О хороших, в сущности, людях (Аверченко)/Версия 2

О хороших, в сущности, людях
автор Аркадий Тимофеевич Аверченко
Опубл.: 1914. Источник: az.lib.ru • Юмор для дураков
Бельмесов
Мнемоника в обиходе
Мопассан
Дело Ольги Дыбович
Мексиканец
Наслаждение жизнью
Одиннадцать слонов
Женщина в ресторане
Секретарь из почтового ящика
Сила красноречия
Фат
Сельскохозяйственный рассказ
Экзаменационная задача
Актриса
Тысяча первая история о замерзающем мальчике
Встреча
Новогодний тост
Слабая струна
Дебютанты
О шпаргалке
Нянька
Рождественский день у Киндяковых
Смерть африканского охотника
Я — как адвокат
Телеграфист Надькин

Библіотека «Новаго Сатирикона»
Аркадій Аверченко
О хорошихъ, въ сущности, людяхъ.
4-ое изданіе.
Изданіе «Новаго Сатирикона»
С.-Петербургъ. 1914.
Типо-лит. Акц. О-ва «Самообразованіе». Спб, Забалканскій пр. № 75.


СОДЕРЖАНІЕ

Юморъ для дураковъ

Бельмесовъ

Мнемоника въ обиходѣ

Мопассанъ

Дѣло Ольги Дыбовичъ

Мексиканецъ

Наслажденіе жизнью

Одиннадцать слоновъ

Женщина въ ресторанѣ

Секретарь изъ почтоваго ящика

Сила краснорѣчія

Фатъ

Сельскохозяйственный разсказъ

Экзаменаціонная задача

Актриса

Тысяча первая исторія о замерзающемъ мальчикѣ

Встрѣча

Новогодній тостъ

Слабая струна

Дебютанты

О шпаргалкѣ

Нянька

Рождественскій день у Киндяковыхъ

Смерть африканскаго охотника

Я — какъ адвокатъ

Телеграфистъ Надькинъ

ЮМОРЪ ДЛЯ ДУРАКОВЪ.

Это былъ солидный господинъ съ легкой наклонностью къ полнотѣ, съ лицомъ, на которомъ отражались увѣренность въ себѣ и спокойствіе, съ глазами немного сонными, съ манерами, полными достоинства, и съ голосомъ, въ которомъ изрѣдка прорывались ласково-покровительственныя нотки.

— Вотъ вы писатель, — сказалъ онъ мнѣ, познакомившись. — Писатель-юмористъ. Такъ. Навѣрное, знаете много смѣшного. Да?

— О, помилуйте… — скромно возразилъ я.

— Нечего тамъ скромничать. Разскажите мнѣ какую-нибудь смѣшную штуку… Я это ужасно люблю.

— Позвольте… Что вы называете «смѣшной штукой»?

— Ну, что-нибудь такое… юмористическое. Я думаю, вы не ударите лицомъ въ грязь. Слава Богу — спеціалистъ, кажется! Ну, ну… не скромничайте!

— Видите ли… Я бы могъ просто порекомендовать вамъ прочесть книгу моихъ разсказовъ. Но, конечно, не ручаюсь, что вы непремѣнно наткнетесь въ нихъ на «смѣшныя штуки».

— Да нѣтъ, нѣтъ! Вы мнѣ разскажите! Мнѣ хочется послушать, какъ вы разсказываете… Ну, что-нибудь коротенькое. Вотъ, навѣрное, за бока схватишься!..

Я незамѣтно пожалъ плечами и неохотно сказалъ:

— Ну, слушайте… Мать послала маленькаго сына за гулякой-отцомъ, который удралъ въ трактиръ. Сынъ вернулся одинъ, безъ отца — и на вопросъ матери: «Гдѣ же отецъ и что онъ тамъ дѣлаетъ?» — отвѣтилъ: «Я его видѣлъ въ трактирѣ… Онъ сидитъ тамъ съ пѣной у рта». — «Сердится, что ли»? — «Нѣтъ, ему подали новую кружку пива».

Не скажу, чтобы эта «смѣшная штучка» была особенно блестящей. Но на какой-нибудь знакъ вниманія со стороны моего новаго знакомаго я все-таки могъ надѣяться. Онъ могъ бы засмѣяться, или просто безмолвно усмѣхнуться, или даже, въ крайнемъ случаѣ, покачать одобрительно головой.

Нѣтъ. Онъ поднялъ на меня ясные, немного сонные глаза и поощрительно спросилъ:

— Ну?

— Что «ну»?

— Что же дальше?

— Да это все.

— Что же отецъ… вернулся домой?

— Да это не важно. Вернулся — не вернулся… Все дѣло въ отвѣтѣ мальчика.

— А что, вы говорите, онъ отвѣтилъ?

— Онъ отвѣтилъ: отецъ сидитъ тамъ съ пѣной у рта.

— Ну?

— Видите ли… Соль этого анекдота, сочиненнаго мною, заключается въ томъ, что мальчикъ отвѣтилъ то, что называется, — буквально. Онъ видѣлъ кружку пива съ пѣной, кружку, которую отецъ держалъ у рта, и по этому отвѣтилъ въ простотѣ душевной: «отецъ сидитъ съ пѣной у рта». А мать думала, что это — фигуральное выраженіе, сказанное по поводу человѣка, котораго что-нибудь взбѣсило.

— Фигуральное?

— Да.

— Взбѣсило?

— Да!

— Ну?

— Что еще такое — «ну»?

— Значитъ, мать думала, что отецъ за что-нибудь сердится, а онъ вовсе не сердится, а просто пьетъ себѣ преспокойно пиво.

— Ну да.

— Вотъ-то ловко! Ха-ха! Ну, и здорово же: она думаетъ, что онъ сердится, а онъ вовсе и не сердится… Хо-хо! Вообще, знаете, эти трактиры.

— Что-о?..

— Я говорю — трактиры. Еще если холостой человѣкъ ходитъ, такъ ничего, а ужъ женатому, да если еще нѣтъ средствъ — такъ трудновато… Не до трактировъ тутъ. Тутъ говорится: не до жиру, быть бы живу.

Я молчалъ, глядя на него сурово, съ замкнутымъ видомъ.

Человѣкъ онъ былъ, очевидно, вѣжливый, понимавшій, что въ благодарность за разсказанное — авторъ имѣетъ право на нѣкоторое поощреніе. Поэтому онъ принялся смѣяться:

— Ха-ха-ха! Уморилъ! Ей-Богу, уморилъ. Папа, говоритъ, въ трактирѣ пѣну пьетъ, сердится… А мать-то, мать-то! Въ какихъ дурахъ… О-охъ-хо-хо! Ну, еще что-нибудь разскажите.

«Э, милый, — подумалъ я. — Тебя такой вещью не проберешь. Тебѣ нужно что-нибудь потолще».

— Ну, я васъ прошу, разскажите еще что-нибудь.

— Ладно. Въ одинъ ресторанъ пришелъ посѣтитель. Оставивъ въ передней свой зонтикъ и боясь, чтобы его кто-нибудь не укралъ, онъ прикрѣпилъ къ ручкѣ зонтика такую записку: «Владѣлецъ этого зонтика поднимаетъ одной рукой семь пудовъ… Попробуйте-ка украсть зонтикъ!». Пообѣдавъ, владѣлецъ зонтика вы шелъ въ переднюю и — что же онъ видитъ! Зонтикъ исчезъ, а на томъ мѣстъ, гдѣ онъ стоялъ, приколота записка: «я пробѣгаю въ часъ пятнадцать верстъ — попробуйте-ка догнать»!

Любитель «смѣшныхъ штучекъ» поощрительно взглянулъ на меня и сказалъ:

— Ну, и что же? Догналъ онъ похитителя или нѣтъ?

Я вздохнуть и началъ терпѣливо:

— Нѣтъ, онъ его не догналъ. Да тутъ и не важно дальнѣйшее. Вся соль анекдота заключается именно въ курьезномъ совпаденіи этихъ двухъ записокъ. Авторъ первой, видите ли, думалъ, что онъ непобѣдимъ, разсчитывая на свои здоровыя руки, и никакъ онъ не разсчитывалъ, что здоровыя ноги гораздо важнѣе.

— Важнѣе?

— Да.

— Сколько онъ тамъ написалъ, что пробѣжитъ въ часъ?

— Пятнадцать верстъ.

— Это много считается?

— Порядочно.

— А вѣдь поймай этотъ первый-то владѣлецъ зонтика — похитителя въ то время, какъ тотъ писалъ записку, онъ бы ему задалъ перцу, а? Тутъ и ноги не по могутъ, а?

— Не знаю.

— Это, навѣрное, было давно, я думаю? Въ прежнее время? Теперь-то вѣдь въ переднихъ ресторановъ всюду швейцары, которые и отвѣчаютъ за пропажу вещей.

— Да.

— Теперь все какъ-то сдѣлалось культурнѣе. Положимъ, раньше-то и воровства было меньше. А?

— Да.

Мы помолчали.

— Вопросъ еще, догналъ ли бы онъ похитителя, если бы даже и умѣлъ бѣгать быстрѣе его. Потому что раньше нужно узнать, въ какую сторону онъ побѣжалъ, да не свернуть ли съ дороги, а то могъ просто припрятать зонтикъ, да и отпереться отъ всего: «знать не знаю, выдать не вѣдаю — никакого зонтика не воровалъ и никакой записки не писалъ».

— Да.

По моимъ сухимъ, сердитымъ репликамъ любитель анекдотовъ почуялъ, что я имъ не совсѣмъ доволенъ, и, рѣшивъ, по своему обыкновенію, щедро вознаградить меня смѣхомъ, неожиданно захохоталъ.

— Ха-ха! Ох-хо-хо! Ну, и уморилъ. Выходить онъ — гдѣ зонтикъ? Хвать-похвать, анъ зонтика-то и нѣтъ. Ну, и ловкіе ребята бываютъ! Прямо-таки, пальца въ ротъ не клади. И откуда вы столько смѣшныхъ штучекъ знаете?! Ну, разскажите еще что-нибудь. Ну, пожалуйста, ну, миленькій…

— Разсказать? — прищурился я. — Извольте! Одинъ господинъ, явившись на обѣдъ къ родителямъ своей невѣсты и страдая отъ тѣсной обуви, снялъ потихоньку подъ столомъ съ ноги башмакъ, но въ это время собачонка схватила башмакъ да бѣжать, а женихъ испугался, вскочилъ, опрокинулъ столъ, причемъ миска съ горячимъ супомъ опрокинулась на тещу, — и помчался за собачонкой. По дорогѣ онъ разбилъ дорогую вазу, а потомъ, желая достать для разутой ноги какой-нибудь башмакъ, ударилъ тестя ногой въ животъ, повалилъ его и сталь стаскивать съ ноги ботинокъ. Но оказалось, что у тестя одна нога была искусственная, и вдругъ она отрывается вмѣстѣ съ ботинкомъ, и нашъ женихъ грохается на полъ, обрывая портьеру; но въ это время собачонка, съ башмакомъ во рту…

Дальше я не могъ продолжать: нечеловѣческій страшный хохотъ душилъ моего новаго знакомаго. Онъ буквально катался по дивану, отмахиваясь руками, ногами, задыхаясь и кашляя. Лицо побагровѣло, и на глазахъ выступили слезы.

— О-охъ, — визжалъ онъ тонкимъ голосомъ. — Довольно. Ради Бога, довольно! Вы меня убьете вашимъ разсказомъ!..

Раньше я не понималъ: для чего и кому нужны десятки тысячъ метровъ кинематографическихъ лентъ, на которыхъ изображены: солдатъ, попавшій въ барабанъ и заснувшій тамъ; разсѣянный прохожій, опрокидывающій на своемъ пути дѣтскія колясочки и влюбленныя парочки; свадебный обѣдъ, участникамъ котораго шутникъ насыпаетъ за воротъ «порошокъ для чесанія», молодой человѣкъ, котораго кусаетъ блоха во время объясненія съ невѣстой и который начинаетъ бѣгать по комнатѣ, ловя эту блоху; пьяный, залѣзшій въ матрацъ и катающійся въ такомъ положеніи по людной улицѣ — для чего и кому все это нужно? — я не понималъ.

Теперь — понимаю.

БЕЛЬМЕСОВЪ.

— Иванъ Демьянычъ Бельмесовъ, — представила хозяйка.

