З. Н. Гиппиус: pro et contra
СПб.: РХГА, 2008. — (Русский Путь).
А. Е. РЕДЬКО править
О чертовой кукле — мертвой красоте править
I править
О «Чертовой кукле» г-жи Гиппиус мы уже говорили по поводу первой трети романа, когда он появился в январской книге «Русской Мысли». Но тогда мы могли говорить, очевидно, только о том, что в повести было дано в фактах беллетристического изображения, имеющих определенное значение именно в качестве «фактов» действительного или придуманного бытия.
Теперь повесть закончена и не только закончена, но даже разъяснена отчасти — в отношении замысла и цели творчества — самим автором, в предисловии к отдельному изданию. Мы имеем поэтому возможность оценить повесть не только в том, что дано автором в образе Юрули, но и то, что он, автор, хотел дать и хотел сказать. Это будет тем любопытнее, что до сих пор нам не случалось говорить о мистическом строительстве жизни, существующем пока не как факт, а лишь как предчувствие грядущего и даже весьма близкого (для некоторых).
Непримиренностью двух начал — личного и общественного — болеет весь современный мир, жаждущий примирить тенденции социалистической общественности и анархической индивидуальности в единое гармоничное целое в душевных переживаниях. Жизнь до сих пор основана на смеси этих двух, по-видимому, враждебных начал, личного и хорового, а нужно, чтобы она была основана на соединении их. Химия знает такие способы — превратить простую смесь различных элементов в новое сложное соединение, неразделимое на прежние составные части. Но в социальной сфере такой химии чувствований до сих пор не было. Человек по сию пору живет лишь мечтой о желанном претворении своего личного и коллективного в единое гармоничное целое — в человеческих душах. Для З. Гиппиус таким претво-рителем индивидуального и общественного является мистика.
Вопрос о лечении русской жизни мистикой два года тому назад усиленно занимал собою широкие литературные круги. Происходили собрания, расценивались доводы pro и contra, дебаты переходили порою в горячие сражения, но затем все как будто схлынуло, не оставив после себя прочного следа и уверенности, что инъекция мистического восторга современникам не только возможна, но и будет весьма целебной для захиревшей общественной жизни. Осталось скорее отрицательное впечатление чего-то несуразного и ненужного.
Но вот появляется на ту же тему вещь беллетристическая — в образах, и тема, отошедшая было в литературное небытие, вновь воскресает и заставляет пересматривать вопрос. Вот воистину торжество беллетристической формы суждения и рассмотрения.
В чем же дело?
С героем «Чертовой куклы» читатель уже знаком, если припомнить нашу заметку «Предвидения и наблюдения в беллетристике» («Русское Богатство», [1911], январь).
В этой заметке мы говорили вообще о гармонических душах, нежданно обогативших собою сотканное из душевных противоречий современное человечество. И мы говорили, что для одних эти гармонические люди только греза и предчувствие будущего, а для других — настоящее, предмет не вымысла, а наблюдения. Автор «Чертовой куклы» принадлежит, как мы отметили, к этой последней категории: его герой — факт настоящего, и тем не менее его герой блаженно гармоничен и поразительно красив.
Особенность этого героя, резко бросавшаяся в глаза, это — универсальная привлекательность для всех, не исключая и автора. Так было в январской книжке «Русской Мысли»; так осталось и до конца повести: ничто не могло ни уничтожить, ни даже сократить обаяние гармоничной личности студента Юрули.
Эта сверхчеловеческая симпатичность героя г-жи Гиппиус привела почти всех критиков в истинное оцепенение: до такой степени она кажется несообразной. Но, как мы отметили в первой заметке, универсальная симпатичность героя отнюдь не недоразумение. Она, несомненно, входит в замысел г-жи Гиппиус.
Так как мы имели только начало повести, то мы останавливались на том, что было дано сполна и законченно, т. е. на общем облике ее героя, который, несмотря на свою веру: не надо иметь «никаких вер», был нужен и полезен всем окружающим, был радостен и ободряющ для всех окружающих.
Тем не менее уже в следующей, февральской книжке «Русской Мысли» выяснилось, что наименование «чертовой куклой» относится не к кому иному, как к Юруле. При выходе же его «жизнеописания в 33 главах» отдельным изданием г-жа Гиппиус нашла необходимым предпослать повести несколько руководящих объяснений. И по этим объяснениям у автора не было никакой иной задачи, кроме как «обнажить вечные, глубокие корни реакции в общественной жизни».
