Казимир ВалишевскийПравить
Павел I. Сын Екатерины ВеликойПравить
Le Fils de la grande Catherine, Paul Ier, 1912Править
ПредисловиеПравить
Сын Екатерины с его трагической судьбой — одна из самых загадочных фигур истории. И одна из самых спорных. Это разногласие по поводу личности императора Павла стало за последнее время особенно резким.
Безумие на престоле, более или менее ярко выраженное, наблюдалось не раз, особенно во второй половине восемнадцатого века. Георг III в Англии и Христиан VII в Дании были современниками Павла. Однако относительно последнего вопрос надо поставить несколько иначе.
Во-первых, был ли сын Екатерины действительно душевнобольным?
Еще недавно это считалось вполне несомненным, по крайней мере по отношению к последним годам жизни императора Павла. Общепризнанным было и мнение о гибельности и самодурстве его правления, когда судьбы России в течение четырех лет находились в бесконтрольной и безграничной власти безумного деспота. Но теперь вопрос этот вызывает сомнения. Мы видим за последние годы полный переворот в установившихся взглядах на характер и ум Павла I, так же, как и на значение его царствования.
Причины этого переворота понятны; среди них первое место занимает, конечно, прогресс науки. Новые открытия патологии опровергли не один вывод, который делался раньше о нравственном складе императора, а более глубокие исторические изыскания заставили в свою очередь проверить прежний приговор о Павле Петровиче. В возникшие по этому поводу прения властно вмешался также закон реакции, доведя спор до крайних, в противоположном смысле, и очень смелых заключений. И, наконец, случайное стечение событий и поворот в общественном мнении, вызванный этими дебатами или, напротив, вызвавший их, придал спору характер страстности.
Результат, к которому этот спор привел, невольно вызывает, однако, смущение.
В глазах своих новейших русских биографов Павел не только перестал быть сумасшедшим, но превратился почти в великого человека. Они не ограничиваются тем, что восхваляют его высокие качества и блестящие дарования; они склонны признать его гением. Его царствование будто бы не только не представляло собой для его подданных ряда тяжелых испытаний, как это думали прежде, но было в их жизни периодом деятельности, особенно благодетельной и плодотворной. И если бы начинания императора Павла не были прерваны его смертью, то, возродив Россию, они открыли бы перед ней ослепительные перспективы благоденствия и величия.
Остается только объяснить, каким же образом после современников Павла, почти единодушно осудивших его, потомство заблуждалось на его счет так долго? Как могла произойти столь грубая ошибка? Почему, вопреки своим интересам, своей славе и естественному инстинкту, родная мать этого непризнанного государя настолько разделяла по отношению к нему общее чувство, что готова была на все, только чтобы отнять свое наследство от этого наследника? И если Павел был действительно достоин того места, которое его новые защитники отводят ему в пантеоне великих государей, то как они примиряют это величие с некоторыми неоспоримо странными чертами его характера и ума, не отрицаемыми и ими, и теми явно гибельными последствиями его царствования, которые и ими признаются гибельными?
Загадка, таким образом, остается неразрешенной, лишь изменив свою форму. И, может быть, последующие страницы помогут ее разрешить.
Как ни тщательно был изучен другими исследователями ум и нрав Павла в их природном складе или в их эволюции, безусловно не все данные были приняты ими в соображение. Помимо наследственности, воспитания и окружающей среды, другие не менее решающие влияния ускользнули от их внимания. Держась противоположных своей матери взглядов, Павел в течение двадцати лет был резким противником ее политики и царствования, заслуги которых, несмотря на некоторые ошибки, признаются, тем не менее, всеми. Он задумал, подготовил и хотел произвести полный переворот того правления, которое дало России могущество, блеск и обаяние, каких она не имела с тех пор. Достигнув власти, он если и не привел этого плана в исполнение, то во всяком случае пытался это сделать. Вступив, наконец, на время в противореволюционную лигу, он затем вышел из нее, чтобы сойтись с героем 18 брюмера и вместе с ним мечтать о разрушении старого порядка в Европе и о разделении мира между ними двоими. Что это, как не указание на родство Павла, и родство несомненное, со множеством расстроенных и неуравновешенных умов той эпохи, охваченных вместе с ним ее великим политическим и нравственным неврозом? Он был, конечно, подлинным сыном революции, которую он так пламенно ненавидел и против которой боролся. Его нельзя назвать поэтому ни сумасшедшим в патологическом значении этого слова, ни даже слабоумным, хотя он и был способен на явное безрассудство и на последние глупости: просто, как человек посредственного ума, он не мог устоять против общего умственного кризиса, заставлявшего бредить даже самых сильных. Несмотря на это, он вызывал в некоторых своих современниках восхищение, и после смерти был превознесен другими, так как есть люди — в известные периоды такими является большинство — которые легко принимают буйность и опрометчивость за силу и гениальное вдохновение.
У читателей, которых удивит такой взгляд, я попрошу немного доверия. Если они согласятся рассмотреть со мною те факты, о которых я говорю в этой книге, то — думаю я — им станет достаточно ясно, почему сложилось во мне мое убеждение. И, надеюсь, не сделают мне упрека, которого не навлекала еще ни одна из моих работ: я безусловно никогда не выказывал в них ни страсти к парадоксам, ни склонности к произвольным догадкам.
Не могу не указать, впрочем, что эта тенденция оправдывать сына Екатерины, о которой я говорил, замечается в России лишь за последнее время и совпадает с бурным проявлением тех же политических и общественных течений в этой стране, какие потрясли Европу сто лет назад.
Вопрос о том, насколько эти политические идеи проникали во времена Павла в Россию и каково было их влияние, как в лице Павла и в характере его правления они сочетались с началами беспорядка или устойчивости, консерватизма или революции, свойственными его стране, — и составляет предмет моей книги и ее главный интерес. Своей сложной психологией и драматическими перипетиями своей жизни вплоть до последней трагедии, закончившей ее, Павел бесспорно вызывает большой интерес; но выдержавшая на себе опыт его царствования громадная страна, которую он держал в своей власти и задался целью переделать на свой образец, без сомнения, еще интереснее.
Настоящая книга возвращает меня к той эпохе в истории России, где я оставил ее двадцать лет назад, когда отступил вглубь ее, к более давним ее временам. Позвольте мне не повторять здесь, что побудило меня к этому длительному отступлению, которое некоторые критики до сих пор не могут мне простить. Для моих читателей оно вызывало несомненно некоторые неудобства, однако преувеличенные, по моему мнению, — но мне самому угрожало несравненно более серьезным риском: оставить — если бы я прервал свою работу на полпути — нежелательный пробел между основанием того здания, которое я возводил, и его верхними ярусами. Но так как этого не случилось, то читатели не откажут признать, что ни тщательность отделки, ни стройность всей постройки, насколько архитектор был способен их осуществить, не пострадали от приема его работы. Хороши или нет результаты моего труда, этот труд представляет собой, тем не менее, нечто цельное. Я убедился в этом, когда при переводе на иностранные языки моих книг, — и именно тех, что вышли раньше других, — я должен был пересмотреть все написанное мною раньше.
К очеркам очень неравного интереса, в смысле эпохи и содержания, предназначающимся притом для различных — по качеству и количеству — читателей, нельзя, по моему мнению, относиться одинаково. Но если бы мне пришлось вновь начинать свою работу, имея в виду план и границы настоящего очерка, то я мало бы что изменил в двух первых книгах моего труда, посвященных Екатерине II. И я тем менее изменил бы этот план, что читатели, которых я имел в виду, по-видимому, отнеслись к нему с одобрением в различных странах.
Переводы той серии моих сочинений, к которой принадлежит «Роман императрицы», теперь очень многочисленны в России, но все относятся к самому недавнему времени. До 1905 года строгость цензуры не допускала выпуска моих работ на русском языке. Переводчики и издатели вовсе не были поэтому принуждены следовать за автором в «его движении зигзагами», за которое его столько раз укоряли; а по существовавшему до сих пор порядку вещей я был лишен всякой возможности руководить этими переводными работами, узнавая о них в большинстве случаев лишь по библиографическим указателям. Между тем по соображениям, подобным тем, которыми я руководился сам, — русские издатели моих сочинений уклонялись обыкновенно еще больше меня от хронологического порядка.
При подготовительной работе к этому тому я нашел в литературе предмета богатый материал, однако пользоваться им было часто трудно. За исключением нескольких отрывочных и неполных исследований и исторических документов той эпохи, почти все монографии, записки и даже некоторые документальные данные рассеяны по бесчисленным журналам. Но мне кажется, что все сколько-нибудь ценное не оставлено мною здесь без внимания.
Относительно других источников не могу похвалиться, чтобы они были так же основательно исчерпаны мной. Их слишком много, и они слишком разбросаны по различным архивам, чтобы быть изучены одним человеком. Иные из них притом недоступны, даже в государственных хранилищах, за отсутствием каталога и классификации, необходимых для пользования этими сокровищами. Впрочем, мы напрасно стали бы искать в них каких-либо откровений, которые могли бы изменить наш взгляд на личность Павла и на события его времени. Не говоря уже о том, что даже в России было произведено немало исследований на эту тему, сын Екатерины, с его пристрастием к парадам, жил и действовал слишком открыто, чтобы суметь скрыть что-либо важное даже в самых сокровенных своих чувствах. Главный документ истории его царствования — это «Полное собрание законов» и статьи «С.-Петербургских Ведомостей». Павел сказался тут весь, со всеми даже своими чудачествами и запальчивостью.
Некоторые пункты его жизни и характера еще требуют, конечно, освещения; но в наш век специализации недостаток чувствуется обыкновенно не в изучении подробностей, а напротив — в понимании всего явления в его целом. На это я и направлял свои усилия, не пренебрегая, насколько возможно, и частностями, и насколько исторической истине не суждено вечно уклоняться от наших попыток найти ее, на каком бы множестве свидетельств мы ни строили свой труд, — мне кажется, я достаточно приблизился к ней, оставив возможным заблуждениям лишь неширокое поле.
Многие лица оказали мне при моих изысканиях ценные услуги. Приведу только один пример: в то время как в Лондонском Record Office любезность выдающегося начальника этого несравненного учреждения и разумная помощь его персонала позволили мне при моем приезде в Лондон закончить в несколько дней значительный труд, — услужливость высокообразованного русского консула в Лавалетте, г. Рудановского, избавила меня от другого путешествия для использования архивов Мальты. Этим сотрудникам и всем тем, которых я имел счастье найти, я приношу здесь мою благодарность.
Уважаемый русский посол в Париже, А. И. Извольский, сам разрешил мне считать его в числе моих помощников, предоставив в мое распоряжение многочисленные документы и заметки, собранные им в течение его двойной трудовой карьеры, во время которой спокойное изучение прошлого часто отвлекало русского дипломата от животрепещущих забот настоящей минуты. Прошу его принять мою искреннюю признательность.
И, наконец, у меня особенный долг благодарности по отношению к Его Императорскому Высочеству великому князю Николаю Михайловичу, доказавшему мне еще раз свое великодушие и открывшему мне доступ не только в его собственные столь богатые хранилища в С.-Петербурге и в Боржоме, но и в некоторые другие, где я мог почерпнуть драгоценные сведения. Мне хотелось бы, чтобы эта книга заслужила тот интерес, с каким он к ней отнесся, и я надеюсь, что он не откажет принять выражения моей глубокой и почтительной признательности за его высокомилостивое к ней внимание.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОЖИДАНИЕПравить
Глава 1
Претендент на престолПравить
IПравить
Павел родился 20 сентября 1754 года, и ему было восемь лет, когда умер его отец. Но верховную власть захватила его мать, и ему пришлось ждать до 1796 года, пока власть перешла к нему. Он находил, что Екатерина завладела престолом в ущерб его праву, и это и послужило основанием той драмы, которая в течение столь долгих лет делала сына более или менее открытым противником матери.
Я уже писал об этой стороне их отношений, и с тех пор этот вопрос стал, даже во Франции, предметом очень подробных исследований. Я должен, однако, вкратце к нему вернуться. Чтоб понять императора Павла в 1796—1801 гг., надо знать великого князя Павла Петровича за период 1762—1796 гг., когда он был наследником престола, но был также и претендентом на престол, а, следовательно, бунтовщиком. Это основная черта биографии несчастного государя. Она была преобладающей в течение первой половины его жизни, но и во второй ее половине послужила отчасти причиной ее кратких, но драматических событий. Тем не менее, она до сих пор недостаточно принималась в соображение.
Были ли основательны притязания цесаревича? Вопрос этот считается спорным. Однако он чрезвычайно прост, и его запутали только тем, что ввели в него некстати, как это делал и сам Павел, принцип законности, которому в нем нет места.
Закон о престолонаследии? Но такого закона не существовало тогда в России. Ни в каком роде и ни в каком смысле. Престол, которого требовал себе сын Екатерины по праву наследования, не был наследственным в его время. Он переходил «по избирательному или по захватному праву», согласно знаменитой формуле Караччиоло, или, проще, по русской поговорке: «кто раньше встал да палку взял, тот и капрал».
Из хаотической путаницы противоречивых взглядов на преемство верховной власти в России, сменявшихся один за другим после того, как в конце шестнадцатого века угасла династия Рюрика, Петр Великий извлек один решающий принцип: «правду воли монаршей», т. е. произвольную власть государя выбирать себе наследника. Но сам Петр не пожелал воспользоваться этим правом, после него и пошел ряд императоров и императриц, захватывавших российский престол при помощи государственных переворотов.
Сама достигнув престола этим путем, Елизавета, правда, вспомнила о принципе, установленном ее великим отцом, и избрала себе преемником племянника — отца Павла; но Петр III не подумал в свою очередь воспользоваться тем же правом в интересах своего сына. Таким образом после его смерти Павел был с точки зрения закона — ничто, и между ним и Екатериной была возможна борьба не прав, а честолюбий. И, действительно, борьба эта и началась между ними именно в этом смысле до восшествия на престол молодой подруги Орловых и до трагической кончины ее мужа.
Еще в 1760 году, назначенный Елизаветой воспитателем Павла, Никита Иванович Панин замышлял то, что Екатерина осуществила впоследствии, — с той разницей, что, устранив Петра, он хотел заменить его сыном, а не супругой свергнутого императора. При царившем в то время произволе он мог бы привести свой план в исполнение. А план его заключался в том, чтобы при помощи своего ученика осуществить в России идеал конституционной монархии на шведский образец, т. е. верховной власти, находящейся в действительности в руках министров не управляющего монарха. Но это ему не удалось, и Екатерина, сумевшая лучше воспользоваться услугами гвардии и собственной смелостью и счастьем, одержала над ним победу, совершив государственный переворот в свою пользу. Павел узнал со временем об этом бывшем проекте возвести его на престол, и это еще более усилило в нем раздражение против Екатерины, а также против тех, кто помог ей надеть царский венец.
Однако, даже помимо сыновней любви, которая не должна была бы допускать в нем этого злого чувства по отношению к матери, оно было тем менее справедливо, что с воцарением Екатерины он выигрывал гораздо больше, чем терял.
Он терял крайне непрочные шансы на престол. Было весьма невероятно, чтобы отец избрал его своим наследником. Разве Петр III не заводил речи о том, чтобы прогнать Екатерину и жениться на Воронцовой? От этой жены он мог иметь других детей, и она могла бы убедить его отдать ее ребенку предпочтение пред Павлом. Петра считали, впрочем, способным предпочесть Павлу даже жертву предшествовавшего государственного переворота, сверженного Елизаветой императора Иоанна Антоновича! Екатерина же, едва вступив на престол и провозгласив себя самодержицей Всероссийской, первым делом назначила сына своим наследником. Только ей он был обязан своим правом на престол, и таким образом являлся вдвойне ее созданием.
Но честолюбцы не рассуждают.
Между матерью и сыном стояла, кроме того, окровавленная тень убитого в Ропше. Если бы Петр III остался жив, Павел по всей вероятности не царствовал бы после него. И можно поставить ему только в похвалу то, что это соображение не оказывало на него влияния. Но он был неправ, смешивая вполне законное чувство горечи по поводу смерти отца с личными притязаниями, которые ни в каком смысле не были законными, и, став по отношению к матери, давшей ему и жизнь и право на царствование, не только в положение судьи, но и соперника. А между тем эта двойная роль, которой он держался тридцать четыре года по отношению к Екатерине, и определила в большой мере всю его судьбу.
Как бы Екатерина ни поступила после кончины Петра III, она вряд ли сумела бы уничтожить роковые последствия событий, возведших ее на престол. Да и что она могла сделать? Наказать убийц? Но она была им обязана властью и возможностью сохранить эту власть в своих руках. Смягчить сына своей любовью? Но он был оторван от нее на следующий же день после того, как она его родила; он был ей почти чужой, и ничто в этом ребенке не привлекало ее сердца и не радовало ее ума. К тому же он был ее соперником, и она должна была считаться с мнительностью и опасениями тех, кто поддерживал ее против него.
Ее сторонники не могли, правда, мешать ей исполнять материнский долг по отношению к сыну. Однако уклонилась ли Екатерина от обязанностей матери по собственному почину? Ее обвиняли в этом. Но это вопрос, который следует рассмотреть отдельно.
IIПравить
Воспитание Павла вызывает во многих резкое осуждение. Оно не было, разумеется, образцовым. Однако трудно указать на пример образцового воспитания в ту же эпоху и при аналогичных условиях. Наследник Людовика XV и наследник великого Фридриха были воспитаны не лучше ученика Панина. И, с другой стороны, Екатерина не могла вполне свободно руководить физическим и нравственным развитием своего сына даже после того, как верховная власть перешла в ее руки.
Предшественник Панина, Федор Дмитриевич Бехтеев, был выбран совершенно помимо ее воли. Это был посредственный дипломат, но вполне порядочный человек, — его пребывание в Париже не принесло ему славы. Он развил прирожденную страсть Павла к военным учениям, выдумав для него азбуку, где буквы изображались солдатиками. И развил также гордость Павла, издавая и печатая газету, в которой сообщалось о малейших поступках и событиях жизни молодого великого князя. Екатерина не имела в то время никакого голоса в деле воспитания сына. А как только получила возможность заняться им, она была готова привлечь все лучшие умственные силы Европы для образования сына. Но, прочитав манифест, где смерть Петра III приписывалась геморроидальному припадку, д’Аламбер отказался от сделанного ему предложения, сказав, что он подвержен той же болезни. Его примеру последовали Дидро, Мармонтель и даже Сорен. Тогда, в помощь Панину, которого тоже выбрала не она и которого не могла устранить, не раздражая поддерживающую его сильную партию, Екатерина должна была удовольствоваться менее знаменитыми педагогами.
Но и сам Панин не заслуживает того пренебрежения и строгого осуждения, с каким к нему относится большинство биографов Павла. Они слишком доверяют свидетельству одного из его сотрудников, Порошина, доброго, но недалекого человека и притом еще соперника в любви: Панин и Порошин ухаживали за одной женщиной, и Порошин совмещал эту страсть с любовью к сплетням. Он был в миниатюре Данжо Людовика XIV, отданного на его попечение.
Панин был бесспорно сибарит, развратник и интриган. «Свободное время, которое ему остается от еды, игры, распутства и сна, он употребляет на то, чтобы ссорить мать с сыном и сына с матерью», — писал про него французский поверенный в делах в Петербурге Дюран в 1774 году. Но не надо забывать духа и нравов той эпохи: автор «Исповеди», написав «Эмиля», считался тогда первым авторитетом именно в деле воспитания. И какова бы ни была исповедь, которую в свою очередь пришлось бы делать Панину, он имел за собою достоинства, даже как педагог. Это доказывает записка, составленная им в 1760 году: заботы о физическом и нравственном здоровье ребенка; намерение пользоваться даже играми, чтобы направлять Павла к добру; план учения, который познакомил бы его постепенно со всем, что должно интересовать будущего монарха, — ничто здесь не забыто. Хоть и сибарит и развратник, Панин был в то же время и мыслителем. Он стоял в связи — правда, несколько отдаленной, — со всей умственной аристократией того времени. В нем не было ничего общего с Струэнзе, еще меньше с Тюрго; несмотря на полунемецкое, полуфранцузское воспитание, он крепко сросся с родной почвой, с ее традициями, нравами и предрассудками, но присматривался и прислушивался и к тому, что творилось на Западе, после чего он перерабатывал в себе все эти впечатления, в духе своего народа, до их полной неузнаваемости.
Это отдаленное отражение и извращение господствующих в то время идей проявлялось в России особенно сильно и резко, так что было здесь всеобщим явлением. Сам Павел служит тому разительным примером.
Другие учителя молодого великого князя тоже не заслуживают презрения, хотя среди них не было Дидро и д’Аламбера. Француз Николаи, бывший прежде выдающимся профессором Страсбургского университета, его соотечественник Лафермьер, недурной писатель, и русский Плещеев, моряк, вышедший из английской школы и известный географ, — все это очень почтенные имена.
Со своей стороны, Панин, хотя и воспитывался в прибалтийских, германофильских провинциях, но придерживался не только тех симпатий, что были привиты ему там. Он хвалился своим эклектизмом, но не отказывался от своей национальности. Союз с Пруссией был первым членом его политического символа веры, Фридрих II — его пророком и Берлин — Меккой, но Берлин второй половины восемнадцатого века, где французский дух — включая сюда и Вольтера, и оперные куплеты — играл, как известно, очень большую роль. В составленной им программе учения он отнюдь не отодвигал Россию на задний план; ее языку и ее литературе должно принадлежать, говорил он, первое место, если бы даже не существовало Ломоносова и Сумарокова.
Выполнил ли он эту программу? Это другое дело. Первое издание «Эмиля» вышло в 1752 году, и Панин, конечно, читал эту книгу. Но он не имел возможности уединиться со своим воспитанником в пустыне. Этому мешала жизнь при дворе — и при каком дворе! — с ее пышными празднествами и развлечениями. Итак, о правильности уроков не могло быть и речи. Они давались когда и как придется, между прогулкой, парадным обедом, спектаклем и маскарадом. Павел очень рано стал ходить в театр, что не могло быть для него очень назидательно, так как он видел пьесы вроде «Ревнивого фавна» или «Безумства любви», поучался разбирать достоинства известных балерин и по поводу одной преждевременно увядшей актрисы высказал предположение, что «elle avait dû passer par trop be mains».
То был двор Екатерины, и Северная Семирамида была по отношению к сыну настолько гостеприимной хозяйкой, что даже поощряла его преждевременные ухаживания за самыми распущенными из своих фрейлин. В этом она была неправа; но в общем развращающее влияние ее двора мало отразилось на Павле в его детские и юношеские годы. Говорили ли в нем прирожденные вкусы, или инстинктивная реакция против нездоровых для ребенка впечатлений, или наконец отвращение всему, что исходило от его матери, но молодой великий князь интересовался гораздо больше теми суровыми уроками, что давали ему его учителя. Когда им случалось говорить в его присутствии двусмысленности; как о том с негодованием свидетельствует честный Порошин, то Павел обыкновенно пропускал услышанное мимо ушей. Но зато он запоминал их панегирики Волынскому, министру-преобразователю императрицы Анны Иоанновны, ставшему жертвой своих благородных стремлений, а также их споры насчет неправоты Карла I по отношению к его подданным. Законоучитель великого князя, архимандрит Платон, бывший впоследствии Московским митрополитом и один из самых выдающихся епископов русской церкви, имел также на Павла очень сильное влияние, сохранившееся на долгое время.
Это более или менее устанавливало равновесие, но все-таки ребенку приходилось метаться между двух крайних течений, из которых каждое оспаривало его у другого. Главный упрек, который можно сделать воспитателям Павла, это то, что пища, умственная и нравственная, которую они ему предлагали, была для него слишком тяжела и обильна. Он всю свою жизнь увлекался идеями, непосильными для него. Еще ребенком он был полон мыслей, чувств и честолюбивых мечтаний, которых его мозг не мог переработать, так как чувственные способности всегда брали у него верх над всеми другими. На него в детстве смотрели, как на взрослого, и, благодаря Порошину, он никогда не забывал, что по своему рождению и призванию он человек единственный в своем роде, — будущий царь! Десятилетним мальчиком он уже высказывал обо всем свое решительное мнение, принимал тон азиатского деспота, не задумываясь раздавал направо и налево похвалы, порицания, презрение, — в особенности последнее. Он усвоил себе роль сурового цензора по отношению к правительству своей страны, раздражался от нетерпения, что не имел власти его изменить, и засыпал над своей ученической тетрадью со словами: «я царствую!»
И, грезя наяву, он уже распределял должности, жаловал чины, командовал армиями, давал сражения. Смешивая идеи двух противоположных направлений, имевших на него влияние, он то мечтал о самодержавной власти, — и, действительно, она вскружила ему голову, как только он ее достиг, — то увлекался мальтийским романом, с которым и связал впоследствии судьбы своей родины. Он обращался со своими камергерами или как с рабами, или наряжал их в рыцарей крестовых походов, закованных в латы, и устраивал с ними турниры.
Среда, в которой жил Павел, осложняла все эти странные контрасты еще большими противоречиями. Через конституционалиста Панина и масона Плещеева с его мистицизмом, наконец через самое Екатерину, усердно читавшую Монтескье и Беккариа, все либеральные идеи, гуманитарные взгляды и преобразовательные утопии века изливались украдкой на пробуждающийся ум молодого великого князя. Они открыли перед Павлом новый путь. Этот путь пленил его, и он устремился на него со свойственным ему пылом. Но бунтующий претендент и будущий самодержец не мог придать новой мечте, открывшейся его воображению, форму независимую от его собственной двойственной роли. Производить реформы? Да, конечно, после Струэнзе, Тюрго, Иосифа II и многих других он тоже будет преобразовывать свое государство! Но как? Он слепо — более слепо, чем революционеры, которые на другом конце Европы тоже стремились к завоеванию власти, — приписывал этой вожделенной и ожидаемой с таким нетерпением власти почти безграничное могущество. Он считал ее волшебным жезлом, который ему достаточно будет взять в руки, чтобы переделать до самого основания весь мир или по крайней мере ту страну, где он будет царствовать.
Екатерина, составив план воспитания Павла по собственной мерке, упустила из виду личность воспитанника. Кроме того, ей пришлось столкнуться с различными влияниями: наследственности, приближенных всей окружающей среды, контролировать которые она не могла. В качестве последователя Руссо, Панин доходил до того, что чуть ли не запрещал своему ученику военные упражнения, или во всяком случае отодвигал их на задний план. Со своей стороны и императрица, сперва под влиянием Орловых и затем Потемкина, старалась освободить свою армию от традиций прусского милитаризма, успевшего уже наложить на ее сына свой отпечаток. Но среди приближенных великого князя нашлись подражатели Бехтеева, и Павел поддался внушениям младшего брата своего воспитателя, Петра Ивановича Панина, влюбленного в милитаризм, и мечтавшего подчинить ему весь гражданский строй государства. Павел будет царем, властелином, перед которым все трепещет и который все может: Порошин, ничего не понимавший в философии, непрестанно напоминал об этом ребенку. Павел каждый день слышал, как этот Порошин и другие восхваляли в Петре Великом гениального солдата, моряка и ваятеля, вылепившего свой народ на свой образец, словно кусок мягкого воска; или как они превозносили гений Фридриха, великого капрала, сумевшего выдрессировать свой народ, точно полк солдат, или сурового героического Мильтиада, без которого Греция погибла бы при Марафоне, несмотря на всех своих философов. Быть сразу Фридрихом, Петром Великим и Мильтиадом и этим затмить Екатерину — стало заветным желанием Павла. Но при этом он не хотел отрекаться от философии, надеясь, что ее идеи вдохновят его для возрождения его страны, и не отказывался также от самодержавной власти, необходимой, как он думал, для того, чтобы совершить это великое дело.
Все эти влияния и идеи, столь несоразмерные с природными дарованиями Павла, — впрочем, с ними вряд ли кто-либо сумел бы справиться, — составили несчастье его жизни и всех его близких. Павел был от природы и остался навсегда одним из тех фантазеров без всякого творческого дара, у которых воображение, по определению специалистов, играет ту же роль в области умственной жизни, какую воля играет в движении. Недостаток воли был в течение всей жизни Павла его слабой стороной; зато непомерная работа фантазии, вызывавшая в нем лишь «смешение, путаницу и искажение предметов», согласно известной научной формуле, отразилась на всей его деятельности. Правда, что трагические события его детства и пережитые им в раннем возрасте приступы страха и безудержного гнева тоже наложили на него неизгладимый отпечаток.
Павел был по природе добрый, веселый, резвый ребенок, полный великодушных порывов, с открытым сердцем и душой. Но он стал жертвой слишком часто пугавших его призраков. В нем ожил его отец; он рано узнал, как этот отец умер, и образы, связанные с этой кончиной, — столь же ужасной, какой была впоследствии и его смерть, — вызвали в нем преждевременное беспокойство, подозрительность и сознание своего унизительного и зависимого положения.
К этим тревожным мыслям присоединялись еще и другие, стоявшие в полном противоречии с первыми и в сущности возмутительные по той оскорбительной форме, какую Павел им придавал. Постоянно вспоминая о Петре III, он не менее часто выражал свои сомнения относительно того, что он его сын. Поведение Екатерины, конечно, допускало сомнения на этот счет; но разве мало матерей находятся в таком же положении — в особенности в восемнадцатом веке это было повседневное явление, — однако, их слабости и увлечения не вызывают в их детях инквизиторского любопытства. Сыновняя любовь извиняет их, прикрывая их одеждой Сима, даже искренно не замечает их прегрешений, так как в области родственных чувств привязанность часто берет верх даже над несомненной очевидностью.
Но Павлу такое чувство деликатности было чуждо; в тайне своего рождения он находил новый предлог для мучений, новый повод для скандала и лишнее объяснение для своей враждебности и недоверчивости. По природе экспансивный, он постепенно научился скрывать свои мысли и следить за своими словами. Он примешивал горечь ко всем своим радостям. И наконец, в виде протеста на воображаемое попрание его прав, в нем развилась непомерная гордость и преувеличенная обидчивость.
Он был несомненно сыном Екатерины и, должно быть, сыном Петр III. Но, кроме Екатерины — Петра, Павла породила двойная драма: семейная трагедия его родителей, определившая всю его дальнейшую судьбу, и другая трагедия, потрясшая Европу в вихре великодушных идей и разрушительных страстей. Таким образом, с самых ранних лет Павел жил среди мрачных и тревожных видений, наложивших навсегда отпечаток на задумчивое и беспокойное лицо этого «очаровательного государя и отвратительного тирана», как его назвал Суворов тридцать лет спустя.
В качестве педагогов, Екатерина, Никита Панин и их помощники не были, конечно, мастерами своего дела. Но надо помнить, что многие принципы науки воспитания не установлены до сих пор. Во всяком случае Павел вышел из их рук человеком не глупым и не развращенным. Всех, кто знакомился с ним, он поражал обширностью своих знаний и очаровывал своим умом. Он долгое время был безупречным супругом и до последней минуты жизни страстно поклонялся истине, красоте и добру. Несмотря на все это, он собственными руками вырыл ту пропасть, где погибли сперва его счастье, а затем и его слава и его жизнь.
Была ли Екатерина виновна в этом несчастье? Да, конечно, она была виновна в том, что забрызгала кровью колыбель своего сына. Но другие обвинения, которые ей предъявляют, — в том, что она задержала восшествие Павла на престол, бесправно завладев сама верховной властью, и что она сознательно развращала своего сына, — глубоко несправедливы. Сознательно она стремилась к совершенно противоположному — даже в ущерб собственной безопасности.
IIIПравить
Павлу не было еще пятнадцати лет, как Екатерина стала думать об его женитьбе. И когда четыре года спустя она перебрала, подыскивая для него невесту, весь сонм немецких принцесс, достигших брачного возраста, то она остановила свой выбор на партии, бывшей, в ее глазах, самой выгодной для ее сына, но безусловно не вполне отвечавшей ее личным интересам.
Мать избранной принцессы, великая ландграфиня Гессенская, была очень достойная женщина; у нее бывали в Дармштадте Виланд, Гете и Гердер, дочь ее считалась особой воспитанной и незаурядной. Но «если она (молодая принцесса) не сделает революции, то никто ее не сделает», сказал про нее князь Вальдек, узнав об ее отъезде в Россию. А сама Екатерина, получив сведения о будущей невестке от своего свата, барона Ассебурга, написала: «Я уверена, что эта — самая честолюбивая (из всех сестер)». Однако она не колеблясь предложила ее Павлу в жены.
Екатерина, впрочем, ошиблась на ее счет, так как была слишком склонна судить о других женщинах по собственной мерке. У принцессы Вильгельмины Гессен-Дармштадтской, превратившейся в России в великую княгиню Наталию Алексеевну, все честолюбие свелось к желанию развлекаться по-царски. Начался ли ее известный петербургский роман еще в Дармштадте? Об этом ходили слухи, и говорили даже, будто сама Екатерина знала об этом. Но в действительности Наталия Алексеевна встретила героя своего романа, красавца Андрея Разумовского, лишь на борту корабля, привезшего ее в Россию. Да и не могла Екатерина предвидеть, что Павел, вначале сильно увлеченный чувственностью, но затем быстро утомившийся, будет спокойно предоставлять молодой жене долгие свидания с профессиональным пожирателем женских сердец, которого он называл своим самым «дорогим другом».
Екатерина, не щадя Павла, предупреждала его не раз об измене жены. Она готова была на все, чтоб разорвать связь, накладывавшую пятно на честь ее сына. Существует мнение, что она делала это просто из политических соображений, так как Наталия Алексеевна и ее любовник будто бы вступили в заговор с франко-прусской лигой. Фридрих, когда-то, в царствование Елизаветы, пользовавшийся услугами «молодого двора», конечно, был бы не прочь начать прежнюю игру; но Наталия Алексеевна была не Екатерина Вторая. «Моя жена только что допела Stabat Mater Перголезе, чтоб утешиться в смерти Олиды», писал Павел Разумовскому, сообщая ему о смерти любимой собачки жены. И он писал это без всякого злого умысла.
Судьба обрекла Павла на вечные драмы, и первый опыт его брачной жизни вышел тоже глубоко драматичным. Но мать его была тут ни причем. Барон Ассебург, сам более или менее искренно обманувшийся в будущей супруге Павла, ввел и Екатерину в заблуждение. Наталия Алексеевна, вследствие несчастного случая, вызвавшего у нее искривление таза, была неспособна производить на свет детей, и в апреле 1776 года, после трех лет супружества, скончалась от родов. Говорили, что Екатерина приказала конфисковать тут же все бумаги покойной. Это возможно. Но если она отдала это распоряжение, то, конечно, не для того, чтобы найти в бумагах великой княгини следы предполагаемого заговора. Это было бы слишком неправдоподобно. В обоих враждебных России лагерях, ни австрийский посол князь Лобковиц, ни посол Франции маркиз Жюинье не упоминают вовсе в своих депешах о существовании подобной интриги. Если бы Андрей Разумовский вместе со своей подругой сердца был действительно виновен в государственной измене, то он не отделался бы простой ссылкой в Ревель; притом несколько месяцев спустя эта ссылка была заменена ему назначением на дипломатический пост в Италию!
В России того времени это было обычное наказание для скомпрометированных любовников великих княгинь, но отнюдь не для заговорщиков.
Наталия Алексеевна до последнего дня своей жизни не переставала посылать своему другу, через одну из фрейлин, Алымову, нежные записки и цветы. Страсть к Разумовскому поглощала ее всю, и Екатерина, может быть, хотела спасти от нескромных глаз не политическую, а чисто любовную по своему содержанию переписку. Но на этом толки не кончаются; говорят, что после того как архиепископ Платон исповедовал умирающую, Екатерина будто бы приказала ему нарушить тайну исповеди, чтобы открыть глаза великому князю и этим спасти его от отчаяния. Однако столь героическое средство было совершенно излишне. Не прошло и трех месяцев после смерти Наталии Алексеевны, как Павел, на предложение Екатерины вступить в новый брак, спрашивал ее с живостью:
— Блондинка? Брюнетка? Маленькая? Высокая?
Екатерина возвращалась теперь к своему первоначальному выбору, оказавшемуся относительно удачным. Еще в 1768 году она обратила внимание на Софию-Доротею Виртембергскую. Принцесса София, — имя, которое сама Екатерина носила до приезда в Россию, — родилась, как и она, в Штеттине, где ее отец, Фридрих-Евгений Виртембергский, опять-таки, как и отец Екатерины, командовал войсками; наконец, она была племянницей великого Фридриха, который покровительствовал и ей, Екатерине, когда она была немецкой принцессой. Но Софии-Доротее было тогда только девять лет, а с тех пор, потеряв надежду стать русской великой княгиней, она успела обручиться с братом покойной Наталии Алексеевны, принцем Людвигом.
Впрочем, последнее было неважно. Хоть и большой повеса, молодой принц умел жить. Он был кругом в долгах, и когда ему предложили пенсию в 10000 рублей, он позволил легко убедить себя, что «если в нем остается хоть сколько-нибудь чести», то он должен отказаться от своей невесты. Таким образом в августе 1776 года София-Доротея могла отправиться в Берлин, чтобы встретиться здесь со своим новым женихом.
На этот раз, среди немецких принцесс, из которых по традиции поставлялись невесты во все европейские дворы и которые были соответственно вышколены с этой целью, Екатерина сумела выбрать в своем роде совершенство. Едва прошло несколько недель после помолвки, как София-Доротея прислала Павлу собственноручное письмо на русском языке: при первом же свидании, зная о его серьезных вкусах, она завела с ним речь о геометрии, и на следующий день описывала великого князя своей подруге, г-же Оберкирх, в самых лестных выражениях и признавалась, что «любит его до безумия!»
При этом, выйдя за него замуж, она чуть ли не каждый год дарила ему по ребенку. Была ли она хороша? Судя по ее многочисленным портретам, трудно прийти к этому заключению, однако тут, может быть, виноваты художники. Она была близорукая, статная, свежая блондинка, очень высокая, но склонная к преждевременной полноте.
Каков был ее духовный облик? Представьте себе сосуд — не алебастровую или какую-нибудь другую драгоценную урну, тонко отделанную рукой художника, но и не простой глиняный горшок, — а вазу из доброкачественного мейссенского фарфора, разрисованную во вкусе Версаля и вмещавшую все, что только вливали в нее. Что же именно? О, множество крайне разнородных вещей!
Монбельяр, где жила младшая ветвь Виртембергского дома, или вернее соседний с ним Этюп, — полудеревенская резиденция во вкусе Руссо, — был в одно и то же время и двором владетельных принцев, и идиллическим местом уединения, и «bureau d’esprit»; Иосиф II, принц Генрих Прусский, леди Кравен, впоследствии маркграфиня Анспахская, Лагарп, Рейналь, Флориан, Сен-Мартен, Лафатер, Дроз и историк Перресио были частыми гостями у родителей великой княгини. Собиравшееся здесь общество представляло собой искусно подобранную смесь патриархальности и светской пустоты, умственных, художественных интересов и буржуазного мещанства, немецкой GemЭtlichkeit и французской утонченности.
Девяти лет, разыгрывая хозяйку дома в отсутствие своих родителей, София-Доротея в своих письмах к ним, написанных по-французски, подробно рассказывала им, на что ею были истрачены два талера, и также какие успехи она сделала в географии и истории, — она утверждала при этом, что «церковные владения области Нижней Саксонии включают епископства Гильдесгеймское и Любекское», — и пересыпала эти сведения чувствительными излияниями.
В общем, из нее обещала выйти прекрасная жена и безупречная принцесса: при ее основательном образовании, разнообразных талантах и прочных добродетелях у нее было только несколько маленьких недостатков. Одни из этих недостатков были вывезены ею еще из Этюпа и сохранились в России; а другие получили в новой обстановке русского двора нежелательное развитие. Так, она была до того бережлива, что, если верить Корберону, не колеблясь присвоила себе все старые платья, оставшиеся от первой жены Павла, и не стеснялась требовать у камеристок даже башмаки покойной: «столь она скупа», — пишет Корберон. Рядом с этим она любила до страсти пышность, внешний блеск, церемониальные празднества и торжества, но также и мелкие придворные интриги.
«Принцесса Виртембергская, в качестве великой княгини или императрицы, будет только женщиной и ничем больше», — писал тот же дипломат, бывший в это время французским поверенным в делах в России. Но он, в свою очередь, ошибся. В известной мере, — насколько ей это позволял ее ум, бесспорно не большой, — вторая София имела притязания на более видную роль. Во-первых, и прежде всего, она старалась быть на высоте своего положения, не зная в этом отношении ни минуты отдыха. Она с утра до вечера была затянута в парадное, церемониальное платье, принуждая к тому же всех своих приближенных: она не забывала об этом требовании по отношению к себе и другим даже при самых интимных подробностях своей домашней жизни. «То, что утомляет других женщин, — пишет Головкин, — ей нипочем. Даже во время беременности она не снимает с себя парадного платья, и между обедом и балом, когда другие женщины надевают капот, она, неизменно затянутая в корсет, занимается перепиской, вышиванием и иногда работает даже с медальером Лампрехтом».
Великая княгиня занималась искусством, — вернее всеми искусствами или почти всеми, — без большого успеха, но ревностно, и работы ее бывали довольно милы. Она не пренебрегала шитьем и вышиванием, — ненавистными для первой Софии, и исписала целые тома корреспонденции, к несчастью, уничтоженной. По сохранившимся отрывкам ее можно судить однако о ее крайнем многословии. Своим мелким почерком близорукой она записывала, кроме того, все свои впечатления в дневник, тоже не избегнувший аутодафе, устроенного по приказанию императора Николая Павловича. По примеру родителей, она устроила в Павловске литературный кружок, и так как Павел обожал театр, то исполняла кстати и обязанности импресарио. Тут же, в Павловске, она возводила постройки, разбивала сады в подражание идиллии родительского дома. Сверх того, она умудрялась уделять много времени благотворительным и воспитательным учреждениям, которые до сих пор носят ее имя, что дало повод Карамзину сказать, что она была бы превосходным министром народного просвещения. Он преувеличивал. Пожалуй, она была бы превосходной школьной учительницей. Да и тут приходилось бы относиться очень снисходительно к ее урокам орфографии.
Благотворительными заведениями, как и вообще всеми своими делами, она управляла с большим рвением и с искренним желанием сделать лучшее. Однако она невольно проявляла при этом мелочность, придирчивость и бестактность своего ограниченного ума, а также свой пылкий, хлопотливый и крайне беспокойный характер, заставлявший ее постоянно вмешиваться в вопросы, в которых она понимала еще меньше, чем в правописании и в грамматике. Вследствие этого, несмотря на большие свои достоинства, она часто становилась невыносимой — даже самым близким ей людям.
При жизни Екатерины она стояла совершенно в стороне от государственных дел, в которых и Павел не принимал никакого участия; зато она вступалась во все ссоры матери с сыном, придавая им, — может быть, совершенно против воли — излишнюю лихорадочность и резкость. Но по восшествии своего мужа на престол она сперва робко, а потом все более и более решительно стала стремиться к политической роли, а после смерти Павла, в минуту общего замешательства, чуть было не пошла по стопам вдовы Петра III.
Она решила, что у нее такой же государственный гений, как и у покойной императрицы, и начала подавать сыну советы относительно всех дел, вечно критикуя, выговаривая и брюзжа на все без разбору. Любящая и преданная мать, она была грозой своих детей. Для ее замужних дочерей пребывание в Павловске становилось тяжелым испытанием. А когда она выражала желание отдать им визит, то они считали это почти катастрофой!
Как многие, даже менее ее одаренные, женщины, она была уверена, что сумеет всякого перехитрить. В 1781 году она хотела провести свою свекровь. Умирая от желания показаться при европейских дворах во всем своем величии в сопровождении мужа, она, чтобы получить разрешение императрицы на эту поездку, сделала вид, что хочет послужить целям ее политики. Поэтому она указала на Вену, как на первую остановку в будущем путешествии, хотя была намерена, едва переехав границу, сейчас же повернуть на Берлин. Но подруга Вольтера и бывшая партнерша Фридриха, искушенная в игре с ним, не дала, конечно, поймать себя на удочку. Екатерина была рада хотя бы на время избавиться от вечно фрондирующей и всем недовольной великокняжеской четы. Но, разрешив сыну и великой княгине отправиться в путешествие по Европе, она сама наметила им его маршрут.
С другой стороны, великая княгиня никогда не упускала случая подчеркнуть с ненужной жестокостью безупречность своего поведения в сравнении со слабостями своей свекрови. Это не мешало, однако, Марии Федоровне, как ее теперь называли, без стыда ухаживать за Потемкиным и другими фаворитами. Впоследствии она каждый раз искупала эту сделку с совестью усиленными сценами оскорбленного целомудрия и демонстративными выходками, порицавшими поведение Екатерины.
Несмотря на это, или именно благодаря этому, она и Павел были сначала идеальными супругами, и Мария Федоровна имела на мужа довольно сильное влияние, бывшее долгое время благодетельным. Возможно, что она злоупотребляла этим влиянием, как уверяет злой язычок Головкина, чтобы служить своим друзьям и вредить врагам; но Павел был счастлив своей семейной жизнью — насколько он только мог быть счастлив при своем характере — и совершенно поглощен ей. Уже в 1777 году Мария Федоровна обрадовала его рождением наследника, которого он ждал долго и нетерпеливо, и он готовился отдать себя безраздельно воспитанию сына.
Екатерина сделала неоспоримую ошибку, помешав ему в этом благом намерении. Она сама пострадала когда-то в своем неудавшемся материнстве, став жертвой непростительного злоупотребления властью со стороны Елизаветы. И тем не менее, как у нее когда-то отняли ее сына, так и она пожелала отнять теперь у Павла его ребенка, и притом под тем же предлогом: она думала, что лучше сумеет воспитать его. Это обычное оправдание всякого деспотизма.
Но это создало лишь новый предлог для враждебности между ней и Павлом. Родители восстали против системы Локка, которую бабушка хотела применить к воспитанию их сына. И они не совсем были неправы, так как одним из следствий этой педагогической системы было то, что сын их, будущий император Александр I, стал совершенно глух на одно ухо и плохо слышал на другое: Екатерина хотела, чтобы он с самого раннего детства приучился к грохоту пушек! Взятый ею в учителя Александра и его младшего брата Константина швейцарский якобинец, Цезарь Лагарп, тоже крайне не нравился родителям. Да и самой Екатерине пришлось раскаяться в этом выборе, плохо согласовавшемся с другими воспитателями, тоже назначенными ею. Во главе их стоял Николай Салтыков, «род неуклюжей обезьяны», — как его описывает Ланжерон, — «кривоногий и горбатый». Однако Салтыков, по-видимому, не вполне заслуживал пренебрежения, с каким к нему относится этот писатель. В 1761 году он храбро сражался под Кольбергом; в 1812 г. он содержал на свой счет целый полк народного ополчения и в следующем году, в отсутствие Александра Павловича, исполнял в своем роде обязанности регента. Не может быть, чтобы он был исключительно тем низкопоклонным и глупым придворным, каким его изображают современники. Он был безусловно приверженцем сильной власти и самого неограниченного самодержавия и имел на своего воспитанника влияние, которое часто брало верх над совершенно противоположным влиянием Лагарпа: этим и объясняется немало противоречий в изумительной жизни будущего сторонника республиканских идеалов и организатора Лейбахского конгресса.
В лице Салтыкова Екатерина хотела установить род противовеса Лагарпу, и также угодить своему сыну и невестке, которые в момент назначения Салтыкова относились к нему благосклонно.
Она вполне предоставила зато Павлу и его супруге воспитание их младших детей и ограничилась лишь тем, что назначила воспитательницей их дочерям — и на этот раз ее выбор оказался очень удачен — превосходную Шарлотту Ливень, благородство ума и сердца которой обезоруживало самое Марию Федоровну.
Александр же с самых ранних лет был в нравственном отношении совершенно сбит с толку, очутившись в руках Салтыкова и Лагарпа. Впрочем, не это было худшим последствием воспитания, данного Екатериной двум старшим великим князьям, а то, что они стали столь же чужды своему отцу, как сам Павел был всегда чужд своей матери.
«Мой отец, — писала впоследствии великая княгиня Анна Павловна, — любил, чтобы мы его окружали, и звал нас к себе, Николая, Михаила и меня, играть у него в спальне, пока его причесывали: это было его единственное свободное время. Особенно часто это бывало в последние годы его жизни. Он был нежен и так добр с нами, что мы любили к нему ходить. Он говорил, что его удалили от старших детей, отняли их у него, как только они родились, но что он хочет видеть младших детей возле себя, чтобы ближе их узнать».
Павел любил детей, которых знал, как и мать его любила Александра и Константина. Тогда как по отношению к родному сыну материнский инстинкт, разрушенный разлукой, почти молчал в Екатерине.
По мере того как Александр рос, отец и сын становились друг другу все более далеки. Павел считал кротость Александра слабохарактерностью, а его сдержанность лицемерием, в чем он, впрочем, не слишком удалялся от истины. Якобинство Лагарпа еще усиливало разлад между ними, перенося его на политическую почву, хотя Александр, увлекавшийся явными химерами швейцарского революционера, был в действительности далек от них сердцем. В этом отношении разница между учеником Лагарпа и учеником Панина и Плещеева могла быть только в оттенках. В самом Павле было немало характерных черт якобинца: те же либеральные идеи, приспособленные к тем же деспотическим инстинктам. А с другой стороны, и Александр находил в Гатчине большое для себя развлечение. Между уроками гуманитарной философии он, как и отец, с удовольствием играл в солдатики, и грубый распорядитель этих воинственных забав, Аракчеев, стал постепенно соперником Лагарпа.
Таким образом Павел отвоевал себе отчасти сына; но характер его не мирился на половине: он требовал себе всегда всего, безраздельно, и его отношения к Александру мало изменились поэтому к лучшему.
Тем временем разлад Павла с Екатериной становился все более глубоким, и это начинало отражаться даже на семейном кругу Павла, на тех детях, по отношению к которым он мог свободно проявлять свои чувства. Его ссора с матерью повсюду влекла за собой горе и разрушение. Великий князь с каждым днем делался все нервнее, перенося раздражение на своих близких, постепенно уничтожал и то счастье, которое ему было прежде доступно в семье. Это было его первое несчастье, за которым вскоре последовали и другие. В какой мере. Екатерина была виновна в них?
IVПравить
«Пусть Агриппина не едет никогда в Тибур без своего сына, пусть сын ее никогда не возвращается оттуда без нее». Написав эти строки в 1774 году, после своего возвращения из России, Дидро думал, что верно понял характер и причину семейной драмы, которую ему пришлось наблюдать. Но, как и большинство его современников, ввела его в заблуждение внешняя форма отношений между матерью и сыном и ложный взгляд на эти отношения, который даже теперь разделяется многими людьми выдающегося ума.
Русская Агриппина очень мало походила на свой римский образец. Она, правда, не пожелала устраниться, чтоб предоставить сыну царствование или управление страной, но в остальном сделала все зависящее от нее, чтобы создать ему приятную жизнь. Павел имел роскошное помещение в Зимнем Дворце и в Царском Селе, дачу на Каменном Острове, а впоследствии две летние резиденции, Павловск и Гатчину, предоставленные ему в его полное распоряжение, кроме того, он получал 175000 рублей в год для себя лично и 75000 для своей жены, не считая денег, отпускаемых на штат его двора. Таким образом, с материальной стороны он был обставлен очень прилично. Если, несмотря на это, он постоянно отчаянно нуждался в деньгах и, чтобы раздобыть их, прибегал даже к таким постыдным средствам, как соглашение с поставщиками императрицы, то это объяснялось тем, что управляющий нагло обворовывал его, бедные родственники Марии Федоровны его обирали, и сам он разорялся на бесполезные постройки и тратил безумные деньги на свою дорогую и смешную игрушку, — Гатчинскую армию. А может быть, ему чего-нибудь стоила и политическая пропаганда, к которой его обязывало положение претендента.
В нравственном же отношении, говоря о чувствах Екатерины к сыну, надо различать две эпохи. В то время, когда Порошин принимал участие в воспитании великого князя, т. е. когда Павлу было десять-одиннадцать лет (от 20 сентября 1764 года до 13 января 1766 года), он жил с матерью, сопровождал ее на большие и на малые приемы при дворе, на маневры и на охоту. Она присутствовала на его экзаменах, радовалась его успехам, купила для него у И. А. Корфа прекрасную библиотеку в 36000 томов, перешедшую затем в собственность Гельсингфорсского университета. Она выражала желание посвятить его впоследствии в дела управления, — и сдержала слово. В 1773 году, при вступлении великого князя в первый брак, Екатерина письмом, составленным в самых нежных выражениях, приглашала его приходить к ней раз в неделю, чтобы слушать чтение докладов.
Существует мнение, что, решив не допустить фактического участия цесаревича в ведении дел, Екатерина смотрела на эти еженедельные доклады просто, как на своего рода добавочные уроки к тем, что Павлу давали его учителя. Но Павлу не было в это время и двадцати лет. А в эти годы уроки, данные при таких условиях и таким учителем, как Екатерина, были бы очень полезны и для менее юных учеников. Но как бы то ни было, вместо того, чтобы учиться, Павел захотел учить сам. Из претендента он превратился в реформатора.
В первый же год он представил Екатерине длинное «Рассуждение»; отражая идеи обоих Паниных, оно служило суровым обвинительным актом против управления матери, против его принципов, приемов и направления. Автор «Рассуждения» хотел все переделать — и внутреннюю, и внешнюю политику императрицы. А одновременно с этим статс-секретарь императрицы и будущий канцлер Павла, Безбородко, пришел к заключению, что участие великого князя в трудах ее величества не приносит хороших плодов: Павел ничего не понимает в делах, и каждый доклад дает ему лишь повод к неуместной критике.
Итак, этот опыт пришлось оставить; однако Екатерина не хотела обрекать своего сына на праздность. Она временно отказала ему в доступе в Совет, которого он добивался, но назначила его генерал-адмиралом и дала ему таким образом возможность заняться серьезным делом. Он не воспользовался этой возможностью и, пренебрегая основными интересами ведомства, во главе которого был поставлен, обращал внимание только на самые ничтожные пустяки — в жизни флота, так как по самой природе своего ума и характера не был способен на полезную деятельность, что доказал впоследствии, вступив на престол, кроме того, его поглощали другие заботы.
Как претендент на престол, он прежде всего стремился к тому, чтобы подготовиться теоретически к исполнению своих будущих обязанностей. С этой целью он не только заполнял толстые тетради цитатами из записок кардинала Реца или Сюлли, но составил проект бюджета на 1786 год, как будто рассчитывал применить его к делу. В 1778 году он обсуждал с Петром Паниным план военной реформы, составленный с тем, чтобы немедленно провести ее в жизнь, и даже заготовил четыре года спустя, с тем же Паниным, манифест на вступление на престол: причем оба автора манифеста, хуля Екатерину и, наверное того не подозревая, воспроизводили стиль и тон французских памфлетистов того времени, боровшихся с правительством Людовика XVI.
Несмотря на это, в той мере, в какой она это находила возможным, Екатерина считалась с требованиями цесаревича. В 1782 году, если не раньше, она назначила Павла членом — не Государственного Совета, где он слишком публично играл бы роль революционера, — но своего частного Совета, в котором он продолжал «ничего не понимать в делах».
Таким образом Павел, жаловавшийся одному из своих зятьев, герцогу Петру Ольденбургскому, на то, что его превратили в «призрак» и поставили его «в постыдное положение», был сам в этом виноват. Он сам, благодаря своему неуместному честолюбию, играл роль грозного призрака по отношению к Екатерине. Правда, он отрекался от того, что у него есть какая-то партия, но, вечно волнуясь, критикуя, поднимая вокруг себя нежелательный шум и заявляя громко, во всеуслышание, что все в России идет скверно, он — желая того или нет, — невольно создавал себе партизан, готовых ловить его на слове и агитировать в его пользу. Не настолько серьезно, положим, чтобы тревожить Екатерину, но достаточно назойливо, чтобы раздражать ее.
Еще в 1764 году прусский посланник, граф Сольмс, упоминает о заговоре в пользу цесаревича. О таком же заговоре говорится и в депеше австрийского посланника, князя Лобковица, посланной в Вену в 1772 г. А в следующем году на сцену выступил уже Пугачев. Павел не принимал, конечно, участия в поднятом им бунте; но в своей штабквартире, в Бердской Слободе, лже-Петр III держал на почетном месте портрет цесаревича, и уверял всех, что взялся за оружие только во имя этого своего возлюбленного сына. Эта дерзость приводила Павла в негодование; однако, в том же году голштинец Сальдерн увлек его в темную интригу, преследовавшую совершенно ту же цель и не менее революционным путем. Была ли это простая опрометчивость со стороны Павла? Возможно. «Я могу утверждать, — писал около этого времени английский поверенный в делах Ширлей, — что у него (Павла) не достает ни храбрости, ни даже решимости, чтобы выступить против евоей матери».
По темпераменту своему Павел прежде всего был человеком действия. Отсюда и его нетерпеливость. Он страшно торопился перейти от замыслов к делу. Но на дело у него не хватало смелости. И, терзаясь между страстным желанием власти, толкавшим его вперед, и страхом, удерживавшим его, он не находил иного выхода, как предоставить временно действовать другим. Подобно всем претендентам, он сгруппировал таким образом вокруг себя всех недовольных существующим царствованием, всех тайных врагов Екатерины.
В 1773 году Лобковиц объявил своему двору, что Павел сделался «кумиром народа»; в 1775 году, когда Екатерина, раздавив Пугачева и победив Турцию, поехала в Москву, чтобы принять благодарность от своих верноподданных, то народ больше всего приветствовал Павла. Восторженно настроенная толпа устроила ему шумную овацию, и коварный друг Андрей Разумовский успел шепнуть ему на ухо лукавые слова.
— Ах! Если бы вы только захотели!
Павел не остановил его.
Два года спустя он нашел идеальное семейное счастье со своей второй женой; но внутреннее умиротворение, вызванное этим счастьем, было непродолжительно. Сама его семейная жизнь, благодаря тем чистым радостям, которыми он в ней наслаждался, делалась явным и раздражающим укором для его матери, — хотя на этот раз Павел был в этом совершенно неповинен. Екатерина переживала в это время с Потемкиным самую яркую, но не самую благовидную главу своего романа. Приблизив к себе будущего князя Таврического, она незадолго перед тем обратилась к нему с «Чистосердечной исповедью», вышедшей недавно в виде добавления к русскому изданию ее «Записок» и, в смысле бессознательного цинизма, не имеющей, пожалуй, ничего себе равного в литературе всех народов. Новый фаворит позволил себе сказать ей, что у него было пятнадцать предшественников. На это она, устанавливая точный счет, возражала ему в своей «Исповеди», что их было только пять. Она набрасывала при этом их портреты, разбирала их достоинства, объясняла, почему каждый из них нравился ей, и оправдывалась в той неудержимой потребности, которая заставляла ее менять их одного за другим!
Павел наверное не читал этого документа. Однако факты, о которых там говорилось, были ему достаточно известны, чтоб вызывать в нем горечь и стыд. А между тем эти чувства почти незаметны в том гневе и злобе, с какими он относился к Екатерине. Да и в самом Потемкине он ненавидел и клеймил не любовника матери, но прежде всего политического сотрудника императрицы.
В Вене, в 1781 году, первые колкие речи, с которыми выступил Павел, начиная объезд Европы, были направлены исключительно против правления его матери и ее «пособников», но не против героев ее романов. «Как только у него будет власть приказывать, он разгонит их всех хлыстом», — говорил он. И по тону его речей можно было подумать, что это разглагольствует во Франции того времени какой-нибудь оратор в кафе, громя министров короля или придворных фаворитов.
Впрочем, в борьбе с политикой матери и Иосиф II, как известно, не гнушался советоваться с Маратом.
В Неаполе Павел старался унизить законодательную деятельность Северной Семирамиды. «Какие могут быть законы в стране, где царствующая императрица остается на престоле, попирая их ногами!»
Те же речи он держал и в Париже, уверяя, что он не смеет завести себе верного пуделя, потому что его мать велела бы все равно потопить собаку.
Все эти выходки и прочее злословие по адресу «кривого» (Потемкина) и его любовницы дошли до Екатерины через переписку самого Павла, которую он вел во время своего путешествия, под прикрытием двух друзей, — П. А. Бибикова и князя Александра Куракина. Но Екатерина ограничилась лишь очень незначительным наказанием этих двух посредников, — простой ссылкой, — и в результате обиженным во всей этой истории считал себя все-таки сам Павел. В то же время, встречая всюду на пути самое лестное внимание, что очень нравилось ему, он, по-видимому, не отдавал себе отчета, кому и чему он обязан подобным приемом.
Возвратившись в Россию, он стал подчеркивать еще резче, — и на этот раз по преимуществу в области внешней политики, — свою предвзятую и непримиримую оппозицию Екатерине. Между тем императрица как раз в это время изменила курс иностранной политики, освободившись, наконец, от той полузависимости, в которой гений Фридриха и раздел Польши держали ее по отношению к Пруссии в продолжение восемнадцати лет. Зародился греческий проект, и вместе с ним возник союз с Австрией. Мария Федоровна, которой льстил обещанный ей брак ее сестры Елизаветы с эрцгерцогом Францем, наследником Леопольда II, примирялась с этой переменой. Но Павел остался верен Пруссии. Он обменялся с преемником Фридриха клятвой вечной дружбы и вошел с Берлином в тайные сношения, очень близко напоминавшие измену. Он пробовал даже подкупить одного из дипломатических агентов Екатерины в Германии, графа Н. П. Румянцева! Его близкие и он стояли Екатерине поперек дороги во всех ее замыслах. При этом Павел не переставал жаловаться на свое положение и продолжал интриговать, правда, только платонически, согласно своему нраву.
