О языке поэзии Ивана Коневского
править<Добавление к статье 1901 г. «Мудрое дитя»>
правитьПоэзия Ив. Коневского не оказала того влияния на русскую литературу, какое должна была бы оказать по праву. Частью объясняется это судьбой поэта, который (применяя его собственные слова, сказанные о Ж.Лафорге) «промелькнул в самый роковой час», был среди нас «залетным гостем». Но, с другой стороны, знакомство с творчеством Ив. Коневского затруднялось для многих своеобразием его языка и его просодии.
Всем своим существом чуждаясь поверхностного, «разговорного» языка, он не хотел да и не умел говорить просто: в стихах и в прозе, в дружеских беседах и в частных письмах, он неизменно употреблял один и тот же язык, в котором точности и остроте выражений решительно приносились в жертву легкодоступность и плавность речи. Чтобы отчетливо понять мысль Ив. Коневского, часто бывает нужно распутать хитрый синтаксис его фраз, где слова расставлены не в обычном порядке, где так непривычно много приложений, обманывающих слух своим падежом, где, ради краткости, местоимение который заменено через кто или что, где иногда один творительный или дательный падеж употреблены там, где все ждали бы объясняющего предлога, и т. д. Но в этой запутанности никогда не бывает произвола, все вольности могут быть оправданы логикой, — и для того, кто дает себе труд дешифровать текст Ив. Коневского, открывается смелость его мысли и меткость его выражения — «смутные шорохи дум, властно замкнутые в жемчужины слова».
Подобное же своеобразие представляет и стих Ив. Коневского, тоже лишенный той дешевой «гладкости», которую так легко приобретают даже самые заурядные стихотворцы. «Мне нравится, чтобы стих был немного корявым», — помню я, говорил сам Ив. Коневской. Эта корявость прежде всего возникала из желания поэта вложить в стих слишком многое. Его речи все было тесно в пределах определенного числа стоп, и он охотно ставил слова значащие там, где по законам метрики требовались слоги неударяемые. Помимо того, он любил прямые нарушения ритма в отдельных стихах, находя, что через то восстановление певучести в следующем стихе дает какое-то особое очарование… Впрочем, все это не мешало Ив. Коневскому относиться с крайней заботливостью к звуковой стороне речи. Очень обдуманны у него все сочетания гласных и согласных в стихе, и у немногих поэтов найдется столько, как у него, игры звуками, — только игры не грубой, не бросающейся в глаза, а сокровенной, которую надо
разыскивать, чтобы на нее указать, но которую чуткое ухо улавливает бессознательно.
«Язык» поэта и его «стих» ни в коем случае не могут быть мерилами его значения. Мировая литература знает великих поэтов, произведения которых чрезвычайно трудны для понимания именно в силу своеобразия их речи. В таком случае на эти трудности надо смотреть как на такую же преграду, какую представляет чужой (иностранный) язык. Ради того, чтобы читать в подлиннике Эдгара По, стоит и должно изучить английский язык. Подобно этому для того, чтобы узнать поэзию Ив. Коневского, стоит и должно взять на себя гораздо меньший труд: ознакомиться с своеобразием его языка и примириться с своеобразием его метрики.
Из главы «Иван Коневской» для коллективного труда
«Русская литература XX века»
править
В 90-х годах миновавшего века на литературном горизонте замерцала новая звездочка, замеченная, впрочем, очень немногими, особенно внимательными и чуткими наблюдателями: молодой поэт, выступивший под псевдонимом Иван Коневской. По своим убеждениям, склонностям и характерным особенностям начинающий писатель примыкал к кругу тех, кого тогда называли «декадентами» и «символистами», так как слово «модернизм» еще не было в ходу, и кто сами говорили о себе как о деятелях «новой поэзии» и «нового искусства». В ту эпоху, в 90-х годах, течение «модернизма» в русской литературе еще не определилось, не влилось в устойчивые русла, а пробивалось там и сям отдельными ручейками. «Северный вестник», где впервые выступили «старшие» символисты (Д.Мережковский, Н.Минский, З.Гиппиус, отчасти Ф.Сологуб и К.Бальмонт), прекратился в 1898 г.; «Мир искусства», вновь объединивший эту фалангу и привлекший к ней новые силы, был основан в 1899 г., первоначально — как орган исключительно пластических искусств; московское издательство «Скорпион», объединившее петроградские и московские группы «символистов», начало свою деятельность лишь в конце 1899 г. <…>
<Миросозерцание Коневского>
правитьКоневской поражал прежде всего постоянной, неутомимой, какой-то ожесточенной сознательностью и своих поступков, и своего творчества. Он был «дитя», но сам видел, вторым, «мудрым» я, эту свою детскость, наблюдал себя, изучал на себе, как чувствуют в дни, когда «новы все впечатленья бытия». Он словно не жил, а смотрел на сцену, где сам был главным действующим лицом, словно не действовал под влиянием настроений, чувств, страстей, а проделывал над своей душой различные опыты. Коневской был истинный поэт, он «творил» свои стихи, но в то же время всегда видел себя как поэта, заранее предусматривал, какое место займет вновь написанное стихотворение в его творчестве.