«…хотелось мне, — говорит автор, — собрать, сосредоточить черты душевной мертвости, вечно тянущей вниз, — в одном человеке, сделав его сознательным, т. е. утверждающим и оправдывающим (насколько это возможно) свое миросозерцание… Отдельные черты этой вечной, страшной косности есть почти во всяком из нас, теперешних; таятся порою глубоко, под сознанием; но и оттуда, из глубин, поднимается отравленный воздух».
А далее в том же предисловии говорится:
«Сводка отдельных душевных черт к единой личности — быть может, искусственна; герой небытия (?), возможно, не удался мне; но это уже вопрос иной, и не мне его касаться. Хочу прибавить только, что, по моему глубокому убеждению, сила косности, себя утверждающая и крепкая, — достойна внимания, исследования и серьезной борьбы с нею — в меру умения каждого. Сила эта тем страшнее, что она вездесуща и неприметна, обволакивающа и соблазнительна».
Мы привели возможно полнее собственные комментарии г-жи Гиппиус к жизнеописанию ее героя. По-видимому, содержание предисловия решительно по тону и содержанию. Автор допускает, что ему не удалось беллетристическое исполнение своего замысла, но задумано было изобразить в романе именно то, что говорится в предисловии. Весь роман — книга о реакции; главное действующее лицо — герой небытия (?); он принадлежит к числу тех, что влекут жизнь вниз; с ним необходимо бороться. Естественно, создается логический мостик в гипотезе, что автор относится к герою с той же брезгливостью, что и читатель. Но это недоразумение: брезгливости у автора нет. Вы перелистываете роман и проверяете впечатление на тех местах, где автор говорит о герое от своего собственного имени, оставляя роль изобразителя, и чувствуете, что Юруля для автора синоним мертвой красоты, но все же красоты. А это, конечно, совсем не то отношение, которое сложилось у читателя при чтении романа и которое как будто готов был разделить сам автор, судя по предисловию.
Однако и в предисловии есть ряд оттеночных замечаний, которые заставляют пристальнее всматриваться в решительный, по-видимому, приговор. Во-первых, оказывается, что Юруля воплотитель того «вечного», что живет почти во всех «нас, теперешних»; во-вторых, его душевное состояние принадлежит к категории соблазнительного. Конечно, красота может быть соблазнительною даже и в том случае, если она мертва, и с красотою «мертвою» можно бороться во имя красоты «живой».
С этой точки зрения вы перебираете в памяти отношение к герою всех действующих лиц. Все относятся с восторгом и влюбленностью; революционеры Михаил и Наташа — вдумчиво. Осуждают только мистически настроенные люди и только за отсутствие всякого признака мистики в душе Юрули!
Вот в чем мертвенность Юрули и вот почему с ним нужно бороться! Все зависит от смысла слов: чертова кукла, мертвость — косность, и от содержания термина борьба с «реакцией». Для «борьбы» требуется торжество мистических настроений в современном русском обществе.
Юруля — чертова кукла, потому что он «кукла» — игрушка в руках «черта». Он находится в погоне за радостью и не замечает, что под его радостью нет никакого прочного основания: она вся целиком на зыбких «случайностях»: сегодня жив, завтра мертв, и нет у него прочного — будущей жизни, которая одна делает человека уверенным и способным «не отдаваться тупо во власть земли». Только раз он, Юруля, почувствовал вокруг своего бытия что-то неладное, когда ему днем, на улице, в изображении г-жи Гиппиус, «почудилось, что сквозь фиолетовую небесную воздушность проступают злые черные улыбки, темные пятна, словно томился воздух под напирающим на него со вне бессветным и безгранным пространством». Бессознательно Юруля понял необычайное в факте, что пространство напирает на воздух, и ему (Юруле) стало «страшно, страшно и холодно», по описанию г-жи Гиппиус. Он даже понял причину напирания пространства и ощутил, что это «издевательски улыбалась над миром медленная внешняя чернота — внешняя смерть»; однако в следующую минуту он же решил, что просто устал и ему надо только выспаться, а не придавать значения своему странному кошмару наяву.
Однако кошмар оказался пророческим, как всегда у беллетристов, и над головой Юрули на самом деле уже реяли «черные улыбки» смерти. Он был нежданно-негаданно убит сумасшедшим.