Я назвалъ себя и пожалъ руку человѣка неопредѣленной наружности — сѣроватаго блондина, съ усами, прокопченными у верхней губы табачнымъ дымомъ, и густыми бровями, изъ-подъ которыхъ вяло глядѣли на Божій міръ сухіе, безъ блеска, глаза, тоже табачнаго цвѣта, будто дымъ отъ вѣчной папиросы прокоптилъ и ихъ. Голова — шишомъ, покрытая очень рѣдкими толстыми волосами, похожими на пеньки срубленнаго, но не выкорчеваннаго лѣса. Все: и волосы, и лицо, и борода было выжжено, обезцвѣчено — солнцемъ не солнцемъ, а просто самъ по себѣ, человѣкъ ужъ уродился такимъ тусклымъ, не выразительнымъ.

Первыя слова его, обращенныя ко мнѣ, были такія:

— Фу, жара! Вы думаете, я какъ пишусь?

— Что такое?

— Вы думаете, какъ писать мою фамилію?

— Да какъ же: Бельмесовъ?

— Сколько «с»?

— Я полагаю ! — одно.

— Нѣтъ-съ, два. Моя фамилія полуфранцузская. Бельмессовъ. Въ переводѣ — прекрасная обѣдня.

— Почему же русское окончаніе?

— Потому что я, все-таки, русскій, какъ же! Ахъ, Марья Игнатьевна, — обратился онъ, всплеснувъ руками, къ хозяйкѣ. — Я сейчасъ только съ дачи, и у насъ тамъ, представьте, выпалъ градъ величиной съ орѣхъ. Прямо ужасъ! Я захватилъ даже съ собой нѣсколько градинъ, чтобы показать вамъ. Гдѣ, бишь, онѣ?.. Вотъ тутъ въ карманѣ у меня въ спичечной коробкѣ. Гмъ!.. Что бы это значило? Мокрая…

Онъ вынулъ изъ кармана совершенно размокшую спичечную коробку, брезгливо открылъ ее и съ любопытствомъ заглянулъ внутрь.

— Кой чортъ! Куда же онѣ подѣвались. Я самъ положилъ шесть штукъ. Гмъ!.. И въ карманѣ мокро.

— Очень просто, — засмѣялась хозяйка. — Ваши градины растаяли. Нельзя же въ такую жару безнаказанно протаскать въ карманѣ два часа кусочки льду.

— Ахъ, какъ это жалко, — сказалъ Бельмесовъ, опечаленный. — А я-то думалъ вамъ показать.

Я взглянулъ на него внимательнѣе и сказалъ про себя:

— Однакоже, и хорошій ты гусь, братецъ мой. Очень интересно, чѣмъ такой дуракъ можетъ заниматься?

Я спросилъ по возможности деликатно:

— У васъ свое имѣніе? Вы помѣщикъ?

— Гдѣ тамъ, — махнулъ онъ костистой, съ ревматическими узлами на пальцахъ, рукой. — Служу, государь мой. Состою на службѣ.

Очень у меня чесался языкъ спросить: «на какой»?, но не хотѣлось быть назойливымъ. Я взглянулъ на часы, попрощался и ушелъ.

О Бельмесовѣ я совершенно забылъ, но на-дняхъ, придя къ Марьѣ Игнатьевнъ, засталъ его за чаемъ, окруженнаго тремя стариками, которымъ онъ что-то оживленно разсказывалъ.

— Франція, Франція! Что мнѣ ваша Франція! Да у насъ въ Россіи есть такіе капиталы, обрѣтаются такіе богачи, которые Франціи и не снились. Только потому, что мы скромнѣе, никуда не лѣземъ, ничего не кричимъ — о насъ и не знаютъ. А во Франціи этотъ Ротшильдъ, что ли, все время на томъ и стоить, чтобъ какую-нибудь штуку позаковыристѣе выкинуть. Купить тысячу какихъ -нибудь тамъ бѣлыхъ собакъ, напишетъ краской на брюхѣ у каждой «Вивъ ля Франсъ!» да и выпустить на улицу. А парижане и рады. Или яхту купить, придѣлаетъ къ ней колеса, да по Нотръ-Даму и катается съ неграми. Этакъ, конечно, всякій обратитъ вниманіе… А у насъ народъ тихій, безъ выдумки, безъ скандалу. Хе! Богачи, богачи… Слышалъ ли, напримѣръ, кто-нибудь изъ васъ о такомъ волжскомъ помѣщикѣ — Щербакинѣ?

— Нѣтъ, не слышали, — отозвался одинъ изъ стариковъ. — А что?

— Да какъ же… Разскажу я вамъ такой случай: ѣду я пароходомъ по Волгѣ. Проѣзжаемъ мы однажды, приблизительно, этакъ по Мамадышскому уѣзду. Выхожу я утромъ, умывшись и напившись чаю, на палубу, смотрю на берегъ, спрашиваю: Чья земля? — «Помѣщика Щербакина». — Хорошо-съ. Проходить этакъ часа два. Я уже успѣлъ позавтракать. Брожу по палубѣ, взглянулъ на берегъ: «Чья земля?» Отвѣчаютъ тамошніе волжскіе пассажиры: «Помѣщика Щербакина». Ого, думаю. Экъ тебя разбросало. Сѣлъ я обѣдать, съѣлъ, что полагалось, выпилъ двѣ рюмки водки, пошелъ для моціону бродить по пароходу. Спрашиваю: «Чья земля?» — «Помѣщика Щербакина». — Что за чортъ, думаю. Очевидно, милліонеръ, а я о немъ ничего не слышалъ. Спрашиваю: «Богатый?» «Нѣтъ, говорятъ, такъ… средней руки». Что жъ вы думаете? И ночью я спрашивать: — «Чья земля?» — и на другой день утромъ — все говорятъ: «Помѣщика Щербакина». И это у нихъ называется «помѣщикъ средней руки»… Вотъ это — края! Какіе же у нихъ должны быть «помѣщики большой руки».

— Что жъ, долго еще тянулись «земли помѣщика Щербакина»? — недовѣрчиво спросилъ я.

— Да до самаго обѣда слѣдующаго дня. Тутъ какъ разъ другой пароходъ подошелъ, насъ съ мели снялъ, поѣхали мы — тутъ скоро Щербакинскія земли и кончились.

— А вы долго на мели просидѣли? — спросилъ рыжій старикъ.

— Да, сутки съ лишнимъ. Чуть не два дня. Волга то лѣтомъ въ нѣкоторыхъ мѣстахъ такъ мелѣетъ, что хоть плачь. Чуть пароходъ мелко сидитъ въ водѣ — сразу же и сядетъ. Которые глубоко сидятъ въ водѣ, тѣмъ легче…

— То-есть, наоборотъ, — поправилъ рыжій.

— Ну, да, то-есть, наоборотъ, которые мельче пароходы, тѣмъ труднѣе, а глубокіе ничего… Да-съ. Вотъ вамъ и Ротшильдъ!

Я всталъ, отозвалъ хозяйку въ сторону и сказалъ:

— Ради Бога! Откуда у васъ появился этотъ оселъ?

Марья Игнатьевна немного обидѣлась.

— Почему же оселъ? Человѣкъ, какъ человѣкъ.

— Но вѣдь у него мозги чугунные.

— Не всѣмъ же быть писателями и сочинять разсказы, — сухо замѣтила она. — Во всякомъ случаѣ, онъ приличный человѣкъ, хотя звѣздъ съ неба и не хватаетъ.

Я пожалъ плечами, отошелъ отъ нея и подошелъ сейчасъ же къ отбившемуся отъ компаніи старичку въ вицмундирѣ, съ какой-то бѣлой звѣздой, выглядывавшей изъ подъ лацкана вицмундира.

— Кто такой этотъ Бельмесовъ? — нетерпѣливо спросилъ я.

— А какъ же! У насъ же служить.

— Да чѣмъ? Что онъ дѣлаетъ?

— А какъ же. Инспекторомъ у насъ въ уѣздномъ училищъ. Гдѣ я директоромъ состою. Дока.

— Это онъ-то дока?

— Онъ. Вы бы посмотрѣли, какъ онъ на экзаменахъ учениковъ спрашиваетъ. Любо-дорого посмотрѣть. Ужъ его не надуешь, не проведешь за носъ. Онъ, какъ говорится, достанетъ. Посмотрѣли бы вы, какимъ онъ орломъ на экзаменѣ…

— Много бы я далъ, чтобы посмотрѣть! — вырвалось у меня.

— Въ самомъ дѣлѣ хотите? Это можно устроить. Завтра у насъ, какъ разъ, экзамены, — приходите. Постороннимъ, правда, нельзя, но мы васъ за какого-нибудь почетнаго попечителя выдадимъ. Вы же, кстати, и пишете — вамъ любопытно будетъ… Среди учениковъ такіе типы встрѣчаются… Умора! Смотрите, только насъ не опишите! Хе-хе! Вотъ вамъ и адресокъ. Право, пріѣзжайте завтра. Мы гласности не боимся.

За длиннымъ столомъ, покрытымъ синимъ сукномъ, сидѣло пятеро. Посрединѣ любезный старикъ съ бѣлой звѣздой, а справа отъ него торжественный, свѣженакрахмаленный Бельмесовъ, Иванъ Демьянычъ. Я вскользь осмотрѣлъ остальныхъ и скромно усѣлся сбоку на стулъ.

Солнце бѣгало золотыми зайчиками по столу, по потолку и по круглымъ стриженнымъ головѣнкамъ учениковъ. Въ открытое окно заглядывали темнозеленыя вѣтки старыхъ деревьевъ и привѣтливо, ободрительно кивали дѣтямъ: «Ничего, молъ. Все на свѣтъ перемелется — мука будетъ. Бодритесь, дѣтки .. .»

— Кувшинниковъ, Иванъ, — сказалъ Бельмесовъ. А подойди къ намъ сюда, Иванъ Кувшинниковъ… Вотъ такъ. — Сколько будетъ пятью шесть, Кувшинниковъ, а?

— Тридцать.

— Правильно, молодецъ. Ну, а сколько будетъ, если помножить пять деревьевъ на шесть лошадей?

Мучительная складка перерѣзала загорѣлый лобъ Кувшинникова Ивана.

— Пять деревьевъ на шесть лошадей? Тоже тридцать.

— Правильно. Но тридцать — чего?

Молчалъ Кувшинниковъ.

— Ну, чего же — тридцать? Тридцать деревьевъ или тридцать лошадей?

У Кувшинникова зашевелились губы, волосы на головѣ и даже уши тихо затрепетали.

— Тридцать… лошадей.

— А куда же дѣвались деревья? — иронически прищурился Бельмесовъ. — Не хорошо, тезка, не хорошо… Было всего шесть лошадей, было пять деревьевъ и вдругъ — на тебѣ! — тридцать лошадей и ни одного дерева… Куда же ты ихъ дѣлъ?! Съ кашей съѣлъ или лодку себѣ изъ нихъ сдѣлалъ?

Кто-то на задней партѣ печально хихикнулъ. Въ смѣхѣ слышалось тоскливое предчувствіе собственной гибели.

Ободренный успѣхомъ своей остроты, Иванъ Демьянычъ продолжалъ:

— Или ты думаешь, что изъ пяти деревьевъ выйдутъ двадцать четыре лошади? Ну, хорошо: я тебѣ дамъ одно дерево — сдѣлай ты мнѣ изъ него четыре лошади. Тебѣ это, очевидно, легко, Кувшинниковъ, Иванъ, а? Что жъ ты молчишь, Иванъ, а? Печально, печально. Плохо твое дѣло, Иванъ. Ступай, братъ!

— Я знаю, — тоскливо промямлилъ Кувшинниковъ. — Я училъ.

— Вѣрю, милый. Училъ, но какъ? Плохо училъ. Безсмысленно. Безъ разсужденія. Садись, брать, Иванъ. Кулебякинъ, Илья! Ну… ты намъ скажешь, что такое дробь?

— Дробью называется часть какого-нибудь числа.

— Да? Ты такъ думаешь? Ну, а если я набью ружье дробью, это будетъ часть какого числа?

— То дробь не такая, — улыбнулся блѣдными губами Кулебякинъ. — То другая.

— Откуда же ты знаешь, о какой дроби я тебя спросилъ? Можетъ быть, я тебя спросилъ о ружейной дроби? Вотъ если бы ты былъ, Кулебякинъ, умнѣе, ты бы спросилъ: о какой дроби я хочу знать: о простой или ариѳметической?.. И на мой утвердительный отвѣтъ, что-- о послѣдней ты долженъ былъ отвѣтить: «ариѳметической дробью называется — и такъ далѣе»… Ну, теперь скажи ты намъ, какія бываютъ дроби?

