Розанов В. В. Собрание сочинений. Около народной души (Статьи 1906—1908 гг.)
М.: Республика, 2003.
Похоронили Владимира Карловича Петерсена. Под псевдонимом «А--тъ» (= Альцест) его знали, уважали и ценили в отдаленнейших уголках России. Как и я за много лет раньше, чем увидел его грузную, огромную фигуру, в военном мундире и, подойдя, познакомился с ним, — уже много лет читал и уважал его в черноземной России. Достаточно было, чтобы фельетон подписан был этими тремя буквами, чтобы взять нумер газеты и, отойдя в уголок, углубиться в нижние столбцы. Тогда, издали, он мне представлялся байроническим, насмешливым, страшно уверенным в своем уме, знаниях и действительно знающим и умным. «Жесткая, но компетентная форма ума» — так я себе формулировал.
Потом увидел его лично и довольно быстро подружился с ним тем поверхностным дружелюбием, какое, увы, одно допускается или одно вырабатывается около печатного станка. Шум машин: и он кладется впечатлением на душу. Не может трубочист не быть в саже, мельник — в муке, а журналист не может отрешиться от калейдоскопа вертящихся перед ним узоров жизни, ее высокого и, чаще, ее низкого и не утратить в очень значительной степени способность длинных, вязнущихся, цепких ощущений. Все соскальзывает. Ничто не может «по долгу службы» держаться долго. Такова профессия. И если тут есть дурное, то гораздо больше есть несчастия.
Покойный, однако, просил убрать красноречие от его могилы. Но мне хочется 2—3 слова сказать о действительном складе его ума и натуры, — небезразличном для его читателей и, думаю, многих почитателей.
Он был человеком трезвой действительности, которую знал, в которой много перенес, — и с неодолимою потребностью какой-то надежды или мечты за гранью этой действительности, перенесенной им в будущее, или «по ту сторону гроба». Я говорю о мечте. Петерсен был настолько же мечтатель, как и реалист. Но насколько все было ясно, все имело «свои рельсы» в знании им действительности, за пределами ее все у него становилось смутно и оставалось более на степени страстного желания, нежели определенной мысли.
Он всегда был ироничен, насмешлив, склонен к остротам и остроумию. Никогда это не имело предметом своим окружающих людей, но всегда — окружающую жизнь. Постоянно он говорил с желчью о «повальной бесчестности» не столько русских людей, сколько обстоятельств русской жизни, которые искусственно гнали вверх все низкое, пошлое, «пройдошествующее», но чему «тетенька ворожит», и гнули книзу все оригинальное и особенно «все свое, русское». Память его была полна воспоминаниями, и пылкая его аргументация была только каймою около чередующихся рассказов о службе, о встречах. Редко я встречал людей, так глубоко любивших все природно-русское, от ее физики до ее психологии, но глубоко возмущенных гибелью у нас всего талантливого. Для него патриотизм сливался с «возвращением к добросовестности», как добросовестность совпадала с «возвращением к патриотизму», к родным стихиям русского народного духа. Но, немец и лютеранин, он ничего «квасного» не имел и не мог, естественно, иметь. Это был русизм и патриотизм инженера, притом в военном мундире. «Ах, если бы Пруссию сюда: но Пруссию, поклонившуюся нерехтским кампанилам». По поводу падения башни св. Марка он, в это время блуждавший по ярославским и костромским уездам, писал мне восторженные письма убеждающие, спорящие, что Венеция против Ярославля — гроша медного не стоит. И все это — трезвенно, сурово, без маниловщины и сантиментализма. Просто — он так чувствовал. Спасибо ему за это, хотя спорить с ним приходилось до слез. «Полюби нас черненькими, беленькими — всякий полюбит». Не это ли зерно патриотизма, который чего-нибудь стоит?
В некрологе, оставленном о самом себе Петерсеном, промелькнула коротенькая фраза, дающая полный его портрет: именно в самом конце, где он говорит о «физиологической, наследственной нравственности», которая была ему присуща и которую, как все физиологическое, почти нечего оценивать. Это глубоко верно. Многие приобретают нравственность из книг, из развития, идя через историю убеждений, встреч, знакомств, через внешнее благоприятное положение, через счастливо сложившуюся жизнь, из воспитания, от друзей и окружающих, от семьи. В Петерсене она не имела этого сложного, трудового происхождения, а была, пожалуй, прочнее, будучи почти только отсветом крови благополучного рождения. Я только сгущаю его очень верную и очень важную мысль, имеющую большое приложение. Ничего нет лучше породы, ничего прочнее ее, по крайней мере на протяжении личной жизни. И горе «фамилии», это страшное богатство, эту страшную силу растеривающей. Она невознаградима, невосстановима.
Петерсен умер, приняв перед смертью православие. В сущности, с лютеранством в его специфичностях давно у него ничего общего не было, напротив, православие и наши трогательные и поэтические обряды он давно и глубоко любил. Он умер очень мужественно, нимало не смущаясь лица приближающейся смерти. «Я им (докторам) говорю: скажите вы мне, пожалуйста, на милость, каким способом я умру, разрывом сердца, или от уремии (отравление крови мочою), или зальет вода? Они говорят: не знаем. Но на что же они и доктора, если не знают, а мне не безразлично. Потому что надеяться очень нелегко, а если уремия или разрыв, то как уснешь. Я причастился, бумаги в порядке, и мне скорее умереть, чем в отставку выйти. Такое же облегчение». Так говорил он мне, когда я посетил его в больнице. Жизнь его, много лет нерадостная, но с непоколебимым терпением вынесенная, действительно делала для него кончину давно желанною «отставкою», отставкою от трудной должности. Мир праху твоему, добрый работник. И спасибо, что ты возлюбил «усвоенную родину» такою горячею, туземною любовью.
НВ. 1906. 22 февр. № 10755. Подпись: Друг.
По поводу падения башни св. Марка. — Башня св. Марка в Венеции была построена в X в. и упала в 1902 г., чему Розанов посвятил один из очерков в своих «Итальянских впечатлениях».