I
Пахомова изба у самой паскотины. По одну сторону — наплывшие почти вплотную горы: по другую — начинается степь. На ней и разбрелось стадо людских построек, больших и малых, старых и новых.
Пахомова изба, как пастух, присела на пригорке и пасет его.
Стадо это разбредалось с двух концов.
Лет сорок назад приехали из Пермской губернии два соседа: Данило и Пахом. Приехали от земельного утеснения и гонения на веру древлюю.
У одного за стол садилось двенадцать ртов, у другого — девять. Данило поселился ближе к степи; Пахом осел ближе к горам. В сорок лет они обсеменили весь, пустовавший между заимок, промежуток и огласили звуками жизни степь и предгорье. По равнине запестрели яркие заплаты полей.
Пахому иногда кажется, что это было совсем недавно.
Россия… Полторы десятины сухого суглинка на душу. Покосы в два воза на двор, и к Рождеству в сарае и амбаре — хоть хоровод води.
Тяжело покидали родное село. Кручинились мужики, голосили бабы; под печкой мяукала жалобно кошка.
Когда был жив Данило, часто вдвоем вспоминали:
— Думали, на каждом суку висит каралька, на каждой кочке — каравай, ходи да собирай…
— Да-а!.. А вышло не то! Ни сохи, ни бороны, ни животины… Досталось!..
Случившееся было неожиданным: большевики… рабоче-крестьянское правительство… Советы…
На первых порах Пахому казалось это глубоко враждебным, опрокинуло все его выводы… Но потом он продумал, взвесил, примерил, — неторопливо, по-крестьянски, и к удивлению обнаружил:
— Да ведь это и есть самое настоящее, что нам нужно!..
И весь проникся этим. Сбросил спокойствие жизненной мудрости, старческую солидность. На собраниях говорил горячо, молодо.
— Чья она, как не наша, земля-то?.. Мы корнями вросли в нее!.. Вглубь и вширь!.. Если, к примеру, наш род взять — один, поди, пол России запахал!.. Тоже и рабочие… Мне в городу портной жалобился: не одну тыщу, говорит, одежии сшил, а сам хожу раздетый… Теперь этого не будет!.. Теперь рабоче-крестьянское!.. Мы сами власть!..
И в голосе была твердость и уверенность.
Андрей, Памфило, Марья… Да много их! Тринадцать ульев из одной колоды. А из них новые рои. И все пахомовская кровь. Дюжи, упрямы, горячи в работе.
Зайдет Пахом к какому либо сыну, к дочке или внуку с правнуками. В зеленовато-мшистых усах довольная улыбка, глаза струят тепло.
— Ну, вот, дождались!.. Может, в Россию? А? Там земли стало тоже вволю, после помещиков-то! И против молитвы никто не встанет!.. — выжидает, лукаво щупая взглядом.
— Куда нам, дедушко! Мы осибирячились! Не тянет нас!
— Оно, верно, ни к чему!.. Оттуда тоже не поедут!.. Теперь будет везде хорошо! Трудовому человеку везде почет!
Выпьет он квасу или медовухи крепкой и направляется домой. Идет не торопится, покачивает руками с большими жилистыми кистями, на которых годы и работа вырезали четкий узор. На землю становится твердо и властно, как исконный хозяин ее…
В ограде под навесом ладит он новый плетеный коробок. Купил только вчера у заезжего торговца за пять пудов пшеницы.
Поставит его на телегу, отойдет, снова снимет и стучит топором по железным болтам.
Под изгородь в знакомую дыру пролезла лохматая собачонка. Вильнув хвостом, она торопливо начала обнюхивать покупку.
Позади двора, под обрывом, мягко шумит лес. С двух берез, приникших к железной крыше, сочится вокруг невидимая душистая смола.
От деревьев, от избы, от сарая по светлому фону растеклись широкие тени. Частокол изгороди протянул возле себя лестницу с длинными, четкими ступенями. И продвигает ее, все продвигает, справа налево, удлиняет каждую ступень.
Задробили копыта…
— Дедушко Пахом! В городу новое правительство! Разгоняют Советы!.. Арестуют большевиков!
Старик поднял голову, смотрит через изгородь на рыжего Андрюшку из волости, на чалого загнанного мерина и не может сообразить, в чем дело. Изо рта мерина виснет и падает хлопьями густая, чуть розоватая пена, левый глаз, обращенный к закату, заалел раздутым углем.
— Разгоняют Советы!.. Арестуют большевиков!.. повторил Пахом. — Я что ж, ничего… — он опустил топор и тихо, утомленно побрел в избу.
II
Начальник милиции, высокий, черный, с револьвером за поясом, выкрикивал:
— Николай Фролов! Комиссаром служили? Оружие есть?
— Василий Игнатов! Литературу из города привозили? Вы арестованы!.. Поедете с нами в город!..
И увезли.
Свернулись все, притихли. Пахом поник.
— Выходит, что радоваться-то надо было повременить. Не приспела еще пора… Ничего, когда ни то придет!..