В Швеции брат Марии Федоровны, Фридрих, наделал Екатерине больших хлопот. Назначенный Выборгским губернатором, он воспользовался этим, чтобы завязать подозрительные сношения со своими ближайшими соседями. Кроме того, он дурно обращался со своей женой принцессой Брауншвейгской, знаменитой своими злоключениями под прозвищем Зельмиры; Екатерина, выведенная из терпения, кончила тем, что прогнала мужа и взяла жену под свое покровительство. Сейчас же Павел и Мария Федоровна восстали против нее. А когда, отправленная в замок Лоде в Эстляндии, Зельмира стала здесь жертвой какой-то темной любовной интриги и кончила таинственной смертью, то это дало им повод лишь к новым попрекам.
В 1787 году союз с Австрией вызвал войну России с Турцией. Павел, как сторонник мира и враг австрийцев, восстал против этой войны. Тем не менее, он пожелал принять в ней участие, и Мария Федоровна, хотя и была беременна в это время, решила его сопровождать! Новые споры. Гнев Павла и обращение к общественному мнению: «Что скажет Европа»?
В следующем году, когда началась война со Швецией, а Мария Федоровна разрешилась от бремени, Екатерина не стала больше удерживать опять рвавшегося в бой Павла. Павел стал общим посмешищем армий своим видом победителя, хотя он не совершил никакого подвига, а напротив, с ним произошла схватка холерины от перепуга во время ночной тревоги. Кроме того, он сделался еще предметом неуместных авансов со стороны неприятеля. Пришлось вернуть его в Петербург, где он начал выказывать еще больше раздражения, возмущения и неприязни, чем до отъезда на театр военных действий. Он вступил в шифрованную переписку с новым прусским королем, Фридрихом-Вильгельмом II, которого Екатерина терпеть не могла и называла «le gros Gu, le Lourdaud». Затем вошел в секретные сношения с прусским посланником, графом Келлером, и тот вынес впечатление, что «если бы великому князю пришлось позаботится о своей безопасности, или если бы народ избрал его единогласно императором, то он не отказался бы исполнить желание народа».
Таким образом, — по крайней мере мысленно, если не на деле, — Павел все дальше подвигался по тому революционному пути, куда его увлекала роль претендента, и шаг за шагом шел по следам всех зачинщиков государственных переворотов в России. Но со своей стороны и Екатерина шла дорогой, которую ей предписывала забота если не о собственной безопасности, то об интересах страны, вверенной ей. Поскольку же дело касалось ее лично, она не боялась за себя, сознавая всю силу своего обаяния, и в двух шагах от Царского, где у нее не было и ста человек охраны, позволяла сыну держать возле себя тысячи солдат. Но мало-помалу ее стало мучить сознание другой опасности, грозившей государству.
VПравить
Еще в 1783 году она произнесла многозначительные слова: «Я вижу, в какие руки попадет империя после меня… Мне будет тяжело, если моя смерть, как смерть императрицы Елизаветы, повлечет за собой перемену всей политической системы России». И по мере того, как Александр подрастал, эта забота о наследнике принимала у нее все более реальную форму. Она все чаще стала связывать будущее великой России с «маленьким носителем еще зеленого венца», как она называла сына Павла. При этом она замечала, что ни в физическом, ни в нравственном отношении Александр не походит на своего отца. Когда разразилась французская революция, она написала: «Придет новый Чингисхан или Тамерлан, чтобы образумить этих людей, но это будет не при мне, и, надеюсь, не при Александре». О Павле она не упоминала вовсе; мысленно она уже устранила его. И дуэль между матерью и сыном вступила в новую фазу.
Павел, разумеется, знал о намерении Екатерины. В январе 1787 года, готовясь принять участие в турецкой кампании, где ему тоже не было суждено сорвать лавров, он написал духовное завещание и передал его своей жене. Он предусматривал в нем возможность как своей собственной смерти, так и кончины Екатерины. Если бы это случилось во время его отсутствия, то Мария Федоровна объявлялась регентшей и должна была, прежде всего, завладеть всеми бумагами императрицы и приостановить все политические распоряжения, которые могла оставить после себя покойная.
Но и Екатерина приняла свои меры предосторожности. Она заставила своего секретаря Храповицкого прочесть ей «пассаж» из «Правды Воли Монаршей» Петра Великого относительно престолонаследия и указать ей, как этот закон применялся на деле со времени Екатерины I. Немного позже она составила записку о причинах, заставивших Петра лишить права на престол своего единственного сына. В другой заметке, относившейся к греческому проекту, она распределяла наследственные права между Александром и Константином, как будто Павла не существовало вовсе.
Намерение обойти его сложилось твердо в ее уме. Имела ли она к тому законные основания? Право Павла на престол было несомненно, и императрица тем более должна была уважать его, что сама его создала. Павел был не только наследником, он был кроме того и претендентом и реформатором. Мы видели, как действовал первый. Теперь познакомимся со вторым.
Глава 2
РеформаторПравить
IПравить
Дух преобразований овладел в то время всей Европой. Все хотели проводить реформы или пользоваться ими. Но Павел был реформатором не потому, что придерживался какой-либо политической системы или принципов — в теории или на практике. Нет, он был реформатором по самому своему духу, характеру, темпераменту. Поэтому, чтобы понять его преобразовательные планы и мечтания, надо прежде всего изучить самую его личность.
«Сущность характера заключается в его превращениях… Характер всякого человека не только может изменяться, но находится в непрерывной эволюции… и естественным фактором этой изменчивости внутреннего существа человека служат полученные им впечатления». Павел, чрезвычайно впечатлительный с самого детства, является блестящим подтверждением этой формулы знаменитого психолога.
Во времена своего первого супружества он чуть было не сделался эпикурейцем. Его угрюмость и преждевременная желчность исчезли в обществе веселой Наталии Алексеевны и жизнерадостного Разумовского. Он «взял себе за правило жить со всеми дружелюбно»… Отсутствие иллюзий, отсутствие беспокойства, — писал он про свое настроение, — ровное и отвечающее лишь обстоятельствам, которые могли бы встретиться. Я обуздываю свою горячность насколько могу".
Он отдыхал и развлекался с молодой женой. Но эта беспечная жизнь вскоре ему надоела. Он не был по природе жуиром; во-первых, он был для этого слишком серьезен; во-вторых, его постоянно мучила мысль о выпавшей ему на долю великой роли. И не прошло нескольких месяцев, как он вернулся к прежним занятиям и заботам. Наталия Алексеевна продолжала, впрочем, иметь на него влияние и сумела пристрастить его к французской литературе. Однако Павлу нравились далеко не все излюбленные писатели того времени. Например, Дидро, который как раз в то время приехал в Россию, пришелся ему не очень по вкусу. Может быть, потому, что Екатерина ценила слишком высоко представителя западной культуры. Во всяком случае Павел находил, что «лесть его» (Дидро) слишком тяжеловесна, энтузиазм слишком глубок, и колени гнутся слишком охотно". Но когда через некоторое время он пожелал вступить в переписку с каким-нибудь известным писателем, согласно моде того времени, то он стал подыскивать себе корреспондента во Франции, а не в другой стране. В течение пятнадцати лет, с 1774 до 1789 года, эту обязанность исполнял для него второй Лагарп, — с улицы Saint-Honoré.
Но Лагарп старался напрасно. Лет через пять в Павле произошел новый переворот, и парижские письма потеряли для него всю прелесть. В Берлине, куда он поехал, чтобы встретиться со своею второй женой, он увидел, наконец, своего кумира и был им пленен. Нельзя сказать, чтобы он единственно своей личностью покорил великого Фридриха. «Я причисляю к величайшим одолжениям, каким обязан вашему императорскому величеству, то, что вы доставили мне знакомство с принцем, полным совершенств… Его обхождение — с людьми, чувства и добродетели восхитили мое сердце», — писал король Екатерине после этого свидания. Но вот что философ из Сан-Суси занес, — должно быть, в тот день — в свои «Записки»: Он (Павел) показался мне высокомерным и необузданным, и все знающие Россию боятся, как бы его не постигла та же участь, что и его несчастного отца".
Но восхищение Павла Фридрихом было искренним, и следствием этих восторгов явилась Гатчина. Германия, или вернее Пруссия, с ее железной дисциплиной и солдатской муштрой казалась ему примером, достойным всякого подражания. Он стал даже с удовольствием припоминать, что в жилах его, собственно говоря, течет очень мало русской крови. Когда он был ребенком, эта истина была так мучительна для него, что он приходил в неистовство всякий раз, когда ему на нее намекали.
— Какой я немецкий принц, я великий князь Российский! — кричал он.
В 1767 году мать отказалась за него от его прав на Шлезвиг, и он отнесся к этому равнодушно. А теперь даже царствование Петра III казалось ему идеальным, и он мечтал продолжать дело отца, прерванное Екатериной. Он так влюбился в порядок, методичность и регламентацию, что даже для невесты составил Инструкцию в четырнадцать пунктов, касавшихся не только религии и нравственности, но и подробностей туалета. А в переписке с П. И. Паниным и Н. В. Репниным он, оставаясь по-прежнему пацифистом, а следовательно антимилитаристом, набрасывал план реформ, — он их провел впоследствии в жизнь, — которые должны были наложить печать милитаризма на весь строй государства!
Некоторые историки удивляются тому, что связь между замыслами молодого реформатора и его позднейшими преобразованиями сохранилась, таким образом, через очень длинный промежуток времени. Было бы удивительно, если бы этой связи не существовало. Гениальные реформаторы не выказывают обыкновенно такого постоянства в своих идеях, когда им приходится осуществлять их на деле: это происходит потому, что они работают практически в области относительного. А Павел работал теоретически в области абсолютного. Кроме того, он не менял сущности задуманных им реформ, потому что не менял цели, которой хотел ими достигнуть; цель же эта заключалась в том, чтобы подражать Фридриху II, следовать по стопам Петра Великого, продолжать работу Петра III, но в сущности просто делал противоположное всему, что делала великая Екатерина. Впрочем, и тут Павел далеко не выказал той последовательности, какую ему приписывают. Подвижность его мысли, его слабохарактерность и непостоянство всего его существа мешали ему выработать общий план действий и придерживаться в подробностях основных решений.
В области внешней политики завоевательные планы Екатерины были почти безграничны по своему размаху, и новые предприятия, войны и вмешательства России в дела других государств следовали одни за другими: Павел решил поэтому, что Россия не должна разбрасываться, а должна собираться с силами и обрабатывать свой сад, как Кандид. Таков был его лозунг еще при его восшествии на престол. Сам же он противоречил себе: незадолго перед тем настаивая, чтобы мать подавила французскую революцию при помощи пушек, он вскоре попробовал сделать это собственными силами. В последний год царствования он готов был вступить в борьбу со всей Европой и собирался отвоевать Индию у англичан!
Дело в том, что хотя он и стремился занять место среди «просвещенных» государей своего времени, влюбленных, как Фридрих II или Фердинанд Брауншвейгский, в философию, но в сущности в нем сидел тот беспокойный дух, что в Робеспьере, Дантоне и Бонапарте.
В области же внутренней политики, видя борьбу разнородных этнических и культурных элементов, к которой привел Россию ряд аннексий, он надеялся не только примирить, но вовсе уничтожить антагонизм различных частей населения. И средство, при помощи которого он рассчитывал произвести это чудо, было буквально то же, каким пользовались французские революционеры того времени. Формула этого средства была заимствована у Монтескье, у Руссо и даже у Марата: равенство перед законом; порядок при свободе; основательное воспитание, которое должно прививать массам эти принципы; развитие промышленности и торговли; ответственная администрация, опирающаяся на власть не господствующего класса, но государя, «одинаково доброго для всех»… Одним словом: старая песня.
В качестве противника Екатерины, Павел ненавидел энциклопедистов, но, как реформатор, заимствовал у них их учение и их терминологию. Подобно самым крайним последователям западной революционной школы, он тоже мнил себя филантропом и заботился о крестьянах. Он считал их кормильцами всех других сословий и хотел улучшить их положение: крепостного права он не собирался отменить, потому что Петр III не имел этого намерения; но решил «улучшить состояние приписанных к заводам крестьян» и «облегчить судьбу» остальных. Землю, как источник всякого богатства, он хотел «освободить от чрезмерного отягчения», думая, что достигнет этого легко, приводя в равновесие доходы и расходы казны: а для избежания ошибки в исчислении доходов с земледелия и промышленности, иметь в виду для первых — «возможность и допустимость» и для вторых — увеличение их путем покровительства.
Уже в 1780 году он рисует эти прекрасные перспективы в проекте «основных законов», дошедшем до нас вчерне. Он упоминает о них также в другом Наказе, данном Марии Федоровне на тот случай, если бы ей пришлось быть регентшей. Все его планы носят характер общей неопределенной теории; в них нет ни одного практического, точного указания.
Павел желал преобразовать всю жизнь своего государства, не зная однако, с чего начать. Но тут к нему пришло на помощь его положение претендента. Очевидно, надо прежде всего устранить основное беззаконие, от которого в России происходят все остальные, и жертвой которого является сам Павел, естественный наследник Петра III. Законность невозможна в стране, где преемство верховной власти не подчинено никакому закону.
Итак, Указ о престолонаследии должен лечь в основание всех будущих реформ. В этом отношении Павел сошелся во мнении с самыми свирепыми из членов французского Конвента, бывшими вначале убежденными сторонниками законной монархии.
Написать Указ было недолго. А дальше что? Павел стал в тупик. Когда дело касалось престолонаследия, он мог прибегнуть к помощи Марии Федоровны: в вопросах наследственных прав и всяких прерогатив она была бесспорным авторитетом. Но в политике она решительно ничего не понимала, а остальные сотрудники будущего государя были в этой области немногим опытнее ее. В силу ли своих природных способностей или вкусов, они могли быть полезны Павлу только на Гатчинском плацу; сюда-то все больше и больше начинало манить и самого великого князя. В конце концов он, вместе с Петром Паниным и Репниным, нашел ключ к будущим своим реформам именно на этом плацу.
Разве правильно организованная армия не является лучшей средой для развития дисциплины и чувства законности? Служа в армии, дворянство невольно проникается этими чувствами и затем прививает их массам. Оба советника Павла старались убедить его в правильности этого взгляда. Под их внушением он пришел к заключению, что впереди всех преобразований должна идти радикально задуманная и выполненная военная реформа.
Но дворянство, освобожденное Петром III от обязательной службы, бежало из армии. Оно сохраняло свои привилегии и уклонялось от обязанностей, за которые первоначально ему и были даны его права. Новое затруднение. Очевидно, необходимо восстановить равновесие и точно распределить права и обязанности на всех ступенях общественной лестницы. Но как это сделать? Отменить льготу, данную Петром III? Нет, это невозможно. Павел в отчаянии не находил выхода из создавшегося положения. Но затем, возвратившись на свой плац, он решил, что, лично руководя учением и сделавшись первым солдатом своей армии, принимая непосредственное участие не только в парадах, но и в ежедневной тяжелой работе войска, он сделает военную службу более привлекательной в глазах дворянства и таким образом вернет ей беглецов.
Однако и тут ему приходилось бороться с противоположными влияниями. Он благоговейно выписывал аксиомы Монтескье в свою записную книжку, перефразируя их на свой лад: «Первое качество солдата — сила и здоровье. Офицер, который ослабляет силы своих подчиненных, Мучая их или нанося им побои, повинен перед Богом в убийстве».
«И заслуживает наказания», — прибавлял Павел пророчески от себя. Но, кроме автора «Esprit des lois», у него были еще другие учителя военного искусства, Аракчеевы и Штейнверы, и, видя, как они бьют рекрутов кулаками и палками, он заражался их примером и сам начинал бить солдат или приговаривать их к шпицрутенам. И до конца жизни он не мог выйти из этого противоречия.
По временам, мучаясь этим противоречием, он придумывал — или сам, или под внушением других — удивительные средства, чтобы как-нибудь вырваться из него. Он хотел, например, воспользоваться своими правами германского принца и производить рекрутский набор в Германии: таким путем побои и розги доставались бы на долю одних иностранцев. Или он мечтал, вместе с Паниным и Аракчеевым, о военных поселениях, ставших впоследствии одним из главных предприятий и одною из главных ошибок царствования Александра I. Или, наконец, набрасывался на гвардию, желая уничтожить ее привилегии, оскорблявшие в нем его любовь к равенству, и также ее политическую роль, которая вызывала в нем неприятные личные воспоминания…
При Екатерине сержант гвардии выпускался в армию капитаном, а капитан полковником. Дворяне записывали сыновей еще при рождении в гвардию сержантами, а при совершеннолетии им давался чин поручика по выслуге лет. Павел хотел постепенно свести на нет это ненормальное положение гвардии и уравнять ее в правах с реорганизованной армией.
В хаосе идей, бродивших у него в голове, было несколько верных мыслей и полезных начинаний. Но и в них Павлом руководили противоположные побуждения. Инстинкт расы и исторические традиции взяли в нем постепенно верх над влиянием Запада. Павел принадлежал к народу, для которого война спокон веков была первым законом существования и развития. Таким образом, все его преобразовательные или либеральные мечтания привели в конце концов лишь к желанию военной реформы. Но путем этой же реформы он, как это ни странно, хотел положить также конец династическим кризисам и правлению женщин. Однако эта военная реформа, которая легла в основание всей программы его царствования, послужила главной причиной его гибели.
Сын Екатерины должен был вступить на престол, на котором ему предшествовал ряд женщин, императриц и регентш. Первым своим долгом он считал выдвинуть — в ущерб, женщинам — принцип мужской власти. Принц де Линь сказал ему как-то, стараясь извинить императрицу в каких-то непорядках в управлении: «Ведь не может же женщина повсюду бегать сама, входить во все подробности…». Но Павел резко его оборвал:
— Конечно! Вот почему мой дрянной народ (ma shienne de nation) и желает того, чтобы им управляли только женщины.
Сам Павел решил входить во все подробности управления, как только достигнет престола. Но он упускал при этом из виду, что может совершенно запутаться в этих подробностях, что его ограниченный ум и слабая воля не выдержат упоения самодержавной властью.
Таковы были преобразования, задуманные Павлом. По мере того, как менялся он сам, они принимали новую форму. Проследим эту быструю эволюцию.
IIПравить
После поездки в Берлин в 1776 году, продолжительное путешествие по Европе в 1781—1782 гг. имело решающее влияние на кругозор Павла. На этот раз сам он произвел на Западе более благоприятное впечатление. В Вене все удивлялись серьезному и возвышенному складу его ума, его любознательности, простоте его вкусов. Он танцевал без увлечения, предпочитал балу хорошую музыку или хороший спектакль, но с тем, чтобы они не затягивались до ночи. Армия, флот и торговля интересовали его несравненно больше. К столу он был равнодушен, или, вернее, любил простую кухню. Он не признавал никаких игр. Это был человек строгой, воздержной жизни, — подобно Робеспьеру и другим корифеям революционной оргии.
Во Флоренции младший брат и наследник Иосифа II, Леопольд, нашел, что Павел очень умен, рассудителен, умеет здраво судить о вещах и идеях, быстро схватывает общий смысл явлений и их подробности, что он стремится к добру, и что в нем виден большой характер.
Большая нервность, — было бы правильнее сказать.
В Париже Павел произвел не менее выгодное впечатление на Людовика XVI и Марию-Антуанетту. «Великий князь очень понравился королю своей простотой, — писала королева. — Он, кажется, очень образован, знает имена и произведения всех наших писателей и говорил с ними, как со знакомыми, когда их ему представляли».
Но все заметили в то же время в Павле какую-то двойственность. Точно в нем было два человека: один старался играть с достоинством и блеском роль «принца, полного совершенств»; а второй сбрасывал с себя минутами эту маску и становился просто героем мрачной трагедии. Все восхищались чарующим обхождением Павла и его остроумием; но его любезность производила впечатление чего-то заученного, а веселость казалось напускной; ее нарушали на каждом шагу резкие выходки и горькие замечания. Павел сказал графине Хотек, что наверное не доживет до сорока пяти лет. В Вене, на парадном спектакле, устроенном в его честь, хотели было поставить одну из драм Шекспира, но актер отказался играть Гамлета: «В театре будут два Гамлета!» — сказал он. По той же причине представление Jeanne de Naples Лагарпа было запрещено в Париже во время пребывания Графа Северного.
Павел вынес из своего путешествия по Европе тоже двойственное впечатление. Почести и торжественный прием, который оказывали ему везде, относились, конечно, не к нему лично. Они относились к той великой державе, представителем которой он был, и к великой государыне, вознесшей эту державу до небывалого могущества и величия. Но Павел не понимал этого вовсе и не находил нужным считаться в своих чувствах и взглядах ни со страной, ни с императрицей, благодаря которым он сам приобретал значение в глазах Европы. Он просто проникся сознанием своей значительности, донельзя преувеличивая ее. Он увидел Европу у своих ног. И этого было достаточно, чтобы он уверовал, что она навсегда сохранит перед ним это униженное положение; на этом заблуждении он построил впоследствии всю свою внешнюю политику.
В то же время соприкосновение со старинными монархиями Запада пробудило в его беспокойной душе новые мысли и стремления. Версаль и Шантильи понравились ему не меньше Потсдама и Сан-Суси. Старый режим, его нравы, принципы, традиции — все это нашло неожиданный отклик в бывшем ученике Никиты Панина и Плещеева.
Так и в Бонапарте сказался впоследствии Наполеон. Но все чудесное и привлекательное, что Павлу пришлось увидеть и пережить в Европе, вызвало в нем еще и другое чувство: вернувшись в Россию, он почувствовал более остро ту ничтожную роль, на которую был обречен: «Мне вот уже тридцать лет, а я ничем не занят», — писал он. Эти слова были уже давно, его обычным припевом в разговоре и в переписке: «Германские дела очень запутаны… тяжело… смотреть на все это, не имея возможности действовать» или «Вы пишете о событиях в сфере политической, которые становятся с каждым днем все более интересны. Поздравляю вас, это для всех вас самое удобное время, чтобы отличиться; что же касается меня, то мне, по званию моему, не полагается знать в этом толк». Но теперь в жалобах Павла звучало больше горечи.
Он «ничем не был занят»? Вставая каждый день в 4 часа утра, поднимал он на ноги толпу секретарей, ординарцев, подчиненных. Под рукою у него была библиотека в 36 000 томов, он мог готовиться среди книг к будущим обязанностям государя: тем более что уверял всех, будто методически занят этой работой. Он мог строить широкие планы будущих реформ, которые, по его словам, были у него уже совершенно готовы, чтобы немедленно привести их в исполнение, когда придет желанная минута власти… Неужели всего этого было недостаточно, чтобы занять его время?
К несчастью, нет; по самому складу ума Павла, поле его умственной деятельности было чрезвычайно узко. Он не умел размышлять, анализировать, соображать. Каждое его впечатление сейчас переходило в импульс, и, подобно тому, как бывают люди, которым необходимо говорить, чтобы мыслить, так и Павлу, чтобы мыслить, необходимо было действовать. Поэтому и книги утратили для него вскоре всякий интерес. Мария Федоровна устраивала у себя после обеда чтения вслух, но не могла добиться, чтобы Павел на них присутствовал. Серьезные книги казались ему скучными; более легкие по содержанию — недостойными его внимания. Он с каждым днем все больше нервничал и раздражался, не находя исхода для своей энергии. И когда власть открыла наконец для его деятельности широкое поле, — не имевшее, как ему казалось, ни границ, ни преград, — он бросился в работу с той нерассуждающей, слепой страстностью, которая служит отличительной чертой всех честолюбцев.
В ожидании этой счастливой минуты он продолжал метаться между противоположными влияниями, не зная, куда направить свою волю и мысль. Руководителей возле него уже не было. Он постепенно растерял тех немногих близких ему людей, от которых соглашался прежде выслушивать иногда совет. Иные ушли от него; других он сам бросил. Петр Панин скончался в 1789 году; впрочем, он был для Павла авторитетом только в военных вопросах. Его брат Никита Иванович сошел в могилу шестью годами раньше. Но за последние годы воспитательства наставника и его ученика — великого князя уже не связывала прежняя тесная дружба. Старший Панин продолжал придерживаться принципов шведской конституции, занявшись перед смертью редактированием политического завещания. Оно разошлось в большом количестве рукописных экземпляров и должно было служить предисловием к проекту конституционной хартии, составленному Паниным еще в 1772 году. Павел когда-то тоже стремился к этому политическому идеалу, но потом далеко ушел от него и вместе с этим отвернулся и от Панина, оставшегося верным своему идеалу.
Но прежние либеральные стремления не совсем в нем заглохли; они сохранились где-то, в лучшей части сердца, и Павел удерживал возле себя Плещеева. Следствием этой дружбы явился моральный кризис и впадение в мистицизм.
Никита Панин еще в Швеции вступил в масоны. Плещеев, Н. В. Репнин и Александр Куракин также принадлежали к «вольным каменщикам». Брат Шведского короля, герцог Зюдерманландский, приехавший в 1777 году вместе с Густавом III в Петербург, стоял во главе шведских лож и дал сильный толчок к развитию русского масонства, повлияв, может быть, в этом отношении и на самого великого князя. С тех пор русские ложи стали числиться восьмым отделом братства и вошли в тесные сношения с прусскими ложами, председателем которых был дядя Марии Федоровны, принц Фердинанд Прусский. Вместе с прусскими масонами российские масоны подчинились влиянию Вельнера и некоторых других теософов, принадлежавших к секте розенкрейцеров, на них сказалось умственное движение, возникшее в то время в Германии. Торжество философского скептицизма приходило к концу и вызвало в обществе, в виде реакции, сильное религиозное рвение. Все искали веры; слушали хитрого и пылкого Лафатера и мистического Сведенборга. Это направление породило много тайных обществ; масонство тоже прониклось им, но сбилось при этом с пути. В компании иллюминатов, шарлатанов, вызывателей духов и алхимиков, оно позабыло о своей миссии терпимости и гуманности, в которой заключалась первоначально его задача, и даже отчасти отреклось от нее.
В Москве Новиков, основавший в 1792 году Дружеское Ученое Общество, заразился учением другого мистика, баварца Шварца. Он занялся переводом и изданием всего вороха поэтических и мистических сочинений, появившихся в Европе за последние два века, и через Якова Бёме и Филиппа Шпенера приблизился к учению Сведенборга и Сен-Мартена.
Сен-Мартен «с его возвышенными перспективами в области туманного и проблесками озарения среди облаков», как выразился про него Сент-Бев, нашел в Москве второе отечество. В 1786 году здесь возникла секта мартинистов и стала быстро расти. В 1790 году мартинисты приобрели в Москве собственный дом для устройства собраний; но, по доносу полиции, были обвинены в политической пропаганде и агитации. Они будто бы бросали между собою жребий, кому из них убить императрицу!
А между тем Павел с 1782 года, если не раньше, был причастен этому движению. Гроссмейстер главной московской ложи, князь Гавриил Голицын, считался одним из самых горячих приверженцев молодого великого князя. Секретная переписка, попавшая в руки Екатерины, показала ей, что Павел поддерживал непрерывные сношения с Новиковым и другими масонами первопрестольной, — и что его собирались даже избрать гроссмейстером ордена. Портреты, изображавшие его со всеми атрибутами масонства, уже циркулировали в обществе.
Как это часто бывает, донос полиции преувеличил и извратил факты. Новиков и его друзья не были цареубийцами, и, пожалуй, сама Екатерина не сомневалась в этом; но движение, во главе которого стоял Новиков, не могло не тревожить ее, так как с одной стороны оно было связано с освободительными и вольнодумными влияниями эпохи, а с другой поддерживало международные сношения, далеко не чуждые политике. Переписываясь с русскими последователями Шварца и Сен-Мартена, слишком многие из прусских принцев стремились привлечь к этому движению Павла.
Екатерина решила положить этому конец, — процесс 1792 г. привел Новикова в Шлиссельбургскую крепость и наложил темное пятно на славное царствование самой императрицы. Но Павла гроза миновала; преданные ему друзья выгородили его, а от остальных он сам, не колеблясь, отрекся, как в свое время отрекся от Сальдерна. Ему лично была даже предоставлена полная свобода придерживаться взглядов и обрядов масонства, за что другие пострадали столь жестоко.
При нем остался Василий Иванович Баженов, знаменитый московский архитектор, служивший Павлу посредником при его сношениях с ложами. Впоследствии, когда Павел разочаровался в масонстве настолько сильно, что отзывался о нем не иначе, как с насмешкой или глумлением, он все-таки сохранил на себе его отпечаток.
В его очень искренних религиозных чувствах всегда был оттенок экзальтированности. В письме к митрополиту Платону, в июне 1777 года, он возвещал ему о беременности своей жены в следующих выражениях: «Сообщу вам хорошую весть. Услышал Господь в день печали, послал помощь от Святого и от Сиона заступил: я имею большую надежду о беременности жены моей».
Он продолжал также переписываться с Лафатером и с самим Сен-Мартеном, бывшим, кстати, в Монбеляре постоянным гостем.
Вступив на престол, Павел немедленно освободил Новикова. К бывшим товарищам несчастного публициста он тоже отнесся очень милостиво и наградил их казенными местами и пенсией. Вместе с Новиковым они надеялись было сыграть около него выдающуюся роль. Но Ростопчин, завидовавший их влиянию, сумел ехидными инсинуациями и колкими насмешками дискредитировать их в глазах Павла.
Между тем сам Павел все больше вдавался в мистицизм, в обществе с Е. И. Нелидовой. Мистицизм и масонство, влиянию которых он был не в силах противостоять, довели его постепенно до полного исступления мысли. В Пруссии Вельнер, сделавшийся директором духовных дел, дошел до крайней нетерпимости и религиозного фанатизма и вступил в борьбу со свободой совести. А в России Павел стал страстным политическим фанатиком и объявил войну свободе мысли. Екатерине, относившейся снисходительнее к французским вольнодумцам, пришлось остановить его беспощадными словами:
— Ты лютый зверь, если не понимаешь, что с идеями нельзя бороться при помощи пушек!
Из ненависти к революции Павел сблизился с французскими эмигрантами, хотя их легкомыслие не могло не оскорблять его. Когда он заподозрил Берлинский кабинет в сношениях с революционным правительством Парижа, то из презрения к Берлину готов был даже отказаться от своих прусских симпатий и отречься от своих клятв. Ему при этом не приходило в голову, что якобинцы, которых он так ненавидел и хотел бы стереть с лица земли, были в сущности очень близки ему по духу, и что он чрезвычайно на них походил. Как они, он был идеалистом, признавал только абсолютное, жаждал власти, непременно деспотической, и стремился переделать всех людей на свой образец, досадуя, что не может немедленно приступить к этой работе: в реформаторских планах Павла и в нетерпении, с каким он стремился осуществить свои преобразования, сказалась несомненно не только его прирожденная нервность, но и приобретенная им во время его тяжелого детства и тот революционный психоз, которым тогда была заражена вся Европа.
Таково было умственное и нравственное состояние Павла, когда умерла Екатерина, и желанная власть наконец перешла к нему. За те короткие годы, когда он занимал престол, его нравственный облик принял уже вполне определенные черты, на которые мы сейчас и укажем.
IIIПравить
«Что касается его лица, то не он его себе сделал; говорят, даже не его отец; поэтому было бы несправедливо упрекать его за это». Это колкое замечание Массона относится к внешности великого князя в его зрелые годы. Павел был очень некрасив: курносый, с большим ртом, длинными зубами, толстыми губами, сильно выдающимися вперед челюстями. Он рано облысел, и его лишенное всякой растительности лицо напоминало мертвую голову. У него был большой и круглый череп и короткое неуклюжее туловище, которому он напрасно старался придать достоинство и изящество в движениях. «Курносый чухонец с движениями автомата», будто бы сказал про него Чичагов.
Лица, расположенные к Павлу, старались однако отыскать в его уродстве привлекательные черты. Г-жа Ливен хвалила красоту его взгляда; выражение его глаз, по ее словам было «бесконечно приятно и кротко». Она указывает также на его «хорошие манеры» и на его «изысканную вежливость с дамами», которые придавали ему «истинное благородство и сейчас выдавали в нем принца крови и аристократа». Г-жа Виже-Лебрён, хотя тоже относилась к Павлу с большой симпатией, была, по-видимому, ближе к правде, говоря, что лицо «принца-аристократа» удивительно похоже на карикатуру.
Но Павел не всегда был так дурен. Наружность его тоже изменилась с годами. Ребенком он слыл красавцем, и портрет, писанный с него, когда ему было семь лет, и находящийся в галерее графа Строганова, нельзя было отличить от повешенного напротив портрета семилетнего сына Строганова, Александра. Должно быть, болезнь повлияла так несчастливо на внешность Павла. Еще в 1762 году Екатерине была подана петиция с просьбой вступить во второй брак, причем лица, подписавшие это прошение, ссылались на болезненность наследника престола. В том же году, отправляясь в Москву на коронацию матери, Павел занемог в дороге, а в октябре опять серьезно заболел, и жизнь его находилась в опасности. В 1767 и 1771 г. с ним повторились приступы болезни; они сопровождались нервными припадками, которые приписывались в обществе не то наследственному недугу, не то испугу ребенка в минуты свержения с престола, его отца и смерти Петра III. Говорили, что Павел страдает падучей.
Однако хирург Димсдаль, выписанный в 1768 году из Англии, чтобы привить цесаревичу оспу, нашел, что Павел хорошо сложен, силен и крепок и не имеет никаких природных недостатков. Впоследствии Павел проявил действительно незаурядную физическую силу. Он хорошо ездил верхом; мог без устали оставаться подолгу в седле и выказывал в своем роде замечательную трудоспособность.
Но его желтый цвет лица указывал на то, что печень его была не в порядке: врачи постоянно прописывали ему слабительные, а судя по его плешивости, морщинам, дрожанию рук и другим признакам преждевременного старчества, все главные органы его работали неправильно.
Несмотря на эту некрасивость, во всей особе Павла, в его походке, манере одеваться и держать себя было что-то претенциозное и театральное, напоминающее карикатуру, чего г-жа Виже-Лебрён не могла не подметить своим глазом художницы.
Характер Павла до сих пор вызывает спор, начало которому положили Коцебу и Массон сейчас же после его смерти, причем каждый из них указывал в подтверждение своего взгляда на совершенно противоположные, несходные черты в характере Павла, как будто оба они говорили о двух разных людях.
«Природа у него была возвышенная и благородная, уверяет г-жа Ливен: он был великодушный враг, преданный друг, умел прощать всей душой — и готов был открыто искупить нанесенную другому обиду или несправедливость». Но, прибавляет она, «неожиданно, в минуты крайних решений, он становился сумрачен, буен и странен До сумасбродства».
На всех современников Павел производил тоже противоречивое впечатление. После двадцати лет он стал очень мрачен, но до конца его жизни на него находили временами минуты искренней, чисто детской веселости. Как и его мать, он был способен забывать о своем положении деда и императора и играть с детьми в жмурки. Он сам любил острить, и меткий находчивый ответ всегда его обезоруживал, даже в минуты сильного гнева. Раз, на маневрах, он послал офицера на разведки, но тот замешкался, и Павел отправил вслед за ним другого, чтобы поторопить его.
— Передайте ему, что он рискует жизнью!
— Передайте императору, что я был убит, — ответил запоздавший.
И Павел расхохотался.
Настроение постоянно менялось у Павла благодаря его крайней впечатлительности; он с детства был болезненно нервен. Впоследствии приближенные обратили внимание на то, что расположение духа меняется у него вместе с погодой. Он сам заметил, что, в противоположность Паскалю, «у него не бывает внутри собственных туманов и собственной хорошей погоды». Он привык спрашивать каждое утро о направлении ветра, и придворные с волнением следили за движениями флюгера. Уже десятилетним ребенком он не мог заснуть ночью, если днем ему приходилось испытать какое-нибудь волнение. С раннего детства он находился в состоянии непрерывного нетерпения; торопился скорее встать, скорее лечь спать, скорее сесть обедать и скорее встать из-за стола. Он выходил из себя, если его не вели на вечерний прием императрицы, но едва его приводили туда, как он начинал топать ногами от нетерпения, чтобы его увели прочь.
Чтоб объяснить как-нибудь эту постоянную возбужденность, предполагали даже, что великий князь был отравлен в 1778 году, и говорят, будто он сам рассказывал об этом. Но наука не знает яда, который мог бы вызвать подобные следствия, и прежде чем пасть жертвой живых убийц, из плоти и крови, Павел стал жертвой своего расстроенного воображения. «Участь всех сверженных и убитых государей была его навязчивой идеей и никогда не выходила у него из головы», замечает Сегюр. В 1773 году в Царском Селе, найдя в сосисках — это было его любимое кушанье — осколки стекла, он стал кричать, что его хотят убить, отнес блюдо к императрице и потребовал смерти виновных. В 1781 году во Флоренции, на придворном банкете, ему показался подозрительным вкус вина, и он скорее сунул палец в рот, чтоб вызвать у себя рвоту. Та же история повторилась несколько месяцев спустя в Брюгге; выпив стакан ледяного пива, он почувствовал себя нехорошо и стал упрекать принца де Линь, что тот посягает на его жизнь.
Он был всегда настороже, всюду видел врагов, замышляющих его гибель, и шпионов, подсматривающих за каждым его движением. Со временем эта подозрительность приняла у него характер почти настоящей мании преследования.
Чувство, которое он испытывал чаще всего и сильнее всего, был страх. Он от рождения был словно обречен на вечный ужас, и еще крошечным ребенком дрожал всем телом, когда тетка подходила к его колыбели; Елизавете, вследствие этого, пришлось даже реже посещать его детскую. Может быть, это был в нем наследственный порок; Петр III был тоже большим трусом. Но в Павле этот недостаток сказался несравненно сильнее. Он прекрасно ездил верхом, но никогда не пускал лошадь карьером. Он боялся всего и всегда, и даже гнев его подчинялся страху. Однажды на маневрах он остался очень недоволен каким-то полком. Командир вывел его из себя, и он в бешенстве замахнулся на него палкой, готовый ударить. Как вдруг он услышал команду:
— Ружья заряжай!
Что это значило? Павел изменился в лице, и, опустив руку, самым любезным тоном спросил офицера:
— Вы сказали заряжать ружья! Зачем же? Ведь здесь нет неприятеля!
Полковник извинился, сказав, что обмолвился, и учение закончилось вполне мирно.
Можно было почти безошибочно усмирить Павла, ответив ему с равной заносчивостью. Повторялась та же история, что с солдатом, о котором рассказывает Монтень: этому солдату грозили наказанием, пока он молил о пощаде, и прощали его, когда, оставив мольбы, он брался за шпагу. Так тот, кто решался бравировать Павла, мог легко его укротить. Но мало у кого хватало на это смелости.
Природная недоверчивость Павла усиливалась еще его дурным мнением о людях вообще и в особенности о тех, что его окружали. В детстве он несправедливо обвинял слуг в воровстве, на которое, впрочем, они были, может быть, способны, и они искренно его ненавидели. Но, как у всех слабых натур, у него была потребность изливаться перед другими, и он легко доверялся людям, но также легко и уходил от них. Он быстро увлекался и быстро разочаровывался и был самым капризным из государей, самым непостоянным из друзей.
Человеконенавистничество Павла было, впрочем, следствием его непомерной гордости. Несмотря на прирожденную любезность, он был до крайности надменен и не терпел противоречий, вопреки своей слабой воле. Десятилетним мальчиком он пришел однажды в ярость от того, что камердинер не решался надеть на него поношенный камзол, который Павел сам приказал выбросить.
— Делай, что приказывают!
Когда ему было уже тридцать лет, он приказал высечь своего кучера за то, что тот отказывался свернуть на дорогу, до которой не было проезда.
— Пусть мне свернут шею, но пусть слушаются!
Впоследствии он требовал, чтобы температура в его спальне держалась зимой всегда на 14R, но чтобы печка оставалась при этом холодной. Прежде чем лечь в постель, он проверял градусник и щупал печь. Чтобы выйти из затруднения, прислуге приходилось натирать незаметно фаянсовую печь льдом.
Ребенком он приходил в негодование, если в театре раздавались рукоплескания прежде, чем он начинал аплодировать сам. Напрасно его уверяли, что сама императрица относится снисходительно к этому нарушению этикета. А когда он юношей приехал в Берлин, то, по словам Тьебо, поразил всех своей манерой отвечать на поклон, «без малейшего наклонения головы, напротив вздергивая голову кверху и вызывающе оглядывая поклонившегося ему».
Сущность характера Павла, по словам Корберона, заключалась в том, что характера у него не было вовсе. Современные психологи не признают волю отдельной способностью души. Они пользуются этим словом лишь как коллективным термином для обозначения ряда эпизодических явлений, называемых хотениями и рассматриваемых как простые рефлексы. Воля — это вопрос производительности работы нервного аппарата, его силы и слабости, порядка или беспорядка, обусловленных большей или меньшей способностью нервных центров синтезировать полученные впечатления и приводить полученные реакции к одной равнодействующей, которая является решением. У Павла этот механизм был несомненно расстроен; мозговые процессы с трудом согласовались у него одни с другими и заменяли хотения импульсами.
Хотеть — значит выбирать; импульс же, слишком сильный или слишком скоропреходящий, не дает воле развиться и сосредоточиться или предоставляет ей для этого слишком мало времени; он мешает ее длительности. Так импульсивны дети, которые смеются, когда на щеках у них еще не обсохли слезы, или истерические женщины, без всякой видимой причины переходящие ежеминутно от радости к печали. Павел походил и на первых и на вторых. Про него можно было сказать то, что говорила графиня Головина про герцога Зюдерманландского: «il avait sans cesse l’air d’un premier mouvement». Кроме того, Павел постоянно находился под влиянием чужой воли, заменявшей его собственную. Сознавая эту подчиненность, он приходил в раздражение, но, как человек неспособный к сопротивлению, не имел иного средства, кроме бегства, чтобы спастись от этой зависимости. Отсюда постоянные перемены в составе его приближенных, друзей, слуг, сотрудников. Самодержавный государь, он стремился осуществить идеал личной и безграничной власти и старался сломить тех людей, которые, казалось ему, хотели отнять у него хотя бы ничтожную ее частицу или ограничить ее полноту. Все его царствование было отчаянной борьбой за достижение этого идеала, не дававшегося ему.
Иллюзию силы он находил в насилии, являвшемся у него — и в поступках и в речах — следствием полной неспособности владеть собой. В противоположность Наполеону, в гневе его не было ничего обдуманного. Слова и движения вырывались у него непроизвольно и были иногда в полном несоответствии с его истинными чувствами и намерениями. Эти вспышки ярости, как все болезненные явления, которым ничто не мешает развиваться, с годами все усиливались у него. Как замечает Семен Воронцов, «вспышки ярости делались у него все сильнее и сильнее, пока не довели его до безумия».
Резкость этих вспышек была так велика, что искажала совершенно лицо Павла. «Он бледнел, черты его лица искажались до полной неузнаваемости; он задыхался, выпрямлялся, откидывал назад голову и начинал громко дышать». «Волосы на его голове становились дыбом», прибавляет второй свидетель. А третий пишет: «Черты лица его принимали отталкивающее выражение».
Если кто-нибудь из близких ему старался в эти минуты его образумить, он отвечал:
— Не могу сдержаться!
В действительности он находил наслаждение в этих беснованиях — наслаждение гневом, источник которого психологи видят в инстинкте самосохранения, в его наступательной форме, и в инстинкте господства в различных его оттенках: чувстве торжествующей власти, силе, превосходстве, гордости. «Ни одно душевное движение не приобретает так быстро болезненного характера», — говорит большой авторитет в данном вопросе, Рибо. Поэтому взрывы ярости отражаются одинаково и на психологическом и на физическом мире человека. К тридцатому году природная склонность к доброте, поражавшая приближенных Павла, по-видимому, совершенно исчезла в нем, и он стал производить на окружающих обратное впечатление. «У меня сердце вовсе не такое черствое, как очень многие думают», — писал он в 1776 году.
Конечно, ему случалось сожалеть о том зле, которое он причинял другим во время своих неистовств, и он даже старался загладить иногда свою вину. Однако раскаивался он редко и в большинстве случаев неполно. Он извинился, например, однажды перед офицером, которого ударил, но нашел, что это смягчение оскорбления не избавляет пострадавшего от необходимости снять военный мундир. Другой офицер был ранен на дуэли из-за фаворитки Павла. Павел поздравил его противника, а самого раненого приказал посадить в крепость.
— Но, при малейшем движении, врачи не ручаются за его жизнь…
— Слушайтесь приказания!
И под угрозой кровоизлияния жертва этого варварского распоряжения была сдана на руки жандармам.
— А его мать? — спросил затем Павел. Она в отчаянии.
— Пусть она немедленно выезжает из города.
Сын одного арестованного просил, в виде милости, чтобы ему разрешили разделить заключение отца. Павел приказал посадить его в тюрьму, но не с отцом, а отдельно.
Возможно, что эти анекдоты, повторяющиеся до бесконечности в записках современников, не всегда и не вполне точны. В них должна быть доля преувеличения, а рассказ — выдуманный, по-видимому, Массоном — о лошади, будто бы приговоренной Павлом к голодной смерти, надо признать неудачным измышлением. Но тот факт, что этих рассказов, аналогичных по содержанию, сохранилось так много, сам по себе достаточно красноречив. О черствости же сердца, которую, по свидетельству самого Павла, многие находили в нем, говорит и его молодая невестка, жена Александра I. Она обращалась с просьбами о помощи к своему свекру. Павел отвечал на них сухими шутками.
До конца своей жизни он бывал минутами добр, и становился иногда даже очаровательно нежным, как, например, в письме к своей второй жене, посланном ей при сборах на войну с Турцией.
«Тебе самой известно, сколь я тебя любил и привязан был. Твоя чистейшая душа перед Богом и человеки, стоила не только сего, но почтения от меня и от всех. Ты мне была первой отрадой и подавала лучшие советы…».
Павел писал под впечатлением минуты; но по отношению к той же жене он выказал вскоре большую жестокость, и трудно указать случай, когда он, повинуясь «удивительной и малодушной склонности» человека «к милосердию и кротости», как выражался Монтень, проявил бы при этом способность к самоотречению. Влюбившись в Лопухину и узнав от нее, что она отдала свое сердце князю Гагарину, Павел согласился на ее брак с этим молодым человеком. Защитники Павла часто указывают на этот пример, но он вовсе не убедителен, так как княгиня Гагарина должна была остаться любовницей соблазнившего ее императора.
Представление, которое сын Екатерины составил себе с ранних лет о своем положении в мире, роковым образом развило в нем грубый эгоизм, и, насколько позволяла его крайняя непоследовательность, этот эгоизм сделался в конце концов главной побудительной силой всех его поступков. Гордость обязывала еще иногда Павла к благородным поступкам и великодушным побуждениям, но его преувеличенное понятие о своем «я» мешало их проявлению.
Щедрость его, часто чрезмерная, но еще чаще приукрашенная легендой, вызывалась в большинстве случаев кичливостью и тщеславием. По словам г-жи Оберкирх, он раздал в Париже подарков на два миллиона. А само его путешествие во Францию, после выезда из Италии, не обошлось и в половину этой суммы. И за все это платила Екатерина.
Павел не мог быть действительно щедрым, потому что, в силу его немецкого происхождения, в нем слишком сильно говорила та мелочная скупость, от которой и его вторая жена никак не могла освободиться, несмотря на всю роскошь, окружавшую ее в России. Порошин рассказывает, что молодой великий князь пересчитывал свечи, горевшие у него в комнате, и каждый день определял их число. Отдавая мундшенку один из сухарей, которые ему подавали за завтраком, он выбирал самый маленький. Впоследствии, «наказывая без вины, вознаграждая без заслуги, отнимая постыдность у наказания и обаяния у награды», по словам Карамзина, он оставлял этого самого Порошина жить в нищете, хотя обещал ему богатство, позабыл Никиту Панина на его смертном одре и относился пренебрежительно к Суворову после его возвращения из итальянского похода.
Таков был характер Павла; ум же его не мог возместить недостатков его сердца.
IVПравить
Ум у Павла был от природы довольно живой, и его нельзя было бы назвать некультурным. Добрый Порошин, столь плохо вознагражденный Павлом, приписывает своему ученику удивительную наблюдательность и проницательность. В 1765 году — великому князю было тогда одиннадцать лет — его спросили: кто из двух присутствующих на приеме придворных ему больше нравится? Павел молчал. Когда все вышли, он заметил им вслед: — «Либо вопросители глупы, либо меня они за дурака почитают».
Но в глазах воспитателей большинство детей — феномены. В зрелые годы Павел славился поразительной памятью. Он узнал в строю и назвал по фамилии, имени и даже отчеству офицера, которого видел лишь раз в жизни — тридцать два года назад! Но легенда приписывает такие таланты большинству государей.
Сын Екатерины получил тщательное образование и сумел им воспользоваться. Его научные познания в истории, географии, математике были достаточны, хотя в них и был пробел: ученику Панина недоставало юридических знаний, очень мало распространенных в то время в России. Павел говорил на нескольких иностранных языках; немецким, французским языком — и не только русским, но и церковнославянским он владел в совершенстве. Писал он легко, хотя и не вполне правильно. Он умел наблюдать и запоминать; впрочем, в этой способности не было ничего исключительного. Переехав первый раз русскую границу со стороны Пруссии, он был и поражен и опечален:
— Эти немцы обогнали нас на два века! — воскликнул он.
По возвращении в Гатчину он сумел воспроизвести с безошибочной точностью все черты прусского милитаризма, мундиры, снаряжение, учение, маневры.
«Ум у него был изысканный, живой, открытый, склонный к веселости, — пишет г-жа Ливен… Он говорил отрывисто, но всегда оживленно».
А Гримм говорит:
«В Версале казалось, что он так же хорошо знает французский двор, как и свой собственный. В мастерских наших художников… он обнаруживал всесторонние знания… и его лестные отзывы делали художникам честь. В наших лицеях и академиях он показывал своими похвалами и вопросами, что не существует дарований или работ, которые бы его не интересовали».
Однако Иосиф II, сравнивая Павла с Марией Федоровной, в смысле ума и талантов, ставил ее гораздо выше. В сущности, способность усваивать была у Павла невелика; он не умел развить ее при помощи размышления о том, чему научался. Глуп он не был; но, в свою очередь, ему, по-видимому, не по заслугам приписывают многие остроумные замечания во время его пребывания во Франции. В Париже или в Лионе — анекдот этот рассказывают различно — он будто бы рассмеялся, услышав, что кто-то крикнул в толпе при его проходе: «Боже мой, как он дурен!» Но смеялся он, скрепя сердце, если верить Башомону, который приписывает ему такие слова:
— Право, если бы я не знал прежде, что я некрасив, то я узнал бы это от этого народа!
Между тем, одним из его любимых жестов было проводить ладонью по лицу, точно он хотел показать наглядно, как плоски его черты; он допускал карикатуры на свою особу и, говорят, одной просительнице, столь же некрасивой, как он, любезно ответил:
— Я ни в чем не могу отказать моему портрету.
В то же время он поддавался и лести, и вследствие самообольщения, мешавшего ему судить здраво, принимал за чистую монету самую грубую лесть.
— Какая удобная лестница! — воскликнула одна дама, поднимаясь с трудом по удивительно крутым ступеням, которые ведут в первый этаж Михайловского дворца, и встретив неожиданно императора. Этот дворец строился под личным руководством Павла, и он в восторге поцеловал даму.
Несмотря на пренебрежение, — впоследствии оно перешло в ярую ненависть, — с которым Павел относился к некоторым идеям, зародившимся во Франции, он был в общем большим поклонником французского ума, даже в самых крайних его формах. Он любил французское остроумие и каламбуры, даже грубые и скабрезные. Сам он часто прибегал в разговоре к игре слов, причем пользовался для этого по преимуществу языком Вольтера, хотя и не всегда кстати. «Si tôt pris, si tôt pendu!» — сказал он офицеру, которого вызвал к себе, чтобы дать ему ответственный пост. А офицер думал, что император приговаривает его к смерти.
Эти шутки служили для Павла отдыхом от крайнего напряжения, в котором он постоянно находился. Еще в 1800 году, несмотря на поглощавшие его мрачные предчувствия и заботы, он забавлялся тем, что исподтишка щекотал ногой спину истопника, присевшего перед печью, и выслушивал поток ругательств этого человека, не догадывавшегося, кто его задевает.
Других развлечений Павел не умел себе найти. Как большинство неврастеников, он не признавал никакого спорта. Охоту он ненавидел. Он садился на коня, только когда присутствовал на маневрах, делал смотр или сопровождал императрицу на официальных прогулках. Литературой и искусством он интересовался не искренно, по принуждению, полагая, что они должны занимать определенное место в занятиях государя. Фридрих II играл на флейте, а его поклонник распевал романсы, хотя голос у Павла — хриплый на нижних нотах и пронзительный на высоких — был крайне неприятен.
Он любил бывать в обществе, но обыкновенно скучал среди людей; он был слишком поглощен собой, чтобы разделять чувства других, и в этом заключалась одна из причин его непостоянства в дружбе. Люди быстро утрачивали для него всякий интерес.
В складе ума Павла было много недостатков и, главное, ум его был мало приспособлен для этой подавляющей роли, которую Павлу приходилось играть. Если бы он был частным лицом, он наверное сумел бы занять в обществе почетное положение. Но, как претенденту, реформатору, а затем полновластному хозяину громадной империи, ему приходилось напрягать свои природные или приобретенные способности до последней крайности, пока он не потерпел полного крушения.
«У него умная голова, — говорил один из его наставников, — но в ней находится один маленький механизм, который висит на волоске…» Павел с ранних лет начал слишком натягивать эту пружину, и Екатерина с огорчением видела это. К концу жизни ей стало казаться, что пружина не выдержит и лопнет.
В другой обстановке характер несчастного государя был бы просто тяжелым, но трудность его ненормального положения сначала, а затем бремя безграничной непосильной власти сделали его чудовищным, и Екатерина наверное замечала также и это.
В уме и в характере Павла было и некоторое благородство. Он соединял несколько преувеличенное, но очень возвышенное представление о своей роли с сильно развитым чувством долга — хотя понимал этот долг не вполне верно — и со страстным желанием выполнить свое предназначение. Но «при лучших намерениях в мире вы заставите себя ненавидеть», — предсказывал ему Порошин. Двенадцать лет спустя Павел гордо принял этот вызов: «Я предпочитаю, чтобы меня ненавидели за сделанное мною добро, чем любили за сделанное зло», писал он одному другу.
Как наследник престола, он был невыносим не только для Екатерины, но и для большинства лиц, имевших с ним дело; его поведение и планы пророчили заранее, что царствование его будет катастрофой. Да он и не скрывал твердого намерения произвести в России полную революцию, как только вступит на престол.
Его резиденции, Павловск и Гатчина, служили в миниатюре прообразом этого будущего; здесь Павел создал себе маленькое царство на свой лад и производил опыты, применяя на практике свои идеи, принципы и будущие преобразования. Екатерина, наблюдавшая за его деятельностью в этом маленьком мире, в конце концов убедилась, что ее намерение лишить Павла престола не только необходимо, но и осуществимо.
В 1792 году, арестовав Новикова и его единомышленников, она, по-видимому, хотела лишить Павла приверженцев, которые, по ее мнению, могли бы за него постоять. Но ей приходилось считаться еще с семьей наследника. Четыре года спустя она однако могла предполагать, что не встретит сопротивления и с этой стороны.
Глава 3
НаследникПравить
IПравить
Павловск, лежавший в четырех верстах от Царского и в двадцати пяти верстах от Петербурга, в пустынной местности, куда вели почти непроезжие дороги, вначале чрезвычайно понравился Павлу, когда Екатерина подарила его ему в 1777 г. по случаю рождения Александра. Но пять лет спустя после смерти Григория Орлова он получил в Гатчине, — по соседству от незатейливого Павловска, — роскошный дворец, выстроенный для фаворита итальянским архитектором Ринальди, и с тех пор Гатчина сделалась его любимым местопребыванием. Павловск достался Марии Федоровне, и — среди лесов и лугов, названных ею немецкими громкими именами Pauslust и Marienthal-- она старалась воспроизвести здесь дорогой ей Этюп, подражая в то же время и Версалю и Трианону. Скромную дачу первых лет заменил дворец; в парках появился классический швейцарский домик вместе с неизбежным «Павильоном роз», и коллекция статуй, между прочим, «Флора», у которой Екатерина «непочтительно» находила большое сходство с бродяжкой.
Все это было очень посредственного вкуса, в чем можно убедиться еще и теперь.
Между тем Павел со своей стороны подражал в Гатчине Потсдаму, — не Сан-Суси, — а той части резиденции Фридриха, где король, изменяя обществу Вольтера, дрессировал каждое утро своих гренадер. Прежний дом Орлова очень подходил для этой цели. Массивное, не изящное здание дворца легко могло сойти за казарму, а парк, наполненный статуями поддельного мрамора, ужасными чугунными уродами, отлитыми на заводе Демидова и выкрашенными в белую краску, должен был напоминать Павлу стол с оловянными солдатиками, которыми он играл в детстве. Свита великого князя тоже вполне гармонировала с этой обстановкой.
В противоположность Павловску, Гатчина не была пустыней. Она лежала у пересечения больших дорог из Петербурга в Москву и в Варшаву, имела некоторое значение уже в то время и насчитывала 2000 душ населения. Павел производил тут свои административные опыты, и так как эта работа была ему здесь по плечу, то он справлялся с ней вначале недурно. Следуя лучшим из своих побуждений, он основал в Гатчине школы и больницы; рядом с православной церковью выстроил католический храм и протестантскую кирху; поощрял развитие всякого рода ремесел, помогал жителям деньгами и землею. Но, даже в этих скромных рамках, ему пришлось натолкнуться на те затруднения, которые испытывают все реформаторы, задающиеся слишком сложными целями. Кроме того, его деятельность страдала от слишком большой живости его ума, от необузданности его характера и сумасбродства его воли. А вскоре его поглотили другие заботы.
Еще в 1775 году, в Москве, застав там кирасирский полк, шефом которого он состоял, — этот полк стоял прежде в Польше, — Павел пожелал вымуштровать его по прусскому образцу и для этого пригласил немецкого офицера, дезертировавшего из армии Фридриха, полковника Штейнвера. Теперь в Гатчине он решил продолжать те же опыты, но в более широком масштабе, с отрядами войска всех родов оружия. Он думал, что, подобно «потешным» Петра Великого в селе Преображенском, они послужат основой для будущей военной мощи России, преобразованной или, вернее, возвращенной к традициям прежних царствований.
В окрестностях обеих резиденций великого князя встречалось много разбойников. Он воспользовался этим предлогом, чтобы вызвать к себе батальон пехоты и эскадрон своих кирасир; впоследствии к этой маленькой регулярной армии он прибавил еще наемные отряды пехоты, кавалерии и артиллерии, достигавшие в общем 2000 человек.
Обучением этих солдат он преследовал две цели: прямая заключалась в подготовке к военной реформе, задуманной им, а косвенная — в критике армии Екатерины. Здесь Павел все осуждал: и мундиры, которые Потемкин хотел приспособить к климату и обычаям страны, и самые приемы и методы боя, при помощи которых Румянцев и Суворов, не признававшие прусских образцов, старались примирить общие правила войны со своеобразным духом русского народа. Павел порицал их деятельность, находя ее вредной. Его солдаты, затянутые в старомодный мундир героев Росбаха, напудренные, с гамашами на ногах, подчинялись суровым прусским военным правилам, устаревшим, как и их костюм, и должны были даже скрывать свои славянские имена под немецкими кличками; так, в угоду Павлу, поляк Липинский называл себя Линденером.
Иностранцы смеялись над этим, даже те, что приезжали из Берлина; а русские негодовали, думая, что их возвращают ко временам «голштинцев» печальной памяти Петра III. Павел же был в восторге. Он старался воскресить безвозвратно минувшее прошлое, но думал, что подготовляет будущее, подобно своему деду. В Штейнвере он видел нового Лефорта и, по примеру создателя русского флота, на Переяславском озере, тоже решил завести свою флотилию на Гатчинских прудах. Он вооружил гребные лодки старыми пушками, а Плещеев или Кушелев играли роль его адмиралов.
Екатерина смотрела равнодушно на эти детские забавы. Только раз, когда Павел жаловал чин, она усмотрела в этом дерзкое посягательство на ее верховные права и сделала вид, что собирается сломать его игрушку. Но она не настаивала на этом намерении. Она перестала останавливать Павла от его безумств, решив, что ни ей, ни России нечего их бояться. Она была права лишь наполовину.