Это дает автору возможность резюмировать и жизнь Юрули, и свое отношение к нему. Речь идет о мертвом лице Юрули.
«Мертвое, — оно точно и не было никогда живым. Мертвая красота».
Что же в свою очередь значит это темное пояснение? «Черты душевной мертвости» — в предисловии; «мертвая красота» — в романе… Разъяснение в лирике З. Гиппиус, которая была некогда тоже «мертва»:
Я ждал полета и бытия.
Но мертвый ястреб — душа моя.
Как мертвый ястреб лежит в пыли,
Отдавшись тупо во власть земли.
. . . . . . . . . . . . . . .
К земле я никну, сливаюсь с ней.
И оба мертвы, — она и я.
Таким образом, «мертвость» есть отсутствие «полета» в мистическую высь, и разница между Юрулей и его автором только в том, что Юруля всю жизнь был мертв, а она только в прошлом, когда «отдавалась тупо во власть земли».
II править
Роман — книга о настоящем и о будущем, поскольку это будущее заключается «предчувственно» в настоящем.
Настоящее дано в образах Юрули, троебратства и жертв традиций «общественности»: Михаила, Наташи. Юруля в точности живет по старому — 1894 года — завету г-жи Гиппиус:
Но я люблю себя, как Бога, —
и потому или не потому, но блещет жизнью, энергией и свето-рассеивает вокруг себя счастье… Он ярко воплотил в себе факт, что он «особь», имеющая право на «неслиянность». Для себя он сполна разрешил проблему поведения, основанного на абсолютной свободе личности. Он не знает никаких душевных пут, не считается ни с какой душевной зависимостью от других; мнения и желания других, не совпадающие с его собственными, для него то же, что ветер и пыль на улице: досадно, что они существуют, но не больше. Он сполна определяется своими собственными мыслями и побуждениями. С этой точки зрения он тоже удовлетворил бы завету г-жи Гиппиус (1904 года):
Я не могу покоряться людям.
Можно ли рабства хотеть?
. . . . . . . . . . . . .
Я не могу покоряться Богу.
Если я Бога люблю.
. . . . . . . . . . . . .
Мы не рабы, — но мы Божьи дети,
Дети свободы, как Он.
Но тут наступает резкая несходимость. Автору приведенных строф нужно мистически примирить абсолютную свободу индивидуума с благонаправленностью мировой жизни, зависящей от «последнего Я», и потому он взывает:
Отче, вовек да будут едино
Воля Твоя и моя!
Только и всего: можно любить себя, как Бога; можно не покоряться ни людям, ни Богу, но нужно при этом молиться: да будут едины воля Твоя и моя! Но герой «Чертовой куклы» лишен создающих мировую гармонию мистических восторгов и прозрений индивидуализма. Он не молится об единстве воли; не задумывается и над последствиями, несмотря на знамение, данное ему в виде пространства, напиравшего на воздух, — в XXIV главе.
Но отсюда логически вытекает, что нужен акт нового библейского сотворения человека, который вдохнул бы бессмертную душу в эту цепную, уже существующую, мертвенную, но подлинную красоту.
Однако это нужно только для мистика-автора; толпа же, в его изображении, ничего не требует от Юрули: она отраженно воспринимает радость от того, что он вечно радостен, не интересуясь тем, какая в нем красота духа: мистически живая или мистически мертвая.
Юруле недостает мистики. Вы готовы сказать, что у героя романа многого в душе не достает, кроме мистического понимания мира. Но это так только до тех пор, пока вы не узнаете, от Антона Крайнего, что нравственность — ненужное людям слово (Литературный дневник. «Хлеб жизни»). «Кто, понимающий слово „Отец“, не поймет, — говорит Антон Крайний, он же автор „Чертовой куклы“, — что слово „нравственность“ — слово пустое, совершенно ненужное людям? Они прикрывают им свое проклятие, свою отброшенность от Отца. При Нем это слово лишнее, оно меркнет, как свеча в ясное утро». Как видите, указание совершенно решительное. Нравственность не есть нечто от века человеческое, и всевозможные этики и учения об эволюции нравственности только выдумка позитивистов, отказавшихся от другого истинного источника света — мистического.
Нравственность — ненужное слово и результат отброшенности подвергшихся проклятию. И вот г-жа Гиппиус решительно не считается ни с какими ненужными словами, делая своего привлекательного юношу всем, чем угодно, вплоть до состоящего при содержанке. Это — дерзость замысла, убивающая художественную правду повести, но не лишенная логичности. Sic volo, sic jubeo[1].