Занимались своей крестьянской работой: косили, жали, рыли картошку, в ожидании длительных степных вьюг чинили скотные дворы. И раз в неделю собирались в пахомову избу молиться двуперстным крестом.
Ловили липкие, скачущие слухи.
…Чехо-словаки не справляются, выписали японцев и французов… Земля переходит к помещикам… Москва взята и большевиков расстреливают.
— Опять баре да попы!.. Опять ихнее царство!..
За хлебной разверсткой из уезда приехали с нагайками…
Время текло. Из города дошло, что власть перешла к генералу. Проезжий мужик потихоньку рассказывал:
— В Семипалатном стоит казацкий атаман, а в штабе у него заместо простого офицера брат государев. Ждут только случая. Понимаете?..
— Как не понять! Видно, к чему клонит!..
Ночью к Пахому в калитку кто-то осторожно постучал.
— Кто тут?
— Я… отопри!..
Старик приотворил двери, навел ночник.
— Николай! Ты? Как это?
— После!.. Впускай скорей!.. — шагнул и тут же, в сенях, повалился.
Трое с трудом вволокли в избу. Когда зажгли лампу, на полу увидели темную влажную дорожку. Прострелены были бок и нога.
В горнице завесили окна и целую неделю ходили на цыпочках, говорили шопотом. Две невестки и соседка-старуха попеременно, день и ночь ухаживали, применяя всякие снадобья.
Когда пришел в себя, то рассказал: сидели в тюрьме. Однажды пятерых вывели и повезли за город. Остановились в роще. Вечер. По-близости шумит река. Поставили в ряд на краю оврага и защелкали затворами.
Одновременно с коротким гулким всплеском почувствовался в двух местах острый ожег, и закружилась голова. Потом он помнит, что долго полз по оврагу и ехал в телеге какой-то бабы.
Один за другим приходили мужики, плотно притворяли дверь и расспрашивали о тюрьме, о расстрелах, о большевиках, и уходили хмурые, сосредоточенные.
III
За рекой в глуши бора, где начинаются складки гор и непролазные чащи цепких кустарников, на полянке появилось несколько шалашей с небольшим населением, которое стало быстро множиться.
К Пахомовой избе то и дело подходили молодые, пожилые, в пиджаках, озямах, в солдатских гимнастерках. Входили внутрь или стучали в окошко.
— Дедушко! Переплавь-ко нас на ту сторону!
— А куда идете-то?
— Ходоки мы, землю обглядываем!
— Та-ак… — он медлил, внимательно разглядывал их, складывал возле глаз пучки лучистых морщин. — Та-ак… Плохо здесь! Зверь одолел…
— Ничего, у нас от них есть средство!
— Ну-у?..
— Капканы да отрава… Живо переведем…
Старик молодел.
— Капканы да отрава! О-о!.. Нашего войску прибывает… Хорошо! Совсем хорошо!.. Живо переведем…
Гребя одним кормовым, он искусно разрезал носом долбленки пенные, клокочущие валы; через минуту яр был уже позади, лодка взбиралась на гладкие каменные валуны.
— По этой луговинке вон до того бома[1], а там по овражку, до красной сосны, потом болото пойдет, так вы трафьте левее!.. Ну, пути и ведра вам! Поклон нашим!..
И Пахом долго смотрел им вслед, не сгоняя с лица радостную, невысказанную думу…
Часто перевозил он туда Николаева Степку с гостинцами для отца или новыми известиями.
И потом скакали гонцы в степь и горы, отвозили и привозили записки и словесные наказы. В пахомовой горнице, выслав баб и ребятишек, долго обсуждали, суровые, напряженные, с деловой медлительностью и скупословием…
А по глади народной текла, ручьилась волнующая поземка. Вспыхивало, застывшее в дреме, оживало, казавшееся мертвым. Из горных щелей, лесных прогалин и с задворок деревень вылетали порывы мужицкого гнева и начинали предгрозовый пляс.
Одинокая, притиснутая степью к горам и забытая Пахомовка влилась теперь в необъятную семью сел и деревень, связалась общими мыслью и чувствами.
Под горой возле реки дымится у Игната кузница. Оба горна в ходу, давно так не было. Шесть пар рук с утра до ночи раздувают мехи, стучат молотками, шаркают напильниками. Все шестеро из разных мест делают одно и то же, что никогда не делали и не будут делать потом.
Сложены в угол заказы: наварка лемехов, топоров, починка разных железных предметов, — теперь не до них. На очереди небывало важное и спешное.
Игнатова баба складывает готовые вещи в корзинку, прикрывает и относит в сарай. Их потом отвезут: в Климовку, Марьин лог, Зубово… А там каждый поточит, любовно приладит к древку и спрячет до поры до времени, ожидая клича.
IV
Волчьими желтыми глазами уставилась в темноту пахомова изба. Недвижным взглядом глубоко буравит степь. Но там тихо, безлюдно. Умерла жизнь.
Пахому не спится. Ждет он молодуху Марью, невестку. Утром отправилась с кожами на завод для выделки, а под кожами — изделие Игната. Она должна привезти клочок бумажки с десятком слов. Страшно нужных слов.