— Простая бываютъ дроби, — вздохнулъ обезкураженный Кулебякинъ, — а также десятичныя.

— А еще? Какая еще бываетъ дробь, а? Ну, скажи-ка?

— Больше нѣтъ, — развелъ руками Кулебякинъ, будто искренно сожалѣя, что не можетъ удовлетворить еще какой-нибудь дробью ненасытнаго экзаменатора.

— Да? Больше нѣтъ? А вотъ если человѣкъ танцуетъ, и ногами дробь выдѣлываетъ — это какъ же? По твоему, не дробь? Видишь ли что, мой милый… Ты, можетъ быть, и знаешь ариѳметику, но русскаго языка нашего великаго, разнообразнаго и могучаго русскаго языка — ты не знаешь. И это намъ всѣмъ печально. Ступай, брать, Кулебякинъ, и на свободѣ кое о чемъ подумай, братъ, Кулебякинъ. Лысенко! Вотъ ты, Лысенко, Кондратій, скажешь намъ, что тебѣ извѣстно о цѣпномъ правилѣ? Ты знаешь цѣпное правило?

— Знаю.

— Очень хорошо-съ. Ну, а цѣпное исключеніе тебѣ извѣстно?

Лысенко метнулъ въ сторону товарищей испуганнымъ глазомъ и, повѣсивъ голову, умолкъ.

— Ну, что же ты, Лысенко? Вѣдь говорятъ же: нѣтъ правила безъ исключеній. Ну, вотъ ты мнѣ и отвѣть: есть въ цѣпномъ правилѣ цѣпное исключеніе?

Стараясь не шумѣть, я отодвинулъ стулъ, тихонько всталъ и, сдѣлавъ общій поклонъ, направился къ выходу.

Любезный директоръ съ бѣлой звѣздой тоже всталъ, догналъ меня въ передней и сказалъ, подмигивая на экзаменаціонную комнату:

— Ну, какъ?.. Не говорилъ ли я, что дока. Такъ и хапаетъ, такъ и рѣжетъ. Орелъ! Да только, жалко, не жилецъ онъ у насъ… Переводятъ съ повышеніемъ въ Харьковъ. А жалко… Я ужъ не знаю, что мы безъ него и дѣлать будемъ?.. Безъ орла-то!

МНЕМОНИКА ВЪ ОБИХОДѢ.

… Я отхлебнулъ глотокъ ликера изъ тонкой хрупкой рюмочки и, разнѣженный, утомленный плотнымъ завтракомъ, спросилъ со сладкой истомой:

— Значить, завтра утромъ вы мнѣ позвоните по телефону?

— Да, да, конечно, — отвѣтилъ мнѣ пріятель. — А, кстати, — какой номеръ вашего телефона?

— Хорошо, что вспомнили — въ книжкѣ онъ не значится. Запишите: пятьдесятъ четыре — двадцать шесть.

Пріятель пожалъ плечами съ выраженіемъ заправскаго лѣнтяя:

— Зачѣмъ же записывать? Я и такъ запомню. Какъ вы говорите?

— Пятьдесятъ четыре — двадцать шесть.

Онъ вслушался внимательно въ эту цифру и медленно повторилъ:

— Пятьдесятъ четыре двадцать шесть. Для одного человѣка немного.

— Не забудете? — спросить я недовѣрчиво.

— Ну, чего жъ тутъ забывать. Дѣло простое: шестьдесятъ четыре — двадцать шесть.

— Не шестьдесятъ четыре, а пятьдесятъ четыре.

— Ага! Пятьдесятъ четыре… Значитъ, такъ: первая половина пятьдесятъ четыре, вторая двадцать шесть; значитъ, первая половина вдвое больше второй.

— Что вы! Вторая половина, умноженная на два, даетъ не пятьдесятъ четыре, а только пятьдесятъ два.

— Ага! — согласился пріятель глубокомысленно. Тогда это просто: значить, вторая половина множится на два и къ произведенію прибавляется два. Видите, какъ просто.

— Въ этой простотѣ есть недостатокъ, — критически заявилъ я. — По вашей системѣ вы можете звонить по номеру двадцать шесть — двѣнадцать.

— Ну, что вы! Почему?

— То же самое выйдетъ: вторая половина множится на два и къ произведенію прибавляется два.

— Ахъ, чортъ возьми, дѣйствительно… Какой вы говорите, вашъ номеръ?

— Пятьдесятъ четыре — двадцать шесть.

— Ну, вотъ. Значить, первымъ долгомъ нужно укрѣпить въ памяти вторую половину номера и отсюда уже исходить. Вторая половина — какая?

— Двадцать шесть.

— Прекрасно. Цыфра двадцать шесть. Какъ же ее запомнить? Предположимъ, у меня на рукахъ и на ногахъ двадцать пальцевъ… Затѣмъ — шесть. Какъ же запомнить шесть?

— Запомните, — посовѣтовалъ я, — что шесть это перевернутое девять.

— Вы думаете? — спросилъ пріятель сосредоточенно. — Нѣтъ, это не годится: если шесть суть перевернутое кверху ногами девять, то и девять суть перевернутое кверху ногами шесть.

Я, какъ мнѣ показалось, нашелъ выходъ.

— Знаете что? Возьмите карандашъ, клочекъ бумажки и запишите.

— Нѣтъ, зачѣмъ же. Можно и такъ запомнить. Вы видите, какъ просто: для того, чтобы найти первую половину цыфры, нужно вторую половину помножить на два и прибавить двойку же. Теперь весь вопросъ, какъ запомнить вторую половину… Гмъ! Предположимъ, двадцатипятирублевая бумажка и серебряный рубль… Итого двадцать шесть…

— Сложно, — забраковалъ я. — Сколько вамъ лѣтъ?

— Тридцать два.

— Тридцать два? Такъ, такъ… Значить, если вычтемъ изъ тридцати двухъ двадцать шесть, у насъ получится… шесть! Видите? Значить, вычитая изъ цыфры вашихъ лѣтъ цыфру шесть, вы получите искомую вторую половину.

— Это, конечно, хорошо, но какъ я запомню цифру шесть?

— Ну, вотъ… такого пустяка не запомните! Конечно. Почему шесть, а не восемь, не пять?

— Ну, можно запомнить такъ: у васъ на рукѣ пять пальцевъ и… ну, и еще серебряный рубль.

— Нѣтъ, этакъ, пожалуй, запутаешься: тридцать два года, пять пальцевъ и одинъ рубль. Какъ это такъ возможно: изъ моего возраста вычитать пять пальцевъ? Абсурдъ!

— Тогда запоминайте сами, — обиженно возразилъ я.

— И запомню.

— Человѣкъ! Дайте вмѣсто этой сладкой дряни какого-нибудь другого ликера. Бенедиктину, что ли.

— Вотъ и запомнилъ, — обрадовался пріятель. — Вторая половина вашего телефона — равняется количеству буквъ въ словъ «бенедиктинъ».

— Что вы! Тамъ нужно тринадцать, а въ словъ «бенедиктинъ» всего одиннадцать буквъ.

— Ну, значить, прибавить къ количеству буквъ въ словѣ «бенедиктинъ» еще цыфру два и помножить на два.

— Ой-ой, какъ сложно! Вы потомъ такъ запутаетесь, что съ ума сойдете. Я вамъ совѣтую запомнить не «бенедиктинъ», а «бенедиктинчикъ». Во-первыхъ, оно звучитъ ласковѣе, а, во-вторыхъ, оно имѣетъ ровно тринадцать буквъ.

Онъ сосредоточенно нахмурился.

— Какъ вы говорите? Бенедиктинчикъ… Чортъ знаетъ, какое глупое слово. Значить, два бенедиктинчика, помноженные на два, плюсъ цыфра два… Нѣтъ, эту систему придется бросить. Подойдемъ съ другой стороны. Какой номеръ вашего телефона?

— Пятьдесятъ четыре — двадцать шесть.

— Мой отецъ умеръ пятидесяти семи лѣтъ, а старшая сестра двадцати одного года. Пятьдесятъ семь — двадцать одинъ… Значитъ, отецъ умеръ на три года позже телефона, а сестра не дотянула до второй половины вашего телефона на пять лѣтъ.

— Зачѣмъ вы трогаете покойниковъ! — кротко упрекнулъ я. — И какъ сестра ваша могла «не дотянуть до второй половины моего телефона на пять лѣтъ». Нѣтъ, это можно сдѣлать гораздо проще: сумма цыфръ пятидесяти четырехъ равняется девяти, и сумма цыфръ двадцати шести равняется восьми.

— Ну? — скептически протянулъ пріятель.

— А сумма цыфръ восьми и девяти равняется семнадцати.

— Ну-съ? — ледянымъ тономъ поощрялъ пріятель.

— А сумма цыфръ семнадцати равняется… восьми.

— Что же изъ этого слѣдуетъ?

Я растерялся подъ его холоднымъ взглядомъ…

— Ну, значитъ, восемь… Запомните цифру восемь. Пять и три… или четыре и четыре…

— Ну-с-с-с-съ?..

— Я не могу такъ, когда вы на меня смотрите иронически. Вы меня нервируете!.. Тогда считайте сами.

— Сдѣлайте одолженіе! Я уже знаю; это очень просто. Крымская война была въ которомъ году?

— Въ Пятьдесятъ четвертомъ.

— Ну, вотъ вамъ! Если теперь мы изъ Тридцатилѣтней войны вычтемъ цыфру четыре… Гм… Только какъ бы мнѣ запомнить цыфру четыре?

Онъ сталь раздражать меня.

— Очень просто, — усмѣхнулся я. — Вычтите изъ пяти пальцевъ серебряный рубль.

Онъ холодно возразилъ:

— Эту систему мы уже забраковали.

— Такъ запишите въ книжку просто цыфру четыре.

— Дѣйствительно… — обрадовался онъ, но тотчасъ же, замѣтивъ мою ядовитую улыбку, спохватился; — нѣтъ, зачѣмъ же записывать… я и такъ запомню… Гм… Четыре… Нашелъ! Четыре страны свѣта! Итакъ: Крымская война, а затѣмъ Тридцатилѣтняя, минусъ четыре страны свѣта. Вотъ видите, какъ просто!

Встрѣтился я съ нимъ черезъ три дня въ фойэ театра.

— Что жъ это вы, — съ упрекомъ сказалъ я. Обѣщали позвонить, я сидѣлъ, ждалъ, какъ дуракъ, а вы и думать забыли?

Въ его голосѣ прозвучало плохо скрытое раздраженіе.

— А вы-то тоже хороши… Я не зналъ, что вы даете номера телефоновъ вашихъ возлюбленныхъ!!

— Вы… въ умѣ?

— Вотъ вамъ и въ умѣ. Позвонилъ я, спрашиваю: «это номеръ пятьдесятъ четыре — два?» — «Да», — говорить мужской голосъ. Я, конечно, прошу васъ: «позовите, говорю, Илью Ивановича Брандукова». — Вдругъ мужской голосъ какъ заоретъ: «убирайтесь къ чорту съ вашимъ Брандуковымъ. Я и такъ догадывался о его шашняхъ съ моей женой, а тутъ еще и по телефону сюда къ нему, какъ домой, звонятъ. Скажите, что я его отколочу при первой же встрѣчѣ!!». Я разозлился не на шутку.

— А кой чортъ просилъ васъ звонить по телефону пятьдесятъ четыре — два, когда мой телефонъ пятьдесятъ четыре — двадцать шесть.

— Ну-у?.. — Да позвольте… Вѣдь я запоминалъ; Крымская война. Такъ?

— Такъ.

— Потомъ Семилѣтняя.

— Тридцатилѣтняя, чортъ васъ подери, Тридцатилетняя.

— Что вы говорите?! То-то, когда я вычелъ пять частей свѣта…

— Вотъ идіотство!! Не пять частей свѣта, а четыре страны свѣта. Если память куриная, нужно было не тянуть жилы, а просто вынуть карандашъ, да и записать номеръ телефона!! Записать, а не ссорить меня съ номеромъ пятьдесятъ четыре — два!!

Разозлился и онъ.

— И вы-то тоже хороши! Позвонилъ я по первому попавшемуся номеру и сразу наткнулся на вашу любовную исторію. Значить, по теоріи вѣроятности, если въ Петербургѣ шестьдесятъ тысячъ телефоновъ…

— О, — скромно возразилъ я. — Вы забываете торговыя учрежденія, банки и департаменты…

Но онъ и тутъ меня срѣзалъ.

