое — так, но не слепое: это большая разница в деле веры.
Я не стану менять ничего из написанного здесь, да и не мог бы, если б хотел, так мне нездоровится, еле держу перо.
«Строго, придирчиво!» скажете, может быть, Ваше Высочество: из глубокой симпатии к Вам, мне, как старшему, старому, выжившему из лет педагогу и литературному инвалиду, вместе с горячими рукоплесканиями Вашей музе, хотелось бы предостеречь Вас от шатких, или неверных шагов — и я был бы счастлив, если б немногие из моих замечаний помогли Вам стать твердой ногой на настоящий путь поэзии.
Писание стихов увлекает многих, потому что самое писание их есть уже искусство само по себе, и покорить его нужно много сильной работы, даже таланта. Но и на этом пути есть много званых, но мало избранных. Нередко те, кому дана лира (или кто сам взял ее), остаются при одних стихах, без поэзии. Как в музыке играющих на фортепиано множество, но не все доигрываются до настоящей музыки. Впрочем — к утешению поэтов должно заметить, что часто в одной уже форме стиха, независимо от глубины содержания, есть такая прелесть поэзии, которая нередко важнее самой идеи. Какая масса таких сочинений, чисто лирических, субъективных, у Пушкина, Лермонтова, Фета, Майкова, Полонского и — еще очень у немногих. Они умеют находить поэзию, часто — в листке, бабочке, птичке, ручье, ниве, etc., etc., т. е. уловлять ее искры и указывать их — не видящим без их указаний.
Что такое поэзия — это безбрежный, неисчерпаемый океан: у кого есть поэтическое око и чувство, тот видит ее в себе и во всех явлениях около. Другие например, Лермонтов, добывают ее из глубоких недр жизни и своей собств<енной> натуры. Но на эту тему никогда не кончишь писать.
Если изволите припомнить, я указал при первых шагах Вашей музы — где в ней признаки поэзии: именно в нежных чувствах, в страстном влечении к искусству, т. е. ко всему, что есть прекрасного, изящного, великого в природе и жизни. Вы так чутко относитесь к этому изящному (во всем) и — притом так искренно, что сама природа создала Вас прямо поэтом по латинской пословице: poetae nascuntur[17]. Вы действительно рождены с огнем поэзии. Остается чутко всматриваться, вслушиваться, с замирающим сердцем, где — она, в ее звуке точнее приметы, заключать в стих, или прозу (это все равно: стоит вспомнить тургеневские стихотворения в прозе) и — творить — и может быть — или пленять прелестью формы, или, «глаголом жечь сердца людей» — со временем… Искренних поэтов, кажется, и много, но у большей части из них эта искренность — не искренняя; они художественно, иногда очень сильно (напр. Пушкин, Лермонтов и некотор<ые> другие) подделываются под искренность, но под нею иногда таится равнодушие. Например, Тургенев был самый равнодушный ко всем и ко всему в душе человек, но тонко наблюдательный художник, умевший находить искры поэзии во всем, особенно в природе. Выше всего он ставил свой талант и самолюбие. У других тоже много напускной искренности и таланта. Только Пушкину, Лермонтову давалось будить в себе чувство и то не всегда, а из новых искреннее всех я нахожу Фета, Полонского, графа Кутузова и еще немногих. У Вашего Высочества — это драгоценный, природный дар.
Надеюсь, Ваше Высочество простите за это письмо. Меня следует простить: я, во-первых, болен, даже нет сил переписать написанное, а — во-2х — я готовлюсь к исповеди и Св. Причастию — не знаю только достанет ли сил. К сожалению — я не могу присутствовать на всех церковных службах и не знаю, буду ли также счастлив, чтобы придти на праздник до Ваших дверей и повергнуть перед Вами и Е. И. В. Великой Княгиней мои почтительные поздравления.
P. S. Я замедлил своим ответом, потому что ожидал из Редакции Вестника Европы нескольких оттисков своей статьи из Университетских воспоминаний, которая должна выйти только завтра, 1 апреля, а сегодня она пока еще — контрабанда и потому помечена завтрашним числом. Статейка эта так пуста и бессодержательна, что я едва решился представить ее Вашему Высочеству, но однако решился и имею честь приложить ее при этом, вместе с возвращением Ваших 13 стихотворений. Не извольте искать в ней ничего прежнего, моего, кроме имени. Не знаю, решусь ли я представить ее Вел. Кн. Сергию, Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу — я думаю — нет, слишком плохо, и Вашему Высочеству подношу — не как Велик<ому> Князю, а как литератору. Отдать ее в печать я решился, уступив только настояниям редакции.
Многоуважаемый и милый Иван Александрович, остается немного часов до наступления Светлого праздника, еще нельзя произносить приветствия: Христос воскресе, — но можно пожелать вам встретить этот великий день радостно, беззаботно и в добром здоровье.
Ваше письмо доставило мне великое удовольствие; вы не поверите, как мне отрадно знать, что я всегда найду в вас внимательного, строгого и беспристрастного пестуна. От всей души благодарю вас за это новое доказательство вашей снисходительности к моей скромной музе. Чем далее, тем более ценю я ваше мнение, и отзывы ваши слагаю в моем сердце.
Сердечно признателен вам за присылку статьи; я не прочитал ее еще, потому что тоже говел на этой неделе и старался избегать всяких развлечений, а читать вас не только развлечение, но и наслаждение, в котором не мешает отказывать себе во время говения.
Жена и я просим вас принять прилагаемые портреты, надеясь, что, попадаясь вам на глаза, они будут напоминать вам о том, что искренно любящие вас супруги всегда рады, когда вам вздумается заглянуть в их гнездышко.
Крепко жму вам руку и желаю не хворать.
Боже мой! Какое неожиданное красное яичко!
Слов нет у меня выразить Вашему и Ее Императорским Высочествам чувства глубочайшей, почтительнейшей симпатии и живейшей признательности за новый, драгоценный знак Вашей и Ее Высочества ко мне благосклонности!
Вы не только простили меня за мое придирчиво-критическое мнение, но еще великодушно одарили меня великолепными изображениями Ваших прекрасных Лиц!
Какая прелесть! Какой подарок!
И я, несчастный, жалкий, больной, не смею ласкать себя скорою надеждою предстать на праздниках перед Ваши Светлые Очи — дорогой мне супружеской четы, потому что недуг не позволяет выходить со двора. Я неистово кашляю, ничего не ем — и осужден сидеть, особенно по вечерам, дома. Сегодня едва нашел время причаститься Св. Таин, а завтра, вместо разговения, опять за пилюли и воду Виши!
Боюсь задержать Вашего посланного и поспешаю отправить эти беспорядочные благодарные строки, повергая себя и мои поздравления и горячие пожелания счастья, которого так заслуживает прекрасная высокая, светлая Чета, благосклонности
Позвольте, Ваше Императорское Высочество, напомнить о себе по поводу дня рождения и тезоименитства Вашего Августейшего Первенца, и принести Вам и Ее Высочеству Вел. Княгине мои сердечные поздравления, с горячими пожеланиями светлой, блестящей, счастливой жизни Новорожденному!
День тезоименитства малютки-князя, к великому моему удовольствию, совпадает с моими именинами — и я, в кругу своих друзей и знакомых, поднял бы бокал за здоровье Именинника и его Родителей, если б были здесь друзья, знакомые — и вино.
Но этого ничего нет: пива, квасу, уксусу и т. п. сколько угодно, водки тоже, но вина нет. Я не тужу об этом, а также и об отсутствии знакомых: они нарушали бы глубокий мир и тишину здешней приморской деревни. Она вся прячется в сосновом лесу. Дома и домики, как хутора в Малороссии (которых я никогда не видал) окружены садами и садиками. Тишина невозмутимая!
Все это хорошо, но не достает одного, главного: русской церкви. А Русских людей здесь немало, и дачников, и простых людей, рабочих, извощиков. Русская речь превозмогает немецкую и говор природных жителей, Чуди белоглазой. Петербург по соседству, почти совсем поглотит Нарву. Впрочем отсюда до Нарвы только три четверти часа езды на пароходе по р. Нарве, так что желающим помолиться по-русски стоит сесть и прокатиться.
Название Гунгербург (Hungerburg)[18] звучит немного грозно: население, за отсутствием рынка, питается провизией, разносимой и развозимой по дачам разносчиками. Если бы они почему-нибудь вздумали не явиться, то, пожалуй, можно претерпеть Hunger[19]. Но здешняя история подобных примеров не представляет. «Глада», также «труса», «потопа» никто не помнит, зато «огонь» бывает: в прошлом году пожар истребил половину местечка, но оно не пришло в уныние, а храбро отстроилось и отдает в наем неокрашенные и неоклеенные обоями, досчатые домики.
Теперь позвольте предложить Вашему Высочеству нескромный вопрос: что делает Ваша Муза? Творит ли, или покоится на лоне природы и семейного благодушества? Если и так, если она беззаботно почивает в семейном лоне, то это тоже есть «благая часть»45 — и ах, какая благая! Она не только не мешает Музе, но даже побуждает ее к творчеству!
Вот — у меня хотя никакого лона нет, но я похвастаюсь, что тоже сотворил кое-что: и именно написал несколько рассказов или очерков, начав их еще в Петербурге46. Я читал их некоторым «сведущим людям», потому что у меня нет самообольщения, а напротив, есть недоверие к себе — до трусости. «Сведущие люди» нашли очерки «очень живыми», напоминающими, будто бы, «мое перо прежних лет». Это не мои, а их слова, оттого и вставлены мною в скобках. — Рассказы эти назначены для иллюстр. журнала Нива, к январю. Они должны окупить мне дачу и все мое летнее житье.
Относительно этих рассказов — у меня есть следующая мечта. Когда осенью Ваше Высочество и др. Великие Князья воротятся на зимнее житье в Петербург, я — страх как — желал бы прочесть очерка два из вновь написанных Вашему Высочеству и Их Высоч. Сергею, Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу: причем желательно бы было для меня присутствие, например, Д. С. Арсеньева47 и И. А. Зеленого. — Говорят, мое чтение этих очерков таково, что они выигрывают на сто и более процентов.
Может быть, Вы и Их Высочества изволите найти возможным уделить мне час-другой для прослушания, чем много утешите старика.
Для Ее Высоч. Великой Княгини, и вообще для дам, это чтение не представляет интереса — по причине мелких, малоизвестных им действующих в рассказах лиц.
Простите меня, Ваше Высочество, великодушно за болтовню — и благоволите принять мои почтительные и сердечные поклоны Вам и Ее Высочеству вместе с выражениями глубочайшей, неизменной преданности
Вашего Высочества всепокорнейшего слуги
Дача баронессы Притвиц
Милый и многоуважаемый Иван Александрович,
ваше доброе письмо, полученное вчера в Павловске, обрадовало и жену и меня несказанно. Не говоря уже про то, как нас тронула ваша память о маленьком тезке-имениннике, мы оба с большим удовольствием заметили, что вам живется приятно и спокойно. Ваше письмо так светло и радостно, и мы невольно заключаем из этого, что и на душе у вас ясно и тихо. Я недавно случайно узнал, что вы поселились в Усть-Нарове и сам собирался писать вам, как вдруг, совершенно неожиданно приходят ваши милые строки.
Сегодня день вашего Ангела: примите же мои самые искренние поздравления с задушевными пожеланиями здоровья и бодрости духа.
Пишу вам из лагеря при селе Красном, полк перебрался сюда в половине мая, а свою маленькую семью я в то же время перевез в Павловск. Туда я ездил по воскресным и праздничным дням, а остальное время обучал роту строю, всяким тактическим хитростям и стрельбе. Эти занятия, как я не раз говорил вам, преисполнены поэзии, несмотря на их кажущуюся сухость. Но на беду, нынешний год мне не везло: разболелась надкостница челюсти и я две недели промучился. Вы легко поймете, что при этой несносной боли ни ученья в широком поле, ни атаки рощ, ни оборона селений, ни белые ночи, ни полевые ландыши, ни вечерние напевы соловья не могли радовать меня, как обыкновенно радуют вешнею порою. Зубной врач не решался рвать коренных зубов, говоря, что мне следовало бы выдержать хирургическую операцию. Вот я и подвергнулся ей в клинике Ройера, где в продолжение полутора часа под хлороформом мне вытащили целых семь кусков двух зубов. После этого надо было просидеть взаперти в Павловске в течение двух недель.
Отгадайте, чем я занимался все это время? — изучал Пушкина. И этим я обязан вам. Из подаренной вами книги вычитывал его биографию и в связи с обстоятельствами его жизни прилежно просматривал его творения все по порядку, а также и его письма. И вот мне теперь кажется, что я лично знакомлюсь с Пушкиным, он как живой встает перед глазами, со всеми своими слабостями и недостатками, во всем величии своего творчества. Мне кажется, такое изучение последовательного роста и духовного развития гения должно быть очень назидательно нашему брату — начинающему писаке.
Теперь я здоров и снова вернулся к лагерной жизни, к товарищам, к любезной своей роте. Опять пошли беседы с фельдфебелем о цене на сено для артельной лошадки, о больных, о провинившихся, об обличившихся на стрельбе, о капусте и грибах. Опять суеминутно является ко мне ротный писарь, с рапортом, бумагами, списками и сведениями. Опять является артельщик с вечным нерешительным требованием: «денег позвольте». Но эти мелкие подробности имеют большую прелесть: тут в лагере отдыхаешь душой, даже пройдя верст 20 на ученье; тут спится спокойно и даже самая жесткая говядина грызется легко и со вкусом. Тут фельдфебель не задумывается о кознях Бисмарка, писарь не заботится о судьбах вероломной Болгарии и артельщик не разбирает друг ли или враг нашему отечеству издатель «Московских ведомостей». Тут я не слышу о заблуждениях правительства и никто не надоедает рассуждениями о неправильности нашей финансовой системы. Здесь, в лагере, каждый делает свое дело, хотя маленькое и, может быть, незначащее, но все-таки дело и старается потверже идти в ногу заодно с другими. Может быть, мне на это скажут, что нельзя жить такою ничтожною жизнью и не парить в более возвышенные сферы, но я нахожу свое положение весьма приятным и ничего другого не желаю.
Вы спрашиваете про мою Музу? Мне весьма и весьма лестно, что вы о ней вспомнили. Я продолжаю писать; моя поэма «Севастиан-мученик» приходит к концу. Это мое первое длинное произведение; говорят, что первый блин непременно должен лечь комом, вот я и боюсь, что моя поэма оправдает эту поговорку. Врочем, попытка никому повредить не может и мне меньше, чем кому-либо48.
Вы написали новые рассказы и желали бы прочесть их нам — братьям и близким знакомым. Нечего и говорить, что у меня слюнки потекли от вашего обещания; но позвольте попросить вас, чтобы это чтение состоялось ни у кого другого, как у меня. Я очень надеюсь, что вы не отнимете у меня этого дорогого права.
Но я непозволительно разболтался и вижу, что давно пора прекратить это бесконечное писание.
Еще раз от всей души благодарю вас за милую добрую память и прошу верить моей искренней привязанности.
Я боюсь отвлекать Ваше Императорское Высочество от Ваших занятий — от поэзии лагерной, военной и от статской (мученика-Себастиана) и постараюсь ограничиться кратким, душевным выражением глубокой благодарности за добрую, тронувшую меня телеграмму в день моих именин и за милое, прелестное письмо, которым Вы почтили меня в дополнение к ней. Не напомнить этого не могу.
Вся Ваша прекрасная, поэтическая натура отражается, как солнечный луч в капле воды, в этих умных, живых, полных игры и жизни строках. Ваша проза соперничает счастливо с Вашими стихотворными эскизами лагерных сцен. Я не охотник до военных сцен, или впрочем, не знаю их, но — по Вашим очеркам — чувствую, что в них есть своя поэзия: не даром же Шиллер создал свой Лагерь Валленштейна49: стройные ряды войск, барабанный бой и солдатский быт будили и его творческую фантазию. Он даже, кажется, и не служил в военной службе, а очерк этого Лагеря вышел у него реальнее, живее и правдивее всего в большой, несколько натянутой и растянутой трагедии. Нет сомнения, что военные упражнения и житье между фельдфебелями, писарями и артельщиками в полку послужит Вам большим придатком и пособием к реальному изображению разных сторон жизни.
Меня очень радует, что Вы изучили Пушкина, не только с его лицевой, но и с изнаночной стороны. Узнав детали частной, интимной жизни, можно разгадывать яснее мотивы многих его произведений.
Я очень счастлив, что принесенная мною Вам книга о нем послужила Вам маленькой дорожкой к этому капитальному и плодотворному изучению Вашим Высочеством нашего вечного образца и наставника поэзии. Это изучение, я уверен, служит краеугольным камнем Вашего последующего творчества. Позвольте напомнить, что почти все писатели новой школы: Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Майков, Фет, Полонский, между прочим и я — все мы шли и идем по проложенному Пушкиным пути, следуя за ним и не сворачивая в сторону, ибо это есть единственный торный, законный классический путь искусства и художественного творчества.
Вы стали уже на этот путь, и мы все усердно, горячо увлекаем Вас туда же, в светлую и заманчивую даль.