Пахом походит по горнице, невольно прислушиваясь к храпу домашних, тихонько скрипнет калиткой на улицу и вопьется в ночь, в молчаливую, спящую степь.
Никого. Только направо, за деревней разлегся поперек огромный горбун с черной щетиной на затылке, и вокруг головы серебряный, закопченный с концов, венчик.
Но это всегда здесь и почти не замечается: и гора, и лес, и полукруг реки.
Давит слух тишина; от пристального взгляда небо начинает плющиться, сжиматься, становится похожим на прокопченный потолок. Наплывает липким туманом тревога.
Лежит в горнице на постели, еще не раздеваясь, закусив клок бороды. Мысль и здесь и там, все обняла, все впивает.
Уловилась мягкая далекая дробь. Конский ли топот, или плеск крыльев бабочек по стеклу?
Прислушивается. Опять только заглушенный храп за стеной и шорох тараканов на потолке.
Тяжелеют веки.
Неожиданно стук и крик возле самого уха. Пахом взметывается с подушки и видит перед собой солдат с ружьями.
— Где кузнец Игнат Фролов?.. Веди к нему!
Сзади сверкнула белая голова Васьки внука и скрылась в черную щель двери.
Деревня, сбросив сон, тихо шевелилась. Скрипели осторожно двери, мелькали проворно тени.
— Ты староста? Сейчас же собрать сход!
Сгоняли солдаты, нагайками. С десяток баб и два старика. Пахом навернулся.
— Где остальные?
— Не знаем!
Запылали две избы, в двух концах — у кузнеца и у Николая.
У игнатовой бабы хоть бы слезинка. Стоит перед офицером суровая, гордая, палит ненавидящим взглядом и коротко отрезает:
— Почем я знаю! Уходит, не сказывается!.. Оружие не делаем!..
А сбоку, в ста шагах, из окон вырываются красные языки, лижут карниз, крышу, жгут ухо и щеку. Слышен треск. Заревела во дворе скотина.
— Всех в ряд! Сюда! Мужиков нет, пусть отвечают бабы!
Во тьме раздалось, кинутое с отчаянием в горы:
— Горим! горим!..
— Эту!.. Эту!.. — тыкал офицер хлыстом в каждую пятую. — И этих двоих.
Перед горящей избой стали раскладывать на скамейку и по голому телу шомполами по двадцать пять…
Две бросились к ногам и завыли…
— Дети малые!.. Пощадите!..
— За что вы баб-то позорите? Порите нас, а они ни при чем! — выкрикнул один из стариков.
— Двойную порцию ему!.. — Показал офицер.
Пламя выползло на крышу и стало грозить побагровевшему небу, бросая в него пучки искр и волны густого, упругого дыма. Тяжко вздохнула разбуженная степь.
В полосу света вихрем ворвалось, может быть, десяток может быть, полсотни, с пиками на белых сверкающих древках, с тесаками. Промелькнула седая борода Пахома… Спуталось все, закружилось…
Лязг, хруст, топот, человеческие и звериные выкрики сплелись в горячий клуб и заметались, то нарастая, то дробясь, затихая. В красном отблеске сновали безумствующие фигуры, падали и, поднявшись, вновь кружились. Бежали или ползли. И ночь одного за другим схватывала и глотала. Звуки растекались по задворкам, в степь, к горам, и таяли.
V
Дымятся пожарища. Бледное, отощавшее пламя шарит по черному взрытому ложу, добирая последнюю пищу. Печные трубы торчат обглоданными пальцами. Небо наливается лиловатым все усиливающимся светом.
Мужики, бабы, подростки — на улице. Торопливые мужские речи с неостывшим еще гневом, женская печаль и детское возбуждение.
Пахом командует:
— Надо их запереть в сарай и руки не развязывать!.. Собрать всех мужиков!.. Где Игнат?
Женщина в белом платке, склонившись, воет над покойником. Одному перевязывают руку. Там лежат двое, стонут, в темно-зеленых мундирах с нагайками… Тут раскинулось по одному, по два таких же в разных позах с выражением бешенства, мольбы, трусости. Испачканные кровью и грязью они безмолвны и недвижимы, хотя и кажется, что некоторые из них продолжают бежать, некоторые мертвыми устами молить о пощаде…
— Эй! Кто видел Игната?
Ищут по улицам, по задворкам, спускаются под горку, к кузнице и останавливаются.
— Сюда! Здесь он!..
За коновязью, на взрытой конскими ногами площадке распластались двое в тесных объятиях: офицер и худой, длинный мужик в солдатской телогрейке. Рядом валялись револьвер и самодельный тесак.
Пахом нагнулся, пощупал того и другого и снял с себя шапку.
Потом выпрямился.
— Записку в волость! Записку в бор Николаю!.. Теперь решилось!.. По настоящему надо!.. — и, не взглянув вторично на убитого сына, неторопливо, твердо зашагал в деревню.
Февраль. 1921 г.
- ↑ Бом — скала.