— Э, милый мой! Теперь и въ департаментахъ женщины служатъ!

Противъ этого ничего нельзя было возразить,

МОПАССАНЪ.
(Романъ въ одной книгѣ.)

Недавно, часовъ въ двѣнадцать утра, моя горничная сообщила, что меня спрашиваетъ по дѣлу горничная господина Звѣрюгина.

Василій Николаевичъ Звѣрюгинъ считался моимъ пріятелемъ, но, какъ всегда случается въ этомъ нелѣпомъ Петербургѣ, съ самыми лучшими пріятелями не встрѣчаешься года по два.

Звѣрюгина не видѣлъ я очень давно, и поэтому неожиданное полученіе вѣсточки о немъ, да еще черезъ горничную, очень удивило меня.

Я вышелъ въ переднюю и спросилъ:

— А, что, милая, какъ поживаетъ вашъ баринъ? Здоровъ?

— Спасибо, они здоровы, — сверкнувъ черными глазами, отвѣтила молоденькая, очень недурной наружности, горничная.

— Такъ, такъ… Это хорошо, что онъ здоровъ. Здоровье прежде всего.

— Да ужъ здоровье такая вещь, что дѣйствительно.

— Безъ здоровья никакъ не проживешь, — вставила свое слово и моя горничная, вѣжливо кашлянувъ въ руку.

— Больной человѣкъ ужъ не то, что здоровый, — благосклонно отвѣтила моей горничной горничная Звѣрюгина.

— Гдѣ ужъ!

Выяснивъ всесторонне съ этими двумя разговорчивыми дѣвушками вопросъ о преимуществѣ человѣческаго здоровья надъ болѣзнями, я, наконецъ, спросилъ пришлую горничную:

— А зачѣмъ баринъ васъ прислалъ ко мнѣ?

— Какъ же, какъ же! Они записку вамъ прислали. Отвѣта просили.

Я вскрылъ конвертъ и прочелъ слѣдующее странное посланіе:

— «Прости, дорогой Аркадій, что я долго не отвѣчалъ тебѣ. Дѣло въ томъ, что когда мы въ прошломъ году встрѣтились случайно въ театрѣ Корша, ты спросить у меня, не могу ли я тебѣ одолжить сто рублей, такъ какъ ты, по твоимъ словамъ, не могъ получить изъ банка по случаю праздника денегъ. Къ сожалѣнію, у меня тогда не было такихъ денегъ, а теперь есть и, если тебѣ надо, я могу прислать. Я знаю, какъ ты аккуратенъ въ денежныхъ дѣлахъ. Такъ вотъ, напиши мнѣ отвѣтъ. Пиши побольше, не стѣсняйся. Моя горничная подождетъ. Твой Василискъ».

— Судя по письму, — подумалъ я, — этотъ Василискъ или сейчасъ пьянъ, или у него начинается прогрессивный параличъ.

Я написалъ ему вѣжливый отвѣтъ съ благодарностью за такую неожиданную заботливость о моихъ дѣлахъ и, передавая письмо горничной, спросилъ:

— Вашъ баринъ, навѣрное, тутъ же живетъ, на Троицкой?

— Нѣтъ-съ. Мы живемъ на двадцать первой линіи Васильевскаго Острова.

— Совершенно невѣроятно! Вѣдь это, кажется, у чорта на куличкахъ.

— Да-съ, — вздохнула горничная. — Очень далеко. Прощайте, баринъ! Мнѣ еще въ два мѣста заѣхать надо.

На третій день послѣ этого визита горничная около часу дня снова доложила мнѣ:

— Васъ спрашиваетъ горничная господина Звѣрюгина.

— Опять?! Что ей надо?

— Письмо отъ ихняго барина.

— Впустите ее. Здравствуйте, милая. Ну, какъ дѣла у вашего барина?

— Дѣла ничего, спасибо. Дѣла хорошія. Да ужъ плохія дѣла — это не дай Господь.

Моя горничная тоже согласилась съ нею:

— Хорошія дѣла когда, такъ лучше и хотѣть не надо.

Отдавъ дань этикету, мы помолчали.

— Письмо? Ну, давайте.

— «Радуюсь за тебя, дорогой Аркадій, что деньги тебѣ сейчасъ не нужны. Между прочимъ: когда ты былъ весной прошлаго года у меня, то забылъ на подзеркальникѣ пачку газетъ („Нов. Время“, „Рѣчь“ и друг.), а также проспектъ фирмы кроватей „Санитасъ“. Это все у меня случайно сохранилось. Если тебѣ нужно — напиши. Пришлю. Обнимаю тебя. Ну, какъ вообще? Пиши побольше. У тебя такой чудесный стиль, что пріятно читать. Любящій Василискъ».

Я отвѣтилъ ему:

— «Три года тому назадъ однажды въ ресторанѣ „Малоярославецъ“ ты спросилъ меня: который часъ? Къ сожалѣнію, у меня тогда часы стояли. Теперь я имѣю возможность отвѣтить тебѣ на твой вопросъ. Сейчасъ четверть второго. Не стоитъ благодарности. Что же касается газетъ, то, конечно, я хожу безъ нихъ самъ не свой, но изъ дружбы къ тебѣ могу ими пожертвовать. Именно — передай ихъ своей горничной. Пусть она обернетъ тебя ими и подожжетъ въ тотъ самый моментъ, когда ты ее снова погонишь за не менѣе важнымъ дѣломъ. Спи только на кроватяхъ фирмы Санитасъ!»

— Скажите, милая, — спросилъ я, передавая горничной письмо, — вы только ко мнѣ ѣздите или еще къ кому?

— Нѣтъ, что вы, баринъ! У меня теперь очень много дѣла. Мнѣ еще нужно съѣздить сегодня на Безбородкинскій проспектъ, а потомъ въ Химическій переулокъ. Это гдѣ-то на Петергофскомъ шоссе.

— Чортъ знаетъ что! А въ Химическій переулокъ нужно не къ Бройдесу ли?

— Да-съ, къ господину Бройдесу.

— Ага! Такъ этотъ Бройдесъ черезъ часъ будетъ у меня. Оставьте ему письмо, я передамъ.

— Премного благодарю. А то это дѣйствительно… Отсюда часа полтора…

Пріѣхалъ Бройдесъ.

— Данила, — сказалъ я. — Вотъ тебѣ письмо отъ Звѣрюгина.

— Ты знаешь, этотъ Звѣрюгинъ — онъ съ ума сошелъ, — пожалъ плечами Бройдесъ. — Его вдругъ обуяла самая истерическая деликатность, внимательность и аккуратность. Онъ буквально заваливаетъ меня письмами. Я бы на мѣстъ его горничной давно сбѣжалъ.

— Онъ и тебѣ тоже пишетъ?

— А развѣ и тебѣ? Представь себѣ, третьяго дня я получилъ письмо съ запросомъ: не знаю ли я, гдѣ находится главное управленіе по дѣламъ мѣстнаго хозяйства, — справку, которую можно навести въ любой телефонной книгѣ, у любого городового. А вчера присылаетъ мнѣ рубль восемьдесятъ копеекъ, съ письмомъ, въ которомъ сообщаетъ, что вспомнилъ, какъ мы съ нимъ въ прошломъ году ѣздили на скачки въ Коломяги и я, якобы, платилъ за моторъ три рубля шестьдесятъ копеекъ. Я увѣренъ, что съ нимъ дѣлается что-то нехорошее…

— Посмотри-ка, что онъ тебѣ сегодня пишетъ.

Бройдесъ прочелъ:

— «Дорогой Данила! У меня къ тебѣ большая просьба: не знаешь ли ты адресъ Аркадія Аверченко — никакъ я не могу его отыскать, а очень нужно. Напиши, какъ поживаешь. Не стѣсняйся писать побольше (у тебя замѣчательный стиль), а горничная подождетъ».

Мы взглянули другъ на друга.

— Тутъ дѣло нечисто. Человѣкъ пишетъ мнѣ почти каждый день письма, получаетъ на нихъ отвѣты и въ то же время справляется, гдѣ я живу! Данила! Этотъ человѣкъ или очень боленъ, или здѣсь кроется какой-нибудь ужасъ.

Бройдесъ всталъ.

— Ты правъ. Ѣдемъ сейчасъ же къ нему. Вызови таксомоторъ — онъ живетъ, чортъ знаетъ, гдѣ!

Мы звонили у параднаго минуть десять — изъ квартиры Звѣрюгина не было никакого отвѣта.

Наконецъ, когда я энергично постучалъ въ дверь кулакомъ и крикнулъ, что иду въ полицію, дверь пріотворилась, и въ щель просунулась растрепанная голова полураздѣтаго Звѣрюгина. Онъ былъ встревоженъ, но, увидя насъ, успокоился.

— Ахъ, это вы! Я думалъ — горничная. Тс-с-съ! Тише. Идите сюда и раздѣньтесь. Въ тѣ комнаты нельзя.

— Почему?! — въ одинъ голосъ спросили мы.

— Тамъ… дама!

Я бросилъ косой взглядъ на Бройдеса.

— Ты понимаешь, Данила, въ чемъ дѣло?

— Да ужъ теперь ясно, какъ день. Только послушай, Вася… Какъ тебѣ не стыдно гонять бѣдную дѣвушку по всему Петербургу отъ одного края до другого? Неужели ты не могъ бы запирать ее на это время въ кухнѣ?!

— Да, попробуй-ка, — жалобно захныкалъ Василискъ Звѣрюгинъ. — Это такая бѣшеная ревнивица, что сразу пойметъ, въ чемъ дѣло, и разнесетъ кухню въ куски.

— Вотъ… оно… что! — съ разстановкой сказалъ Бройдесъ. — Бѣдная дѣвушка! Вотъ всѣ вы такіе мужчины подлецы: обольстите насъ, бѣдныхъ женщинъ, совратите, опутаете сладкими цѣпями, а потомъ гоняете съ Химическаго переулка на Троицкую, проводя это время въ объятіяхъ разлучницы. Такъ, что ли?

— Такъ, — блѣдной улыбкой усмѣхнулся Звѣрюгинъ.

Я усѣлся безъ приглашенія на стулъ и спросилъ:

— Скажи, у тебя нѣтъ еще какихъ-нибудь друзей, кромѣ насъ?

Онъ понялъ.

— Есть-то есть, да они или близко живутъ, или уже я все у нихъ узналъ и все имъ возвратилъ, что было возможно. Вы не можете представить, какой я сталь аккуратный: за эти нужные мнѣ три часа въ день я возвратилъ по принадлежности всѣ когда-то взятыя и зачитанныя мною книги, я отвѣтилъ на всѣ письма, на которыя не отвѣчалъ по три года, я возвращалъ долги, вспоминая все до послѣдней копейки! Я просто даже справлялся о здоровьѣ моихъ милыхъ, моихъ дорогихъ, моихъ чудесныхъ друзей! И я теперь обращаюсь къ вамъ: придумайте что-нибудь для моей горничной… Что-нибудь на три часа! Моя фантазія изсякла.

Я подошелъ къ столу, взялъ какую-то книгу и сказалъ:

— Ладно! Это какая книга? Мопассанъ? Томъ третій? Завтра же пришли мнѣ эту книжку… Слышишь? Мнѣ она очень нужна. Черезъ часъ я ее верну тебѣ. Это ничего, что горничная подождетъ? И ничего, что ты мнѣ пришлешь эту книгу также и послѣзавтра?

— О, пожалуйста, — засмѣялся онъ. — Она, все равно, полуграмотная, моя Катя, — и въ этихъ дѣлахъ ничего не понимаетъ. Скажи ей, что это корректура, что ли. Ей вѣдь все равно.

Каждый день аккуратно бѣдная Катя привозила мнѣ томъ третій Мопассана.

— Ну, какъ погода? — спрашивалъ я.

— Ничего, баринъ. Погода теплая, солнышко.

— Чудесно! Терпѣть не могу, когда холодно и идетъ дождь.

— Что ужъ тутъ хорошаго. Одна непріятность.

А моя горничная добавляла:

— Въ дождь-то совсѣмъ нехорошо. Одна грязь чего стоитъ.

— А какъ же! Кому такое пріятно?!

Я бралъ Мопассана и уходилъ въ кабинетъ читать газеты или просматривать редакціонныя письма.

Часа черезъ полтора выходилъ въ кухню и снова возвращалъ Мопассана.