Полвека спустя, при реставрации Гатчинского дворца, в напоминании о военных подвигах, зародившихся тут, хотели было записать на мраморных досках имена храбрецов, вышедших из школы Павла и прославившихся на поле сражения. И не нашли никого, достойного этой чести! Школа Павла не была рассадником героев. Ввиду ее дурной славы — странностей и грубости — в нее поступал лишь «сор армии», по выражению одного современника. А между тем, и в царствование самого Павла и в царствование его ближайших преемников эта школа оказала — к несчастью — глубокое и продолжительное влияние на все военные учреждения России.
Нельзя сказать, чтобы в ней не было вовсе здравых и полезных идей, но «сор армии» внес и в них самые гибельные заблуждения.
Среди прочих опасностей, против которых Екатерина хотела защитить свое наследство, она, наверное, имела в виду и эту опасность. Но она была намерена устранить наследника лишь в будущем; а в настоящем Гатчина служила именно ее целям, удаляя Павла от Павловска, т. е. от единственной прочной опоры, которую он еще сохранил.
IIПравить
Граф Сегюр, гостивший в Павловске в 1785 году, вынес отсюда лучшие воспоминания: «никогда ни одно частное семейство не встречало так непринужденно, любезно и просто гостей: на обедах, балах, спектаклях, празднествах, — на всем лежал отпечаток приличия и благородства, лучшего тона и самого изысканного вкуса». В Гатчине же герцогиня Саксен-Кобургская, теща великого князя Константина Павловича, гостившая здесь одиннадцать лет спустя, жаловалась на невыносимую скуку: «Принужденность и молчание: все по старинной прусской моде… Офицеры свиты великого князя точно срисованы со страниц старого альбома».
В Гатчине лучшим другом и самым преданным слугой Павла был Ростопчин. И вот что он думал о великом князе и о его деятельности:
«Нельзя без сожаления и ужаса смотреть на все, что делает великий князь-отец… Можно сказать, что он придумывает средства, чтобы заставить себя ненавидеть…»
Павел отдавал себе отчет в том впечатлении, которое производят его взгляды и поступки; но это служило для него только лишним поводом, чтобы упорствовать в раз принятом направлении. Притом, после того как Панины сошли со сцены, возле него не было уже разумных советников, которые могли бы удержать его даже от худших его замыслов. Салтыков, к которому он — не без основания — относился теперь с недоверием, старался обезоружить его усиленным раболепством. Товарищи детства великого князя, — им покровительствовала великая княгиня и впоследствии Е. И. Нелидова, — Александр и Алексей Куракины были люди небольшого ума и еще более слабого характера. Литературный двор Марии Федоровны состоял из людей незначительных, бывших воспитателей Павла, приглашенных Паниным; среди них Плещеев умел только приходить в ужас и принимать сокрушенный вид. Что же касается Ростопчина, то он уверял, что смотрит на окружающее с отвращением, в качестве постороннего зрителя; в своей интимной переписке он играл роль сурового цензора Павла, а в действительности просто ловил рыбу в мутной воде.
«Ростопчины, по их словам, ведут свой род — от Чингис-хана, а пожалование их в дворянство относится к шестнадцатому веку», — говорит князь Долгоруков. Сам Ростопчин любил рассказывать, как его предок приехал из Золотой Орды, чтобы поступить на службу к Ивану III, и едва не положил начало княжескому роду в России. Царь предложил ему на выбор княжескую корону или шубу. Стояли большие морозы, и зябкий татарин предпочел шубу. Потомку его Павел тоже будто бы предлагал однажды или назначение канцлером, или знаменитые Воробьевы Горы под Москвой, или библиотеку Вольтера. Но Ростопчин отказался от всех трех подарков, как «предложенных безумным». Однако подлинного письма императора с этим предложением не удалось найти, а воображение у Федора Васильевича было очень богатое.
В Европе известен лишь Ростопчин 1812 года, этот своего рода героический Герострат. Но личность Ростопчина была гораздо сложнее. «Поскоблите русского, — говорил он про себя, — и вы увидите парижанина; поскоблите парижанина — вы опять увидите русского; поскоблите еще, и выступит татарин». Он был способен на все, даже на сопротивление Павлу, причем ему приходилось сжигать все свои корабли, подобно тому, как он сжег впоследствии свой дом, чтобы не отдавать его в руки французам; он был способен остаться верным императору, после того как получил приказ о высылке; но был также способен на отвратительные интриги, низости и отпирательства, чтобы отсрочить эту опалу, умел и воспользоваться милостью Павла, чтобы создать себе блистательную карьеру. Его жена, Екатерина Петровна Протасова, была племянницей знаменитой наперсницы Екатерины, имевшей благодаря своему положению громадное влияние, но пользовавшейся небольшим уважением. Он уверял, что это брак по любви.
Во всяком случае, это был тонкий актер, искусно скрывавший свою истинную природу под напускным бескорыстием, пренебрежением и брезгливостью и утверждавший, что он никогда ничего не делал, чтобы добиться своих успехов. Милость Павла? «Он ничего на свете так не боится, после бесчестья».
Достигнув вершины власти и сосредоточив в своих руках самые важные должности, он, по его словам, ничего так не желал, как все бросить и запереться в деревне. Он убеждал, например, Семена Романовича Воронцова возвращаться скорее в Россию, чтобы сменить канцлера Безбородко; он боялся, что иначе этот пост достанется ему самому. Но в то же время он сделал все зависящее от него, чтобы отбить у своего друга охоту уезжать из Англии.
Среди приближенных Павла иные стояли выше Ростопчина, другие ниже. К лучшим, в некотором смысле, принадлежал Аракчеев, эта по внешности, — «обезьяна в мундире», как назвал его один современник, а в нравственном отношении воплощенный капрал. Человек незначительного ума, ничтожного образования, совершенно непригодный, чтобы стоять во главе армии, он имел зато ценные качества: любовь к порядку и методичность; автоматическую точность в исполнении полученных приказаний; большую работоспособность; известные таланты администратора и честность, если и не безупречную, то во всяком случае несравненно более щепетильную, чем у большинства государственных деятелей того времени.
Сын мелкопоместного дворянина, Алексей Андреевич воспитывался в кадетском корпусе и впоследствии преподавал там же математику. За его мелочность и грубость ученики его ненавидели, и директор корпуса Мелиссино был счастлив сбыть Аракчеева с рук великому князю для командования Гатчинской артиллерией. Переменив обязанности, Аракчеев не изменил своего характера. Про него вскоре пошли слухи, что он оторвал солдату ухо! Зато он не пропускал ни одного учения, по вечерам сам стирал единственную пару лосин, имевшуюся у него, и зимой, возвращаясь со службы, сдирал ее с себя чуть ли не с кожей. Таким образом, он оказался во всех смыслах the right man in the right place, и возможно, что его вид «сердитого бульдога» и ухватки тюремного надзирателя были необходимы, чтобы держать в повиновении тот сброд негодяев, пьяниц и трусов, которыми ему приходилось командовать. Сам кроткий Александр был убежден в этом.
Коллеги Аракчеева по Гатчине, Липинские и Каменские, превосходили его, впрочем, в жестокости, и он имел над ними то преимущество, что не всегда являлся тем бесчеловечным зверем, каким его видели на учениях солдаты. Вне строя он умел быть любезным. Он был гостеприимным хозяином и к подчиненным офицерам относился даже отечески, собирая их у себя по вечерам за самоваром; он объяснял им тонкости «теории», вызывал их на расспросы и терпеливо отвечал им. Впоследствии, развив свои природные способности за этим трудным делом, он сделался образцовым инструктором, недурным по тем временам артиллеристом и прекрасным организатором. Он остался навсегда суровым, но не щадил и себя; был скуп на казенные деньги, как и на свои собственные и — неожиданная черта — умел любить; не только Настасью Минкину, свою экономку и любовницу, бывшую проклятием его домашнего очага, но и многих друзей, которым оставался неизменно преданным, и, прежде всего — Павла и Александра, не раз безнаказанно испытывавших его верность своим непостоянством.
Худшим среди приближенных Павла, из которых вышли впоследствии государственные деятели его царствования, сменившие сподвижников Екатерины, — был Кутайсов. Родом турок из Кутаиса, взятый еще ребенком в плен при осаде Бендер, а затем превратившийся в графа Ивана Павловича и обер-егермейстера Высочайшего двора, он был пока просто камердинером и цирюльником Павла, а также его наперсником. Кроме того, лавируя среди небольшого женского мирка при дворе, он играл в нем втихомолку роль сводника.
Эта игра, которую вместе с Кутайсовым вели и другие, служила планам императрицы. Екатерина была уверена, что ни плут Кутайсов, ни его товарищи никогда не посмеют пойти наперекор ее желаниям. Ей стоило махнуть рукой, чтобы весь этот «сор» был выметен.
Только в своей семье, служившей теперь в династическом отношении основой всей империи, Павел находил более верную поддержку. Однако коварство его слуг и его собственное легкомыслие вели к тому, чтобы лишить его и этой опоры.
IIIПравить
До тридцатого года отношения Павла к прекрасному полу были нормальны и если не безупречны, то во всяком случае без всякого оттенка развратности. Одного этого факта достаточно, чтобы снять с Екатерины все те оскорбительные упреки, которые ей делали по этому поводу. Она даже свои собственные слабости старалась, по-своему, облечь в приличную форму. Для своего удобства она придавала им характер государственного учреждения, но никогда не делала из них школы порока.
Однако вполне естественно, что в обстановке ее двора чувственность проснулась у Павла очень рано. Ему не было еще десяти лет, когда София Гельвиг, немецкая старая дева, прислала ему из Цербста рубашку тонкого батиста, вышитую ее собственными руками и, вместе с рубашкой, надушенное и страстное послание. Вскоре затем Григорий Орлов повел мальчика в помещение фрейлин, и после этого излишне «наглядного урока» Павел, вернувшись к себе, набросился на том французской энциклопедии, стараясь разыскать в нем под буквой А какое-то слово, которое, наверное, было не «азбукой».
Порошин подробно рассказывает об естественных последствиях таких впечатлений. Ухаживания Павла и его несложные романы не выходили, впрочем, из ряда тех более или менее невинных увлечений, которые мы все переживаем в его годы. Позже, между семнадцатым и девятнадцатым годами, прежде чем Павел стал супругом Наталии Алексеевны, в которую был очень влюблен, у него были любовницы, как у всех молодых людей его лет. Одна из них, дочь с. — петербургского губернатора, Степана Ушакова, и жена князя Михаила Чарторыйского, София Степановна (1746—1803), вышедшая около 1770 года вторым браком за графа Петра Румянцева, подарила своему любовнику сына. Под именем Семена Великого этот сын обучался в английском флоте и скончался в 1794 году на борту «Vanguard» у Антильских островов.
Впрочем, после этой связи, наверное, не единственной, у Павла не сохранилось никаких волнующих воспоминаний, которые могли бы смутить его семейное счастье. К тому же, всем своим романам он придавал характер — или вид — рыцарской сентиментальности. Мария Федоровна, чуть ли не каждый год дарившая ему детей, испытывала все-таки в неизбежные периоды отдаления от мужа сильную ревность, как все жены, влюбленные в своих мужей, и возможно, что Павел давал ей к этому повод. Сомнительно, однако, чтобы он отомстил Андрею Разумовскому, отбив у него красавицу Екатерину Петровну Барятинскую. Рассказ об этом кажется мало правдоподобным. Зато с Глафирой Ивановной Алымовой, вышедшей впоследствии замуж за Алексея Андреевича Ржевского, у него безусловно установились между 1777 и 1787 годами те же своеобразные отношения, как несколько лет спустя с Е. И. Нелидовой. Но после первого негодования Мария Федоровна стала играть роль поверенной между мужем и предметом его увлечения, и таким образом семейный мир не был серьезно нарушен.
Благодаря романическому характеру Павла и его положению будущего императора, женщины увлекались им еще больше, нежели увлекался он сам. Трудно установить, с какой стороны делались первые шаги в его романических похождениях. В 1789 году фрейлина Мария Васильевна Шкурина поступила в монастырь под именем Паулины; говорили, что причиной тому были несчастная любовь к Павлу или несбывшиеся честолюбивые мечты.
Как бы то ни было, в первые десять лет брака Павел и Мария Федоровна осуществляли классическую формулу семейного счастья. У них было много детей, и они любили друг друга. Но затем картина изменилась. Павел все дольше оставался в Гатчине, удаляясь от Павловска, и на сцену выступила Е. И. Нелидова.
В Гатчине Павел был занят тем, что заставлял маневрировать живых марионеток, которых для него муштровали Штейнвер и Аракчеев; он заранее готовился к роли, которую собирался сыграть, взойдя на престол, и терзался, что не может выступить на сцену немедленно; он волновался, «был постоянно в дурном расположении духа, по словам Ростопчина, полный мечтаний и окруженный людьми, из которых самый честный заслуживал быть колесованным без суда». Великий князь окружил дворец непрерывной цепью часовых, которые, и днем и ночью, останавливали и окликали прохожих. Сам Павел, с высокой башни, наблюдал за окружающей местностью. Если он замечал, что путешественники сворачивают на окольную дорогу, чтобы объехать его владения, он посылал за ними вдогонку и заключал их в тюрьму. Каждый вечер по его приказанию производились обыски в домах соседнего пригорода и селений. На улицах и на дорогах было воспрещено носить круглые шляпы, высокие галстуки и фраки, и виновные в нарушении этого приказания строго наказывались. Павел на каждом шагу находил вокруг себя новых якобинцев и в кони концов ввел несменяемое военное положение на всем пространстве свои владений. «Каждый день только и слышно, что о насилии, — рассказывает Ростопчин. Великий князь постоянно думает, что к нему относятся недостаточным уважением, что все стремятся осуждать его действия. Он везде видит проявление революции…»
С каждым днем также будущий император все больше убеждался что его «дрянным народом» следует управлять с кнутом в руках. «Вы видите, с людьми надо обращаться, как с собаками!» будто бы говорил он своим сыновьям. И под видом борьбы с революционным режимов Франции он в сущности в точности воспроизводил этот режим, вплоть до осадного положения.
Между тем Мария Федоровна мирно занималась в это время в Павловске литературой, искусствами и хозяйством, отвлекаясь от этих забот лишь для того, чтобы выпросить у Екатерины каких-нибудь милостей для своей семьи. Павел жестоко упрекал ее за компромиссы, к которым неизбежно вели эти ходатайства; впрочем, теперь между супругами существовала глубокая рознь даже в повседневном обиходе их жизни. Павел вставал до зари, чтобы готовиться вместе со Штейнвером и Аракчеевым к своему великому делу; жена его до утра засиживалась за книгами, в которых, если верить Екатерине, часто ничего не понимала. И действительно, даже немецкая поэзия того времени, столь блестящая и волнующая, осталась ей чуждой, хотя Клингер и бывал в ее кругу. Ум ее был слишком прозаичен. Правда, она разделяла отвращение Павла к энциклопедистам, но зато ничего не понимала в его масонстве и мистицизме, так же как и в его мечтах о будущем величии, в его реформах, гневе, нетерпении. Так хорошо было бы жить мирно в Павловске, в ожидании лучшего! И почему не ждать, без лишнего беспокойства и напрасного раздражения, этого наследства, которое, все равно, перейдет к Павлу в свое время?
Любовь к искусству обоих супругов — которую, судя по ее проявлениям, было бы, может быть, справедливее назвать их дурным вкусом — могла бы их сблизить между собой. Но, чтобы сделать приятное Екатерине и вырвать у нее какую-нибудь милость для своей семьи, Мария Федоровна написала портрет наиболее страстно любимого фаворита императрицы, молодого и томного Ланского!
В ссоре, вспыхнувшей из-за этого между великим князем и великой княгиней, приняли участие их приближенные и придали ей ненужную остроту. Г-жа Бенкендорф, «дорогая Тилли», подруга детства Марии Федоровны, вывезенная ею из Монбеляра, объявила войну Е. И. Нелидовой, будущей фаворитке; добрый Лафермьер, служивший библиотекарем у Марии Федоровны, вступил в борьбу с Вадковским, бывшим правой рукой великого князя. Все могло бы, впрочем, обойтись мирно, если бы Павел, чувствуя, что исполнение его честолюбивых планов откладывается на долгое время, не задался новой мечтой, которая привела его к тому, что он стал искать близости с другой женщиной, так как не мог найти в этом направлении сочувствия у своей законной подруги. Он не мог превратиться немедленно в Фридриха II или в Петра I, а потому решил сделаться пока героем идеальной нравственной высоты. Лишенный возможности подняться по ступеням престола, он устремится на вершины мысли, добродетели, любви…
Эта мечта зародилась у него около 1790 года. В свободное время от маневров, он все больше вдохновлялся ей, доходя, силой самовнушения, до настоящих галлюцинаций. Но ум его был слишком неширок, и воображение слишком бедно, чтобы он мог наслаждаться этой мечтой в одиночестве. Ему было необходимо воплотить ее, придать ей реальную форму; притом ему была нужна посторонняя помощь, чтобы вместе с кем-нибудь уноситься ввысь. А так как он, наверное, читал Гете и его рассуждения на тему о «вечно женственном», а Мария Федоровна, при ее вечных беременностях, была совершенно неспособна играть роль Шарлотты Штейн, то он решил искать другую героиню — или ему помогли ее найти. В это дело вмешался Вадковский и, по-видимому, другой друг детства Павла, возвратившийся в это время из Дании, барон Сакен. Стараясь упрочить свое положение и в настоящем и в будущем, Сакен легко мог быть в этой интриге орудием большого двора, — хотя Нелидова об этом ничего не подозревала.
IVПравить
Если верить госпоже Ржевской, Павел не мог сначала выносить будущий предмет столь сильной страсти, отчасти за приписываемый этой фрейлине злой нрав, отчасти за ее бесспорно некрасивую наружность. Даже начав на нее смотреть другими глазами, он, казалось, не находил в ней сперва никакой физической или нравственной привлекательности, а скорее обратил на нее внимание из-за пустого расчета, представлявшего собой в сущности очень необдуманное предприятие. Вадковский и Сакен согласились его уверить, будто при большом дворе о нем говорят, что он пляшет по дудке своей жены; чтобы доказать противное и избежать фиктивного рабства, он сковал себе настоящие цепи.
Все остальное явилось уже потом, а начало авантюры не представляло ничего особенного.
Около 1786 года молва просто заговорила о Екатерине Ивановне как о любовнице великого князя. Шесть лет спустя она возмутила малый двор, добившись от Павла удаления госпожи Бенкендорф. Мария Федоровна имела неосторожность пожаловаться Екатерине, и, узнав об этом, Павел вышел из себя и сказал даже жене, что дождется от нее дня, когда она ему приготовит участь Петра III. На этот раз ссора так разгорелась, что известие о ней появилось в Moniteur universel в Париже. Нелидовой, родившейся 12 декабря 1758 года (старый стиль), было уже за тридцать. Дурнушка и старая дева!
Ее семья, вышедшая из Литвы, но поселившаяся в окрестностях; Смоленска в те времена, когда Россия, стремясь к Западу, в течение веков соперничала с Польшей, была судьбой предназначена являть собой питомник фавориток. В следующем веке Екатерину Ивановну сменила ее племянница, Варвара Аркадьевна, игравшая очень заметную роль в последние годы царствования императора Николая I. Еще ранее Нелидовы были отмечены в истории своей новой родины по различным причинам: прославленные в четырнадцатом веке одним из соратников Дмитрия Донского в Куликовской битве (8 сентября 1380 г.) они были, обязаны менее славной известностью, в начале семнадцатого века, одному из Лжедмитриев.
Екатерина Ивановна воспитывалась в Смольном институте благородных девиц, где мать Павла старалась привить русским дикарочкам свой идеал высокой полуфранцузской, полунемецкой культуры: элегантности и хороший тон, знание изящных искусств и понимание всех тонкостей языка Вольтера, придворный этикет и преклонение перед культом, Schoenseligkeit.
Нелидова, как продукт этого чисто искусственного воспитания, представляла собой в пятнадцать лет настоящее чудо и пробудила в своей царственной покровительнице желание поручить Левицкому нарисовать ее портрет во время исполнения ею па менуэта. Через два года Екатерина Ивановна следовала уже той дорогой, по которой прошли все девушки, подобные ей, и заняла место среди фрейлин первой жены Павла. Мария Федоровна получила ее в наследство, как туфли покойной великой княгини, и ей и в голову не приходила мысль о возможности соперничать с «маленькой смуглянкой». Она не обратила внимания на блестевшие умом глаза, освещавшие неблагодарное лицо, на мерную грацию каждою движения этого слабенького тела. Павлу начинает, нравиться общество дурнушки? Тем лучше. Ей воспользуются, когда нужно будет его уговорить и дать ему совет.
В 1788 году, во время злополучной войны с Финляндией, перипетии которой нам известны, Нелидова, с согласия великой княгини, взялась за исправление отсутствующего великого князя. Об этом она переписывалась и с Вадковским. Но уже в письмах к самому Павлу, в конце которых Мария Федоровна снисходительно делала свои приписки, фаворитка хвалилась тем, что знает лучше, чем кто бы то ни было, «дорогого Павлушку»; она получала письма и от него, где он писал ей, что если ему придется встретить смерть на поле сражения, то последняя его мысль будет о ней! Пускаясь на хитрость, к которой она и потом прибегала не раз, она уже теперь заявила о своем намерении поселиться в Смольном, как только возвратится великий князь. Мария Федоровна приписала по-итальянски: Questo non sara! Екатерина Ивановна прибавила по-русски: Будет!
Опять жизнь втроем: так было на роду написано Павлу. О характере этой связи мнения современников разделились. Большинство однако держалось взгляда, наиболее соответствовавшего законам природы и похожего на правду. Более великодушное потомство склонилось к тому, чтобы принять чисто идеальное объяснение романа, которое и сами герои последнего желали ему придать.
Стать на чью-либо сторону в этом споре было бы слишком смело для историка; ему следует ограничиться лишь указанием отдельных мнений.
Являясь опять третьим лицом в этой тесной дружбе, Мария Федоровна, по-видимому, долгое время считала ее вполне невинной. Но она не обладала особенной проницательностью, а, увидя себя обманутой в других случаях подобного же рода, она потеряла веру и в эту дружбу.
В одном из писем к матери Павел «перед Богом и людьми» протестовал против людской злобы, дающей ложное толкование «связи, исключительно дружественной». Но ради того, чтобы защитить от мщения любимую женщину, или спасти ее репутацию, какой же мужчина остановится перед ложью?
Находясь однажды в Смольном, когда Екатерина Ивановна уже решила туда удалиться, и проникнув во время ее отсутствия в ее комнату, Павел воспроизвел сцену Фауста в комнате Маргариты, познакомившись, очевидно, ранее с этим шедевром по первым вышедшим тогда отрывкам драмы. Он отдернул занавеси ее кровати и с восторгом воскликнул: «Это храм непорочности! Это храм добродетели! Это божество в образе человеческом!» Но из прочитанной им, хотя и не оконченной, драмы он знал, что стало с непорочностью и добродетелью Маргариты, и несколько позже, в Михайловском дворце, соединив свои комнаты с помещением княгини Гагариной лестницей, которой он один пользовался, он опять вздумал обоготворять эти отношения. Возможно однако, что, впадая в мистицизм в своих увлечениях и фантазиях, ему удалось обмануть самого себя.
Остается привести еще свидетельство главного заинтересованного лица. «Разве вы были для меня когда-нибудь мужчиной?» читаем мы в одном из писем Нелидовой к Павлу. «Клянусь вам, что с тех пор, как я к вам привязана, я этого никогда не замечала. Мне кажется, что вы мне — сестра». Эти строки были бы убедительны, — если б только они не предназначались для прочтения Марии Федоровны.
Но разве писавшая их не стоит выше всяких подозрений в лицемерии? Судя по семейным преданиям, нельзя сомневаться в величии ее души, подтверждения чему были ею неоднократно даны. Ее бескорыстие вошло в пословицу. Из ее переписки видно, как она беспрестанно боролась с чрезмерной и оскорбительной на ее взгляд щедростью ее друга. Она очень неохотно приняла от него однажды простой «фарфоровый сервиз для завтрака» и отказалась от предложенной ей при этом «тысячи душ».
Когда оставшиеся в живых окружают благоговейным культом, вследствие своей набожности, особенно дорогую память некоторых лиц, уже сошедших в могилу, они возбуждают не только наше уважение, но и нашу симпатию. Не хотелось бы доставлять им малейшего огорчения, в особенности тогда, когда это благоговение связано с именем, все еще с честью носимым. Но история тоже имеет свои права. 23 февраля 1797 года в депеше кавалера, впоследствии лорда, Витворта, английского посла в С.-Петербурге, упоминается о сумме в 30000 рублей, тайно уплаченной им Нелидовой — за заключение торгового договора, выгодами которого были отчасти обязаны стараниям фаворитки. Бывший цирюльник Кутайсов получил одновременно 20000 рублей за такие же услуги.
Витворт был благородный человек и большой барин, владевший в Англии значительным состоянием. Он всегда пользовался на своей родине репутацией честного и порядочного человека, о чем свидетельствовал и Вальтер Скотт. Располагая большими секретными суммами, он никогда не возбудил ни малейшего спора из-за их расходования. Во время его пребывания в Петербурге, у Нелидовой явилась заместительница в благосклонности государя, что не отразилось однако на распределении этих щедрот, которые посланник продолжал раздавать и из которых он никогда не уделил ни одной доли княгине Гагариной. Этот пункт в биографии фаворитки, по-видимому, строго установлен и если, по понятиям эпохи, он лишь незначительно задевал ее честь, то представление об ее искренности оказывается им серьезно поколебленным. Впрочем, ей не раз случалось заметно спускаться иногда с той недосягаемой высоты, на которой ей всегда хотелось пребывать и где услужливой воображение публики доныне сохранило ее память. Но, очевидно, они с Павлом не возносились так высоко, когда посвящали в свои «отношения чистейшей дружбы» Александра Борисовича Куракина, который, сравнив великого князя с пчелой, собирающей мед с цветов, отвел временной фаворитке простое место в общем цветнике.
В физическом и духовном отношениях все существо Екатерины Ивановны представляло собой, конечно, полную противоположность личности великой княгини; ее откровенные выходки, ее резкости, воркотня и вспышки гнева не соответствовали спокойствию Марии Федоровны, равно как ее великодушные порывы, ее витание в облаках — ограниченному уму идиллической и элегической, но, в сущности, очень прозаической владелицы Павловска. Однако Нелидова, кажется, с большим искусством сумела придать цену этому контрасту, в чем и следует видеть главный секрет ее победы. Но возможно также, что, подобно самому Павлу, предаваясь вместе с ним мистицизму, мечтам и химере, ей удалось мысленно перенестись в тот мир и видеть в измененном виде даже материальные факты их общего существования. На это могла повлиять возбужденность чувств, явившаяся следствием немецкого Sturm und Drang; распространившись в то время по всей Европе, она проявилась в частности в обоготворении любви; но ведь известно, в какой мере к этой экзальтированности примешивалась грубая чувственность. Разве, оправдываясь в том, что она никогда не смотрела на своего друга, как на мужчину, Нелидова не показывала, что между ними вопрос пола все-таки подымался? И как допустить, что только в одном этом случае Павел не позволил себе разрешить его в смысле естественной и обычно непреодолимой потребности. Однажды один офицер, бывший в карауле в Гатчинском дворце и стоявший недалеко от комнаты фаворитки, видел, как оттуда стремительно вышел наследник. В тот же момент женский башмак, с очень высоким каблуком, был пущен в открытую дверь и, попав в уходившего, задел его по щеке. Не обернувшись, но только сгорбившись, Павел удалился. Через минуту в дверях появилась Нелидова и спокойным шагом пошла поднимать свой башмак; она надела его на ногу и вернулась в свою комнату. Вероятно, в этот день они спустились с белоснежных вершин идеала.
Екатерина Ивановна, хотя и способная на поступки далеко не возвышенные, все-таки не была безусловно вульгарной натурой. Находясь в двусмысленном положении, она всегда прилагала все старания к тому, чтобы придать благородство своей роли. Она искренно хотела выполнить высокую нравственную задачу и отчасти успела в своем намерении. Заменяя подле Павла место бедной Марии Федоровны, когда нужно было его утешить, наставить, охранить от излишних проявлений чувствительности и от умственных заблуждений, она в большинстве случаев являлась его спасительницей. Но игра была опасная, и намерение приобщить к ней, для полной гармонии, супругу и подругу составляло задачу трудно выполнимую.
После отъезда госпожи Бенкендорф великая княгиня, находясь еще под влиянием благоговевшей перед ней «chère Tilly», разволновалась, испугалась и, совершенно утратив свое простодушное доверие, дошла до того, что поведала свекрови «о своем несчастии». Императрица подвела ее к зеркалу.
— Посмотри на себя и вспомни лицо «petit monstre».
В глубине души императрица сознавала, что семейная жизнь сына непоправимо разрушена, и радовалась этому. Когда Мария Федоровна потребовала удаления фаворитки, она не изъявила на это своего согласия. Екатерина Ивановна оставалась в Павловске, и в начале 1792 года великая княгиня, приготовляясь опять к родам, обещавшим быть очень трудными, советовала Плещееву хорошенько угождать — той, кто в скором времени может сделаться «второй Ментенон».
Павел, со своей стороны, делал предписания лицам своей свиты, формулированные так одним из них: «Уважение к Нелидовой, презрение к великой княгине». А Никита Петрович Панин, племянник прежнего гувернера, делая вид, что не хочет считаться с этими предписаниями, получил следующее предостережение:
— Le chemin que vous prenez, monsieur, ne peut vous conduire qu’Ю la porte ou a la fenetre.
Павел обещал избить палкой садовника в Царском Селе, провинившегося в том, что послал фрукты владелице Павловска! Но в это время, хотя неистовства великого князя и сопровождались добродетельными и даже святыми порывами и таким горячим и частым проявлением благоговейного усердия, что гатчинский паркет сохранял следы его коленопреклонений, он уже никого не щадил, и даже «божественной» Екатерине Ивановне приходилось от него терпеть.
Не особенно стесняясь выбором находившихся в ее распоряжении средств защиты, она сохраняла себе поддержку в известных нам отношениях с Кутайсовым но, испугавшись шума, наделанного всей этой историей, она еще раз пустила в ход притворство, попросив у императрицы разрешения удалиться в Смольный «с сердцем столь же чистым, с каким она его оставила». Павлу не стоило большого труда ее удержать; но он не замедлил дать ей раскаяться в своей уступчивости.
VПравить
«Сердце этого человека для меня лабиринт, — писала она вскоре после того Александру Куракину… — Я готова от всего отказаться». Очарование нарушено. Живя втроем, трудно было сохранить согласие между двоими. Ростопчин упоминает о любовных похождениях Павла, которые фаворитка оставляла без внимания, между тем как сама очень волновалась, когда великий князь излил свое дурное настроение на ее дорогого Куракина. Вступив на скользкий путь неизбежных разочарований, обе стороны находили повод ссориться из-за малейших пустяков.
Павел, становясь все более и более мрачным, раздраженным и несдержанным, сам попал в тот поток, в котором должны были потонуть все его радости. Влияние Нелидовой, хотя и сильно уже пошатнувшееся, некоторое время еще одерживало верх, и в 1793 году даже Мария Федоровна не погнушалась им воспользоваться. Великий князь отказался присутствовать на бракосочетании своего старшего сына, не потому, что он был против этого брака, но потому, что его отношения с матерью становились все более натянутыми. После вмешательства фаворитки он повиновался, но остался недоволен ей, и великая княгиня, может быть, на это рассчитывала.
В этом инциденте, полагали, и был толчок для нового союза, заключенного после примирения обеими женщинами, чтобы защитить от самих себя предмет их общей любви. Согласие в действительности должно было быть восстановлено, но несколько позже. В этот момент Мария Федоровна еще не отказывалась от своих новых предубеждений. «Эта девушка — бич», писала она Плещееву. Отношения их были таковы, что Павлу приписывали даже намерение прибегнуть к помощи своей подруги, чтобы отравить свою жену; видя, что возврат к добрым отношениям невозможен, Екатерина Ивановна на этот раз уже серьезно решила удалиться на покой. Но даже и в этом решении Мария Федоровна опять находила «нечто подозрительное», в чем на этот раз не ошибся ее женский инстинкт.
Когда отставка была решена, фаворитка искусно повела дело об условиях. В роскошно обставленном помещении Смольного, «снабженном всем, что только могут придумать тонкий вкус и богатство», одаренная и награжденная Екатериной и Марией Федоровной, она более чем когда-либо выказывала бескорыстие, укоряя Павла за то, что он ее «тревожит» и своей ненужной ей щедростью «заставляет ее сердце обливаться кровью». Ей ничего не нужно в избранном ею убежище. — Вернется ли она в Павловск? — Нет, никогда! — Хоть на неделю? — Даже ни на одни сутки! Она навсегда простилась с придворной жизнью. Однако вскоре после этого Ростопчин заметил, что ее отсутствие при дворе совершенно не ощущается, так часто возвращается туда «маленькая чародейка»! А следующей весной, так как Павел настаивал, Павловск снова принял ее на целые месяцы.
Только тогда Мария Федоровна, потеряв надежду от нее отделаться, решила примириться с этим «бичом». Она не выиграла от ее удаления. Павел, оторванный от одного из тех двух существ, с которыми он привык делить свою жизнь, стал еще хуже относиться к другому. Вслед за «chère Tilly» он отнял у бедной Марии Федоровны и верного Лафермьера. После тридцатилетней безупречной службы, последний был вынужден искать убежище в провинции, в усадьбе одного из Воронцовых; и в этом уединении он и умер в 1796 году. В то же время наследник держал себя самым вызывающим образом по отношению к той, которой он желал наследовать. Он стал очень редко ездить в Петербург, оставался там лишь очень недолго и высказывался везде крайне несдержанно.
Мария Федоровна, быть может, не знала подробно о намерении лишить его престола, уже составленном и медленно созревшем в уме императрицы, но она достаточно хорошо знала характер своей свекрови, чтобы предполагать, что ею можно безнаказанно пренебрегать. Кроме того, принятое Павлом решение лишь изредка появляться при императорском дворе отдаляло великую княгиню от ее старших сыновей, которых обыкновенно там удерживали. Она предполагала, что, при содействии Нелидовой, им удастся общими усилиями изменить это тяжелое и опасное положение, и поэтому жизнь втроем была восстановлена.
Сначала казалось, что это привело к счастливым результатам. Великая княгиня, послушно следуя советам «маленькой чародейки», постаралась более, чем прежде, примениться к фантазиям своего супруга. Она вставала в 4 часа утра, чтобы сопровождать его на маневры. Он, видимо, был этим тронут, но это возрождение могло иметь значение лишь в сближении обеих женщин.
Добрые отношения между фавориткой и Кутайсовым связывали, в свою очередь, слишком разные темпераменты для того, чтобы сохраниться при наличии их разнородных честолюбивых стремлений. В 1795 году, когда у Нелидовой произошел по какому-то поводу конфликт с Кутайсовым, он решил выставить ей соперницу. Исполнить это было нетрудно при той нравственной неустойчивости, которой поддавался великий князь. Павел послушно дал себя проводить в комнату одной из заштатных фрейлин, Наталии Федоровны Веригиной. Молодая и довольно хорошенькая, она была уже невестой Сергея Плещеева; Павел это знал, но не счел нужным задумываться.
Нелидова могла бы испытать вполне справедливую досаду; но она проявила гнев, совершенно непростительный для простого друга, она вполне приняла вид покинутой любовницы и в апреле 1796 г. неожиданно уехала из Павловска, написав при этом Куракину:
«Какая непоследовательность! Какое легкомыслие! Я прощаю неблагодарность, потому что не она его погубит; но довериться, очертя голову, не рассуждая, не зная ни характера, ни образа мыслей!.. Только жалость не дает проникнуть в мое сердце презрению, которое все время мне подсказывает мой рассудок… Не упоминайте обо мне в ваших письмах, потому что не мне их теперь показывают… Их показывают, их выносят на площадь — и перед кем! Благодаря приезду моей матери, я воспользовалась ее пребыванием в городе, чтобы уехать с дачи, куда ничто не в состоянии заставить меня вернуться… Я видела, как друг самый преданный и, как мне казалось, самый нежный, день ото дня становился самым жестоким, самым несправедливым человеком, яростно преследующим все, что мне принадлежит… Стыд и, несомненно, угрызения совести, от которых он старается отвлечься и которые стремится заглушить в глубине своего сердца, делают моим тираном того, из-за кого я столько страдала».
На этот раз она — в течение нескольких месяцев — оставалась верна своему решению. Всегда практичная и умевшая приспособляться к обстоятельствам, Мария Федоровна перенесла свою корыстную снисходительность на новую фаворитку, «la chère Chabrinka», как она называла ее уменьшительным именем. Нелидова устояла против примирительных попыток Куракина, даже после того, как Павел, которому быстро надоела эта интрига, направил все усилия к тому, чтобы получить за нее прощение. Бывшая фаворитка имела другие причины оставаться непоколебимой.
«Нет, писала она, ничто не могло бы меня заставить возобновить обманутую дружбу… Ее очарование разрушено… Зачем хотите вы, чтобы я с ним виделась? Он ничего от этого не выиграет. Он обесчестил себя в моих глазах!.. Я не обращаю больше никакого внимания на движение души, способной на ряд низких поступков… Я чувствую себя дальше, чем когда бы то ни было, от всего, что могло бы повести к сближению, о котором я не могу думать без ужаса и последствия которого рисуют мне картины ада… Я получаю в настоящее время ворох извинений и оправданий. Все это только усиливает мое отвращение».
Эти последние строки были написаны 1 ноября 1796 г. Через несколько недель та же рука писала другие, предназначенные тому же лицу, и в них говорилось следующее:
«Чем более я изучаю это сердце (сердце Павла, предмет недавней пылкой ненависти), тем более я верю, что мы имеем полное основание надеяться, что он составит счастье всех, кого поручила ему судьба. Как мне хотелось бы, чтобы его узнал весь мир!».
И вскоре после того добровольная затворница Смольного вновь появилась рядом с человеком, вчера еще «навеки обесчещенным» в ее глазах, а сегодня снова ставшим «ее дорогим Павлушей».
Что же произошло за это время? 6/17 ноября, у постели умирающей Екатерины, Павел, собираясь вступить в права наследства, осчастливил в течение четверти часа разговором младшего брата Екатерины Ивановны, Аркадия Нелидова. На другой день он произвел этого двадцатитрехлетнего молодого человека в чин майора и назначил адъютантом. Но перед тем сестра счастливого офицера, как и все в Петербурге и даже в Павловске, имела самые серьезные подозрения, что наследие ускользнет из рук наследника. В тот момент, когда она намеревалась покинуть Павловск, наступал решительный период вражды между матерью и сыном, и в числе мотивов, подсказывавших ей ее решение, Нелидова указывала на свою «священную привязанность» к императрице. Она сделала выбор между матерью и сыном.
VIПравить
Летом 1792 года влияние Екатерины Ивановны, имевшее своим последствием ссору между Павлом и его супругой, достигло своего апогея, и в это же время, судя по признаниям Екатерины Гримму, намерения ее о передаче после нее наследования престола были окончательно выяснены. Александр скоро женится и через некоторое время будет не только объявлен наследником, но и коронован! Бракосочетание старшего сына Павла было отпраздновано 28 сентября 1793 года, а через несколько недель Екатерина призвала Цезаря Лагарпа и продержала его у себя более двух часов. Надлежало предупредить молодого великого князя и увериться в его согласии на предполагаемую перемену.
Образ мыслей Александра был уже настолько неуловим, его сердце так непроницаемо, что, несмотря на все свое умение управлять людьми, великая государыня отказалась от желания собственными средствами позондировать почву и приобщить к своим намерениям молодого человека. Она предпочла прибегнуть к услугам наставника. Не открывая ему своего замысла, она пыталась заставить его угадать.
Если верить его собственному свидетельству, то сообразительный вальдеец ускользнул от предложенной ему таким образом миссии: он дал понять императрице, что и не подозревает даже, в чем тут дело, и был бы неспособен за это взяться; потом он, по собственному рассказу, поторопился предупредить Павла о том, что ему угрожает, приложив в то же время все старания к сближению отца с сыном. Заметив эту проделку, Екатерина выслала из пределов России обманувшего ее доверие швейцарца, сославшись на его политические воззрения, которые, впрочем, были ей давно, известны. Говорят, будто она ему сказала при его приезде в Петербург:
— Сударь, будьте якобинцем, республиканцем, всем, чем хотите; я считаю вас честным человеком, и мне этого достаточно.
Рассказ изгнанника содержит, вероятно, долю правды, но несомненно и долю неточностей. Свидание, имевшее своим последствием его удаление, происходило 18 октября 1793 года, а он был удален только 23 октября следующего года. Параллельное развитие французской революции и русской политики, с их все более и более возрастающим в это время несогласием, послужило, очевидно, главным поводом к принятию этой меры. Но вполне вероятно тоже, что Екатерина удерживала в течение двух часов Лагарпа не ради одной приятности разговора с ним, так как она в то же время пыталась посвятить в свою тайну и Марию Федоровну и сделать ее своей сообщницей в задуманном ей государственном перевороте.
Встретив с разных сторон неожиданные препятствия, она отложила слишком поспешное выполнение программы, о которой сообщала Гримму, но не отказалась от своего замысла.
Павел делал все, чтобы еще более утвердить ее в ее намерении, сильнее ожесточаясь под угрозой, держал себя вызывающе и умножал свои выходки. В Павловске и Гатчине он распространял вокруг себя ужас. В Петербурге и в Царском Селе его редкие появления приводили двор в смущение. Показывались озабоченные лица и принужденные позы. Пажи дрожали, открывая двери перед редким посетителем. Молодые великие князья тоже разделяли общее впечатление. С отъездом Павла императорские резиденции снова принимали свой праздничный вид, и Екатерина писала Гримму: Die schwere Bagage ist abgegangen; wenn die Katze nicht zu House ist, so tanzen die Mäuse ueber die Tische und sind glücklich.
Но было легче шутить о «тяжелом обозе» или о кошке, предоставляющей своим уходом свободу мышам, чем избавиться от этого стеснения.
В 1794 году императрица решила перенести дело в свой Совет. Мы не знаем достоверно, что там произошло. Судя по слухам об этих секретных заседаниях, проникшим в публику, один только член собрания сделал возражение, ссылаясь на то, что характер великого князя может измениться после его вступления на престол. Одни говорили, что эти возражения сделал граф Валентин Пушкин, другие приписывали их Безбородко, чем и объяснялось возвышение последнего после воцарения Павла. Однако совершенно недопустимо, чтобы Екатерина отступила перед единственным противником; верно только, что результатом этой попытки было то, что решение отложили на неопределенное время. Лишь два года спустя императрица, и довольно неудачно, снова обратилась к тому же вопросу. Она старилась.
Уже в 1789 году императрица сделала свое меланхолическое признание Храповицкому: «Я не нахожу больше средств!» Между тем она сохраняла ту «непоколебимость», которой всегда хвалилась: «Препятствия созданы для того, чтобы достойные люди их отстраняли и тем умножали свою славу, сказала она однажды Фальконе: вот значение препятствий». Она всегда стремилась их побороть. Она «вызывала также всякого идти наперекор ее воле».
В июне 1796 года у Марии Федоровны родился третий сын. С этой стороны ее супружеская жизнь протекала без перемен, смущавших ее в других отношениях. Если Павел и переставал разговаривать с женой, то он не лишал ее прибавления семейства. Роды происходили, как всегда, в Царском Селе, и так как Павел торопился сейчас же уехать в Гатчину, то Екатерина осталась ухаживать за своей невесткой. Как только последняя поправилась, императрица предложила ей подписать бумагу, в которой предлагала потребовать от мужа отречения его от прав на престол в пользу старшего сына.
Осведомленная очень точно обо всем происходящем в Павловске и в Гатчине, Екатерина, конечно, представляла себе, какое положение создал себе Павел в кругу своих; Ростопчин так изобразил его два года спустя: «Великий князь Александр ненавидит отца; великий князь Константин его боится, дочери, воспитанные матерью, смотрят на него с отвращением, и все это улыбается и желало бы видеть его обращенным в прах». Однако императрица забыла принять во внимание глубокую порядочность Марии Федоровны или же ее честолюбие, которое хотя и уступало честолюбию Павла, но, тем не менее, было развито в ней очень сильно. Великая княгиня наотрез отказала, сохранив это предложение в тайне. Павел узнал о нем уже после смерти матери, когда разбирался в ее бумагах. Он рассердился тогда на жену за то, что она скрыла от него об этом, и не был ей вовсе благодарен за ее отказ. Действительно, подписав бумагу, она и сама лишилась бы короны.
Неудачны были попытки Екатерины. Несколько месяцев спустя она решила вступить в непосредственные переговоры со своим внуком и, по-видимому, добилась своего. 24 сентября 1796 г., в тот момент, когда Нелидова оттолкнула, — и нам известно, с каким презрением, — мольбы Павла о прощении, Александр дал письменное согласие на проект, лишавший престола его отца, и горячо благодарил свою бабушку за оказанное ему предпочтение. Документ этот был найден в бумагах Зубова.
Было ли это согласие только симулировано, как предполагали? Никто даже из самых близких друзей будущего восторженного поклонника и непримиримого противника Наполеона не мог когда-нибудь надеяться прочесть его мысли. Тем же самым пером и в тот же час молодой великий князь писал письмо Аракчееву, где заранее давал своему отцу титул Императорского Величества. Ведя переписку с Лагарпом, он отвергал, даже при нормальном порядке вещей, всякое желание царствовать. Двор был ему ненавистен; мысль об управлении государством приводила его в трепет; он только и думал, как бы ему удалиться в Швейцарию и жить там спокойно, как простой смертный. С другой стороны, его отношения с Павлом в это время улучшились. Уезжая часто из Петербурга, чтобы встретиться с отцом в Павловске или Гатчине, он перенял некоторые его вкусы, а также и некоторые предубеждения. Он писал Виктору Кочубею: «В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все часто управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду».
Полагают, что Александр, делая вид, будто повинуется воле своей бабушки, обдумывал вместе с родителями средства к разрушению ее замыслов. В этом смысле объясняют и записку Марии Федоровны, посланную ему: «Ради Бога, держитесь условленного плана. Мужайтесь и поступайте честно, дитя мое! Бог никогда не оставляет невинность и добродетель». Но мы ничего не знаем об упомянутом плане, кроме того, что, по свидетельству графини Эдлинг, Александр предполагал избавить себя от исполнения намерений императрицы, скрывшись вместе с женой в Америку. Но несколько лет спустя, надев корону, обагренную кровью, пролитой быть может при его более или менее сознательном содействии, он тоже выказывал отвращение к власти и хотел все бросить.
Задача эта неразрешима, так как все подробности этой главы истории, окружены тайной. По всеобщему мнению, в момент своей смерти Екатерина собиралась опубликовать манифест, объявляющий приговор великому князю, на который она получила согласие главных государственных деятелей, как-то: Румянцева, Суворова, Зубова, с. — петербургского митрополита Гавриила и самого Безбородко. Но до нас не дошел ни один подобный документ. Говорили также о завещании, составленном императрицей в том же смысле. Но для Екатерины не было тайной, какая судьба обычно ожидает такого рода акты и что, говоря языком политики, «мертвые не имеют воли», как это было заявлено тридцать лет спустя в Совете ее Империи.
Совершенно очевидно, что ей хотелось наладить это дело еще при жизни, но, не успев его быстро привести в исполнение, она была застигнута событием, с которым все мы должны считаться и которое однако так часто разрушает наши самые мудрые расчеты.
Смерть разом и бесповоротно рассудила все вопросы между матерью и сыном, не смущаясь тем, что в их продолжительной ссоре трудно было решить, кто прав, кто виноват. Екатерина не была совершенно безупречна; но ее соперница в славе в современной ей истории, Мария-Терезия, совершенно безупречная, сделала не лучше, доведя свою снисходительность до раздела власти со своим сыном. В последнем споре право было, конечно, на стороне Павла: но в пренебрежении этим правом у Екатерины было оправдание, которое ее сын подчеркнул еще сильнее, когда стал царствовать.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЦАРСТВОВАНИЕПравить
Глава 4
Вступление на престолПравить
IПравить
Около трех часов пополудни 5-го (16-го) ноября 1796 года Павел находился в Гатчине на «мельнице» и пил кофе. Внезапно прибежавший во всю прыть слуга возвестил ему о приезде Николая Зубова. Великий князь страшно побледнел. Этот мрачный гигант, брат фаворита Екатерины, мог приехать только с враждебными намерениями. Прошлой ночью Павел видел дурной сон, воспоминание о котором все еще его преследовало, а более серьезные причины к беспокойству поддерживали в нем с некоторых пор постоянную тревогу.
— Мы погибли, дорогая! — прошептал он на ухо жене. Однако лакей не казался взволнованным.
— Сколько их? — спросил его государь.
— Они одни, ваше высочество…
Сняв шляпу, Павел набожно перекрестился и глубоко и облегченно вздохнул.
Ростопчин дает формальное опровержение этого рассказа, приведенного свидетелем-очевидцем. Павел будто бы вовсе не испугался, предположив, напротив, что Зубов принес добрую весть: о возобновлении недавно прерванных переговоров о замужестве великой княжны Александры Павловны со шведским королем. Но Ростопчина там не было. С другой стороны, по данным «Гоф-фурьерского Журнала», еще раньше Зубова приехал один офицер, — может быть, поляк Илинский, о котором говорит третий свидетель, — привезший записку Салтыкова, возвещавшую о происшедшем с Екатериной ударе.
Это неважно. Даже узнав о событии, угрожавшем опасностью жизни его матери, Павел не мог еще вполне успокоиться. Может быть, Зубов явился для того, чтобы сообщить ему последнюю волю умирающей, а какова она? Но гигант, бросившись навстречу наследнику, упал на колени, и это разрешало все сомнения. Павел, при всем своем возбуждении, должен был увидеть, что его долгое ожидание приходит к концу.
При овладевшем им, вполне понятном, волнении, он обнаружил некоторое смущение. Ударяя себя по лбу, как он всегда делал, когда был сильно озабочен, он расспрашивал о подробностях происшествия и о возможных его последствиях, прерывая свои вопросы все одним и тем же восклицанием: «Какое несчастье!», которое, быть может, отвечало совершенно искреннему движению его сердца. Такие события, затрагивая сокровенные глубины человеческого существа, вызывают даже в самых черствых натурах хотя бы мгновенные вспышки нежности бескорыстия. А Павел обладал от природы любящим сердцем, и дело шло о его матери!
Тем не менее, вместе с охватившим его вполне понятным волнением, он обнаруживал и беспокойство. Он плакал, требовал лошадей, сердился, что не достаточно скоро запрягают, ходил взад и вперед быстрыми шагами, как человек, который не может усидеть на месте; но, когда карета была подана, он не торопился садиться. Он волновался, говорил сам с собой: «Застану ли я еще ее в живых!» Целуя поочередно жену, Зубова и Кутайсова, он заметно старался выиграть время. У него оставались сомнения, и ему было страшно.
Новости однако прибывали. По дороге из Петербурга в Гатчину тянулась длинная вереница саней. Курьеры не останавливались на станциях. Один из поваров Зимнего Дворца и рыбный подрядчик тоже послали курьера. Как ни спешил Ростопчин, его опередили. На полдороге он встретил Николая Зубова, который возвращался впереди наследника и разносил начальника почтовой станции в Софии.
— Лошадей, или я запрягу тебя самого! Лошадей для государя!
— Какого государя?
Четыре года спустя, при восшествии на престол Александра, Мария Федоровна повторила тот же вопрос.
Павел уехал только в 5 часов вечера и вовсе не спешил. Было 8 часов, когда он подъехал к воротам столицы. Около Чесменского дворца он приказал остановиться, вышел из экипажа и беседовал с Ростопчиным о красоте ночи, тихой, ясной и относительно теплой. Он расчувствовался, смотря на луну, как этого и требовала сентиментальность века, и, заметив на его глазах слезы, его собеседник забыл разницу их положений. Он схватил его руки.
— Ах! ваше высочество! какая минута для вас. В ответ на это Павел его крепко обнял.
— Подождите, дорогой мой, подождите. Я прожил сорок два года; Бог был мне поддержкой; может быть Он мне даст силы и разума выдержать бремя, возлагаемое Им на меня.
Значит, в этот момент он больше не сомневался, что должен немедленно начать царствовать. А между тем смерть еще не завершила своего дела. По последним свидетельствам, врачи не решались высказаться определенно. Но, увидав Зубова у своих ног, Павел получил еще новые данные для учета грядущих событий. Уже большая часть двора императрицы теснилась около сына. А между тем первоначальная тревога наследника имела до некоторой степени свои основания.
IIПравить
Среди сановников, собравшихся вокруг умирающей государыни, было сначала, судя по всему, много замешательства. Там находились; оба Зубова, Платон и Николай, а также Безбородко и Алексей Орлов. Никто из этих людей не питал очень доброжелательных чувств к великому князю. Все, кроме того, знали о последних намерениях Екатерины. Слух о существовании завещания императрицы, лишающего Павла прав престолонаследия, не имел, в сущности, другого подтверждения, кроме всеобщей и очень распространенной в то время веры в это предположение. С тех пор один А. М. Тургенев, в своих пометках на полях мемуаров Грибовского, высказался совершенно утвердительно в этом смысле, упрекая Безбородко в выдаче документа Павлу. Автор знаменитой строфы, затронувшей этот факт, Державин, упомянувший о нем, как поэт, оказался более сдержанным в качестве историка. Но перед смертью Екатерина могла прийти в сознание и заговорить. Александр, ставший уже популярным, мог начать действовать.
По свидетельству графини Головиной, преданный Гатчинскому помещику Салтыков принял будто бы меры, чтобы внук не подходил близко к бабке. Предосторожность эта была излишня. Молодой великий князь из чувства сыновнего уважения и столь же по нерешительности своего характера ничего не предпринимал, кроме того, что попросил Ростопчина отправиться в Гатчину, и то когда Павел был уже в дороге.
Один Алексей Орлов в этот трагический момент выказал себя способным к инициативе, и то не в том смысле, который мог напугать законного наследника. По свидетельству Ростопчина, это он распорядился послать в Гатчину Николая Зубова.
По приезде, Павел устроился в кабинете, прилегающем к той комнате, где кончалась его мать. Обе комнаты были так расположены, что те, кому было нужно получить распоряжения сына, должны были проходить мимо умирающей. «Эта профанация самодержавного величия, говорит графиня Головина, этот недостаток благочестия… неприятно поразил всех». Его грубый эгоизм одержал верх над материальными заботами, требовавшими его внимания, и Павел не заметил сделанной им непристойности.
Екатерина боролась со смертью до следующего вечера. Только утром 6 ноября врачи объявили ее состояние безнадежным. Но в стране, где так долго царила ее твердая воля, кончина великой государыни еще ничего не изменяла. По преданию, Безбородко, поддавшись уговорам Ростопчина, позволил себя убедить передать будущему императору все бумаги императрицы. По другим рассказам, эту любезность оказал Платон Зубов. В «Гоф-фурьерском Журнале» значится: «6-го ноября, утром, после заявления врачей, что надежды больше нет, бумаги императрицы были опечатаны заботами великого князя Александра, графа Безбородко и генерал-прокурора графа Самойлова и в присутствии князя Платона Зубова».
Совершенно невероятно, чтобы Павел не позаботился составить предварительно хотя бы краткую опись этих документов, и следующий рассказ связывался с их осмотром: Безбородко и Зубов будто бы обратили внимание наследника на какой-то конверт, перевязанный черной ленточкой. Обмен немых вопросов, взгляд, указывающий на пылающие рядом в камине огромные дубовые поленья, и конверт обращен в пепел.
Один современник, передающий будто бы рассказ, слышанный им от самого Платона Зубова, говорит, однако, что Павел сломал печати на двух конвертах, из которых в одном был проект указа, объявляющего его отречение от престола, а в другом — распоряжение о водворении его в замок Лоде. И, наконец, будто бы он положил в карман, не читая, третью бумагу, в которой и было завещание, предмет стольких противоречивых догадок. Но, по другой версии, эта последняя бумага была найдена только несколько дней спустя после смерти Екатерины великим князем Александром, которому, вместе с князем Александром Куракиным и, кажется, с Ростопчиным, было поручено просмотреть предварительно опечатанные бумаги покойной. Александр, потребовав о своих сотрудников хранить молчание об этой находке, бросил в огонь документ, передающий ему наследование престолом под регентством Марии Федоровны. Когда все было кончено, Павел спросил сына:
— Вы ничего не нашли, касающегося меня?
— Ничего.
— Слава Богу!
Однако привычка Павла всех подозревать делает этот рассказ совершенно неправдоподобным.
Наконец, по свидетельству княгини Дашковой, благодаря разборке этих бумаг, сын Екатерины нашел письмо Алексея Орлова, которое, устанавливая ответственность автора за убийство Петра III, объявляло императрицу совершенно непричастной к делу, и Павел будто бы поторопился уничтожить это свидетельство. Но в тот момент, когда княгиня, бывшая в ссоре с его матерью, писала свои мемуары, она имела несравненно более серьезные причины досадовать на сына.
Одно несомненно, что наследник, совершенно успокоенный обстоятельствами, сопровождавшими последние минуты Екатерины, не дождался ее кончины, чтобы вступить в права наследования и начать распоряжаться. Первой его заботой было призвать Аракчеева и указать ему, какое место в своем доверии и своем управлении он ему предназначил. Подведя его к Александру, он соединил их руки:
— Соединитесь и помогайте мне.
Прискакав верхом из Гатчины, будущий великий фаворит был покрыт грязью и не имел во что переодеться. Александр провел его к себе и дал ему одну из своих рубашек. Аракчеев, говорят, велел себя в ней похоронить и хранил ее с тех пор, как святыню, в сафьяновом футляре.
Вчерашний фаворит, Платон Зубов, смотрел на обломки своего счастья. Задыхаясь от горя и тоски, в лихорадочном жару, он бродил по комнате своей повелительницы и не мог добиться, чтобы ему дали только стакан воды! Ростопчин приписывает себе великодушие в оказании ему этой услуги. Накануне генерал Голенищев-Кутузов, будущий герой Наполеоновских войн, приготовлял Платону Александровичу кофе и подавал его ему в постель! Павел не обнаруживал еще никакой враждебности по отношению этого померкшего величия; но, заметив князя Федора Барятинского, одного из предполагаемых сообщников Алексея Орлова в Ропше, он приказал ему оставить дворец и заместил его, как обер-гофмаршала, графом Николаем Шереметевым.
Екатерина еще жила. Только в 9 час. 45 мин. вечера главный лейб-медик Роджерсон заявил, что «все кончено». И тотчас же, если верить Тургеневу, повернувшись по-военному на каблуках у дверей комнаты покойной, надев на голову огромную шляпу и взяв в руку длинную трость, составлявшую принадлежность обмундирования, введенного в Гатчине, новый император закричал хриплым голосом:
— Я вам государь! Попа сюда!
Эта подробность кажется преувеличенной. Но вот другое свидетельство, очень близкое к первому, в письме великой княгини Елизаветы, супруги Александра, написанном матери несколько месяцев спустя.
«О! я была оскорблена недостатком скорби, выказанной императором… В 6 часов вечера (в день смерти Екатерины), мой муж, которого я не видала целый день, пришел в своем новом мундире, император более всего торопился переодеть своих сыновей в эту форму!.. Мой муж повел меня в спальню (где только что скончалась императрица), велел мне опуститься на одно колено и поцеловать руку императора… Оттуда прямо в церковь для принесения присяги… Вот еще отвратительное впечатление, которое мне пришлось испытать… видеть его таким самодовольным, таким счастливым!.. О! это было ужасно».
Так как на приготовление потребовалось довольно много времени, то принесение присяги, предшествуемое чтением манифеста о восшествии на престол, происходило уже в полночь. Этот манифест, составленный в самых обыкновенных выражениях Трощинским, начальником канцелярии Безбородко, ничем не напоминал документ, написанный Павлом вместе с Петром Паниным двенадцать лет назад. Во время церемонии новый император заметил отсутствие Алексея Орлова. Это не могло уже более волновать его, но он возмутился:
— Я не хочу, чтобы он позабыл 28 июня.
Это был день трагического события в Ропше.
Изнуренный, в свои шестьдесят лет, усталостью и волнениями двух последних дней, Орлов просто отдыхал в постели, с которой и было приказано Ростопчину его стащить.
Генерал Архаров, этот наводивший на всех ужас полицейский, сопровождал его. Видя, что старик совершенно теряет силы, они взяли на себя смелость просить его только расписаться. Но, поднявшись и встав перед иконой со светильником в руке, вместо свечи, чесменский герой захотел предварительно громко произнести слова присяги. Он не обнаружил ни малейшего смущения.
В то же время Александр вместе с Аракчеевым, по приказанию отца, расставлял по улицам караульные будки, выкрашенные в прусские цвета, белый и черный, и ставил в них часовых.
Павел, наконец, царствовал!