Мученик Себастиан, изображение которого в натуральную величину я видел в Ваших покоях50, — мне показался не довольно правдив, хотя и очень красив. Это — мученик-франт, как будто позирующий в tableau vivant[20]. Прекрасное, колоритное тело, белое, свежее, упругое, как у красавицы — и ни следа мучений, страданий, судорог! По крайней мере мне так показалось.
Ваша поэма, от которой жду многого, доскажет все, чего не говорит картина. Я не помню хорошенько биографии этого святого; вероятно, Вы почерпнете в его жизни достаточный и достойный материал для Вашего нового произведения, которое, смею надеяться, Вы благосклонно сообщите мне до появления в печати.
Благодарю всепокорнейше Ваше Высочество за обещание прослушать мои новые очерки, которые, как сказывали мне слышавшие их, не лишены веселости: если Вы и другие Августейшие слушатели пожалуете меня благосклонною улыбкою, а если таковым же «хохотом» (по Грибоедову), то я буду крайне польщен. Я искренне полагал читать их у Вашего Высочества в Мраморном Дворце. Теперь я что-то просматриваю и отделываю.
Не знаю, как просить Вас повергнуть перед Ее Высочеством Вел. Княгиней выражения моей живейшей и почтительнейшей признательности за грациозное внимание и память обо мне. Меня глубоко трогает ее ласковая доброта, конечно, не ради малого значения моего, а ради моих старых лет. Зато как же я и доволен, когда мне выпадает на долю бывать в гостях в Вашем светлом семейном гнездышке.
С молитвой к Богу, горячо желаю Вашим Высочествам дождаться благополучно второй семейной радости!
Вы угадали: мне пока живется здорово и покойно. Все зелено кругом — и я сижу, как заяц в капусте. А главное — тихо, точно в деревне. Море, правда, шумит — по своей должности, но я отделен от него сосновым лесом и защищен от ветров и морского песка.
Прошу прощения за длинноту письма, еще раз прошу благосклонно принять выражение глубокой признательности вместе с выражениями неизменной преданности.
Вашего Высочества всепокорнейший слуга
Счастливую весть о Вашей новой семейной радости, благосклонно сообщенную мне в телеграмме Вашего Императорского Высочества, я приветствовал — как ласковый солнечный луч. — Прежде всего я перекрестился, что событие совершилось благополучно, что Ее Высочество и Новорожденный «здоровы»51.
Переношусь мысленно к Вам и радуюсь про себя, любуюсь опять, как много раз уже любовался, завидною картинкою Вашего мирного семейного быта.
Поспешаю выразить Вам мою живейшую радость и принести смиренные, но горячие поздравления Вам и Ее Высочеству Великой Княгине — с этим новым знамением Божьей благодати!
Да не оскудеет Божия милость к Вашим Высочествам и к Вашим юным отраслям и да благословит Господь Новорожденного Князя Гавриила, и весь Ваш Дом, такими блестящими, прекрасными, праздничными днями жизни, какими в настоящее время радует нас здесь природа!
Надеюсь, что солнце также радостно играет и над колыбелью маленького принца, как здесь: Нарва — так близко от П<етербур>га и Павловска. Одно небо покрывает и то и другое место, одни лучи согревают их, и бури — тоже общие, как, например, гроза 24 июня, с градом разразилась и здесь и там.
Позвольте присовокупить ко всем моим теплым, добрым пожеланиям по поводу рождения Князя Гавриила, одно пожелание литературного свойства.
Когда маленький Князь станет на ноги, будет молиться, учиться, между прочим и читать стихи — да будет первым прочитанным и выученным им наизусть стихотворением — приветствие Архангела Гавриила Деве Марии — переложенное в стихи даровитым поэтом — его Родителем!
Ваши библейские, и другие молитвенные переложения и стихи отличаются возвышенностью, и вместе простотой, очевидно внушаемой «верой и любовью!»
Я говорю об этом будущем переложении в стихи Ave Maria в том предположении, что Новорожденному дано имя в честь Архангела Гавриила и что тезоименитство будет праздноваться, по церковным уставам, 26 марта, на другой день празднования Благовещения.
«Какое оригинальное желание!» — может быть, подумает Ваше Высочество, но мне почему-то кажется, что Вы его приведете в исполнение: оно представляет прекрасный материал для сильного, звучного стихотворения. Настроить лиру, настроиться самому поэту на этот тон — и выйдет стройный христианский гимн.
Простите за эти, может быть, по причине торопливой радости нескладно выраженные, но искренние чувства и поздравления — и не лишите меня, вместе с Ее Высочеством Великой Княгинею, и впредь навсегда Вашего благосклонного и дорогого для меня расположения.
С чувством глубокой и неизменной преданности, имею честь быть
Гунгербург
Усть-Нарва
Милый Иван Александрович,
нынешнее лето мне как-то особенно везет: никогда еще я не получал от вас писем так часто, а эти письма доставляют мне столько радости и удовольствия.
И жена и я глубоко и искренно благодарны вам за участие, с которым вы отнеслись к нашей новой семейной радости. Конечно, она не могла сравниться с испытанною первою впервые, при рождении первенца: с тем счастием ничто сравниться не может, но этот второй ребенок был нами встречен с бесконечной благодарностию Господу Богу и слезами радостного умиления.
Прежде я с невыразимо сладостным чувством гордости и любви говорил: мой сын. А теперь мне так бесконечно отрадно говорить: мои дети, и в этих словах, кажется мне, сливается вся привязанность и нежность, на какую только способен человек.
Вы не ошиблись: мы назвали новорожденного в честь Архангела Гавриила, но день ангела его будет праздноваться не 26 марта, как вы думали, а 13 июля — ближайшее ко дню рождения число, в которое церковь наша тоже чествует святого Провозвестника нашего искупления.
Вы подаете мне мысль переложить на стихи слова архангела Пресвятой Деве, приведенные в Евангелии от Луки. Представьте, что эта мысль и мне приходила уже давно, и я надеюсь, что когда-нибудь мне и удастся написать этот Ave Maria.
Вы так подкупаете меня снисходительным отзывом о моих стихотворных переложениях из Святого Писания, что я решаюсь представить на ваше обсуждение стихи, написанные мною нынче весною на Страстной неделе. Я старался передать в них впечатления, производимые на нас умилительными молитвами служб святых Страстей; как увидите — у меня перечислены главнейшие из этих молитв. Я пытался — в кратких словах изложить сущность их содержания, но боюсь, что далеко не достиг трудной цели.
Крепко сжимаю вам руку и прошу по-прежнему любить и жаловать. Сердечно к вам привязанный
НА СТРАСТНОЙ НЕДЕЛЕ
Жених в полуночи грядет…
Но где же раб Его блаженный,
Кого Он бдящего найдет?
И кто с лампадою возженной
На брачный пир войдет за Ним?
В ком света тьма не поглотила?
О да исправится как дым
Благоуханного кадила
Моя молитва пред Тобой!
Я с безутешною тоскою
В слезах взираю издалека
И своего не смею ока
Поднять к чертогу Твоему;
Где одеяние возьму?
О Боже, просвети одежду
Души истерзанной моей,
Дай на спасенье мне надежду
Во дни святых Твоих страстей.
Услышь, Господь, мое моленье
И тайной вечери Твоей
И всечестного омовенья
Прими причастника меня.
Врагам не выдам тайны я,
Воспомянуть не дам Иуду
Тебе в лобзании моем;
Но за разбойником я буду
Перед святым Твоим крестом
Взывать коленопреклоненно:
О помяни, Творец вселенной,
Меня во царствии Твоем!
К. Р.
Петербург. 1 апреля 1887.
Ваше Императорское Высочество!
Вы благосклонно принимаете мои простые, сердечные (оттого и простые) и вовсе не литературные писания к Вам, и притом еще «частые» (не упрек ли это — чего Боже упаси!), а я боюсь, уместно ли мне напоминать Вам о себе, когда около Вас, около Её Высоч. Вел. Княгини и Новорожденного Князя собирается блестящий круг Августейших родных посетителей и посетительниц!
Между прочим, по этой причине я нарочно замедлил ответом на Ваше последнее письмо и не решался поздравить 13го июля, ни телеграммою, ни письмом со днем Ангела новорожденного Именинника. А тут подошли другие торжественные дни: Св. Ольги, Св. Владимира; в такие дни Вашему Высочеству конечно было не до моих писем и телеграмм!
Я перечитываю оба Ваши, исполненные душевной теплоты, ума, изящества и дорогой мне личной ласки ко мне, письма, глубоко и искренно сочувствую — кротко и нежно волнующим Ваше сердце семейным радостям, потом пробегаю в газетах бюллетени о состоянии здоровья Ее Высочества и Новорожденного, — и твержу про себя: "Слава Богу! Слава Богу! Бог ведает, что и кому даровать! Он видит, как свято принимаете Вы неоцененный дар — семейное счастье — и благословит Вас, супругов — и тех, кого Вы «с бесконечною отрадою» называете «мои дети!»
Прошу вновь Ваше Высочество и Ее Вво Великую Княгиню — с добротой принять мои душевные поздравления и пожелания.
Обращаюсь к стихотворению: На Страстной неделе. Я прочел его с таким же умилением, с каким оно, очевидно, написалось, или вернее, излилось из души поэта, как изливались и самые оригиналы этих молитв из вдохновенных верою душ их авторов. Такие молитвы есть — поэзия верующей души, поэзия возносящегося к Богу духа. Всякий — глубоко ли, или младенчески верующий и пламенно молящийся — в момент молитвы — есть и лирический поэт. Молясь восторженно, с умилением, он играет на своей лире, не подозревая, не сознавая того, как известное Мольеровское лицо52 «fait de la prose sans le savoir»[21], он, наоборот, «fait de la poésie sans le savoir»[22]. Я говорю о верующих младенческих, простых душах и умах. И на них горит луч поэзии в молитвенном настроении. Стоит только взглянуть на молящиеся фигуры в картинах Беато Анжелико53, Перуджини и т. п. Все эти молящиеся девы, ангелы — кажутся на одно лицо: вовсе нет. На них светится только один и тот же луч: луч веры и молитвы. Это можно поверить в церкви, глядя на лица молящихся, в момент молитвенного настроения, когда, например, при чтении Отче наш, толпа (особенно женщины) опускаются на колени. У всех лица — конечно разные, т. е. черты лиц, но на всех ляжет одно общее выражение, всех озаряет один луч света — это благоговения, молитвы — и все вдруг, на мгновение уподобятся друг другу.
Это я говорю про простые души и младенчески верующие умы. Другое дело — сознательно и глубоко верующие умы и души: эти, при таланте, воплощали поэзию духа, поэзию молитвы — в искусство, начиная с Царя Давида, пророков — и до поэтов и художников нашего времени. Неверующий или «маловерный» никогда не создал бы Сикстинской Мадонны54: Рафаэль был, конечно гений, но тут одного гения недостаточно: нужно было еще другое, чего у других, очевидно, не было, или было не столько, как у Рафаэля. Ни Тициан, ни Гвидо Рени, ни Мурильо, ни Рубенс с Рембрантом не достигали (хотя и гении) той высоты творчества, какой достиг Рафаэль в Сикстинской Мадонне (больше всего) и потом в других своих Мадоннах — матерях и в младенцах. Ни у кого (по моему мнению, или вернее, по эстетическому личному впечатлению) нет такого совершенства в изображении красоты Матери и прелести младенчества, начиная с младенца Иисуса и прочих детей, между прочим, ангелов у ног Сикстинской Мадонны.
Мне кажется, это потому, что Рафаэль писал с видения, с образа, созданного ему верою, а другие изображали с живых женщин, иногда даже с натурщиц.
В этом последнем Саванаролла (в прекрасной поэме Майкова)55 справедливо громит художников (пишущих с натуры), называя их «маловерными».
Простите, Ваше Высочество: я хотел написать краткое письмо и заиграл на своей неуклюжей, непоэтической лире, просто заболтался, и не знаю, как кончить. Позвольте обвинить Вас самих: зачем было присылать мне это стихотворение? Оно дышит и молитвенным, чистым настроением, и сжато, и сильно. Счастливая мысль — совокупить в нескольких строках главные лучшие молитвы прекрасных умилительных молитв Страстной недели. Ваше чувство мгновенно родилось среди их, выпорхнуло, как птичка, из Вашей души и приютилось в немногих словах. Один ум не помог, а скорее, может быть, помешал бы овладеть мотивами и так счастливо сочетать их в краткой поэтической молитве. Ум часто руководит, и должен руководить чувством, но в этом и в подобных случаях, наоборот, чувство освещает путь уму. Порождает мысль, обыкновенно, ум, но он родит и её близнеца: сомнение. Завязывается борьба между ними: птичка-молитва робко улетает, а с ней — вдохновение и поэзия. Она является после борьбы и победы ума и мысли, когда С души как бремя скатится, Сомненье далеко — И верится, и плачется, И так легко, легко…56 Стало быть в молитвенном экстазе чувство умнее ума, который тут служит ему покорным слугою. Когда уляжется в душе моей тревога (борьба с сомнениями и проч.), говорит Лермонтов: Счастье я могу постигнуть на земле, И в небесах я вижу Бога57. Но этого долго ждать: пылкой, верующей, при том юной душе не терпится: пока ум доведет дух поэта, и вообще человека до этих высоких граней, сомнение подсказывает свое, омраченный рассудок называет жизнь пустою и глупою шуткой!58 Не терпится, говорю я — и молящийся поэт слушается чувства и передает, как Вы сделали, его внушения лире — и является стройное, благоговейное излияние, как Ваше.
Почти все наши поэты касались высоких граней духа, религиозного настроения, между прочим величайшие из них: Пушкин и Лермонтов: тогда их лиры звучали «святою верою» (И дышит благодатная святая вера в них и т. д.)59, но ненадолго. Тьма опять поглощала свет, т. е. земная жизнь брала свое. Это натурально, так было и будет всегда: желательно только, чтоб и в нашей земной жизни нас поглощала не тьма её, а её же свет, заимствованный от света… неземного.
Пушкин (Мадонна) жаждал двух картин: чтобы на него, с холста иль с облаков, взирали — Божия Матерь и Спаситель — Она с величием, Он с разумом в очах, но нашел это «величие» не в образе Пресвятой Девы, а в ниспосланной ему Мадонне видел Чистейшей прелести чистейший образец — т. е. в женщине, кажется — в своей супруге, а не видении, созданном верою60.
Саванаролла назвал бы обоих поэтов «маловерными», но какая «святая прелесть» (по выражению Лермонтова) блещет в этих искрах поэзии!
В противоположность поэтам «маловерным» приведу цельно, неразбавленно — ничем — верующего, автора молитвы «Господи, Владыко живота моего! Дух праздности и уныния» и т. д. Св. Ефрема Сирина61. Он не поэт, стихов не писал (кажется, не писал), а между тем в три фразы, в три молитвенные воззвания к Богу, вместил всю Христианскую этику. Что помогло ему? Конечно, ум, мудрость во всей ее глубине, — но под наитием веры и Св. Духа!
Может быть, Ваше Высочество, по поводу вышесказанного мною о Сикстинской Мадонне, заметите мне, что и у Рафаэля, как у Пушкина, был тоже «чистейшей прелести чистейший образец» в лице земной Мадонны — Форнарины, которая могла служить ему идеалом для его картины. Идеалом — пожалуй: т. е. навести на мысль, но никак не образцом, не натурой для копии. Воплотить в одном лице — и Матерь Бога, с «величием», и вместе с смирением в очах («призре на смирение рабы Своея»)62 — до степени «священного ужаса» — (от сознания, Кого Она держит на руках), и тут же изобразить святую наивность и непорочность Девственницы: — нет, для всего этого никакая Форнарина не поможет!.. Боже мой! Я — «с священным ужасом» вижу, что моему письму конца не будет, если дам перу волю высказывать все, что бродит у меня на уме по поводу Мадонны, поэзии, живописи. Простите, я умолкаю — не из боязни только отвлекать Ваше Высочество своими писаниями от кроткого лона Ваших семейных радостей и от Ваших высоких Гостей, но и от того, между прочим, что у меня, когда посижу за пером час-другой, начинают скакать желтые пятна по бумаге — и я бегу прочь от письменного стола в страхе за свое единственное око. Я молюсь, чтобы Бог сохранил мне луч света, остаток зрения, до конца моих дней.
Благоволите принять и повергнуть перед Её Высоч. Вел. Княгиней — выражение моей почтительной симпатии и глубокой неизменной преданности
Вашего Императорского Высочества всепокорнейшего слуги
P. S. Я не досказал вполне свою мысль об изображениях художниками Иисуса Христа, Божией Матери, и вообще святых сюжетов: прошу позволения сделать это или в письме отсюда, а еще вернее зимой при свидании. А теперь займусь поправкой и отделкой того, что желал бы прочитать Вашему Высочеству.