— Готово. Поблагодарите барина и кланяйтесь ему. Скажите, чтобы завтра обязательно прислалъ — это, брать, очень нужная вещь!

— Хорошо-съ. Передамъ.

Мопассанъ за три недѣли порядочно поистрепался. Обрѣзъ книги засалился и обложка потемнѣла. Черезъ три недѣли книжка не появлялась у меня подъ-рядъ четыре дня, потомъ, появившись однажды, исчезла на цѣлую недѣлю, потомъ ея не было десять дней… Самый длительный срокъ былъ полтора мѣсяца. Катя принесла мнѣ ее въ тотъ разъ, будучи въ очень веселомъ настроеніи, сіяющая, оживленная:

— Баринъ просили меня сейчасъ же возвращаться, не дожидаясь. Книжку я оставлю; когда-нибудь зайду.

Да такъ и не зашла. Это было, очевидно, тамъ послѣднее — самое краткое свиданіѣе.

Это была ликвидація.

Счастливица — ты, Катя! Бѣдная ты — та, другая!

Желтѣетъ и коробится обложка Мопассана. Лежитъ эта книга на шкапу, уже ненужная, и покрывается она пылью.

Это пыль тлѣнія, это смерть.

ДѢЛО ОЛЬГИ ДЫБОВИЧЪ.
Посвящается А. И. Куприну.

…Когда все уже было съѣдено, выпито, когда всѣ откинулись на спинки стульевъ и задымили папиросами, — Рѣзуновъ хлопнулъ рукой по столу и сказалъ:

— Хотите чего-нибудь остраго?

— Давай! — поощрила компанія.

— Сейчасъ приведу его!

— Кого? Кого?!

Но Рѣзуновъ уже выскочилъ изъ кабинета к помчался въ общій залъ ресторана.

— Этотъ Рѣзуновъ вѣчно придумаетъ какую-нибудь глупость, — укоризненно проворчалъ Тыринъ. — Навѣрное, какую-нибудь дѣвицу притащить.

— Идетъ! — весело крикнулъ Рѣзуновъ, влетая въ кабинетъ.

— Кто?!

— Онъ! Мужъ Дыбовичъ. Сейчасъ будетъ здѣсь!

Никто даже не успѣлъ высказать протеста противъ этого нелѣпаго приглашенія. Послѣдніе дни у всѣхъ на устахъ было имя Ольги Дыбовичъ, убитой ея любовникомъ и его сообщникомъ — слугой этого любовника. Трупъ убитой былъ положенъ въ корзину, отправленъ въ Москву, и только тамъ, на вокзалѣ, преступленіе раскрылось. Слѣдствіе скоро добралось до источниковъ преступленія, и любовникъ Темерницкій, вмѣстѣ со слугой Мракинымъ, были арестованы.

Большинство людей, пировавшихъ въ кабинетъ ресторана, было недовольно неумѣстной выходкой Рѣзунова, притащившаго несчастнаго мужа убитой напоказъ празднымъ людямъ, а двое-трое, наоборотъ, съ жаднымъ любопытствомъ впились глазами въ лицо, вошедшаго за Рѣзуновымъ, господина.

Лицо было розовое, круглое, съ рѣдкими свѣтлыми усиками и выцвѣтшими голубыми глазами. Толстыя губы не совсѣмъ прикрывали два ряда крупныхъ неровныхъ зубовъ.

Держался онъ неспокойно, все время нервно вертя головой направо и налѣво.

Когда онъ обходилъ столь, пожимая всѣмъ руки и повторяя каждый разъ: «Дыбовичъ, Дыбовичъ, Дыбовичъ»…, всѣ деликатно сдѣлали видъ, что не обращаютъ вниманія на эту фамилію, такъ зловѣще звучащую уже въ теченіе двухъ мѣсяцевъ.

Но Рѣзуновъ, ревниво слѣдившій за успѣхомъ своего «номера», замѣтилъ эту деликатность. Очевидно, онъ находилъ ее не соотвѣтствовавшей его программѣ, потому что сейчасъ же громко и развязно заявилъ:

— Это, господа, тотъ Дыбовичъ, у котораго жену въ корзинѣ нашли убитую. Вы, конечно, всѣ слѣдили за этимъ дѣломъ?

Два пріятеля, сидѣвшіе по бокамъ Рѣзунова, энергично толкнули его въ бокъ, но онъ отмахнулся отъ нихъ и продолжалъ:

— Какъ же, какъ же! Нашумѣвшее дѣльце. Ты, Дыбовичъ, небось совсѣмъ и не думалъ, что въ такія знаменитости попадешь?..

Всѣ притихли, какъ передъ грозой, опасливо слѣдя за фруктовымъ ножомъ, который вертѣлъ въ рукахъ Дыбовичъ, усѣвшійся между Тыринымъ и Капитанаки.

Дыбовичъ улыбнулся, положилъ ножъ и махнулъ рукой.

— Ну, ужъ тоже… Нашелъ знаменитость. Гдѣ намъ… Мы люди маленькіе.

— Послушайте, — тихо спросилъ, наклоняясь къ нему, Тыринъ. — Онъ вѣдь мистифицируетъ насъ, а? Вы не Дыбовичъ?

— Нѣтъ, нѣтъ, что вы… Я Дыбовичъ!

— Но, вѣроятно, однофамилецъ?

— Помилуйте, — горячо воскликнулъ Дыбовичъ. — Какой тамъ однофамилецъ. Я настоящій Дыбовичъ… Тотъ самый, у котораго жену убили. Да вы, вѣроятно, меня видѣли на судъ! Я свидѣтелемъ былъ.

— Я на судѣ не былъ.

— Не были?!. — ахнулъ Дыбовичъ, нервно крутя желтые усики. — Да какъ же вы такъ это!… Вотъ странно.

И лицо его приняло обиженное выраженіе, какъ у актера, который услышалъ отъ пріятеля, что тотъ не попалъ на его бенефисъ.

— Неужели не были? Удивительно! Одинъ изъ самыхъ сенсаціонныхъ процессовъ. Интереснѣйшее дѣло! Господа, кто изъ васъ былъ на судѣ?

— Я… — несмѣло отозвался Капитанаки.

— Вы меня тамъ видѣли?

— Да… видѣлъ. Вы давали показаніе по поводу… друга… вашей жены.

Молодой Дыбовичъ сдѣлалъ рукой торжествующій жесть.

— Ну, вотъ, ну вотъ… Видите! А вы говорите — не тотъ Дыбовичъ!.. Зачѣмъ же мнѣ обманывать васъ?

Минута неловкаго молчанія была прервана деликатнымъ Тыринымъ, рѣшившимъ, что необходимо сказать хоть что-нибудь.

— Ужасная трагедія, — прошепталъ онъ. — Вы, вѣроятно, переживали глубокую душевную драму?

— А еще бы не глубокую! Это хоть кому доведись такая исторія… Жена… Гдѣ жена? Нѣтъ! Вотъ-съ только куски въ чемоданѣ — извольте вамъ! Получайте! Прямо подохнуть можно. Самое ужасное, что эти идіоты сыщики стали первымъ долгомъ слѣдить за мной… Какъ вамъ это понравится? Положеньице! Я на поѣздъ — они на поѣздъ, я въ гостиницу — они; въ гостиницу.

— Тяжелая исторія, — вздохнулъ Тыринъ. — Звѣриное время.

— Еще бы не тяжелое, — возмущенно сказалъ Дыбовичъ. — Подумайте, какіе мерзавцы: убить женщину, разрѣзать на куски и отправить въ Москву. Свинство, которому имени нѣтъ. Показываютъ корзину: «Ваша жена?» — «Моя». Положеньице!

Снова всѣ замолчали.

Капитанаки закурилъ новую сигару и тутъ же замѣтилъ, съ цѣлью развеселить присутствующихъ:

— Смотрите-ка, окно открыто. Можно выпрыгнуть и убѣжать, не заплативъ по счету.

Покачавъ сокрушенно головой, Дыбовичъ сказалъ:

— Да-съ… Такое-то дѣло… Взяли и убили. И какое дьявольское самообладаніе! Цѣлую недѣлю не сдавались, пока ихъ не уличили.

— Вы знали Темерницкаго? — спросилъ Капитанаки Дыбовичъ оживился.

— Какъ же, какъ же! Какъ теперь вотъ съ вами сижу, — съ нимъ сидѣлъ. Помилуйте! Пріятелями были.

Онъ отхлебнулъ глотокъ вина и сурово добавилъ:

— Ска-атина.

Въ дверь постучались.

— Это Хромоноговъ, — сказалъ Капитанаки. — Вѣчно онъ опаздываетъ.

Дѣйствительно, Хромоноговъ вошелъ, разсыпаясь въ извиненіяхъ, похлопывая пріятелей по плечамъ, пожимая руки.

— Вы, господа, кажется, незнакомы, — сказалъ Тыринъ, указывая на Дыбовича. — Это Дыбовичъ, это — Хромоноговъ.

— Дыбовичъ, — значительно подчеркнулъ Дыбовичъ, глядя Хромоногову прямо въ глаза. — Дыбовичъ!

— Очень радъ, — сказалъ Хромоноговъ, опускаясь на стулъ.

Тыринъ не могъ не замѣтить выраженія легкаго разочарованія въ лицѣ Дыбовича послѣ такого хладнокровнаго отношенія Хромоногова къ его имени. Поэтому деликатный Тыринъ мягко замѣтилъ:

— Это, милый Хромоноговъ, тотъ самый Дыбовичъ, въ семьѣ котораго случилось такое тяжелое несчастье. Знаешь, нашумѣвшее дѣло Ольги Дыбовичъ.

— А-а, — неопредѣленно протянулъ Хромоноговъ и тутъ же, наклонившись къ сосѣду, прошепталь:

— Что за толстокожая свинья этотъ Тыринъ!! Ставитъ несчастнаго человѣка въ такое невыносимое положеніе… Какъ можно кричать громогласно веселымъ голосомъ на весь столъ! Никакого участія къ человѣку, несущему такое тяжелое бремя ужаса…

Но «человѣкъ, несущій тяжелое бремя ужаса», сразу оживился, когда упомянули его имя.

— Да, да, — захлопоталъ онъ. — Ужасное дѣло, не правда ли? Убили, дѣйствительно, убили… Какъ же! И трупъ въ корзину засунули. Не негодяи ли? Что имъ женщина худого сдѣлала? А вѣдь я, представьте, этого Мишку Темерницкаго, вотъ какъ его, Рѣзунова, зналъ.

— Пожалуйста, безъ сравненіи, — засмѣялся Рѣзуновъ. — Я трупы въ чемоданахъ не экспортирую.

— Кошмарное дѣло, — прошепталъ Хромоноговъ;

— Еще бы не кошмарное! Не правда ли? А мое-то тоже положеніе: исчезаетъ жена. Что такое, гдѣ, по чему — неизвѣстно. И вдругъ — на тебѣ! Пожалуйте — трупъ въ корзинѣ. Положеніе — хуже губернаторскаго!..

— Слушай… — шутливо перебилъ его Рѣзуновъ. — А, можетъ быть, это ты ее убилъ, а? Признайся.

— Ты говоришь, братецъ мой, чистѣйшую ерунду, — горячо возразилъ Дыбовичъ. — Ну, посудите сами, господа, — зачѣмъ мнѣ ее было убивать? Денегъ она не имѣетъ, на костюмы тратила немного — зачѣмъ ее убивать? Меня и слѣдователь, когда допрашивалъ, такъ прямо сказалъ, что это только для проформы.

— А, все-таки, — подмигнулъ Тырину Рѣзуновъ, — публика къ Темерницкому на судѣ относилась съ большимъ интересомъ, чѣмъ къ тебѣ.

— Ну, извини, братъ… Не думаю. Я бы такого интереса не пожелалъ. Да и я знаю, что ты это говоришь, чтобы меня только подразнить.

— Ну, ладно, ладно, не обижайся, — нагло похлопалъ его по плечу Рѣзуновъ. — Ты у насъ самый извѣстный, ты у насъ знаменитость!!

— Какъ странно, — замѣтилъ Капитанаки. — Окна открыты, а душно.

— Гроза будетъ, что ли?

— Нѣтъ, небо чистое.

— Накурили сильно.

— Но кого я не понимаю, — неожиданно сказалъ Дыбовичъ, заискивающе глядя на всѣхъ, будто прося, что бы ему позволили говорить, — кого я не понимаю — такъ это слугу его Мракина. Что этотъ болванъ хотѣлъ вы играть?! Выигралъ, нечего сказать. Ха-ха! Выгодное предпріятіе!..