Эти свои свойства Коневской также сознавал и утверждал:
Еще во мне младенца сердце билось,
А был зрелей, чем дед, я во сто крат.
А в другом месте:
В крови моей — великое боренье.
О, кто мне скажет, что в моей крови?
Там собрались былые поколенья…
Свою душу Коневской называл «насыщенной веками размышлений»; о своем герое, «Сыне солнца» (цикл сонетов под таким заглавием), говорил:
Он выплыл к нам пытателем в ладье…
И вся первая поэзия Коневского, его juvenilia, которой суждено было остаться единственным образцом его творчества, проникнута предвкушением жизни; везде у Коневского — ожидание того, что должно совершиться, постоянно — вопрос:
Куда ж несусь, дрожащий, обнаженный,
Кружась, как лист, над омутом мирским?
Коневской словно старался разгадать самого себя, как критик разгадывает разбираемого писателя.
Поэзия Коневского, почти всегда, — раздумья. У него нет баллад, поэм (в современном смысле слова), вообще — объективных образов. Коневской не любил скрывать свою душу, подобно парнасцам, за внешне пластическими образами («Сама себя снедающая сила, не знаю я спокойных колоннад…» — стихотворение «Пластику»). В громадном большинстве своих стихотворений Коневской прямо говорит от своего лица, пишет почти дневник своих наблюдений и размышлений. Постоянно возвращается он к самоопределениям:
Ты — прав, не века сын, я чую лишь отзвучья…
Или:
Знаю: суров я и слаб…
Или еще:
Я жизнь люблю, и я плачусь за то…
И из этих самоопределений выступает отчетливый облик, может быть, не вполне тот, каким был Коневской на самом деле, но тот, каким он сам себя представлял себе: любящий все проявления бытия («люблю утра, люблю и вечера…» и т. под.), жаждущий проникнуть во все тайны вселенной, душой способный слиться с каждым человеком, но роковым образом отделенный от природы, от жизни, от людей — теми «веками размышлений», которые он воспринял из книг великих мыслителей всех стран и всех времен. Таким Коневскому бессознательно хотелось быть, и таким он старался изобразить себя в своей поэзии…
Все это, взятое вместе, составляло довольно стройное миросозерцание, позволяющее Коневскому придать единство своим «думам». Сильный, замкнутый в себе характер, порывы которого Коневской старался подчинить своим теоретическим убеждениям, — придавал такое же единство его «мечтам». Эта выдержанность взглядов, подходов к вопросам и дает главное своеобразие поэзии Коневского. В ней не повторяются готовые «клише» из стихов других поэтов, так как Коневской на все имел свой ответ, каждое явление, каждое чувство мог определить с своейточки зрения. Коневской на все происходящее с ним и вокруг него смотрел особенно серьезно, все рассматривал sub specie aeternitatis — даже, например, студенческие волнения 1899 г. («Zeitgedichte») вызвали в нем общие рассуждения о «слабых детях сырых холодов», о «море живом, благоносном» и т. д. <…>
<Особенности поэтики Коневского>
правитьПоэзия Коневского своеобразна и с внешней стороны. Воспитав свой вкус на старых русских поэтах, Коневской перенял даже их язык, со всеми уже устаревшими для нас речениями. Младостный, младость, хлад, брег, сей, агнцы, древо, витать, почить, пребыть и др. подобные выражения встречаются у Коневского на каждой странице, как и малоупотребительные, старые обороты речи, условная, неожиданная расстановка слов и т. п. «К единому все диву я парил», — вот, например, характерный для Коневского стих. Вместе с тем он любил «насыщать» свои стихи содержанием и с этой
целью старался вместить в стих как можно больше значащих выражений. Поэтому он охотно пользовался словами короткими, особенно односложными и часто ставил их на слабой части стопы, т. е. там, где нет метрического ударения. Это придавало новое своеобразие ритму Коневского, но делает его стихи крайне трудными для чтения, а иногда — и для понимания. «Я люблю, чтобы стих был несколько корявым», — говорил сам Коневской, которого раздражала беглая гладкость многих современных стихов. И этой «корявости» он, конечно, достигал, и не один читатель затруднится, читая строки вроде:
И был бы мир — венец, что Вечность — шар державы, —
или:
И так бы превозмог мест, сроков протяженье…
Но, с другой стороны, есть несомненная красота в торжественности таких стихов:
И великие древа глаголют,
На привольи небесном витая… —
или:
Вы совершенней изваяний,
Простор и время, беги числ…
Должно добавить, что Коневской очень осторожно относился к звуковой стороне стиха. При кажущемся скоплении согласных, его стих никогда не какофоничен. Коневской широко пользовался аллитерациями, но у него редко они бросаются в глаза (как, например, в стихе: «О гордый, грозный царь, пусть ты угряз в усильях», где звуки [гр] и [у] слишком выступают вперед), чаще они затаены, как, например, в таком образцовом (в звуковом отношении) стихе:
Рыхло, сыро сыплется песок… —
или в таком певучем изображении:
Дева пустынной изложины,
Лебедь высот голубых, -
Озеро! ввек не встревожено,
Дремлешь ты: праздник твой тих.