Многоуважаемый, милый и дорогой Иван Александрович, почти два месяца прошло со дня, когда я получил ваше последнее письмо, а я до сих пор ни единой строчкой не выразил вам радости, наслаждения и благодарности, которыми оно меня преисполнило. Говорю откровенно, что это ваше письмо было чуть не событием в моей жизни за это лето, — так сильно подействовали на меня и согрели мне душу ваши добрые слова. Я не отвечал вам так долго по многим причинам: лагерные занятия, ученья и маневры в Высочайшем присутствии, отъезд сестры63 и переселение в Павловск отвлекли меня от переписки с вами, переписки, которою я так дорожу. Но главною причиной моего молчания было следующее: я кончал и отделывал свою поэму, первое свое крупное произведение. Оно давалось мне с большим трудом и мне до сих пор не верится, что я довел свой труд до конца. Со страхом и трепетом посылаю вам «Севастиана-мученика», надеясь, что вы не откажетесь искренно и не жалея моего самолюбия высказать ваше суждение. Очень боюсь, что вы моего воина-страдальца найдете только красивым франтом, позирующим в живой картине, таким же, каким он показался вам на старой картине в одной из моих комнат.
Собравшись с духом и махнув рукой, решаюсь представить его вам, предупреждая, что это произведение мне бесконечно дорого, как взлелеянное в душе в течение долгого времени. По миновании надобности прошу вас послать рукопись в контору Мраморного дворца и если возможно, до воскресенья, так как в начале будущей недели мы с женой уезжаем на два месяца за границу. В октябре, в Альтенбурге будет праздноваться серебряная свадьба родителей жены. Вернемся мы в Петербург, вероятно, в двадцатых числах ноября и тогда, надеюсь, вы по своему обещанию прочтете у меня ваши новые рассказы.
А пока крепко жму вам руку и прошу верить моей искренней, постоянной и неизменной к вам привязанности.
Жена просит вам очень кланяться и пожелать здоровья.
Приношу глубокую и сердечную благодарность Вашему Императорскому Высочеству за доставку нового Вашего произведения и за добрые, теплые выражения Вашей и Её Высочества постоянной, чарующей меня благосклонности.
Я сразу, вслух прочел «Севастьяна» при моей воспитаннице — и она, краснея от удовольствия, не смигнув — прослушала ее и потом просила «списать»; я конечно не дал, но по ней поверил произведенное на меня впечатление.
Успех верный и значительный: силы очевидно развиваются и крепнут.
На прилагаемом при сем листке я сделал несколько общих замечаний о поэме, торопясь и боясь опоздать к назначенному сроку, к воскресенью. Надеюсь, что Вы благодушно примете их и извините за краткость беглого отчета. Времени мало и глаза мешают. На меня наступают два мои врага: тьма и холод. Первая мешает читать и писать, а втор<ой> — дышать. Не знаю, как я переживу осень и зиму. В холод на грудь мне ложится тяжелый камень, которого до наступления летних дней не сдвинешь ничем.
Но полно плакать, не стану, а буду ожидать возвращения Вашего Высочества, в надежде прочесть Вам свои очерки, по Вашему благосклонному обещанию прослушать их.
Позвольте пожелать Вам счастливого и спокойного путешествия на радостное торжество серебряной свадьбы и весело возвратиться домой, в Ваш изящный, семейный приют, где я в ноябре надеюсь поцеловать ласково протянутую мне руку Ее Высочества и с чувством глубокой и неизменной преданности пожать обе Ваши руки.
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
В поэме «Святой Севастьян» автор обнаруживает значительные успехи в технике против прежних произведений. В авторских приемах больше уверенности, стих, особенно в первой половине, стройный, звучный, отделанный, нет многословности, больше сдержанности. Римская ночь изображена поэтично, мягко, нежно, без лишних подробностей.
Поэма, по форме и по сюжету, принадлежит прошлому, к эпохе Байрона, Шиллера, к ранним произведениям наших — Пушкина, Лермонтова и их тогдашних подражателей. И я смотрю на нее, как один из этапов, может быть, последний этап, к совершенно сознательному и самостоятельному творчеству, без преобладания лирического чувства в ущерб силе мысли и фантазии.
Поэма несколько длинна, растянута: более сжатая и сосредоточенная на некоторых местах, она бы выиграла в силе, например, в изображении момента, когда Севастьян, непременно силою веры, одолевает физическую муку и т. п. Эта борьба духа с немощью тела ускользнула от живописца-колориста, который, изображая святого с стрелой в груди, очевидно задавался целью написать прекрасное животрепещущее тело… в чем и успел, но мученика не изобразил. Оттого у него, как мне кажется, и вышел «франт-святой», как будто позирующий перед художником.
Я не знаю римской легенды о Святом Севастьяне, и потому не могу решать, что в поэме заимствовано из жития этого святого и что принадлежит фантазии поэта. Например, какие это две жены, которые купили тело у нумидийской стражи: такие же благочестивые христианки, как две «мироносицы», или близкие, дорогие сердцу Севастьяна женщины? Это неясно. Не довольно также ясно и то, живого или мертвого купили они, и выздоровевший ли от ран, или оживший благодатию веры появляется он над мраморной аркадой в окне и грубиянит цезарю вновь, как будто позируя, хвастливо задирает его, тогда как мог бы прямо идти к братьям-мученикам и погибать с ними, не угрожая ему бессильно гневом Христа, которого тот не признает.
Еще: кто этот «юный вождь», который собирает «дружины и ведет», под «стягом креста» для победы на Тибре? Есть ли все это в предании о житии Севастьяна, или создано фантазией поэта — во всяком случае это не ясно, недомолвлено.
По-моему, поэма кончается на 76 странице, 47 строфою и служит прекрасной иллюстрацией известной картине этого мученика.
Я бы, если б писал эту поэму, кончил бы ее тут. Все, что следует далее — несколько ослабляет силу первой части, т. е. силу трагической участи святого, который бессильною угрозою не пугает и не убеждает Цезаря, спокойно идущего вслед за тем на травлю христиан зверями.
Мелочи: 1. на стр. 69 о Венере сказано: «неземным резцом изваяна». Каким же, если не неземным?
Бесподобная жена: эпитет «бесподобная» кажется тут тривиален. 2. Шестикрылый херувим (стр. 73) или Серафим? Это есть и у Пушкина: но зачем это определенное число крыльев небожителя? Как-то странно выходит. 3. На стр. 75 три раза «уж» повторено в близких друг к другу стихах.
Все же эта поэма читается с большим увлечением — как я ее читал: зная предшествовавшие опыты, невольно скажешь, что это — на трудном пути эстетического развития искусства — большой шаг вперед, несмотря на относительную слабость второй половины поэмы против первой.
Милый, многоуважаемый Иван Александрович,
ваше письмо доставило мне большую радость; спешу поблагодарить вас от всей души.
Вы, я думаю, и не подозреваете, как я дорожу вашим мнением о моих произведениях. Посылая к вам Севастиана-мученика, я трепетно и томительно ждал ответа. Меня пугало, что вы найдете мою поэму неудовлетворительной и что следовательно я протрудился втуне. И вот, вы говорите, что в этом сочинении заметен шаг вперед. Если бы вы могли знать, как высоко я ценю ваше суждение, то поняли бы, как я был обрадован.
Искренно благодарю вас и за замечания относительно недостатков поэмы; признаюсь, я ждал, что вы отнесетесь строже к моему труду. Я никогда не забуду, что вы не отказываетесь быть моим руководителем на пути к усовершенствованию.
В защиту содержания второй половины поэмы не могу не сказать, что я его не выдумал, а взял отчасти из Четии Минеи, частью же из романа кардинала Уайзмана «Fabiola», переделанного на русский язык Евгенией Тур под заглавием «Катакомбы»64. В житии св. Севастиана упоминается о том, как по расстрелянии в саду Адониса, мученик был излечен благочестивыми христианками и явился к Цезарю с обличительной речью. О таких речах говорится и в других житиях святых. Например, Георгий Победоносец громил Диоклетиана грозными словами в храме Аполлона. Юный вождь, о котором говорит Севастиан, это Константин Великий, разбивший сына Максимиана Максенция на Тибре немного времени после описанного происшествия.
Я совершенно согласен с вами, что, описывая мучения Севастиана, я более, чем бы следовало, увлекся картиной, тогда как надо бы было изобразить внутреннюю борьбу духа над истощенной плотью. Впрочем я и не рассчитывал на безукоризненное произведение, так что ваши одобрительные отзывы пришли совершенно неожиданно и я глубоко за них признателен.
Мы уезжаем во вторник прямо на Констанское озеро к королеве Виртембергской65, а оттуда в Альтенбург. Там я думаю оставить жену на несколько недель, а сам буду разъезжать по Европе. Хотелось бы побывать в некоторых мне еще незнакомых городах Испании.
Дай Бог, чтобы наступающая зима с злейшими вашими врагами — мраком и стужей — не причинили вам вреда. Продли, Господь, дорогие ваши дни и укрепи в вас здоровье. Жена просит вас не хворать и почаще заглядывать в наше гнездышко, когда мы вернемся из-за границы.
У меня задумана новая работа — драматическое сочинение, чтоб не сказать трагедия. Содержанием я выбрал Царевну Софью Алексеевну, желая обратиться к родной отечественной истории, столь богатой источниками для творческих вдохновений.
Еще раз от всего сердца благодаря за постоянное внимание, крепко жму вам руку.
В понедельник — от Вашего Высочества я прямо отправился в редакцию Нивы, чтобы согласно выраженному мною перед Вами желанию, подписаться на журнал для Вас и для В<еликих> К<нязей> Сергия и Павла Александровичей и Дмитрия Константиновича: но я встретил неожиданный отпор со стороны издателя г. Маркса. Он сказал, что он «очень счастлив, что такие особы удостаивают внимания издаваемый им журнал и считает лестною обязанностью выразить этим Особам „ses humbles hommages“[23] (издатель русского журнала говорит больше по-французски и по-немецки, а по-русски плохо!), представляя Им журнал в особых, так называемых Царских экземплярах, на веленевой бумаге» и т. д. При этом он мне показал довольно длинный список Высоких Особ, которым доставляется им по почте Нива — в таких изящных экземплярах. В этот список он немедленно внес и Ваши, т. е. всех четырех Высочеств Имена — и наотрез отказался принять от меня уплату, говоря, что он без «оной», т. е. без всякой уплаты представляет «ses humbles hommages» всем другим Высочествам — в виде веленевых Царских Экземпляров. На это я, однако, не согласился и возразил, что как издатель, он может представлять веленевые экземпляры, но право на подписку на эти четыре экземпляра принадлежит мне, так как это мое авторское приношение. Он продолжал спорить, произошла борьба великодушия, которая пока ничем не кончилась. Но как у меня есть с ним счеты по моим статьям, то я надеюсь выйти из борьбы победителем.
Что бы там ни было, но с Нового Года, после 2го или 3го числа, Вашему Высочеству и трем вышеозначенным Великим Князьям Нива будет доставляться в течение 1888го года. Он, т. е. издатель, в заключение подарил мне царский веленевый экземпляр последнего Рождественского No нынешнего года. Позволяю себе приложить его при этом, как образчик NoNo будущего года, которые будут доставляться Вашим Высочествам. Возвращать его мне не следует: он мне не нужен.
Теперь обращаюсь к заветной, вверенной мне Вами книге: Певца добра милуют боги. Я не случайно открыл повыше заложенной Вами страницы и напал на три прелестных стихотворения: К Фету, Полонскому и Баратынской. Я или не знал, или забыл их. Первые два полны достоинства, с которым Вы, как младший перед старцами, скромно и трогательно выражаете их заслуги и Ваше к ним уважение, особенно призывая благословение «дряхлеющей руки убеленного сединами поэта». Это рисует одну из светлых сторон Вашей души, так редко встречаемую теперь в молодых поколениях, — это поэзия скромности, поклон начинающего деятеля отходящему. В послании к Полонскому Вы, очевидно, вдумались в пройденный путь старого писателя — сняли шляпу перед ним и возложили на него венок — словами: «отчизна не забудет тебя». Вышло поэтично и содержательно. — Почему? Потому что Вы строго вдумались в пройденный обоими поэтами путь, верно сжали в уме Вашем и определили главные свойства их поэзии — и прекрасно выразили.
Очень грациозно вышло Ваше извинение перед Анной Дав<ыдовной> Баратынской, что Вы не могли быть у нее, особенно очень мил вышел конец, два последние стиха.
Перечитал я также с превеликим удовольствием стихотвор<ение> На Страстной неделе. Если не ошибаюсь, Вы мне прислали летом не все, только часть, кончавшуюся словами — И да исправится, как дым благоуханного кадила Моя молитва пред тобой. Далее, со стиха: С безнадежною тоской и т. д. — я не помню, не читал. Это прекрасно, потому что опять-таки верно, и притом вдохновенно выражает благоговейное настроение молящегося в великие дни недели.
Между остальными новыми Вашими произведениями в книжечке есть несколько звучных, нежных, ласковых, полных задумчивой неги или грусти — словом приятных стихотворений: читатель, особенно читательницы прочтут их с кроткой улыбкой. Но — (позвольте быть откровенным) спирту, т. е. силы и поэзии, в них мало: лишь кое-где изредка вспыхивают неяркие искры. Очевидно, стихи набросаны небрежно, как будто второпях, и мало обработаны. Это скорее легкие наброски, глубоко непродуманные и непрочувствованные66. Вы сами пометили их (некоторые) «между Берлином и Франкфуртом», между «Вильно и Мин… станцией»: стало быть, писали в дороге, так сказать, на ходу, занесли в книжечку и по-видимому больше к ним не возвращались, не додумывались и не добирались внутренним, поэтическим чутьем до сути, до живого нерва, до пульса, который бился в момент чувства, думы или пережитого впечатления.
Например, в стихотворениях: Оле, Анастасье, Сестре Вере, В альбом Ильинского, На юбилей старушки везде просвечивает чувство, но тускло и довольно холодно — почему? Потому, кажется мне, что когда родственные и другие нежные излияния и чувства высказываются изустно и искренно, в них у говорящего — взгляд, тон голоса, движения — полны огня и силы. Если он просто запишет, что он сказал, выйдут холодные бледные слова и больше ничего. Но если он поэт и художник, он воскресит в себе, т. е. в воображении момент (или эпоху) пережитого или переживаемого чувства, уловит особенные признаки, веяния (неслышимые и нечуемые не-поэтом, хотя иногда и чувствуемые им бессознательно) — вдумается и верно пересоздаст испытанное — тогда и явится поэзия, в содержании или в форме, в самой мысли, в чувстве или в сильном стихе, будет ли то картина, образ или лирическое излияние. Так делали наши отцы и учители, Пушкин, Лермонтов, Жуковский — эти вечные образцы.
То же можно сказать и об обращениях к родине из-за границы: желалось бы от такого поэта, как Вы, побольше содержания и спирту, т. е. вдумчивости, определенности, строгой сознательности даже самого чувства любви к родине. Например, в стихотворении Цветущий Запад, впрочем звучном и эффектном, все хочется спросить, почему невозделанные степи далекой родины Вам милее всех великолепий Запада? Потому что они родные, конечно, будет ответ. Но ведь это же скажет всякий, не-поэт: это общее место, где же тут пища для поэзии, для отдельного стихотворения? Пища, конечно, есть: это «таинственные силы», на которые Вы намекаете. Опять хочется спросить, какие же это «силы»? Вообще, между звучными, эффектными, нежными стихотворениями есть много недосказанного, недоделанного и немало необработанных стихов; в этом же стихотворении есть выражение: «здесь пользу с выгодой прямою извлечь умеет человек», — не найдете ли Вы сами, что польза и выгода — одно и то же? Это темно.
Затем следует такое хорошенькое, живое, горяченькое стихотворение: «Встань, проснись! Умчались тучи!» Это вылилось под влиянием живого, непосредственного чувства — и оттого вышло так свежо, бодро, тепло.
Ваши военные стихотворения — на этот раз далеко уступают прежним (за исключением, впрочем, На 12 Октября 1887, которое эффектно, сжато и довольно сильно, как дружеское напоминание товарищам о себе). Зато в Дежурной палатке и в Письме к дежурному офицеру Изм. Полка не сверкает тот живой огонь, не блестит теми искрами поэзии, какие рассыпаны в Лагерных заметках: там так чутко и зорко собрали Вы с полей и с лагеря, с природы и с бивуачной жизни живые, характеристические черты и сжали в одной картине, в одной рамке! — здесь же, напротив, в Дежурной палатке и в Письме к офицеру Вы, как будто прозой, обстоятельно рассказываете, шаг за шагом, о том, как происходит развод на Троицкой площади, как проходит дежурный, потом генерал, что делают офицеры в клубе — и т. д. Это простой дневник (извините, ради Бога, за неуместную и, может быть ошибочную оценку), — дневник, скажу, без красок, без огня, без лучей поэзии, хотя вступление и тут не дурно. В Дежурной палатке — картинка ночи «как солнце за морем (не за море ли?) зашло?», пожалуй, не дурна, хотя едва лишь слегка намечена, но заключение уже совершенно прозаично: «все спит, кроме дежурного и часового»! Тут и все. Но ведь это так происходит во всякой палатке, в каждой гауптвахте: это видит всякий и не поэтический глаз, так же, как он видит и парад на Троицкой площади в том виде, как он описан в Письме к офицеру. А поэт чутко видит именно те черты и признаки явления, которых не замечает простой глаз, пока поэт не укажет их — и тогда прозрят другие, не поэты (Кстати замечу, что в Письме к дежурн<ому> офицеру вкрался невозможный стих-гротеск: «С Измайловской душою»).
