Евгений Хохлов
правитьПАЦИЕНТ
(Из записок врача)
править
— Я вас слушаю, — сказал я и плотнее уселся в кресло.
Длинными желтыми пальцами начал он скручивать папироску. Видно было, как он волнуется. Руки у него тряслись, и весь он был какой-то растерянный и жалкий.
Пока он, просыпая табак и портя бумажки, делал себе огромную несуразную папироску, я внимательно рассмотрел его.
Передо мной отдел старик из типа таких стариков, которым можно дать 50-60 и которым зачастую под 40. Борода — не то рыжая, не то серая — клочьями облепила грязный подбородок, точно приклеенная скверным парикмахером на любительских спектаклях. Мокрые усы и редкие встрепанные волосы могли навести на мысль, что перед вами сидит алкоголик. Так не без некоторого чувства брезгливости подумал и я, но… но сейчас же убедился в ошибочности своего предположения.
Наши глаза случайно встретились. На меня выпукло смотрели серые, бесцветные глаза с выражением какой-то сознательной внутренней работы. Я как-то съежился и отвернулся.
Очевидно, он давно уже переживал что-то.
Сюртук у него был грязный и галстук смятой тряпкой болтался на шее.
Он вставил папиросу в обкуренный пенковый мундштук и два раза судорожно затянулся.
— Доктор, — начал он хриплым, трескучим голосом, — вот уже два дня, как у меня дома творится что-то неладное. Каждый вечер приходит она ко мне и вот тут…
Он опять глубоко затянулся.
Я психиатр. Здесь, за этим вот столом, я видел тысячи больных, одержимых видениями и галлюцинациями. Очевидно, передо мной один из таких.
— …Вот тут начинается самое страшное. Собственно, в том, что она приходит, нет ничего особенного, так как это моя дочь родная, единственная дочь, но каждый раз, как она уходит…
Снова глубокая затяжка.
— …Каждый раз, как она уходит, у меня начинается истерика. Но и тут нет ничего особенного. Наши семейные дела дают достаточный повод к этому…
Комната наполнилась густыми волокнами дыма. Меня начинал раздражать этот изнервничавшийся человек. Но иметь дело с такими людьми — моя профессия, и я решил терпеливо слушать.
— А третьего дня я убил ее, — как-то неожиданно разгораясь, вдруг выпалил он и снова потух.
Я подскочил в кресле.
— Послушайте, это слишком, — сказал я. — Вы говорите это мне, постороннему для вас человеку, обязанному по закону сообщать о преступлении. Я помогу вам, если вы чувствуете себя не совсем здоровым, но согласитесь — вы должны были заявить об этом властям, если не хотите скрывать преступление. А раз вы сказали мне…
— Да, но дело в том, что вчера она опять пришла ко мне.
Я понял, что имею дело с сумасшедшим. Мне стало стыдно своих слов, и я участливо посмотрел на своего собеседника.
— Не волнуйтесь, — мягко сказал я. — Не волнуйтесь и расскажите, как все это произошло. Мы все разберем, все обсудим…
Он горько усмехнулся.
— Да я нисколько и не волнуюсь. Вот вы меня считаете сумасшедшим, а между тем, вчера я видел ее собственными глазами, говорил с ней, а на прощанье поцеловал ее в знак примирения… А третьего для я убил, убил ее.
— Послушайте, — сказал я, — расскажите мне все подробно. Ну, как ваши дела с ней. Ведь я, — я коснулся его рукава, — ведь я вам хочу только добра. Доверьтесь мне!
Он помолчал. Меня начинала интересовать эта жалкая фигура. За пеленой из дыма сидел он, сгорбившись, и подавленно ворочал своими выпуклыми глазами. Папироса его потухла, он сбросил пепел и начал тихим-тихим голосом и растягивал слова:
— Еще лет десять тому назад был я свеж, юн и полон энергии. Волосы у меня были густые, бороду я брил и мог считаться если не красивым, то во всяком случае человеком, могущим обратить на себя внимание. И вот это внимание оказала мне красивейшая женщина нашего города. Все прекрасное, что может дать небо человеку, а в особенности женщине, все эго было у нее в изобилии. Идеально сложенная, с тонкими изящными чертами лица — она вся была, как богиня. Грациозный ум, искрящееся остроумие и глаза… Да, эти глаза отняли не одну ночь сна и у меня, да и у всех молодых людей нашего города… Но… Доктор, скажите, какая женщина прекрасна без «но». Точно для окончательной отделки вкладывает природа в душу идеальнейшей женщины что-нибудь порочное. И — странное дело! — ее порочность только обостряла ту страсть, которая охватила всех нас. А что Ольга была порочна — говорило в ней все. И ее зовущие глаза, и ее походка, вся такая сладострастная и пьянящая. Я опьянел, ее хмель опутал мое сердце и волю — и отрезвел я только некоторое время спустя, когда было уже поздно.