— Послушай, Рѣзуновъ, — потихоньку сказалъ Хромоноговъ, наклоняясь къ товарищу. — Убери ты его или я за себя не ручаюсь. Какъ ты можешь демонстрировать такую омерзительную личность?!..

— Вотъ тебѣ разъ, — фальшиво засмѣялся Рѣзуновъ, — онъ герой, а ты его называешь омерзительной личностью.

— Ради Бога — уведи его.

Рѣзуновъ всталъ и безцеремонно взялъ Дыбовича за плечо.

— Эй, ты, герой! Веселая вдова! Пойдемъ.

— Куда? — удивился тотъ, топорща свои желтые усики.

— Да, такъ, брать. Довольно. Показалъ я своимъ друзьямъ знаменитость — и будетъ.

Пожимая всѣмъ руки, Дыбовичъ сузилъ маленькіе глазки и засмѣялся довольнымъ смѣхомъ:

— Ужъ ты скажешь тоже — знаменитость. Далеко намъ до знаменитостей.

— Ну, пойдемъ, пойдемъ. Нечего тамъ.

Когда Рѣзуновъ вернулся, всѣ на него набросились:

— Чортъ знаетъ, что! Какъ тебѣ не стыдно?! Отравилъ цѣлый вечеръ. Вотъ фруктъ-то!! Послушай, онъ не вернется, а?

— Не безпокойтесь, — засмѣялся Рѣзуновъ. — Я его пристроилъ къ столику знакомыхъ дамъ. Они, вѣроятно, будутъ очень довольны другъ другомъ, потому что, услышавъ его фамилію, дамы первымъ долгомъ ахнули: «Какъ?! Вы тотъ самый Дыбовичъ? Ну, скажите, вамъ жалко жены? Вы пережили драму, да?» А онъ имъ сейчасъ же отвѣтилъ: «Еще бы! Это хоть кому доведись… Положеньице! Но подумайте, какіе мерзавцы — убить женщину, да еще ее же и въ корзину положить, а? Каково!» Я увѣренъ, что и дамы, и Дыбовичъ уже очарованы другъ другомъ.

МЕКСИКАНЕЦЪ.

На скамьѣ городского сада, осѣняемая прозрачной тѣнью липовыхъ листьевъ, сидѣла красивая женщина.

Проходя мимо, я повернулъ голову, увидѣлъ красавицу и остановился.

Вслѣдъ затѣмъ сдѣлалъ видъ, что внезапно смертельная усталость овладѣла мною. Еле дотащился до скамейки и усѣлся рядомъ съ красавицей.

Рѣшилъ: придерусь къ чему-нибудь, заговорю и познакомлюсь.

Ея чистый профиль кротко и нѣжно рисовался на зелени кустовъ. Полуопущенные глаза лѣниво скользили по носку маленькой туфли.

Я вобралъ въ себя какъ можно больше воздуху и сказалъ скороговоркой:

— Не понимаю я этихъ мексиканцевъ!.. изъ-за чего, спрашивается, воюютъ, революціи устраиваютъ, свергаютъ старыхъ президентовъ, выбираютъ новыхъ? Кровь льется рѣкой — для чего все это? По-моему, всякій гражданинъ имѣетъ право требовать для себя спокойной жизни. А? Какъ вы думаете?

Ея чистый, ничѣмъ не возмущенный взоръ заскользилъ по дорожкамъ. Мы помолчали.

— И почти каждый день у нихъ рѣзня, которой «старожилы не запомнятъ».

Она молчала.

— А что такое, въ сущности, старожилы? Старожилами сразу не дѣлаются, не правда ли? Старожилами дѣлаются постепенно.

Ничто не измѣнилось въ лицъ ея.

«Кремень, — подумалъ я. — Ничѣмъ ее не расшевелишь». Поднявъ глаза къ небу, я сказалъ мечтательно:

— Гдѣ-то теперь моя дорогая мама? Что-то она дѣлаетъ сейчасъ? Вспоминаетъ ли обо мнѣ? Вамъ сигара не помѣшаетъ?

Очевидно, у нея была привычка отвѣчать только на прямо, въ упоръ поставленные вопросы.

— Нѣтъ, — уронила она, снова замкнувъ свой розовый ротикъ.

— Мнѣ бы тоже не помѣшала хорошая сигара, да я, отправляясь сюда, забылъ купить. Что мнѣ дѣлать съ моей памятью, прямо-таки не знаю. Хоть плачь!.. Ей-Богу. Скажите, это липа?

— Липа.

— Merci. Ботаника — моя страсть. Тоже и зоологія. Наука какъ-то… укрѣпляетъ, не правда-ли?

Казалось, она дремала.

— Что-то мнѣ изъ Москвы перестали писать, — пожаловался я. — Это ужасно, когда не пишутъ. Вы по думайте: три мѣсяца хоть бы слово! Ни-ни. Ни звука. Каково? Вы сами москвичка?

Она медленно, плавно, повернула ко мнѣ порозовѣвшее лицо.

— Послушайте!! Меня не то возмущаетъ въ васъ, что вы самымъ наглымъ образомъ заговариваете съ одинокой женщиной. Это обычное явленіе. Но то меня возмущаетъ, что вы возвели этотъ спортъ въ ежедневное обычное занятіе и, вѣроятно, сейчасъ же забываете объ объектахъ вашей разговорчивости. Что за гнусная небрежность! Неужели вы забыли, что мы уже знакомы?! Три мѣсяца тому назадъ вы пристали ко мнѣ въ вагонѣ трамвая, и я была такъ малодушна, что познакомилась съ вами. Вы еще провожали меня… И теперь вы, выбросивъ все изъ головы, заводите эту отвратительную канитель снова?!

Я вскочилъ, почтительно обнажилъ голову и сказалъ:

— Я очень радъ, что и вы вспомнили меня… Признаться, я сейчасъ поступилъ такъ невѣжливо потому, что боялся…

— Чего? — спросила она мрачно.

— Что вы совершенно выкинули меня изъ головы. А чтобы я забылъ?! Помилуйте, развѣ можно забыть эти чудныя мгновенія? Помню еще, какъ вы сидѣли въ вагонъ съ правой стороны…

— Съ лѣвой.

— Ну да — съ лѣвой стороны по ходу вагона и съ правой, если считать противъ хода. Вы еще были въ шляпѣ, вѣрно?

— Пожалуй…

— Ну, конечно. Еще, помните, кондукторъ, когда получалъ деньги, то кричалъ: «нѣтъ мѣстовъ, нѣтъ мѣстовъ». Помню, еще далъ онъ намъ по билетику — вамъ и мнѣ… Да… Вамъ и мнѣ.

Изсякнувъ, я обернулся къ ней и ждалъ ея реплики.

— Вотъ что, — сказала она, поднимаясь, забирая зонтикъ и книгу. — Хотя глупость и даръ боговъ, но, видно, къ вамъ боги отнеслись особенно внимательно, особенно щедро. Слушайте — вы! Ни въ какомъ трамваѣ мы съ вами не знакомились — я васъ вижу впервые въ жизни. Я только хотѣла убѣдиться — помните ли вы всѣ эти ваши случайныя встрѣчи, мимолетныя знакомства и интрижки. Оказывается, у васъ ихъ такъ много (цѣлая фабрика!), что вы уже объ отдѣльныхъ людяхъ и не помните… Какой позоръ! Я уйду, а вы пока посидите тутъ, пораздумайте о нелѣпой судьбѣ Мексики, а также и о своей судьбѣ — еще болѣе нелѣпой. Прощайте… мексиканецъ!

Она ушла…

Я посидѣлъ еще немного, потомъ всталъ, засвисталъ и побрелъ къ слѣдующей скамейкѣ, на которой сидѣла дама въ черной шляпѣ.

Устало опустился на скамейку и сказалъ:

— Есть люди, которые до сихъ поръ вѣрятъ въ оккультныя науки. Я этого увлеченія не раздѣляю. Конечно, вы мнѣ возразите, что присутствіе тайныхъ силъ въ природѣ отрицать нельзя. Однако, спрошу я васъ, по чему медіумы попадались въ цѣломъ рядѣ мошенничествъ? Если такая сила существуетъ — для чего это нужно? Конечно, вы мнѣ отвѣтите, что………..

НАСЛАЖДЕНІЕ ЖИЗНЬЮ.

Скупость — одно, а бережливость — совсѣмъ другое: насколько мы всѣ относимся съ брезгливостью и презрѣніемъ къ скупому человѣку, настолько мы обязаны относиться съ уваженіемъ къ человѣку бережливому, къ человѣку, который не повѣсится изъ-за копейки, но и не швырнетъ ни за что даромъ, куда попало, лишній рубль.

Именно о такомъ человѣкѣ, о студентѣ ветеринарнаго института, неизвѣстномъ мнѣ по фамиліи — и разскажу я.

Зайдя, однажды, жаркимъ днемъ въ прохладную полутемную пивную, я сѣлъ за угловой столикъ и потребовалъ себѣ пива.

Кромѣ меня, въ пивной сидѣли за цѣлой батареей бутылокъ два студента: ветеринаръ — бережливый и универсантъ — простой, обыкновенный, безличный.

Вели они такой разговоръ:

— А вотъ — ты не разобьешь еще одинъ бокалъ, — говорилъ безличный студентъ, улыбаясь съ самымъ провокаторскимъ видомъ. — Ни за что не разобьешь…

— Я? Не разобью?

— Конечно, не разобьешь. Гдѣ тебѣ!..

— А какъ же я первый стаканъ разбилъ?..

— Ну, первый ты разбилъ нечаянно… Это что! Это всякій можетъ разбить. А ты спеціально разбей.

Ветеринаръ съ минуту подумалъ.

— Нешто разбить? Постой… Эй, человѣкъ!

Блѣдный, тупой слуга, съ окаменѣвшимъ отъ скуки и безсонницы лицомъ, приблизился…

— Послушай, человѣкъ… Сколько вы берете за стаканъ, если его разбить?

— Десять копеекъ.

— Только-то?! Господи! А я думалъ, полтинникъ или еще больше. Да за эти деньги я могу хоть шесть стакановъ разбить…

На столъ стояли четыре стакана, до половины наполненные темнымъ и свѣтлымъ пивомъ.

— Эхъ! — сказалъ ветеринаръ. — Позволить себѣ, что ли? — И легкимъ движеніемъ руки сбросилъ стаканы на полъ.

— Сорокъ копеекъ, — автоматично отмѣтилъ слуга.

— Чортъ съ нимъ, — залихватски сказалъ ветеринаръ. — Плачивали и побольше. Люблю кутнуть!

Потомъ въ голову ему пришла какая-то другая мысль.

— Эй, человѣкъ! А пустую бутылку если разбить — сколько стоитъ?

— Пять копеекъ-съ.

Ветеринаръ пріятно изумился:

— Смотри, какъ странно: маленькій стаканъ — гривенникъ, большая бутылка — пятакъ.

— А вотъ ты не разобьешь сразу шесть бутылокъ, — усмѣхнутся безличный студентъ.

— Я? Не разобью?..

— Конечно. Гдѣ тебѣ!

— Шесть бутылокъ? Плохо жъ ты меня знаешь! Эхъ-ма!

Со звономъ, трескомъ и лязгомъ полетѣли бутылки на полъ. Хозяинъ вышелъ изъ-за стойки и упрекнулъ:

— Нельзя, господа студенты, безобразить. Что же это такое — посуду бить!..

— Вы не бойтесь, мы заплатимъ, — успокоительно сказалъ ветеринаръ.

— Я не къ тому, а вотъ посѣтителю, можетъ быть, безпокойно.

Я пожалъ плечами:

— Мнѣ все равно.

— Мерси, — общительно обратился ко мнѣ студентъ. Вы подумайте, какая дешевка: гривенникъ за бокалъ!

— Да, — подтвердилъ его товарищъ. — Хоть цѣлый день бей.

— Въ дорогомъ ресторанѣ не очень-то разойдешься, — сказалъ ветеринаръ съ видомъ экономной хозяйки, страдающей отъ дороговизны продуктовъ для стряпни. — Дерутъ тамъ, навѣрное, семь шкуръ. Хмъ!.. А тутъ — гривенникъ.

Онъ повертѣлъ въ рукахъ стаканъ, подробно осмотрѣлъ его и бросилъ на полъ.

— Во французскомъ ресторанѣ за бокалъ съ васъ рупь возьмутъ, — отозвался изъ-за стойки хозяинъ.