После сделанных уже Вами сознательных шагов и успехов в поэзии, после зрелых и крупных произведений можно и должно пожелать более сознания и крепости, зрелости и в выборе сюжетов, и в отделке стихов. Много является дум, чувств и образов, которые просятся в душу поэта и в стих: но нельзя же допускать всех «званых», а только избранных, чтоб не плодить стихов без творчества, к чему так склонна ранняя молодость. — На днях мне попался под руку в фельетоне газеты критический этюд Буренина, который я позволяю себе приложить при этом67. Этот Буренин — бесцеремонный циник, часто пренебрегающий приличиями в печати, но он не без таланта, опытен, и у него есть критический такт. В этом фельетоне, как Вы изволите увидеть, он разбирает школу новейших поэтов, особенно не любит из них жидов (и я тоже). Он давно говорил, что между жидами нет искренних, высокого полета поэтов, и никогда не было ни одного гения, не исключая и Гейне, и были и есть только искусники, «виртуозы».
Говоря о недостатке искреннего чувства и вдохновенного увлечения в них, он очень ловко выбрал по строфе у четырех поэтов и сделал из них одно стихотворение, чтоб показать пустоту и беспочвенность их стиходелия. Он, разбирая стихотворения духовного содержания священника Соколова, затрагивает вопрос вообще о сюжетах религиозного содержания.
Он при этом высказывает несколько дельных и метких заметок, мотивов и положений о стихотворстве вообще, которые, конечно, заметят и примут в соображение и Фет, и Майков, и Полонский, да и все пишущие стихами.
Этим кончаю свое невозможно длинное и нескладное письмо, диктуемое мне глубокою к Вашему Высочеству симпатиею и сердечным участием к Вашей поэтической Деятельности, поставить на высокую степень которую — у Вас так много и природных (ума, таланта, образования) и всяких других средств. Вероятно, в последний раз мне выпадает на долю приятный долг и честь беседовать с Вами о поэзии, литературе вообще.
Не могу идти далее, несмотря на все желание: глаз мешает.
Хочется сберечь до конца моих дней — луч зрения и поберечь разбитые летами и жизнью силы. Я все что-то недомогаю.
В заключение позвольте мне принести Вам и Ее Высочеству Великой Княгине мои искренние и почтительные поздравления с праздником Р. Х. и смиренно призывать на Вас и на весь Ваш дом благословение Божие.
Вашего Императорского Высочества
всепокорнейший и неизменно преданный слуга
P. S. Книжечка стихотворений при сем возвращается.
Ваше Императорское Высочество несказанно почтили мою старость и обрадовали меня!
Слагаю крестом руки на груди и клоню перед Вами мою благодарную голову, на которую Вы так ласково, с добротой и грацией возложили прелестный, к сожалению, мало заслуженный мною венок68.
Крещусь и призываю на Вас, на Ее Высочество Великую Княгиню и на весь Ваш дом в наступающем Новом и в последующие долгие, долгие годы благословения Божия. Один только Бог воздаст Вам достойную Вашего любвеобильного сердца награду. Человек бессилен, я — особенно. Вы великодушно простили меня и за последнее тяжелое шероховатое письмо. Каюсь, зачем я его написал. Из глубокой симпатии к Вам, конечно, из усердия быть полезным. Но и для этого можно бы было (и я хотел так) только сказать кратко, что Ваши интимные, родственные и другие стихотворные излияния особенно многозначащи и дороги тем особам, которым они написаны (очевидно, для альбома), а не посторонней публике, не ведующей Вашей интимной сокровенной жизни. Словом, они не предназначались для печати.
Сказав только это, я сказал бы всю правду. Я мог бы прибавить еще, что в этих стихотворениях теплится тот дорогой огонь, какого у одних или вовсе нет (у стихотворцев-жидов особенно) или очень мало у других поэтов. Этот огонь всеобъемлющей любви («океан любви», по выражению Диккенса), каким горит Ваше редкое сердце, и каким дышит и все украшает Ваше каждое слово, до кого бы и до чего бы оно ни коснулось. В этом и заключается Ваша драгоценная сила и особенность перед всеми нашими современными поэтами, сила, которую не заменит никакое воображение!
Глубоко благодарю Ваше Высочество за благосклонное намерение прослушать в воскресение, 3 января, хоть один из моих новых очерков!69 Чтением двух других я не только не посмею утомить ни Вас самих, ни Ваших Августейших Братьев.
Хотя грипп не совсем покинул меня, но я постараюсь уберечься в этот холод до воскресения. Никуда не выйду, чтобы прочесть без кашля. Но если бы меня постигло внезапное усиление бронхита и мороз не дал бы мне показаться на улицу, о чем я немедленно поспешил бы предуведомить Вас. Смею надеяться, что Ваше и другие Высочества снизойдете к моей немощи и великодушно простите меня. Потеряю я один, если чтение не состоится: это будет мой, собственно, праздник, лишь бы хоть немного понравилось Августейшим слушателям. С чувством глубочайшей преданности имею честь быть
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
Не могу не поблагодарить вас еще письменно за доставленное нам вчера высокое наслаждение. Сегодня утром я встретился на репетиции Крещенского парада с В. К. Сергеем Александровичем и слышал от него, что вчерашний вечер оставил ему самое приятное впечатление. Про меня и говорить нечего: вы знаете, как я ценю всякое художественное произведение, а ваши очерки притом же в вашем превосходном чтении поражают такою правдивостью и жизненностью, что Валентин и Матвей становятся уж не героями повести или очерка, а живыми, знакомыми и близкими людьми. Примите же мою искреннюю и задушевную признательность за хорошие часы, прожитые благодаря вам вчера вечером. Надеюсь, что чтение не повредило вашему здоровью.
Позвольте просить вас прочитать в прилагаемой книжке последние мои скромные произведения. Может быть, вы не откажете по-старому высказать мне о них ваше беспристрастное мнение. Только бы доброта ваша и снисходительность не смягчили строгости приговора; не щадите авторского самолюбия, браните, порицайте, и я тем более буду вам благодарен, ибо ничто так не способствует совершенствованию, как справедливое осуждение.
«О, пой нам, пой, не умолкая!»70
Я так легко прочел маленький стихотворный альбом, который Ваше Высоч<ество> прислало мне. Закрыв книжечку, и глаза вместе, я впал в приятные раздумия, думая о Вас, об этих последних Ваших звуках, вибрация которых еще свежа, не замерла, слышатся кроткие, нежные тоны. Вы от природы поэт, самородок-поэт. Вы неудержимо дорываетесь до ключа живой струи. Молодые силы взрывают почву, вода бежит пока еще вынося с собой песок, ил, каменья, сор. Но Вы (я смотрю вдаль) добьетесь, когда ключ забьет сильным и чистым фонтаном без посторонних и неизбежных при работе примесей71. Вы доработаете, дойдете, додумаетесь до одной только чистой и сильной поэзии. Не говорю — дочувствуетесь, потому что сердце, чувство — есть основа Вашей светлой, прекрасной, любящей натуры. Опасности нет, чтобы чувство завело Вас в какую-нибудь сентиментальную Аркадию. От этого остережет Вас ум, образование и отчасти наш вовсе не сентиментальный век. Теперь Вы проходите еще трудную школу, пытаете свои силы, увлекаясь пока легкой, доступной Вам стихотворной формой, в которой в самой есть уже своя поэзия. Вы набиваете руку, как музыкант-пианист, энергически одолевая упрямую технику, и когда эта работа свершится, вот тогда Вам ясно будет, где есть творчество, а где его нет. Вы будете не бессознательный и беспечный трубадур-певец, который (wie der Vogel Sing)[24] — нет, Вы будете знать, что, когда и как петь. Вы станете строгим к себе творцом, художником, маэстро, может быть, великим! Это нелегко, не вдруг дается. О! Тяжела ты, шапка Мономаха!
В помощь Вашей работе я позволил себе в последнем «строгом» моем письме указать слабые стороны предпоследних Ваших стихотворений и приложил даже вырезку из газеты о тех недостатках, которые свойственны молодым стихотворцам. В этих вырезках приведены также некоторые общие мотивы, которые необходимо иметь в виду для всех пишущих стихами. Смею надеяться, что Ваше Высочество не пренебрегли, не отбросили в сторону ни моего ворчливого письма, ни газетной вырезки, а пытливо и глубоко вдумались в то и другое — и приняли к сведению и соображению. Газета приводит общие мотивы, остерегающие молодых поэтов от банальностей, общих мест и вообще от стихов без поэзии. Это все пишущие стихами должны иметь в виду, как ключ в нотах.
Письмо к Г. Божерянову72 — написано очень живо, бойко и куда более лучше Письма к дежурному офицеру и Дежурной палатки! Оно страдает длиннотой. Его надо постянуть, исключить посещение одного или двух взводов (так как они все на один лад), похерить нескольких солдатиков, их слишком много, хотя некоторые из них очень интересны, типичны — это живые иллюстрации — портретики: вот те бы, которые поживее, и оставить. В других стихотворениях (обращенных к родине) отчетливее прежнего, несколько сжатее проговаривается эта любовь, но все-таки местами звучит нотка так называемого «шовинизма», т. е. условного, деланного, обязательного чувства любви к родине. Она же, эта нотка, появляется и в усилительном (как будто нарочно) пристрастии к своей роте и полку. (Заключу кстати, что первый жандарм и первый церкви крест — поставлены слишком близко друг к другу — как будто поэт одинаково радуется одному и другому!)
Стихотворение, обращенное ко мне, я анализирую не критикой ума — а сердцем, сладко над ним задумываюсь и глубоко, умиленно благодарю!
Взываю к Вашей музе — «О, пой нам, пой, не умолкая», если не для света пока, не для печати — то для самой поэзии: она дар Божий! Извольте прочесть, что про нее сказано золотыми буквами на пьедестале памятника Жуковскому (на Адмирал<тейском> бульв<аре>). Это — золотые слова!73
При этом прилагаю обратно книжку и прошу переждать до тепла и света, пока глаза мои будут в силах читать, а рука писать, а теперь более не могу.
Вашего Императорского Высочества
всепокорнейший неизменно преданный слуга
Представляя при этом два экземпляра отдельных оттисков моей статьи под заглавием На Родине, помещенной в январской и февральской книжках Вестника Европы, имею честь всепокорнейше просить Ваше Императорское Высочество: один экземпляр удостоить места в Вашей библиотеке, а другой представить от меня Вашему Августейшему Родителю. Его Высочество всегда удостаивал благосклонного внимания мои литературные труды: может быть, благосклонно примет и эту безделку.
Не знаю, найдете ли Ваше Высочество свободный час пробежать эти страницы, по-моему, они мало интересны, хотя меня с разных сторон стараются уверить в противном. Но я недоверчив и строг к самому себе. Если я не решаюсь лично представиться Вам, а также Великим Князьям Сергию, Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу (у меня пока только и есть пять переплетенных экземпляров), то это единственно потому, что я живу еще под гнетом мрака и морозов, никуда не выезжаю, парадного костюма не надеваю, и только недавно начал появляться на воздухе и дышать свободно, без кашля.
Поэтому мне трудно уловить удобный час и явиться, не боясь обеспокоить таким неважным делом, как представление брошюры.
Благоволите извинить меня перед собою, а также перед их Высочествами, что являюсь с маленькими приношениями не сам (т. е. сам, но только до швейцарской). Подожду еще побольше тепла и света, а в ожидании этого осмелюсь просить не отказать мне в благосклонном обо мне воспоминании.
Вашего Императорского Высочества
всепокорнейший и неизменно преданный слуга
Милый Иван Александрович,
от души жалею, что не мог лично поблагодарить вас вчера за Воспоминания и очерки. Неужели вы действительно думаете, что на прочтение их я не найду времени? Вы и то уже подвергли меня немалому испытанию, запретив читать начало, пока не выйдет февральская книжка «Вестника Европы».
И жена и я пеняем на вас за то, что вы постеснялись зайти к нам вчера — в чем были: не надо нам вашего фрака и нам было бы дорого, если б вы появились у нас запросто, без праздничных одежд.
Прилагаю коротенькое стихотворение. Муза не благоволит ко мне во мрак и стужу, которые и вам так несносны; эти последние стихи вылились как-то случайно и против обыкновения.
Не говори, что к небесам
Твоя молитва недоходна;
Верь: как душистый фимиам
Она воздателю угодна.
Когда ты молишься, не трать
Излишних слов; но всей душою
Старайся с верой сознавать,
Что слышит Он, что Он с тобою.
Что для Него слова! — О чем
Счастливый сердцем иль скорбящий
Ты ни помыслил бы, о том
Ужель не ведает всезрящий!
Любовь к Творцу в душе твоей
Лишь бы пылала неизменно,
Как пред иконою священной
Лампады теплится елей.
Простите за непрошенные строки; я знаю, вам трудно читать и писать, пока не настали дни тепла и света, а потому прошу вас не отвечать, если вам не по себе.
Меня очень порадовало доброе письмо Вашего Высочества, с ласковым упреком, зачем я не явился к Вам лично с книгою. Я не решился войти сам не потому только, что был непарадно одет, а и потому, что был неурочный час, близкий к обеденной поре. Радуясь небольшой оттепели, я поехал прокатиться по воздуху и кстати завез только что отпечатанные брошюры «На Родине» Вашему Высочеству, а также Великим Князьям Сергию, Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу.
В мороз мне дышится тяжело, и я не отхожу далеко от дома: но лишь только потеплеет немного, я поспешу явиться и поклониться Вам и Ее Высочеству Великой Княгине.
Присланные мне стихи (Не говори, что к небесам Твоя молитва не доходна), просты, искренни и трогательны, согласно натуре Вашей, и еще, может быть, потому, что набросаны случайно, против обыкновения, т. е. вылились прямо из сердца на мотив: «не тратить, молясь, лишних слов».
Мне кажется — хорошо бы было: взять это стихотворение и, присоединив к стихам мотивов, взятых Вами из молитв Страстной недели, собрать их в один молитвенный букет — и напечатать к Великому посту. Можно бы было (как я однажды намекал) переложить в стихи «Господи, Владыко живота моего! Дух праздности и уныния» и т. д. У Вас это, я полагаю, вышло бы очень хорошо.
Великопостные богомольцы и говельщики, особенно говельщики, затвердили бы Ваши переложения наизусть — и чего доброго — творя земные поклоны, вместо славянской прозы, молились бы Вашими стихами. Отчего же не так: немцы-лютеране распевают же в церквах, под звуки органа, переложения библии в стихах Гердера74 и других?
Издатель «Нивы» Маркс уже подбирался ко мне с вопросами и намеками на то, как бы он был счастлив, если б мог получить произведение Вашего Высочества для его издания. На это я ему — ни гу-гу, не считая себя в праве дать ему какой-нибудь совет или ответ.
Подражая Вашему Высочеству, прошу позволения послать этот мой ответ также по городской почте; послать мне не с кем, ибо — хотя я и вызвал из прошлого тени «Слуг», но живого слуги не имею.
Прошу извинения за такое письмо: стар и немощен бо есмь.
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
Ваше Императорское Высочество!
Я не мог и не смел являться перед Вами и перед Ее Высочеством Великой Княгиней — ни до праздников, ни во время праздников: не смею и не могу еще и теперь этого сделать — потому что одержим нескончаемым гриппом, кашлем, еле хожу, шатаясь — словом, никуда не гожусь!
От меня землей пахнет!
Выходя для воздуха из дома — я опираюсь на кого-нибудь, девочку или мальчика, ее брата, иначе бы, пожалуй, пошатнулся.
Благодарю, о как горячо благодарю Ваше Высочество за милый, прекрасный подарок Себастиана. Когда Вы — или другие особы из Ваших вспомнят обо мне, тогда ко мне, в убогую темную келью, как будто проникает ласковый и веселый луч солнца.
Нет! — Я перечту, и не раз, Себастиана, и, вероятно, во мне совершится такая же перемена во взгляде на поэму, какая совершилась по поводу картины, ближе и внимательно мною рассмотренной. Я был строг к поэме, и еще больше строг к картине, которую осудил, а потом вернулся к более покойному, устойчивому, лучшему впечатлению от того и другого произведения.
Девочку75 я позвал, передал ей благосклонное слово Вашего Высочества (она вспыхнула от радости, глядя на книгу), но я передам ей подарок не теперь, а когда перечитаю, поверю свое впечатление — и может быть, если будут силы и здоровье, изложу, с Вашего позволения, в письме к Вам.
Простите, что я еще пока не могу придти сам поклониться Вашим Высочествам: меня душит даже и весенняя стужа: тепла нет как нет!
Примите Ваше Высочество благосклонно мою благодарность и выражение чувств душевной к Вам и к дому Вашему привязанности.
Вашего Высочества всепокорнейший слуга
2 мая 1888
Ваше Императорское Высочество!