IIIПравить
Толпа любит перемену, и поэтому наступление нового царствования обыкновенно приветствуется радостными манифестациями. На этот раз ликование не было всеобщим, а в некоторых кругах преобладало даже обратное чувство. «Не хватает слов, пишет один гвардейский офицер (Саблуков), выразить скорбь, испытанную и проявленную каждым офицером и каждым солдатом… Весь полк буквально обливался слезами… Мне говорили, что то же самое имело место в других полках, и что всеобщее горе выражалось таким же образом в приходских церквах». Массон подтверждает это наблюдение еще резче: «Важнейшие обитатели столицы пребывали в немом ужасе. Страх и всеобщая ненависть, внушенные Павлом, точно пробудили в этот момент любовь и сожаление, заслуженные Екатериной».
Состарившаяся и знававшая неудачи покойная императрица, находясь в могиле, может быть и не вызывала таких лестных чувств, но те, которые возбуждал к себе Павел были еще менее лестными. «Это будет, как в Гатчине», говорили про себя. И новый государь не замедлил оправдать это опасение. Караульные будки прусского образца дополнили ночью обстановку неожиданного для всех события, так давно им обдуманного и подготовленного.
«Все переменилось меньше чем через день», говорит князь Чарторыйский, «костюмы, лица, наружность, походка, занятия». Утром 7-го ноября, до полудня, двор казался совершенно новым. Гатчинцы выступали на сцену. «Милосердный Боже, какие костюмы! — замечает Саблуков. Несмотря на нашу печаль о смерти императрицы, мы держались за бока со смеху при виде этого маскарада». Массон сравнивает эту картину с крепостью, взятой приступом. А Шишков — с неприятельским нашествием.
«Весь блеск, вся величавость и важность двора исчезли, читаем мы в другом месте. Везде появились солдаты с ружьями. Знаменитейшие особы, первостепенные чиновники стояли с поникшею головой, неприметные в толпе народной. Вместо них незнакомые люди приходили, уходили, бегали, повелевали». И еще: «Дворец был обращен в кордегардию. Везде стук офицерских сапог, бряцанье шпор»…
Не покажется ли вам, что эта картина напоминает Тюильри на следующий день после 10 августа 1792 года?
Император появился в свою очередь в знакомом уже нам смешном наряде. Он произвел смотр одному из гвардейских полков, Измайловскому. «Во время церемониального марша было видно, как он ворочал глазами, надувал щеки, пожимал плечами, топал ногой, чтобы показать свое неудовольствие. Потом он пришпорил свою лошадь Помпона и поскакал галопом навстречу Гатчинским командам, торжественно вступавшим в С.-Петербург».
В то же время, по свидетельству Саблукова, столица внезапно приняла «вид немецкого города, существовавшего два или три века назад». Как это недавно было в Павловске и Гатчине, полицейские сновали по улицам, срывая с прохожих круглые шляпы и разрывая их на куски, срезая полы фраков, сюртуков и шинелей. Даже племянник английского посланника, Витворта, очень элегантный молодой человек, не избег этой участи.
Перемены не ограничивались подробностями костюма. «Не только наш дом на Черной Речке, но весь Петербург и вся Россия были перевернуты вверх дном», уверяет Греч, а более чуткие натуры с грустью испытывали впечатление нравственного развала. «Давя все и добираясь до самых незначительных сторон жизни, говорит еще Саблуков, деспотизм давал себя еще больнее чувствовать оттого, что он следовал за относительно широкой свободой личности». Когда говорили громогласно, то новую эпоху называли: «Возрождением»; вполголоса: «Царством власти, силы и страха»; а совсем тихо, с глазу на глаз: «Затмением свыше».
Эти свидетельства должны быть приняты с осторожностью. Перемены, представленные ими в слишком ярких красках, на самом деле не были ни так резки, ни так широки. Указ, запрещавший круглые шляпы, высокие сапоги, длинные панталоны, башмаки с завязками и предписывавший, как установленную указом форму — треуголку, зачесанные назад волосы, напудренные и заплетенные в косу, башмаки с пряжками, короткие панталоны, стоячий воротник и проч., был опубликован только 13-го января 1797 г., и Екатерина уже тоже неоднократно отменяла ношение «больших галстухов». «Свобода личности», которою она предоставляла наслаждаться своим подданным, имела тоже очень узкие границы. С другой стороны, если решение изменить все, сделанное его матерью, обратилось у Павла впоследствии в крайность, то вначале он старался этим не увлекаться и кое-что щадил. Он в первый момент спешил насладиться полученной властью и был слишком счастлив, чтобы ей злоупотреблять.
Удовлетворившись несколькими карательными распоряжениями, вызванными особенно болезненными личными его счетами, он начал даже с того, что утвердил в должностях большинство из высших чиновников и офицеров, служивших при дворе, которых недавно собирался выгнать хлыстом. Оставив старика Остермана номинальным руководителем иностранных дел, которые в действительности в последнее время вела сама Екатерина вместе с Безбородко, Марковым и Зубовым, он простер свое уважение к его заслугам до того, что возвел этого состарившегося дипломата в звание канцлера. Один Марков был уволен из этого ведомства, а при дворе гофмаршал Колычев, посланный потом в Париж, разделил опалу Барятинского.
Отставки, вначале очень немногочисленные, имели главной своей причиной необходимость освободить место слугам и друзьям нового государя. Вместе с Аракчеевым, назначенным с. — петербургским комендантом и награжденным чудным имением Грузино, которое он потом прославил, не был, разумеется, забыт и Кутайсов. Одновременно с должностью гардеробмейстера ему поручили главное наблюдение за придворной прислугой.
В бумагах императрицы Павел нашел лист производств, предположенных на 1-е января. Он в нем ничего не изменил. Курляндец фон дер Ховен фигурировал там как сенатор. Павел его не выносил. Он никогда не сказал с ним ни слова, но допустил его в это высокое учреждение.
Прислуге Екатерины пришлось хуже. Оба ее любимых камердинера пострадали; один, Захар Зотов. — «Захарушка», — подвергся заключению в Петропавловскую крепость, где он сошел с ума, а другой — Секретарев, был сослан в Оренбург. Екатерина получила этого второго слугу в наследство от Потемкина и, разделяя опалу камердинера, два прежние секретаря князя Таврического, Попов и Гарновский, были тоже уволены от должности. Новый государь не пощадил даже духовника императрицы, отца Савву, назначенного ею и его духовником. Отданный под суд и оправданный, священник был уволен от службы и отослан в провинцию. Однако Павел назначил ему пенсию в 6000 рублей.
Он оказался не менее щедр по отношению к первой камер-юнгфере покойной, Марии Савишне Перекусихиной и к ее кафешенку Осипу Моисееву. Под влиянием своей радости, он был более склонен к щедрости, чем к взысканию. Милости, отличия и награды сыпались на его подданных, «уже не дождем, а ливнем», по выражению Роджерсона. Он давал даже тем, кого удалял, и подарил, например, не только 150000 рублей старому своему другу Александру Куракину на уплату долгов, но еще по 100000 рублей Маркову и Попову на покупку домов. В три недели он истратил таким образом более миллиона. Производившееся в то же время пожалование земель, тысячами десятин, велось еще более щедро, а что касается орденов, то Павел их не раздавал, а рассыпал, по словам одного современника. Ему хотелось дать даже тем, кто не желал брать, и он поссорился из-за этого с московским митрополитом, своим прежним духовником.
Наряду со щедростью, он проявил также необыкновенное милосердие, заботясь, видимо, о том, чтобы с ним делили его радость и чтобы его любили. Он освободил всех содержавшихся «по тайной экспедиции» и даровал всеобщую амнистию всем чинам, находившимся под судом или следствием, кроме тех, кто содержался по особо важным преступлениям, как то: смертоубийство или похищение казенного имущества. Вместе с Новиковым и Радищев, автор знаменитого «Путешествия из С.-Петербурга в Москву», был возвращен из ссылки.
29 ноября 1796 года были также освобождены и поляки, заключенные частью в Петербурге со времени последней войны за независимость, частью работавшие при сооружении Рогервикского порта.
По свидетельству Роджерсона, Екатерина, относясь с уважением знаменитому победителю при Мацеиовицах, которого она однако снисходительно называла «мой бедный дурачок Костюшка», сама собиралась в скором времени освободить героя, и тюрьма, которую она хотела отпереть, вовсе не походила на темный каземат, изображенный на гравюрах тог времени. Бывший диктатор занимал помещение в нижнем этаже самого лучшего здания в столице, знаменитого Мраморного дворца. Но Павел мечтал сделать лучше. Он хотел пойти вместе со своим сыном Александром и лично объявить польскому герою свое милостивое решение его участи. С давних пор он оплакивал его горькую долю и радовался, что может теперь ее облегчить.
Свидание было трогательное. Костюшко с беспокойством осведомлялся о судьбе своих товарищей по заключению, и Александр, со слезами, обнял его несколько раз, а Павел, если верить одному из заключенных, Немцевичу, тоже расчувствовался и дал волю своей обычно несдержанности в словах.
— «Я знаю, что вы много страдали, что с вами долго дурно обходились; но во время прошлого царствования так относились ко всем порядочным людям, ко мне — первому. Мои министры были категорически против вашего освобождения. Я один отстаивал свое мнение и не, знаю, как мне удалось одержать верх. Вообще эти господа желали бы водить меня за нос; по несчастью, у меня его нет…»
При этих словах он провел рукой по лицу.
— «Вы свободны, но обещайте мне сидеть смирно… Я всегда был против раздела Польши: раздел этот несправедлив и противен здравой политике; но это сделано. Чтобы восстановить ваше отечество, потребно согласие трех держав. Есть ли малейшая вероятность, чтобы Австрия и в особенности Пруссия уступили свои части? Неужели я один должен потерять свою и тем ослабить себя, в то время как другие усиливаются?..»
Костюшко, по-видимому, обнаружил при этом столько же скромности, сколько и достоинства. Он изъявил желание отправиться в Америку, на что и последовало разрешение. Осыпанный почестями, к которым присоединились несколько подарков, предложенных самым деликатным образом, он не счел нужным от них отказываться. Он принял специально для него заказанную дорожную карету, столовое белье, посуду, чудную соболью шубу и даже некоторую сумму денег — 60000 рублей по русским источникам и только 12000 по польским — взамен земли, ранее предоставленной в его распоряжение. Мария Федоровна прибавила еще подарки от себя. Во время неволи, герой полюбил заниматься вытачиванием из слоновой кости и самшита. Она подарила ему великолепный токарный станок, стоивший 1000 рублей, а также коллекцию камей, сделанных ею собственноручно. В ответ на это он преподнес императрице табакерку собственной работы, и все расстались наилучшим образом.
Продолжение было менее приятное. В 1798 году, в Вашингтоне, бывший диктатор узнал о победах передовых польских отрядов под знаменами французов. У него явилась надежда вновь принять на себя командование армией и опять сразиться за независимость своей родины. Он сел на первый корабль, уходивший в Европу, и, приехав в Париж, отослал обратно Павлу полученные деньги. Это было и ненужно и непоследовательно, раз он оставил у себя шубу и все остальное. Такой бесполезный шаг сопровождался еще письмом, и было бы желательно, чтобы содержание последнего не наложило тень на славную память героя. Письмо начиналось так:
«Ваше Величество, я пользуюсь первыми минутами свободы, вкушаемой мною под покровительственными законами величайшей и великодушнейшей, нации, чтобы вернуть Вам подарок, который проявленная Вами доброта и жестокое поведение Ваших министров заставили меня принять…»
Однако его надежды на получение командования не оправдались. Пруссия этому воспротивилась. Он не вернул и денег. По приказанию царя они были отосланы обратно и положены в банк Беринга в Лондоне на имя славного воина, который не тронул приносимых ими доходов, однако распорядился ими в своем завещании!
Этот случай, — увы! — еще более утвердил в Павле его известный нам взгляд на людей и на хорошее отношение к ним. Но и его стремление благодетельствовать не было совершенно свободно от посторонних влияний. Плохо продуманная историческая критика занимала в нем главное место, и в то же время ничем не оправданные строгости, по меньшей мере чрезмерные, или неразумные порывы мщения перемешивались с проявлениями великодушия и щедрости. Эта последняя черта не замедлила обнаружиться более резко.
IVПравить
В манифесте о своем восшествии на престол наследник Екатерины не последовал внушениям Петра Панина. Напротив, 26 января 1797 года он приказал вырвать из печатных 1762 года Указных книг листы, содержащие манифест о вступлении на престол покойной государыни, а также все другие официальные постановления, относившиеся к июньскому перевороту. Отмена распоряжений, отданных Екатериной в сентябре 1796 года о новом рекрутском наборе; отозвание армии, посланной в Персию; восстановление в Лифляндии и Эстляндии прежних земских учреждений, уничтоженных императрицей, указывали также с самого начала на решительный поворот во внутренней и внешней политике государства. Павел хотел, кроме того, чтобы спешное возвращение войск, посланных в Персию, совершилось без ведома главнокомандующего, которым был другой брат бывшего фаворита, Валерьян Зубов, чуть было не взятый при таких условиях в плен персами. Казачий атаман Платов, осмелившийся предупредить эту катастрофу, подвергся заключению в крепость. Но забота о получении удовлетворения за государственный переворот, лишивший его, как он упорно продолжал думать, власти, заслонила вскоре все остальное в уме Павла.
Прежде чем приступить к мщению, он и здесь начал с вознаграждения за прежние преследования, призывая в Петербург и осыпая почестями и вниманием опальных товарищей Петра III, офицеров, стоявших в 1761 году на стороне государя. «Со всех концов империи, точно в день воскресения мертвых, стекались старики, умершие в гражданском отношении тридцать пять лет тому назад», говорит Головкин. А между тем, вечно непоследовательный Павел, приняв вначале на короткое время угрожающий вид, относился теперь особенно милостиво к «главному лицу в событии 28 июня», Алексею Орлову. В недалеком будущем он собирался его сослать, но пока, в ноябре 1796 года, в «Гоф-фурьерском Журнале» упоминалось два раза о присутствии этого гостя за императорским столом, где, по случаю траура, приглашенных бывало очень мало!
Но каковы были истинные чувства Павла по отношению к отцу, за которого он мстил, делая вид, что уважает его память? Мы знаем, что он не был уверен (а может быть, только так говорил), действительно ли этот человек его отец. Несколько месяцев спустя он пригласил бывшего польского короля, Понятовского, поселиться в Петербурге; он позвал его обедать и, если верить племяннику короля, то за десертом Павел убеждал его засвидетельствовать, что он может назвать себя его сыном. Что же касается Петра III, то это был «пьяница, неспособный царствовать».
Достоверность этого факта едва ли допустима; но и истинную мысль Павла очень трудно распознать во всех его действиях, вплоть до двойного погребения Екатерины и ее супруга, подробности которого слишком хорошо известны, чтобы было необходимо их здесь воспроизводить. По мнению Ростопчина, эту мысль внушил Павлу Плещеев, вследствие говорившей в нем ненависти, тогда как под влиянием мистически направленных мыслей, поддерживаемых в государе этим же другом, Павел думал, наоборот, осуществить таким путем за гробом примирение обоих виновников его существования, которых жизнь вооружила друг против друга. Следует заметить, что, по воле Екатерины, Петр III покоился не в общей усыпальнице русских государей в Петропавловской крепости, а в Александро-Невской лавре. Может быть, соединяя оба гроба, Павел не имел другого намерения, как привести все в порядок. Автор аллегорической картины, изображающей похоронную процессию и посвященной Павлу, французский художник А. Анселен, видел, однако, в этой церемонии апофеоз Петра III «к радости русского народа и к ужасу Алексея Орлова». «Убийца», действительно, участвовал в процессии, неся корону, которой муж Екатерины не успел официально короноваться и которой Павел хотел увенчать его в могиле, со всей приличной случаю торжественностью. Но если принять во внимание, что он недавно присутствовал, как нам известно, на обедах, то эта роль может быть считалась и почетной.
Другой рисунок Анселена «Встреча Петра III в Елисейских полях» изображает Орлова и Барятинского умирающими от змеиных укусов. На гравюре Валькера, сделанной тогда же с картины Луизы Перон Лабруе, апофеоз, как и похороны, двойной: Екатерина появляется вместе с супругом.
Очень вероятно, что Павел сам не мог точно объяснить смысл устроенных им манифестаций, и Алексей Орлов, участвуя в процессии, рисковал только схватить бронхит. Мороз был трескучий. Потом он получил распоряжение отправиться за границу, но мог, ведя там роскошную жизнь, мирно дожидаться восшествия на престол Александра. В 1798 году, находясь в Карлсбаде, он устроил в именины Павла блестящий праздник, в благодарность за который получил любезное письмо от императора.
Еще более странным кажется поведение Павла по отношению к Платону Зубову. До 6-го декабря 1795 года бывший фаворит был не только оставлен в должности генерал-фельдцейхмейстера, несмотря на свою полную некомпетентность в артиллерийском деле, но и видел самое лучшее к себе отношение. Оба его секретаря, Альтести и Грибовский, правда, были упрятаны в тюрьму; но в то же время Павел обдумывал, где бы дать удобное помещение их начальнику. Если он и велел ему освободить квартиру в Зимнем дворце, чтобы поместить там Аракчеева, то зато вытесненному жильцу был сейчас же подарен дом, купленный и роскошно обставленный для него государем. Павел поехал с визитом к новому владельцу вместе с Марией Федоровной, и празднование новоселья носило самый непринужденный характер. Пили шампанское.
— Кто старое помянет, тому глаз вон! — сказал Павел, приведя пословицу.
Подняв бокал, он прибавил:
— Сколько здесь капель, столько желаю тебе всего доброго.
Потом он сказал, обращаясь к императрице:
— Выпей все до капли!
В то же время он опорожнил свой бокал и разбил его. Зубов бросился к его ногам, но он его поднял, повторив: «Кто старое помянет…»
Подали чай.
— Разливай! — сказал Павел Марии Федоровне. — У него ведь нет хозяйки.
Через несколько недель, несмотря на эти дружественные проявления, Зубов был уволен в отставку, подвергся потом судебному преследованию, и, наконец, 3-го февраля 1797 года получил приказание выехать за границу. Причина этой внезапной перемены? Довольно трудно видеть ее в известном нам деле о ружьях, в котором генерал-фельдцейхмейстер выказал преступную небрежность. Чтобы выработать себе взгляд на административные дарования бывшего фаворита, Павлу, конечно, не нужно было этого испытания. Объяснение Массона покажется на первый взгляд более удовлетворительным: «Приглядевшись к министру, государь решил, что ему нечего его бояться». Но Павел очень скоро доказал, что он неспособен вложить расчет и последовательность в свои действия.
В то же время он затеял конфликт с другим человеком, враждебное отношение которого, установившееся после этого случая, оказалось для него роковым. Проезжая через Ригу, Зубов нашел там все приготовленным к встрече бывшего польского короля. Так как царственный путешественник не прибыл, а горожане не хотели терять своих издержек, то бывший фаворит, ехавший в сопровождении блестящей свиты, принял почести караула, выставленного у дома Черноголовых, и съел там обед сверженного короля. Узнав об этом, Павел написал курляндскому губернатору, барону фон дер Палену, ругательное письмо, частью относившееся и к военному губернатору города, Христофору Бенкендорфу — супругу «chère Tilly».
«Я удивлен всеми подлостями, которые вы обнаружили при проезде князя Зубова через Риту», писал государь. Пален был сверх того уволен в отставку.
И в то же самое время была начата закладка Михайловского Дворца, где отставленный губернатор отомстил впоследствии за полученную обиду.
Между тем произведенный со времени вступления на престол Павла в звание обер-шталмейстера и награжденный голубой лентой брат бывшего фаворита, Николай, сохранял еще и то, и другое. Может быть, новый царь платил так за радость, доставленную ему гигантом на мельнице в Гатчине, когда он рассеял его первую тревогу. В общем же в декабре 1796 года стало совершенно ясно, что все действия государя совпадают более и более с направлением его мрачного и мстительного характера. 4-го декабря, через московского главнокомандующего Измайлова, княгиня Дашкова получила распоряжение отправиться в свое имение Троицкое, Калужской губернии, и «разобраться там в своих воспоминаниях 1762 года». Не успела она туда приехать, как новый указ отослал ее по ужасному морозу, в простой кибитке, в Коротово, имение ее сына, находившееся в северной части Новгородской губернии и не имевшее никакого жилого помещения.
Несчастная женщина, вынужденная поселиться в крестьянской избе, имела своим единственным развлечением мрачный вид многочисленных конвойных, сопровождавших других сосланных в Сибирь. Однажды она узнала между ними своего дальнего родственника, вид которого возбудил в ней жалость и сострадание. Он трясся всем телом, говорил с трудом, и его лицо болезненно подергивалось.
— Вы больны?
— Не больше того, как я, очевидно, буду болен всю мою жизнь.
Гвардейский офицер, обвиненный вместе с некоторыми товарищами в произнесении слов, оскорбительных для нового государя, — несчастный вышел с вывихнутыми членами из комнаты пыток.
Княгиня отделалась от своей опалы меньшим ущербом. С марта следующего года, благодаря письму, которое Мария Федоровна вместе с Нелидовой придумали представить государю через его младшего сына Николая, бывшая подруга Екатерины получила разрешение вернуться в Троицкое. Но в решениях Павла, суровых или милостивых, относившихся к вопросам одного и того же порядка, невозможно обнаружить хотя бы малейшую последовательность. Может быть, в лице Платона Зубова он, поразмыслив, покарал любовника своей матери и, безусловно, одного из самых презренных представителей фаворитизма, его позора и злоупотреблений. Но одновременно он пожаловал графский титул не только Дмитриеву-Мамонову, другому фавориту, пользовавшемуся всегда его вниманием и благосклонностью за его неверность по отношению к Екатерине, от которой ей приходилось терпеть, но и Завадовскому, который, в бытность свою в том же положении, ничем не мог заслужить себе его благоволения. Зато в 1799 году он выслал из Москвы в Саратов, без всякой видимой причины, красавца Корсакова, которого графиня Строганова и другие соперницы не менее успешно оспаривали у благоволившей к нему императрицы.
Оставалось еще одно живое доказательство преступной любви Екатерины. В 1764 году она чуть было не решилась, выйдя замуж за Григория Орлова, назначить его сына вместо сына Петра III, — или графа Салтыкова, — наследником престола. Этот соперник, Алексей Бобринский, был кроме того порядочный негодяй. Однако новый государь прежде всего поспешил вернуть его из Лифляндии, где он искупал свои многочисленные грешки. Он принял его с распростертыми объятиями, оставил обедать за своим столом, пожаловал ему, с 12 ноября 1796 года, графский титул, дом, поместье, чин генерал-майора вместе с командованием четвертым эскадроном Конногвардейского полка и ленту к ордену Святой Анны. Во время одного из приемов при дворе он при всех отнесся к нему, как к брату. Правда, месяц спустя он о нем забыл, и Алексей, женившийся незадолго перед этим на дочери ревельского коменданта, Анне Унгерн-Штернберг, отправился прозябать в провинцию.
Однако деятельность Павла вначале не ограничивалась такими, более или менее невинными, фантазиями.
VПравить
На армию направились первые начинания его преобразовательной работы, к которой он считал себя более чем достаточно подготовленным. На разводе лейб-гвардии Измайловского полка, назначенном на другой день после восшествия на престол, офицеры должны были уже явиться одетыми «по-гатчински». Огромное затруднение! Где найти необходимые трости и перчатки с раструбами? Лавки были закрыты. Однако надо было выйти из положения, чтобы не ослушаться приказа. Но это было только началом преобразований, давно задуманных новым государем.
Он не обратил большого внимания на развод, будучи целиком занят своим гатчинским войском, которое, будучи переведено в полном своем составе в Петербург, должно было в этот самый день торжественно вступить в столицу. Когда, опередив своих товарищей, поручик Ратьков приехал донести, что войска стоят уже у городских ворот, Павел его поцеловал, и вестник возвратился с Анненским крестом на шее. «Претендент» уже ранее, под большим секретом, раздавал этот знак отличия многим из своих гатчинцев, заставляя их носить его на рукоятке шпаги и повернутым «внутрь», чтоб было менее заметно. Однако ордена все-таки были видны, но Екатерина не обращала внимания. Теперь милости государя могли проявиться во всем их блеске.
Собрав свои войска перед Зимним Дворцом, Павел поблагодарил их в трогательных выражениях за их верную службу и объявил им награду: все офицеры и солдаты будут переведены в гвардию, кадры которой получат необходимые изменения. Кроме того, офицеры, ранее награжденные орденом Св. Анны, получат тысячу, а остальные пятьсот душ каждый. По окончании срока службы, сокращенного для них с двадцати пяти лет на пятнадцать, простые солдаты получат право на земельные наделы: по пятнадцати десятин на душу в Саратовской губернии.
Таким образом, допущенные в привилегированную часть, новые пришельцы получили еще особые и выдающиеся преимущества. Кроме того, оказываемое им предпочтение, в связи с целым рядом преобразовательных мер, касавшихся всей армии, ее внутренней организации и нравственных устоев, сопровождалось знаками презрения и оскорбительными выходками по отношению ко всем другим частям войск. Инспектируя вскоре храбрый Екатеринославский полк, Аракчеев оскорбил его знамена, прославленные в Турецкую войну: он назвал их «Екатерининскими юбками»!
Ветераны всех родов оружия пришли в негодование; но на гвардии еще больнее отозвалось нашествие этого навязанного ей, своеобразного и в большинстве своем чужеземного элемента. В ней было сто тридцать два офицера, принадлежавших к лучшей русской аристократии, а новые пришельцы были большей частью немцы или малороссы, низкого происхождения. В то же время она должна была подчиниться полному изменению режима: Павел хотел, чтобы гвардия, сделавшаяся с давних пор лишь золоченой игрушкой, занялась теперь серьезной работой и, вернувшись к строевым обязанностям, подчинилась всем тяжелым требованиям военного дела.
Он был прав; но эта реформа, слишком радикально задуманная и приведенная в исполнение без всякой пощады, затягивала трагический узел, который должен был, четыре года спустя, погубить ее автора.
Последствием ее было также и то, что она тотчас же создала очаг оппозиции новому режиму, и без того не возбуждавшему единодушной симпатии.
Падая благодетельной росой на смятение первого дня, милости и щедроты несомненно вели к успокоению умов; но в то же время резкие поступки, капризы и странности нового государя приводили всех в смущение. Павел оказался чутким до жалоб и быстрым на суд, благодаря чему в поэмах, прочтенных молодым Бутеневым, написавшим впоследствии интересные мемуары, прославлялся «русский Тит», но некоторые выражали уже опасения, как бы Тит не обратился в Нерона. Семен Воронцов, несколько позже так строго осудивший Павла, аплодировал теперь из Лондона первым поступкам нового государя. Однако он не соглашался приехать и любоваться ими вблизи. «Мое состояние здоровья уже не таково, чтобы я мог участвовать в мороз и дождь в военных парадах. Я подохну от подобных трудов…».
Колебания общественного мнения совершенно верно изображены в депешах английского посла в С.-Петербурге, Витворта. 26 ноября он заявляет, что Павел, хотя и восстановил против себя некоторых лиц, но, со времени своего вступления на престол, возбуждает одобрение большинства. 5 декабря посланник выражается уже менее утвердительно: многочисленность указов, поминутно следующих один за другим, говорит он, смущает и подавляет общественное мнение.
Следует, правда, заметить, что в промежутке между двумя донесениями нота Остермана отняла у автора этих свидетельств надежду на то, что Павел согласится на проект англо-русского военного соглашения, о чем велись переговоры с Екатериной.
Но, с другой стороны, и Екатерина оставила после себя не одни сожаления. В самый день ее похорон прусский посол Тауентцин мог, не рискуя слишком явным уклонением от истины, послать следующее донесение: «Народ предается невероятной радости и удовлетворению. Царствование бессмертной Екатерины, лишенное окружавшего его призрака славы и величия, оставляет на самом деле после себя несчастную империю и управление, порочное во всех своих отраслях».
Тауентцин имел особые причины не одобрять правительства, сделавшего Россию союзницей Австрии. Однако и в глазах совершенно беспристрастных наблюдателей это царствование, как бы ни было оно обаятельно, скрывало за блестящей внешностью многочисленные и серьезные слабости: истощение финансов беспрестанными войнами, углублявшими все более и более образовавшуюся в них пропасть; развращение административных нравов, развившееся вследствие уверенности в безнаказанности хищений фаворитов; ослабление дисциплины в армии, где гвардия задавала тон, ведя к полному уничтожению всех военных добродетелей. Что Тауентцин или сам Павел преувеличивали, высказывая свои суждения о достоинстве и устойчивости политической постройки, предмета их критики, сын Екатерины впоследствии доказал сам, подвергнув это наследие испытанию своими нелепыми выходками. Тем не менее, оправдывая стремление нового царствования к преобразованиям, итоги прошлого узаконивали желания и надежды на лучшее будущее. Этим и объясняются некоторые восторженные манифестации, единичные в столице, но принявшие, по-видимому, в провинции более, широкие размеры. Однако и там первые восторги быстро остыли при виде все чаще появляющихся императорских курьеров, привозивших указы, в которых добродетели «русского Тита» находили себе жестокое опровержение, и ко времени коронации нового государя везде уже немного оставалось от иллюзий, вспыхнувших лишь на одно мгновение.
VIПравить
Павел не имел желания забыть советы Фридриха, которых не принял во внимание его отец, когда опоздал возложить на свою главу царскую корону. 18 декабря 1796 года был объявлен манифест о короновании, назначенном в апреле следующего года, и 15 марта Павел был уже в Петровском дворце, выстроенном Екатериной под Москвой. Обычай требовал, чтобы государи совершали торжественный въезд в древнюю столицу, требовавший долгих приготовлений. Павел потратил на них две недели, не удержавшись, однако, от того, чтобы не ходить каждый день в город, охраняя фиктивное инкогнито, при котором его сопровождал весь двор.
Дворец, где ему нужно было жить после Петровского, совсем не был готов его принять. Так как старый Кремль не имел достаточно просторных помещений, то государь облюбовал для себя дом, который Безбородко, большой любитель роскошных зданий и обстановки, только что выстроил в квартале, находившемся вне центра города среди обширного парка. Парком пришлось пожертвовать: Павел требовал большую его часть под «плац-парад», без чего он не мог обойтись. В одну ночь вековые деревья были срублены; но Безбородко сумел отделаться от своего обезображенного таким образом жилища: он уступил его новому жильцу и не потерял при торге.
Въезд происходил 27 марта, и процессия употребила восемь часов на прохождение нескольких верст, отделявших резиденции друг от друга. Павел сидел на старом белом коне, подаренном ему принцем Конде в Шантильи пятнадцать лет назад, и потребовал, чтобы все высшие чины и сановники ехали за ним верхом. Большинство из них были плохими кавалеристами, или, вследствие своего возраста, нетвердо держались в седле, и это, очевидно, отразилось на величии зрелища.
Но для церемонии коронования обычай требовал все-таки пребывания в Кремле, где великая княгиня Елизавета «целый день просидела в парадном платье на сундуке, за отсутствием более удобной мебели». Коронование происходило 5-го (16-го) апреля 1797 года, и придворные должны были явиться в этот день во дворец в пять часов, а дамы в семь часов утра! Павел хотел, чтобы в его одеянии к традиционной пурпурной мантии была прибавлена еще далматика, одежда восточных государей, похожая на епископскую мантию. Он, кажется, серьезно помышлял присвоить себе, в качестве главы российской Церкви, епископские функции. Он хотел священнодействовать, служить литургию и исповедовать свою семью и своих приближенных. Он даже заказал себе богатейшие церковные облачения и, говорят, упражнялся в чтении требника, но ему однако не удавалось, несмотря на все усилия, отделаться от тона военной команды при произнесении священных текстов. Противодействие Святейшего Синода, ловко противопоставившего один из пунктов канона, запрещающий совершение божественной литургии священникам, женившимся вторично, одно удержало его от приведения в исполнение подобной фантазии.
Все это допустимо. В смысле фантастических выдумок Павел превзошел все пределы возможного. Но, что бы о нем ни думали, если звание «главы Церкви» и находилось в законе о престолонаследии, опубликованном в этот момент, он не придал ему характера, какой приписывали ему впоследствии плохо осведомленные толкователи. Это звание определялось и основными законами Петра Великого, где с ним не соединялись права вмешательства в вопросы догматов, и текстом нового закона, позволявшего его понимать исключительно в административном смысле. В действительности и Павел никогда не стремился распространять в этом направлении свою компетентность. Входя в Царские врата, он, на замечание митрополита, совершавшего литургию, согласился даже снять свою шпагу.
Но он не отказался от ношения далматики, даже во время военных маневров и парадов, и это одеяние из гранатового бархата, вышитого жемчугом, приделанное к его мундиру и болтающееся на высоких сапогах, составлявших принадлежность формы, производило впечатление, которое легко можно себе представить.
Павел имел большое пристрастие ко всему величественному и не умел отличать смешного.
Литургию совершал митрополит новгородский и с. — петербургский Гавриил (Петров), предназначенный, как предполагали, государем к возведению в сан патриарха, который Павел будто бы собирался восстановить. Но человек простой и настолько же скромный, сколько и ученый, митрополит подвергся в 1799 году немилости за то, что отказался от Мальтийского Креста и от приглашения в оперу. Прежний духовник Павла, Платон, казалось бы, по своей роли и в качестве московского митрополита был естественно предназначен совершать богослужение. Но он уже был в немилости. Будучи болен в момент вступления на престол нового государя, он опоздал ответить на его призыв и отказался через некоторое время от ордена Св. Андрея Первозванного, который ему пришлось, однако, надеть в день коронования, когда он участвовал в совершении литургии.
В первый раз в истории России два лица были коронованы в один день: император и императрица, которой Павел собственноручно возложил на голову маленькую корону.
По окончании всех церковных обрядов, Павел прочел громко в церкви Фамильный Акт, — заготовленный им еще девять лет назад при содействии Марии Федоровны и устанавливающий порядок престолонаследия, по которому престол переходит старшему в роде по мужской линии. Одновременно были опубликованы: Учреждение об Императорской Фамилии, Высочайше утвержденное Установление о Российских Императорских орденах и манифест о трехдневной работе помещичьих крестьян в пользу помещика и о непринуждении к работе в дни воскресные. Этот документ, прекрасно задуманный, но плохо составленный, должен был впоследствии вызвать самые прискорбные толкования.
В установлении об орденах ордена Св. Георгия и св. Владимира были обойдены молчанием. Указ, данный уже позже (14 апреля), по настоянию Нелидовой, ссылался на устное заявление государя, сделанное им будто бы в день коронации, но никем однако не слышанное. В нем говорилось, что относительно ордена св. Георгия все остается по-старому. Орден же Св. Владимира был восстановлен только при императоре Александре I.
Бывший польский король Понятовский, в длинной царской мантии, должен был присутствовать при короновании и когда, вследствие продолжительности обряда, он вздумал дать минутный отдых своим страдающим от подагры ногам, император приказал ему снова встать. Как и все приближенные государя, сверженный король не отделался однодневным участием в этой торжественной и утомительной церемонии. Две недели спустя празднества, беспрерывно следуя одно за другим, все еще продолжались и, когда племянник короля пожаловался на это одному из распорядителей, то получил такой ответ:
— Вам кажется, что их слишком много; ему же никогда не бывает достаточно!
День за днем, окруженные великими князьями и великими княгинями с их свитой, император и императрица проводили долгие часы в приеме поздравлений и целования руки, Павел, действительно, все еще не был удовлетворен. Чтобы доставить ему удовольствие, обер-церемониймейстер Валуев пропускал по несколько раз одних и тех же лиц, как в театр. Но императрица помнила, что слышала от Екатерины, как у нее в этот день распухла рука, и, не обнаруживая у себя ни малейшего признака опухоли, Мария Федоровна приходила в отчаяние.
В этих скучных празднествах единственным моментом, доставивший удовольствие другим участникам, было чтение толстой тетради, являвшейся предметом всеобщего напряженного внимания. В ней находился список наград, пожалованных государем по случаю коронования. Не дождавшись конца чтения, гости стали выходить из-за стола. Безбородко получил княжеское достоинство с титулом светлости, портрет государя, осыпанный бриллиантами, бриллиантовый перстень огромной ценности с портретом императрицы и несколько десятков тысяч душ. Кутайсов был сделан обер-гардеробмейстером. Ливень обращался в водопад.
И Мария Федоровна получила свою часть: Павел поручил императрице общее руководство учебными заведениями в обеих столицах. Но препровождение времени за эти недели не ограничивалось лишь дарованием милостей и принятием почестей. Ежедневно император посещал и свой «плац-парад», и всегда появлялся там с возбужденным и грозным лицом. Екатеринославский кирасирский полк, уже видевший дурное отношение со стороны Аракчеева за то, что он принадлежал раньше Потемкину, находился там, и ему особенно приходилось терпеть от далеко не доброжелательного к нему расположения государя. Тургенев служил в этом полку. Подозвав его однажды после учения, Павел, не говоря ни слова, ущипнул его за руку, не в шутку, как несколько лет спустя дергал за уши своих гренадер «Le petit caporal», но с явным намерением причинить боль. Пытка продолжалась, и у молодого корнета на глазах выступили слезы, в то время как стоящий вместе с Аракчеевым позади отца кроткий Александр побледнел. Наконец, Павел заговорил:
— Скажите в полку, а там скажут далее, что я из вас потемкинский дух вышибу; я вас туда зашлю, куда ворон ваших костей не занесет!
Товарищи Тургенева и после часто слышали эту угрозу. На этот раз, удовлетворившись произведенным впечатлением, Павел выпустил свою жертву; но, повернувшись быстро на каблуках, корнет имел еще несчастье задеть концом палаша по ногам своего мучителя, и теперь считал себя погибшим. Однако, не дрогнув, он удалился церемониальным шагом, и к его большому удивлению, вместо ожидаемого крика, голос императора, внезапно смягчившийся, произнес ему вдогонку комплимент:
— Бравый офицер! Славный офицер!
Правда это или вымысел, но поступок этот вполне соответствует духу и приемам Павла, обнаруженным им при дальнейшем проявлении власти, которой он только что дал высшее освящение.
Глава 5
У власти. Мысли и поступкиПравить
IПравить
Образ мыслей и особенно способ действий Павла при проявлении самодержавной власти, настолько серьезно отразились на событиях его царствования, что для лучшего понимания этих последних необходимо предварительно бросить беглый взгляд на первые.
Вглядываясь в известные нам образцы, стремление к подражанию являлось главной его чертой. Людовик XIV был сам своим первым министром. Еще более высокомерный Фридрих II совершенно обходился без подобных сотрудников. Он довольствовался простыми писцами и, чтобы подготовить им работу, вставал до рассвета, между 3 и 4 часами утра. В этот момент ему приносили корреспонденцию: депеши иностранных послов, офицерские рапорты, планы построек, проекты осушения болот, прошения, жалобы, просьбы о разрешении присутствовать на параде. Он все рассматривал и распределял, клал свои резолюции, всегда кратко, часто в форме острой эпиграммы. В 8 часов эта работа заканчивалась. Генерал-адъютант получал тогда инструкции, касающиеся военного управления в государстве, и король ехал на парад, или производил смотр гвардии, где входил во все подробности с мелочностью унтер-офицера. В это время четыре секретаря работали над составлением ответов, руководствуясь утренними резолюциями короля. Он подписывал эти ответы по возвращении с парада, и они в тот же день отсылались.
Этого-то человека, сделавшись самодержцем, и хотел, главным образом, изображать Павел, более склонный, по известным нам причинам, к разыгрыванию роли, чем к серьезному труду, и неизбежно предназначенный пасть под непосильной тяжестью возложенного им на себя бремени. Привыкнув с давних пор вставать очень рано, он захотел тотчас же принудить к этому и всех служащих. Канцелярии и коллегии, освещенные до зари, придавали городу совсем новый вид, и даже сенаторы получили приказание являться на службу к 8 часам утра. Но вдаваться при выполнении своей роли в сущность намеченного им дела Павел не был способен, и он с еще большим жаром и упорством занялся одной внешностью.
Чувствуя себя всегда на сцене, он постоянно заботился о производимом впечатлении. «Хорошо ли я выполняю мою роль?» — спрашивал он князя Николая Репнина во время церемонии коронования. «Можно бы сказать, — заметила графиня Головина, — что он тщеславный простой смертный, получивший играть роль государя, и что он спешит насладиться удовольствием, которое от него скоро отнимется». А князь А. Чарторыйский пишет: «Как только он появлялся в публике, он начинал ходить размеренным шагом, как будто играл в трагедии; он делал усилия казаться выше своего маленького роста, а когда возвращался к себе и снова принимал свои буржуазные манеры, видно было утомление от только что сделанных усилий держать себя величественно и с изяществом».
Хотя в своем честолюбии подражателя Павел и отдавал предпочтение Фридриху, но на самом деле он старался чаще всего воспроизвести Людовика XIV, — однако не скромного и трудолюбивого сотрудника Лионна, или Кольбера, а создателя феерической пышности Версаля. Управление государством являлось для него прежде всего публичным спектаклем, где он был одновременно и режиссером, и главным действующим лицом. По свидетельству Витворта, половина его времени проходила в смешных церемониях, а другая, под видом военной реорганизации, в бесполезных парадах. В действительности, однако, совершенно, может быть, невольно, Павел стал довольно близко следовать еще третьему примеру, самому непривлекательному из трех. Скоро мы его увидим на сцене в этом неприятном облике.
В декабре 1797 года вдруг распространился слух, что два гвардейских офицера, известный поэт И. Дмитриев и В. Лихачев, посягают на жизнь государя. Расследование быстро установило ложность доноса, сделанного на них одним из слуг. Павел, однако, их так не оставил. Создав театральную обстановку, он заставил обвиняемых явиться перед собранием, где находились все его приближенные, семья, высшие сановники, офицеры всех чинов. Он обратился с вопросом к присутствующим:
«Должен ли я верить этому заговору? Неужели я имею между вами изменников?» В ответ на это он вызвал шумные уверения в верности и преданности и на другой день, на параде, с гордостью показывал мундир, разорванный при этих проявлениях восторга.
И при подобного рода театральных выходках он думал управлять государством по образцу создателя прусского величия.
IIПравить
«Государь ни с кем не разговаривает ни о себе, ни о своих делах, пишет Ростопчин; он не выносит, чтобы ему о них говорили. Он приказывает и требует беспрекословного исполнения». Представление, которое Павел создал себе о своем назначении, привело его к уверенности, что у него есть все данные его выполнить, и к убеждению в своей непогрешимости в этом отношении. «Возводя на престол монархов. Бог заботится о том, чтобы их вдохновить», объявил он. Он решил назначить во все полки священников. Для этого епископы представили ему кандидатов, которых постарались выбрать из числа наименее достойных своих подчиненных, чтобы от них таким путем избавиться. Павел заметил между ними одного, выделявшегося своим высоким ростом.
— Как тебя зовут?
— Павел.
Император вздрогнул. В этом сходстве имен он увидел указание свыше. Он пригласил молодого священника к себе в кабинет и, по выходе оттуда, Павел Озерецковский сделался протопресвитером армии и получил право доступа к государю во всякое время дня и ночи!
Ссылаясь таким образом на указания свыше, царственный волшебник не стеснялся, как и все ему подобные, примешивать к ней долю плутовства. Перенесенный с одной страницы на другую в списке производств конечный слог киже в выражении прапорщики же ввел его в заблуждение. Он принял его за фамилию и, движимый капризом, отдал приказ, что прапорщик Киже производится в поручики. Увидев замешательство и неодобрение на лицах своих подчиненных, не осмелившихся однако открыть ему его ошибку, он на следующий день произвел поручика в капитаны, а через несколько дней в полковники, написав при этом «вызвать сейчас же ко мне». Страшное замешательство! В поисках несуществующего Кижа перерыли все присутственные места. Наконец нашли офицера с такой фамилией в одном из полков, расположенном на Дону. Послали туда. Но Павел начал терять терпение, и ему наконец сказали, что Киже внезапно скончался.
— Жаль, сказал государь, он был хороший офицер!
Не падая духом при неудаче, Павел хотел даже превзойти тех, кого взял себе за образец. На одной из дверей Зимнего Дворца он велел повесить снаружи ящик, куда его подданные получили разрешение опускать прошения и доносы. Он хранил ключ у себя кармане и пожелал собственноручно вынимать многочисленные письма, не замедлившие там оказаться. Войдя таким образом в непосредственное сношение со своими челобитчиками, он отвечал им печатно в официальных ведомостях. Он указывал им путь, по которому надо следовать, чтобы получить удовлетворение, и просил сообщать результаты их хлопот.
Первые дни ящик не оставался пустым, и средство оказалось вначале полезным. Оно помогло раскрыть и искоренить некоторые злоупотребления. Но вскоре, одновременно с тем, что количество работы превзошло его ожидания, Павел нашел среди писем массу памфлетов и оскорбительных пасквилей, авторами которых, как предполагали, большей частью были лица, заинтересованные в том, чтобы отбить у государя охоту к этой выдумке. И действительно, он не замедлил ее забраковать.
То же стремление к самостоятельной работе, свободной от всякого вмешательства, наблюдалось в области внешней политики. Приступив в конце ноября 1796 г. к возобновлению переговоров о бракосочетании Густава IV с великой княжной Александрой Павловной, шведский посол Клингспор встретил в Павле твердое намерение лично вести с ним переговоры о деле. Коллегии иностранных дел здесь нечего делать. «При теперешнем порядке вещей, писал год спустя Безбородко, каждый может руководить этим учреждением». Еще год, и, видимо, всякое руководительство будет излишне. «Император, замечает вице-канцлер Панин, лично прочитывает депеши, но с такой быстротой, что является совершенно невозможным, чтобы, при всем своем желании, он мог удержать в памяти все, достойное его внимания». Сверх того, за недостатком размышления и серьезного отношения к делу, Павел вносил в свою работу, как и всюду, самые невероятные фантазии. Ростопчин уверял, что добился отмены решенного государем объявления войны Англии, согласившись пропеть одну из любимых его оперных арий!
В массе анекдотов подобного рода, передававшихся современной молвой, можно допустить большую долю вымысла. Неспособность Павла хоть сколько-нибудь разобраться в многочисленных вопросах, за которые он брался неловкой, но смелой рукой, подтверждается фактами, равно как и его неуменье выбрать подходящие средства для выполнения его диктаторских распоряжений. Он приказал навести справки о разведении сахарной свекловицы и обратился для этого к инспектору кавалерии!
Он вникал не только в мельчайшие подробности гражданской и военной администрации, но и в домашние дела своих подданных, причем отношение к ним находилось в зависимости от настроения, изменчивость которого нам известна. В хорошую минуту он был способен на величайшее добродушие. В другой раз, принимая доклад, он вступал в спор с докладчиком; он вызывал его возражения, защищал собственное мнение, горячился, и приводил своего собеседника в такое волнение, что Кутайсов однажды испугался и убежал, объяснив потом, что боялся, «как бы они не подрались».
Однажды во время путешествия, подъехав ночью к помещению, которое он велел себе приготовить, он нашел его занятым. Почтовая карета, по ошибке, отвезла туда хирурга Его Величества. Почтальон уверял, что был введен в заблуждение путешественником.
— Он мне сказал, что он император!
— Да нет, ты не расслышал; он должно быть сказал оператор; император-- это я.
— Простите, батюшка, я и не знал, что вас двое…
Павла очень рассмешил этот случай. Но на другой остановке во время того же путешествия безотлучно за ним следовавший и пользовавшийся его широкой благосклонностью статс-секретарь Нелединский обратил внимание государя на великолепные дубы, «первые представители лесов Урала», сказал он.
— Потрудитесь, сударь, немедленно оставить мою карету, — ответил Павел, почуявший политический намек в этом выражении, так невинно употребленном его спутником.
Его недоверие, основанное на презрении к людям, не было введено в систему, как у Фридриха, потому что под влиянием мимолетных увлечений он иногда от него освобождался и вдавался даже в противоположную крайность. Чаще, однако, он предавался этому чувству до потери самообладания. Просматривая по свойственной ему привычке в общих чертах счета, представленные ему государственным казначеем, бароном Васильевым, Павел подумал, что обнаружил покражу в четыре миллиона. Он тотчас же вышел из себя и схватил за горло генерал-прокурора Обольянинова, осмелившегося заступиться за мнимого вора. Оказалось, что предназначенная на экстраординарные расходы сумма, которую царь не нашел в отчете, была из него изъята по его же распоряжению! На его рабочем столе лежала относящаяся к делу записка. Но он не потрудился ее прочесть.
Из-за нескольких аршин галуна, украденных одним солдатом со склада всякого каретного старья, подозревая в этом воровстве интригу иностранных держав, враждебную его политике, Павел расстался с Аракчеевым, единственно искренно ему преданным человеком в окружавшей его среде!
Эта среда была, как калейдоскоп, и так же, как фигуры, появляющиеся и исчезающие в нем, со дня на день были изменчивы и решения императора. Один из рисунков того времени изображает его держащим по листу бумаги в каждой руке с надписями на этих листах и над головой: «Order! — Countre-order! — Disorder!» Это только карикатура; но некоторые страницы из «Собрания узаконений и распоряжений правительства» за 1797—1801 гг. почти буквально ей соответствуют. 20 августа 1798 года указ Его Величества запретил в Петербурге дрожки; 20 октября другой указ, за той же подписью, отменял предыдущий.
Девять раз из десяти проявления монаршей воли обращались на совсем ничтожные предметы. Чаще всего они принимали характер еще более безрассудный. Преследуя своей ненавистью Потемкина, Павел не удовольствовался распоряжением стереть с лица земли все следы могилы знаменитого князя Таврического, или разрушить памятник, воздвигнутый ему в Херсоне; он переименовал и город Григориополь, напоминающий жителям имя его основателя. Он хотел, чтобы он вновь назывался «прежним именем» Черный, хотя недавно выстроенный на берегу Днестра, между долинами рек Черной и Черницы, он никогда прежде не существовал.
Такое же отсутствие здравого смысла замечается тогда, когда Павел внезапно начинает вводить улучшения, несмотря на их дороговизну. Решение в один прекрасный день заменить вьючных лошадей упряжными для всего обоза армии стоило пять миллионов. Возвращение через несколько месяцев к прежней системе: другие пять миллионов. Проявления подобной безудержности, к счастью, были довольно редки: «Мы занимаемся только мелочами, писал Роджерсон в сентябре 1797 года, и эти мелочи постоянно меняются… Каждый человек может всего ожидать». Действительно, шведский посол Стеддинг оказался вынужденным в тот день, когда давал большой дипломатический обед, встать из-за стола и немедленно отправиться с 50000 солдат, данными ему императором, для подавления восстания в окрестностях Стокгольма, о котором Павел получил известие, представлявшее, однако, собой чистейший вымысел.
Самодержец действует так же, как поступал наследник; только вследствие большей несдержанности, проявления самодержавия приводят к более серьезным последствиям. На параде приказание, изменявшее обычный порядок перестроения, но произнесенное слишком тихо, не дошло до слуха эскадронного командира.
— Долой его с лошади! Всыпать ему до ста ударов палкой!
Но, как и прежде наследник, самодержец иногда предается раскаянию. Через несколько дней он узнает с удовольствием, что варварское приказание не было исполнено. Он благодарит своего сына Константина, дерзнувшего взять на себя ответственность за это ослушание, и производит в следующий чин офицера, избавившегося благодаря этому от позорного наказания. Но по большей части Павел присутствует при производстве назначенных им экзекуций, а иногда выполняет их сам. Он преследует с поднятой палкой между шеренгами корнета кирасирского полка, лошадь которого забрызгала его грязью, и радуется потом, что кавалерист избежал наказания. На другой день он его приветствует такими словами:
— Ты вчера спас от беды и себя и меня!
В декабре 1799 г. генерал от инфантерии князь Сергей Голицын получил от своего сына Григория, генерал-адъютанта, пользовавшегося в то время большой благосклонностью государя, записку следующего содержания:
«Государь Император указать соизволил Вашему Сиятельству объявить желание его вас видеть, равно и то, что имеет в вас нужду, признаваясь, что он скоростью своею нанес вам оскорбление».
Но, как и прежде, за этой нуждой покаяться в ошибке, что не всегда можно исполнить, следует такой же внезапный поворот. Меньше чем через два месяца после вышеприведенного письма получивший его подвергся отрешению от должности и ссылке.
Когда Талейран столкнулся с Павлом в той области, где чувствовал себя хозяином, то определил его образ действий со своим обычным остроумием: он сказал, что «les volontés ambulatoires не позволяют опереться ни на одно из них».
Несомненно, что воображение современников прикрасило факты, служившие явным доказательством непоследовательности и ненормальности ума, все более и более мутившегося от возможности пользоваться неограниченной властью до злоупотребления. Сделавшаяся знаменитой команда: «Справа рядами в Сибирь!» очевидно никогда не произносилась Павлом на плац-параде. Саблуков утверждает, что не пропустил ни одного учения, и однако только один раз видел, как государь вышел из себя до того, что ударил некоторых офицеров палкой. Вполне вероятно также, что, несмотря на очень распространенную легенду об этом случае, сын Екатерины не приказывал расстрелять помещика Смоленской губернии за простое нарушение распоряжения о починке дорог. Объезжая губернию, государь запретил исправлять на своем пути дороги, чтобы иметь возможность лучше судить об их обычном состоянии. В имении дворянина Храповицкого он, однако, заметил рабочих, чинивших мост. Это и вызвало его гнев и намерение предать смерти виновного, но он был остановлен вмешательством Провидения. Безбородко, занявшись составлением смертного приговора в избе, где водились тараканы, был прерван появлением этих насекомых в таком количестве, что выбежал без шапки на улицу, и Павел усмотрел в этом факте указание свыше к милосердию.
Ужас, внушенный тараканами светлейшему, кажется, единственное обстоятельство исторически верное в этом приключении, которое заставило пролить потоки чернил и, вызвав ни на чем не основанную вспышку гнева со стороны государя, а также лишний раз обнаружив обычную его необдуманность, оказалось простым недоразумением, в действительности не подвергшим, кажется, ничьей жизни серьезной опасности. Не только в Смоленской губернии, но и в Новгородской молва почти так же исказила аналогичный случай: по жалобе нескольких крестьян, посланных на такую же работу, Павел, на этот раз, велел будто бы повесить местного полицейского урядника.
«Неуменье себя сдержать», в чем государь признавался сам, не прошло, однако, бесследно и повлекло за собой многочисленные жертвы.
IIIПравить
Даже в спокойном состоянии его ум оказывался совершенно неспособным, несмотря на стремление и старанья, управлять сложным механизмом правительственной машины, все мельчайшие части которой ему собственноручно хотелось пустить в ход. Адмиралтейств-коллегия, ее начальник адмирал Кушелев и С.-Петербургское купеческое общество представили ему три различных и противоречивых друг другу проекта предполагаемого устава внутренней навигации. Не прочтя их, или не поняв, он написал под каждым из них обычные слова одобрения: «Быть по сему», и велел все опубликовать.
Умножая приказы и отменяя их, он не успевал в них разобраться. Он отстраняет от командования артиллерией Буксгевдена, к которому относился с большим уважением, и передает его Палену, на которого только что обрушился его гнев. А причина? Упражнения в стрельбе, предписанные к исполнению инструкцией, которую он сам дал. Но он уже о ней не помнит.
Необыкновенно педантичный, он тратит и время и труд на пустые подробности, делая в 1798 году один за другим запросы Палену, почему такой-то унтер-офицер болен, а такой-то переводится из Москвы в С.-Петербург, или с каким паспортом приехал из Вены такой-то продавец картин. Он разбрасывается и впутывает своих приближенных во всякие безделицы. Простившись на балу со своим сыном Константином, он через несколько минут удивляется, что не видит его в своем кабинете, где обычно, в присутствии великого князя, принимал рапорт дежурного офицера. Тотчас же он почувствовал такое неудовольствие против сына, что продержал его взаперти восемь дней, отсылая обратно нераспечатанными его письма с извинениями. Молодой великий князь сам обращал чересчур много внимания на мелочи; но, как и все, он не замечал сходства с собой в тех случаях, когда безудержно проявлялась отцовская фантазия.
— Вы здесь не на корабле! — сказал он одному морскому офицеру, увидев его в полусапожках на плац-параде. — Подите наденьте высокие сапоги.
Тотчас же после этого Павел останавливает офицера, переменившего сапоги.
— Вы здесь не верхом! Подите наденьте полусапожки.
Глава огромного государства, а по его воле и все его сотрудники тратили свое лучшее время и силы на такие пустяки! Между тем, взвалив на себя работу, с которой не справился бы и Великий Фридрих, Павел вместе с тем слишком переобременил и своих подчиненных. Расширяя непомерно с каждым годом власть и обязанности губернаторов, он обратил в пословицу выражение положение хуже губернаторского, и теперь еще применяемое к людям, обездоленным судьбой. В смысле порядка не только административного, но юридического и фискального, компетентность и ответственность этих чиновников не знали границ и обязывали их, например, возмещать из собственных средств убытки пострадавшим от покражи в почтовой карете!
Никто не может надеяться угодить этому требовательному государю, потому что, всегда настойчивый в своих желаниях, Павел часто сам хорошенько не понимает, а иногда и вовсе не знает, чего хочет. Он хочет, чтобы мундир его солдат, в отношении цвета и покроя, был точной копией прусского образца. Но он требует также, чтобы местные фабриканты сукон, изготовляемых для этой цели, пользовались определенными красящими веществами, при помощи которых, по заявлению торговцев, невозможно получить необходимый темно-зеленый оттенок. Последствием было то, что вице-президент Мануфактур-коллегии, Александр Саблуков, был отрешен от должности и получил предписание немедленно выехать, несмотря на серьезную болезнь, из С.-Петербурга. Из-за этого его разбил паралич.
Форма, в которую Павел постоянно облекает проявления своего неудовольствия, обыкновенно так же оскорбительна, как ничтожны вызвавшие его причины. С первых же дней царствования служивший у него секретарем князь Андрей Горчаков услышал от него следующее:
— Что ты о себе вздумал, что раз ты племянник Суворова, обвешан крестами, то можешь ничего не знать и ничего не делать?
Павел знал и помнил некоторые решения Фридриха, облеченные в форму эпиграммы. Он стремился подражать и им; но не сохраняя этого упражнения в остроумии в тиши своего кабинета, не предоставляя попечению своих секретарей сглаживать его остроты, он говорит их открыто, он предает гласности в официальном органе, где появляются служебные приказы такого рода:
«Поручик такой-то был исключен из списков, потому что числился по ошибке умершим. Он просит быть восстановленным в должности, потому что жив. По сей причине отказано».
Или:
«Лейб-гвардии Преображенского полку поручик Шепелев выключается в Елецкий мушкетерский полк за незнание своей должности, за лень и нерадение, к чему привык в бытность его при князьях Потемкине и Зубове, где вместо службы проводили время в передней и в танцах».
Совершенно в духе тех замечаний, которые писал на полях друг Вольтера, но гораздо менее сдержанно, вдохновение Павла затрагивало, иногда и некстати, даже литературные погрешности, встречавшиеся, по его мнению, у писавших ему лиц. Он велел написать одному из них:
«Государь Император, получив сего числа рапорт ваш, коим доносите, что вследствие Высочайшего повеления, вам данного, все вами выполнено будет, указать соизволил: дать вам знать, что выполняются лишь тазы, а повеление должно исполнять».
В подобном способе действий можно угадать с его стороны отчасти воспоминание о педагогических приемах Бехтеева, отчасти же, хотя Павел и хвалился, что ненавидит прессу, бессознательное на этот раз подражание любимым приемам Екатерины, которая, как мы знаем, охотно прибегала к этому новому для того времени средству борьбы. Но Павел обнаруживает в этой области необыкновенное отсутствие меры и приличия.
Примешивая часто грубую ругань к своим приказаниям и замечаниям, он дошел до того, что привык употреблять слово дурак без всякого разбора. Письменно, или устно, он посылает его кому попало, не считаясь с возрастом и чином: военному министру Ливену за то, что он нечаянно ошибся при чтении рапорта; вице-канцлеру Панину за то, что он, без разрешения, выдал паспорт курьеру австрийского посла, Кобенцля, и одному незнакомцу на балу «за то, что он ротозей».
Его не останавливает ни чувство, ни требование приличий. Он грубо выслал из Павловска, заставив немедленно уехать, старика графа Строганова. Этот человек, в течение многих лет обедавший за царским столом и пользовавшийся исключительным расположением и величайшим вниманием, имел дерзость сказать, что после полудня будет дождь, когда государь желал идти гулять!
Долго нравиться ему — невозможно, так многочисленны способы оскорбить его желания и столько вкладывал он никогда не дремлющей изобретательности в изощрение своей способности к критике и привычки всех подозревать. Толкая его на устройство в высшей степени инквизиторского и до крайности полицейского образа правления, подкараулила и поймала его третья крайность, которой поддалась его склонность к подражанию: точнее всего он скопировал французский комитет общественного спасения.
IVПравить
Павел воображает, что может за всем уследить с Павловской башни. Но обширное государство, на которое он захотел распространить подобный надзор, не поддается его личной бдительности. Поэтому, несмотря на его желание самому изображать у себя полицию, он начинает беспредельно увеличивать число набираемых для этого помощников. Он дошел, наконец, до того, что стал хвастаться, будто у него их столько же, сколько Россия насчитывает помещиков, и, правда, он ото всех требует подобных услуг. Его чиновники, конечно, все без исключения принуждены нести эти обязанности, и в декабре, например, 1799 года генерал-прокурор Беклешов и статский советник Николаев должны отправиться в поездку, чтобы представить донесение о поведении в Москве какой-то княгини Долгорукой, или разузнать в Шклове, как живет там бывший фаворит Екатерины Зорич.