Он говорил плавно. Как-то странно было слушать эту связную речь из уст душевнобольного. Но я знал много подобных примеров и теперь, слушая его, я верил, что был он когда-то и юн, и бодр, и красив.
— Да, было поздно… Но я… я все же благодарен ей за те минуты, когда, охваченный безумным порывом, я осыпал ее поцелуями — и она мне отвечала. Она лгала. Теперь я это знаю. Но тогда… тогда я был счастлив. Пусть ласки ее были лживы, пусть вся она — олицетворение порока… Она за это наказана. А в то время я жадными глотками пил счастье и забывал все на свете. Мы уходили в дальний лес на той стороне Волги. Сосны приветливо гудели нам своими вершинами, ласково улыбались из-под елок грибы, все цвело и пело — и пела в душе моей любовь к ней, к этой… Ну да я, доктор, вас утомляю этими «поэзиями». Словом, я сделал ей предложение, она дала согласие — мы повенчались. А на другой день она мне изменила.
Передо мной развертывался роман обычного типа с пламенной любовью и «изменницей». Но в кресле у меня было так уютно, он рассказывал так увлекательно, что я слушал с удовольствием. Кроме того, я был уверен, что меня никто не ждет, так как звонка в прихожей я не слыхал.
Мой собеседник скрутил себе новую папироску и, затянувшись, продолжал:
— Она изменила мне и сделала это так цинично, так грубо, у меня же в доме, что я хотел тут же убить ее и умереть. И… и не мог сделать этого. Ее дьявольская красота, ее зовущие глаза сделали из меня зверя — и я схватил ее в объятия. Для меня начиналась жизнь, полная мучений. Каждый день я просыпался с мыслью убить ее — и каждый раз падал к ее ногам, покоренный ее красотой… и… порочностью. Это была тысяча и одна ночь Шехерезады. Только сказки, которые рассказывала мне жена, были чудесными гимнами телу, это был какой-то вихрь наслаждений страсти. Так продолжалось несколько месяцев — до тех пор, пока она не сообщила мне, что она беременна. И я решил убить ее на другой день после родов.
Я удвоил внимание.
— И я убил ее на другой день после родов. Бледная и изможденная, лежала она, когда я вошел к ней в комнату. И когда она увидела меня, увидела мой взгляд, она поняла все. Поняла… и страшный вопль огласил нашу маленькую спальню. Такой вопль, который стоит у меня в ушах все время, который я не мог забыть на каторге, который я слышу теперь…
Он схватил себя за голову и некоторое время молчал. Молчал и я, не желая тревожить беднягу.
— И я убил ее. О, как я был жесток! Я изуродовал это красивое тело, чтобы больше никто не увидел этой, хотя бы мертвой, красоты… никто… Я успел еще отдать дочь на воспитание женщине, которая уехала в Петербург. Я хотел, чтобы ничто не связывало меня с городом, в котором я перенес столько ужасного. Потом я заявил — и только неделю тому назад вернулся из Сибири, где был на каторжных работах долгие десять лет…
Он помолчал.
Приехал и убедился, что моим страданиям нет конца. Я разыскал дочь. Она служит в кондитерской продавщицей.
И я увидел «ее», увидел свою Ольгу, которую убил тогда в порыве гнева и отчаяния. Тот же овал лица, те же руки, тонкие и изящные! Манеры, рост — словом, все-все было в ней то же, что у матери…
Он застонал.
— О-о, ведь, я же убил ее. Убил… Ольгу… А когда третьего дня она пришла ко мне, я опять ее убил, и вот вчера…
Он заволновался и перестал говорить.