Благоволите благосклонно принять мои почтительнейшие поздравления с наступающим днем Вашего Ангела.
Не выражаю своих пожеланий — они неизменно те же: творю про себя обеты и теплые молитвы о Вашем и всего Вашего Дома счастии, благосостоянии, процветании и блеске на всех путях Вашей жизни… и между прочим на пути… поэзии.
Смею ли просить повергнуть перед Ее Высочеством Великой Княгиней выражения неизменного моего глубокого почитания и преданности и мои покорнейшие поздравления?
Поспешаю этими строками забежать вперед и предупредить день 21го Мая, чтобы мое смиренное приветствие не пришло в самый этот день и не произвело диссонанса в гармоническом хоре приветствий, которыми в праздник Св. Константина осыплют Вас, как цветами, близкие и дорогие Вашему сердцу Высокие Особы Царского Дома, дорогие также и всем нам Русским людям.
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
19 мая 1888
P. S. Я все еще здесь — и не знаю, когда и куда денусь летом. Лета, немощи, душевная усталость, вместе с разными petites misères de la vie humaine[25] — совсем одолели меня.
Дорогой Иван Александрович,
от всей души благодарю вас за милую память и благопожелания ко дню моего Ангела. Хотя доброе письмо ваше я получил еще 20го, но до сих пор не мог найти времени отвечать вам.
Я боюсь, что мне никогда не удастся убедить вас, что каждая строка из-под вашего пера, не говоря уже про личное посещение, приносят и жене и мне только самое большое удовольствие и неподдельную радость. Никакие сильные мира сего не могут помешать нам встречать вас всегда и неизменно с распростертыми объятиями, как милого и дорогого человека. Напрасно же боитесь вы, что ваш голос мог бы нарушить стройность гармонического хора приветствий, услышанных мною в день именин. Голосов этих, если только можно так назвать поздравления по телефону, было более осьмидесяти; но без вашего этот хор был бы для меня не полон. Своим задушевным голосом вы завершили полноту созвучия и мне остается только выразить вам самую сердечную признательность за постоянное внимание и расположение.
Желаю вам приискать удобное и приятное местопребывание на лето и прошу не поминать лихом искренно вас любящего
Ваше Императорское Высочество,
Простите, что я до сих пор не поблагодарил Вас за Ваше благосклонное ответное письмо на поздравление со Днем Вашего Ангела. Я был и есмь нездоров и подавлен, даже могу сказать, раздавлен — прежде всего этой псевдо-весной, должность которой исправляет осень, а весна и лето по-видимому, находятся в бессрочном отпуску.
Несмотря на угрюмое небо, Ваше письмо все-таки меня порадовало, да и прежде того, Вы несказанно порадовали меня, упомянув, при последнем свидании, вскользь, что Августейшей Вашей Сестре, Королеве Эллинов, не безызвестны мои сочинения и что Она изволит придавать им некоторую цену. Это почетная награда писателю: можно сказать занесенный на север с родины лавров один лавровый листок, грациозно брошенный на мою голову.
Это дает мне счастливый повод и смелость просить Вашего благосклонного посредства для поднесения Ее Величеству экземпляра «Обломова», «Обрыва» и «Обыкн. истории», которые я позволю себе представить в Контору Мраморного дворца, для препровождения в собственные руки Вашего Высочества.
Не смею и думать искать чести самому исполнить этот приятнейший долг — прежде всего по старости. Кажется, я один из самых старых стариков на нашей планете — и древнего и нового времени. Были когда-то Мафусаил, Иаред, покойный император Вильгельм76, есть еще престарелая, свыше 90 лет, чиновница в Коломне, у Покрова, а потом уже следую я. — И в газетах недавно назвали меня чуть не 80 летним старцем.
Но не по одной только старости я не смею просить об аудиенции Ее Величества, а еще и по недугам: я слаб на ногах, слаб зрением, но зато крепок на ухо. Когда мне говорят в трех шагах от меня, я не все слышу и принужден переспрашивать, а это невозможно. «Это ничего!» — иногда снисходительно говорят мне знакомые: им, конечно, «ничего», но я конфужусь и про себя мучаюсь — оттого не смею являться почти никуда в свет, тем более перед Высокими Особами…
Вот мое положение и мои мотивы, по которым решаюсь искать авторитетного посредства Вашего Высочества для поднесения моих книг Ее Величеству Ольге Константиновне.
Если же бы Вы изволили найти это почему-либо Вам неугодным — благоволите простить меня за смелость и оставить дело без движения.
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
1го июня 1888
Милейший Иван Александрович,
сестре моей очень желательно с вами познакомиться, и мы всей семьей просим вас приехать к нам в Павловск в воскресенье 5 июня, с поездом, отходящим из Петербурга в 2 часа. Но не затруднит, не утомит и не обеспокоит ли вас такая поездка? С другой стороны, зная, что вы остались в душном и пыльном городе, хотелось бы заманить вас на свежий воздух.
На Павловской станции вас будут ждать лошади и если, побывав у нас, вам захочется прокатиться по саду, они будут в вашем полном распоряжении на какой угодно срок. Пожалуйста, не откажите нам в удовольствии вас видеть. Позволяю себе присовокупить свое последнее стихотворение.
В ДЕЖУРНОЙ ПАЛАТКЕ
Снова дежурю я в этой палатке;
Ходит, как в прежние дни часовой
Взад и вперед по песчаной площадке…
Стелется зелень лугов предо мной.
Здесь далеки мы от шумного света,
Здесь мы не ведаем пошлых забот:
Жизнь наша делом вседневным согрета,
Каждый здесь царскую службу несет.
Вот отчего мне так милы и любы
Эти стоянки под Красным Селом.
Говор солдатский веселый и грубый,
Шепот кудрявых березок кругом,
Эта дежурная наша палатка,
Этот зеленый простор луговой…
В лагерной жизни труда и порядка
Я молодею и крепну душою.
Простите за непрошенное навязывание вам плодов лагерного вдохновения и порадуйте нас послезавтра любезным посещением.
Ваше Императорское Высочество конечно изволили получить сегодня мою телеграмму, в которой я прошу извинить меня, что не могу приехать завтра в Павловск. Меня с зимы почти не покидает лихорадочное состояние, и доктор запрещает мне показываться после 6ти часов вечера на воздух даже здесь, в городе. Я собирался ехать в Гунгербург и удержал за собой прошлогоднюю дачу, но должен был отказаться от этого намерения за отсутствием тепла в природе и за присутствием катара во мне.
Но вместе с тем, как я счастлив Вашим добрым ко мне вниманием — и как мучаюсь тем, что не знаю, как выразить Вашему Высочеству мою глубокую благодарность — и за Ваши ласковые, прекрасные письма и за предлагаемую мне высокую честь быть представленным Ее Величеству Королеве Эллинов, честь, которою, к моему горю, я воспользоваться не могу в настоящее, и боюсь, также на будущее время!
Между тем у меня давно заготовлен экземпляр моих сочинений, который я, перед получением Вашего нынешнего письма, только что готовился отнести в контору Мраморного дворца, для доставления в Ваши руки в Красное Село или в Павловск, чтобы через Ваше благосклонное посредство поднести книги Ее Величеству от моего имени.
У меня заготовлено об этом особое письмо, (которое завтра пошлю заказным) к Вашему Высочеству, где я подробно объясняю мотивы, почему я не могу исполнить этого теперь сам. Надеюсь, что Ее Вво и Вы благосклонно простите меня. То письмо запечатано: я не вскрою его и представлю Вам как оно было написано третьего дня. — Боюсь только, что и мои письма и книги явятся невпопад по случаю нового печального события в Германии77, которым теперь озабочены вообще, в Вашем, высшем кругу особенно. Теперь — не до книг и не до нас, маленьких людей.
Между тем я успел прочесть присланное Вами новое стихотворение, хорошенькое, легкое как птичка, как крик веселого жаворонка. Читая его — как будто вдохнешь в себя струю воздуха «зеленых лугов» Вашей лагерной стоянки.
Не найдете ли Вы сами, что нужно бы как-нибудь заменить эпитет «пошлых забот» другим? Не все заботы в «шумном свете» пошлы: есть много необходимых и полезных, даже почтенных, которые приходится нести большинству людей, лишенных возможности дышать свежим воздухом «зеленых лугов».
Простите за это беглое и — может быть — пустое, неверное замечание: в нем я, должно быть, бессознательно почувствовал несколько брезгливое отношение поэта к черновой работе трудящегося люда, как отношение Крыловского Орла к трудолюбивой Пчеле.
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
P. S. В Мраморный дворец для препровождения к Вашему Высочеству доставлены будут три главные мои сочинения: «Обыкновенная история», «Обрыв» и «Обломов». «Фрегата „Паллады“» в достойном для поднесения переплете, в настоящее время не имеется.
Дорогой Иван Александрович,
сестра поручила мне искренно поблагодарить вас за присылку ваших сочинений Она, да и все мы были очень огорчены известием о вашем нездоровье. Ольга все-таки не теряет надежды с вами познакомиться; может быть, с наступлением теплых дней вы поправитесь и будете в состоянии заглянуть к нам в Павловск. Поезда ходят туда каждый час, так что к 6-ти вы давно будете дома. Если вы почувствуете себя бодрее и крепче, пожалуйста, побалуйте нас, приезжайте хотя на один час; павловская зелень и чистый воздух наверное подействуют на вас благотворно. Обнадежьте нас хоть тем по крайней мере, что если здоровье ваше станет лучше, вы известите меня о такой приятной перемене и позволите рассчитывать на ваше посещение. А слепоту и глухоту вы положительно преувеличиваете, приписывая себе разные небывалые немощи.
Очень благодарю вас за ласковый отзыв о моем стихотворении «В дежурной палатке» и за меткое замечание, согласно с которым я заменю неподходящее слово. Расцветающая сирень, душистые тополя и светлые ночи опять навеяли на меня вдохновение и я написал еще два стихотворения, которыми не решаюсь утруждать вашего внимания.
Крепко жму вам руку и прошу верить моей неизменной привязанности.
Не знаю, как благодарить Ваше Императорское Высочество за представление моих книг Ее Величеству Ольге Константиновне и за сообщение мне, в Вашем добром письме от 10 июня, приятнейшего известия о благосклонном принятии их.
Как дорого бы было для меня услышать самому приветливое слово из Ее уст — того и сказать не умею.
Но я боюсь и не смею надеяться на такую отраду. Буду, однако, думать усердно о том, как бы мне, если наступят теплые дни, добраться до Павловска, явиться в приемную Дворца и положиться на счастливый случай. Не буду предварять о своем намерении, которое по непогоде или по нездоровью, может внезапно измениться, а приеду сам, преимущественно в праздничный день, когда Ваше Высочество бываете в Павловске, а если этого сделать нельзя, то и в будни: может быть, Ее Величество, предупрежденная Вами, удостоит меня 5-ти минутной аудиенции.
Я не «преувеличиваю» своих немощей, как Вы изволите предполагать: я действительно плохо слышу тихий говор в трех-четырех шагах от меня (и между прочим, к прискорбию моему, на церковной службе) — и смущаюсь в обществе, а в разговоре с Высокими Особами конфужусь сугубо.
Я пока все еще сижу в Петербурге, в темной своей пещерке на Моховой, и не знаю, что мне делать. Доктор посылает меня на воздух — для нерв, и вместе велит беречься сырости и холодной вечерней погоды — ради катара в легких и бронхита: а как и то и другое согласить между собою — он не говорит, наука этого не указывает. Я нанял было пошлогоднюю дачу в Гунгербурге но ввиду холодной погоды и вечно дующих там северных ветров, отказался, потеряв значительный задаток. Поселиться в Петербургских окрестностях — будет то же, что и в Гунгербурге, а ехать дальше, в Дуббельн, Либаву и т. п. — рискованно и сил мало, переезд труден. Из дома меня тоже гонит необходимость поправки печей, полов и т. д. Словом, невзгоды со всех сторон — и это на старости лет, когда нет никаких сил биться с волнами житейского моря.
Вы написали еще несколько стихотворений: заранее радуюсь дорогим гостям, как прилету летних пернатых певиц, — и их радостным кликам и песням в приволье свежих «зеленых лугов». Такие лирические напевы у Вас легки, светлы, грациозны — и я ожидаю много искр поэзии — но читать их теперь пока не могу, т. е. не могу сосредоточиться на них, вникнуть и сказать свое впечатление: я в таком настроении, или лучше сказать, расстроении, что меня никакая поэзия не проймет и не успокоит. «Дух не бодр, а плоть немощна!»
Позвольте сказать «до свидания», если мне посчастливится попасть в Павловск — в противном случае буду иметь честь написать в скором времени еще письмо, которое, смею надеяться, Вы изволите принять благосклонно.
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
14 июня 1888
P. S. Сейчас прочитал в газетах, что в Павловск из-за границы пожаловала Гостья, Принцесса Шаумбург-Липпе, сестра Ее Высочества Великой Княгини Елизаветы Маврикиевны: это наводит меня на некоторое размышление о том, уместно ли в настоящее время для нас, маленьких, скромных людей, являться в Павловский дворец, где теперь, конечно, — не до нас.
Дорогой Иван Александрович,
благодарю вас за милые строки от 14 числа, в которых вы искренно обрадовали меня надеждой на возможность видеть вас в Павловске. Присутствие гостей никак не может помешать принять вас с распростертыми объятиями: состояние здоровья сестры не позволяет ей часто и надолго отлучаться из дому, она помещена вдали от моей свояченицы и ее мужа, так что надо предположить особенно неудачную случайность, чтобы нельзя было с вами повидаться. Но если вам неудобно предупредить о приезде, то вы нас лишите удовольствия оказать вам еще более радушное гостеприимство, выслав вам лошадей на станцию. Не смущайтесь только слабостью зрения и слуха: потрудившись на пользу и славу нашей родной словесности, вы заставляете нас ради этих немощей относиться к вам с еще большею заботливостью, а потому доверьтесь нашим о вас попечениям и примите их как должную вам дань. Чем древнее и немощнее вы будете, тем участливее и нежнее мы вас обласкаем.
Муза ко мне как-то особенно благосклонна; я написал еще одно стихотворение после предыдущего письма. Эти слабые отблески и отголоски летнего солнца, светлых ночей, цветов, соловьиной песни и шепота душистой листвы я вверяю А. А. Шеншину (Фету), внимательному моему наставнику и пестуну моей лирики. За последнее время я зачитываюсь его стихами, находя в них все более и более прелести, понимания природы и задушевной красоты.
До свидания, милый Иван Александрович, и надеюсь, до скорого.
Пожалуйста, если только возможно, выберите для приезда в Павловск воскресный или праздничный день.
Искренно вас любящий
Благоволите, Ваше Императорское Высочество, вместе с Ее Высочеством Великою Княгинею, принять мои сердечные, покорнейшие поздравления с наступающими днями рождения и тезоименитства Вашего дорогого первенца, Князя Иоанна Константиновича.
225
Не повторяю моих неизменных горячих пожеланий всевозможных в жизни благ — и Вам, Родителям, и милым чадам Вашим, этим лучшим, самым поэтическим Вашим произведениям! Что может быть изящнее, грациознее детства! Младенцы — это цветы человечества! Позвольте также просить Ваше Высочество повергнуть перед Ее Величеством Ольгой Константиновной выражения моей глубокой, почтительной признательности за ее благоволительный прием, которого Она меня удостоила и которого я не забуду.
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
Ваше милое письмо с поздравлением ко дням рожденья и ангела нашего первенца я получил сегодня утром в Красном Селе и спешу ответить вам нежною благодарностью, присоединяя к ней задушевные благопожелания к вашим именинам.
Мне посчастливилось удосужиться и вот я попал под вечер в семейный кружок, оторвавшись на несколько часов от лагерных занятий. Завтра утром мы хотим причастить детей, а там я снова возвращаюсь к своей роте, чтобы бродить с нею по полям и лугам, наступая на мнимого неприятеля и обороняясь от него под песню жаворонка и барабанный бой.
Возымел дерзость попытать свои силы на стихах в подражание древним; с подлинниками я не знаком, но стараюсь догадываться о них по таким же подражаниям у Пушкина, доверяясь его классическому чутью.
За сим позвольте, дорогой Иван Александрович, пожелать вам от всего сердца приятного и здорового лета где-нибудь в тишине, тепле и душевном спокойствии.
Я боюсь, что мой скромный привет со днем рождения Вашего Императорского Высочества появится в массе громких и торжественных поздравлений, как незваный гость, в блестящем кругу родных и близких Вам Особ.
Но я не могу отказать себе в душевной потребности сказать свое слово — не потому, что так принято, что я «должен» исполнить этот долг, а потому, что сердце просится выразить Вам горячие пожелания о продолжении светлой, прекрасной — смею сказать, счастливой жизни, какую Вам и Вашему Дому доселе дарует Бог.
Да благословит же Он Вас и Семью Вашу дарованными Вам благами до конца земного пути и за пределами его — «do konciu swiata u po konciu swiata»[26], как говорит Мицкевич в одном стихотворении.