— Подумайте, а? А тутъ за эти деньги десять разбить можно. Брось, Миша, свой стаканъ… Чего тамъ! Въ кои вѣки разойдешься… Вотъ такъ… Молодецъ. Человѣкъ! Еще полдесяточка.

Нельзя сказать, чтобы у амфитріона былъ видъ беззаботнаго пьянаго кутилы, безразсудно крушащаго все на своемъ пути. Было замѣтно, что онъ не выходилъ изъ бюджета, доставляя себѣ и своему другу только ту порцію удовольствія, которую позволяли средства.

— Человѣкъ! сколько за посуду?

— Девяносто копеекъ.

— Вотъ тебѣ — видишь, Миша! А ты говорилъ: «пойдемъ въ ресторанъ». Тамъ бы съ насъ содрали… Хо-хо! А тутъ… Девяносто? Получай рубль. Постой… Дай-ка еще стаканъ… Ну, вотъ. Теперь сдачи не надо. Ровно рубль.

Довольный, онъ откинулся на спинку стула и съ благодушнымъ видомъ сталъ осматривать комнату.

Пошептавшись съ товарищемъ, ветеринаръ всталъ, подошелъ къ стойкѣ и спросилъ хозяина:

— Сколько этотъ увражикъ стоитъ?

«Увражикомъ» онъ назвалъ гипсоваго раскрашеннаго негра высотой въ аршинъ, стоявшаго на стойкѣ и державшаго въ рукахъ какую-то корзину.

— Это-съ? Четыре рубля.

— Да что вы! Въ умѣ ли? За такую чепуху — четыре рубля!

— Помилуйте — настоящій негръ.

— Какой онъ тамъ настоящій!.. Тутъ, я думаю, матерьялу не больше, чѣмъ на цѣлковый…

— А работа-съ? Не цѣните?

— Ну, и работа — цѣлковый. Предовольно съ васъ будетъ два рублика. Хотите?

— Не могу-съ. Обратите вниманіе на глаза — бѣлки то… вво! Матерьялъ? Настоящій гипсъ!

— Ну — два съ полтиной. Никто вамъ за него больше не дастъ. Негритишка-то подержанный.

— Помилуйте, это и цѣнится: старинная вещь — третій годъ стоить. Обратите вниманіе на фартукъ — настоящаго голубого цвѣта.

— Вы отвлекаетесь, хозяинъ. Хотите три рубля? Больше — ни гроша не дамъ. Миша, какъ ты думаешь?

— Конечно, уступите, — отозвался Миша. — Чего тамъ! Другого купите, лучше этого.

— Ну, знаете что, — сказалъ хозяинъ. — Ладно. Три съ полтиной — забирайте.

— За этого негра?! — фальшиво удивился ветеринаръ. — Ну, знаете ли. Еще вопросъ — настоящій ли это гипсъ?!… Вы бы еще пять рублей запросили… ха-ха! Берете три? А то и не надо — въ другомъ мѣстѣ дешевле уступятъ.

— Да накиньте хоть двугривенный, — простоналъ корыстолюбивый хозяинъ.

— Позвольте-ка, я его еще осмотрю. Гмъ! Ну, ладно. Куда ни шелъ еще двугривенный. Вѣрно, Миша?

— Вѣрно.

— Значить — три двадцать?

— Три двадцать.

— Эхъ-ма! — дико вскричалъ ветеринаръ, поднимая надъ головой негра. — Кутить, такъ кутить. Ур-ра!

Онъ хватилъ негра объ полъ, оттолкнулъ ногой подкатившуюся къ нему гипсовую голову и вынулъ изъ кармана кошелекъ.

— Дайте съ пяти рублей сдачи.

Потомъ онъ расплачивался со слугой за пиво.

— Сколько?

— Два съ полтиной.

Онъ повертѣлъ въ рукахъ трехрублевую бумажку и наклонился къ товарищу:

— Я думаю, ему за два съ полтиной — полтинникъ на чай — много?

— Много, — кивнулъ головой товарищъ. — Нужно десять процентовъ.

— Вѣрно. Постой… (опустивъ голову, онъ погрузился въ какіе-то расчеты). Ну, вотъ! Онъ смелъ рукой на полъ два стакана, бутылку и отдалъ слугѣ три рубля.

— Теперь правильно и сдачи не надо. Пойдемъ, Миша.

И они ушли оба, напяливъ на лохматая головы фуражки — тотъ, что казался безличнымъ, — универсантъ Миша, и ветеринаръ — бережливый, хозяйственный человѣкъ, разсчитывающій каждый грошъ.

ОДИННАДЦАТЬ СЛОНОВЪ.

Схвативъ меня за руку, Стряпухинъ быстро спросилъ:

— Въ которомъ ухѣ звенитъ? Ну! Ну! Скорѣе!!

— У кого звенитъ въ ухѣ? удивился я.

— Да у меня! Ахъ, ты, Господи! У меня же!!.. Скорѣе!

Говори! Я прислушался.

— Въ которомъ? Что-то я не слышу… А ты самъ развѣ не можешь разобрать?

— Да ты угадай, понимаешь? Угадай! Какой безтолковый!..

— Да угадать-то не трудно, — согласился я. — Если бы ушей было много — ну, тогда другое дѣло… А то два уха — это пустяки. Лѣвое, что ли?

— Вѣрно, молодецъ!

Я самодовольно улыбнулся.

— Еще бы! Я могу это — и вообще… многое другое… А зачѣмъ тебѣ нужно было, чтобы я угадалъ?

— А какъ же! Такая примѣта есть… Я что-то задумалъ. Если ты угадалъ — значить, исполнится.

— А что ты задумалъ?

— Нельзя сказать. Если скажу — оно не исполнится.

— Откуда ты знаешь?

— Такая примѣта есть.

— Ну, тогда прощай, — проворчалъ я, немного обиженный. — Пойду домой.

— Уже уходишь? Да который теперь часъ?

— Не могу сказать, — упрямо ухмыльнулся я.

— Почему?

— Такая примѣта есть.

Его лицо выразило безпокойство.

— Неужели есть такая примѣта?

— Еще бы… Самая вѣрная. Несчастье приносить.

— А ты знаешь, я вѣдь часто отвѣчалъ на вопросы: «который часъ?».

— Ну, вотъ, — улыбнулся я зловѣще. — И пеняй самъ на себя. Обязательно это къ худу.

Онъ призадумался.

— Постой, постой… И вѣрно вѣдь! Вчера у меня шапку украли въ театрѣ.

— Каракулевую? — спросилъ я.

— Нѣтъ, котиковую.

— Ну, тогда это ничего.

— А что?

— Примѣта такая есть. Пропажа котиковой шапки — въ домѣ радость.

Онъ даже не спросилъ: въ чьемъ домѣ радость — въ его или воровскомъ. Просіялъ.

— Я тоже съ тобой выйду. Прислуга побѣжала за ворота — дай я тебѣ пальто подержу.

Я натянуть съ его помощью пальто, а когда онъ снялъ съ вѣшалки свое, я сказалъ:

— Ты прости, но я тебѣ тѣмъ же услужить не могу.

— Почему?

— Такая примѣта есть: если гость хозяину пальто подаетъ — въ домѣ умереть должны.

Стряпухинъ отскочилъ отъ меня и наскоро натянулъ въ углу самъ на себя пальто. Когда мы шагали по улицѣ, онъ задумчиво сказалъ:

— Да, примѣта есть удивительныя. Есть счастливыя, есть несчастливыя. Но на дняхъ я узналъ удивительную штуку, которая приносить счастье и застраховываетъ отъ всякихъ неудачъ.

— Это еще что?

— Слоны. Одиннадцать слоновъ. Нужно купить одиннадцать штукъ отъ самаго большого до самаго маленькаго и держать ихъ въ домѣ. Поразительная примѣта.

— Что жъ ты, уже купилъ ихъ?

— Девять штукъ. Двухъ еще нѣтъ. Самыхъ большихъ. Да они дорогіе, большіе-то. Рублей по тридцати… Кстати, ты не можешь одолжить мнѣ 50 рублей? Я бы завтра комплектъ уже имѣлъ.

— Что ты! Развѣ можно одалживать деньги въ пятницу?! Есть такая примѣ…

— Да сегодня развѣ пятница? Нынче вѣдь четвергъ, — возразилъ онъ.

Сначала я растерялся, а потомъ улыбнулся съ видомъ превосходства.

— Я знаю, что четвергъ. Но вѣдь четвергъ это — у насъ?

— Ну да.

— А въ Индіи-то что теперь? Пятница!

— Пятница, — машинально подтвердилъ онъ, пріоткрывъ отъ недоумѣнія ротъ.

— Ну, вотъ. А слоны-то вѣдь индійскіе?

— Какіе слоны?

— Да которыхъ ты собираешься покупать!

— Предположимъ.

— То-то и оно. Какъ же можно въ пятницу деньги давать взаймы? Несчастье… Страшная примѣта есть.

Онъ замолчалъ.

Стряпухинъ исчезъ на долгое время. Но однажды пришелъ ко мнѣ, разстроенный, съ явными признаками на лицѣ и въ костюмѣ цѣлаго ряда жизненныхъ неудачъ.

— Эге, — сочувственно встрѣтилъ я его. — Твои дѣла, вижу, не важныя. Какъ поживаешь?

— Да, братъ, плохо… У жены чахотка.

— Гнусная вещь, — согласился я. — Впрочемъ, вези ее на югъ. Теперь это легко поправить можно.

— Да откуда же я денегъ-то возьму?

— А у жены-то были вѣдь деньги… я знаю… Нѣсколько тысченокъ.

— Были да сплыли. На биржѣ проигралъ.

— Эхъ, ты, Фалалей! Ну, на службѣ возьми авансъ.

— Хватился! Со службы уволили. За биржевую игру. Вы, говорятъ, еще наши деньги проиграете, казенныя.

— Однако! А что же твой дядя какой-то. Помнишь, ты говорилъ: собирался умереть и тебѣ домъ оставить.

— Да и умеръ. Только не тотъ дядя, а другой. Вдовецъ съ двумя дѣтьми. Дѣтей мнѣ оставилъ… Прямо бѣда!

— Такъ ты бы продать что-нибудь изъ обстановки… У тебя вѣдь обстановка хорошая, я помню, была…

Онъ тоскливымъ взглядомъ посмотрѣлъ на меня.

— Продано, брать. Почти все. Кромѣ слоновъ.

— Какихъ слоновъ? — удивился я.

— Да тѣхъ, что я, помнишь, говорилъ.

— А они дорогіе?

— Рублей полтораста…

— Такъ ты бы ихъ и пустилъ въ оборотъ. Это вѣдь женѣ мѣсяцъ жизни въ Крыму.

Стряпухинъ откинулся назадъ и всплеснулъ руками.

— Что ты! Какъ же я могу ихъ продать, когда они приносятъ счастье!

Я долго прохаживался по кабинету, бормоча себѣ подъ носъ всякія разсужденія. Остановился передъ Стряпухинымъ и сказалъ:

— Дуракъ ты, дуракъ, братецъ!

— Почему?

— Такая примѣта есть.

Онъ блѣдно, насильственно улыбнулся.

— Вотъ ты теперь уже и ругаешься. Ругаться-то легко.

— И ругаюсь! Обрати вниманіе: не было у тебя этихъ слоновъ — жена была здорова, деньги въ банкѣ лежали и служба была. Появились слоны, которые, ты говорилъ, счастье приносятъ — и что же!

— А вѣдь вѣрно! — охнулъ онъ, поблѣднѣвъ. — Я совсѣмъ не обратилъ на это вниманія… Дѣйствительно… Знаешь, тутъ есть какой-то секретъ. Можетъ быть, не одиннадцать слоновъ нужно, а какое-нибудь другое количество?

Я кивнулъ головой…

— Весьма возможно… И, можетъ быть, нужно было не слоновъ покупать, а какихъ-нибудь верблюдовъ или зайцевъ.

— А въ самомъ дѣлъ! — ахнулъ онъ, пріоткрывъ, по своей привычкѣ, отъ изумленія, ротъ.

— И, можетъ быть, не покупать ихъ, а украсть нужно было…

— Да, да!..

--… и держать не въ домѣ, а въ погребѣ.

Оба мы замолчали. Онъ поднялъ опущенную голову и несмѣло спросилъ:

— Ну, какъ ты думаешь — верблюда или зайца?

Я пожалъ плечами.