По духу это тог же режим, который свирепствовал во Франции с 1792 по 1794 год.
В С.-Петербурге военный губернатор Архаров и комендант Шейдеман действуют в том же направлении с такой строгостью, что даже на чисто увеселительных сборищах, как вечера или балы, приходилось мириться с пребыванием пристава в полицейском мундире. Павел дает небывалое развитие деятельности черного кабинета. Он велит там прочитывать даже письма его невестки, будущей императрицы Елизаветы Алексеевны, к матери, и один почтовый чиновник умолял великую княгиню отказаться от употребления симпатических чернил, потому что «есть средства на все».
Помимо этого надзора политического характера, повсеместная полиция наблюдает также за строгим исполнением массы правил, касающихся не только формы шляп и покроя платья. У ворот столицы на огромных досках написаны многочисленные предписания, с которыми жители обязаны сообразоваться, остерегаясь особенно произносить слово курносый, в котором может скрываться непочтительный намек. Для иностранцев те же требования сопровождаются угрозой неизвестного наказания. Другие еще более подчеркивают сходство с теми самыми французскими республиканцами, которым Павел начинает подражать и принципы которых он отвергает, следуя в то же время их приемам. Это явление довольно обычное в истории. В апреле 1798 года рижский военный губернатор Бенкендорф получил приказание задержать на границе и отослать в С.-Петербург трех французов, о прибытии которых в Россию было получено извещение. В то же время право въезда в страну для их соотечественников всех званий было поставлено в зависимость от особого разрешения Его Величества в каждом отдельном случае. Через несколько дней эта мера была распространена на всех иностранцев. Исключение было сделано для дипломатических агентов, их курьеров и высокопоставленных лиц; но в июле, когда принц Гессен-Рейнфельский приехал на границу с паспортом, выданным графом Паниным, Павел грубо приказал вернуть его обратно, как не получившего надлежащего разрешения.
Целью подобного преследования было — предохранить Россию от революционной заразы; но и внутри своего государства Павел умножает заставы и опыты политической предосторожности, проявляя вместе с тем по отношению к своим собственным подданным все более усиливающийся деспотизм. Подобно слову курносый, он запрещает им пользоваться многими другими словами, употребление которых по разным причинам оскорбляет его слух: например, общество, гражданин и даже отечество подверглись запрещению.
Независимо от соображений политического характера, сын Екатерины хочет добиться еще литературного пуризма, которым, как мы видели, он увлекался. С 23 декабря 1796 года циркуляром князя Куракина, тогдашнего генерал-прокурора, он велел предписать лицам всех чинов, состоящим на государственной службе, «употребление языка более правильного, чем тот, которым они обычно пользуются при письмоводстве». Но и тут он проявляет самый необдуманный произвол, а именно предписывая заменить некоторые русские слова иностранными: стража — татарским словом караул; отряд — франко-немецким деташемент; врач — польским лекарь.
Эти нелепости происходят единственно от каприза. В общем, однако, деспотизм Павла, его манера вмешиваться в домашнюю жизнь своих подданных имеют главным своим источником созданное им себе представление о патриархальном значении своей роли, которое он связывает с учением о государстве-провидении, исповедуемом им незаметно для самого себя, тоже вместе с якобинцами, которых он ненавидит. В отношении своих подданных он смотрит на себя, как на отца, на обязанности которого лежит забота о детях. Он вмешивается в домашние распри, семейные интересы и мелочи домашнего хозяйства. Он добивается согласия от княгини Щербатовой на примирение с сыном, пригрозив ей заточением в монастырь. Он запрещает госпоже Хотунцовой отправиться на богомолье в Бари для поклонения мощам святого Николая Чудотворца: «дорога слишком длинна и опасна». Он заставляет другую даму выдать дочь за негодяя и находит неприличным, что баронесса Строганова обедает в 3 часа. Отдыхая после своего собственного обеда на балконе Зимнего Дворца, он услыхал звук колокола, возвещавшего об обеде соседки. Как? она смеет обедать в то время, когда в нем происходит процесс пищеварения! К дерзкой послан полицейский, передавший ей приказание садиться отныне за стол двумя часами раньше. По преданию, царь вздумал даже назначить число блюд, допустимое за обедом и ужином у каждой категории его подданных.
В то же время, под снисходительным на сей раз оком Архарова, полиция входит в соглашение с торговцами, чтобы повысить искусственно цены на припасы. Павел этого не замечает; но он занимается исправлением упрямой лошади, которая бьется перед Зимним Дворцом в оглоблях повозки.
Как хозяин, по его убеждению, и как облеченный властью и мудростью свыше вершитель всех дел в вверенном его попечению уголке вселенной, он требует безропотного и немедленного себе повиновения во всем, и покорность и быстрота, действительно отвечающие малейшим его желаниям, как бы необдуманны и бессмысленны они ни были, приводят его к еще большей необдуманности и бессмыслице.
Чтобы этого театра, сударь, не было! — приказал он Архарову, когда однажды утром, во время обычной прогулки верхом, проезжал мимо Итальянской Оперы, старого деревянного здания, далеко не декоративного вида. В тот же день, в 5 часов вечера, ординарец государя, проезжая невдалеке, был удивлен, не найдя даже следа осужденного здания: пятьсот рабочих при свете факелов кончали равнять землю.
Был ли это излишек стараний, или насмешка, но исполнители этих распоряжений охотно их преувеличивали, или искажали их смысл. Пален получил от Павла распоряжение передать его неудовольствие княгине Голицыной и «намылить ей голову»; придя к ней, он серьезно спросил таз, мыла, горячей воды и самым почтительным образом выполнил буквально предписанное ему поручение.
Один паж обращает на себя внимание государя каким-то отступлением от формы одежды. Павел приказал отвезти «эту обезьяну» в крепость. Тот же Пален делает вид, что ошибся относительно лица, которого касалось это распоряжение, и так как католический митрополит Сестрженцевич находился в той же зале, он запер прелата, пользовавшегося огромным расположением государя. Через несколько часов, по своему обыкновению, Павел требует подробный отчет о последствиях предписанного тюремного заключения, поведении узника, его словах и поступках.
— Он сильно кричал, плакал?
Очевидно, горе и страдания его жертв представляют для него живейший интерес. Он смакует их во всех подробностях; он ими наслаждается. Ему нравится разыгрывать из себя Иоанна Грозного, и он любит наводить страх. Но на этот раз он слышит такой ответ Палена:
— Нет, ваше величество, «обезьяна» спокойно спросила свой молитвенник.
«Все это падает на нашего дорогого государя, который, без сомнения, не думает отдавать подобных приказаний», — стонет Мария Федоровна по поводу этих еженедельных инцидентов.
Тем не менее личное участие в них Павла довольно значительно, и оно обнаруживает, как это зачастую случается с авторами самых смелых преобразовательных программ, явное несоответствие с намеченным им идеалом.
VПравить
В бытность свою наследником он состоял в тайных сношениях с Новиковым, главным сторонником свободы печати. Он открыто покровительствовал Фонвизину, писателю, принадлежавшему к той же партии, и выхлопотал для него разрешение Екатерины поставить на сцене его «Недоросль». Императором он начал с того, что утвердил 16 февраля 1797 года один из последних указов императрицы об упразднении всех типографий, открытых без Высочайшего соизволения, с предписанием учредить известное число ценсур духовных и светских. В том же году Митрополит Платон, ходатайствовавший об учреждении типографии в Троицком монастыре, получил отказ.
Открытые в Петербурге, Москве, Риге, Радзивиллове и Одессе цензуры, как щупальца спрута, пьющего печатную краску, действуют по собственному усмотрению; в сомнительных случаях они должны однако через генерал-прокурора докладывать самому государю, вмешательство которого часто ухудшает представленные решения. Так, в декабре 1797 года цензурный совет под председательством генерал-прокурора находит излишним запретить сочинения Вольтера, вследствие их сильного распространения в стране, — Павел предписывает запретить ввоз новых экземпляров. В другой раз, недовольный мерами, принятыми к задержанию на границе посылок от иностранных издательств, он приказывает конфисковать и истребить некоторые тюки. Он не щадит даже Almanach national, вероятно, из-за заглавного листа, в котором упоминается о республиканском правительстве и календаре, и, действительно, 7 марта 1797 года последовало запрещение всех книг, снабженных подобным оттиском. Однако и в этой области, как и во всякой другой, решения государя не обнаруживают логической последовательности. В списке шестисот тридцати девяти сочинений, запрещенных в 1797—1799 гг., было «Путешествие Гулливера», сатирическое направление которого должно было бы нравиться врагу философии. В то же время продажа сочинений Руссо не подверглась запрещению, не исключая даже «Общественный договор». Не воспоминание ли Этюпа склоняли Павла к этой снисходительности? Но всякие идиллии стали ему уже ненавистны. Скорее не вызывалось ли сильнее в этом вопросе более близкое родство духа тем тождеством стремлений, которое, для понимания личности и исторической роли Павла, следует признать в этом представителе самодержавия и сторонниках того же деспотизма под флагом демократизма и республиканства.
Строгости установившегося режима, примененные к произведениям Коцебу, казались бы неправдоподобными в рассказах о них немецкого драматурга, хорошо принятого однако в этот момент при дворе, если бы мы еще совсем недавно ни ведали той же системы в действии. Обитателю самой западной местности в Европе цензор запрещал говорить на сцене, что Россия отдаленная страна. Другому он не позволял сознаваться, что он родился в Тулузе, и даже самое слово Франция не должно было вообще произноситься актерами. В одной пьесе фразу: «Спаленный огнем любви, я должен ехать в Россию: там, вероятно, очень холодно!» надлежало заменить следующей: «Я хочу ехать в Россию: там одни только честные люди»!
Рижский цензурный комитет, в котором председательствовал Туманский — имя известное в литературном мартирологе страны, — выделялся своим усердием. Пастор в Рандене, в Лифляндии, некто Зейдер, устроил читальню. Однажды путем объявления, помещенного в местной газете, он требовал назад книгу, возвращения которой тщетно ожидал. Это сочинение Власть любви, принадлежавшее перу знаменитого немецкого романиста Лафонтена, было совершенно невинно. В Риге однако судили иначе. Туманским был послан донос в Петербург. Государь приказал арестовать «виновного» и подвергнуть его «телесному наказанию». Не было ни дознания, ни следствия, ни допроса, ни защиты. Несчастный пастор предстал перед судьями лишь для того, чтобы выслушать решение суда, приговорившего его к наказанию кнутом и каторжным работам в Сибири!
Это совершенно то же судопроизводство, какое велось в Революционном суде в том виде, в каком он действовал незадолго до того в Париже.
Пощаженный палачом, которому он отдал за это свои часы, но отправленный в кандалах в Нерчинские рудники, Зейдер томился там недолго. Он был сослан в июне 1800 года, а в следующем году, по восшествии на престол Александра I, вернулся в Петербург. В честь его возвращения был устроен банкет, и ему передали деньги, собранные в его пользу. Кроме того он получил приход в самой Гатчине, где и умер в 1834 году, уже в преклонных летах. Постигшее его испытание, хотя и непродолжительное, было однако жестоко — и так мало заслужено!
В том же 1800 году, в апреле, был дан именной указ императора Павла, запрещавший привозить из-за границы всякого рода печатные произведения, — не исключая даже музыкальных! А между тем, в то же самое время, этот человек аплодировал знаменитому произведению Капниста «Ябеда», сатирической картине правосудия и бюрократизма его родины, представление которой не было разрешено Екатериной.
Царь принял посвященные ему пьесы, не потрудившись, правда, ее прочесть. Появившись на сцене, вместе с энтузиазмом у большинства зрителей, она возбудила и негодующие протесты чиновников и судей, выставленных на позор. Тогда Павел возмутился и решил ознакомиться с тем, что он одобрил. Он присутствует, в обществе только своего сына, на представлении в театре Эрмитажа и, против всякого ожидания, выносит впечатление благоприятное для автора. Так как собственная гордость не давала ему почувствовать себя лично задетым сатирой, направленной против его подчиненных, то его презрение к ним нашло себе в ней удовлетворение. Капнист получил поздравления, чин статского советника и щедрую награду.
Теоретически Павел оставался в сущности еще и теперь либеральным и гуманным, как в идеях, которые он проповедовал, так и в реформах, посредством которых он старался их проводить. Только, как в той революционной Франции, от которой он собирался отделить свою империю китайской стеной, его идеал, такой же независимый, как тот, который она сама стремилась воплотить в факты, переходя в область действительности, вырождался в насилие и жестокость.
Прежде чем сделать убийство обычным явлением, французские революционеры тоже принимали облик гуманности и даже религиозности. Они участили обращение к Высшему Существу, как и призывы ко всеобщему братству. Даже сделавшись открыто поставщиком гильотины, Фукье-Тенвиль остался в своей частной жизни самым благодушным из людей, хорошим отцом семейства и честным гражданином. Более неуравновешенный, Павел не сумел оградить даже свою домашнюю жизнь от несдержанности своего ума и характера; но в тот момент, когда отечество Фукье-Тенвиля вырывалось из объятий террористов, он хотел организовать в России террор, как основу своего управления.
VIПравить
Вдали от Парижа, вдали также от старой Москвы и ее лобного места, где гнев мстительных царей и ярость бунтующей толпы сменяли друг друга в течение веков, Петербург, вскоре после Термидора, увидел свою «Гревскую площадь», менее кровопролитную, но все же достаточно зловещую.
На «плац-параде» Павел подражает Фридриху. Он отдает приказания, принимает служебные рапорты, велит представлять себе новых офицеров, объявляет награды и наказания и, как и прусский король, но еще подробнее, делает смотры своим полкам. Он исследует отдельно прическу каждого солдата, измеряет длину кос, проверяет качество и количество пудры в волосах. Он следит за учением; «окруженный своими сыновьями и адъютантами, стуча ногами, чтобы согреться, с непокрытой и лысой головой, с вздернутым носом, одну руку заложив за спину, — как тот великий человек, — а другой поднимая и опуская в такт палку, он отбивает шаг: раз, два! раз, два! и создает себе славу, как говорит Массон, тем, что все это делает без шубы, невзирая на пятнадцать или двадцать градусов мороза». Шубы не разрешаются даже старым, страдающим ревматизмом, генералам! Нет пощады солдатам, недостаточно ловко поднимающим в такт ногу, или офицерам, неловко владеющим эспонтоном: ругань и удары! Павел находит недостатки даже в произнесении команды. Слова ее тоже изменены: источник роковых недоразумений. Напрасно император напрягает свой гнусливый голос, крича: марш! «на немецкий» лад, как бы ему хотелось, а вернее на «французский», так как слова, заимствованные им из прусского устава, большей частью французские; солдаты, привыкшие к русскому ступай! не двигаются с места: брань и удары.
Но как бы ни были утомительны эти занятия, Павел создает себе на том же плац-параде еще много других. Он делает из него любимое место для всякой работы, канцелярию, аудиенц-зал и судилище. Там он совещается; там назначает свидания разным лицам, с которыми ему нужно переговорить, и там же постановляет решения. Весь военный персонал, от генерала до подпоручика, должен туда являться каждое утро, и всякий приходит с замиранием сердца, не зная, что его ожидает; внезапное повышение или ссылка в Сибирь, постыдное исключение из службы или производство в следующий чин. Шансов на скверное несравненно больше. Неверный шаг, минута невнимания, или даже без всякой причины, раз малейшее подозрение промелькнет в уме государя, человек погиб. Офицеры приходят в сопровождении слуг или вестовых, несущих чемоданы, так как стоящие всегда наготове кибитки тут же на месте забирают тех, кого одно слово императора отправило в крепость, или ссылку, а по уставу мундиры настолько узки, что нет возможности положить в карманы даже маленькую сумму денег.
Таким образом одна за другой подкашиваются жизни, полные блестящих надежд, ежедневно гибнут почтенные семьи, и для производства этой короткой расправы страшный судья не ограничивается одним плац-парадом. Вернувшись в свой кабинет, он произносит новые приговоры, где вслед за военными получают свою долю и гражданские чины и где судопроизводство нисколько не отличается от практиковавшегося за несколько лет до того под председательством господ вроде Фукье-Тенвиля и Флерио-Леско на берегах Сены.
«Ссылки и аресты пощадили едва ли несколько семей, которые не плакали хотя бы над одним из своих членов… Горе, беспокойство стали скоро единственными чувствами, охватившими всех… Муж, отец, дядя видел в жене, в сыне, в наследнике доносчика, из-за которого он мог погибнуть в тюрьме. Ужас испытывался всеми».
Строки эти не были написаны во Франции в 1793 году, как можно было бы предполагать, но и многие другие из соотечественников княгини Дашковой, мысленно сходясь с ней, почти в тех же выражениях описывают время, когда, по словам одного из них, «страшно было жить в России».
Вот свидетельство одного любимца Павла, относящееся ко времени; когда он был в силе:
«Тот страх, в котором мы здесь пребываем, — пишет князь Кочубей в апреле 1799 года, — нельзя описать. Все дрожат… Доносы, верные или ложные, всегда выслушиваются. Крепости переполнены жертвами. Черная меланхолия охватила всех людей. Никто не знает что такое развлечение. Оплакивать родственника — преступление. Посетить несчастного друга — значит сделаться ненавистным человеком. Все мучаются невероятным образом».
В октябре князь Кочубей был заменен Паниным в коллегии Иностранных Дел и в письме нового вице-канцлера, адресованном через несколько месяцев тому же лицу, мы читаем следующее:
«В России нет никого, в буквальном смысле слова, кто был бы избавлен от притеснений и несправедливостей. Тирания достала своего апогея».
Составляя свои «Воспоминания» вместе с императрицей Елизаветой и вынужденная вследствие этого выражаться осторожно, что впрочем внушала ей также ее горячая преданность престолу, госпожа Головина сама говорит о «трусах» и «трусихах», замечаемых ею всюду. К этому наблюдению она прибавляет однако черту, общую для всех стран и времен в кризисах подобного рода:
«Когда не дрожали от страха, то впадали в безумную веселость. Никогда так не смеялись; но часто также приходилось видеть, как саркастический смех сменялся выражением ужаса (terreur)».
Только что подчеркнутое мною слово выходит из-под пера каждого.
Госпожа Виже-Лебрён, которая могла лично быть вполне довольна своим пребыванием в России и отношением к ней Павла, уверяет, что для иностранцев и в особенности для иностранок ее сорта, петербургская полиция смягчала свои строгости, а между тем она прибавляет:
«Не имея возможности предвидеть, куда приведет безумие связанное с произволом, все жили в постоянном страхе. Дошли до того, перестали принимать у себя гостей. Если принимали нескольких друзей, то заботились закрыть ставни и в дни балов было условлено отсылать кареты домой».
Эта подробность находит подтверждение в донесениях одного из членов петербургского дипломатического корпуса. Мы читаем в депеше барона Стединга:
«Небольшое число оставшихся еще домов герметически закупорены, в особенности для иностранцев, из страха навлечь подозрения, могущие иметь неприятные последствия».
Само появление Павла на улицах столицы было сигналом ко всеобщему бегству. Один современник рассказывает, как, завидев издали императора, он совершенно инстинктивно побежал спрятаться за редкой решеткой, окружавшей строящийся Исаакиевский собор. Там он встретил инвалида, на обязанности которого лежало сторожить ограду, и последний сказал:
— Вот наш Пугачев!
Народ, называя так Павла, делал двойной намек, и на имя лже-Петра III, и на слово пугать.
Осыпанный благодеяниями царя, после трудного, но довольно кратковременного пребывания в Сибири, Коцебу ограничивается уверением, что в самом Петербурге жизнь была еще сноснее, чем в провинции. В непосредственном соседстве с новым Пугачевым кончили тем, что привыкли к опасности; в провинции, напротив, прислушиваясь издали к реву бури, все пребывали в постоянной тревоге. Первое соприкосновение знаменитого немецкого писателя с установленным Павлом режимом противоречило однако свидетельству госпожи Виже-Лебрён по поводу внимания, которым пользовались в то время почетные иностранцы в России. Арестованный при своем приезде в Ригу, разлученный с женой и детьми, только потому, что он был иностранец и писатель, Коцебу был отправлен в окрестности Тобольска. Правда, год спустя гонец вез его обратно в Петербург, где вместе с имением в 4000 душ и всякого рода почестями и милостями его ожидало место директора немецкого театра в столице. В чем же опять причина этого внезапного поворота судьбы? Император случайно просмотрел рукописи сосланного, конфискованные в Риге, и, заметив между ними маленькую пьеску, названную: «Кучер Петра III», нашел ее очень лестной для памяти убитого в Ропше.
Будучи сам наблюдателем очень внимательным, если не догадливым, Павел знал о производимом им впечатлении страха и, с обычной своей непоследовательностью, иногда находил в этом удовольствие, введя в систему привычку вызывать этот страх, иногда же жаловался:
«Меня выставляют за ужасного, невыносимого человека, — говорил он Стедингу в мае 1800 г., — а между тем я не хочу никому внушать страха». За несколько лет перед тем его невестка слышала из его уст совершенно противоположные слова. Сообщая своей матери об отъезде императора в Ревель, она писала:
«Это уже кое-что — иметь честь его не видеть. Правда, мама, этот человек мне ulderwaertig (противен), даже когда о нем только говорят, а его общество мне еще противнее, когда каждый, кто бы он ни был, сказавший в его присутствии что-нибудь, что имело несчастье не понравиться Его Высочеству, может ожидать получить от него грубость, которую надо терпеть. Поэтому, я вас уверяю, что, за исключением нескольких офицеров, народ в массе его ненавидит… Представьте себе, мама, он велел бить однажды офицера, наблюдавшего за припасами на императорской кухне, потому что вареная говядина за обедом была нехороша! Он приказал бить его у себя на глазах, и еще выбрал палку потолще! Он велит посадить человека под арест; мой муж ему доказывает, что он невиновен, а виноват другой! Он ему отвечает: „Все равно! Они поладят между собой“. Вот образчик всяких мелких историй, происходящих ежедневно. Потому-то я невестка самая почтительная, но в действительности вовсе не нежная. Впрочем, ему безразлично, любят ли его, лишь бы его боялись. Он это сам сказал».
В словах, как и в действиях Павла, было многое, что противоречило одно другому. Конечно, он заботился о том, чтоб быть любимым, как хотел быть и справедливым, а между тем в летопись его столь короткого царствования внесена, по его же вине, страница, отвратительности и гнусности которой не превзошла ни одна подробность в истории самого Грозного: это дело Грузиновых. Из-за смутных подозрений, или в силу ложных улик, которые не оправдались при разборе дела, два офицера, носившие эту фамилию, полковники гвардии, пользовавшиеся недавно благоволением и даже особым доверием государя, выданы палачам, вместе со многими мнимыми сообщниками. Один подвергся наказанию кнутом, после какого-то подобия судебного следствия; другой гибнет еще даже до окончания разбирательства его дела, сраженный приговором, представляющим просто указ императора, обрекавший вчерашнего любимца на то же наказание кнутом без пощады. Одаренный исключительной силой, несчастный доводит до изнеможения одного за другим трех палачей и умирает лишь после нескольких часов мучений. Вслед за этим одному из его дядей и трем казакам, впутанным в дело, отрубили головы.
Друг Новикова и покровитель Капниста не замедлил и на этот раз почувствовать угрызения совести — и потребность отомстить кому-нибудь другому за оскорбление, нанесенное правосудию по его же собственной вине. Казнь происходила в Новочеркасске, в области войска Донского. Потребовав губернатора, князя Горчакова, в Петербург, Павел нагло взял его в свидетели своей невиновности. Чтобы лучше ее доказать, он уволил в отставку генерала Репина, который, распоряжаясь этой бойней, исполнял лишь полученные приказания, так как, выражаясь «наказать нещадно кнутом», царь знал, что говорит.
Подобно дочери Петра Великого, которая в момент своего восшествия на престол поклялась никогда не произносить смертного приговора, сын Екатерины стремился к тому же. Но, по рассказу Массона, правдоподобность которого подтверждается свидетельством великой княгини Елизаветы, заставив в своем присутствии за какую-то безделицу сечь солдата, он повторял: «Сильнее! Еще сильнее!» И так как несчастный вскрикивал под ударами: «Проклятая лысая голова!» он приказал его прикончить. Подобно своей двоюродной бабушке, он, мстя за эпиграмму, свободно приказывал отрезать уши и вырывать язык. Такая судьба постигла поэта, капитана Акимова, автора известного двустишия, относящегося к постройке Исаакиевского собора. Роскошно начатая Екатериной, она была продолжена ее сыном по более скромному плану:
Des deux règnes void l’image allégorique:
La base est d’un beau marbre et le sommet de brique.
Если принять в расчет нравы и привычки того времени, почти ежедневно повторяемое императором распоряжение: «бить нещадно кнутом» — равнялось на практике, в большинстве случаев, смертному приговору, отягченному продолжительным истязанием. Для большинства осужденных простая ссылка в Сибирь не являлась более легким наказанием. Если ссыльных не отправляли пешком, заставляя влачить за собой цепи, причем они падали от изнеможения на каждой остановке, чтобы снова подняться под ударами конвойных, то они совершали свой путь в кибитке, герметически закупоренной, с двумя только маленькими отверстиями: одним наверху, через которое им давали пищу, — фунт черного хлеба в день и несколько глотков воды раз или два в сутки, — другим внизу, для удовлетворения их естественных потребностей. Конвойные обычно не знали имен узников и не смели с ними разговаривать и отвечать на их вопросы.
А Павел наблюдал за тем, чтобы ссыльные не избежали ни одного жестокого испытания в этом ужасном путешествии; он строго следил, чтобы их страдания не получали облегчения. В апреле 1800 г. за разрешение, данное при проезде через Тверь, двум знатным ссыльным, князю Сибирскому, бывшему генерал-комиссару, и его помощнику Турчанинову, перевязать их покрытые ранами ноги, истертые цепями, губернатор города, Тейльс, подвергся заключению в крепость и только вмешательство его друга генерал-прокурора Обольянинова спасло его от более строгого наказания. В том же году по приговору военного суда, утвержденному Павлом, капитан генерального штаба Кирпичников был прогнан сквозь строй и получил тысячу ударов.
Следующая подробность, взятая из хроники того времени издателями апокрифических мемуаров Чичагова [Издания этих мемуаров необыкновенно многочисленны. Последнее, 1910 года, представляющее собой лишь перепечатку издания 1862 г., дает не больше гарантии в истине], представляет собой, конечно, чистый вымысел. Между тем она верно передает представление современников о манере государя. Разговаривая со Строгановым об одном из своих давнишних друзей, император сказал: «Этого человека я очень любил; он часто жертвовал собой ради меня, и я смотрел на него, как на преданного друга; жаль, что он плохо кончил…» Строганов наводит справки и узнает, что в минуту гнева Павел велел отвезти в крепость и сечь «нещадно» кнутом верного и преданного друга, умершего от жестокого наказания!
А вместе с тем, этот самый человек начал свою деятельность с того, что разбил цепи Новикова и Костюшки и в промежуток между проявлениями гнева и жестокости он выказывает доброту и великодушие, примеры которых можно привести в большом числе. Не столько грозный, сколько строптивый, Павел в сущности не имеет ничего общего с Иоанном IV, и если, желая подражать Фридриху II, он стал скорее походить на членов французского конвента, то его неистовства придают ему иногда некоторое сходство с Дон-Кихотом. Хотя он об этом и мало заботился, это дает ему некоторое оправдание.
VIIПравить
Случаю с тверским губернатором, наказанным за проявленное им вполне понятное сострадание, можно противопоставить случай с подполковником Лаптевым, родственником княгини Дашковой, который осмелился продлить срок своего отпуска, чтобы проводить несчастную до места ее ссылки. Павел выразил ему одобрение:
— Вот, по крайней мере, один настоящий мужчина!
Так как полк этого офицера был упразднен, он дал ему другой и в скором времени пожаловал ему Мальтийский командорский крест.
Не обращая внимания на распоряжения, обрекавшие княгиню на уединение в Коротове, другие родственники и друзья отправились туда ее навестить. Павел не рассердился и на это.
— Для тех, кто способен питать чувства дружбы и благодарности к этой женщине, это самый подходящий момент их выразить, сказал он.
Выговаривая подчиненному за упущение по службе, один полковник, гатчинец, крикнул ему следующее:
— Да ты все еще думаешь служить этой старой….
Тот ответил пощечиной и плюнул в лицо оскорбителю. Он разжалован, но через несколько дней Павел его позвал, поцеловал, произвел в чин подполковника и поблагодарил за то, что он постоял за свою государыню.
Если приговоры военного суда, после просмотра их императором, чаще всего усиливались, то случалось также, что государь их и смягчал, — иногда, впрочем, довольно некстати, как в деле подпоручика Кавказского гренадерского полка, приговоренного к смерти за то, что во время похода в Грузию он вынуждал солдат к побегу, дурно обходясь с ними в пьяном виде, Павел свел наказание к двум месяцам тюрьмы.
В вопросах религиозных бывший гатчинский помещик продолжает проявлять, так или иначе, широкую терпимость. Он вносит однако и в эту область стремление к деспотизму и инквизиторские приемы, свойственные его характеру. Получив свободу исповедовать ту веру, в которой родились, иностранцы, поселившиеся в России, не имели однако права уклоняться от обязанностей, налагаемых на них этой верой. Устав, напечатанный на разных языках, предписывал не пренебрегать ничем, под угрозой, что иначе с ними обойдутся, как с мятежниками. В католических церквах, стоявших пустыми в предшествующее царствование, а теперь переполненных, около исповедален были повешены ящики для сбора билетов с именами кающихся, и указанием их профессии и место жительства. Эти билеты просматривались ежедневно государем, а записки о разрешении от грехов, выдававшиеся за подписью исповедников, служили тем, кто имел их при себе, охранным листом. Полиция с ними считалась. Но вскоре они сделались предметом бесстыдной торговли.
В то же время Павел задумал совершенно отделить область религии от области разума. Под влиянием Ростопчина, он не замедлил отказаться от своих прежних симпатий к мартинистам и масонам. Он выслал из Петербурга Новикова и отдал его под надзор полиции. Друг Новикова и большой филантроп, прежний почтовый начальник в Верхотурье, стоявший во главе важного торгового предприятия, Максим Подходящий, напрасно повторяет свои заявления по поводу значительных сумм, вложенных им в книгоиздательство, которое теперь разорилось из-за ареста знаменитого публициста. Он безуспешно ходатайствовал о разрешении распродать огромное число книг, оставшихся после катастрофы. В подобных вопросах Павел год от году труднее шел на какой-либо компромисс. В январе 1801 года прусский коммерсант Ширмер, предполагавший организовать художественно-литературный кружок, был арестован, посажен на месяц на хлеб и на воду и затем выслан на родину.
Вместе с тем сын Екатерины предупредил на целый век те меры, которые лишь вчера, и то не во всей полноте, обеспечили в России свободу вероисповедания. Она была объявлена указом 18 марта 1797 года, только с некоторыми оговорками относительно католической пропаганды в польских губерниях. Указом 12 марта 1798 года разрешалось старообрядцам строить церкви во всех епархиях. 27 октября 1800 года, по соглашению с Московским митрополитом, эта мера была распространена даже на столицу православного народа. В следующем месяце Павел посетил главу петербургских раскольников, Милова, и пригласил его вместе с его единоверцами присутствовать на литургии, отслуженной в дворцовой церкви. По окончании богослужения он принимал этих странных гостей в своем кабинете, продержал их там несколько часов, расспрашивал о впечатлении, произведенном на них богослужением, и о различии в обрядах. Он испросил благословение у Милова и кончил тем, что предложил ему служить по-своему в этой самой церкви.
Тень Аввакума, сурового поборника раскола, заживо сожженного в апреле 1681 г. в Пустозерске, должна была испытать сильное изумление!
Милов принадлежал к числу поповцев, раскольников, приемлющих священство. Из всего вышеизложенного заключили, что государь отдаст предпочтение этой секте, и, действительно, два главаря соперничавшей с ней братства, беспоповцев, были арестованы и от них потребовали примкнуть к верованию их противников. Вследствие их отказа, одного из них, Пешневского, обрили и принудили поступить в кучера; другой. Косцов, был посажен в тюрьму, из которой вышел только после восшествия на престол Александра.
Кроме примирения раскольнических сект между собой, Павел и Платон стремились, правда, к достижению цели, более соответствовавшей их природным чувствам: в своем стремлении к умиротворению умов они наметили несколько попыток к тому, чтобы вернуть членов этих сект в лоно православия, и Московский митрополит старался поднять это движение, составив проект религиозного объединения, получивший одобрение Святейшего Синода. Но он остался, между тем, почти без всяких последствий.
Раскольники разделяются на толки вследствие слишком большого различия во взглядах, мнениях и особенно обрядности. Среди массы сект не одни беспоповцы оказались лишенными благоволения государя и представителей господствующей Церкви. Из духоборов мужчины, женщины и дети, в количестве ста пятидесяти шести человек, были одновременно высланы из Харьковской губернии сначала на остров Эзель, а потом в Усть-Двинск, где их заставили работать по возведению укреплений. Из Новороссии партия в тридцать один человек, принадлежавших к той же секте, была послана в Екатеринбургские рудники по обвинению в том, что они «не признают верховную власть учрежденную на земле Божией волею».
Глава скопцов, Селиванов, был посажен в сумасшедший дом. В августе 1799 года солдат Скрипниченко и его жена за еретические деяния подверглись еще более жестокому наказанию: их били кнутом и вырвали им ноздри.
В этой области мнения Павла оказались такими же неустойчивыми; как и во всякой другой; его действия производили впечатление такой же непоследовательности, представляя смесь благороднейших побуждений с самыми жалкими злоупотреблениями властью.
В общем дурное брало в нем несомненно верх над хорошим. Однако эта беспорядочная деятельность дала в некотором отношении благотворные результаты, и внимательно наблюдавший за всем князь Чарторыйский указывает на один из них, благодеяние которого отразилось даже на польских губерниях, так жестоко терпевших со времени раздела. Запуганные, как и все, губернаторы этого края не смели себе позволить, говорит он, «слишком вопиющих злоупотреблений». Подобное явление часто встречается в истории отдельных деспотов, и вследствие этого, хотя управление Павла держалось такого же плохого и зловредного направления, как и управление французских якобинцев, но оно принесло далеко не так много вреда. Один тиран всегда лучше, чем сто тиранчиков. Генерал-адъютант князь Щербаков за то, что ударил почтальона и потребовал на одной станции двенадцать лошадей, когда его чин давал ему право лишь наполовину, был уволен в отставку.
Впрочем, личный деспотизм Павла, как ни был он грозен, проявлялся лишь в довольно узкой области вследствие ограниченного умственного кругозора деспота и его малой изобретательности в способах действий. Даже и в непосредственной близости государя, при дворе и в высшем петербургском обществе, от него не столько терпели, сколько рассказывали. Госпожа Виже-Лебрён, сама, по ее словам, запуганная, не испытывала однако необходимости сократить время своего пребывания в России, и, описав все неприятности и беспокойства, пережитые ей вместе с прочими обитателями столицы, она прибавляет: «Все только что прочитанное нисколько не мешает тому, чтобы Петербург был для артиста настолько же полезным, сколько и приятным местопребыванием. Император Павел любил искусства и покровительствовал им. Большой любитель французской литературы, он привлекал и удерживал своей щедростью актеров, которым был обязан удовольствием видеть на сцене наши шедевры, и достаточно было обладать музыкальным или художественным талантом, чтобы быть уверенным в его благосклонности. Дуаен, писавший исторические картины, так же пользовался вниманием Павла, как раньше Екатерины. Император заказал ему плафон для нового Михайловского замка… В смысле увеселений общества Петербург не оставлял ничего желать».
Таков был удел высших классов общества; впрочем, при этом режиме они не пользовались никакими привилегиями. Благосклонность Павла направлялась охотнее к низшим слоям, которым, кажется, уж нечего было жаловаться на новый режим, — напротив! хотя Коцебу и злоупотребил, несомненно, гиперболой, сказав: «Народ был счастлив, никто его не стеснял». Но все относительно, и для большинства публики Россия Екатерины II, конечно, не была раем. Если Павел не хотел отменить крепостное право, он пытался, большей частью случайно и по прихоти, как поступал всегда, ослабить его естественные последствия. Он старался внести в эту область умеряющее начало, и этим приобретал несомненное право на снисходительность и даже признательность потомства.
В итоге неистовства государя внушили, кажется, больше страха его подданным, нежели причинили зла, и в то же время большинство широко вознаграждались его великодушными порывами. Впрочем, нам еще придется вернуться к этому вопросу. Но неудача политического порядка, каковы бы ни были его достоинства, находит себе чаще объяснение не в худших, а в лучших его сторонах, да сверх того Павел и не ограничивался тем, что покровительствовал крестьянам, или разыгрывал из себя мецената в области искусства и литературы, у него были еще и другие очень разнообразные и возвышенные стремления, которым вовсе не отвечали его приемы управления, только что ставшие нам известными. Вследствие всего этого, если в своем целом русские того времени и не терпели так много, как это утверждали до сих пор все-таки, что бы теперь ни говорили, управление народом при жизни этого государя шло наперекор здравому смыслу.
Глава 6
Окружающие государяПравить
IПравить
Среди сотрудников императора Павла был некий Глинка. Вот его прохождение службы на протяжении четырех лет: произведен в действительные статские советники 5 апреля 1797 г.; назначен эстляндским вице-губернатором 30 мая; архангельским губернатором 31 августа; уволен в отставку 31 декабря того же года; назначен новгородским губернатором 5 апреля 1798 г.; переведен на ту же должность в Петербург 22 декабря; уволен за упущения в делах от службы 2 марта 1800 г.; произведен в тайные советники и назначен сенатором две недели спустя; 14 июня получил в дар 5000 десятин земли в Саратовской губернии.
Как показывает этот пример, на чиновниках, служивших при сыне Екатерины, отражалось непостоянство его образа мыслей, и необходимо ознакомиться с этой вереницей лиц, прежде чем приступить к рассмотрению событий, в которых они принимали участие. Как внешняя, так и внутренняя история царствования находится в тесной связи с создавшими ее быстрыми переменами, а, с другой стороны, огромная драма, в которой Павлу принадлежала первая роль, со всеми ее перипетиями, была бы непонятна, если бы предварительно не вглядеться в физиономию ее главных участников. Некоторые из них, давнишние товарищи гатчинского помещика, или сотрудники его матери, нам уже знакомы. Насчет других достаточно сделать несколько кратких указаний.
Стремясь к идеалу самодержавной власти, который мог для него быть лишь несбыточной мечтой, Павел, пытаясь осуществить свою грезу, видел, как она постоянно ускользает от его усилий. Между его волей и возможностью ее проявить всегда становились другие люди с волей более сильной, оспаривавшие и вырывавшие из его рук то самое всемогущество, которого он так страстно добивался. Обманувшийся и раздраженный, он всегда сокрушал могущество соперника, но лишь для того, чтобы уступить другим предмет своих разбитых желаний. И, помимо капризов, в этом и заключалась главная причина явления, которое мы будем рассматривать.
Еще более странные перемены карьеры, чем те, о которых мы только что упоминали, происходили за эти четыре года. Граф Миних, назначенный сенатором 25 декабря 1796 года, за три дня до того был уволен в отставку тайным советником. Уволенный 17 июня 1799 года указом, объявляющим его неспособным к несению каких-либо обязанностей, киевский губернатор Милашов был 8 июля восстановлен в прежней своей должности.
«Едва успевали прочесть в газете о новом назначении, пишет княгиня Дашкова, как лицо, назначенное на ту или другую должность, бывало уже перемещено».
Как указывалось выше, Павел, однако, вначале благоразумно сохранил большую часть служащих, завещанных ему Екатериной. Вице-канцлер с 1775 г. и номинальный руководитель в международных отношениях со времени смерти Панина (1783), старик Остерман стоял во главе этого ведомства лишь для декорации. Сохраняя это положение, Павел из любви к внешности не мог удержаться, чтобы не внести в него изменение по форме. Ему нужен был канцлер. Остерман получил этот титул, но не удовольствовался им. Потеряв голову от такого высокого назначения, он стал завидовать Безбородке в том, что он фактически ведет дела, и должен был с 21 апреля 1797 г. уступить ему свое место.
Павлу хотелось назначить на этот пост прежнего защитника его отца, Семена Воронцова, бывшего в то время как бы в почетной ссылке, послом в Лондоне. Но сосланному там нравилось. Проводя жизнь в удовольствиях, он предпочитал отдавать им свои досуги, остающиеся от службы, и те часы, когда его не мучила его сердечная болезнь. Безбородко, сам уже утомленный, охотно бы уступил место любому конкуренту, но, по словам Ростопчина, «место держало его сильнее, чем он за него держался», вследствие его полной неспособности отдать отчет в нескольких миллионах рублей, израсходованных при исполнении различных поручений. Очень вероятно, что из-за этого Павел не стал бы бесконечно терпеть присутствие на таком важном посту единственного человека, который, по свидетельству Кобенцеля, «был в состоянии делать ему представления», и смерть второго канцлера, в апреле 1799 г., только предупредила опалу, намечавшуюся в самом близком будущем.
Государь принял без сожаления известие об этой утрате. «У меня все Безбородки!» будто бы сказал он одному иностранному дипломату. По свидетельству Ростопчина, хотя покойный, только за последние шесть месяцев своей жизни получивший 16000 душ, имел чистого дохода 180000 рублей и 80000 десятин земли, не переставал брать обеими руками, особенно вымогая деньги у раскольников, которым обещал свое покровительство; вывозя из-за границы беспошлинно массу товаров, он на их продаже получал громадные барыши. Это была школа Екатерины; но тот же самый человек умел ловкой и твердой рукой вести внешнюю политику России по следам, намеченным императрицей, и упрочить ее престиж. Павел не только не был способен выбрать новых сотрудников, но и употребить с пользой тех, которые остались ему от предшествующего царствования. Что он воспользовался Николаем Архаровым, чтобы предупредить или сломить предполагаемое сопротивление Алексея Орлова, это было в порядке вещей. Екатерина требовала подобных же услуг от этого полицейского, безусловно ловкого, но таланты которого были преувеличены де Сартином, бывшим с ним в переписке. Оценивая правильно его, как человека, и его способности, великая государыня строго и твердо держала его у себя в подчинении. Павел сразу призвал его на пост военного губернатора столицы, и это оказалось гибельным. Сделавшийся в России традиционным в этой сфере способ действий нового проконсула, так как Архаров метил на эту роль, состоял в том, чтобы приводить в отчаяние жителей превышением власти, — грубостью, притеснительными мерами или инквизиторским усердием, — и держать государя в постоянной тревоге донесениями о революционном движении, которое он вызывал своими действиями.
Этот чересчур ловкий плут, как говорят, и погубил себя этой самой ловкостью, слишком зарвавшись далеко в своей предприимчивости. Сопровождая императрицу при возвращении с коронации, он задумал разыграть около самой государыни агента-провокатора, — роль, в которой он так изощрился. Для этого он завел с ней разговор, где делал ехидные намеки на переворот 1762 года, с льстивыми инсинуациями, о смысле которых можно догадаться. Как ни была, по его мнению, наивна Мария Федоровна, однако она сумела не попасть в ловушку. Она передала разговор своему мужу, и 17 июня 1797 г. Николай Петрович был удален, и при своем падении увлек за собой брата Ивана, который хотя и шел той же дорогой в Москве, где занимал такую же должность, но заставил о себе сожалеть, потому что, любя хорошо пожить, проявлял широкое гостеприимство.
В гражданской среде, помимо этих лиц, наследие Екатерины заключало в себе одни посредственности. Героические времена прошли, и фаворитизм дал почувствовать свое вредное влияние. В военной среде славный Румянцев был уже несколько лет в отставке, столько же из-за своего расстроенного здоровья, сколько и из-за ревнивой ненависти внушенной им Потемкину, а другой великий человек оставался еще полон силы в свои почти семьдесят лет, предназначенный после блестящей карьеры на другие еще более блестящие подвиги. Время и придворные интриги пощадили Суворова.
Впрочем, будущий князь Италийский умел, когда хотел, быть очень ловким придворным. Но, доказав свои таланты в этом отношении при князе Таврическом и его августейшей покровительнице, он должен был, по разным причинам, отказаться воспользоваться ими при новом государе. Для начала Павел удостоил его лишь равнодушным взглядом, в котором за презрением скрывалась открытая враждебность. Убежденный сторонник мира, он не думал, что будет нуждаться в этом грозном завоевателе, а Рымникский герой был ярым представителем той самой традиции и школы, которую стремился уничтожить создатель гатчинских команд. О Суворове говорили, что он тоже был в числе лиц, подписавших манифест, которым Екатерина хотела лишить престола своего сына. Наконец в физическом, как и в моральном отношении, хотя он и являлся кумиром своих солдат, но для других мог считаться менее приятным.
Во время пребывания в Петербурге Густава IV, в 1796 году, один из придворных заметил необыкновенное сходство между грозным воином, финское происхождение которого известно, и герцогом Зюдерманландским, сопровождавшим короля, и портрет которого графиня Головина набросала в своих «Воспоминаниях» в следующих выражениях: «Невысокого роста, со смеющимися глазами, рот сердечком, маленький заостренный живот и ноги, как зубочистки».
«Манеры полишинеля, дающие ему вид старого шута», прибавляет Ростопчин. Массон по свойственной ему привычке еще более сгущает краски: «Чудовище, говорит он о Суворове, содержащее в теле палача душу обезьяны». В 1784 году, в письме к Потемкину, где он ходатайствовал о самостоятельном командовании, предмет этих нелестных описаний сам очертил себя следующим образом:
«Служу я более 40 лет и почти 60-летний; одно мое желание, чтобы кончить Высочайшую службу с оружием в руках. Долговременное мое бытие в нижних чинах приобрело мне грубость в поступках при чистейшем сердце и удалило от познания светских наружностей… Наука просветила меня в добродетели. Я лгу, как Эпаминонд, бегаю, как Цесарь, постоянен, как Тюрен, и прямодушен, как Аристид. Не разумея изгибов лести и ласкательств, к моим сверстникам часто не угоден. Не изменил я моего слова ни одному из неприятелей; был счастлив, потому что я повелеваю счастьем».
Оригинальность, доведенная до чудачества, о чем свидетельствует эта исповедь, развивалась в нем лишь постепенно. Десять лет назад переписка Суворова с князем Таврическим не обнаруживала ничего подобного и выказывала его проницательным наблюдателем и точным докладчиком событий, о которых он должен был доносить своему начальнику, и вместе с тем подчиненным, старавшимся сохранить благосклонность фаворита разными услугами, доходившими даже до того, что он послал ему, по его просьбе, трех крымских девушек и одного мальчика!.. Но, начиная с 1798 года, послания русского Цезаря, ставшие из обычно длинных по-царски короткими, обнаруживают умственное расстройство, которое казалось бы несовместимым с выполнением обязанностей, налагающих тяжелую ответственность. В них постоянно встречаются остроумные изречения, перемешанные с совершенно непонятными восклицаниями, в особенности, когда автор пользуется французским языком, что он делает охотно, и только тогда отчетливо выступают: неукротимая, по-прежнему одушевляющая его энергия, снедающая его жажда деятельности, не покидающая уверенность в собственной гениальности и сожаление о невозможности употребить в дело свои еще сохранившиеся силы так, как этого желает его ненасытное честолюбие.
«Моя честь мне дороже всего, пишет он 18 августа 1788 г. из Кинбурна; Бог ее защитник. После этого… я не спичка. Моя рана? Шутка! Два врача и еще третий кричали при своих разглагольствованиях и кончили тем, что удрали от меня, как скаковые лошади. Но она была смертельна и, кажется, мне еще придется с ней провозиться до будущей недели. Вы знаете, что врачи существуют, чтобы скрывать от нас правду… Я чувствую в настоящую минуту и прежние мои раны, но я хочу служить, пока я жив». В одной записке, написанной в то же время, встречается следующая фраза: «Если бы я был Юлием Цезарем, я бы назвался первым полководцем в свете».
Для честолюбца такого склада и нрава не было места в толпе покорных марионеток, выдрессированных Павлом для исполнения его желаний и капризов. Сталкиваясь, причуды этих людей делали почти невозможным продолжительное согласие между ними. Суворов не одобрил военных реформ государя и определил их со свойственной ему живостью в выражениях: «Пудра не порох, букли не пушки, коса не тесак, я не немец — природный русак». В январе 1797 г. он навлек на себя строгий выговор нарушением, впрочем, в каком-то пустяке, нового устава. Но, в особенности, он восстановил против себя Павла тем, что открыто разделял отвращение Семена Воронцова к развлечениям «плац-парада». Он говорил, что хорош только для войны, а тщательно разуверенный, но слишком короткий шаг, предписанный солдатам, с которыми он имел обыкновение бежать к победе, был для него предметом отвращения. «Верное средство, ворчал он, чтобы делать только тридцать верст вместо сорока, идя на врага!» Сердясь, порицая и насмехась, он удалился в свое Кобринское имение на Волыни и кончил тем, что подал в отставку. По приказанию императора Ростопчин ответил, что желание фельдмаршала было предупреждено, и 6 февраля 1797 г. после развода был отдан следующий приказ:
«Фельдмаршал граф Суворов, отнесясь, что так как войны нет — ему нечего делать, за подобный отзыв отставляется от службы».
По уставу эта мера влекла за собой лишение права на ношение мундира, и Павел не находил, чтобы данный случай заслуживал исключения.
Пойманный таким образом на слове, Суворов наделал массу нелепостей. Он торжественно похоронил свой мундир и ордена, отказался принять письмо императора, потому что оно было адресовано фельдмаршалу графу Суворову, «существу, которого больше не было на свете». Он устроил зрелище всем своим кобринским соседям, проскакав вместе со всеми деревенскими мальчишками верхом на палочке, а в апреле был перевезен в Кончанское, свое родовое имение, довольно скромное, находившееся в Новгородской губернии. Поместившись, как княгиня Дашкова, в крестьянской избе, он сделал вид, что удовлетворен вполне. Одетый в панталоны и рубашку, или летом даже вовсе без рубашки, он продолжал играть с молодыми парнями, жил в согласии с их отцами, устраивал свадьбы, примирял семейства, а в праздничные дни читал в церкви Апостол, пел на клиросе и звонил в колокола.
В глубине души он скучал и особенно нетерпеливо переносил надоедливый надзор городничего, приставленного к его особе, по обычаю того времени. Он жаловался также на материальные заботы. Поссорившись с женой, Варварой Прозоровской, племянницей Румянцева, он отказал ей в выдаче денег на ее содержание, ссылаясь на свою собственную бедность, хотя у него оставалось 50000 рублей годового дохода и великолепный дом в Москве. Когда один деревенский сосед, очень богатый, но человек низкого происхождения, приехал его навестить в экипаже, запряженном восьмеркой лошадей, он велел запрячь восемьдесят в свою карету, поехав отдавать ему визит, и на обратном пути пересел в телегу в одну лошадь. В сентябре, не будучи в состоянии долее терпеть, он запросил пощады: «Великий Монарх, сжальтесь над бедным стариком! Простите, ежели в чем согрешил!»
Павел оказался непреклонным; он надписал на полях письма: «Ответа нет». Но в следующем году он, в свою очередь, почувствовал сожаление. Так как его мирные стремления рассеялись и вступление в коалицию против Франции становилось неизбежным, то он послал Кончанское племянника сосланного, князя Горчакова, с милостиво вестью, приглашавшей знаменитого воина в С.-Петербург.
Суворов не торопился ответить на призыв: он путешествовал медленностью, способной вывести из себя в высшей степени нетерпеливого государя, и, приехав, наконец, заставил его дорого заплатит за скуку, испытанную им в своем уединении. Он появился на «плац-параде», чтобы только сделать вид, будто ровно ничего не понимает том, что там происходит, беспрестанно выказывая на лице немой вопрос и покачивая головой, что доставляло большое удовольствие присутствующим. Он обладал большим талантом мистификатора. Напрасно Павел, чтоб его задобрить, ускорял шаг солдат, которых заставлял маневрировать; фельдмаршал внезапно сказался больным, спросил свою карету и пробовал раз десять в нее садиться, устраивая так, что шпага, которую он, согласно уставу, носил прицепленной сзади, задевала за дверцу. Но, главное, он решительно отказался снова поступить на службу, на одну из вновь учрежденных должностей, инспектора армии, для замещения которой Павел не хотел считаться со служебным старшинством. Побывав уже главнокомандующим, Суворов заявил, что слишком стар для того, чтобы учиться новым обязанностям. Если он не получит такой же власти, с полной свободой действий и с правом производства в любой чин, то он предпочитал возвратиться в Кончанское. И через три недели он туда вернулся, а вскоре после того обратился за разрешением отбыть в Нилову пустынь, где намеревался «окончить свои краткие дни в службе Богу». Но и на этот раз он не получил ответа.
Между тем Павел еще не покончил с этим ужасным человеком, пролившим единственный луч славы на его столь темное царствование. Однако они оба не были созданы для того, чтобы жить когда-нибудь в добром согласии, у государя вряд ли дело обстояло бы лучше и с самим Румянцевым, хотя он и поторопился вернуть славного фельдмаршала из полуопалы, которой он подвергся в предшествующее царствование. Смерть, сразившая героя турецких войн в декабре 1796 года, только предупредила, по-видимому, назревавший уже разрыв.
В отношении флота Павел полагал, что получил лучшее наследство после матери в лице Ивана Чернышева, президента Адмиралтейств-коллегии с 1769 года, и эта самонадеянность характеризует недостаток его суждения. Не имея никаких способностей и ни малейшего интереса к службе, на которую он поступил совершенно случайно, этот приятный светский человек, обещавший тоже продержаться недолго, играл в этом ведомстве такую же роль, как старик Остерман в делах иностранных. Чтобы заменить его в одном деле, которого он не мог выполнить сам, Екатерина дала ему в помощники серьезного моряка, Ивана Голенищева-Кутузова. Павел не сумел сделать разницы и вместе со странным титулом «фельдмаршала флота» поручил Ивану Чернышеву командование эскадрами. «Marin d’eau douce, maréchal d’eau salée», острили петербуржцы.
Морской штаб был в не очень блестящем состоянии со времени увольнения иностранных офицеров, которым Екатерина была обязана своими морскими победами. В сентябре 1796 г. совет Директории получил от одного из своих агентов, Барре де Сен-Лё, жившего довольно долго в России, следующую записку по этому поводу: «Адмирал Мордвинов — главнокомандующий в Черном море. Он моряк вопреки самому себе… Вице-адмирал Рибас — самый неспособный военный и самый хитрый интриган, какой только может существовать. Контр-адмирал Пустошкин умеет говорить только глупости». Барре допускал при этом возможность подкупить большинство из этих командиров и даже самого Мордвинова, хотя он и «порядочный человек».
Лучший из русских адмиралов, прославившихся в предшествующее царствование, Василий Чичагов, был уже не у дел из-за возраста и болезненного состояния. Сын этого храбреца, Павел, получивший образование в морском училище в Англии, был теперь в чине капитана первого ранга и считался очень достойным офицером. Но так как его отец приехал в Петербург для лечения болезни, не спросив на это разрешения, Павел грубо заставил его покинуть столицу. Оскорбленный со своей стороны этой несправедливостью, жертвой которой считал себя, сын подал в отставку, и пронесся слух, что он собирается поступить в английский флот. Павел Васильевич действительно просил паспорт для того, чтобы жениться в Англии на одной молоденькой англичанке. По воле случая в этот же самый момент царь, снисходя на лестные указания английского правительства, пригласил его занять должность помощника командира во вспомогательной эскадре, которую он собирался послать к берегам Голландии. Чичагов почуял ловушку. Он предполагал также, что окажется под началом товарища моложе его по службе. Он выразил поэтому желание поступить лучше в Балтийскую эскадру. Но государь увидел в этом поступке только ослушание, и из-за этого произошла бурная сцена, послужившая предметом самых разнообразных рассказов.
Потребовав непокорного в Павловск, государь будто бы так рассердился, что даже его ударил, после чего адъютанты государя раздели офицера до рубашки, разорвали на клочки его мундир и сорвали ордена. Достоверно лишь то, что произошел жаркий разговор, во время которого Павел, вероятно, не смог себя «сдержать» и в результате которого Чичагов был на довольно короткий срок — с 21 июня до 1 июля 1799 года — посажен в крепость. Желание дать удовлетворение Англии одержало затем верх в сознании государя, и он в очень деликатной форме принес публичное извинение. По его словам, он дал себя убедить, что Чичагов был увлечен революционными идеями. Однако он не хочет обращать на это внимания.
— Если вы якобинец, вообразите, что я ношу красную шапку, как глава всех якобинцев, и служите мне!
Чичагов получил главное начальство над эскадрой, назначенной действовать совместно с Англией, и женился на мисс Проби.
Недостаток в подходящих людях вынуждал наследника Екатерины не раз идти на подобное примирение. В этом наследии Павел не пренебрегал даже любовниками своей матери. Один из самых незначительных среди них, Завадовский, получивший графство во время коронования нового государя, потом назначенный в Государственный Совет и в Сенат, пользовался вдобавок еще особенным благоволением Марии Федоровны, которая привлекла его, в качестве сотрудника, в Воспитательное общество, состоявшее под ее руководством. Он последовательно управлял, и довольно неумело, Дворянским и Ассигнационным банками и не избежал в 1799 году увольнения от службы, мотивированного хищением в несколько тысяч рублей, в котором он, кажется, не принимал никакого участия, но получил скоро возможность снова войти в милость. Однако он ей не воспользовался; Павел царствовал уже несколько лет, и для большинства людей, входивших с ним в соприкосновение, отставка становилась благодеянием. В 1797 году старший сын государя сам мечтал добиться каким-нибудь образом освобождения от своих многочисленных обязанностей. Завадовский дождался восшествия на престол Александра и выступил тогда в качестве председателя Законодательной комиссии. Со своей стороны Павел, объявивший когда-то, что разгонит хлыстом всех сотрудников своей матери, с удовольствием сдержал бы свое слово. Однако этих людей, признаваемых такими злонамеренными, нужно было заместить, а материала не было, равно как и умения им воспользоваться.
IIПравить
Пользовавшиеся покровительством Нелидовой, оба Куракина были вначале предназначены к управлению, под руководством государя, внешними и внутренними делами империи. Старший, Александр Борисович, будущий посланник в Париже при Наполеоне, был другом детства Павла и его спутником во время путешествия на Запад. Скомпрометировав себя в 1782 г. оскорбительной для Екатерины и перехваченной ею перепиской, он стал от этого еще милее своему сообщнику и пользовался вместе с благоволением фаворитки и благосклонностью Марии Федоровны. Осыпанный почестями и богатством, он занимал пост вице-канцлера, но показал себя совершенно неспособным даже на самую скромную роль. В 1798 году, когда положение Нелидовой снова пошатнулось, и он заговорил об отставке, Павел удивился:
— Зачем же ему покидать место? Ведь он, и оставаясь на нем, ничто!
Несмотря на свою склонность к восточной роскоши, распутству и хищениям, младший, Алексей, был лучше и обладал некоторыми качествами государственного человека и некоторыми идеями, давшими ему место среди предшественников преобразовательной работы следующего века. В бытность свою министром внутренних дел при Александре I, он, сделал опыт со своими крестьянами, и тем положил начало освобождению крепостных. При Павле он, вероятно, проповедовал некоторые либеральные меры, которые, хотя и были плохо поняты и еще хуже применены к делу, но обнаружили в этом смысле прогресс и послужили к чести царствования. Однако в бытность генерал-прокурором, членом Государственного Совета или министром Уделов, он только прозябал на этих постах. В борьбе с завистью государственного казначея Васильева, находившего, что этот соперник «берет на себя слишком много по своему положению», и ненавистью Ростопчина, обращавшегося с ним, как «с бездельником, который крадет, все путает и выпрашивает без всякого стыда», Алексей Борисович не мог удержаться и в 1798 году разделил опалу брата.
За отсутствием Воронцова, который с каждым годом все решительнее отвечал отказом на все просьбы заменить старшего Куракина, Павел не нашел в октябре 1798 года никого другого, кроме родного племянника самого канцлера, уже ослабевшего и близкого к смерти, Виктора Кочубея, тоже малоросса. При жизни дяди этот выбор являлся чистейшей формальностью и впоследствии уже больше не удовлетворял государя, избравшего Никиту Петровича Панина, тоже молодого человека, не достигшего еще тридцатилетнего возраста.