Надеюсь, Ваше Высочество не откажете мне благосклонно представить мои покорнейшие поздравления с «Новорожденным» — Ее Высочеству Великой Княгине Елизавете Маврикиевне: 10е Августа — такой знаменательный день для Нее, для Ваших милых чад, для всех родственных и близких Вам Особ, а также и для тех, кто имеет счастливый жребий несколько близко знать Вас, между прочим и для меня.
С радостью слежу я по газетам за благоприятными бюллетенями о здоровье Ее Величества Ольги Константиновны, после того, как Бог дал ей сына, а Вам племянника. Я от всей души горячо поздравляю про себя Августейшую Родительницу и всю Вашу Семью.
А я, по примеру прежних лет, забился сюда, в Дуббельн, но не на радость. Лето обмануло всех и здесь, как в Петербурге. Дожди, холода, изредка ясные, но опять-таки холодные дни, со свежими ветрами с моря.
Дача, где я поселился, — вся закрыта деревьями, сад большой, тенистый: как бы хорошо было в такой вилле где-нибудь на берегу Босфора, или на Комском озере. А у меня топят каждый день, благо есть печь! Говорят, будто и здесь были жаркие дни: я не заметил, видно, старикам жарко не бывает, а только тепло, и то не от солнца, а больше от сосновых дров.
Холод и сумрачная погода не дают житья, раздражают нервы и располагают — не к мирным занятиям, не к поэзии и перу, а к какой-то свирепости и человеконенавидению. Перо молчит: вот только теперь, в этом письме, я дал ему волю — простите, больше не стану. У меня и письменного стола нет, нет и кабинета, а есть спальня и гостиная, но гостей ко мне не ходит и потому она лишняя. Я жмусь в спальне около печки и жду с нетерпением конца Августа и отъезда в Петербург, находя, что удобнее зябнуть у себя дома, в Моховой, чем здесь.
Благоволите принять уверения в моей глубокой, искренней симпатии и неизменной преданности
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
Дуббельн,
близ Риги
Дорогой Иван Александрович,
ваш милый голос был первым приветствием, поздравившим меня со вступлением в четвертый десяток лет моей жизни78. От души желаю услыхать этот голос еще через десять лет, когда мне стукнет 40 годов. Хоть вы и считаете себя и отжившим, и забытым, и ненужным, — но искренно любящие вас, хранящие к вам нежную память и нуждающиеся в вашей поддержке не могут не желать, да продлит Господь вашу жизнь.
Жена и сестра вместе со мною искренно благодарят вас за доброе внимание.
Кончились маневры, прошла лагерная пора, христолюбивое воинство водворено на покой по деревням, а мы — мужья — возвращены к нашим семьям и до начала октября можем спокойно и беззаботно греться у домашнего очага. Пора отдохнуть. Много исходили мы верст за большие маневры, были верст 25 за Гатчиной, бродили, плутали и ноги дают себя знать. Теперь моя рота расположена неподалеку отсюда, в Федоровском посаде, так что мне легко навещать ее на прогулке с женой и детьми.
Ваш маленький тезка подрастает и хотя еще не говорит, но все понимает и по-своему объясняется знаками. Тихая жизнь в Павловске имеет большую прелесть осеннею порою; свободного времени много, душа и тело отдыхают после летней работы и набираются свежих сил на зимние суетливые треволнения.
Надеюсь, что и вы вернетесь в Моховую здоровым и по старой памяти будете почаще навещать нас. А в ожидании скорого свидания мысленно обнимаю вас и от всей души желаю, чтобы хоть конец августа вознаградил вас за холодное и неприветливое лето.
Искренно вас любящий и благодарный
Дорогой и глубокоуважаемый Иван Александрович,
по старой памяти прибегаю к вам за советом и поддержкой, зная, что ни преклонные годы, ни слабость зрения, ни болезни и телесные немощи не могут умалить вашей всегдашней доброты и снисходительности.
Но ранее чем заговорить о моей просьбе, позвольте спросить вас, как вы себя чувствуете. Кашляете ли, спите ли по ночам? Хотелось бы знать, могли ли вы воспользоваться ясными и относительно теплыми днями осени, пытавшейся ласково вознаградить нас за холод и сырость всего лета. Удавалось ли вам дышать свежим воздухом, или вас снова заперли в четырех стенах и вы боязливо поджидаете ваших злейших врагов — зимней стужи и тьмы, если не египетской, то петербургской?
Вчера я перевез свою маленькую семью из Павловска сюда и мы водворились в теплом, знакомом, вас поджидающем гнездышке.
Я бы и сам поспешил посетить вас, но ухитрился вчера, свалившись с велосипедом в грязь, зашибить ногу, принужден сидеть дома и не могу ехать завтра хоронить графа Адлерберга79.
Я закладываю эти строки в черновую тетрадь на том месте, на которое попросил бы вас обратить внимание. Это новый мой рассказ в стихах. Мне искренно хотелось бы знать ваше о нем откровенное мнение. Мои домашние советчики назвали стихотворение «Уволен» рифмованною прозой и порицают его за слишком мрачную развязку; говорили мне также, что мой уволенный солдат не живой образ, а бестелесная, бледная тень. Но в том-то и беда, что образа создать я не в силах и мало или вовсе не способен к эпической поэзии. На этот раз нашла на меня почему-то эпическая полоса, и я страстно ухватился за родившуюся в голове мысль, неутомимо укладывая ее в стихотворное повествование и занося поскорее на бумагу. Самому судить о собственных произведениях трудно; мне кажется, что в прилагаемом стихотворении со стороны техники заметен шаг вперед: стих гладкий, все рифмы правильны. Но о содержании судить не могу. То ли дело лирика! Там я чувствую себя в своей области, и лирические вдохновения посещают меня гораздо чаще эпических.
Простите мне это словоизвержение, но вам известно, как я дорожу вашим мнением, так же как знакома моя неизменная, сердечная привязанность.
Ваше Высочество сами справедливо заметили о стихотворении Уволен, что в нем со стороны техники заметен шаг вперед. Это натурально: всякое упражнение (exercice) музыканта, певца, стихотворца непременно завоевывает хоть немного успеха. Ваши «домашние» критики строго судили, назвав это произведение «рифмованной прозой». Может быть, им подали повод к такому суду попадающиеся изредка стихи, вроде — «Под бременем страшного горя такого» (стр. 82), или другой: «Их всех породнил тот же полк», и, может быть, еще некоторые — вялые и неловкие. Но есть и очень удачные, живые и счастливые стихи, т. е. большинство таких.
Что касается до замечания о том, что в солдате «образа нет», то оно, пожалуй, имеет долю правды: лицо не взято с натуры, не создано фантазией, а описано, сочинено. Но в этом произведении дело не в образе и характере солдата, а в его драматическом положении, в горьком одиночестве после смерти жены и сына. Все это не разработано, и потому бледно и не затрагивает читателя за живое. Психический анализ его горя при разлуке с женой и сыном и потом после смерти их — отсутствует, автор не стал в положение всех этих лиц, не уловил потрясающих движений души, не заглянул глубоко в их сердце — и не передал той внутренней драмы, какая разыгралась в них и разбила жизнь этого бедняка. Только пережитые самим писателем горькие опыты помогают глубоко видеть, наблюдать и писать чужую жизнь в ее психических и драматических процессах. Вас от горьких, потрясающих опытов охраняют пока юные годы, а всего более высокое, огражденное, обеспеченное и исключительное положение. Может быть — они и настанут когда-нибудь, а лучше бы не наставали никогда. Можно охотнее отказаться от верного творческого воспроизведения горьких и мрачных драм жизни, чем переживать их.
Ваше Высочество полагаете, что Ваше призвание в поэзии — есть особенно лирика. Может быть и так: Вы — лирический поэт по преимуществу, но это не исключает и не должно исключать эпического и драматического элемента в Вашей поэзии. В наше время, впрочем начавшееся давно, рогатки сняты. Лирическая, драматическая и эпическая поэзии — как три сестры — тасуются между собою. В эпос вторгается иногда сильная драма, или лирический порыв нарушает нередко спокойный ход повествования. Лирические излияния тоже не чужды драматизма.
Теперь Вы пока — представитель, носитель и певец — в сфере светлых, высоких помыслов и чувств, чистых и ясных видений и молитв.
Что будет далее: унесет ли Вас на своих крыльях поэзия выше и дальше от мира сего, или низведет в дольние и мрачные, реальные пучины жизни — про то скажет будущее.
Прошу извинения, что не распространяюсь далее: не могу. Глаза и нервы не позволяют. Зима, захватившая весну и часть лета, не дали мне поправиться. Я на даче заболел, слег, но слава Богу — мог оправиться настолько, чтобы добраться домой. Теперь по вечерам вовсе не хожу со двора: астма, попросту одышка мешает дышать свежим, особенно холодным воздухом и делать моцион. Заниматься — тоже не могу, читаю газету и ничего не пишу. Вот мое старческое положение.
Я постараюсь занести около 4х часов дня это письмо и Вашу книжку. Может быть, мне посчастливится застать Ваше Высочество и встретить обычный, благосклонный, добрый и ласковый привет.
Со страхом и трепетом жду холода и тьмы. Что Египетская тьма в сравнении с нашею северною? Та была, так сказать, театральная, балетная тьма — дня на два, на три: а наша 9ти месячная, с морозом.
Прося извинения за все написанное — с глубоким поклоном Вам и Ее Высочеству Великой Княгине имею честь быть
Вашего Императорского Высочества
всепокорнейшим слугой
P. S. Я с удовольствием пробежал в Вашей книжке некоторые черновые стихотворения, между прочим Пигмалиона (вот эпический genre[27], а как хорошо) и похороны солдата80, которые помню: это в одном роде с Уволенным. Замечу, в дополнение к вышесказанному, что содержание Уволенного бесчисленное множество раз служило темой для стихов и прозы, особенно в старое время, когда мужиков брали в солдаты на 25 лет, т. е. почти навсегда. От этого драмы не переводились в крестьянском быту.
Дорогой Иван Александрович,
я никак не думал, что выйдете вы из дому в такую дурную погоду и был уверен, что застану вас. Но на поверку вышло иначе, и мне приходится изложить письменно то, что я намеревался высказать вам на словах.
Прилагаемая тетрадь содержит в себе стихотворения, которые я хочу выпустить в печать с минованием нынешнего года. Их пока 55 и многие вам известны, но есть и такие, которых я еще не представлял на ваше обсуждение. Моя нескромная навязчивость вам давно знакома, а потому мне совестно опять, в сотый раз просить извинения за причиняемое беспокойство. Но я надеюсь от души, что вы как и прежде не откажете мне несколько поскучать, потратив некоторое время на просмотр этой тетради. Кое-что в ней уже подвергалось вашему справедливому порицанию, я исправлял, насколько мог, замеченные вами погрешности, но не всегда решался просто выкинуть осуждаемое. Справиться со своим самолюбием нелегко; но еще труднее разочароваться в произведении, может быть, и неудачном, но почему-либо милом авторскому сердцу. Печатаю я, как и прежде, не для продажи, а только чтобы отвязаться от настойчивых просьб многочисленных знакомых, которых я не могу удовлетворить, переписывая для них свои стихи. Кроме того, печатание приносит и некоторую пользу: хотя книгу купить нельзя, отзывы о ней все же попадают в газеты и журналы, что дает мне возможность сличать и сравнивать множество противоречивых взглядов и мнений, du choc des opinions jaillit la vérité[28].
До свидания и, надеюсь, до скорого, милейший Иван Александрович.
Прошу вас, не спешите возвращением рукописи.
Глубоко сожалею, что меня не было дома, когда Ваше Высочество благоволили вчера посетить меня. Дурная погода и была причиной, что я вышел на прогулку так поздно: я все ждал, когда перестанет дождь и я могу выйти дохнуть свежим воздухом, чего вечером я уже никак сделать не могу. Я собирался сегодня же около 4х часов явиться к Вам, в надежде застать Вас в детской комнате и видеть всех: Вас, Ее Высочество Великую Княгиню, Детей — и может быть — Е. В. Дмитрия Константиновича.
А теперь прошу позволения отложить мое посещение дня на два или на три, пока я успею просмотреть Вашу книжку и сказать о ней свое впечатление хоть на словах. На письменный разбор я не смею надеяться: сил нет. Сегодня это — третье письмо с тех пор, как я воротился с дачи. У меня и одышка, и кашель, и слабость.
Между тем начинаются холода и темнота — мои естественные враги.
Я не замедлю долго просмотром Книги и также личным своим появлением, а в ожидании этого имею честь быть
Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
Возвращая при этом тетрадь со стихами Вашего Высочества и прилагая несколько беглых моих замечаний — прошу о снисхождении к моим придиркам.
Все прекрасное, и между прочим и поэзия — теперь мало меня трогают, а иное, например музыка, даже раздражает нервы. Поэтому, может быть, я и бываю строг и придирчив.
По сим причинам я прошу позволения сложить с себя щекотливую обязанность критика поэтических произведений Вашего Высочества, чтобы не впадать в напасть и в искушение — иногда невольно уязвить авторское самолюбие благодушнейшего и дорогого моему сердцу поэта.
Быть только приятным и льстивым — я, по натуре своей, тоже не могу, между прочим и потому, что этим еще больше можно повредить молодому таланту. Перед ним теперь открыто обширное поприще, на котором, самопомощь и самообразование, путем неустанного труда, чтения, наблюдений и сличений — без руководителей — (даже лучше без них) отведут ему блестящее место.
Всякая любовь сильна — между прочим и любовь к искусству, захватывающая много других любвей — в свою сферу. Она много может.
Я сам занесу это письмо и эту Книжечку, в надежде увидеть Ваше Высочество.
К сожалению, здоровье мое не улучшается. Выйду на воздух на полчаса и приобретаю одышку: легкие не выносят холода.
Не знаю, как проживу зиму, сидеть дома, на арестантском положении, скучно — но делать нечего, надо покориться.
Nul n’est tenu à l' impossible![29]
С глубоким поклоном Вам и Ее Высочеству Великой Княгине Вашего Императорского Высочества
12 октября 1888
Из вновь присланной мне тетради стихотворений может составиться интересный и симпатичный томик, если автор подвергнет его собственному строгому анализу и довершит отделку.
Нужно, кажется, прежде всего свести разнообразие стихотворений в некоторую систему, собрать в один букет. А то внимание читателя разбрасывается и развлекается в разные стороны, ни на чем не сосредоточиваясь. Тут вперемежку — и сонеты, и послания, и обращения любви (какой — иногда трудно понять, наприм., в сонете 1-м), (где так изобилуют рифмы на Я). Есть несколько и бессодержательных стихотворений (отмеченных мною черточкой в заглавии): как первые опыты — они очень милы, местами звучны, но при известной зрелости поэта позволительно пожелать большего веса в содержании и тщательной отделки в форме. Желательно, чтобы вместе с чувством или ощущением присутствовала душа, мысль. (Таковы II-й и Лагерный сонеты). Затем следуют очень хорошенькие стихотворения до 32 стр. — и между ними особенно две молитвы хороши, между прочим знакомая мне На Страстной неделе. На 32 стр. есть стихотворение Ю. А. К.: это интимное, семейное обращение к какой-нибудь воспитательнице или няне, пожалуй, очень трогательное, но для постороннего читателя не имеющее интереса. Зачем ему являться в сборнике, назначаемом, между прочим, для публики? Точно так же читатель останется равнодушен и к спасибо автора, сказанное кому-то за то, что он «душу отвел» с нею, или с ним.
Кажется, я в прошлых письмах упоминал, что однородные по содержанию Письма к дежурному и Товарищу несколько однообразны, хотя и интересны, а однообразны, потому что длинны. Их бы надо еще сократить.
О патриотических стихотворениях позволю себе заметить, что в них влечение к Родине, тоска по ней и т. п. выражается слишком общими местами, иногда почти официальными фразами, вроде: «В душе все чувства светлые такие, И ворвалася радость в грудь больную, Недалеко теперь моя Россия» и т. д. Чувства эти обязательны, так сказать, для всякого патриота и о них нет надобности повторять наивно общие восклицания: нужно — или умалчивать, или говорить сильно, тонко, оригинально, горячо и убедительно или образно. Этими же общими, мало говорящими местами блещет и следующее стихотворение: Здравствуй, матушка Россия. Вообще, в чувствах к Богу, к Родине и другим высоким предметам — нужно исторгать из души вдохновенные гимны и молитвы и «ударять по сердцам с неслыханною силою», или — сознавая бессилие, умалчивать, чтоб не впасть в бесцветную похвалу и аффектацию.
В стих. К И. А. Гончарову — прошу позволения обратить внимание Автора на две первые строки и на слово величьем во второй строфе. Нельзя, мне кажется, назвать творцом бессмертных образов, венчанных нетленною славой писателя, который дал литературе несколько портретов, характеров, лиц и сцен русской жизни — хотя бы более или менее удачных. Что же после того сказать о Пушкине, Гоголе, Лермонтове, с их гениальными и действительно «нетленными образами»?
И о «Лире Полонского» в послании к нему есть также некоторое преувеличение.