Члены «троебратства», мистически настроенные, были бы, вероятно, готовы молиться по всякому завету З. Н. Гиппиус, но, к сожалению, они далеки от жизни, не умеют кипеть ею. По их собственным словам: «Мы — книжные, мы — тряпки», они обречены на бездействие, за недостатком энергии существования, столь избыточной в Юруле.
Наконец, в романе выведены представители «общественников» — обоего пола «революционеры». Эти заняты тем, что терзаются всякими терзаниями и присматриваются к Юруле и троебратчикам. Что Юруля стоит на каком-то верном пути, хотя и не у последней цели, — это чувствуют наиболее одаренные среди «революционеров» повести. Где пределы правды, воплощенной в лице (формуле) Юрули, они не знают еще, но чувствуют, что эта правда в нем есть. Так же присматриваются они и к троебратству; тоже не знают, где предел правды, воплощенной в них, но тоже чувствуют, что и у них есть своя новая индивидуалистическо-мистическая правда («да будет воля Твоя и моя»),
III править
Читателю остается самому сделать то, около чего ходят общественники г-жи Гиппиус, но чего они все-таки не сделали в романе.
Нужен синтез. Ясно, что путь идет к будущему с его особыми предчувствуемо-гармоничными и свободными людьми. Они будут гармоничны, красочны и ярки в использовании жизни: так же, как Юруля. Они будут свободны и независимы ни от кого и ни от чего, ни от каких догм и велений, — совершенно так же, как Юруля. От этого выиграют все и каждый, ибо всем будет уютнее, когда будет улыбаться каждый в отдельности. И от этого индивидуалистического разлива всеобщего счастья не пострадают ни в чем интересы «общности», человечества, ибо «особи» подчиняются очарованиям истины, и человечество найдет регулятор в мистике («да будут едино воля Твоя и моя!»)
Да будет так! Но если будет не совсем так? Рассказывают, что в старом Петербурге, на Адмиралтейской площади, где в то время устраивались масленичные увеселения, один остроумный человек построил балаган-музей с вывеской, обещавшей посетителям лицезрение монстра — детища, происшедшего от щуки и утки. Люди входили, но их огорчали сообщением, что чудище заболело. Поэтому взамен чудища посетителям предлагали посмотреть на его родителей и на самом деле показывали щуку в бадье и утку в корзине. Не оказывается ли читатель «Чертовой куклы» в положении посетителя именно этого анекдотического музея? Он прочел повесть, вместе с «общественниками» г-жи Гиппиус присматривался к Юруле и троебратству, ожидая откровений и сочетаний абсолютной внеморальной свободы духа с дерзновениями мистического свойства. А ему показали только «родителей» этого предчувственного чуда: щуку — Юрулю и утку — троебратство!
Впрочем, есть и существенная разница. Посетителю анекдотического музея показывали в качестве родителей подлинную, действительно существовавшую щуку и живую утку. Автор же в качестве «родителей» предложил вниманию читателя насквозь сочиненных людей.
Впрочем, «Чертова кукла» не конец отражений настоящего и предчувственного. Об «очарованиях истины» г-жа Гиппиус обещает дать специальный роман, составляющий продолжение «Чертовой куклы». В новом романе новый Юруля будет одет в другие, «гораздо более соблазнительные» одежды и при этом, по словам автора, столкнется с зерном подлинного и совершенного бытия, которое уже вырастает ныне из стихии революции (предисловие к «Чертовой кукле»).
Автор обещает, что ее новый Юруля будет еще более соблазнителен! Но ведь и Юруля из «Чертовой куклы» очаровывает все сословия и возрасты, за исключением мистиков! Неужели в новом романе и эти твердые — с троебратством в основе — дрогнут перед Юрулей, «одетым в еще более соблазнительные одежды»? Думаем, однако, что до этого не допустят ни З. Гиппиус, ни Антон Крайний.
Даже в обещании автора есть что-то успокоительное.
КОММЕНТАРИИ править
Впервые: Русское Богатство. 1911. № 7. С. 168—175.
Редько Александр Мефодиевич (1866—1933) — литературовед. Писал вместе с Евгением Исааковичем Редько под псевдонимом А. Е. Редько.
С. 339. Так я хочу, так я приказываю — Ювенал, 6-я сатира.
- ↑ Так я хочу, так я приказываю (лат.).