Сын и племянник двух прежних вдохновителей «претендента», пруссоман, как его дядя, дипломат, но приверженец сильной власти, как его отец, генерал; убежденный сторонник союза с Англией, но заклятый враг республиканской Франции, он тоже был другом детства Павла. Этим и объясняется его быстрое возвышение. Будучи в 1795 году, в двадцать четыре года, гродненским губернатором и командиром бригады, Никита Петрович через три года оставил военную карьеру для дипломатической и был сразу назначен полномочным министром в Берлин. С этого времени он присоединил к блестящим способностям раннюю зрелость ума и безграничную веру, иногда недостаточно обоснованную, в свои таланты и правильность своих стремлений. Обладая властной натурой, он принадлежал к той категории людей, которые, как противовес бездействию и раболепству ее бюрократического организма, всегда появлялись из недр России, чтобы время от времени, часто ей на пользу, дать восторжествовать свободной инициативе. При Павле подобный темперамент не мог найти благоприятной почвы своему развитию, и это обстоятельство быстро довело Никиту Петровича сначала до неблаговидных поступков, а потом, когда он уже очутился в безвыходном положении, сделало из него заговорщика, что погубило его карьеру и повредило репутации.
В 1799 году он был назначен вице-президентом коллегии Иностранных Дел; но там уже распоряжался Ростопчин, и хотя не получал пост канцлера, оставленный вакантным, однако имел преобладающее значение, которым твердо решил воспользоваться в смысле своих политических симпатий, правда, очень непостоянных, но неизменно склонных окружать одинаковым пренебрежением друзей и врагов своего государства. Сохранив за собой право личного доклада государю, что и доныне остается предметом самых жадных исканий, он предоставлял своему коллеге одни неприятные стороны службы, устраивая еще так, чтобы тот получал такого рода высочайшие напоминания:
— Чтобы поменьше разговаривал с иностранными послами и помнил, что он только инструмент.
Никита Петрович начал скоро завидовать своему предместнику, который, будучи счастливым супругом нежно любимой жены, Марии Васильчиковой, удалился в свое имение Диканька, Полтавской губернии, и там ожидал восшествия на престол Александра, когда он вновь принял управление департаментом, в котором раньше только промелькнул. При Павле Панину не долго пришлось ждать своей очереди, чтобы последовать за Кочубеем в отставку. В ноябре 1800 года, после «перлюстрации» депеш прусского посла, графа Лузи, было донесено императору, что вице-канцлер не одобряет объявленного в это время запрещения английским судам выхода из русских портов. Панин, дававший в этот день большой дипломатический обед, мог добиться лишь с большим трудом, чтобы объявление об его увольнении было отложено на несколько часов. Высланный в Москву 15 ноября 1800 года в качестве простого сенатора, он был вынужден месяц спустя удалиться в свое имение, где, однако, злоба Ростопчина не переставала его преследовать.
Прежний флигель-адъютант государя по военному управлению, сделанный графом 22 февраля 1799 года, а 31 мая призванный к общему управлению почт, на вновь учрежденную должность, совмещаемую им с постом министра иностранных дел, бывший сотрапезник, пресыщенный поведением Павла в бытность свою в Гатчине, захватил теперь в свои руки все роды власти, продолжая прежнюю игру. 28 марта 1800 г. он писал Семену Воронцову:
«Народ смотрит на меня косо, как на человека, пользующегося, по его мнению, доверием нелюбимого государя; многие министры подозревают меня в том, что я пропитан революционными принципами, благодаря моей дружбе (и когда-то очень близкой) с графом Кутайсовым, которым управляет француженка по имени Шевалье, а муж последней слывет за ярого якобинца…; я уверен, что остается только ждать скорой смерти, если буду упорствовать в своем намерении остаться…; если только мне не откажут в такой форме, что мне придется опасаться последствий новой просьбы, то через три месяца я буду у себя в имении…»
Он и не ожидал, что так верно предскажет. Пользуясь в широкой мере услугами черного кабинета в своих интересах или для удовлетворения своей злобы, он в одном перехваченном письме, приписанном им Панину, рассчитывал найти средство уничтожить ненавистного соперника. Интрига повернулась против ее автора, и так как невиновность Никиты Петровича случайно обнаружилась, то 20 февраля 1801 года указ осуществил, по всей вероятности, не очень искреннее желание чересчур ловкого потомка татарских мурз, назначив ему в преемники Палена. В то же время Александр Куракин вернулся на пост вице-канцлера. Мелькание фигур в калейдоскопе подходило к концу.
С июля 1798 года «роковой человек» был военным губернатором С.-Петербурга, после многих других, занимавших этот пост; однако несмотря на свой почти шестидесятилетний возраст он еще не обнаружил своего гения прирожденного заговорщика с непреклонным сердцем, крепким лбом, неизменным хладнокровием и исключительной изобретательностью в интриге.
Его возвращение на службу, на более высокую должность в сравнении с той, которую он занимал ранее, явилось в 1798 году одним из последствий опалы Нелидовой, окончательно сошедшей в этот момент со сцены, и последовавшего, как мы увидим, за этим обстоятельством общего перемещения. Оно совпало также с новым возвышением Аракчеева, после первого увольнения его в отставку, длившуюся всего несколько месяцев. Уволенный в марте 1798 года, любимый сотрудник Павла уже вновь появился в августе того же года в должности генерал-квартирмейстера армии. В январе 1799 года он был назначен командиром гвардейского артиллерийского батальона и инспектором всей артиллерии, но встретил враждебное отношение со стороны Палена, которому был неудобен своей безграничной преданностью Павлу.
В сентябре произошла покража галуна, о которой упоминалось выше. Караул, в том месте, где было обнаружено воровство, находился под начальством брата нового инспектора артиллерии. Много помогавший своим, Аракчеев решил скрыть этот пустяк от государя, но, находясь 30 сентября на придворном балу, получил без всякого объяснения, вследствие сделанного на него доноса, приказание вернуться домой. На следующий день он был уволен в отставку.
Павел должен был в этом раскаяться.
Алексей Куракин не вернул себе расположения вместе с братом. Получивший в это царствование небывалое значение пост генерал-прокурора испытал на себе более других «изменчивую волю» государя. После Куракина Павел назначил на него сначала в 1798 году отца соперницы Нелидовой, Петра Лопухина, потом в июле 1799 года бывшего военного губернатора Каменец-Подольска Александра Беклешова, от которого ожидал чего-то необыкновенного:
— Ты да я, я да ты, теперь мы все будем делать вдвоем.
Менее чем через семь месяцев, 1 февраля 1800 г., он уволил этого сотрудника, которым так гордился. Предмет очень разноречивых оценок современников, он за свое недолгое пребывание не успел оправдать ни одной из них. Его преемником был прежний управляющий Гатчиной, Петр Обольянинов. До самой катастрофы 11(23) марта 1801 года, которой он не сумел предусмотреть, он изображал собой великого визиря, отняв у Ростопчина и впоследствии у Палена главную роль в гражданских и даже военных делах. Без всякого образования и почти неграмотный, грубый и резкий, разражавшийся из-за всего ругательствами и страшными угрозами, говоривший всем «ты» и заставлявший даже великих князей появляться ежедневно на его утреннем приеме, он был скорее неприятен, чем существенно вреден. К своей правдивости и неоспоримой честности он присоединял известную возвышенность чувства, сглаживавшую его дикий нрав и отталкивающее безобразие. Будучи неприхотлив, он даже слыл за «добряка». Но ленивый, несмотря на свое тщеславие, вмешивавшийся во все, при отсутствии серьезных способностей к чему бы то ни было, особенно ловкий в выборе себе усердных помощников, он главным образом извлекал пользу из их прилежания и собственной ловкости, чтобы удержаться на месте, что ему, конечно, не удалось бы, если бы испытание продолжалось дольше.
На вершинах иерархии, или в окружающей Павла среде, только два человека очень разного достоинства имели в то время счастье избежать всех превратностей, постигших лиц с самым блестящим положением. Послушный исполнитель желаний Павла в морском мире, адмирал Григорий Кушелев (1754—1832), хотя сохранил до конца доверие государя, но заслуживал, чтобы его действительные достоинства получили лучшее применение. Составитель нового устава военного мореплавания, автор «Рассуждения о военно-морских сигналах», Григорий Григорьевич обладал глубоким знанием своего дела, и в истории морских сооружений, морской топографии и профессионального образования русских моряков его деятельность оставила следы, делающие ему честь.
Вторым привилегированным лицом был — увы! — Кутайсов. Князь Чарторыйский уверяет, что видел его еще вначале царствования исполняющим обязанности лакея. Обер-егермейстер с 6 декабря 1789 г., барон с 22 февраля следующего года, граф с 5 мая 1799 и обер-шталмейстер с 9 января 1800 г., бывший цирюльник занимал в Зимнем Дворце, после отъезда Аракчеева, прежнее помещение фаворитов Екатерины, а немного позже получил такое же помещение в Михайловском замке, сообщавшееся точно так же с комнатами Павла посредством потайной лестницы. Доверенное лицо в доставлении удовольствий его величеству, — обязанность, которую он иногда разделял с обер-гофмаршалом Нарышкиным, — он сохранил свое положение среди общей гибели, однако не без того, чтобы не получать иногда между ласками и строгие выговоры, сопровождавшиеся подчас ударом палкой или пинком ногой.
Более или менее обидные проявления гнева этого вспыльчивого государя не принимались во внимание, и впоследствии, при Николае I, при раздаче медалей «за непорочную службу при дворе», решили с ними не считаться.
А между тем Павел, так быстро отстранявший от своей особы и от участия в управлении государством всех, кто навлекал на себя его неудовольствие, сделался, на всем пространстве своего царства, игрушкой этих самых людей, так сильно им презираемых и так легко возвращаемых в ничтожество, из которого он их выводил. Замышлявшиеся, ими, двадцать раз разрушавшиеся, но постоянно возрождавшиеся придворные интриги беспрестанно оспаривали друг у друга неустойчивую мысль государя и его колеблющуюся волю.
Против всякой вероятности, женское влияние, хотя и составляло обыкновенно главное основание этих партий, не сыграло в политике этой эпохи главной роли, которую почти все были склонны ему приписать. Гегемония фавориток не последовала в России за гегемонией фаворитов. Вторичное появление при дворе Нелидовой тотчас же после восшествия на престол ее друга, ее отставка в 1798 году и победа Лопухиной безусловно оставили след, но несколько иного рода, в истории того времени.
Женщины, которых Павел к себе приближал, любовницы или подруги, не управляли. Ни одна из них не обладала способностью к выполнению подобной роли, если б даже этого и захотела. Поссорившись окончательно с кумиром своей ранней юности и одновременно вступив почти в открытую вражду с Марией Федоровной, Павел еще некоторое время держался в области внешней политики того направления, на котором застал его этот разрыв, но обе женщины способствовали этому лишь очень косвенным образом. Удаление Нелидовой и упадок значения, приобретенного Марией Федоровной со времени ее примирения с фавориткой, имели еще другое серьезное следствие: это событие повлекло за собой опалу целой группы лиц, которые, лишившись поддержки, вынуждены были уступить место новому составу служащих и целому сочетанию честолюбивых надежд, страстей и различно направленных стремлений, господство которых Павлу, во многих отношениях деспоту чисто призрачному, предстояло еще переносить.
IIIПравить
От «представления ада», которым представлялось Нелидовой сближение с Павлом, ранее его восшествия на престол, она быстро перешла к впечатлениям диаметрально противоположным. «Благодаря его отеческим заботам я обставлена так хорошо, как, мне кажется, может быть только в раю», — писала она Александру Куракину. «Кроме многих красивых вещей я нашла еще в моем помещении прелестную библиотеку, и все было предложено так деликатно, что можно было думать, будто оно упало с неба». Ее согласие с Марией Федоровной установилось теперь во всей полноте и обещало быть продолжительным. Отвергая отныне всякие подозрения, Мария Федоровна не желала даже больше быть посвященной в переписку фаворитки с «ее дорогим Павлушкой». Противники Нелидовой были этим сильно огорчены. Ростопчин был душой этой партии, и в своих письмах к Семену Воронцову беспрестанно указывал на «средоточие управления» в руках поверенных государыни и ее подруги.
Он преувеличивал. Оба Куракина, один по неспособности, а другой вследствие свой беспечности, были вовсе не в состоянии приобрести руководящей власти, а сверх того, хотя Мария Федоровна и ее подруга и делали временами некоторые попытки, им никак не удавалось добиться того, чтобы их мнение одержало здесь верх. Прежде всего, у них не было никаких мнений, которые могли бы быть применимы. Скорее в них говорили чувства, обычно великодушные, часто неблагоразумные. Они старались успокоить государя и умерить проявления его гнева. «Будьте добрым, будьте самим собой, потому что истинная черта вашего характера — доброта», писала ему Нелидова в августе 1797 г. Она преподавала ему правила нравственности: «Чего хочешь ты, мое сердце? Государи созданы более для того, чтобы жертвовать своим временем, чем для того, чтобы им пользоваться». Примешивая к своим ласкам и нежным излияниям подчас ядовитые предостережения, она не боялась выказывать себя «ворчуньей» и надоедать «своему другу». «До тех пор, пока я буду видеть подданных, находящих счастье в служении вам, я буду вам надоедать». Она открыто становилась на сторону своей союзницы, и когда однажды Павел за столом до такой степени вышел из себя, что приказал императрице уйти из-за стола, Нелидова последовала за ней.
— Останьтесь, сударыня!
— Государь, я знаю свои обязанности!
Сдерживать, смягчать, добиваться от него помилований и милостей — вот в чем состояла главная забота фаворитки в этот период ее карьеры. Тотчас же после смерти Екатерины она ходатайствовала, впрочем на этот раз безуспешно, за князя Барятинского. Дочь бывшего обер-гофмаршала, Екатерина Долгорукая, присовокупила и свои настоятельные просьбы к просьбам фаворитки.
— У меня тоже был отец! — ответил ей Павел.
Но он не протестовал, когда неутомимая просительница защищала даже самого Кутайсова от угрожавшего его спине сурового наказания, или когда, дергая государя на балу за фалды, она заставляла его сдерживать свой гнев.
Это приблизительно все, что могла делать Екатерина Ивановна, да она, в сущности, и не питала особенно твердых упований на возвращение к ней благосклонности, приносившей ей райские минуты, быстро сменявшиеся адскими муками. Она осторожно оставляла за собой свою квартиру в Смольном, отказываясь от квартиры в Зимнем Дворце, и лишь изредка появлялась при дворе. Летом 1797 года она заставила себя долго просить приехать в Павловск. Уже предчувствовалось возобновление прежних несогласий между ею и Павлом.
«Вы вполне правы. Катя, браня меня, — писал ей Павел после того, как отказался исполнить одну из ее просьб, — все это правда, но… вспомните Людовика XVI: он пробовал быть снисходительным и был низложен. Все было мало и ничто не удовлетворяло, пока его не повели на эшафот!»
Она не давала себя убедить и написала следующее послание Марии Федоровне, в котором проглядывает новое разочарование:
«Император говорит мне, что, приезжая, я уменьшу число его тревог… Я не поручусь, чтобы моя простуда не была в его воображении причудою с моей стороны… Погода действует на его физическое состояние, физическое состояние на нравственное, последнее же на нравственное состояние других и так далее, и так далее»…
Однако она уступила, присутствовала на осенних маневрах и на балу, данном в Павловске, и привела опять в восхищение Павла, протанцевав по его просьбе, несмотря на свои сорок лет, менуэт, в котором он ее нашел очаровательной. «Мы походили на два старых портрета», — говорит Саблуков, бывший ее кавалером, в форме Фридриха.
Но на другой день неизбежные столкновения возобновились. Ростопчин и его сторонники были не одни, которых радовало их возвращение и которые вызывали их по мере надобности. Великая княгиня Елизавета так отзывалась в письме к матери об «отвратительной страсти» самого нелюбимого из свекров:
"M-lle Нелидова единственный человек, который может сколько-нибудь повлиять на государя; да она и властвует над ним всецело. И что же, императрица делает ей величайшие низости… И это человек, который должен заменять мне мать, к которому я обязана питать, как она того требует, слепое доверие и преданность! Скажите, дорогая мама, возможно ли это? Представьте себе, однажды зимой произошла ссора между императором и императрицей. Последняя отправилась после обеда, совсем одна, в Смольный монастырь, где живет Н…, во всем параде, — это было в праздник, — и просила ее оказать ей милость и помирить ее с мужем!.. Надо видеть в таких случаях моего мужа, в какое негодование он приходит! «Какие глупости делает мама! — он говорит часто. — Она совсем не умеет себя держать».
Прибавим, что к своим лучшим намерениям Екатерина Ивановна и ее августейшая подруга не всегда присоединяли одинаково удачные советы. Сведя деятельность Безбородки к роли «энциклопедического словаря», как он говорил, и ведя сам иностранную политику при помощи Александра Куракина, как того желали покровительницы этого глупого человека, Павел подвергал себя большому риску. Верный программе Екатерины, канцлер отвергал всякую мысль о выступлении с оружием в руках против республиканской Франции. Вдохновившись рыцарскими идеями и следуя внушениям французских эмигрантов, императрица и Нелидова влияли на императора в обратном смысле. Они дошли даже до того, что стали покровительствовать католической пропаганде, прилежно распространяемой кавалером д’Огар, аббатом Николь и другими апостолами из той же партии. Чувство зависти помешало Екатерине Ивановне послужить для той же цели предприятиям знаменитой герцогини Тарентской, которую она, напротив, постаралась удалить от двора тотчас же после ее появления в России; но она всеми силами помогала папскому нунцию, Лоренцо Литта, и его брату, графу Юлию, посланному от Мальтийского ордена, способствуя таким образом завлечению Павла в то безрассудное предприятие, куда втягивали его оба итальянца.
На самом деле она только суетилась. Придворная камарилья, протежируемая фавориткой, собиралась пустить в ход этот тоненький шип. Чтобы от нее избавиться, Безбородко вошел в соглашение с Ростопчиным и Кутайсовым и, забыв оказанные ему благодеяния, лакей внушил своим сообщникам уверенность, что думает обеспечить им победу. Нелидова уверяла, что ничуть не обязана своим влиянием влечению чувств. Ей будет доказано противное.
Среди утонченных отношений более или менее платонического характера с грациозной исполнительницей менуэта, Павел стал мало-помалу чувствовать сильную потребность любви, которую старая дева была уже неспособна вполне удовлетворить. Мальта и Версаль, часто тревожа воображение государя, будили в нем романтические идеи и любовные желания, тоже требовавшие кого-нибудь посвежее. Наконец, и целомудренные наслаждения брачного ложа были внезапно отняты у супруга, которого они так долго пленяли. В январе 1798 года, после рождения великого князя Михаила, акушер императрицы, Иосиф Моренгейм, дед посла, которого мы знали в Париже, заявил, что новые роды были бы опасны для жизни государыни.
Интрига, в которой, может быть, этот врач принимал участие, сначала не имела успеха, и Ростопчин заплатил за ее неудачу кратковременной опалой. Павел почувствовал новый прилив нежности к жене и, желая сделать ей приятное, велел даже построить в Павловском обширный деревянный павильон — нынешний Константиновский дворец, — чтобы поместить там герцогиню Виртембергскую, приглашенную им для свидания с дочерью. Но злополучная судьба Марии Федоровны пожелала, — увы! — чтобы в этот момент она узнала о смерти нежно любимой матери, присутствие которой было бы для нее такой огромной поддержкой. Это известие сразу же настолько серьезно пошатнуло ее здоровье, что она не могла сопровождать мужа в задуманном им путешествии в Москву. Павел уехал от нее 5 мая 1798 г., сопровождаемый Кутайсовым и предшествуемый Безбородкой, и оба сообщника получили неожиданное облегчение для своего отмщения, к которому они не замедлили приступить.
IVПравить
Сын Екатерины всегда, как мы знаем, оставался доволен приемом, который ему устраивала древняя столица. Он и на этот раз получил впечатление, что его там больше ценят, чем в С.-Петербурге. Лукаво намекнув, что знает, отчего это происходит, но отказавшись сначала объяснить, в чем дело, Кутайсов сказал затем следующее:
— Это потому, что здесь, видя вас таким, каков вы на самом деле, добрым, щедрым, великодушным, все это ставят в заслугу лично вам. Там же говорят: это императрица, или Нелидова, или Куракины…
— Уж не думают ли, что я даю собой управлять?
— Увы!
— Ну, так я им покажу!
Павел опять попался в ту же ловушку, куда тщеславное желание показать свою независимость втянуло его и в первый раз, с Нелидовой.
Еще во время коронационных торжеств он заинтересовался более, чем следовало, двумя барышнями Лопухиными, дочерьми Петра Васильевича от его первой жены, Анны Левшиной. Про вторую жену этой безвестной личности, бывшую еще в живых, Екатерину Шетневу, говорили, будто она состояла, до замужества, в близких отношениях с Безбородкой. По словам графини Головиной, Мария Федоровна и Нелидова после этой первой встречи будто бы забили тревогу и заставили государя сократить время своего пребывания в соседстве молоденьких красавиц. Он встретил их теперь вновь, ожидающих, что произведенное тогда впечатление снова окажет свое действие. На одном балу, слушая, несомненно, поощрения заинтересованных лиц, младшая, Анна, принялась кокетничать совершенно открыто. Она пожирала императора своими черными глазами, которые вместе со свежестью ее шестнадцати лет и ослепительно белыми зубами составляли в физическом отношении ее единственную прелесть. Маленькая, пухленькая, она не обладала ни грацией, ни умом, но ее невинный вид не был игрой и явился, кажется, главной причиной произведенного впечатления.
Один из заговорщиков обратил внимание Павла на ее поведение.
— Она потеряла из-за вас голову!
Он рассмеялся.
— Она ребенок!
Но ребенок показался ему желанным, и Кутайсов не заставил себя просить, чтобы начать переговоры, в которых только требования честолюбивой мачехи доставили им некоторые затруднения. Выговорив значительные выгоды для себя и для мужа, г-жа Лопухина хотела еще, кроме того, чтобы ее не разлучали с ее любовником, Федором Уваровым, офицером Московского гарнизона. В последний момент m-lle Лопухина разом покончила с переговорами, заявив о своем намерении, в случае, если соглашение не будет достигнуто, одной уехать в Петербург, и дело было слажено.
Совершенно поглощенный заботами этой интриги, Павел, против своего обыкновения, уделил лишь рассеянное внимание большим маневрам, устроенным перед его отъездом в Казань; но всегда нетерпеливый и торопливый, он собирался сесть в карету, не дождавшись возвращения Кутайсова с последнего свидания с родителями Анны Петровны. «Путешествие будет ужасно!» — думал секретарь государя, Петр Обресков, нервно ходивший по крыльцу в ожидании возвращения посредника. Но в последний момент бывший цирюльник во всю прыть примчался на своей тройке.
— Все уладил, наша взяла!
Тотчас же руководитель маневров, оставленных на этот раз без внимания, фельдмаршал граф Иван Салтыков совершенно неожиданно для себя получил изъявления одобрения. Но родителей новой фаворитки приветствовали еще теплее. Если верить молве, вся московская знать, за небольшими исключениями, устремилась на аристократическую Тверскую улицу, где жили Лопухины. Туда в изобилии возили иконы, которые, по принятому в важных случаях обычаю, проносили над телом Анны Петровны, лежавшей на полу и получавшей еще обильное окропление святой водой. В бесчисленных домовых церквах служили молебны о благополучном путешествии семьи. Сенатор Московского департамента Петр Лопухин был переведен на такую же должность в Петербург, в ожидании более высоких назначений, а его жена увезла с собой Уварова, получившего повышение. «Une femme galante de mauvais ton», — сказал про нее один из будущих героев интриги, Ростопчин, временно сосланный в этот момент.
Последствия события обнаружились только после возвращения царя в Павловск, в июне 1798 года. Тотчас же по прибытии Павел опять спешил уехать. Плохой знак! Отношения императора к императрице, хорошие или дурные, можно было точно измерить продолжительностью его пребываний в этой резиденции. В то же время государь выказывал сильное неудовольствие Алексею Куракину. Дела банка вспомоществования дворянству, директором которого был этот любимец Марии Федоровны и Нелидовой, шло плохо; но о князе говорили, что он ничего не потерял. Ссылаясь на новое совещание врачей, императрица попыталась опять вернуть к себе мужа, обещая ему сладости супружеской близости; но Павел воспротивился. Он не хотел брать на себя такой ответственности, да притом и сам чувствовал физическое утомление, требовавшее от него осторожности. Прижатый к стене, он прямо заявил, что не испытывает больше никакой потребности; что ее даже вовсе нет; что он даже ни о чем подобном не думает; что он, наконец, совершенно парализован в этом отношении. Бедная Мария Федоровна наивно передала все эти отговорки своему другу Плещееву!
Однако она на этом не успокоилась; чтобы удержать каким-нибудь способом ветреного супруга в семье, она клала к нему в постель одну из своих горничных, госпожу Юрьеву. Так как Лопухина еще не приехала, Павел взял эту заместительницу, удержал ее при себе даже и потом и имел от нее детей, о которых, как это довольно часто случалось в то время, Мария Федоровна милостиво согласилась позаботиться.
Хуже было то, что она вздумала написать новой фаворитке в угрожающем тоне, запрещая приезжать в Петербург. В результате ей пришлось просить императора «пощадить ее хоть публично».
Обращение с Нелидовой было не лучше. Как и прежде, она ни задумывалась над ответами. Павел сказал в присутствии императрицы: «Если бы вы знали, как я скучаю!» Она возразила: «Если бы вы знали, как вы нам наскучили!». Но это не вело ни к чему. «Дорогой Павлушка» только больше сердился и изливал свой гнев на всех, кто пользовался покровительством его супруги. В июле 1798 года сенатор Георгий Нелединский, Буксгевден и даже Сергей Плещеев один за другим были уволены в отставку. Покровители m-lle Лопухиной стали собирать ожидаемые плоды от своей интриги.
Нелидова последовала за Буксгевденами в ссылку, в замок Лоде, откуда в следующем году писала императрице:
«О, Боже мой! если бы он не старался причинить другим зло, как бы я его благословляла! Но более по-христиански — простить ему его заблуждения относительно тех, кого он приближает к себе, и тех, кого удаляет, и, правда, я не хотела бы стать когда-нибудь близкой к его особе… Он имеет несчастье никогда не помнить о горе, которое доставляет другим».
Роль бывшей фаворитки была сыграна; но расположение к ней Марии Федоровны, освободившейся от влияния придворных интриг, не подвергалось более колебаниям.
1-го августа 1798 года Петр Лопухин обедал при дворе. Через неделю он заместил Алексея Куракина в должности генерал-прокурора и вскоре после того, получив квартиру в роскошном доме, принадлежавшем прежде адмиралу Рибасу, на набережной Невы, он сделался членом Совета, в то время как его жена и младшая дочь получили звание статс-дамы и фрейлины. 18-го августа брат Екатерины Ивановны был в свою очередь уволен от службы. 24-го был возвращен Ростопчин, и получил свою прежнюю должность. 9-го сентября вице-канцлер Александр Куракин должен был уйти и получить вместе с Паленом графскую корону, чем последний едва ли был польщен, Кутайсов достиг высшей точки влияния.
3-го октября новая фаворитка, появившись на балу, была в первый раз допущена к царскому столу, и ее положение при дворе приняло почти официальный характер. Как девушка добрая, она, идя по следам своей предшественницы, проявляла больше мягкости, стараясь, как и та, взывать к милосердию и великодушию государя, плача и жалуясь, когда ей это не удавалось, но не внося в эту роль ни той же возвышенности мысли, ни благородства чувств. И эта черта являлась общей у всех лиц, которых ее возвышение привело к обладанию властью.
Новый генерал-прокурор, человек довольно честный, проявил на этом посту дух справедливости, относительного бескорыстия и умеренности, что было признано в нем всеми современниками, но выказал очень ограниченные умственные способности. Он не имел никакого политического влияния, г-жа Лопухина, в свою очередь, думала только о том, как бы возможно дороже продать обещания протекции, часто призрачные. Впрочем, супруги были скоро осыпаны возможными милостями. Павел купил у князя Станислава Понятовского для отца фаворитки великолепное малороссийское имение Корсунь, которое оспаривали друг у друга обе племянницы Потемкина, графиня Браницкая и княгиня Голицына. 19-го января 1799 года император пожаловал ему титул князя, а 22-го февраля титул светлости, пожелав сверх того, чтобы к фамильному гербу был прибавлен девиз Благодать, — перевод еврейского имени Анна. Он удалил Плещеева, но сохранял увлечение мистицизмом. Портрет государя, осыпанный бриллиантами, Анненская лента к ордену св. Анны, большой крест св. Иоанна Иерусалимского и право на придворный мундир для прислуги его светлости сопровождали прежние милости.
Петр Васильевич хвастал любомудрием. Так щедро награжденный, он думал только о том, как бы сохранить полученные преимущества. Пребывание при дворе, где блистала дочь, не проходило без неприятностей для родителей. Повернув спину новой княгине, так, что Павел это видел, госпожа Загряжская сделала ей глубокий реверанс и сказала очень громко: «По приказанию Его Величества». 7-го июня 1799 г. новый князь просил освободить его от всех обязанностей, оставив после своего пребывания на посту генерального прокурора след, делающий ему честь: указ от 19-го ноября 1798 г, запрещавший телесное наказание семидесятилетних стариков. Он выступил вновь уже при Александре I, сначала в качестве члена Государственного Совета, потом, в 1803 г., был назначен министром юстиции и, наконец, до самой своей смерти, в 1816 году, пребывал председателем Государственного Совета и Комитета министров.
А. П. Лопухину ласкали, берегли, боготворили. «Это любовь времен рыцарства!» — писал Ростопчин.
VПравить
Так же, как и отец, она не вмешивалась в политику, почти не зная, что последняя существует; но она господствовала во всех других отношениях при дворе и в городе. На придворных балах Павел запретил вальс, как неприличный танец. Но было достаточно, чтобы новая фаворитка этим огорчилась, как император отменил запрещение и Анна Петровна, вертясь в вихре танца в объятиях Дмитрия Васильчикова, получала аплодисменты Павла, совсем как некогда ее предшественница за более скромные движения менуэта. Она произвела даже переворот в одежде и правилах церемониала. Немка по происхождению и француженка по воспитанию, Екатерина предписала придворным дамам в парадные дни ношение русского платья. Противник Франции, Павел изгнал эту одежду, желая, чтобы она была заменена платьем по образцу французского. Одно слово сожаления, один недовольный вид фаворитки, и русское платье снова стало обязательным. Яркий малиновый цвет был любимым цветом Анны Петровны, вкусы которой были довольно вульгарны; последовала другая реформа: мундиры гвардейских офицеров должны были окраситься в этот оттенок, подобно тому, как придворные певчие оделись в зеленый цвет, в честь Нелидовой. Вновь построенным корабль получил название «Благодать», и фаворитка, в качестве крестной матери, официально играла главную роль при его спуске!
Под видом того, что с помощью «благодати» он возвращает себе полную свободу действий, Павел на самом деле предался какому-то любовному помешательству, в котором очень ничтожная Анна Петровна была главной фигурой, без меры превозносимой. Заметив хорошенькое личико в свите своей невестки, великой княгини Елизаветы, император после парада распорядился напечатать за это в приказе благодарность великому князю! Он, говорят, дошел даже до того, чтобы его сын участвовал вместе с ним в увеселениях вчетвером, заставив его сопровождать себя при посещении своей любовницы и заперев его, «будто бы нечаянно», в соседней комнате со старшей сестрой фаворитки, Екатериной Демидовой.
В то же время он оказывался зверски ревнивым. Заметив флирт между фавориткой и семнадцатилетним юношей, Александром Рибопьером, он тотчас же отослал этого Адониса в Вену, в качестве атташе при посольстве. А между тем он хотел все-таки, чтобы его собственная страсть была чисто платонической, и добился без труда, что Мария Федоровна, видимо, в этом убедилась. Она привыкла к подобным обстоятельствам и не замедлила приласкать и эту соперницу, как других, и так горячо, что Ростопчин пришел в негодование. Несколько позже, в разговоре с князем Кочубеем, Александр выказал более искреннюю уверенность относительно этого вопроса, благодаря «подлинным удостоверениям», которые, по его словам, получал от отца «и устно и письменно».
Чтобы дать больше вероятия этой очевидной бессмыслице и, может быть, ввести в обман самого себя, Павел задумал выдать фаворитку замуж. Сначала он собирался предложить ей того же Рибопьера, которого однако удалил; потом он остановился на Викторе Кочубее, прилагавшем все старания, чтобы ускользнуть, потому что уже сделал свой выбор. Наконец, более великодушно, по-видимому, влюбленный государь уступил влечению, обнаруженному самой Анной Петровной к князю Павлу Гавриловичу Гагарину, очень дурному человеку, который, однако, был вызван из Италии, где служил под начальством Суворова, и стал скоро кандидатом на пост вице-канцлера!
Молодые люди были, кажется, уже с некоторых пор в довольно нежных отношениях и тайно переписывались. Князь был посредственный офицер, но недурной поэт. Редактор Вестника Европы, Жуковский, напечатал впоследствии некоторые из его стихотворений в своем журнале. Но вероятнее всего, что в этом союзе, который не был счастлив, Лопухина искала средство вернуть себе всеобщее уважение, в то время как ее любовник надеялся снова найти уже испытанные им удовольствия жизни втроем и вместе с тем способ избавить себя от всяких неприятностей.
Сделавшись княгиней Гагариной, фаворитка действительно следовала за двором во всех его переездах и занимала летом в Павловске по соседству с «Розовым Павильоном» уютную дачу, где государь мог с ней встречаться, не обращая на себя внимания, но он больше не старался врывать своих посещений. В С.-Петербурге из трех домов, купленных на набережной Невы и соединенных друг с другом, он устроил ей более роскошное жилище, в то время как в смежном с нею доме Кутайсов поместил госпожу Шевалье. Проходя мимо этих зданий, воспитанники кадетского корпуса должны были, согласно распоряжению, отворачиваться. Каждый день одна и та же карета отвозила государя и холопа в обиталища их любви, оказавшиеся так близко друг к другу, и скоро распространился слух, что после того как актриса, исполняя роль Федры, надела малиновое платье, она при ночных встречах стала оспаривать предпочтение государя у той, во внимание к кому совершила свой поступок.
VIПравить
К этой двойной интриге тяготел целый кружок довольно подозрительных лиц, истинный характер которых не оставляет никаких сомнений. Среди них некто госпожа Гербер, гувернантка, потом компаньонка фаворитки, еще довольно молодая, довольно хорошенькая, скромно присутствовала при ежедневных свиданиях государя с предметом его страсти и, быть может, искала в них и для себя счастливой случайности. Некто Шевалье, муж актрисы: бывший танцовщик и закадычный товарищ Колло д’Эрбуа, которого он сопровождал при расстрелах в Лионе, теперь занимался тем, что наживал состояние на успехах своей жены.
Личность последней нельзя установить точно, так как многие актрисы в то время носили то же имя. Одна из них, бывшая в 1792 году пенсионеркой театра Louvois, участвовала в республиканских празднествах в роли богини Разума, и можно предполагать, что это та самая, которая осчастливила своим присутствием французский театр и любовные рандеву Петербурга. Будучи в связи с Барра и собираясь ехать показывать свои таланты в Россию, она будто бы предлагала ему свои услуги. Вернее же она служила в Петербурге полиции Первого Консула. Она родилась в Лионе около 1774 г. и явилась сюда уже несколько поблекшей, но это искупалось большой грацией и еще большим апломбом. Катаясь верхом в сопровождении двух берейторов, как сам император, она своей роскошью еще более, нежели своим талантом, затмевала соперницу из французского театра, m-lle Вальвиль и, пользуясь связью с любимцем государя, получала огромный доход от своих бенефисов. В подписных листах, которые, как было известно, пройдут перед глазами Кутайсова и быть может даже самого императора, ложи, оплаченные по 1000 рублей и более, были нередки. Ее муж, превосходивший наглостью самых нахальных из людей, принимал такие подписки с видом паши, соединял со званием директора театра чин пехотного майора и носил мальтийский мундир!
В той же среде была одна молоденькая женщина, госпожа Гаскон, дочь английского врача по имени Гутри, жена шотландца, директора Олонецких рудников, и любовница нового князя Лопухина. Гутри караулил благоприятные моменты в присутственных местах, что давало ему большой доход. Если какое-либо дело близилось к решению, он устраивал так, чтобы задержать выполнение последних формальностей, и предлагал за деньги окончить все в двадцать четыре часа.
Близкий человек к супругам Шевалье, пьемонтец по имени Мерш, или Мермес, попался вместе с ними в одном скверном деле из-за взяточничества. Он замешал туда же одну француженку, Каролину де Бонёйль, или по-настоящему Аделаиду Рифлон, эмигрантку, по ее словам, тоже состоявшую, как полагали, на службе у Первого Консула, несомненную авантюристку, и, несмотря на это, все же принятую в Гатчине. Супруги Шевалье, хотя и получившие значительную сумму в счет ожидаемого от предприятия барыша, и Кутайсов, тоже заинтересованный в этом деле, не пострадали вовсе. Поплатился только пьемонтец, но не как взяточник, потому что это скомпрометировало бы его сообщников, а как якобинец, хотя он был известен за ярого монархиста. Его наказали кнутом, вырвали ноздри и сослали в Нерчинские рудники.
Павел, тоже своего рода актер, питал какую-то особенную любовь к театральному миру. Артист французской труппы, Фрожер, получил право входа в кабинет государя. Часто видели, как император прогуливался с ним под руку. Они болтали о французской литературе, затрагивая иногда и более легкие сюжеты. Может быть, предупредив Наполеона, Павел искал в этом собеседнике второго Тальма. Но Фрожер был бесподобен не столько в величественных и благородных ролях, сколько в шутках. Допущенный на интимные собрания при Дворе, он проявлял там иногда свой комический талант, прохаживаясь даже насчет великих князей.
Павел этим забавлялся; его презрение к людям вообще заставляло отождествлять этого веселого шута, жалких Шевалье и самых худших мошенников из их компании с высшими представителями общества, униженного, впрочем, обращением с ним и примерами самого государя. Андрею Разумовскому, сосланному в Батурин, в Украйне, все родственники советовали прибегнуть к всемогущему заступничеству Кутайсова и фаворитки, и он писал жене в июне 1800 г.: «Est modus in rebus, можно все сделать, не унижаясь!»
Спустившись с облаков, где он собирался парить вместе с Нелидовой, Павел сам разделял это мнение.
Быстро соскучившись в Лоде, прежняя фаворитка попросила разрешения вернуться в Петербург. Павел ответил на ее просьбу в любезных и даже «чувствительных» выражениях, но не оставил своих новых знакомств и новых удовольствий. Напрасно Мария Федоровна пыталась вернуть его к прошлому: Кутайсов и княгиня Гагарина, Пален и Панин составляли надежную стражу. Обещав однажды присутствовать на приеме императрицы, где он знал, что встретит своего прежнего кумира, он в последний момент дал знать, что не придет.
Из переписки императрицы и ее подруги, по письмам, относящимся к этому времени, видно, впрочем, что обе они были одинаково неспособны разобраться в осторожной и искусно замаскированной игре их общих врагов. Они наперерыв восхваляли тех же самых Палена и Панина, вторые уже составляли заговор на жизнь нежно любимого ими существа! Нелидова за этот период преждевременно состарилась; лицо ее покрылось морщинами и стало восковым, с землистым оттенком однако, она на одиннадцать лет пережила Марию Федоровну, но уже не покидала больше Смольного монастыря, где и кончила свои дни в 1839 году.
Что касается княгини Гагариной, то она сошла в могилу раньше своей соперницы и скончалась в 1805 году после несчастных родов, в которых умерший четыре года назад Павел, так же как и ее супруг, были не при чем. С легкой снисходительностью, свойственной идеям и нравам эпохи, «желая ей добра, с тех пор, как она лишилась своего прежнего положения», невестка Павла, став императрицей, выражала сожаление фаворитке, сообщая об ее кончине маркграфине Баденской, и в то же время упоминала о связи покойной с князем Борисом Четвертинским, братом знаменитой Марии Антоновны Нарышкиной, которая была любовницей императора Александра. Несчастные роды, по ее словам, и явились последствием этой связи.
С такими-то приближенными шел Павел навстречу своей трагической судьбе, пытаясь не только управлять, но и пересоздать свое огромное государство.
Глава 7
Внутреннее управление. Несостоятельность программыПравить
IПравить
Что касается предстоящих реформ, то, говоря откровенно, Павлом был заготовлен в момент получения власти лишь проект военной реорганизации. Плохо задуманный в своем целом и недостаточно изученный в подробностях, этот плод его измышлений — или внушений Петра Панина — был доведен до достаточной степени если не совершенства, то зрелости; но, в виде намерений, неопределенных планов и неясных мечтаний, Павел прибавлял к нему очень честолюбивую программу, Определенным в ней было только одно — это твердое желание все изменить, и этого оказалось для него достаточным, чтобы явиться в роли всеобъемлющего преобразователя. Мы увидим, как и с какими, результатами.
Для страны, обязанной Екатерине таким усилением могущества и престижа, царствование ее, по выражению, ставшему с недавних пор общераспространенным, было периодом осуществлений. Подготовленные Алексеем Михайловичем, резко проведенные его сыном, основы новой политической и социальной жизни, приближавшейся к западным образцам, медленно направлялись при Елизавете к известной законченности. Их процветание мать Павла поставила себе главной задачей. Она не старалась вводить в это наследие слишком много других преобразовательных начал. В этом отношении она доводила свою предусмотрительную сдержанность до того, что отрешалась от своих личных намерений и стремлений. Осуждая в теории крепостное право, она на практике оставила его неприкосновенным; она даже усилила его, призвав владельцев крепостных к роли правящего класса. Это произошло потому, что кроме них она не находила никого, из кого можно было бы образовать общество в широком смысле слова.
Она, конечно, не думала, чтобы такое положение вещей могло оставаться вечным. Она приложила все старания к образованию третьего сословия, но вовсе не думала, что, даже в такой молодой стране, можно все сделать сразу. Она оставляла известную долю будущему и отваживалась на новшества лишь понемногу и в форме зачатков, которые должны были затем в свою очередь медленно совершенствоваться, применяясь к среде, куда она их вводила, и идя в уровень с ее развитием. Она была решительной оппортунисткой, выказывая также, особенно во второй половине своего царствования, постоянное стремление щадить эту «chair vivante», над которой она знала, что работает. Таким образом, она и распределила на двадцать один год проведение огромной административной реформы, намеченной в 1775 году. Устройство пятидесятой губернии, — Слонимской, — явившееся следствием нового разграничения областей, относилось уже к 8 августа 1796 г.
Она, без сомнения, могла бы сделать больше и лучше, если бы ей не мешала несчастная любовь к тщеславию и еще больше страсть к авантюрам, которой обязана, правда, началом своей необыкновенной судьбы. К ее несчастью она слишком долго царствовала. К концу жизни, состарившись и имея плохих сотрудников, она утратила вместе с чувством меры и должное понятие о равновесии. Обнаружилось все возрастающее несоответствие между непрерывными новыми начинаниями, в которые она давала себя завлечь, и действительными силами страны, которые при этом растрачивались и отвлекались от своей прямой работы. В то же время административный аппарат, после долгого действия под регулярным управлением ее очень сильной и вместе с тем мягкой руки, попавший теперь в напряженную работу и другие руки, менее опытные, портился: хищения и всякого рода злоупотребления в военном ведомстве, наличный, состав которого существовал только на бумаге; полная дезорганизация во флоте, в котором сохранились лишь остатки эскадры, гнившие в портах; более одиннадцати тысяч дел, застрявших в Сенате; беспорядок, произвол и нищета повсюду. И тем не менее, в то время, когда Зубов не мог придумать другого средства помочь финансовой нужде, как перелить медную монету, повысив ее номинальную стоимость, его покровительница затеяла экспедицию в Персию и делала вид, что подготовляет вмешательство, направленное против революционной Франции!
Однако ответственность за окончательный итог нельзя взвалить на одни ошибки и слабости государыни. Причину этого нужно искать глубже. Роковым было то, что брошенные раньше времени и неудачно в современную цивилизацию и мировую политику, без соответствующих материальных и моральных средств, Россия и ее руководители, как это еще и теперь с ними случается, временами не могли справиться с непосильной тяжестью возложенной на них задачи, и действительность на мгновение вознаграждала себя за их слишком высокомерные мечты. Этого-то и не сумел понять Павел, прирожденный идеалист, что и было его первой и самой главной ошибкой.
Было бы простительно, не выступая слишком непочтительным судьей царствования своей матери, в общем славного и производительного, по крайней мере, сознать необходимость исправления, в пределах возможного, его ошибок. Он считал все возможным, а именно все сделать сразу и все исправить, — силой того абсолютного идеала, который он носил в себе, противопоставляя его решительно всему существующему. Не довольствуясь устранением неудобств и опасностей положения, в котором он нашел государство, он хотел при помощи полного разрушения, производимого день за днем, изменить самые основания политического и социального устройства, продукта многовековой органической работы.
Он приступил к делу, как те работники, которых весь свет видел за несколько лет перед тем во Франции, проявляя то же пренебрежение обстоятельствами, ту же смесь отчасти правильных идей, и неизменно ложных расчетов, то же слепое увлечение и весь свой темперамент, который известен. Последствием, как и там, оказалась катастрофа. Огромное количество законов и указов, прежние, уже устаревшие, проекты, или поспешные импровизации и внушения последней минуты, точно содержимое ящика Пандоры, вихрем пронеслись над бедной Россией, внезапно, без всякой заботы о необходимости постепенности и о неизбежных трудностях их проведения в жизнь. Заступив место одного из величайших артистов в деле управления, Павел никогда не подумал о том, что это управление есть искусство. Нельзя сказать, что у Павла не было известной системы в его выдумках; но не в этом был недостаток и современных ему западных революционеров. В применении их восточный соперник выказал даже известную методу. Это можно было наблюдать раньше появления Гамлета при различных проявлениях безумия. Систематически все ломая и постепенно переходя от недостаточно оправданного разрушения к еще менее обдуманному созиданию, он из затруднительного положения, в котором находилась страна, привел ее на край бездны.
Его главные усилия были направлены на военное дело, и результаты их мы рассмотрим отдельно. Но он пробовал резко изменить и улучшить все остальное, и это, прежде всего, привело к обнаружению, и даже усилению, недостатка находившихся в его распоряжении всякого рода средств, что некоторым из его предшественников удавалось замаскировать и даже возмещать до известной степени превосходством своей гения, или своей энергией.
IIПравить
Не жалея самого себя, Павел стремился сообщить всем своим сотрудникам снедающую его жажду деятельности. Но прежде всего надо было привести в движение главное колесо правительственной машины — Сенат. Однако, даже вставая до рассвета, или устраивая свои заседания еще в другие дни сверх назначенных для собраний, что было предписано указом, сенаторы все-таки не могли ликвидировать огромного количества запущенных дел, которыми были завалены. Работы у них было слишком много, так как на их обязанности лежало более или менее все. Несмотря на различные преобразования и на то, что это высшее собрание уже не носило больше характера правящего учреждения, который хотел ему придать Петр Великий, оно было завалено массой обязанностей, плохо разграниченных, крайне непостоянных, но всегда бесконечно сложных.
Павел, по-видимому, намеревался ограничить его деятельность исключительно судебной ролью, что развивалось уже целое почти столетие. В смысле управления он не допускал разделения. Поэтому он решил, что уголовные процессы, с их следствиями, должны быть переданы из заваленного ими второго департамента в четвертый и пятый, деятельность которых до тех пор была исключительно административной. В то же время он учредил три временных департамента, которые должны были также заняться судебными делами. Он везде увеличил личный состав канцелярий, но не сумел придать и этой реформе, так же как и другим, твердое направление, ясно продуманное и систематически выполненное.
Производя следствия и разбирая процессы, сенаторы продолжали в то же время управлять то тем, то иным, в зависимости от случайно розданной работы, которая, постоянно меняясь, исключала из их ведения одно, чтобы дать другое: так, например, им было поручено на некоторое время управление государственным коннозаводством!
С другой стороны, не хватало людей для увеличения состава служащих. Специальная школа, названная юнкерской, комплектовавшаяся из детей дворян, должна была их подготовлять. Воспитанники стали прибывать в огромном количестве. Проводившаяся в то время военная реформа вызывала в этой среде общий отлив к гражданской службе. Но однажды Павел заметил тревожные недохватки в составе своей армии. Не оказывалось молодых людей, добивавшихся чести носить эполеты.
— Куда, черт, они деваются?
— В юнкерскую школу, ваше величество.
— Но их должно, быть там только пятьдесят…
— Их четыре тысячи пятьсот!
Все лишние были отосланы указом в полк; но, вечно заваленный делами, сгибавшийся под их бременем. Сенат не стал от этого лучше работать.
Медленность в разбирательстве дел, эта ужасная волокита, являющаяся веками предметом непрерывных жалоб, происходила и там, как везде, от беспорядочного состояния законодательства. Предпринятый Екатериной в ее знаменитом «Законодательном собрании», оставленный и затем вновь принятый с помощью новой «Комиссии», великий план составления Свода законов, с которым Северная Семирамида надеялась связать свое имя, еще даже не начал приводиться в исполнение. Павел вообразил, что извлечет больше пользы из этого учреждения, изменив только название, под которым оно до тех пор существовало. «Законодательная комиссия» стала «Комиссией для составления новых законов», и нетрудно угадать, что от этого она не стала лучше работать. Сын Екатерины, как мы знаем, не получил никакого юридического образования. Поэтому он не знал, что в основании всякой продуктивной работы в этом смысле должны лежать глубокое знание местного законодательства, и ее точкой отправления должен быть общий план. Этот план и теперь еще изучается в России!
Не имея в этом отношении другого руководителя, кроме чувства, часто верного, но которое не могло заменить направляющей идеи, Павел, кроме того, не хотел отказываться от прерогатив правительственной власти. Однажды приговор, наложивший одно и то же наказание за разные преступления, открыл ему отсутствие принципа постепенности в существующем законодательстве, и тотчас же он отдал приказ, чтобы реформа этой части уложения о наказаниях была произведена раньше всякой другой. На другой день, запиской, отосланной в шесть часов утра, он изменял это решение, приказав прежде всего произвести ревизию существующего судопроизводства. Его внимание было в промежутке привлечено задержкой в решении одного незначительного процесса. В другой раз последний из серии его генерал-прокуроров, Обольянинов, обратился к секретарю канцелярии, Безаку, со следующими словами:
— Нам бы нужен был через двадцать четыре часа проект какого-нибудь закона, устав, статут, все, что хотите. Государь скучает, не имея возможности заниматься маневрами по случаю дурной погоды… Чтоб было готово к завтрашнему дню!
С помощью одного еще незначительного в то время канцелярского служащего, которому в следующее царствование предстояло большое будущее, Сперанского, и кучи старых книг, брошенных где-то на чердаке Григорием Орловым, Безак принялся за работу, и Павел в назначенный час нашел на своем рабочем столе «Коммерческий устав Русского государства». Он его одобрил, поздравил прокурора и щедро наградил всю канцелярию; но труд этот никогда не только не был приведен в исполнение, но даже опубликован.
Давая такое применение талантам своих сотрудников, русский Солон приводил их в замешательство некоторыми замечаниями, которые, как это ни странно, его защитники отметили, как достойные нашего внимания.
«Вот ваш закон!», сказал он, ударив себя в грудь, одному из своих приближенных, осмелившемуся возразить на одно из его распоряжений и почтительно указать на его незаконность.
И урок этот не пропал даром. Председатель второй законодательной комиссии, на обязанности которой лежало ревизовать работу первой, князь Гавриил Гагарин, высказал следующее справедливое суждение:
— Зачем? раз государь делает, что хочет!
В деле пастора Зейдера, как и в деле братьев Грузиновых, мы действительно видели проявление этой изменчивой воли. Можно привести массу примеров аналогичного вмешательства государя, заменявшего своими личными требованиями требования судебника и своим собственным решением решение судей. И эта судебная власть была из самых фантастичных: за одинаковые поступки приказывая предать виновных суду, Павел заранее их приговаривал в одном случае к кнуту и каторжным работам, в другом только к шестинедельному заключению в крепость.
Подобные его поступки порождали в причастной к делу среде такое настроение умов, которое не могло способствовать рвению законодателей.
Поэтому к концу царствования «Комиссия для составления новых законов», хотя и имела в своей среде выдающегося юрисконсульта, Поленова, принесла очень скромные результаты, в которых, сверх всего прочего, выяснялось отсутствие всякой ориентировки в ходе дела: семнадцать статей, касающихся судопроизводства, девять статей об уделах и тринадцать об уголовных законах.
IIIПравить
Еще сильнее восстал Павел против двух принципов, лежавших в основании политической организации государства. Петр Великий учредил сословное управление на коллегиальной основе. Его правнук решился заменить его рядом служащих, из которых каждый в отдельности был бы ответствен перед императором. Личный элемент наверху: министр должен занять место коллегии; бюрократический принцип внизу: свободное пополнение штатов, изгоняющее сословный элемент.
Если бы эта реформа была хорошо задумана и разумно применена, она явилась бы своевременной, и Павел в этом отношении докончил бы только начатое. Уже при Екатерине коллегиальная система начинала разлагаться, медленно, но неотступно подрываемая значением, приданным начальникам некоторых департаментов. Стоявшие во главе трех коллегий — Иностранных Дел, Военной и Адмиралтейств-коллегий — президенты этих крупных ведомств находились на положении настоящих статс-секретарей; своим коллегам они предоставляли лишь призрак власти. Со своей стороны «Правительствующий» Сенат, как его назвал Петр, начинал все менее и менее оправдывать свое название; он постепенно был приведен к той роли высшей судебной инстанции, которую выполняет и теперь. Зато главный представитель контроля, генерал-прокурор соединил в своих руках обязанности министров юстиции, внутренних дел и финансов. Следуя тому же принципу, единоличное управление проводилось во всех ведомствах, а Берг-, Мануфактур-- и Коммерц-коллегии уже не существовали вовсе, ибо были упразднены Екатериной, передавшей все дела, находившиеся в их ведении, в Казенную палату.
При таком положении вещей Павел находился во власти двух одинаково сильных желаний, представлявших собой, как с ним обыкновенно бывало, противоречие и направленных к тому, чтобы все перевернуть, ускорив слишком медленное, по его мнению, течение событий, и вместе с тем разрушить все сделанное для этого же его матерью. Он повиновался и тому, и другому. Начиная с 19 ноября 1796 года, он принялся за восстановление упраздненных коллегий. Указ усматривал «крайнюю неудобность в раздроблении важных отделений Государственной экономии».
Но, наряду со своими президентами, восстановленные коллегии получили еще «главных директоров», которые, будучи облечены правом личного доклада, сделали это восстановление лишь призрачным.
Вскоре после того управление финансами было изъято из ведения генерал-прокурора и поручено «государственному казначею», который, председательствуя в четырех экспедициях, являлся в действительности также министром. Мысль была хороша; к несчастью, она противоречила другому желанию государя, состоявшему в том, чтобы, дать возможно больше преимуществ и полномочий Беклешову, когда он оказался лишенным таким образом власти прокурором. И вот, утратив финансы, этот бюрократ получил взамен их вновь созданные департаменты: «Государственного хозяйства», «Иностранной Опеки» и «Сельского Домоводства». Этого было мало. Ему передали, сверх того, заведование юнкерской школой, Географический департамент и, на короткое время, Управление казенными лесами. Чтобы увеличить его власть, лишая Сенат, и без того уже утративший свое прежнее величие, передали тому же лицу руководство законодательной работой и поручили — сверх того, «позаботиться о правильном ходе дел во всех канцеляриях и следить за строгим соблюдением законов во всех административных учреждениях».
На практике, заменив таким образом одно нагромождение довольно плохо согласованных между собой обязанностей другим еще более сложным, Павел устроил хаос.
Передав генерал-прокурору большую часть своих административных обязанностей, Сенат не получил облегчения. В октябре 1799 г. возвращение к одной из наименее счастливых идей Петра Великого наложило на прежних «правителей» новые обязанности: Павел возобновил производство «сенаторских ревизий», которые дожили до наших дней и, при полном отсутствии или слабости в организации постоянного контроля, представляют собой наименее правильный и самый опасный временный паллиатив.
От прежних коллегий, по-видимому, сохранилось одно название среди этого нагромождения авторитетов и ответственностей, переплетавшихся между собой и вытеснявших друг друга. Павел, казалось, действительно был занят тем, чтобы систематически выделять министерский принцип, который был ему дорог. В одном из основных законов, изданных во время коронации, заключались постановления для создания нового департамента Уделов.
Это учреждение обеспечивает еще и теперь для Императорской Фамилии, ставшей такой многочисленной, средства к существованию, сообразно положению; в некоторых кругах считали, что это и есть самое большое дело его царствования. Это мнение, нам кажется, вредит Павлу, но учреждение, конечно, не оказалось бесполезным. Во главе его был поставлен министр. В 1800 г. создание министерства торговли и внесенный на рассмотрение проект министерства финансов сделали окончательное упразднение старых коллегий логической необходимостью близкого будущего. Павел и его советчики не могли однако на это решиться. Это означало бы идти по следам Екатерины. Чтобы все-таки дать какое-либо применение этим учреждениям, потерявшим всякий смысл существования, они не нашли ничего лучшего, как поручить им роль исполнительных органов! Единоличное решение и коллективное исполнение: таков был конец этой части их преобразовательной работы. И на этот раз это был административный «саботаж», как сказали бы теперь.
Между тем, централизация власти, естественное следствие принятых принципов, клонила к уничтожению автономного управления, введенного Екатериной в некоторых областях, а торжество бюрократической системы вело к упразднению социального элемента; именно избирательного. Вследствие мер, принятых императрицей, административный надзор и правосудие, во всем их объеме, находились в учрежденных ею округах в руках дворянства. Соответственные судебные должности были выборными и всецело предоставлены ведению этого сословия. Такой порядок вещей не лишен был серьезных неудобств. Последствием его было то, что из барских владений образовался ряд маленьких государств в государстве, где представителям центрального управления трудно было заставить уважать их авторитет, и куда они не могли даже проникнуть, не подвергаясь большим опасностям. Местные властелины бесчеловечно поступали даже с представителями автономных учреждений, которые были однако лишь отражением их собственной власти, и недавно, когда еще царствовала Екатерина, один помещик Воронежской губернии встретил пушечными выстрелами членов уездного суда, собиравшихся составлять акты в его владениях! Терпя такое отношение от своих избирателей, эти судьи не могли, с другой стороны, оказать никакой серьезной поддержки крепостным в их спорах с помещиками.
Павел геройски решился твердой рукой уничтожить корпоративный принцип, игравший главную роль в этой организации. Но единственным средством к устранению недостатков явилось бы расширение его слишком узко аристократической основы. Об этом он не думал, благодаря пристрастию к бюрократической системе, которой он старался дать более широкое применение, а также, с чем надо согласиться, невозможности призвать, кроме привилегированного класса, другие общественные элементы, которые были бы годны для этой цели. Ни в правовом отношении, ни в действительности их не было вовсе. Рабский народ не мог давать судей, и еще теперь, пятьдесят с лишком лет спустя после уничтожения крепостного права, это же обстоятельство является препятствием к созданию народного земства. Оставалось единственным выходом упразднить привилегию, являющуюся причиной таких злоупотреблений, уничтожив самые учреждения, которым те, кому они были выгодны, давали такое дурное применение, и к этому-то решению и склонялся сын Екатерины, не останавливаясь на нем однако окончательно. 13 сентября 1798 года судебная власть, принадлежавшая дворянам, в опекунских советах и сиротских судах, была передана общим судебным палатам. 14 мая 1800 года члены низших уездных судов, выбиравшиеся до тех пор дворянством, уступили свое место чиновникам департамента Герольдии. Аристократический класс сохранил лишь право представления на почетные судебные должности.
Еще небольшой переворот! Но, не говоря о том, что, прерывая историческое развитие страны, он составлял, с точки зрения политической и социальной, скорее шаг назад, чем вперед, Павел не сумел и в этом деле быть последовательным.
Понятно, что вследствие этого бюрократическое начало, которому таким образом было положено основание, было последовательно распространено на купеческое и мещанское сословия Уставом о цехах, изданным 12 ноября 1799 г., и распоряжением от 4 сентября 1800 г., заменявшим во всех губернских городах магистраты — ратгаузами, где чиновники, всегда назначаемые правительством, вытеснили прежних судей. Это та же система, которая до последнего времени применялась к организации земств в западных губерниях и которую хотели еще сохранить в трех губерниях из девяти, где польский элемент заставляет бояться распространения избирательной системы, теперь вновь принятой. Под влиянием той же боязни Екатерина остерегалась распространить на эту область своего государства и права местной автономии, дарованной ею другим. Она даже сочла своевременным уничтожить в присоединенных областях все национальные учреждения подобного рода. Это она сделала для сына. Но достаточно было того, что эта мера принадлежала ненавистной матери, чтобы Павел нашел ее неудачной и подлежащей изменению, обнаружив таким образом до некоторой степени механический характер предпринятой им преобразовательной работы. Для него главное заключалось в том, чтобы разрушить и перевернуть все, найденное им в наследии матери, в каком бы состоянии и положении оно ни находилось, даже если бы ему при этом пришлось идти вразрез со своей собственной программой. Автономные учреждения прежних польских воеводств имели корпоративную дворянскую основу, то есть находились в прямом противоречии с системой, которую он задумал провести. Он не замедлил их восстановить.
Хотел ли он по крайней мере, допустив это исключение, покончить во всем остальном с сословным элементом и принципом привилегий? Нисколько.