Я понял все. Очевидно, образ жены, воскрешенный похожей на нее дочерью, породил галлюцинацию вторичного убийства. Я решил им заняться, а пока просил его не волноваться и принимать то, что я ему пропишу. Он молча согласился, и я стал выписывать рецепт.
В приемной что-то стукнуло. Я удивленно поднял брови. Мой пациент поднялся.
— Простите, доктор, — сказал он расслабленным голосом, — я так вас утомил.
— Полноте, полноте, — ласково похлопал я его по плечу. — Скоро мы будем молодцами, опять сбреем бороду и помолодеем.
Он уныло улыбнулся. Я проводил его до передней и прошел через кабинет в приемную. Там никого не было.
Но то, что я увидел, заставило похолодеть мое сердце.
Я страстный любитель старинных миниатюр. В моей коллекции есть много экземпляров, которые вызывают зависть не у одного антиквария. Но я человек обеспеченный — и отклонял всякие предложения продать некоторые из них, хотя бы за очень круглую сумму.
Все миниатюры стояли у меня в стеклянном шкафу в гостиной. И вот теперь я увидел, что стекло ловко вырезано, а лучшие мои экземпляры исчезли. В безумном отчаянии бросился я к звонку, кричал и чуть не плакал от обиды.
— Андрей, кто тут был?
Бледный и взволнованный лакей сообщил мне, что вместе, по крайней мере — одновременно, с тем стариком, который был у меня в кабинете, приходил еще какой-то господин; что он ждал до последнего времени и исчез как-то таинственно, то есть потихоньку ушел… Ушел и унес мои миниатюры.
Я разослал погоню по всем направлениям, но безуспешно…
Я прошел в кабинет и сел за стол. В кабинете было накурено и против меня как будто все еще звучала плавная, размеренная речь моего пациента.
Одна мысль вдруг поразила меня: не сообщник ли вора сидел здесь и разводил мне рацеи из собственной жизни?
Я был задет за живое. Как я, психиатр, не смог отличить действительно больного человека от ловко играющего свою роль жулика?! Нет, быть не может… Хотя…
Я встал и прошелся по кабинету.
С одной стороны, каким же ловким, умным и талантливым нужно быть, чтобы рассказать — и «так» рассказать — мне все это.
С другой — как мог рисковать вор тем, что я могу отпустить пациента и пригласить его? Да и этот сигнальный стук, после которого заторопился старик…
Не знаю, не знаю, не знаю…
Полный горя от потери дорогих мне вещей, с тяжелым сомнением на душе, сидел я на оттоманке.
Нет, должно быть, мне этого не решить!..
Этот вопрос разрешил мне — и притом чрезвычайно просто — мой приятель-адвокат, который зашел навестить меня как раз в эту минуту. С мельчайшими подробностями передал я ему и весь рассказ старика, и все, что произошло.
— Позволь, — возразил мой друг, — ты точно помнишь, что он говорил про убийство, совершенное именно 10 лет тому назад?
— Точно.
— И то, что дочь была не только похожа на мать, но и одинакового с ней роста? И то, что она служит в кондитерской?
— Да, да…
— Но, в таком случае, как же могла десятилетняя девочка быть одного роста с матерью? Как могла она походить на нее, как две капли воды? Как могла служить продавщицей? Очевидно, твой пациент врет!
Я бросился в полицию. Дрожащими руками раскрыл альбом и на третьей же странице увидел моего пациента. Он оказался весьма и весьма знакомым полиции. И что был на каторге — не врал.
Комментарии
правитьВпервые: Волны. 1912. № 10, октябрь.
Е. Хохлов — один из многочисленных псевдонимов поэта, прозаика, фельетониста, пародиста Е. О. Пяткина, более известного как «Евгений Венский» (1885—1943). Сын дьячка, учился в семинариях Сызрани и Казани, с 1902 г. жил литературным трудом. С 1908 г. жил в Петербурге, публиковался во множестве «тонких» журналов, в 1910 г. выпустил кн. беспардонных пародий Мое копыто, составил кн. Десятилетие ресторана «Вена» (1913), от названия кот. и был произведен псевдоним. Во время Гражданской войны находился на Дону, позднее арестовывался за связи с белогвардейцами. С 1923 г. жил в Москве, сотрудничал во многих сатирич. журналах, написал десятки эстрадных пьес, издал два сб. рассказов. В 1942 г. был репрессирован, умер в ссылке в Красноярске.