Если бы о нем и обо мне — снять слегка губкой слишком яркую краску — было бы ближе к правде, и нам с ним приятнее бы было явиться в свет с ласковым поэтическим приветом такого певца.
Не простираю своего придирчивого анализа далее. Пора приступить к сознательному синтезу: это должен сделать сам поэт, призвав на генеральный смотр свои силы и проверив сделанные им успехи — с первых шагов и до последних авторских работ. Такая проверка успехов необходима: она поможет определить, измерить и оценить свои силы, и вместе указать, на что может автор надеяться впереди.
Нянек и руководителей более не нужно, как при первых робких шагах; необходима самопомощь, которая одна может вывести на прямую и верную дорогу. До сих пор поэт терялся в деталях: приглядывался (прибегая к сравнению из военной службы) к каждому солдату в своем отряде, наблюдал, так ли он держит себя, как следует, так ли марширует, пригнана ли исправно амуниция, в порядке ли оружие; потом замечает, как единицы группируются, стройно ли движутся и т. д. Но вождь еще не касался, по-видимому, вопросов о том, сколько у него сил, на какие цели назначаются они, довольно ли оружия, каков дух, энергия и боевая готовность? и т. д.
Теперь на очередь наступают эти высшие вопросы — и пора от внутреннего распорядка своих сил обратиться к их значению и назначению.
Теперь предстоит путь — не только екзерциции пера, но и путь неустанного и нескончаемого чтения всей и всякой (своей и чужих) литератур, критик, полемики, крупных и мелких произведений, чтобы путем аналогических наблюдений выработать в себе тонкий, критический анализ, уметь ценить других и себя и знать не только как надо, но и как не надо писать. Пора!
Дорогой Иван Александрович,
в последний раз, что мы с вами виделись, мне было очень жалко, когда я понял из ваших слов, что вы лишены возможности провести лето на даче. Я стал наводить справки и поиски увенчались успехом: здесь в Павловске нашлась дача, никем не занятая, с пятью комнатами и ванной. Дача эта находится в распоряжении нашего Павловского правления, а потому может отдаваться бесплатно кому бы мы ни пожелали. Позвольте же мне предложить ее к вашим услугам. Если мне удастся доставить вам тихий уголок, в котором вы бы могли приятно и спокойно провести лето и начало осени, я бы был вполне счастлив. Позвольте же надеяться, что вы не откажете мне в удовольствии и согласитесь на мое предложение переселиться к нам в Павловск.
Телеграфируйте мне в Красное Село о вашем согласии и о дне, когда вы пожелаете переехать, чтобы мне успеть предупредить кого следует и все будет готово к вашему водворению.
Надеюсь, что вы примете это предложение, крепко жму вам руку и прошу не забывать по-старому.
Я, старый инвалид, до слез тронут благосклонным предложением Вашего Императорского Высочества дачи, зависящей от Вашего дворцового Правления в Павловске.
Известная Вам нянька моя, Александра Ивановна, поехала было вчера туда для хозяйственных соображений, которые только женщине могут прийти в голову (о числе тюфяков, посуде и проч.), о чем я, как мужчина, никакого понятия не имею: но прежде нежели она воротилась оттуда, я уже решил про себя, что Ваше обязательное предложение будет мною изменено в том смысле, что я решусь взять дачу Меррикюле близ Нарвы, куда отправились сегодня девочки, мои воспитанницы81, к г<оспо>же Никитенко82 тайной советнице, вдове Академика и профессора Никитенко, и к ее дочерям, пожилым девушкам.
Если же это мне не удастся и я найму в Павловске или Царском Селе, то в первом случае приду сам, во втором — прошу позволения прислать телеграмму 24 июня в день тезоименитства тезки моего, Князя Крови Иоанна83.
Вашего Императорского Высочества и Ее Императорского Высочества Великой Княгини всепокорнейший слуга
Простите мне это писание, если оно, если оно писание!
Ваше Императорское Высочество!
Вчера я решился поздравить Вашего маленького новорожденного Именинника, Князя Крови Иоанна Константиновича, также Вас Самих и Ее Имп. Высоч. Великую Княгиню — телеграммою.
Я еще сижу пока здесь, в Петербурге, и вероятно, 26 или 27, перееду на дачу.
Мне писали из Меррикюля, что там поблизости, также и в Гунгербурге, близ Нарвы, можно еще найти помещения, подходящие под мои условия, но тут же прибавили, что в Нарву надо просидеть часов пять в вагоне и потом несколько верст в экипаже.
Эти условия показались тяжелы для моих лет и для моего не совсем удовлетворительного здоровья, поэтому я на них не отважился.
Пока шли эти переговоры с Нарвой, я телеграфировал на предложенную великодушно Вашим Высочеством мне дачу, что она мне теперь не понадобится, именно потому, что я надеялся поселиться на морском берегу.
Но когда это оказалось по состоянию моего здоровья неудобоисполнимым, тогда я, по указанию Вашего Высочества стал искать (не сам конечно) дачи в Царском Селе, где есть и доктор Эберман и всякие минеральные воды, но это село очень похоже на город — и я предпочел ему Павловск, где и нанял в Конюшенной улице 4 и 5 комнат, по своему карману, у какого-то отставного генерала. — Сообщение с Петербургом здесь близкое и удобное и в вагоне мне долго сидеть не придется.
Если у меня достанет сил, то я приду в одно из воскресений во Дворец — поклониться Е. И. В. Великому Князю Константину Николаевичу, Ее Величеству, Ольге Константиновне, и также Вам и Великой Княгине Елизавете Маврикиевне.
В ожидании этого утешения, имею честь быть
Вашего Императорского Высочества всепокорный слуга
P. S. Вчера я уже отправил свой багаж в Павловск, в Конюшенную улицу, и завтра или послезавтра явлюсь в Павловск сам.
Ваше Императорское Высочество!
Подарок новой книги Ваших стихотворений84 драгоценен для меня во многих отношениях. Там, во 1х, есть одно послание, которое я читаю с умилением, во 2х, так пишет только верующий — теперь так не пишут более, почем знать, может быть, Вам суждено рассеять нигилизм, эту печальную болезнь нашего века… Будущие шаги Вашей поэзии покажут это: они все будут зрелее и зрелее. Не даром я указал Вам на графа Голенищева-Кутузова, как на подходящего Вам более товарища по лире, нежели Майков (больной), Фет и Полонский, оба старые. Гр. Голенищев-Кутузов написал между прочим одно стихотворение:
«Так жить нельзя»
т. е. без идеала, без убеждений! Сколько искренности, благородства, и таланта тоже!
Но я боюсь, что он погиб для поэзии: он теперь сделан Управляющим (вместо Картавцова) Советом Дворян<ского> Банка — и предан весь своему делу85, а о поэзии не помышляет. Я сам не видал его, но мне сказывал кн. Цертелев86.
Недавно я имел маленькое сведение о Вашем Высочестве от воспитанницы Женских Педагогических курсов, где Вы, как Августейший Шеф и Покровитель, к общей радости девиц, удостоили присутствием их классы.
Кстати о воспитанницах.
Одна из них, именно Трейгут находится на 3м курсе87. Смею ли, если сам не доживу, завещать Вам наблюсти, чтобы она выпущена была после этого 3го курса: т. е. чтоб ее не задержали какие-нибудь вопросы чересчур строгих экзаменаторов. Конечно, она не выйдет, как девица Полотебнова, с золотой медалью, и может быть кончит вовсе без награды… Лишь бы она вышла — ибо должна зарабатывать себе хлеб, и кроме того смотреть за младшей сестрой-гимназисткой. Между тем она очень старательная, умная и развитая, но робкая и застенчивая девушка.
Она молится и занимается деятельно и старательно.
Простите, что осмеливаюсь заранее ходатайствовать перед Вами о таком неважном предмете.
Благодарю Ваше Высочество за заботливый вопрос о моем здоровье. Я с ужасом ожидаю приближения осенних дней и зимних холодов и молю Бога, чтобы мне терпелось и страдалось, пока настанет желанный конец!
Еще раз с душевным умилением благодарю за книгу и имею честь именоваться
Вашего Высочества и Ее Высочества Елизаветы Маврикиевны
P. S. Я не сейчас отвечал на письмо Вашего Высочества, потому что вновь прочитал всю Вашу книгу и нахожу:
1. Что поэму Себастиан нужно бы посжать: она слишком пространна. Но это придет при следующем издании или новой поэме. Между прочим мое внимание остановила (стр. 92, строфа XXXV) где Автор говорит: Этот Рим порочный и мятежный, с ханжеством, с безверием своим, утопавший в неге сладострастной и т. д. Не правда ли, что это описание идет и к современному Лондону, Парижу, к Петербургу, и вообще большому современному городу? Значит древний Рим ничем не отличался от новых, больших городов?
2. Вдовцу, Жениху и т. п. новые стихотворения, или я не помню их совсем.
Дорогой Иван Александрович,
мы с женой оба по вас соскучились, так давно не имел об вас никаких известий. Теперь вы, вероятно, перебрались на зиму в Петербург и со страхом ожидаете наступления темных и холодных дней. Так бы хотелось знать, как вы себя чувствуете, приятно ли провели лето в Петергофе и когда переехали в город. Я знаю, что вам трудно писать, но может быть барышня Трейгут, бывшая слушательница Педагогических курсов, с ваших слов напишет несколько строк для нашего успокоения.
Когда мы переселимся в Мраморный дворец, я постараюсь найти свободную минуту, чтобы заглянуть к вам на Моховую.
Как быстро и незаметно промелькнуло лето! В начале его гостила у нас сестра Ольга; но мне редко случалось пользоваться ее обществом; я по-прежнему жил в Красносельском лагере. Наших двух мальчиков доктора посылали на три месяца в Гапсаль; жена провела с ними там около трех недель, а я два раза туда к ним съездил на несколько часов.
Большие маневры в присутствии нашего Государя и Императора Германского были большим удовольствием несмотря на неблагоприятную погоду и долгие переходы по глубоким болотам на протяжении пути от Нарвы до Красного Села.
Я продолжаю писать стихи по мере того, как осеняет меня вдохновение, и после издания моей книжки у меня написано штук 20 мелких лирических стихотворений, а за последнее время принялся трудиться над поэмой. Говорю трудиться, потому что крупные произведения (разумеется, судя по размеру, а не по достоинству), вроде моего Севастиана, стоят мне неимоверных усилий, долгого времени и целого ряда то радостных мгновений, когда сделанное кажется удачным, то минут отчаяния, когда теряешь веру в свои силы и тщетно стараешься преодолеть препятствия. Но такое уныние только временно: когда теплится творческий огонек, невозможно остановиться на полупути; остановки бывают кратки и стремишься неизменно к намеченной цели, а цель эта — служение всему доброму и прекрасному.
Но я боюсь утомить ваши глаза и заканчиваю свое письмо. Жена искренно вам кланяется, а я прошу вас верить неизменной моей привязанности и глубокому почитанию.
Я думал, что Ваше Императорское Высочество и Ее Высочество Великая Княгиня, среди забот и удовольствий нынешнего лета, забыли обо мне. И вдруг письмо от Вас — большая мне радость!
Я переехал в город с дачи (т. е. меня перевезли) 5го сентября. Меня не пускают одного, я точно как будто в плену, и могу на каждом шагу упасть — так ноги слабы!
Как только по газетам увижу, что Ваши Высочества переехали в Мраморный дворец, я соберусь с силами и приеду взглянуть на Вас, на Великую Княгиню и милых Ваших детей!
Теперь же у меня все по-прежнему, все на заперти, не исключая драгоценного дара Его Величества, изящной чернильницы и портретов Вашего и Вел. Княгини с детьми. Недостает Княжны Татьяны!
К сожалению, я простудил левое легкое, которое и без того не в порядке у меня. Но доктор скоро захватил и мне получше после того, как я пролежал в постели и просидел дома.
Камердинера, как Вашему Высочеству известно, у меня нет, а нянька моя сбилась с ног и в свою очередь — заболела. Словом, я бедствую! — В добавок дети ее, девочки, в том числе и бывшая педагогичка, уехали на какой-то вечер в Коломенскую Гимназию.
Но все это в сторону. Обращаюсь к другим мотивам Вашего письма, которые очень дороги и важны для меня, как для старого литератора.
Вы трудитесь над большой поэмой, и она, по словам Вашим, стоит Вам неимоверных усилий, то радостных мгновений, то минут отчаяния… Вот эти-то «минуты отчаяния» (что Вы и сами сознаете) и есть или суть залоги творчества. Это глубоко радует меня! Если б их не было, а было бы одно только доброе и прекрасное, тогда хоть перо клади!
Пушкин и Лермонтов, которых Вы пристально изучаете, осветят Ваш путь лучше всех, особенно если к этому присоединится собственное Ваше сердце!
Об этом добром и прекрасном мы, надеюсь, будем говорить подробно при свидании, а теперь позвольте именоваться
Ваших Императорских Высочеств всепокорнейшим слугою
Я всю зиму стремился поклониться Вашему Императорскому Высочеству и Ее Высочеству Княгине Елизавете Маврикиевне — у Вас во дворце и полюбоваться Вашими дорогими детьми.
Но я внезапно занемог — и самым частым моим посетителем был доктор, по совету которого я брожу для воздуха около своего дома с кем-нибудь из провожатых.
Ныне же, несмотря на свою слабость, я решаюсь принести мое скромное поздравление Вашим Императорским Высочествам как с наступающим Новым Годом, так еще более с рождением Вашего сына, Князя Константина, призывая благословение Божие на весь Ваш дом и Новорожденного Князя.
Я желал бы лично поздравить Ваши Высочества и других, благосклонных ко мне Великих Князей, но если «дух бодр, то плоть немощна!»
Смею надеяться, что Вы примете с свойственным характеру Вашему благодушием мой привет и поклон
Ваших Императорских Высочеств всепокорнейший слуга
Примечания
править1 Имеются в виду стихи в записной книжке, посланные писателю к новому 1884 году. Позднее они составили первый сборник стихов К. Р. (1886).
2 Жанен Жюль (1804—1874) — французский литератор, автор романов в «неистово» романтическом жанре; в течение сорока лет работал в крупнейших французских газетах как театральный критик.
3 Драма В. Г. Белинского «Дмитрий Калинин» (1830) явилась действительной причиной гонений, в результате которых ее автор был исключен из Московского университета с резолюцией «за неспособность к учению».
4 Вероятно, имеется в виду стихотворение Тургенева «Разговор» (1845), вызвавшее разноречивые толки. Журналы «Москвитянин» и «Библиотека для чтения» подвергли его резкому осуждению.
5 Радклиф Анна (1764—1823) — английская писательница, предшественница романтизма, автор романов «ужасов», или «черных романов», действие которых часто происходит в старинных брошенных замках.
6 Коттен Мари Софи Ристо (1770—1807) — французская писательница, каждый ее новый роман с запутанной романтической интригой имел большой успех среди читателей.
7 Гончаров вспоминал, как в годы учения в Московском Коммерческом училище он предавался чтению «без разбора, без системы, без руководства, с поглощением всего более романов (Коттен, Жанлис, Радклиф в чудовищных переводах), путешествий, описаний неслыханных происшествий, всего, что более действует на воображение» (Мазон А. Материалы для биографии и характеристики И. А. Гончарова // Русская Старина. 1911. № 10—12. С. 37).
8 Винкельман, Иоганн-Иоахим (1717—1768) — немецкий археолог и историк искусства, положивший начало научному изучению греческой пластики, автор «Истории древнего искусства» (1764). Как историк античного искусства оказал огромное влияние на развитие современной ему эстетики и культуры, в частности на Гете, Шиллера, Гончарова, изучавшего историю искусства по Винкельману. В свою очередь, уже под влиянием Гончарова его ученик Аполлон Майков в конце 1830 — начале 1840-х годов создавал антологические стихи и признал свою приверженность идеям Винкельмана.
Переводы Гончарова из Гете и Шиллера не сохранились. Необыкновенная скромность и требовательность к своим произведениям заставляли Гончарова уничтожать написанное. Один из мемуаристов писал: «Строгость по отношению к своим литературным трудам доводит Ивана Александровича иногда до того, что он прямо уничтожает целые готовые рукописи! Так, например, известно, что уничтожил все свои переводы из Шиллера, Гете, Винкельмана и некоторых английских романистов. Корзина для бумаг под письменным столом Ивана Александровича — это одна из свидетельниц, к несчастью, немых свидетельниц, строгой критики писателя к своим трудам и жестоких над ними приговоров…» (Русаков В. (С. Ф. Либрович) Случайные встречи с И. А. Гончаровым // И. А. Гончаров в воспоминаниях современников. Л., 1969. С. 166). Кроме того известно, что незадолго до смерти сам писатель сжег почти весь свой архив. Об этом свидетельствовала А. И. Трейгут. «Однажды это было зимой. Топился вечером камин, у которого мы вместе сидели. Вдруг смотрю, Иван Александрович встает, подходит к письменному столу, достает всю огромную переписку и просит меня помочь ему палить письма — бросать их в камин. Долго мы тогда сидели, подбрасывая письма в огонь, а камин все топился, ярко освещая вспыхивающим пламенем нашу комнату. Таким образом много, очень много бумаг было тогда сожжено». (Исторический Вестник. 1911. № 11. С. 684).