IVПравить
Объявлять войну дворянству не входило в его расчеты. Ему даже хотелось, чтобы последнее, лишившись прав, которыми, в силу вполне понятных соображений, оно дорожило больше всего, было, тем не менее, довольно. Он предлагал ему компенсации. Оно найдет в военном ведомстве то, что потеряло в гражданском. Новый устав, заимствованный у прусской армии, делал возможным для разночинцев получить звание унтер-офицера только после четырех лет службы, а дворяне будут иметь право достигнуть его через три месяца! Больше того: в 1798 г. дополнительной статьей этот чин был исключительно предоставлен кандидатам дворянского происхождения.
Павел сохранял, значит, различие сословий, делая в то же время вид, что стремится его уничтожить, и предоставлял одному из них преимущества чисто корпоративные, после того как отказался от этого принципа!
Впрочем, дворянство не было удовлетворено, и это следует ему простить. Настолько не удовлетворено, что явилась необходимость принять с самого начала энергичные меры, чтобы только удержать достаточное число представителей этого класса в кадрах той службы, которая, как хотелось реформатору, должна была их вознаградить за и другие ограничения. 5 октября 1799 г. указ запретил записывать дворянских детей в списки гражданской службы, иначе как с особого разрешения государя. Другие подобные же меры, вызванные участившимися попытками к побегу, должны были превратить в тюрьму рай, задуманный Павлом для этой части своих подданных, и в его дверях ангел с огненным мечом запрещал желающим не входить, а выходить из него. Неудача была полная.
Сын Екатерины никогда этого не понимал, продолжая до конца политику, которую можно назвать систематической, столько он вложил в нее упорства, но которую следует признать лучшим образцом его непоследовательности.
Императрица откровенно говорила, что ей нравилось, чтобы ее дворянство «чувствовало свою силу».
Павел находил, что во всем государстве имеет значение только его собственное всемогущество. Его постоянной заботой было уничтожать вокруг себя всякое сознание, как и всякий признак, не только силы, но какого-либо значения, политического или социального. И в этом отношении он опасался главным образом коллективности. По смыслу русской поговорки: громада великий человек, он видит в каждой группировке людей опасности для своего величия. За некоторыми лишь исключениями, закон запрещает соглашение даже для подачи петиций и прошений, и Павел это твердо помнил. Весной 1797 г., когда в Петербург приехала депутация от донских казаков, он приказал отправить в тюрьму, даже не выслушав их, всех шестнадцать офицеров, входивших в ее состав. Через несколько месяцев он приказал рижскому губернатору расследовать дело инвалидов, подавших жалобу на дурное обращение с ними коменданта города, но ввиду того, что их петиция имела несколько подписей, отослал ее с надорванием, как незаконную.
В этом направлении Павлу открывался широкий путь, уже проложенный до него и выровненный нивелирующей политикой его более отдаленных предшественников, начиная от Иоанна IV. Сама Екатерина шла тем же путем, оставаясь верной освященным традицией принципам даже в своем заигрывании с аристократическим сословием и даже в грамоте, пожалованной ею этому опустившемуся дворянству и подтверждавшей его привилегии. В некоторых из этих привилегий, как раз в наиболее существенных, было отказано тем из дворян, кто не имел офицерского звания. Как замечает Семен Воронцов, довольно было, таким образом, физического недостатка, чтоб лишить прав потомков таких людей, как Пожарские, Ромодановские, Шереметевы, создавшие Россию и положение Романовых!
Выводя из низов общества других людей — Биронов, Разумовских, — фаворитизм работал в том же направлении. Эта вторая работа, хорошая или дурная, целиком отвечала взглядам и вкусам нового государя. Вот каким образом он извлек из нее пользу.
Сразу после его вступления на престол, был принят ряд мер, направленных именно к предупреждению введения «недостойных элементов» в эту самую среду, внезапно принятую под защиту против дальнейших унижений: зависимость всякого нового возведения в дворянство от специального разрешения государя для каждого отдельного случая; создание гербовника; строгая и тщательная фильтрация. В соответствующих указах дворянство называется «центральным столпом» политического здания, переустройство которого предпринял преемник Екатерины, естественной поддержкой престола и государства. Значит, реформатор отворачивался от прошлого и отвергал свою собственную программу? Нисколько! 2 января 1797 г. он росчерком пера упразднил в жалованной грамоте дворянству 1785 года пункт 15, освобождавший это сословие от применения к нему телесного наказания. Он сделал это косвенным путем: дворянин, признанный виновным в преступлении, влекущем за собой лишение гражданских прав, действительно лишался этого преимущества. В таком случае он мог быть подвергнут кнуту и клеймению. Следствие это и равнялось для тех, кого оно касалось, утрате одной из их самых ценных льгот.
Во время пребывания императора в Москве за дворян вступился митрополит Платон. Платон был плохо принят, и 4 мая дворянство лишилось также права, предоставленного одному ему, подавать коллективные просьбы государю. Сенату и губернатору. В то же время, недавно приравненные к дворянам в отношении освобождения от наказаний, лица духовного звания и представители купеческих гильдий разделяли их опалу. Ведь Павел выказывал твердое стремление к уравнению в правах: всех под один закон и под один кнут! В течение года было шесть случаев применения нового режима; даже на долю одной дворянки пришлась дюжина ударов.
Очевидно, замечая с этой стороны знаки нерасположения, государь решил обуздывать недовольных всеми мерами. В 1799 г. он отменил дворянские губернские собрания и велел избирать судей этой инстанции в уездах. Это было нечто вроде голосования по округам, заменившее баллотировку департаментских списков, с явным намерением уменьшить значение избирательных коллегий и поставить их ниже. Такое же дробление было введено в дворянские списки, вероятно, для того, чтобы внесенные в них меньше чувствовали свою силу. Число избирателей и избираемых оказалось ограниченным указом от 15 ноября 1797 г., исключавшим отовсюду дворян, которые подверглись увольнению военной службы. Увольнения были очень часты, однако 14 января 1798 г. эта мера была распространена на все гражданские должности.
В 1800 г. «устав о банкротстве» преследует развитие этой системы в области экономической. Судебные дела, касающиеся задолженности дворянских имений, были сосредоточены в управлении Сберегательных советов. Таким образом кредит помещиков сразу был сокращен и подчинен контролю правительства. Павел признавал в высшей степени тяжелым финансовое положение этого класса, в котором царствование Екатерины действительно развило гибельным образом любовь к чрезмерной роскоши и разврату. Однако с этой стороны фискальная политика государя не допускала ни малейшей пощады. Недоимки, большей частью прощенные крестьянам, безжалостно взыскивались с помещиков. Утратив даже право назначать членов уездного суда, дворянство сохраняет обязательство содержать эти суды!
Это война, казалось бы, беспощадная. Но в самый разгар неприязни и без всякой связи с ней был сделан шаг в совершенно другом направлении: 18 декабря 1797 г. по инициативе Павла был учрежден «Банк вспомогательный для дворянства», в котором князю Алексею Куракину пришлось потерять, может быть, не деньги, а кое-что другое. План учреждения был если не разработан, то по крайней мере проведен под покровительством любимца Нелидовой, которого нельзя было бы заподозрить в недоброжелательных намерениях в отношении своего сословия, и целью предприятия, несомненно, было восстановление благосостояния нуждающихся лиц, предоставляя им возможность распоряжаться своим имуществом при наиболее выгодных условиях и лучше всего приспособленных к тому, чтобы спасти их от власти ростовщиков.
Ссуды выдавались на двадцать пять лет, в размере от 40 до 75 рублей на душу, смотря по местной стоимости залогов, принимаемых банком, ежегодный взнос — 6 процентов, включая сюда и самые проценты и капитальное погашение долга, что уплачивалось билетами этого же банка, приносившими в свою очередь 5 процентов, вследствие чего их курс повысился сравнительно с номинальной стоимостью; принимая во внимание местные условия кредита, это было почти благодеянием. Не хотел ли Павел расставить ловушку заемщикам и ускорить таким образом их разорение? Это вовсе недопустимо. Этот результат должен был неизбежно получиться на опыте, и некоторые его предвидели. Но создатель учреждения не мог иметь подобных расчетов: он вкладывал в это предприятие слишком большую часть своего собственного состояния.
Начав свои операции 1 марта 1798 года, банк в несколько месяцев роздал на 500 миллионов руб. (более двух миллиардов франков) билетов, которые, вследствие повышенного курса, тотчас же при размене потеряли от 10 до 12 процентов, и аристократическая клиентура учреждения, в большинстве случаев, безрассудно промотала эти деньги, утратившие свою настоящую цену. Но, делая заемщиков еще более нуждающимися, нежели раньше, а потому несостоятельными, предприятие влекло и для самого залогодержателя, в данном случае государства, не менее гибельные последствия.
Павел, по всей вероятности, увлекся этой известной нам тенденцией играть роль попечительного божества. Подобно худшим демагогам того времени, — или настоящей минуты, — им овладела мечта быть всемирным государством-Провидением, и, не будучи в состоянии «сдержаться», он пожертвовал ради нее своими желаниями и предубеждениями.
Здесь, как и во всем, он, разумеется, не отдавал себе ясного отчета. В толпе своих «служителей» ему нравилось видеть и выдвигать вперед цвет аристократии. Но, с другой стороны, эта фаланга, отличаемая таким образом от остального большинства, тревожила его своими претензиями и нравами, носившими на себе неприятные следы развращающего благоволения Екатерины, а также спешно привитого к ее варварству лоска западной цивилизаций; нарядная, порочная и пропитанная вольтерианством, она была ему попросту антипатична. Кроме того, он жаждал популярности, и не было никакой надежды добиться ее в этой среде, которой его понятия о власти, его поступки и даже приближенные, от Аракчеева до Кутайсова, были одинаково противны. Наконец, будучи несравненно больше, чем он сам думал, последователем Монтескье, Беккария и даже Руссо, он не мог не быть, на свой лад гуманным, покровителем слабых и защитником несчастных. Записки к Марии Федоровне, написанные им во время поездки по провинции, красноречиво обнаруживают его сокровенные чувства в этом отношении:
"Mourom, 18 mai 1798.
«Се n’est pas Rome que Mourom, mais je suis entouré de quelque chose de mieux: d’un peuple innombrable qui me comble d’affection…»
"Niérekhta, 3 juin 1798.
«Si vous prenez les eaux, moi je les traverse tantôt sur une chaloup, tantôt sur un ponton, tantôt dans une nacelle de paysans, qui, par parenthèse, sont infiniment plus aimables que, que… Chut! Faut pas dire, mais bien sentir cela!..»[*]
[*] — «Муром, 18 мая 1798. — Муром не Рим, но меня окружает нечто лучшее: бесчисленный народ, наперерыв старающийся выразить свою безграничную любовь…»
«Нерехта, 3 июня 1798. — Вы пьете воды, я же переправляюсь через них то в шлюпке, то на понтоне, то в лодочках крестьян, которые, в скобках, бесконечно более любезны, чем… Тш! Этого не надо говорить, но надо уметь чувствовать!..
Не хочет ли Павел вывести этот несметный народ, и так хорошо к нему относящийся, из тех жалких условий, которых так недавно ввергло его рабство? Да, без сомнения, облегчив тяжесть его цепей. Но разбить их — это другое дело. Алексей Куракин может об этом думать, потому что в стране царей расстояние от князя до раба невелико. Западные философы должны были высказаться за свободу всех сословий: это были большей частью люди незнатные, естественные сторонники демократии. Российский император не может разделять их взгляда. Анти-аристократом он будет охотно, но демократом, нет! Что его удовлетворило бы больше всего, это — если бы перед ним и вокруг него распростерлись у его ног все подданные, без различия происхождения, звания и служебного положения, как мужики Мурома и Нерехты, которых рабство, хотя и только что народившееся, уже освоило с их ничтожеством: они лежат в пыли и поднимают только глаза ко всемогущему государю, глаза боязливые и умоляющие, — то есть, если бы водворилось всеобщее рабство. Если бы это было возможно, оно явилось бы воплощением всех грез, идеальным фасадом перестроенного здания! Что же касается перестройки в обратном смысле, то Павел отвергал о ней мысль с отвращением и ужасом. Изобразив самодовольно прием, оказанный ему в прибрежных деревнях Оки, он прибавляет: „Si jamais, si jamais… у a la réforme, il y aura Ю s’en aller!“ И можно легко догадаться, что он хочет сказать. Но что противопоставит он освободительному толчку, внушающему ему мысль об отречении и бегстве, и приближение которого он между прочим предчувствует? Он совершенно не знает. Он именно мечтает, колеблется и идет на авось.
VПравить
Со времени его вступления на престол, одно постановление, имевшее, по-видимому, много последствий и явившееся предвозвестником решительной перемены в общественном строе, привело в волнение крепостных и помещиков. В первый раз крестьяне получили распоряжение принести присягу новому государю. Это означало, что их души не числились уже больше лишь в имущественных инвентарях! В тех, кто приносил присягу, признавали личность, политические обязанности, а следовательно и права! Они будут свободны!
Хотя в момент Пугачевского бунта Павел не скрывал, что осуждает его, с этого времени, вследствие одного из тех явлений самовнушения, которые так обычны в истории народных движений, он прослыл за поборника и будущего отмстителя крепостных масс, последовавших за успехами лже-Петра III. Сношения „претендента“ с масонами, его привычка все осуждать и самый выбор приближенных способствовали распространению этих слухов. Его первые поступки, после получения им власти, подтверждали их: отмена 10 ноября 1796 г. чрезвычайного набора рекрут, по десяти с тысячи, недавно предписанного Екатериной; указ от 27 ноября о допущении к правосудию „ищущих вольности людей“; отмена 10 декабря подати, собираемой хлебом, и замена ее по желанию крестьян денежным оброком. В то же время новый государь был холоден с господами и принимал по отношению к ним меры, носившие на себе отпечаток явного недоброжелательства. Нет больше сомнений, это предвестники освобождения!
В провинции, сначала в Орловской губернии, потом, вследствие распространения надежд и радостного ожидания, в губерниях Вологодской, Тверской, Московской, Псковской, Новгородской, Пензенской, Калужской и Новгород-Северской, мужики пришли в волнение. Возбуждаясь все больше и больше, они дошли до того, что уверили себя, будто свобода является не только желанием императора, но что она уже объявлена. Только господа это скрывают, но их хитрости будут разрушены. Крестьяне будут повиноваться одному царю, будут работать и платить подати лишь по его повелению. Даже в Петербурге слуги, большей частью крепостные, сговорившись, представили государю на плац-параде прошение в этом смысле.
Павел испугался, и даже больше, чем следовало. Движение не получило широкого распространения, и хотя, как во время бунта Пугачева, или позже, в революционном кризисе, которого мы были свидетелями, сельское духовенство принимало в нем участие в качестве зачинщиков, оно не привело к серьезным беспорядкам. В одной Орловской губернии, во владениях Степана Апраксина, оно обратилось на один момент в восстание, и мятежники дошли до того, что выставили батарею из шести пушек, взятых в одной усадьбе и годных, впрочем, только для приветственных салютов.
„Слон вырос из мухи“, говорит в своих воспоминаниях Ф. П. Лубяновский, адъютант князя Николая Репнина, который был назначен для подавления восстания, и занялся им с тем большим усердием, что отдельные случаи грабежей и насилий касались некоторых из его ближайших родственников. Но в письмах к Павлу масон Поздеев, сам владелец огромного числа крепостных и известный своим дурным обращением с ними, метал гром и молнию: это была, по его уверениям, „манифестация умов, озаренных стремлением к независимости и анархии, распространявшейся по всей Европе!“
Гуманность Павла не устояла против искушения. Просители плац-парада были разогнаны нагайками и на прошении, которое они осмелились представить государю, последний собственноручно надписал резолюцию, отдававшую их всецело в руки их владельцев для учинения над ними наказания за их дерзость. 29 января 1797 г. манифест ясно и просто призвал крестьян к соблюдению их обязанностей в том виде, в каком они были установлены законами и существующими обычаями и, взяв себе в помощь целый корпус, Репнин без труда одержал верх над неприятельской артиллерией, что не помешало ему прибегнуть к возмездию, и, кажется, чересчур строгому. После сражения, мысли Павла, по-видимому, еще больше перепутались.
Он не расставался со своими претензиями на популярность и даже со своим очень искренним желанием помочь этим беднякам, смиренное благоговение которых приводило его в восторг именно вследствие их униженности. 5 апреля 1797 г., в день своего коронования, он обнародовал указ, которым хотел упорядочить барщину и сократить злоупотребления ею. Результат оказался совсем иным. Новый закон установил, или хотел установить, трехдневную в неделю работу, обязательную для крепостных; но законодатель не ознакомился с огромными различиями в значении и форме этой повинности, различиями, введенными обычаем в отдельных губерниях. Сверх того, текст нового закона был недостаточно точен. В Малороссии помещики обыкновенно требовали в неделю лишь два дня барщины от своих крестьян. Понятно, что они не замедлили воспользоваться новым законом, чтобы увеличить свои требования. Наоборот, в Великороссии, где барщина была почти ежедневной, они пожелали увидеть в том же самом тексте лишь указание, совет, и, действительно, употребленная форма допускала самые различные толкования.
Павел не дал себя смутить. С конца 1797 г. до начала 1798 он надеялся рядом других мер в том же духе оказать помощь обездоленным народным массам: установление цен на предметы первой необходимости; понижение цены на соль; увеличение до 15 десятин наделов казенных крестьян; учреждение для них отдельной административной организации; прощение недоимок подушной подати на огромную сумму в 7 миллионов рублей — десятую часть годового бюджета! 16 октября 1798 года, невзирая на энергично выраженное мнение Сената, он пошел еще дальше, нанеся на этот раз серьезный удар самой сущности закона о крепостной зависимости. Указ, данный в этот день, применимый, впрочем, к одной Малороссии, запретил продавать крестьян иначе, как вместе с обрабатываемой ими землей. Это был большой шаг в деле освобождения; но во всех других областях такого рода сделки оказывались по смыслу разрешенными, тогда как до тех пор только допускались.
При недавнем праздновании пятидесятилетнего юбилея окончательного освобождения, прославившего внука Павла, об отмененном им порядке вещей были высказаны мнения его защитников. Если послушать их, этот порядок не имел в себе ни одного существенного элемент западного рабства. Это верно с точки зрения чистого права и даже практики последнего времени, когда, медленно совершенствуясь под влиянием либеральных идей, этот порядок начинал уже терять наиболее несимпатичные свои черты. Но в царствование Павла, невзирая на закон, можно было ежедневно прочесть в петербургских и московских газетах такого рода объявления:
„На улице… No…, девушка шестнадцати лет, хорошего поведения, умеющая шить, вышивать и пр. в совершенстве, продается за умеренную цену“.
И это уже не было крепостное право, но рабство, со всей его непривлекательностью. На практике сын Екатерины, конечно, часто старался внести больше милосердия, не считаясь с духом нравов и буквой закона. Он оправдывал крестьян, отказывавшихся после продажи их соседнему помещику покинуть землю, на которой основались. Он угрожал лишением имущества тем помещикам, про которых узнавал, что они изнуряют работой крепостных. За это можно его похвалить: но кто мешал этому неутомимому изобретателю законов изменить один из них, который, по его мнению, был настолько плох, что можно было считать себя обязанным его нарушить?
С другой стороны, условия, в которых существовали русские крестьяне, не были одинаковы. Кроме трех с половиной миллионов, находившихся в руках частных владельцев, этот класс насчитывал еще почти такое же количество крепостных, принадлежавших казне и гораздо лучше наделенных. Состоя в ведении специальных правительственных учреждений, подчиняясь правилам, заменявшим барщину денежными податями, и пользуясь за свои обязанности правами одинаково признаваемыми законом, они до известной степени были избавлены от произвола. Здесь Павлу было легче следовать своим великодушным наклонностям, и этим он не пренебрегал. Не довольствуясь только тем, что сокращал обязанности этих крестьян, или давал им доступ в казенные леса, он даже изменил ради них своей склонности к централизации и бюрократизму, восстановив для их пользы те органы самоуправления, которые стремился уничтожить во всех других областях. Он допускал, чтобы в сельских общинах выборные судьи производили учет податей, вели экономический надзор и судопроизводство по мелким преступлениям. Но не было ли это до некоторой степени ухудшением общего режима, или, по крайней мере, подчеркиванием, путем сравнений, его слабостей и пороков?
Если только это не было предисловием к проектированной монополизации крепостного права, смягченного таким образом? Павел, кажется, действительно некоторое время любовался этим решением, временно соблазнившим и его сына. Осуждая раздачу земель и „душ“, которую, как известно, с расточительностью производила Екатерина в ущерб казенным владениям, в 1787 г., в „Инструкции“, приложенной к его завещанию, он решительно высказывался за ограничение частной собственности. Но потом в этом отношении, как и во многих других, его мысли понеслись по течению. Сначала в Гатчине, будучи сам частным собственником, он убедился, что государство относительно самый плохой хозяин и в особенности, что оно было менее всего способно держать в руках эту категорию подданных, класс буйный и требующий твердой дисциплины. Аграрные беспорядки, происшедшие в первые месяцы его царствования, укрепили его в этом мнении, и вот он превосходит Екатерину в нанесении ущерба государственным земельным имуществам. В отдельных случаях его щедрость более ограничена и только один раз достигла цифры 25000 „душ“, которые меньше средней цифры того, что получали фавориты императрицы. И то это случай с Бобринским, и Павел исполняет только в этом отношении одно из последних желаний своей матери. Но если она давала широкой рукой, он раздает без меры. Небольшими частями он дошел, по некоторым подсчетам, до суммы в 55000 „душ“ и 5 миллионов десятин, отчужденных таким путем. Можно было бы подумать, что он решил совершенно покончить с этой частью своего наследства.
Заботился ли он по крайней мере о судьбе, ожидавшей крестьян, которых он отдавал? Нисколько! Признав, по-видимому, злоупотребления властью, которая заменяла его собственную, и приложив даже старания к их искоренению, он внезапно пришел к тому, что начал восхвалять ее отеческий характер! Он стал находить ее во всех отношениях превосходной и собирался даже воспользоваться ею для охранения государства! Помещики получили право дисциплинарным порядком ссылать в Сибирь крепостных, возбудивших их неудовольствие, и эти ссыльные шли в зачет рекрут, которых помещики обязаны были ставить!
Может быть, преобразователь внезапно открыл в этой среде неведомые ему дотоле добродетели? Трудно этому поверить. В июне 1798 г. чувство крестьян одной из деревень Ярославской губернии было не такое, как у тех, которых он видел в окрестностях Мурома: попав недавно в число пожалованных крестьян, при раздаче „душ“, оторвавшей их от казенной земли, они увидали, что не выиграли от этой перемены, и принесли жалобу на своего нового владельца. Государь таким образом осведомлен, хотя и не нуждался в этом. Только у него теперь решено. Гневным голосом он приказал челобитчикам замолчать, и, не добившись повиновения, удалился, крича не своим голосом: Палкою вас! Впрочем, еще раньше к мерам, принятым специально для улучшения условий казенных крестьян, он почему-то примешал другие, вытекавшие из совершенно противоположных стремлений, увеличив подушную подать, прежде уменьшенную, подвергнув совокупность оброков периодическому пересмотру, тоже предназначенному для увеличения суммы податей. Его система состояла в том, чтобы не иметь ее вовсе или же иметь их несколько, и чтобы они, взаимно исключаясь или противореча друг другу, не колебали бы однако ни повелительных его решений, ни его невозмутимой уверенности.
Та же черта видна и в истории его отношений с Церковью.
VIПравить
Его твердая вера, а еще более его глубокое религиозное чувство делали его крайне отзывчивым к положению православного духовенства, которое он с огорчением видел сильно стесненным материально, а в нравственном отношении опустившимся до очень низкого уровня. Но вот что он сначала выдумал для его поднятия. Судебный устав для других подданных государства находился в непосредственной связи с заслугами, оказанными ими государству. Он определялся Табелью о рангах. Павел хотел включить косвенным путем священнослужителей в эту иерархию, поставив их на равной ноге со служащими из привилегированного сословия: дворянством. Поэтому он не забывал их при раздаче орденов, хотя некоторые из них оказывались не особенно польщенными этой милостью, а другие даже отказывались ее принять. Таким-то образом священники освободились от телесного наказания тогда же, когда это преимущество было дано дворянам, и как те, так и другие лишились его одновременно несколько месяцев спустя.
Естественным последствием было то, что обе категории лиц, выделенных вчера и разжалованных сегодня, объединились в общем чувстве одинакового раздражения. Но духовенство не отделалось этим первым доказательством непостоянства благоволения императора. Даже пожелав, чтобы священники подвергались кнуту после того, как он торжественно заявил, что подобное наказание несовместимо с духовным званием, Павел продолжал выказывать величайшую заботливость об их, интересах всякого рода; он не переставал только вкладывать в нее самую необыкновенную фантазию.
В православной Церкви обычай предоставляет высшие духовные должности одним представителям черного духовенства. Так как естественно, что белое духовенство с давних пор было этим обижено, то император постановил, чтобы хоть в Святейшем Синоде половина мест принадлежала духовенству этой второй категории. Устав, опубликованный Екатериной, постановил надел в тридцать десятин для каждой сельской церкви, предоставляя кроме того священнику право „входа“ в казенные леса. Подтвердив эти распоряжения, Павел прибавил к ним обязательство для сельских обществ заботиться о возделывании этих земель. Архиерейские дома, соборы и некоторые другие церкви получали штаты и особые суммы. Духовное образование оставалось очень недостаточным. Указ от 18 декабря предполагал его пополнить учреждением двух духовных академий, в Петербурге и Казани. Кроме того были ассигнованы суммы для содержания разных других школ того же ведомства.
Вот все меры, настолько же благожелательные, сколько и разумные; но внезапно было объявлено еще одно распоряжение, которое врезалось самым грубым и неприятным образом в основное устройство духовной семьи. Допущенный и сделанный даже канонически обязательным в восточных Церквах брак священников имел своим естественным следствием пополнение кадров духовенства из его собственной среды. Вследствие многочисленности потомства, за недостатком мест, оставалось свободным значительное число лиц, которым приходилось искать других занятий. Задача не новая; совершенно неожиданным оказалось то решение, которое пожелал дать ей Павел: он объявил указом, что все эти „бесполезные члены“ духовной среды будут отданы, „по примеру древних левитов“, на военную службу.
Тотчас же симпатии, приобретенные им в этом сословии, уступили место ненависти, и он окончательно лишился их из-за своего отношения к иноверческим вероисповеданиям и в частности к католической Церкви.
Будучи человеком своего времени несравненно больше, нежели он сам предполагал, он, как мы знаем, хвалился веротерпимостью; но, с другой стороны, его пребывание в Риме и свидание с Пием VI произвели на него более сильное впечатление, чем следовало бы. 8 мая 1797 года, будучи в Орше, Могилевской губернии, он посетил коллегию, учрежденную в этом городе отцами иезуитами, несмотря на уничтожение их ордена. Он выражал восхищение по поводу всего им виденного и, разговаривая с католическим архиепископом Сестренцевичем, заявил, что не желает подражать императору Иосифу, говорившему отцам в Брюнне, в его присутствии: „Когда уберетесь вы отсюда?“
Иезуиты Орши пришли в восхищение. Сестренцевич был в меньшем восторге, так как, соперничая во влиянии с орденом, он во всем, что касалось последнего, охотнее бы разделил чувства сына Марии-Терезии, а с другой стороны общие интересы католической Церкви не могли похвастаться отношением, которое, не стесняясь, выказывал им Павел со времени своего вступления на престол. В январе 1797 года он нашел необходимым поручить управление этими делами департаменту вероисповеданий, учрежденному при Юстиц-коллегии, а президент этой коллегии был протестант, барон Гейкинг, первой заботой которого, он в этом признался в своих воспоминаниях, было прибрать к рукам доходы этой части своих подчиненных. В то же время, так как Павел опасался якобинского направления лютеранских пасторов, взятых большей частью из германских университетов, Гейкинг подал ему мысль вменить их подготовку в обязанность католическим университетам в Вильне, Киеве и Могилеве, которые должны были отныне служить двум вероисповеданиям.
Павел не видел к этому препятствий. Сестренцевич, конечно, думал иначе и, будучи хорошим дипломатом, должен был одержать верх. Он сумел снискать благоволение государя, надев митру, украшенную императорскими инициалами, заслужил благосклонность самой императрицы, отслужив торжественно заупокойную обедню по случаю кончины герцогини Виртембергской, и все это привело к учреждению отдельного Католического департамента, управление которым было поручено архиепископу, ставшему persona gratissima.
Эта милость, не особенно приятная иезуитам, но возбудившая восторг их единоверцев, внушила серьезные опасения православным, тем более что в связи с ней было много и других неприятных для него обстоятельств. Поссорившись с московским митрополитом Платоном и выказывая холодность с. — петербургскому митрополиту Гавриилу, Павел оказывал в то же время широкое гостеприимство французским эмигрантам и даже французам, занимавшимся католической пропагандой. Он разрешил аббату Николь устроить в Петербурге школу и принять учеников из некоторых самых знатных семейств страны. В высшей аристократии не замедлили появиться многочисленные обращения в католицизм. Даже при дворе графини Головина и Толстая, бывшие обе близкими подругами великой княгини Елизаветы, подали пример.
Принятие гроссмейстерства Мальтийского ордена, кажется, еще сильнее толкнуло Павла на этот путь, что послужило поводом для самых чудовищных заключений. Распространяясь из Петербурга по всей Европе, сенсационные известия приписывали императору виды на папское достоинство! Говорили, что уже шесть кардиналов собраны на берегах Невы. Приезд прочих еще ожидался, и, льстя себя надеждой получить большинство голосов в соборе кардиналов, Павел хотел быть провозглашенным преемником Пия VI и Апостолов! 9-го плювиоза года VIII (23 января 1800 г.) Директория сообщила своим дипломатическим агентам о ходивших по этому поводу слухах. Более вероятно, что в обрусевшем Мальтийском ордене нунций Лоренцо Литта и его брат Джулио рассчитывали добыть могущественное средство влияния и прозелитизма, имевшее уже в этом направлении заметный успех.
В 1799 г. недоразумения по поводу назначения епископа в Каменец навлекли на них неудовольствие и заставили их уехать из Петербурга; но в то же время иезуиты в горячей борьбе одержали верх над Сестренцевичем, мешавшим некоторое время их намерениям. Они добились новых преимуществ, благодаря знаменитому патеру Груберу, тоже очень проницательному, бывшему известным ученым, архитектором, физиком, врачом, геометром, музыкантом и дипломатом. Приехав в Петербург из Вены, своей родины, чтобы представить в Академию Наук ткацкий станок своего изобретения, этот сын Лойолы, по некоторым свидетельствам, снискал будто бы расположение Павла тем, что вылечил императрицу от жестокой зубной боли и приготовлял искусно, по венскому способу, шоколад для императора. В 1799 г. Павел не интересовался уже особенно здоровьем жены, а лакомкой он никогда не был. Более правдоподобно, по другим указаниям, вмешательство в этом отношении некоего Мануччи, сына одного итальянского шпиона, получавшего прежде плату от Потемкина и имевшего поэтому возможность сказать много дурного о человеке, которому служил его отец. По причинам, тайну которых нам не открыл иезуитский орден, этот плут более успешно занялся нанесением вреда Сестренцевичу, беспечность которого, по его словам, способствовала развитию свободомыслия и революционного духа. Одни отцы иезуиты были способны побороть этот бич.
Патер Грубер вложил много искусства, чтобы воспользоваться этими внушениями, и 11 августа 1800 г. Павел написал Пию VII, прося его отменить декрет Климента XIV. 7 марта 1801 г. папская грамота Catholicae fidei уважила эту просьбу в том, что касалось России, и отцы иезуиты получили уже разрешение водвориться в Петербурге, основать новые коллегии в разных местах империи и увеличить дом для послушников в Полоцке. Литовский губернатор, генерал Голенищев-Кутузов, предоставил им Вилинский университет. Указ от 18/30 октября 1800 г. отдал в их полную собственность со всеми службами главную католическую церковь в столице, св. Екатерины. Этот храм, построенный на земле, пожертвованной императрицей Анной, принадлежал как бы независимому приходу, состоявшему из верующих различных национальностей. Потом последовали и другие несправедливости. Отцу Груберу удалось добиться ссылки Сестренцевича и других недостаточно покорных епископов, и передача власти ордену над всей католической общиной уже намечалась. Хитрый иезуит имел теперь свободный доступ к государю и пользовался им почти ежедневно. Он начинал играть политическую роль и, если верить одному из приверженцев ордена, Бонапарт, чтобы отвратить Россию от австро-английской коалиции, прибег к помощи этого австрийца.
Среди этих побед одно неосторожное слово нового любимца, хваставшегося своими успехами даже среди православного духовенства, чуть было однако не погубило его самого и его орден. Отступив на шаг и сделав угрожающий взмах своей палкой, Павел ответил:
— Если у вас есть такие замыслы, то знайте, что для вас и вашей братии не найдется достаточно негостеприимного угла во всей Сибири! Вон его! вон его!
Утром перед катастрофой 11/23 марта патер Грубер, говорят, ожидал еще своей очереди приема у дверей кабинета государя. Резкая выходка, о которой говорилось несколько выше, маловероятна; но несомненно то, что, не отступая ни в чем от самого строгого православия и твердо решившись не допускать на этой почве никаких уступок, Павел своим заигрыванием с католическим миром вообще и с иезуитским орденом в частности старался найти только противореволюционное средство, — в чем опять бессознательно подражал своей матери.
VIIПравить
В области административной, его преобразовательные попытки проявились сначала в новом разделении губерний, устройство которых по плану, принятому Екатериной в 1775 г., только что было закончено. Предназначенная к тому, чтобы ответить на экономические нужды, эта переделка с виду несравненно больше походила на желание уничтожить работу императрицы в той ее части, которой великая государыня гордилась больше всего, на которую смотрела, как на плод своего личного труда. Она не вполне была права, гордясь ей, так как, в особенности с точки зрения разграничения административных единиц, это являлось работой довольно плохо выполненной, что и теперь еще в достаточной мере неприятно отзывается на России. Занявшись чисто механическим выкраиванием, нисколько не заботясь об интересах этнографических и каких-либо иных, Павел думал лишь о том, как бы получить от трех до четырех сот тысяч жителей в каждой губернии. Но, сократив число последних с пятидесяти на сорок одну, Павел не улучшил дела, а в других отношениях сделал даже гораздо хуже. Из сорока одной новой губернии тридцать должны были подчиняться общим законам, а остальные управляться „на особых по правам и привилегиям их основаниях“. Это значило вернуться, и очень неосторожно, к разрешению одного очень древнего спора. Около двадцати лет назад, в момент созыва Законодательной Комиссии, лифляндские депутаты представили требования в этом смысле, но получили от Екатерины такой ответ:
— Я не Лифляндская императрица!
Избыток либерализма, обнаруженный в данном случае Павлом, так мало подходивший к общему характеру его политики, не снискал ему благодарности даже тех, кто мог извлечь из него пользу. Раз он не хотел ничего отдавать, как сказал Костюшке, из территориального наследства, увеличенного разделом Полыни, то стойкость в системе уже начатого административного объединения была необходима преемнику Екатерины по очень серьезным соображениям. Проведенное с необходимой осторожностью, оно бы ослабило, если б не совершенно предупредило, конфликт между стремлением отдельных частей государства восстановить самоуправление и попытками к централизации, жертвы которого стали смотреть на уравнение в правах, как на благодеяние. Прочно и хорошо организованное, но ограниченное более крупными штрихами, это объединение, привязывая к центру достаточно прочными узами различных украинцев, стремившихся к обособленности, дало бы больше свободы национальной и исторической индивидуальности. Но в своем стремлении все изменить, Павел жертвовал даже ключом позиций, завоеванных Россией на юго-западе у ее вековой соперницы. Отделив Киевскую область от трех малороссийских губерний, в которые еще царь Алексей Михайлович считал необходимым ее включить, и присоединив ее к Брацлавской провинции, он приблизил его к очагу польских влияний, сильно там распространенных, которые с тех пор не переставали оспаривать у русской гегемонии древний политический и религиозный центр империи.
С другой стороны, в распоряжениях об упразднении Олонецкой губернии, разделенной между Новгородской и Архангельской, и прибавлении небольшими участками к соседним губерниям округов Колыванского и Саратовского, не было указано мотивов этих решений и трудно было их угадать. Только переименование Екатеринославской губернии, которая отныне должна была называться Новороссийской, объясняется легко. Оно не служит к чести преобразователя.
Несколько второстепенных частностей в этом административном разрушении лучше объясняются потребностью упрощения. Таково уничтожение наместничества впоследствии вновь восстановленных под другим названием (генерал-губернаторств), которые еще и теперь вызывают серьезно обоснованную критику. Таково также применение этой меры к „Хозяйственным управлениям“, которые, за неимением точно установленных прав, неловко вмешивались в другие ведомства.
В то же время, низведение некоторых уездных городов на степень простых посадов носило в этой сумятице характер просто каприза… Другие изменения названий городов, основанных и окрещенных фаворитом Потемкиным, соответствовавшие отмене всех постановлений, как гражданского, так и военного характера, введенных в южных губерниях, были только злой выходкой. Севастополь утратил, таким образом, на несколько лет то название, под которым он должен был впоследствии прославиться.
Наученный опытом, полученным в Гатчине, и руководимый своим стремлением к патриархальной роли, Павел питал в области экономических интересов своей страны самые лучшие намерения. Он слишком интересовался одеждой своих подданных и претендовал на чересчур свободное вмешательство в их образ жизни, но он не всегда так бесполезно терял свое время. Подтверждая или развивая меры, принимавшиеся со времени Петра Великого, он направил целую серию указов к учреждению или переустройству запасных хлебных магазинов для голодных годов. Исполнение, к несчастью, не соответствовало намерениям. Крестьяне, принужденные нести в эти склады часть собранного хлеба, не были вообще уверены, что в случае нужды найдут там зерно, отданное на сбережение. В обязательстве, прибавленном к их прочим повинностям, они видели только лишний налог, и были не вполне неправы. Губернаторы, уездные начальники и само государство, действительно, черпали вволю из составленных таким образом запасов, кто для того, чтобы, продавая дешевле, препятствовать случайному вздорожанию товаров, кто даже для того, чтобы получить незаконную выгоду. И когда в 1810 году в обширной Архангельской губернии случился страшный голод, магазины оказались пустыми.
Павел обратил также внимание на вопрос о сбережении лесов, который принимает в наши дни все более и более острый характер в огромном государстве, частью лишенном уже своего красивого лесного одеяния, а в некоторых местах и необходимого топлива. Порядок хищнической вырубки, приведшей к подобным результатам, был введен с начала восемнадцатого века. Чтобы это сразу прекратить и сократить бессовестные хищения хотя бы в казенных лесах, Павел основал Специальный Лесоохранительный департамент при Адмиралтейств-коллегии.
Он и тут также обнаружил недостаток меры и такта, совершенно запретив в 1798 г. вывоз леса за границу. Совпав с началом враждебных отношений с Францией, эта мера, правда, имела политическую подкладку и в следующем году была распространена и на вывоз хлеба. Но это означало предписать гибель торговле и земледелию в стране, получавшей свой главный доход от продажи продуктов, изгнанных теперь с заграничного рынка.
Более целесообразно занялся Павел борьбой с частыми пожарами, этим постоянным бичом русских деревень и городов, приказав принять меры предосторожности и изменив планы некоторых важных городов.
Он поощрял эксплуатацию торфа и каменного угля, назначая награды за открытие новых залежей, и упорядочил торговлю этими продуктами.
Государственное коннозаводство получило в его царствование новую организацию, передавшую управление ведомством отдельной „экспедиции“, на обязанности которой лежало улучшение пород лошадей для нужды армии и сельского хозяйства. К несчастью, во главе „экспедиции“ был поставлен Кутайсов!
Распоряжение Павла о восстановлении Мануфактур-коллегии было официальным проявлением заботы о развитии национальной промышленности, и это желание, очень искреннее, действительно, подтверждалось, хотя и не всегда одинаково удачно, разными другими начинаниями: устройство системы каналов, предназначенных для соединения Волги с Балтийским морем; принятие энергичных мер против разбоя на главной речной артерии страны; пересмотр тарифов и торговых договоров, правда, по желанию Англии, сделавшейся более, чем когда бы то ни было, хозяйкой русского рынка и его внешней торговли; субсидии и прочие милости, оказываемые русским фабрикантам; принятие мер, способствовавших развитию шелководства и насаждению полезных растений; наконец, покровительственные законы, составленные однако плохо и впадавшие в крайность, потому что они не ограничивались запрещением одних предметов роскоши, а вели к развитию контрабандной торговли, пример которой так постыдно подавал Безбородко.
Так как к этому примешивалась еще и внешняя политика, то не замедлило обнаружиться двойное явление — возбуждения деятельности и застоя, которое могло привести, в случае, если бы опыт продолжался, к общему параличу всех соответствующих функций.
Экономическое положение России при вступлении на престол Павла сделалось недавно предметом оценки, которая, в этом отношении, если будет признана правильной, увеличит ужасным образом ответственность государя. Действительно, только со времени этого царствования великая Северная Империя начала отставать в этой области от других государств Европы, и эта отсталость, постепенно увеличиваясь, в значительной мере наблюдается и в настоящее время. До Павла Россия, будто бы, почти догоняла или даже опережала самых блестящих из своих западных соперников. Арзамас, теперь скромный уездный город Нижегородской губ., получивший известность в первой половине девятнадцатого века благодаря носившему его имя литературному кружку, был, как нас уверяют, промышленным центром такого огромного значения, с которым могли в то время сравниться только Манчестер или Бирмингам. Москва, Ярославль, Тула имели фабрики, каких Артур Юнг не нашел нигде во Франции. В каждой из них работали от 2 до 3 тысяч рабочих и даже более.
Очень быстрое, относительно, развитие промышленной и торговой жизни в России восемнадцатого века есть факт достоверный. Причины явления тоже не ускользнули от экономистов эпохи, признавших даже в этом отношении положение Северной Империи более выгодным в сравнении с положением большей части других европейских государств: отсутствие тяжелых повинностей и препятствий, налагаемых на деятельность в этом направлении других стран чрезмерностью фискального произвола, злоупотреблением привилегиями и, главным образом, корпоративной организацией; довольно ограниченное развитие монопольного порядка и проч. В особенности в одном пункте сравнение их положений могло бы показаться в этом смысле убедительным: на обязанности английских промышленников и коммерсантов того времени лежало доставление средств бюджету, который в последние годы восемнадцатого века подходил уже к колоссальной цифре в 100 миллионов фунтов стерлингов. Бюджет Екатерины едва достигал одной десятой этой суммы и на одну треть, а иногда даже на половину, приводился в равновесие путем займов или выпусков бумажных денег. Но этот самый факт содержит в себе опровержение чересчур оптимистических предположений об интенсивности экономического развития России в то время.
Платя так мало налогов при деловом обороте, равнявшемся или превышавшем оборот их конкурентов восемнадцатого века, русские промышленники и купцы должны были бы получать огромные барыши и иметь поэтому в своем распоряжении значительные состояния. Между тем полное отсутствие в России больших капиталов представляет собой факт, не подлежащий никакому сомнению и существующий с давних пор. Их никогда там не было, и для своих займов Екатерина неизменно обращалась к голландским или английским банкирам.
За отсутствием данных, которых нельзя было почерпнуть из несуществующей официальной статистики, лица, настаивающие на могущественном развитии русской промышленности восемнадцатого века, доверились свидетельствам иностранных путешественников, которые сами могли получить лишь сведения, документально не проверенные. Те, которые мы находим в некоторых научных отчетах, относящихся к этому времени, хотя и имеют официальное происхождение или по крайней мере выдаются за таковые, однако, по-видимому, не заслуживают большого доверия. Некоторые, впрочем, плохо согласуются с басней о таком значительном развитии промышленности империи. Таков, например, баланс внешней торговли России за 1790 год: ввоз 22500000 рублей и вывоз 27500000 рублей. Вот что приводит нас к довольно скромной действительности. Накануне революции Франция достигала в четыре раза большей цифры, а английская торговля давала при одном вывозе 24900000 фунтов стерлингов. Вот также число промышленных учреждений к концу царствования Екатерины: 3129 и менее 100000 рабочих. Мы далеки от Англии, где в 1775 году Питт насчитывал 80000 рабочих, занимавшихся на одних хлопчатобумажных фабриках. Впрочем, исследование, напечатанное в восьмом томе Записок Академии наук в высшей степени добросовестным Германом, дает для 1802 года другую цифру и настолько низшую — только 2270 учреждений! — что точность первой становится сомнительной. От Екатерины до Павла число их несомненно уменьшилось, но трудно предположить, чтобы в такое короткое время явление могло принять подобные размеры.
Более убедительным документом являются сведения, доставленные английскому правительству ее консулом в России, Степаном Ширпом, о колебаниях русской торговли с 1795 по 1799 год:
1796
Прибывших судов. . . 3 443
Ушедших. . . . 3 444
Сумма ввоза. . . 41878565 руб. 79 коп.
„ вывоза. . 61670464“ 26»
1797
Прибывших судов. . . 3 204
Ушедших. . . . 3 047
Сумма ввоза. . . 35002732 руб. 76 коп.
« вывоза. . 56683560» 39"
За 1798 года Ширп указывает только на движение в С.-Петербургском порту, в котором во всяком случае происходила тогда главная торговля:
Прибывших судов. . . 1 052
Ушедших. . . . 1 104
Сумма ввоза. . . 25936020 руб.
« вывоза. . 36152476»
Ясно представленный таким образом упадок был довольно значителен, и несчастное царствование Павла, последовавшее после долгого периода войны, могло до известной степени привести Россию к отсталости, но все же положение, занимаемое ей в промышленной и торговой иерархии европейских государств, не может в одном этом факте найти себе достаточное объяснение. Причины явления в своей совокупности гораздо сложнее и в большинстве имеют более давнее происхождение, но их рассмотрение не может иметь здесь места.
Полный наилучших стремлений, Павел возбудил к себе всеобщую ненависть, оправдав предсказание Порошина. Служа материальным интересам своего государства не одними только добрыми намерениями, он еще ухудшил его плачевное положение. В его столь короткое царствование было даже положено начало торговым сношениям России с Америкой. До тех пор обе страны приходили в случайное соприкосновение. С 1784 года уроженец города Рыльска Григорий Иванович Шелехов задумал основать довольно смелое предприятие на северном побережье Соединенных Штатов. 3 августа 1798 г. первая российско-американская компания получила утверждение, и 9 июня 1799 г. император взял ее под свое особое покровительство, выдав ей привилегию на двадцать лет.
За исключением привилегии, это было хорошим делом, и если принять еще во внимание учреждение в конце 1798 г. высшей медицинской школы, венца различных мероприятий, выражавших заботу государя о здоровье своих подданных, то получается впечатление деятельности, которая, что бы ни говорил о ней Коцебу, оказавшийся в данном случае плохим защитником, не ограничивалась в этой области мощением дна Мойки и постройки великолепного укрепленного замка. Его усилия, часто плохо обдуманные и всегда более порывистые, чем разумное направленные, как и вся работа, к которой они применялись, не соответствовали однако ни вдохновлявшим его стремлениям, ни более скромным надеждам, которые они могли пробудить.
В политическом отношении управление Павла имело главным своим следствием то, что оно подчеркнуло бюрократический тип правительственного механизма, который государь собирался преобразовать; в отношении социального устройства, несмотря на противоречие своих стремлений, он сохранил крепостное право, оставил неприкосновенным самый существенный вопрос народной жизни и сделал его даже более острым; наконец, в экономическом отношении, далеко не устранив и даже не ослабив опасных последствий предшествующего царствования, он другими неосторожными мерами еще серьезнее пошатнул нормальное развитие полезных сил страны.
Конечно, время было слишком скупо отпущено этому государю для того, чтобы он мог хотя бы в чем-нибудь проявить себя иначе, как только намеками и указаниями. Но то, что они выражали, заставляет нас предполагать, что остановка этой работы была благодеянием для России.
В высшей степени критическое финансовое положение, доставшееся в наследство тщеславному преобразователю, должно было, с другой стороны, быть для него, без сомнения, значительной помехой в осуществлении этой части его программы. Но он надеялся, что, получив власть, он сумеет найти решительные средства, чтобы от этого избавиться, а между тем только увеличил зло, которое думал искоренить.
VIIIПравить
Принесенный им совсем готовый бюджет был плодом его трудовых бессонных ночей в Гатчине. Приходы и расходы балансировались в нем в сумме 31500000 руб. Но по вычислению Финансового департамента одно содержание армии в мирное время требовало на 1797 г. кредита, превышавшего эту сумму, и общая сумма предстоящих расходов достигала 80 миллионов — цифры, превышавшей на 20 миллионов ожидавшийся приход. В ошибке не было ничего необыкновенного. Финансовая история всего царствования Екатерины делала ее до известной степени нормальным. Вместе с тем за тридцать лет государственный долг достиг колоссальной для того времени суммы в 126196556 рублей, и огромное количество находившихся в обращении бумажных денег превышало 157 миллионов. А эти деньги теряли при размене от 32 до 39 процентов.
Павел геройски заявил о своем намерении ликвидировать в большей его части этот тяжелый пассив. Обеспечив один только внешний долг в 43739180 рублей при помощи широкой операции, которая при содействии дома Гопе в Амстердаме должна была покрыть займы, заключенные в этом городе, а также в Генуе и Лондоне, он дал зарок не прибегать в будущем к новому займу. Что касается ассигнаций, то никогда более не будут пользоваться этим постыдным средством, и за все ассигнации будет немедленно уплачено звонкой монетой. Какой? Разумеется, не фальшивой медной, придуманной Зубовым! Павел поговаривал о том, чтобы перелить все серебряные приборы Двора. Он «будет есть на олове» до тех пор, пока бумажный рубль ни поднимется до своей нарицательной цены.
Этого не случилось. И вначале, даже несмотря на стремление к экономии, что на практике оказывалось по большей части неосуществимым, истинный бюджет на 1797 год, окончательно утвержденный 20 декабря 1796 г., достиг цифры вдвое большей против ранее принятой государем: 63673194 рубля, из которых 20000000 на армию и 5000000 на флот. Уже в июле 1797 г. явилась необходимость в пересмотре сметы. Производившаяся в это время раздача казенных земель, действительно, отняла у казны около 2000000 дохода. От этой беды избавились тем, что сократили на такую же сумму кредит, отпущенный на погашение государственных долгов, и в течение следующих лет бюджеты сына Екатерины, постоянно возрастая, достигли и даже превысили уровень, до которого императрица доводила свои:
76415465 рублей в 1798 г. (на 8818006 рублей больше последнего бюджета предшествовавшего царствования).
77890300"« 1799 г.
78000000»" 1800"
81081671"« 1801»
С первого же года также, за исключением ассигнований на армию и флот, расходы нового режима очень мало уклонялись от установленных прежде. Главнейшие из них выражались так:
Армия и флот. . . 25 000 000 руб.
Гражданские штаты. . . 6 000 000"
Иностранный департамент. . 1 000 000"
Духовенство. . . 1 000 000"
Школы и благотворительные учреждения 1 221 762"
Погашение долгов. . . 12 000 000"
Кабинет (личные расходы императора). 3 650 000"
Двор. . . . 3 600 000"
Императорская фамилия. . 3 000 000"
Три последние цифры совершенно одинаковы со внесенными в последние бюджеты любившей пышность Северной Семирамиды.
В статье прихода крупные суммы также продолжали доставляться налогами на несчастных крестьян и эксплуатацией их крайней бедности, или вытекающих из нее пороков, которая и в наши дни остается больным местом русских финансов:
Подушных с казенных и помещичьих крестьян 14 390 055 руб.
Оброчных, с казенных крестьян. . 14 707 921"
Питейные сборы. . . 18 089 393"
Таможенные". . . 5 978 289"
Кроме того, с 1798 г. к повинностям казенных крестьян был прибавлен еще дополнительный налог, на 6482801 рубль, и в течение последующих лет, вопреки высказанным вначале самонадеянным заявлениям, задолженность государства, вместо того чтобы уменьшиться, продолжала возрастать.
Павел прибегал к займам, как и его мать, и даже более опрометчиво. Он заключал их и внутри государства и за границей. Общую сумму внутренних займов в это время, для которых были произвольно тронуты части капиталов Дворянского банка. Казначейства или Опекунских Советов, невозможно подсчитать даже приблизительно, за отсутствием документов, которых специалистам не удалось найти до настоящего времени. За границей финансовая политика царствования, начав уже в январе 1797 г. с займа в 88300000 флоринов, заключенного в Амстердаме, кончила, кажется, тем, что довела пассив, выражавшийся прежде цифрой 43739130 рублей, до 132000000.
В то же время Павел не отказывался также и от выпуска ассигнаций. К огромной их сумме, оставленной Екатериной, он прибавил 56237420 рублей, то есть по 14 миллионов в год, тогда как среднее годовое нарастание этой части долга в предыдущее царствование достигало приблизительно лишь 6300000.
Итак, реформатор не только пошел прежней колеей, от которой сначала отказался с таким пренебрежением, он даже в ней увяз. Только в отношении финансового устройства ему отчасти удалось порвать с традицией, и в этой части его работа заслуживает одобрения. Освободив Казенную палату от обязанностей, которые на нее взвалили после уничтожения Берг-, Мануфактур-- и Коммерц-коллегий, учредив 4-го декабря 1796 г. Государственное казначейство и упразднив, шесть дней спустя, Долговой комитет, он, быть может, сам того вполне не сознавая, провел в жизнь автономию и подготовил объединение этой отрасли управления.
Но в созданные таким образом условия Павел-император, легко, как мы знаем, поддавшийся, вследствие своей впечатлительности, обманчивым внушениям, с наивностью профана и фантазией деспота, внес тот денежный беспорядок, в котором он привык жить наследником, когда, несмотря на хорошее обеспечение, всегда нуждался.
Тут мы находим его обычные приемы: величественные жесты, высокопарные слова и разные неожиданности. В январе 1797 г. он велел публично сжечь перед Зимним Дворцом на 5 миллионов ассигнаций и приказал, чтобы чеканка серебра, установленная в 1763 году, когда фунт серебра 72-й пробы соответствовал 17 р. 6 2/3 коп., была доведена до 14 руб. из фунта с повышением пробы до 83 1/3. Таким образом стоимость денежной единицы при размене была доведена до 5 1/2 франков. Но 3 октября последовала новая неожиданность: отдано распоряжение чеканить из фунта серебра около 20 рублей; серебряный рубль снова падает приблизительно до 4 франков, и такова картина политики Павла в этой области.
Пользовавшийся покровительством Куракиных, а следовательно и императрицы, и Нелидовой, представитель дома Гопе, Woot, мечтательный теоретик, или ловкий пройдоха, оспаривал в то же самое время у министра финансов Васильева доверие государя и втягивал последнего в самые рискованные предприятия. Россия радушно принимала такого рода шарлатанов. Разве Петр Великий не обращался к услугам Лоу, и притом в 1721 г., сразу после краха, случившегося с ним в Париже, воображая притом, что у знаменитого банкрота оставался в это время значительный капитал, который он мог бы использовать в России! Привести стоимость серебряного рубля к 140 копейкам меди; увеличить производство меди со 160000 пудов до 1200000 и гарантировать таким образом новый выпуск бумажных денег на 150 миллионов: таковы были намерения нового Лоу. Энергичный протест Безбородко помешал приведению их в исполнение; но побежденный красноречием голландского капиталиста, или подкупленный крупной суммой, согласно утверждению Ростопчина, канцлер сам способствовал проведению некоторой части проекта в план учреждения Банка вспомогательного для дворянства, который был в сущности не чем иным, как огромной фабрикой бумажных денег.
Отказавшись от свой первой оценки, Безбородко увидел в задуманном учреждении средство добыть для казначейства чистого барыша 35 миллионов рублей и оказал поддержку разным другим учреждениям, недостаточно обеспеченным. Одни учебные заведения, находившиеся в ведении императрицы, должны были получать из этой суммы ежегодно субсидии 400000 рублей, вследствие чего Мария Федоровна горячо ухватилась за этот проект. Некоторые из друзей императрицы напрасно указывали ей на его призрачность и опасность. «Бумага этого банка, — писал Николай Семену Воронцову, — еще более увеличит огромную массу… (ассигнаций), находящуюся во внутреннем обращении». Таково же было мнение его корреспондента, осуждавшего эту попытку еще и по другим причинам и несколько позже высказавшего по этому поводу следующее:
«Цель этого учреждения была вредна и безнравственна. Кому хотели помогать? Дворянству, разоренному роскошью и долгами, видевшему лишь случай влезть в долги еще больше… прельстившись бесчестной приманкой освободиться посредством новой, ничего не стоящей, бумаги от обязательств, принятых ранее в полноценной монете».
В то время, когда было написано это последнее письмо, в марте 1799 г., русский посол в Лондоне мог уже констатировать печальные последствия все-таки произведенного опыта.
«До основания этого банка, писал он, вексельный курс рубля были 31 и 30 пенсов, а потом он начал быстро падать, и дошел до того, что в лучшие месяцы равнялся 24 пенсам, и если бы этот банк не закрыли, он упал бы до 15 пенсов и ниже, подобно французским ассигнациям».
Банк был закрыт менее чем через год после его учреждения; но в последние месяцы царствования Павла война против Франции в союзе с Англией, или против Англии в союзе с Францией, вместе с другими дорого стоившими предприятиями внутренними или внешними, довели казначейство до такой нищеты, что преемник Васильева, Державин, не сумел найти другого выхода, кроме нового выпуска ассигнаций, предназначенных для операции еще более рискованной, чем та, мысль о которой подал Woot. Предстояло купить за бесценок все огромное количество товаров, затруднявших торговлю вследствие закрытия таможен, возродить таким образом внутреннюю торговлю и получить значительные барыши путем искусственного повышения цен. Проект был представлен Павлу на утверждение накануне его смерти, и в этот момент, по свидетельству одного современника, в кассе Казначейства было всего-навсего — 14000 рублей!
IXПравить
Едва ли следует посвятить несколько слов обзору умственного движения этих четырех лет. В области литературы, науки и даже искусств, несмотря на любезное отношение сына Екатерины к г-же Виже-Лебрён, его царствование действительно походило на затмение, как это почувствовали некоторые из его подданных сразу после его вступления на престол. Полицейские и цензурные присутствия старались подавить каждое мало-мальски независимое проявление мысли. Всякая деятельность в этой области приносила, по мнению Павла, двойной вред, вызывая воспоминания о предшествующем царствовании и представление о связи с революционным направлением эпохи. Со времени получения власти государь не щадил даже Академии Наук. Скромные занятия, которым предавались ее члены, хотя и происходили под председательством княгини Дашковой, однако были вовсе не такого сорта, чтобы дать государю повод к беспокойству, но когда прежняя подруга Екатерины была уволена и заменена очень незначительным Бакуниным, Павел восстал против самого учреждения, прекратил отпуск денег на его содержание, отобрал от него дом на Фонтанке и даже приказал уничтожить аллегорические изображения, впрочем совершенно невинные, на жетонах академиков.
Хотя непоследовательность являлась, по-видимому, основным законом в его образе мыслей и действий, однако после учреждения школы для сирот военных, Института ордена Св. Екатерины и учебных заведений, продолжающих и доныне носить имя императрицы Марии, этот отъявленный обскурант создал еще и университет!
Это явилось, впрочем, следствием мер, принятых для изолирования страны в умственном отношении, подобно тому, как она оказалась изолированной к концу царствования в отношении экономическом. С 1798 г. приезд иностранцев в Россию был почти запрещен, и русские с величайшим трудом, могли переезжать границу. Паспорта выдавались лишь в виде редких исключений и в них отказывали решительно всем тем, кто испрашивал их для научных целей. Правда, в апреле 1798 г. было повелено указом послать некоторое число русских юношей в иностранные школы, но в июле другой указ предписывал всем русским, пребывавшим за границей для научных целей, в течение двух месяцев вернуться назад.
Обучавшаяся в немецких школах аристократическая молодежь прибалтийских губерний была очень оскорблена такого рода постановлением, и пожелал ли Павел вспомнить по этому поводу, что в его жилах течет немецкая кровь, или он последовал тому же влечению, которое привело его к восстановлению самоуправления в этой части его государства, но только в том же 1798 году он снизошел на просьбы, раздававшиеся с этой окраины. Указами от 19 апреля 1798 г. и 9 мая 1799 г. было постановлено основать в Дерпте (Юрьеве) «протестантский университет для дворян Курляндии, Эстляндиии Лифляндии». Это учебное заведение оказалось еще более немецким, чем протестантским. Опередив в самом непродолжительном времени в научном отношении своих соперников в Петербурге и Москве, оно создало очаг иностранной культуры и пропаганды. В общем, Россия здесь ничего не теряла, так как всякая культура являлась благодеянием; но в частности, в отношении созданной Павлом национальной обособленности, говоря языком политики, этот очаг, его свет и естественное родство с другими центрами немецкой культуры — и влияния — составляли несомненную опасность.