9 Дуббельн (совр. Дубулты) — курорт в Латвии.
10 В апреле 1884 г. состоялось бракосочетание К. К. Романова с Елизаветой Саксен-Альтенбургской, герцогиней Саксонской (1865—1927).
11 Вел. Кн. Екатерина Михайловна (1827—1894) — герцогиня Мекленбургская, дочь Вел. Кн. Михаила Павловича, жена принца Мекленбургского Георгия. Принцесса Елена Георгиевна — их дочь.
12 Начальная строка стихотворения К. Р. «Я баловень судьбы… Уж с колыбели…» (1883).
13 Караибы (или карибы) — группа индейских племен зоны тропических лесов к северу от р. Амазонка в Южной Америке.
14 Митава — официальное название г. Елгавы до 1917 г. С 1561 г. был столицей Курляндского герцогства.
238
Ревель — официальное название г. Таллинна до 1917 г.
15 Фридрих II (1712—1786) — прусский король с 1740 г.
16 Тминная водка.
17 Динабург — официальное название г. Даугавпилса до 1893 г.
Плоцк — город в Польше на р. Висла.
18 Боденштедт Фридрих (1819—1892) — немецкий поэт, переводчик. См.: Сборник переводов из русских поэтов Koslow, Puschin und Lermontow — Lpz., 1843. Поэтическое наследие Лермонтова: В 2 т. M. Lermontoff’s poetischer Nachlass…, В., 1852. Это первое зарубежное собрание сочинений Лермонтова.
19 Стасюлевич Михаил Матвеевич (1826—1911) — с 1866 г. редактор-издатель «Вестника Европы». Здесь имеется в виду перевод К. Р. трагедии Шиллера «Мессинская невеста» (1803). Он был опубликован в Петербурге в 1885 г. Зимой 1909 г. в любительском спектакле «Измайловских досугов» К. Р. играл роль Дон-Цезаря (см.: Дризен Н. В. Встречи с К. Р. Из воспоминаний. // Исторический Вестник. 1915. № 4. Т. 142. С. 815—816).
20 И. А. Зеленый руководил воспитанием и образованием Вел. Кн. Константина до 1878 г.
21 Поэма К. Р. «Возрожденный Манфред» внушена романтической драмой Д. Г. Байрона «Манфред» (1817) и является ее поэтическим продолжением. Поэма Байрона заканчивается смертью героя, а К. Р. описывает его загробную жизнь, его душевные переживания, устремление к вере, к Богу, раскрывая заветную мысль о бессмертии души.
22 Перуджино Пьетро (между 1445 и 1452—1523) — итальянский живописец раннего Возрождения.
23 «Ибо в воскресении ни женятся, ни выходят замуж; но пребывают, как Ангелы Божии на небесах» (Матф. 22, 30; см. также: Лука. 20, 35; 36)
24 Первый сборник — «Стихотворения К. Р.» СПб. 1886 г.
25 Всего у Вел. Кн. Константина Константиновича и Вел. Кн. Елизаветы Маврикиевны было восемь детей: Иоанн, Гавриил, Татьяна, Константин, Олег, Вера, Георгий, Игорь. Первенцу Иоанну посвящена «Колыбельная песенка» (4 марта 1887).
Иоанн, Константин, Игорь погибли в июле 1918 г. вместе с другими Великими Князьями, брошенные живыми в шурф у г. Алапаевска Верхотуринского уезда Екатеринбургской губернии. Олег умер в 1914 г. от раны, полученной на войне. Вера ныне живет в США.
26 Слова из поэмы Гоголя «Мертвые души» (ч. 1, гл. 11).
27 Здесь И. А. Гончаров цитирует по памяти первые строки стихотворения А. С. Пушкина «…В. В. Энгельгардту» (1819):
«Я ускользнул от Эскулапа
Худой, обритый — но живой».
28 Имеются в виду стихотворения на библейские темы: «Псалмопевец Давид», «Царь Саул», «Легенда про Мертвое море», «Сфинкс», «Из Апокалипсиса», «Ты победил, Галилеянин!», «Притча о десяти девах». Во 2 издании (Стихотворения К. Р., СПб., 1889) они составили целый отдел «Библейские песни». Об этом подробнее см. Свящ. Мих. Степанов. Религия русских писателей. Филологические записки. [Т.] V—VI. Воронеж, 1915.
29 Строка из стихотворения Лермонтова «Не верь себе» (1839).
30 Вероятно, имеются в виду получившее в это время известность стихотворение С. Я. Надсона «Иуда» (1879), а также поэма Н. М. Минского «Гефсиманская ночь» (1884), запрещенная цензурой и ходившая в списках.
31 Голенищев-Кутузов Арсений Аркадьевич (1848—1913) — граф, поэт.
32 Реминисценция из Евангелия: «Никто не вливает вина молодого в мехи ветхие» (Марк. 2, 22; Матф. 9, 17).
33 Бём Елизавета Меркульевна (1843—1914) — художник-акварелист, получившая особую известность благодаря своим мастерски сделанным силуэтам современников. С 1875 г. издано 14 альбомов с силуэтами, пользовавшимися успехом в России и за рубежом.
34 А. Г. Рубинштейн и Гончаров, как и другие представители литературно-музыкальной среды, приглашались в Мраморный дворец и на заседания «Измайловских досугов».
35 Гензельт Адольф Львович (1814—1889) — талантливый пианист, педагог, композитор. В последние годы жизни был профессором Петербургской консерватории, редактором музыкального журнала «Нувеллист».
36 Беггров Александр Иванович — владелец магазина картин, эстампов и художественных принадлежностей; имел литографическую мастерскую в Петербурге.
37 Задуманной мистерией-поэмой оказалась историческая драма на евангельский сюжет «Царь Иудейский». К. Р. подготовил два издания драмы: общедоступное в 1913 г. и «роскошное» — в 1914 г. Автор снабдил текст пьесы примечаниями, указателями, нотами музыкального сопровождения, написанного А. К. Глазуновым. Книга заканчивается «Программой Измайловского досуга 9 января 1914 года», т. е. афишей единственного спектакля в Эрмитажном театре. К. Р. исполнял роль Иосифа Аримафейского, его сыновья Константин и Игорь — роли Префекта и Руфа. Сын Иоанн пел в хоре под управлением Н. М. Сафонова.
38 Ренан Жозеф Эрнест (1823—1892) — французский писатель, автор «Жизни Иисуса» (1863, рус. пер. 1906).
39 Эти слова Гете И. С. Тургенев приводит в статье «По поводу „Отцов и детей“» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Т. 14. Л.; М., 1967. С. 106).
40 «Альбом Московской Пушкинской выставки 1880 года» был издан Обществом любителей российской словесности в 1882 г.
41 Трейгут Александра Ивановна (ум. 1917) — жена слуги Гончарова Карла Трейгута; после смерти мужа продолжала жить у писателя в качестве прислуги.
42 Восемь из тринадцати стихотворений вошли впоследствии в сборник «Новые стихотворения» (1889). Именно их и отметил Гончаров.
43 Стихотворение написано к 1 апреля 1886 г. — дню двадцатилетия Вел. Кн. Александра Михайловича, двоюродного брата Александра III. («На совершеннолетие ***» // Новые стихотворения К. Р. СПб. 1889. С. 115). В I том «Стихотворений К. Р.» (1913—1915) оно вошло под заглавием «Великому князю Александру Михайловичу».
44 А. А. Фет находил у К. Р. много стихов, которые близки к его идеалу лирического стихотворения. 9 июня 1888 г. он писал: «Вы прислали мне целый подбор самородных перлов. Радуюсь Вашим антологическим стихотворениям тем более, что узнаю в них свой собственный молодой путь» (РО ИРЛИ. Ф. 137. № 75)
45 Евангелие от Луки. 10; 38—42.
46 Имеются в виду очерки «Слуги старого века». Их чтение состоялось 3 января 1886 г. у К. Р. См.: Слуги (Из домашнего архива) // Нива. 1888. № 1. С. 2—11; № 2. С. 30—35; № 3. С. 62—75; № 18. С. 451—456.
47 Арсеньев Дмитрий Сергеевич (1832—1915) — вице-адмирал; в 1864—1865 гг. состоял воспитателем и попечителем при Великих Князьях Сергее и Павле Александровичах.
48 Поэма «Севастьян-мученик» впервые опубликована в сборнике «Новые стихотворения К. Р.».
49 «Лагерь Валленштейна», трагедия Ф. Шиллера (пост. 1798), первая часть драматической трилогии «Валленштейн», отразившей судьбы Европы эпохи Тридцатилетней войны (1618—1648).
50 Имеется в виду, вероятно, картина Пьетро Перуджино (1450—1523) «Святой Себастьян» (1495).
51 3 июля 1887 года родился второй сын Вел. Кн. Константина Константиновича — Гавриил.
52 Имеется в виду персонаж комедии Жана-Батиста Мольера (1622—1673) «Мещанин во дворянстве». Журден с удивлением узнает, что уже сорок лет говорит прозой.
53 Беато Анжелико (ок. 1400—1455) — флорентийский живописец раннего Возрождения.
54 Посетив в 1857 г. Дрезденскую галерею и увидев там «Сикстинскую мадонну» Рафаэля, Гончаров писал Ю. Д. Ефремовой: «Я от нее без ума; думал, что во второй раз увижу равнодушно; нет, это говорящая картина, и не картина, это что-то живое и страшное. Все прочее бледно и мертво перед ней» (Невский альманах. 1917. Вып. 2. С. 33).
55 Имеются в виду слова из одноименной поэмы А. Н. Майкова (1851):
О, Матерь Божия! тебя ли,
Мое прибежище в печали,
В чертах блудницы вижу я!
С блудниц художник маловерный
Чертит, исполнен всякой скверны,
И выдает нам за Тебя!
(Майков А. Н. Полн. собр. соч. СПб., 1914. Т. II. С. 10).
56 Неточная цитата из стихотворения Лермонтова «Молитва» «В минуту жизни трудную…»(1839).
57 Неточная цитата из стихотворения Лермонтова «Когда волнуется желтеющая нива…»(1837).
58 Из стихотворения Лермонтова «И скучно и грустно…» (1840).
59 Неточная цитата из стихотворения Лермонтова «Молитва» («В минуту жизни трудную…»
60 Неточная цитата из стихотворения Пушкина «Мадонна» (1830).
61 Великопостная молитва Ефрема Сирина (IV в.).
62 Евангелие от Луки. 1, 48.
63 Вел. Кн. Ольга Константиновна (1851—1931) — с 1867 г. замужем за греческим королем Георгом I (1845—1913), королева Греции.
64 Салиас де Турнемир Е. В. (1815—1892) — русская писательница, псевд. — Евгения Тур. Автор романа «Катакомбы» (1866).
65 Вел. Кн. Вера Константиновна (1854—1912) — сестра К. Р., вышедшая замуж за Вильгельма-Евгения, герцога Вюртембергского.
66 О подобных стихотворениях К. Р. другой его рецензент А. А. Фет, писал: "…там есть стихотворения, носящие более характер личинок, с которых в будущем должно свалиться многое, чтобы им предстать в виде безупречного мотылька, каким явилось «Le bon, le bon vieux temps» (письмо К. К. Романову от 27 декабря 1886 г. — РО ИРЛИ. Ф. 137. № 75, л. 2).
67 К своему письму Гончаров прилагает газетную вырезку со статьей В. Буренина «Современная стихомания» (Новое Время. 1887. № 4241. 18 декабря).
68 31 декабря 1887 г. Гончаров получил от К. Р. поэтическое посвящение «И. А. Гончарову»:
Венчанный славою нетленной,
Бессмертных образов творец!
К тебе приблизиться смиренно
Дерзал неопытный певец.
Ты на него взглянул без гнева,
Своим величьем не гордясь.
И звукам робкого напева
Внимал задумчиво не раз.
Когда ж бывали песни спеты,
Его ты кротко поучал:
Ему художества заветы
И тайны вечные вещал.
И об одном лишь в умиленье
Он ныне просит у тебя:
Прими его благодаренье,
Благословляя и любя.
69 Чтение состоялось 3 января 1888 г. Гончаров читал в Мраморном дворце свои очерки «Слуги старого века».
240
70 Первая строка из стихотворения К. Р. «А. Н. Майкову». (1887).
71 Ср. с этим отзыв Фета о поэзии К. Р. в письме к нему от 30 декабря 1887 г.: "Ваше высочество полною чашею черпает прямо из Ипокрены, и я первый с восторгом готов воскликнуть: «Да здравствует освежительная кастальская струя!» (РО ИРЛИ. Ф. 137. № 75)
72 Опубликовано под заглавием «Письмо к товарищу» (Новые стихотворения К. Р. С. 141—150; Стихотворения К. Р. 1913—1915. Т. 1. С. 387—394).
73 На пьедестале памятника В. А. Жуковскому в Петербурге высечены слова из его стихотворения «Камоэнс» (1839): «Поэзия есть бог в святых мечтах земли».
74 Иоганн Готфрид Гердер (1744—1803) — немецкий философ, литературовед и писатель.
75 Трейгут Александра Карловна (1871—1928) — старшая дочь слуги Гончарова, любимая воспитанница писателя.
76 Германский император Вильгельм I Гогенцоллерн (1797—1888) дожил до 91 года.
77 Т. е. кончина императора Вильгельма I Гогенцоллерна.
78 10 августа 1888 г. К. Р. исполнилось 30 лет.
79 Адлерберг Александр Владимирович (1818—1888),, с 1872 по 1881 г. министр императорского двора, приближенное лицо императора Александра II.
80 Стихотворение К. Р. обратило на себя внимание, и для пересмотра положения о солдатских похоронах была учреждена комиссия, в работе которой участвовал и Вел. Кн. Константин Константинович. По новым правилам, выработанным комиссией, солдатские похороны обставлялись торжественностью, соответствующей высокому званию защитника Отечества. Стихотворение, положенное на музыку, стало народной песней. (См.: Сергиевский Н. К. Р. Его жизнь и творчество // К. Р. В строю. Стихотворения. П., 1915. С. 21—22.)
81 Дочери Карла Трейгута — Александра и Елена.
82 Никитенко Казимира Казимировна (ум. 1893) — жена А. В. Никитенко; их дочери: Екатерина Александровна (1837—1900) и Софья Александровна (1840—1901) — переводчица, неутомимая помощница Гончарова в его литературной работе.
83 Старший сын К. Р. Иоанн родился 23 июня 1886 г.
84 Книга «Новые стихотворения К. Р.» вышла в 1889 г.
85 С 1889 по 1895 гг. А. А. Голенищев-Кутузов занимал пост управляющего Дворянским и Крестьянским банками, затем до конца жизни возглавлял Личную канцелярию Императрицы Марии Федоровны. Е. Э. Картавцев — управляющий Крестьянским и Дворянским поземельными банками в 80-х гг.
86 Цертелев Дмитрий Николаевич (1852—1911) — поэт и философ; был связан дружбой и литературными интересами с Вл. С. Соловьевым, А. К. Толстым, К. Р., А. А. Голенищевым-Кутузовым.
87 Хлопоты о выпускном экзамене Александры Трейгут перед Великим Князем были не единственными для Гончарова. Именно благодаря его ходатайству она была принята в Коломенскую гимназию «пансионеркой Е. И. Высочества с 1 июня 1881 г. до окончания ею курса по 200 р. в год» (см.: РО ИРЛИ. РАН. Ф. 134. Оп. 8. № 42)
- ↑ Дворец, особняк (ит.)
- ↑ в естественном виде (фр.)
- ↑ Приходите к нам часто (фр.)
- ↑ стать обузой (фр.)
- ↑ существующее положение (лат.)
- ↑ настойчивость, упорство; твердость, постоянство (фр.)
- ↑ осужден (лат.)
- ↑ по собственному побуждению (лат.)
- ↑ милого учителя, окруженного учениками, обслуживаемого женщинами (фр.)
- ↑ «Жизнь Иисуса Христа» (фр.)
- ↑ * «Запускайте руку внутрь, в глубину человеческой жизни! Всякий живет ею, не многим она знакома — и там, где вы ее схватите, там будет интересно!» (Пер. И. С. Тургенева).
- ↑ интересно (нем.)
- ↑ брать изнутри (нем.)
- ↑ Доброе старое время (фр.)
- ↑ выражения восхищения (фр.)
- ↑ весь свет (фр.); здесь: все ваши читатели.
- ↑ поэтами рождаются (лат.)
- ↑ Голодный город (нем.).
- ↑ Голод (нем.).
- ↑ живая картина (фр.).
- ↑ «говорит прозой, не зная об этом» (фр.)
- ↑ «говорит стихами, не зная об этом» (фр.)
- ↑ „нижайшее почтение“ (фр.)
- ↑ поет, как птица (нем.)
- ↑ мелкие неприятности (фр.)
- ↑ до конца света и после конца света (польск.).
- ↑ жанр (фр.)
- ↑ в споре рождается истина (фр.)
- ↑ Не стоит жалеть о невозможном! (фр.)