Павел не имел времени об этом подумать. В этот момент он уже был поглощен делами Европы, одновременно с главной заботой его жизни, которая не давала ему возможности уделить другим предметам более чем беглое и рассеянное внимание. «Военное дело нас занимает всецело, писал Роджерсон в сентябре 1797 г., и мы сравнительно вовсе не заботимся ни о положении Европы, ни о судьбе наших дочерей, правильность движения кавалерийского строя нас более занимает, чем положение Германии».
Для того чтобы быть хорошим главой правительства, Павел обладал недостатком мыслей и избытком увлечений, и то, на которое намекает Роджерсон, часто всецело овладевало государем.
Глава 8
Военная реформаПравить
IПравить
В Павле не было ничего военного, — не было даже физического мужества. Однако более всех других царствовавших в России государей он способствовал наложению на русские учреждения того сильного оттенка милитаризма, который они сохраняют до сих пор и который, как завет очень тяжелого прошлого, все менее и менее согласуется с измененными, к счастью, условиями настоящей жизни. В высшей медицинской школе, основанной сыном Екатерины и скоро обращенной в Военно-Медицинскую Академию, мирные профессора родовспомогательного искусства еще и теперь поднимаются на кафедру со шпагой на боку, и генералы, которые никогда не нюхали пороху, даже на маневрах, носят во всех гражданских учреждениях сапоги со шпорами и расшитые мундиры, как настоящие рубаки.
Из этого не следует, что Павел много способствовал развитию военной доблести своего народа. Он оказал скорее обратное влияние. Однако если он, в области гражданской службы, стремясь всюду ввести новый порядок вещей, не сделал ничего, кроме того, что ввел общий беспорядок, то в военном деле, несмотря на постоянные перемены, от которых он тоже не мог удержаться, его преобразовательная деятельность, как и подготовительная к ней работа, была совершенно другого рода. В исторической перспективе она получает даже направляющий смысл, от понимания всей важности которого были далеки как сам царственный работник, так и те из его современников, которых он посвятил в тайну своих намерений.
Павел не дорожил военным блеском предшествующего царствования. Помимо того, что он осуждал войну в принципе, будучи, как мы знаем, сторонником мира, он находил победы Екатерининского времени оскорбительными для здравого смысла. Эти успехи были одержаны, думал он, вопреки всяким правилам и справедливости, и ни материальное, ни нравственное состояние победоносных войск не могло служить им объяснением.
В армии Екатерины, к концу царствования императрицы, действительно, обнаруживались пороки, которых нельзя отрицать и которые обыкновенно появляются и развиваются в героические эпохи. Герои легко становятся развратителями. Пользуясь в подчиненных им областях почти диктаторской властью, главнокомандующие, вроде Потемкина, или даже Румянцева, склоняли своих подчиненных к проявлению такого же произвола. Полковники управляли своими полками, как поместьями, совершенно свободно пользуясь людьми и суммами, отпускавшимися на их содержание, — и часто для целей, не имевших ничего общего с назначением тех и других. В 1795 г. из 400 000 солдат, номинально числившихся на действительной службе, 50 000 находились вне строя: они оставались в личном распоряжении офицеров. Начальники, в сообществе с поставщиками и подчиненными, заставляя первых подписывать фальшивые счета и допуская вторых к участию в дележе полученных таким способом барышей, плохо кормили своих солдат, оставляли госпитали в ужасном состоянии и производили, сверх того, еще всякого рода вымогательства и насилия в отношении гражданского населения. В большинстве своем невежды, они совершенно не думали об обучении рекрут. Заботясь только о внешности, они довольствовались тем, чтобы были хорошо вычищены ножны, если даже в них и был вложен негодный, заржавевший клинок, и не беспокоились об отсутствии огнива, если только можно было «видеть свое отражение в ружейном стволе». Как и военное образование, обмундирование и снаряжение войск не подчинялись, впрочем, никакому точному уставу, находясь почти всецело в зависимости от фантазии высшего начальства.
Что же касается гвардии, то мы уже видели, в каком состоянии оставило ее царствование Екатерины. В ней не было больше ничего военного, кроме парадного мундира, надевавшегося очень редко. Офицеры этой «troupe dorée», как говорил Павел, надевали блестящие латы только для того, чтобы парадировать по Невскому проспекту, запрятав зимой от холода руки в муфту и ходя круглый год в сопровождении денщиков, носивших их сабли.
Характер роскоши и разврата, придаваемый лагерной жизни некоторыми генералами, и набор фаворитов даже из низших слоев армии привели, сверх того, к подорванию дисциплины.
Такое положение естественно оправдывало и неудовольствие Павла, и его проекты преобразований. Государь питал особенно сильную ненависть, с одной стороны, ко всему, созданному Потемкиным, а с другой — к привилегированным полкам, обычному питомнику фаворитов. «Как? Вы были адъютантом кривого?» — сказал он одному старому полковнику. «Что же вы сделали, чтобы не стать негодяем?» А отцу одного молодого дворянина, записанного сержантом в Преображенский полк, он сказал: «Остерегайтесь, сударь, посылать туда вашего ребенка, если вы не хотите, чтобы он развратился».
Во многих отношениях справедливое чувство реформатора заключало в себе, однако, крупную ошибку. Окружая одинаковым презрением всех боевых товарищей блестящего князя Таврического — а среди них был Суворов! — Павел считал, что их успехи не могут быть достаточно оправданы, потому что он не усматривал им причины. Он не признавал значения той Высшей силы, которая проявляется и развивается в исключительно одаренных натурах, когда ничто не стесняет свободы их индивидуальности. Со всеми недостатками своего характера и пробелами в образовании, даже как тактик и стратег, Потемкин получает еще и в наши дни похвалы самых опытных специалистов, и в качестве предводителя армии, влияя на людей своим необузданным, но сильным темпераментом, он умел, подобно самому Суворову, хотя и в несколько меньшей степени, возбуждать энергию в подчиненных.
Павел, с презрением и недоверием относившийся ко всему индивидуальному, поставил себе задачей совершенно исключить этот элемент, заменив его на всех ступенях военной иерархии доведенной до мелочей регламентацией. Это должно было послужить основой задуманной им реформы, но оказалось самой вредной ее стороной, тогда как другие проведенные ею меры были разумны и полезны. Задуманное таким образом преобразование создало механизм, искусно разработанный в потребностях и прочно построенный в своем целом, но отсутствие в нем руководящего начала дало себя скоро жестоко почувствовать.
IIПравить
Гвардии пришлось, как мы знаем, встретить первые строгости нового режима, предназначенного для всей армии. На другой же день после восшествия на престол Павла она подверглась полному преобразованию в отношении состава, организации частей и военной силы своих отдельных единиц. Смысл этих действий Павла остается непонятным. Раз существование привилегированной части армии, комплектовавшейся из аристократии, было в принципе сохранено, то факт введения в нее всего гатчинского сброда представляет явную бессмыслицу. Это было что-то вроде такого крайнего средства, как «ряд назначений в пэры», которое применяется иногда при парламентских кризисах в Англии. В данном случае результат не должен был оказаться удачным, — даже в отношении личной безопасности реформатора. Гатчинский элемент, вместе того, чтобы одержать верх над непокорной частью, куда его ввели; всецело поглотить ее своей дисциплинированной массой, наоборот, в ней совершенно растворился, усвоив себе привычки этой обособленной среды и послужив только к пробуждению в ней, путем реакции, стремлений к порицанию правительства, дремавших до тех пор при спокойных условиях существования, посвященного удовольствиям.
Новое распределение наличного состава в отдельных частях гвардии, численно увеличенных путем бесконечного создания новых полков и батальонов, не поддается никакой оценке. Оно действительно быстро дало место новым комбинациям, которые в свою очередь должны были подвергаться непрерывным изменениям. От начала до конца царствования вся армия терпела от этого непостоянства, единственным объяснением которого может служить только характер Павла. Казалось, государь все еще играл оловянными солдатиками, которыми так увлекался в детстве, и группировал их по прихоти своей фантазии, не сходя, однако, с некоторых главных путей, намеченных когда-то в Гатчине, под твердым руководством Петра Панина. В частности, только создание нового артиллерийского батальона, послужившего прочным основанием для всей гвардейской артиллерии, предпринятое под преобладавшим тогда влиянием Аракчеева и его методического ума, составляет исключение. Образование этого батальона, сформированного из знаменитой бомбардирской роты Преображенского полка, капитаном которой был Петр Великий, а также артиллерийских отрядов, состоявших при других полках, отвечало вполне определенному и последовательно проводимому решению.
Оно послужило началом для полной реорганизации этого рода войска, в смысле самостоятельного управления, а в марте 1800 года система эта была применена к артиллерии всех армейских корпусов. Совершенно отделенная в административном отношении от полков, артиллерия была передана в особое ведомство. Так как каждая рота в отношении личного состава и материальной части являлась теперь самостоятельной единицей, то и в тактическом отношении могла действовать совершенно независимо. Легче, таким образом, мобилизуясь и допуская, без изменения своей внутренней организации, сведение в большие массы, эти единицы обладали в то же время большей подвижностью и, по мнению компетентных судей, русская артиллерия имела значительной превосходство над большей частью своих европейских соперниц, и только ее материальная часть оставляла желать лучшего. Она оставалась, действительно, слепым подражанием прусского образца, значительно улучшенного во Франции Грибовалем.
Увы! военной истории этого царствования пришлось отметить еще другое изменение, в основании которого было совсем иное побуждение. Три эскадрона конной гвардии, лучшие по своему личному и конскому составу, были в один прекрасный день выделены, чтобы сформировать Кавалергардский полк под начальством Уварова. Остальные, разделенные на пять эскадронов, составили отдельный полк под командой великого князя Константина. Причины перемены? Неудавшееся общее ученье, желание офицера, пользовавшегося покровительством мачехи главной фаворитки, иметь под своим начальством полк и, ввиду пребывания великого князя Александра в должности генерал-инспектора пехоты, честолюбивое стремление его брата занять такой же пост в кавалерии, к чему, по его мнению, должно было открыть ему доступ командование несколькими эскадронами. И вот такими-то причинами руководствовался Павел в большинстве сделанных им подобных же нововведений.
Помимо специальных интересов корпуса, к которому государь отнесся так беспощадно, реформа гвардии коснулась и неприятно отозвалась на многих других интересах почти всех классов общества.
На параде 8 ноября 1796 г. Павел объявил в приказе, что все записанные в гвардию, номинально числившиеся в ее списках, но не находившиеся в строю, должны явиться в свои полки, под угрозой исключения. Число таких отсутствующих было значительно. Один Преображенский полк насчитывал несколько тысяч такого рода чинов, и эти фиктивные списки пополнялись даже не одними дворянами. При помощи денежных взносов купцы, мелкие чиновники, ремесленники и даже лица духовного звания проводили туда своих сыновей, имея в виду достигнуть таким способом более легкого движения, даже на гражданской службе. Дети еще не родившиеся, следовательно неизвестного пола, пользовались тем же снисхождением. Очень молодые люди, никогда не носившие оружия, получали таким образом чин поручика, имея за собой двадцать лет фиктивной службы, они отправлялись потом в один из армейских полков и, благодаря своему старшинству, становились там выше заслуженных офицеров. Другие служили при дворе в качестве пажей, камергеров и камер-юнкеров, или, получив бессрочный отпуск, просто жили в своих поместьях. Наконец, даже в строю, офицеры и солдаты обыкновенно были свободны от всяких обязанностей и даже ученья, потому что последнего не производилось вовсе.
Павел был тысячу раз прав в своем желании искоренить весь этот дорого стоящий и развращающий паразитизм. К несчастью, паразиты, лишенные своих преимуществ, или отосланные в казармы и на маневры, ему этого не простили.
IIIПравить
Среди мероприятий, касавшихся всей армии, явилось, 29-го ноября 1796 г., обнародование трех новых уставов, из которых один касался пехоты, а два кавалерии. Ни один из известных военных и государственных деятелей предшествующего царствования не принял участия в составлении этих новых военных законов, которые, впрочем, были только извлечением из прусского устава и такой же инструкции. В своей русской редакции, текст, относившийся к пехотной службе, был уже, впрочем, издан несколько лет назад; предназначенный первоначально для гатчинских войск, он был в первый раз напечатан в 1792 г. под скромным названием «Опыт». Тогда над ним потрудились Кушелев, Аракчеев и сам Ростопчин. Это был действительно только набросок, указывавший на поспешную работу и неудачное подражание образцу, которое, в противоположность тому, чего хотели подражатели, не имел даже ничего общего с уставом Фридриха II.
Мнимый устав победителя при Росбахе был в действительности написан до него. Принужденный, с самого своего вступления на престол, вести постоянные войны, великий полководец не имел свободного времени изменить основы доставшейся ему в наследство военной организации. Он ограничился тем, что пропитал ее своим гением, сообщив войска находившимся под его начальством, больше ловкости и искусства маневрировании. Но эти маневры стояли в связи с тактикой, которая в те время являлась уже устарелой, и это не преминул отметить Суворов.
Он назвал новый устав «переводом рукописи, на три четверти изъеденной мышами и найденной в развалинах старого замка». Он заявил, что ему нечего учиться у прусского короля, так как он сам никогда сражения не проигрывал, и заметил, что французы не задумывались бить пруссаков, противопоставив им тактику, которая была не тактикой Фридриха, а тактикой Суворова! Он еще горячее возражал против одной из глав нового устава, — пятой в шестой части, — вставленной, впрочем, русскими подражателями и устанавливавшей инспекционную службу, которую должны были нести офицеры всех чинов, по назначению государя, и которая поэтому нарушала всякую военную иерархию.
О последней Павел действительно заботился очень мало, или хотел по крайней мере, чтобы она, как и все в его государстве, зависела от его произвола. Даже самые высшие чины, заслуженные на поле битвы, не внушали ему никакого уважения. После всех войн с Турцией, Швецией и Польшей, прославивших ее царствование, Екатерина оставила ему только двух фельдмаршалов. При полном мире Павел прибавил к их числу семь!
Еще и в других отношениях русские подражатели прусского образца существенно удалились от него. Они усилили некоторые меры взыскания и изменили смысл или дух значительного числа распоряжений, сделав их более жестокими. Так, например, — критика служебных приказов: немецкий текст запрещал ее подчиненным в отношении своего начальства «под угрозой крайнего негодования государя», в русской версии говорилось: «под угрозой пытки».
Все вместе взятое встретило не в одном победителе при Рымнике более или менее открыто высказанную враждебность, и следствием этого было то, что в течение четырехлетнего царствования вместе с Суворовым, Румянцевым и лучшими представителями генерального штаба, 7 фельдмаршалов, 333 генерала и 2261 офицер всех чинов подверглись увольнению. Уволенные большей частью вновь призывались на службу через год, или даже через более короткий срок; вернувшись, они, однако, не лучше прежнего мирились с новым положением вещей.
Когда эти наставления применялись, они делались еще более неприятны. По природе своего ума Павел понимал их так, что они заключают все военное искусство в одном незыблемом законе. Офицеры и солдаты должны были найти в них указание для всего, что им нужно было делать при всяких обстоятельствах. Государь желал в них видеть только автоматов, руководимых в их малейших движениях этими определенными указаниями, и требовал, чтобы они никогда, ни малейшим образом и ни в каком случае не уклонялись в сторону по собственной инициативе. При толковании принятых правил — умственным способностям людей и их начальников нечего было проявляться, а применение системы вело к упразднению всех штабов и канцелярий. Устав и воля государя, обеспечивавшая его исполнение: этого должно было быть достаточно. Павел, хотел непосредственно начальствовать над армией и лично входить во все малейшие подробности службы.
На военном поле, ценой усилий, имевших возможность получить лучшее применение, и возмутительных грубостей, эта система привела к результатам, которые любитель прусского капральства мог находить удовлетворительными. Об ее значении на поле сражения Павел узнал из собственного опыта в Голландии с Германом, в Швейцарии с Римским-Корсаковым и даже в Италии с Суворовым. Чтобы срывать лавры на берегах По, он должен был призвать того, кто презирал его уставы и кто одерживал победу за победой только благодаря тому, что не считался ни с какими распоряжениями и пользовался австрийскими штабами. Когда же победитель при Требии и Нови лишился этой помощи, он принужден был сознаться, что не в состоянии продолжать кампанию.
Великий полководец был, впрочем, во всех отношениях выдающейся личностью, и его гениальный индивидуализм, неистово восставший против нового порядка вещей, послужил, к сожалению, лишь к образованию двух различных полюсов в одинаково заблуждавшихся военных понятиях его соотечественников. Гении встречаются редко и, желая вдохновиться примером и традицией этого учителя, менее одаренные ученики, Скобелевы и Драгомировы наших дней, только исказили и то, и другое, безрассудно отрицая всякое правило и даже науку. В то же время, на противоположном полюсе, преемники Аракчеева и Штейнвера, принадлежавшие в своей совокупности к Гатчинской школе, сильнее поддались вредному влиянию ее обучения и пропагандировали ее заветы.
IVПравить
За опубликованием новых уставов быстро последовало изменение одежды. В большинстве армейских полков Потемкин ввел форму простую, свободную и приспособленную к климату страны, которая приближалась к обычному костюму местного населения. В одном из своих писем к Екатерине фаворит в следующих выражениях жаловался по этому поводу на смешные наряды, якобы военного вида, от сложной роскоши которых еще не отказалось большинство европейских армий: «Завиваться, пудриться, заплетать косы — разве это дело солдат? У них нет камердинеров!»
Павел думал вместе с Цезарем, что блестящий мундир «придает бодрость» тому, кто его носит, или, попросту, ему хотелось иметь солдат, одетых так же, как солдаты Фридриха II. Кроме того, он ненавидел все, что ему напоминало «кривого». Он достиг желаемого, но опять какой ценой! По свидетельству Саблукова, напудренная прическа с буклями и косами заставляла людей его полка проводить над ней ночь, когда им на другой день нужно было явиться на ученье. Парикмахеры, по два на эскадрон, действительно, должны были употребить много времени, чтобы справиться со своей задачей, и операция, связанная с отвратительными подробностями, причиняла пациентам жестокую муку. Пропитывая волосы смешением муки и сала и смачивая их квасом, который они предварительно набирали в рот, артисты казармы сопровождали эти смазывания таким грубым втиранием и скручиванием, что, несмотря на свое крепкое сложение, молодой Тургенев при первом опыте чуть было ни лишился чувств. Эта «пудра», обращавшаяся после просушки в толстую кору, причиняла людям сильные головные боли, не давая им в то же время возможности заботиться об элементарной чистоте.
Не меньше стеснял их и самый мундир. Павел желал, чтобы они были в нем так затянуты, что едва могли бы дышать. В случае падения, они неспособны были сами подняться. Такие же узкие штиблеты жали им ноги, и самим немцам этот смешной наряд, уже вышедший в их государстве из употребления, казался странным. Адъютант князя Зубова и вдохновенный драматург, Алексей Копьев, развлекал Москву, показывая на улицах карикатуру новой полковой формы: длинную косу до икр, треуголку в три фуга шириной и перчатки с раструбами, в форме огромных воронок. Но за это он поплатился разжалованием.
Мешая хорошее с дурным, как это иногда с ним случалось, Павел решился, однако, прибавить очень полезную принадлежность к этому костюму, настолько же неудобному, сколько и смешному: меховые жилеты для зимнего сезона. Он распорядился также очень разумно, чтобы все предметы обмундирования выдавались отныне войскам натурой, а не денежными суммами, на совесть офицеров; эта мера была связана с планом общей реформы, к исполнению которой однако не было даже приступлено. Организация интендантства была из самых скверных, а для нужд военного времени ее собственно не существовало вовсе. Ничего не было придумано для улучшения этого положения вещей. Разумные попытки к уменьшению хотя бы в этом отношении вкоренившихся привычек к грабительству не привели ни к каким результатам, и запас в 8 миллионов рублей, составленный для возмещения обычного расхищения фондов в комиссариатах, тоже не остался цел.
Противореча, по своей привычке, самому себе, Павел, направив свое главное усилие на развитие военного могущества империи, хотел однако сделать в этой области большую экономию. Еще в 1798 г., накануне своего вступления в антифранцузскую коалицию, он решил произвести значительное сокращение наличного состава: одним взмахом пера он упразднил 45440 человек и 12268 лошадей. Преследуя те же цели, нисколько не отказываясь от роскоши в одежде большей части своих солдат, он собирался ввести самую строгую простоту в обмундирование гвардии. Запрещен был подбор разнообразных и богато расшитых мундиров, из которых самый скромный стоил 120 рублей; запрещено также статское платье, заменявшее, по последней моде, в светской жизни мундир. Запрещены фраки от хорошего портного, роскошно расшитые жилеты, шелковые чулки и бальные башмаки с золотыми пряжками. Запрещены также, под угрозой самого строгого взыскания, муфты. Прощайте, шубы, кареты, многочисленные слуги. За 22 рубля офицер прежней «troupe dorée» должен был одеться. Ему было запрещено снимать эту преобразованную форму и рекомендовано жить «скромно».
Любопытнее всего было то, что именно те, кого это касалось, должны были в это царствование разориться на портных. Фантазия государя действительно не замедлила сыграть и тут, как и везде, свою обычную роль. В 1798 г. Павел подписал договор о союзе с Англией, и тотчас же офицеры конной гвардии получили приказание надеть красные мундиры с синими отворотами, которые носила английская конная гвардия. Случайно приехавший в Петербург прежний портной принца Уэльского, Дональдсон, дал возможность Саблукову исполнить это распоряжение менее чем в сорок восемь часов; но не успели еще некоторые из его товарищей переодеться, как появилось новое распоряжение: Павел только что избран гроссмейстером Мальты, и поэтому ярко-красный цвет английских мундиров должен был уступить место на спине офицеров темно-пурпуровым мантиям, которые носили высшие представители ордена св. Иоанна Иерусалимского. Немного позже предпочтение было оказано малиновым корсажам княгини Гагариной, и за четыре года произошло девять перемен такого рода! В то же время Павел предписывал ношение военного мундира всем, даже простым писцам гражданских канцелярий, не заботясь о расходе, которым он таким образом отягощал скудный бюджет этих мирных чиновников.
Однако в Италии и Швейцарии, под командованием Суворова, старое прусское платье имело такую же судьбу, как и уставы того же происхождения. Во время тяжелых переходов каждый, кто мог, старался освободиться от той или другой части ненавистного обмундирования. Их заменяли чем могли, и Суворов этому не препятствовал. Ему было мало дела, говорил он, как одеты его солдаты, лишь бы они бегали, как зайцы, и дрались, как львы. Но, узнав об этом, Павел выразил сильное неудовлетворение. Он застонал, когда услышал, что в промежутке между двумя победами даже форменные штиблеты были брошены. А алебарды? Чтобы остаться верным прусскому образцу, он хотел восстановить алебардистов во всех пехотных корпусах, что на практике оставляло невооруженными сто человек в каждом полку. Увы! при переходе через Альпы алебарды были изрублены на дрова! Под впечатлением достигнутых успехов, государь заявил, однако, о своей готовности согласиться с изменениями, которые будут в этом отношении выяснены опытом. Но ему показали несколько храбрецов, возвращавшихся из бессмертного похода в амуниции, принятой во время войны, и тотчас же он пришел в ярость:
— Как! мою армию хотят переодеть в потемкинскую одежду! Чтоб убирались с глаз моих долой! Вон отсюда! Прочь!
Изобретатель неудобного и причудливого одеяния, Павел поступал не лучше и в деле солдатского обучения, тоже теряясь в деталях или путаясь в противоречиях.
VПравить
Его забота о поднятии военного образования достойна похвалы. Она вылилась в учреждение в декабре 1798 г. Военного сиротского дома, впоследствии переименованного в Кадетский корпус императора Павла I. Тысяча мальчиков и двести пятьдесят девочек были там собраны в двух разных отделениях, и план учреждения причислял к нему все заново организованные существующие солдатские школы. Основанные Петром Великим и численно увеличенные Екатериной, они вмещали около двенадцати тысяч учеников. Павел довел число школ до шестидесяти шести, а число учеников до шестидесяти четырех тысяч. Последних назвали кантонистами. Это являлось значительным прогрессом. К сожалению, на более высших ступенях попытка реформатора оказалась менее удачной.
Она заключалась в курсе тактики, учрежденном в Зимнем Дворце под руководством Аракчеева. Даже фельдмаршалы обязаны были слушать там уроки полковника Каннабиха, бывшего фехтмейстера, уроженца Саксен-Веймара. Можно себе представить, что это было за обучение с подобным учителем. В смысле военного образования сам Павел ничего не понимал, кроме дрессировки солдат: «поверхностное понятие о прусской службе и страсть к мелочам», — говорил посол Фридриха-Вильгельма, Тауентцин. Каннабих знал не больше этого. Его лекции, ставшие легендарными по высказываемым им нелепостям, возбуждали искреннюю веселость нескольких поколений. Что касается достигнутых таким путем практических результатов, то Павел имел случай проверить их на собственном опыте за несколько месяцев до своей смерти. С тех пор как он составил себе Гатчинское войско, каждый год осенью он производил испытание, или ученье, вроде больших маневров настоящего времени. Он давал сражение или вел осаду. Императором он дал больше простору этой игре, в которой Аракчеевы и Штейнверы кончили тем, что приобрели известную ловкость. Но последний опыт кончился плохо, Каннабих сумел только, вероятно, сбить их с толку, и поэтому ученики профессора тактики вели себя так, что государь обратился к ним с пророческим замечанием, эхо которого должно было прозвучать от Аустерлица до Фридланда:
— Господа, если вы будете так продолжать, то будете всегда биты!
Аракчеев провел, однако, шесть недель в Ковне, чтобы на месте выдрессировать Таврический гренадерский полк, которому его полковник, Якоби, уволенный за это в отставку, оказался неспособным вдолбить принципы нового устава. В мелких тонкостях искусства, как они его понимали, будущий военный министр и сам Павел добились замечательных проявлений автоматической точности; но такой-то генерал-майор не умел отличить эскадрон от роты; призванный временно исполнять при государе «очень важную», как ему объясняли, обязанность «дежурного бригад-майора», Тургенев не мог понять, в чем она состоит и, составляя свои записки пятьдесят лет спустя, он был все так же плохо осведомлен об этом предмете; в 1799 г. среди офицеров экспедиционного отряда Германа один желал сухим путем проехать на остров Джерсей, где должно было иметь место сосредоточение всех войск; другой просил представить его королю Гамбурга, а третий, путая этот город с Ямбургом, предлагал извозчику три рубля, чтобы его туда отвезти!
Ум и внимание военных всех чинов направлялось исключительно к тому, чтобы изучить и запомнить пункты правил и наставления, которыми не исчерпывались даже все детали текущей службы и где, кроме того, фантазия учителя проявлялась в такой сбивчивой форме, что самые опытные и усердные исполнители могли прийти в отчаяние. Заслуживший одобрение государя на параде за хорошо проведенное ученье и отвечавший по уставу отданием чести обнаженной саблей, С. И. Муханов неожиданно услышал окрик государя:
— Вон из строя! Под арест!
Просидев несколько дней на хлебе и воде, он подвергся увольнению. Его преступление? Он не угадал желания деспота, который, стоя в этот момент посреди широкой грязной лужи, желал бы, чтобы командир эскадрона, осчастливленный изъявлением одобрения, слез с лошади и подошел к нему, чтобы преклонить колено и обмакнуть свои белые рейтузы в этой луже!
VIПравить
В смысле требования подчинения себе военного персонала, полной покорности, слепого повиновения, неумолимой строгости в исполнении правил, распоряжений, полученных приказаний, Павел добился таким путем положительных и отчасти полезных результатов. После нескольких месяцев, проведенных в России с отрядом принца Конде, герцог Анжуйский, хотя он и неохотно подчинялся установленному режиму, не мог однако не признать принесенной им в этом отношении пользы: «Тем что, нас держали под страхом, нас сделали внимательными, точными при исполнении служебных обязанностей; в результате, даже егеря из благородных делают приблизительно то, что им приказывают». Но темперамент и направление ума государя, стремившиеся к крайностям, изуродовали всю пользу дела, доведя ее до абсурда и ужаса. Указание на это можно найти в очень распространенном в свое время анекдоте, где доля вымысла дает себя чувствовать. В одной деревне, где была устроена дневка, к командиру эскадрона, сидевшему за сытным обедом, явился вахмистр.
— Ну что?
— Ваше высокоблагородие, все благополучно, только жид не хочет отдать сено по той цене, которую вы назначили.
— А у других жидов разве нет?
— Никак нет-с.
— Ну, делать нечего. Дай жиду сколько спрашивает, да повесь его!
Вахмистр ушел, но через четверть часа явился вновь.
— Ну что еще?
— На этот раз все благополучно, ваше высокоблагородие. Сено принял и жида, как изволили приказать, я повесил.
По свидетельству современника, Павел, узнав о случившемся, будто бы разжаловал офицера в рядовые за его участие в убийстве, но тотчас же произвел его в следующий чин за введение такой отличной субординации в вверенной ему команде, и, если не по содержанию, то по крайней мере по духу, подлинные решения государя не раз бывали сходны с этим.
Подобно повиновению, обязательность службы не допускала, в его глазах, ни исключения, ни извинения. В сентябре 1797 г. он предложил оставить армию тем из генералов, «которые привыкли быть больными, когда они нужны»; 12 июня 1799 г. он решил, что «те из офицеров, которым болезнь не позволяет следовать за полками в поход, должны однако их догнать без всяких извинений!».
При такого рода организации и взглядах служба была адом. Однако ее суровость отражалась на офицерах больше, чем на солдатах. Павел оставался верен своему главному стремлению, которое нельзя назвать демократическим, так как он не допускал никакой кратии, власти, вне себя самого, но которое толкало его покровительствовать в каждой группировке лиц низшим слоям в ущерб прочим. Вся его военная работа была, по-видимому, этим проникнута. Простые солдаты страдали только от сосредоточения войск в больших городах, где, за отсутствием достаточного числа казарм, размещение тридцати-сорока человек в каждом доме было одинаково тягостно и для жильцов, и для их хозяев. Зато система взысканий, введенная в употребление новым уставом, представляет собой для большой массы войска заметное улучшение в сравнении с прежним режимом. Вопреки усиленным его строгостям, он действительно стремился заставить восторжествовать правильное судопроизводство над произволом начальников. Он предоставлял каждому стоящему ниже право обращаться к правосудию против стоящего выше его на иерархической лестнице.
Начальники же видели во всех отношениях мало приятного при новом режиме. «Военная служба суровее всего, что вы можете себе представить», — писал Роджерсон Семену Воронцову в июне 1797 г. «Офицер, даже летом, не смеет уехать без разрешения из города, чтобы повидать сестру или родителей». Даже в свободное время от учений, маневров и парадов, доведенных до того, что принимавшие в них участие не знали отдыха, Павел хотел всегда иметь весь свой состав под рукой, совершенно готовым и настороже. Отсюда быть может эти частые тревоги, о которых г-жа Головина говорит в своих «Воспоминаниях», когда звук рожка, неправильно принятый за сигнал, приводил в движение целые полки. От генерала до подпоручика, все постоянно держались начеку, так как малейшая небрежность могла повлечь за собой ужасные последствия. Однажды за шалость, в которой были виновны семнадцать кавалергардов, командир эскадрона, Фроловский, прогнал двоих из них сквозь строй, хотя они были дворяне. Командир полка Давыдов не одобрил примененного наказания. Во внимание к положению наказанных молодых людей битье палками должно было бы быть заменено ударами саблей плашмя перед фронтом всех эскадронов. Не оправдав ни того, ни другого из двух офицеров, Павел разжаловал в солдаты всех семнадцать повес, и настолько все чины были унижены, что решение было признано актом милосердия! Один подполковник, предупрежденный, что он рискует подвергнуться тому же, равнодушно сказал:
«Солдат, полковник, генерал теперь это все одно!»
Служить, имея какой бы то ни было титул или чин в «этой плохой копии прусской армии», по выражению барона Левенштерна, становилось для каждого человека с несколько возвышенным нравственным чувством худшим из несчастий. От военного духа, так могущественно развитого в предшествующее царствование, скоро тоже ничего не осталось. Младшие офицеры заботились только о том, как бы избежать ругани и ударов, а в ноябре 1797 г. Ростопчин так описывал занятия назначенных Павлом пяти новых фельдмаршалов: «Князь Репнин проводит свое время в том, что наводит справки, кто хорошо и кто плохо принят при Дворе; Каменский бьет офицеров и кусает солдат; Николай Салтыков обдумывает, не оставить ли службу; Иван Салтыков барышничает, и граф Мусин-Пушкин ничего не делает».
Сам Павел работал за четверых. Но, заботясь исключительно о наружном виде своего военного аппарата, он губил его душу; и даже в отношении организации, уничтожая штаб и не делая, или не умея что-либо сделать, чтобы приспособить к нуждам современной войны зачаточное или несуществующее устройство интендантства, он предоставлял своей армии идти на буксире союзных войск Австрии и Англии. Он главным образом играл в солдата, подобно тому, как иногда играл в моряка.
В его царствование русский флот не был в блестящем состоянии. Однако можно сказать, что, сильно гордясь своим званием «генерал-адмирала», сохраненным им после восшествия на престол, Павел больше и лучше позаботился об этой части оборонительных и наступательных сил своего государства, чем о другой, не забыв, однако, вложить и в эту область своей работы недостатки своего ума и характера.
VIIПравить
Находившиеся под командой талантливых наемных иностранцев, благодаря их ловкости и умелому обращению Екатерины с людьми и предметами, услугами которых она пользовалась, русские эскадры одерживали в предшествующее царствование многочисленные и славные победы; но, спешно построенные и снаряженные, находившиеся в то же время в непрестанных кампаниях, они уже износились. Ничего не стоящий моряк, но хороший придворный, Чернышев не заботился ни о чем другом, как скрыть от императрицы это положение вещей, которое было неизвестно и Павлу. Он узнал о нем лишь после своего восшествия на престол, когда захотел заняться этой игрушкой. Один начальник предписанной императором крейсировки доложил, что ни одно из шести судов, находившихся под его командой, не может выйти в море.
Корабли, недавно спущенные в воду, тоже были не лучше из-за плохих материалов, употребленных на их постройку. Один из фрегатов, посланных в 1799 г. к берегам Голландии, должен был с дороги вернуться обратно: в нем была такая течь, что он мог потонуть! Другим пришлось провести несколько месяцев в английских доках, чтобы быть мало-мальски приведенными в состояние годности.
Эти грустные испытания должны были, однако, оказать хорошее действие: пребывание в английских портах и совместное действие с британской эскадрой явилось для русского отряда лучшей школой. Это привело к заметным успехам в морской науке и искусстве судостроения. Павел помог делу восстановлением должности генерал-инспектора судостроения, существовавшей при Петре (ober-sarvaer) и переведением из Константинополя в Россию двух французских инженеров, братьев Лебрён де Сен-Катерин, оказавших большие услуги турецкому флоту.
В то же время он вернул к их назначению великолепные леса, которые создатель русского флота определил для его ремонта и которые потом получили другое применение, так как различным образом эксплуатировались для нужд государства и даже частных лиц, раздавались фаворитам и всеми способами подвергались разграблению. Их охрана была поручена Специальному департаменту, учрежденному при Адмиралтейств-коллегии, и ему было вменено в обязанность заняться новым насаждением лесов.
Под беспечным управлением Чернышева снабжение продовольствием и предметами обмундирования сделалось на всех судах источником до некоторой степени регулярного промысла, из которого командиры отдельных судов извлекали огромные барыши, являясь сами поставщиками торгового флота. Екатерина геройски за это заступалась. «Меня обкрадывают, как и всех, — говорила она, — и это хороший признак, доказывающий, что есть, что воровать». Павел не разделял этой философии. Не ограничиваясь учреждением контрольных комиссий, на обязанности которых лежало время от времени осматривать магазины и проверять там запасы, он хотел всюду заглянуть хозяйским глазом. Даже офицерский стол не ускользал от его наблюдения.
К несчастью, это решение и сопровождавшая его мелочность вылились в опубликование нового устава, предназначенного заменить Статут Петра Великого, и распространить на флот принципы и методы, уже примененные в сухопутной армии. Офицеры таким образом узнали, что сентябрь месяц был самым благоприятным временем в году для потребления сосисок и сыра; но на практике новые предписания наткнулись на такие трудности, что в действительности остался в силе прежний Статут.
С другой стороны, как и в сухопутной армии, в стремлении к увеличению морского могущества империи, честолюбие государя встречало препятствие в том желании экономии, которое слишком оправдывалось критическим положением финансов. Отсюда в бюджете флота несовместимые колебания с последовательно проводимой программой прогрессивного развития. От небольшой суммы в 1200000 рублей Екатерина постепенно довела соответственный кредит более чем до 5 миллионов. Со второго года своего царствования Павел его утроил, а в следующем году разом понизил до 6707681 рубля при штате в 33 линейных корабля и 19 фрегатов. Лучшее использование средств — замена прежних единиц другими, в меньшем числе, но с лучшим вооружением, более справедливое назначение платы за труд, сокращение или упразднение разных расходов второстепенной важности — должно было вознаградить за отступление и до известной степени оказало это действие. Тем не менее, это все же было отступлением, которое еще не перестало отражаться на деле Петра Великого.
В деталях управления Павел продолжал проявлять разумную деятельность. Он преобразовал в Морской коллегии департамент Юстиции, получивший в первый раз правильную организацию. Он распорядился о производстве большого количества исправлений и новых построек в портах. При нем были начаты важные научные труды: описание Белого моря, к которому было приступлено в 1797 г.; издание в 1800 г. атласа судоходства между Белым и Балтийским морями; составление морского атласа всех частей света, труд, — увы! — испещренный многими неточностями.
Перенесение в Петербург Морского кадетского корпуса, находившегося до того в Кронштадте, и назначение для этого заведения дополнительного кредита в 100000 рублей вели к повышению научного уровня. Были учреждены новые школы мореплавания, морской тактики и судостроения, и государь усердно их посещал, как и курсы Каннабиха, слушая уроки и интересуясь успехами учеников.
Его отношения с морскими кадетами всегда носили трогательный характер почти родственной простоты. Павел раздавал кошельки беднейшим из молодых людей; он даже посылал некоторых из них на свой счет за границу, несмотря на свое, известное нам, отвращение. Посещая учебное заведение несколько раз в неделю и всегда неожиданно, входя то с одного подъезда, то с другого, он сказал однажды директору:
— Мне не удается поймать вас врасплох! Я буду просить императрицу попытаться это сделать.
Приняв это за шутку, директор был удивлен несколько дней спустя появлением Марии Федоровны, произведшей тщательный осмотр, но не нашедшей, впрочем, также ничего предосудительного.
Специальный комитет, учрежденный при Адмиралтейств-Коллегии — зародыш будущего «Морского ученого комитета», замененного еще позже «Военным отделением Морского генерального штаба», — осуществил частью этот проект «Морской Академии», который был указан Ломоносовым. К несчастью опять, печатая в 1800 г. первый том своих Записок, Комитету пришлось засвидетельствовать, что «за отсутствием в его распоряжении каких бы то ни было средств, он не имеет возможности оказаться полезным». Второй том Записок не вышел, и учреждение было восстановлено только при Александре I.
Павел позаботился также о развитии торгового флота, приказав представить ему планы более совершенного судостроения и облегчал судовладельцам приобретение материалов. Он задумал помогать судостроению и рыболовству в северных морях России, собираясь приступить к изучению местных условий, типов судов, наиболее приспособленных к этим условиям, и к приисканию мест для устройства верфей. Во всяком случае в этом вопросе, как и во многих других, дело ограничилось намерениями и проектами.
В 1797 г. указ упорядочил навигацию в южных морях, предоставив только судам, построенным в России, или принадлежавшим либо русским подданным, либо поселившимся в Империи иностранцам, право на то, что он называл «большой навигацией», т. е. на плавание под русским флагом по Черному и Мраморному морям. Архипелагу и Средиземному морю. «Малая навигация», в пределах Черного и Мраморного морей до Дарданелл, оставалась свободной.
Никогда не побывав на корабле до своего восшествия на престол, «генерал-адмирал» выказывал не только склонность, но положительно страсть ко всему морскому. Уже ребенком он велел устроить на его средства Инвалидный дом для матросов на Каменном Острове. До последнего дня своей жизни он не переставал относиться к нему с чисто отеческой заботливостью. Однако с еще большим усердием и не ослабевающим вниманием, какого он не оказывал ни одному из вопросов, касающихся той же области, он принялся за изменение формы экипажей, как он это делал в сухопутных войсках, благоразумно упрощая обмундирование офицеров, или совершенно правильно искореняя чрезмерную небрежность в одежде, но внося опять обычный излишек пустой и суетливой мелочности. При Екатерине, крейсируя у берегов Испании во время «вооруженного нейтралитета», один «бригадир» показывался на палубе своего фрегата в самом неизящном déshabillé: «в шлафроке, туфлях, розовом галстуке и белом ночном колпаке»! При Павле криво пришитая пуговица влекла за собой отставку.
Так как флот невозможно создать вдруг, то, конечно, для сына Екатерины простительно, что он в четыре года не совершил дела какого-нибудь Кольбера. Однако можно сомневаться в том, что ему бы удалось это сделать, даже если бы у него было достаточно времени для работы. Сделавшись гроссмейстером Мальты, Павел выделил лучшие суда своего флота, шесть линейных кораблей, два фрегата и еще разные другие, взятые из Балтийского и Черного морей, для составления специальной эскадры под флагом Ордена. Это значило из-за одной фантазии ввести расстройство в морские силы империи.
При таком колоссальном развитии других сторон русского могущества должное возвышение этой части являлось задачей, которую особенные географические и климатические условия делали, быть может, неразрешимой. Во всяком случае Павел был еще тем менее способен подготовить ее разрешение, что, при очень ограниченных теоретических знаниях и полном отсутствии практического опыта, у него были самые непростительные претензии. Получив до своего воцарения звание генерал-адмирала, он задумал, сделавшись императором, тотчас же применить его к делу. На другой же день он объявил о своем намерении принять летом командование над большей частью морских сил и руководить кампанией. Так как войны не было и мир было желательно сохранить, то случая сразиться с какой-либо враждебной эскадрой не представлялось и проектированную кампанию приходилось свести к переходу по Балтийскому морю от Кронштадта до Ревеля. Это заменило бы военные упражнения, ежегодно возобновлявшиеся в окрестностях Гатчины, в которых Павел также тешил себя иллюзией действительного участия, в роли начальника, в настоящем сражении.
Яхта, предназначенная идти под флагом главного командира, была введена в док, вооружена сорока пушками и окончательно обращена специальным указом в фрегат. 7 июля 1797 г. Павел вступил на нее вместе с императрицей, двумя старшими великими князьями и неизбежной Нелидовой. Злой рок пожелал, чтобы упорный западный ветер сделал невозможным взять предусмотренное направление, и эскадра осталась на якоре. Это не помешало однако главному командиру выполнять свои обязанности и делать вид, что они стоят ему громадных трудов. Он выходил даже из-за стола, чтобы подняться на палубу и отдать приказания, без которых, по его уверениям, «все бы пошло вверх дном». Раз, когда он поднялся, его внимание привлекла объемистая тетрадь в руках капитана Шишкова, которого он назвал для случая своим старшим эскадренным офицером. На вопрос государя Шишков ответил, что это были планы для составления хода судов в предстоящей крейсировке. Павел был столько же удивлен, сколько и разгневан.
— Планы? Планы, которые осмеливаетесь составлять вы, когда я тут!
Шишков напрасно приводил свои объяснения. Он не мог добиться, чтобы его выслушали. На его счастье, на судне был адмирал Кошелев. Обратившись к его опытности, Павел с неудовольствием увидел его солидарность с Шишковым. Планы такого рода были необходимы. Это его не убедило, и он, взбешенный, вернулся в свою каюту:
— Хорошо, хорошо! Я увижу, как вы без меня справитесь…
Оказалось необходимым вмешательство Нелидовой для его успокоения. Оно имело полный успех, а на другой день попутный ветер дал возможность шестидесяти шести судам поднять свои паруса, и главный командир был вне себя от радости. Все время суетясь и беспокоясь, не переставая бегать с одного конца корабля на другой и отдавать направо и налево бесполезные и нелепые распоряжения, он был однако добр со всеми. Около полудня он собрал капитанов и адмиралов и оставил их у себя завтракать, в то время как другие офицеры, прежде чем сесть за стол на палубе, приглашались поочередно принять из рук государя рюмку водки, сопровождавшуюся традиционной закуской.
На другой день — увы! — свирепствовала буря. Хотя Павел и недавно стал моряком, он некоторое время стойко боролся с морской болезнью. Не покидая палубы и подставляя буре свою непокрытую, плешивую голову, он хотел обратить на себя внимание, принимая геройские позы. Ссылаясь на свою ответственность, он даже после захода солнца не дал себя уговорить пойти отдохнуть и провел ночь на палубе, сидя в парадной форме на связке снастей. Однако через сутки морская болезнь одержала верх и, так как буря не утихала, суда возвратились в Кронштадт, не дойдя до Ревеля.
Тем не менее, был все-таки составлен журнал «кампании», с дифирамбами по адресу главного командира, и его автор, сам Шишков, заслужил таким путем прощение за дерзкое составление планов, которые были непонятны для его начальника. Он получил звание генерал-адъютанта и орден св. Анны.
Как продолжатель дела Петра Великого, Павел только что доказал свои способности. Что касается его флота, то мы с ним еще встретимся при его участии в более серьезных кампаниях. Он и в них блистал не больше.
Глава 9
Внешняя политика. ЗавязкаПравить
IПравить
Драматические события, которые в Европе, боровшейся с охваченной революцией Францией, сопровождали восшествие на престол Павла, известны всем. В этот самый день победитель при Арколе, Бонапарт, начал свое триумфальное шествие к Вене, в котором ничто, казалось, не могло его удержать. Перемена правительства, происшедшая в Петербурге, отнимала действительно у его противников последний шанс вновь одержать победу.
С самого начала борьбы Екатерина делала вид, что хочет принять в ней участие, громко заявив о своем согласии с защитниками европейского порядка, забежав даже вперед, после смерти Людовика XVI, чтобы требовать признания его законного наследника. Однако она всегда уклонялась от прямого вмешательства и от такого шага, который соответствовал бы находившимся в ее распоряжении силам, так что оставался даже под сомнением вопрос, была ли она или нет, в войне с республикой.
Такой способ действий, разумеется, не очень благородный, можно было оправдать весьма серьезными соображениями. Между воюющими участниками антифранцузской коалиции и великой северной державой общность интересов, на которую указывали первые, была в этой свалке гораздо более внешней, нежели действительной. Первые преследовали, под видом общей выгоды, всякого рода личные цели — кто возвращение потерянного, или вознаграждение за утраченное, кто расширение и новые завоевания, у Екатерины же не было ни одного из подобных желаний. Единственную пользу, которую могла извлечь Россия из этой сумятицы, связывавшей ее соседей, это получить больше свободы для своих действий в Польше, или где-либо в другом месте. Между тем, так как отношения соседские, родственные, союзные или монархическая солидарность налагали на нее известные обязательства, которые ей неудобно было отвергнуть, великая государыня с чрезвычайным искусством, тонкостью и тактом старалась соблюсти все приличия, и эта партия, разыгранная без зазрения совести вместе с исполнителями, обнаруживавшими не больше стеснения, явилась шедевром ее дипломатии. «Que voulez-vous! la peau est plus près du corps que la chemise», говорила она своим друзьям.
Только в феврале 1795 года, когда «якобинская Варшава» была в достаточной мере обезоружена, императрица согласилась на договор о совместных действиях с Англией против якобинцев Франции. Однако она ограничилась посылкой эскадры, состоявшей из двенадцати линейных кораблей и восьми фрегатов, которые под командой адмирала Ханыкова помогали блокировать голландский флот в водах Текселя. Но в то же время отпадение Пруссии, определенное Базельским договором 5 апреля 1795 г., и неудачи Австрии побудили самого Питта начать переговоры с Директорией.
Екатерина тотчас же этим воспользовалась, чтобы вернуться к своей системе отсрочек, и есть полная возможность предположить, что накануне своей смерти она еще от нее не отказалась, хотя и вела переговоры с Сент-Джемским кабинетом об условиях субсидий. Размеры требуемых ею сумм — 120000 фунтов стерлингов в месяц, да кроме того 300000 фунтов авансом для начала кампании — позволяют это предполагать. Тем более что внезапно задуманную экспедицию в Персию трудно было помирить с намерением принять более энергичное участие в западном конфликте. Англия со своей стороны выказывала мало готовности преследовать заключение этого тягостного договора, и ее посол в С.-Петербурге был всецело против него. В октябре 1796 г. Гренвиль прислал ему полномочия для переговоров, соглашаясь даже, если это окажется необходимым, на чрезмерные требования императрицы; но в то же время Питт торопил Мальмсбюри в Париже и, при восшествии на престол Павла, сталкиваясь ежедневно с новыми трудностями, или неудачами, Витворт все еще ждал подписания договора, которого, вероятно, дождался бы не скоро.
Известно, через какие странные перипетии наследник подобной политики должен был ее провести, перейдя за четыре года от абсолютного невмешательства к Итальянскому и Швейцарскому походам, во главе противореволюционного крестового похода, и закончив попыткой экспедиции в Индию в компании с героем революции! Были предложены различные объяснения этого невероятного поворота, так или иначе связанные с вопросом о Мальте и его последствиями. Не отрицая значительного влияния этого фактора на последовательные решения сына Екатерины, мы, однако, полагаем, что их ключ следует искать не здесь, и именно, — как и для всех «изменчивых желаний» государя, — в уме и характере последнего.
Внешняя политика Северной Семирамиды, пускавшая в ход различные средства, была крайне сложной машиной и, построив ее во всех отношениях сообразно своей гениальности, одна императрица умела приводить в действие ее хрупкий механизм. Ее сын, неосмотрительно коснувшись до нее, столкнулся с неожиданными для себя препятствиями; он попал в западню, о силе и хитрости которой не подозревал и, неловко отбиваясь, испортил в конце концов все и обезумел сам.
IIПравить
Его первые решения, основанные на необыкновенной наивности и самонадеянности, исходили из ряда очень ясных колебаний. К своей заботе пойти наперекор всему найденному им в материнском наследии, он примешивал вначале долю того идеализма, который передал своим сыновьям и который, еще в 1838 году, красноречиво выразился в «Обзоре политических трудов Российского кабинета», составленном бароном Бруновым для цесаревича Александра Николаевича. Там написано: «Способы, избранные императрицей Екатериной для выполнения ее планов, далеко не согласуются с характером прямодушия и справедливости, составляющим ныне ненарушимое правило нашей политики». К этому первому источнику влияния присоединялось, в уме Павла, решительное предубеждение против австрийской политики, которую он считал вероломной и которой, по самому странному недоразумению, он желал противопоставить прямодушие прусской системы! Иллюзии, жившие в нем, недолго поддерживали в нем это стремление, вместе с рыцарскими идеями, от которых ему было труднее отрешиться. Не обменялся ли он, в присутствии великого Фридриха, клятвами вечной дружбы с племянником и преемником короля, и это торжественное обещание было подтверждено Александром I накануне Аустерлица? Павел поддавался еще влиянию жажды популярности, нам известной и плохо согласовавшейся с политикой, издержки на которую тяжело ложились на страну. Наконец, потрясения, происходившие, или угрожавшие старой Европе со стороны победной и расширявшей свои границы Франции, не волновали нового Российского императора. К разрушенному порядку вещей, правам, интересам и традициям, от этого зависевшим, он не питал в сущности никакого ни уважения, ни пристрастия; он это доказал впоследствии, когда вел переговоры с Бонапартом и добивался своей доли выгод от новых разрушений, которые задумал сам. Но пока он желал мира. Не надо больше войны, не надо завоеваний, не надо вмешательства в дела Запада, которые устроятся, как Бог даст. Надо сидеть на месте и соблюдать экономию.
И это уже значило, хотя сын Екатерины об этом не думал, идти навстречу революционерам Франции, которые начали с того же самого, лаская ту же несбыточную мечту. Павел, тем не менее, продолжал питать по отношению к ним враждебные чувства, бывшие, по его мнению, более искренними, чем чувства его матери, так как он никогда не кокетничал с Вольтером! Но, сильно восстав против осторожности, проявленной ею в этом деле, он убедился, на ее примере, что ему следовало только защищать свою собственную страну от этого бича и его отвратительной заразы, и в этом решении его укрепил еще сильнее, по мнению Витворта, последний и самый веский довод.
Употребив долгие годы на ознакомление с наследством, которое он только что получил, он, подведя ему итог, убедился, что средства, оказавшиеся в его распоряжении, не дают возможности что-либо предпринять. Он видел, что государство разорено, казна пуста, армия совершенно дезорганизована, и ему стало страшно.
Тотчас после его восшествия на престол, программа, составленная под влиянием всех этих соображений, была приведена в исполнение. Одновременно с возвращением отряда, посланного в Персию, 23 ноября 1796 г., нота канцлера Остермана уведомила Витворта, что все начатые переговоры о командировании русского корпуса в Германию будут оставлены без последствий. В апреле было сделано также заявление об отозвании вспомогательной эскадры, хотя Павел и продолжал уверять, что его доброе отношение к Англии остается прежним. Гренвиль в Лондоне и Витворт в С.-Петербурге сделали вид, что верят этому, надеясь на будущее и удовольствовавшись пока торговым договором, подписанным 7 февраля 1797 г. и имевшим в их глазах большое преимущество, так как он делал по крайней мере невозможным возвращение к вооруженному нейтралитету, с которым так плохо мирилась английская политика в прошлое царствование.
Австрия выказала больше возбуждения. Узнав со своей стороны о намерениях нового государя из довольно сухой объяснительной ноты, посланник этой державы, Кобенцель, внезапно увидел себя лишенным прежнего внимания, к которому привык. Его прусский коллега, Тауентцин, заступил его место и из незаметного положения, в котором находился со времени своего приезда в Россию, перешел на первый план в дипломатическом созвездии. Венский двор ответил не особенно любезным посланием, главным образом направленным, — что очень любопытно, — не против измены России. За неимением возможности оказать помощь своим союзникам, не пожелает ли, по крайней мере, царь держать в страхе Пруссию, «заставив ее отказаться от взятой ею на себя не особенно почетной роли орудия и посредника у их общего врага?» Но Павла пока еще не тронул этот прямой намек на отношения, установившиеся между кабинетами Берлина и Парижа. На полях ноты он наметил смысл ответа: «Я не позволяю себе предписывать, что мне нужно делать… Будет сказано то, что соответствует моим интересам».
Мария Федоровна старалась утвердить его в этом намерении. У нее были причины иметь личную злобу против австрийцев, которые очень плохо обходились с ее отцом с тех пор, как жестокая необходимость заставила его войти в переговоры с французскими завоевателями. Другой обидой было то, что младшая сестра императрицы, Елизавета, была замужем за эрцгерцогом Францем, в это время царствовавшим императором, и он, овдовев в 1790 г., женился во второй раз на своей неаполитанской кузине. Сентиментальная павловская помещица не прощала ему этой «измены».
Между тем Павел не ограничивался осуждением материнской дипломатии в главных ее принципах. Он упрекал ее и в неискусности. Успех переговоров о бракосочетании его дочери Александры со шведским королем не пострадал ли недавно из-за ряда «ошибок»? Он собирался вновь взяться за это дело, и тогда увидят! Разрыв со стороны Швеции принял оскорбительный характер, и отец Александры не «удержался», чтобы не выразить за это своего неудовольствия. Он повернул спину королю, который не захотел сделаться его зятем! Он не хотел больше об этом вспоминать, и, когда в Петербург приехал шведский полномочный министр Клингспор, в ноябре 1796 г., он дал ему понять, что все забыл.
Уединяясь с ним, лаская его и идя все чаще и чаще на самые неожиданные уступки, он хотел во что бы то ни стало покончить с этим делом. Это был его дипломатический дебют, и он не допускал неудачи. Так как камнем преткновения оставался религиозный вопрос, то он пошел на все соглашения. Довольствуясь отдельной церковью в своих апартаментах, будущая королева будет присутствовать вместе с королем на всех протестантских богослужениях. Она будет причащаться по лютеранскому обряду и не будет даже препятствий к тому, чтобы она впоследствии совсем отказалась от православия, если только она не должна будет сделать это еще до свадьбы.
Мария Федоровна помогала мужу, проявляя свой чисто практический, или романтический характер. Она заявляла, что приданое ее дочери будет значительно увеличено, или же говорила, что новое разочарование заставит неутешную Alexandrine постричься в монахини. Тут появлялся предмет этих споров и со слезами падал к ногам родителей.
— Можете ли вы еще сомневаться, господин посланник, в ее любви к королю?
Клингспор казался очень «тронутым», как того требовали обстоятельства, но ему были даны точные инструкции. Они требовали предварительного отречения, и, истощив все средства примирения и соблазна, зайдя даже так далеко, что, по одному свидетельству, представляющемуся, впрочем, подозрительным, Павел пообещал, что отнятая у Дании Норвегия будет прибавлена к предполагаемому приданому, он должен был признать, что ему не удается достигнуть результатов там, где потерпела поражение его мать.
В скором времени его ожидали другие разочарования такого же рода; но, как и это неудачное начало, они не уменьшили его самонадеянности.
IIIПравить
В общем, его политика, поскольку таковая существовала, встретила первое препятствие в глухой, но твердой оппозиции со стороны всех тех, на обязанности кого в России, как и за границей, лежало ее применение к делу. Остерман и Безбородко оставались приверженцами системы Екатерины с тем большим упорством, что, отдаляясь от нее, они испытывали впечатление падения в пустоту. В Лондоне Воронцов стал англичанином с головы до ног и находился под влиянием Питта, как Разумовский в Вене под влиянием Тугута. В июне 1797 г. он собственной властью задержал несколько русских судов, оставленных еще в английских водах под начальством Макарова, которые, по приказанию царя, должны были вернуться в этом месяце в Ревель. Бунт экипажей поставил в этот момент британский флот в неприятное положение, опасность которого Воронцов постарался настолько преувеличить, что Павел, польщенный мыслью, будто он «спас величайший флот в свете», поздравил своего посла. Но пример оказался заразительным. Вдохновившись им, Панин, в Берлине, направил скоро после того всю свою деятельность к служению идеям и намерениям, совершенно противоречившим получаемым им распоряжениям.
Таким образом, с самого начала, когда Павел думал одним мановением руки повернуть аппарат, в управление которым он вступал, подвластные органы ему не поддавались. Но в Берлине даже и прусская система, предмет его наивного поклонения, доставляла ему разочарования. Когда его старинный знакомый, граф Брюль, приехал с чрезвычайной миссией на его коронование, Павел дошел в своей наивности до того, что удивлялся, почему посол отправлял и получал шифрованные депеши! Разве «искренности» Берлинского кабинета приходится что-нибудь скрывать? Согласившись с Кобенцелем, Безбородко постарался вывести государя из этого первого недоумения. Подписавшие Базельский трактат не ограничились этим договором; после того они приступили к обсуждению еще другого соглашения, обеспечивавшего Франции левый берег Рейна взамен вознаграждений, которые Пруссия получит в духовных владениях Германии.
Для всех министерств Европы это уже являлось секретом полишинеля. Для Павла же было открытием, в котором он сначала не желал видеть ничего, кроме сплетни. Вскоре, однако, Берлинский кабинет, предвидя, что он не замедлит разузнать, в чем дело, сделал первый шаг, сообщив царю, под большой тайной, об этом договоре, заключенном 5-го августа 1796 г., предмет которого в течение многих месяцев обсуждался во всей дипломатической переписке. Маневр не удался. Павел пришел в негодование не столько от самого факта, сколько от запоздалого сообщения, и Брюль, осыпанный упреками, не имел другого выхода, как ссылаться на свои инструкции. Не имея права сознаться в этом некрасивом поступке, он, покидая Берлин, получил точное распоряжение все отрицать, прикрываясь даже, в случае нужды, словом короля. Теперь же, в тот самый день, когда последний предписывал своему послу сделать это признание царю, Фридрих-Вильгельм уверил английского министра, лорда Эльджина, самым категорическим образом, что он остается верен правому делу.
Павел не верил своим ушам. Он с гневом заявил, что договор противоречит европейским интересам, и послал своему министру в Берлине открытую депешу, составленную в почти оскорбительных выражениях. Призывая соседку к священному ее долгу защищать неприкосновенность общего отечества, он предлагал за эту цену дружбу России. Получив уже кое-что в Польше, Пруссия не должна была иметь других желаний. Ее наделили! Военная демонстрация на западной границе подкрепила эти увещания.
Между тем, царь еще не отказался от своего решения сохранять нейтралитет. Так как Австрия изнемогала под гнетом победителя при Арколе и Риволи, он предпочитал следить за развитием борьбы в качестве незаинтересованного и даже насмешливого наблюдателя. При известии о Лебенском перемирии, когда Кобенцель дал понять, что его можно нарушить, если только Россия захочет поддержать свою союзницу, Павел пожал плечами.
— Вы еще недостаточно терпели поражений?
В то же время он советовал Англии подражать Австрии, заведя переговоры с Францией. Он не находил, чтобы восстановление Бурбонов должно было составлять в желательном соглашении условие sine qua non и не возражал также против отдачи Люксембурга и Маэстрихта.
Но Кобенцель и Витворт выслушивали в департаменте Иностранных Дел против