— Конечно, верблюда.

— Почему?

— Примѣта такая есть.

— А сколько ихъ надо?..

— Тридцать восемь штукъ.

— Ого! — съ оттѣнкомъ уваженія въ голосѣ, пробормоталъ Стряпухинъ. — Вотъ это — число! Что жъ ихъ… покупать нужно?

— Украсть! Только украсть! И держать въ погребъ на бочкѣ съ огурцами. Такая примѣта есть.

Онъ внимательно разглядывалъ выраженіе лица моего, и въ глазахъ его я прочелъ легкое колебаніе.

— Что это ты?.. — робко замѣтилъ онъ. — Не то говоришь серьезно… не то насмѣхаешься надо мной.

Я горячо воскликнулъ:

— Что ты, что ты! Я говорю совершенно серьезно. Слоны вѣдь тебѣ не помогли, а? Одиннадцать слоновъ малъ-мала меньше. Вѣдь не помогли? Такъ?

— Не помогли, — вздохнулъ онъ.

— Ну, вотъ! — Попробуемъ верблюдовъ. Тридцать восемь верблюдовъ! Не купимъ ихъ, а стащимъ въ магазинъ — это и дешевле, и практичнѣе. Поставимъ въ погребъ и посмотримъ — не повернется ли фортуна къ тебѣ лицомъ? Если все будетъ, по-прежнему, плохо — верблюдовъ къ чорту — купимъ лисицъ или лягушекъ, индійскихъ болванчиковъ, крокодиловъ, чорта, — дьявола лысаго купимъ! Попробуемъ покупать по 17, по 33, по 60 штукъ, будемъ держать ихъ подъ поломъ, на крышѣ, въ печной трубѣ — все испробуемъ, все испытаемъ!! Какъ только тебѣ повезетъ — стопъ! Вотъ, значитъ, скажемъ мы — это и есть настоящая примѣта!

— Да ты это… серьезно?

— А то какъ же, братецъ? Слоны твои провалились — нужно искать другихъ путей. Какой-то нѣмецъ профессоръ сдѣлалъ свыше 900 комбинацій лѣкарства, пока не наткнулся на настоящую. У насъ будетъ 9000 комбинацій — но ничего! Вѣдь онъ открывалъ только новое лѣкарство, а мы ищемъ секретъ счастья… Разрѣшить проблему счастья — какая это великая миссія!!

— Да вѣдь этакъ всю жизнь провозишься…

— А ты что же думалъ? И провозишься.

Онъ устало опустилъ голову.

— Боже, какъ все это неопредѣленно… А, можетъ быть, вся штука въ томъ, что слоновъ нужно не одиннадцать, а двѣнадцать. Прикупить еще одного…

— Можетъ быть! Жаль, что это не ослы. Если бы ты имѣлъ одиннадцать ословъ, то двѣнадцатаго и прикупать бы не стоило.

Съ видомъ человѣка, окончательно запутавшагося въ сложной тинѣ жизни, онъ поднялъ на меня глаза:

— Почему?

Уходя, онъ небрежно спросилъ, боясь выказать интересъ къ отвѣту и вызвать тѣмъ новыя мои насмѣшки:

— Сколько, ты сказалъ, верблюдовъ?

— Тридцать восемь, — ехидно улыбнулся я. — Думаешь купить?

— Нѣтъ, не то. А вотъ, нужно бы запомнить цыфру Тридцать восемь. Буду нынче въ клубѣ, возьму карту лото съ этой цыфрой.

— Ага! Ты и этимъ занимаешься? Что жъ, везетъ?

— Пока нѣтъ.

И въ глазахъ его свѣтилось отчаяніе.

— Почему? — допрашивалъ я безжалостно. — На какую, напримѣръ, цыфру ты вчера бралъ карту?

— Восемьдесятъ шесть. Счастливое число. Мой кузенъ Гриша на эту цыфру въ лотерею корову выигралъ.

— Значить, и ты выигралъ?!!

— Нѣтъ, — робко прошепталъ онъ, запуганный моимъ крикомъ, моими оскорбленіями, моей ироніей. Я схватилъ его за шиворотъ.

— Такъ какъ же ты, каналья, находишь это число счастливымъ?!

— Постой… Пусти! Я бы, можетъ быть, и выигралъ, а только, уходя изъ дому, забылъ ключъ и съ дороги вернулся. А это считается очень нехорошо. Примѣта…

Разсказанную мною правдивую исторію я считаю очень нравоучительной.

Тѣмъ не менѣе, я увѣренъ, что среди моихъ читателей найдется пара-другая людей, которые запомнятъ цыфры 38 и 86.

И подумаютъ они:

— Что ты тамъ себѣ ни говори, а мы на эти цыфры возьмемъ карточку и сыграемъ въ лото. Такъ и быть, сообщу я для нихъ еще одну, самую вѣрную счастливую цыфру:

Играйте на нее… Замѣчательная цыфра. А проиграете — значить, покойника встрѣтили или кошка дорогу перебѣжала.

Такъ вамъ и надо! Мнѣ, все равно, васъ не жаль.

ЖЕНЩИНА ВЪ РЕСТОРАНѢ.

Совершенно незнакомые мнѣ посторонніе люди пришли въ ресторанъ и расположились за сосѣднимъ съ моимъ столикомъ. Двое. Онъ и она.

Черта, преобладавшая въ ней, была — кокетливость. Она кокетливо куталась въ мѣховое боа, лѣниво-кокетливо снимала съ руки перчатку, прикусывая поочередно пальцы перчатки острыми мелкими зубами, кокетливо пудрила носикъ, заглядывая въ маленькое карманное зеркальце, и, поймавъ на себѣ восхищенный, полный обожанія, взглядъ своего спутника, сдѣлала ему кокетливую гримасу…

Онъ украдкой, будто случайно, прикоснулся къ ея рукѣ и спросилъ бархатнымъ баритономъ:

— Ну, что же мы, мое солнышко, будемъ кушать?

— Ахъ, вашему солнышку рѣшительно все равно!.. Что хотите.

— А пить?

— И тоже все равно. Что вы спросите, то и будемъ пить.

— Повинуюсь, принцесса.

Онъ поднялъ задумчивый углубленный въ себя взглядъ на склонившагося передъ нимъ метрдотеля и сказалъ:

— Заморозьте бутылку Брють-Америкэнъ.

Дама подняла носъ отъ зеркала и сдѣлала удивленную гримаску.

— Вы пьете Брютъ? Это еще почему?

— Хорошая марка. Я ее люблю.

— Ну, вотъ! Я всегда твердила, что вы самый гнусный эгоистъ. Ему, видите ли, нравится этотъ уксусъ, такъ и я, видите ли, должна его пить.

Господинъ ласково, снисходительно улыбнулся и снова погладилъ ея руку.

— Что вы, принцесса! Какой уксусъ?! Вы пили когда-нибудь Брютъ?

— Не пила и пить не хочу.

— Такъ, — засмѣялся господинъ. — Тогда подойдемъ къ вамъ съ другой стороны: а что вы пили?

— Ну, что я пила… Мало ли! Монопольсэкъ я пила… Единственное, которое можно пить!

— Ага! Ахъ, плутовка… наконецъ-то я узналъ вашу марку… Управляющій! Вы слышите? Монопольсэкъ!

— Слушаю-съ. Что прикажете на ужинъ?

— Маргарита Николаевна! Какъ вы на этотъ счетъ?

Дама съ кокетливой безпомощностью повертѣла въ рукахъ карточку кушаній и пожала плечами.

— Я не знаю… Развѣ это такъ важно? Выберите просто что-нибудь для меня.

— Просто что-нибудь? Нѣтъ, это дѣло серьезное, — улыбнулся господинъ. — Мы сейчасъ это разберемъ. Вы какую рыбу любите?

— Никакую.

— Такъ; рыба отпала. Мясо любите?

— Смотря какое.

— Ну, напримѣръ, филе миньонъ или котлеты-демутонъ, соусъ бигарадъ?

— Я люблю брюссельскую капусту.

— Значить, вы мяса не хотите, — удивился господинъ. — Ну, скушайте что-нибудь… Ну, пожалуйста. Какое вы мясо любите?

— Господи, какъ этотъ человѣкъ присталъ! Зачѣмъ изъ этого дѣлать вопросъ жизни? Закажите, что хотите.

— Тогда я знаю, что вы будете кушать… Ризотто по-милански съ шампиньонами и раковыми шейками.

— Да вѣдь тамъ рисъ?

— Рисъ. Форменный рисъ.

— Терпѣть не могу риса. Закажите просто что-нибудь полегче.

— Скушайте дупеля, посовѣтовалъ метрд’отель, потихоньку распрямляя согнутую спину.

— Это такіе носатые? Ну, ихъ.

Метрд’отель бросилъ на господина взглядъ, полный отчаянія. А господинъ, наоборотъ, отвѣтилъ ему, — да мимоходомъ и мнѣ — взглядомъ, въ которомъ ясно читалось: «Ну, что это за очаровательное взбалмошное существо! Она вся соткана изъ чудесныхъ маленькихъ капризовъ и восхитительныхъ неожиданностей».

Вслухъ сказалъ:

— И носатые дупеля провалились? Ха-ха! Видите, метрд’отель, и вы не счастливѣе. Ну, вотъ, возьмите, принцесса, закройте глазки и подумайте: чего бы вы сей часъ очень, очень хотѣли?

— Да если бы была хорошая семга, я бы семги съѣла.

— Это само собой — это закуска. А что горячее?

— Господи, какъ вамъ это не надоѣло! Ну, самое простое — я буду ѣсть то же, что и вы.

— Я буду — цыпленокъ сюпремъ. Съ рисомъ.

— Благодарю васъ! Я ему уже часъ твержу, что риса не признаю, а онъ со своимъ рисомъ! Ну, да ладно! Сдѣлайте мнѣ вотъ это и отлипните.

— Рубцы по-польски? Слушаю-съ.

— И къ нимъ спаржу съ голландскимъ соусомъ.

Метрд’отель недоумѣвающе поглядѣть на даму, но сей часъ же сдѣлалъ каменное лицо и сказалъ:

— Будетъ исполнено.

Въ ожиданіи заказанныхъ кушаній ѣли икру, семгу, и молодой господинъ потихоньку, какъ будто нечаянно, прикасался къ рукѣ Маргариты Николаевны.

А когда подали цыпленка и рубцы, Маргарита Николаевна брезгливо поглядѣла на рубцы, кокетливо сморщила носикъ и оказала:

— Фи, какое… гадкое. Это у васъ что? Курица?

— Да, цыпленокъ. Съ рисомъ.

— Ахъ, это я люблю. Забирайте себѣ мое, а я у васъ отберу это. Не будете плакать?

Конечно, онъ не плакалъ. Наоборотъ, лицо его сіяло счастьемъ, когда онъ отдавалъ ей своего цыпленка. И только раза два омрачилось его лицо — когда онъ съ трудомъ прожевывалъ услужливо пододвинутые метрд’отелемъ рубцы.

Но сейчасъ же взглядъ его вспыхивалъ, какъ молнія, и читалось въ этомъ горделивомъ взглядъ, брошенномъ на меня: «Найдите-ка другую такую очаровательницу, такое чудесное дитя, такую прихотливую и милую капризницу!».

Люди, которыхъ я гдѣ-то уже однажды встрѣчалъ, пришли въ ресторанъ и расположились по сосѣдству съ моимъ столикомъ. Двое: онъ и она.

Она вся была соткана изъ кокетливыхъ ужимокъ и жестовъ. Кокетливо поправила шляпу, кокетливо и зябко повела плечами, потерла маленькія руки одну о другую и въ заключеніе бросила на меня кокетливый взглядъ. Ея спутникъ спросилъ:

— Ну, что же мы будемъ пить?

— Мнѣ все равно. Закажи, что хочешь.

— Хорошо. Человѣкъ! Бутылку Кордонъ-Ружъ.

— Ой, что ты! — кокетливо надула губки дама (я почему-то вспомнилъ какъ ее звали; Маргарита Николаевна). — Какъ можно пить эту гадость!..

— Но вѣдь ты же, Маргарита, сказала, что тебѣ все равно. А теперь вдругъ говоришь, что это гадость.

— Пожалуйста, не повышай тона.

— Я не повышаю, но согласись сама, что это абсурдъ. То — все равно, а то — гадость! Вѣдь я же тебя спрашивалъ: что ты хочешь, какую марку?

— Я хочу это… съ красной шапочкой…

— Ну, вотъ. Это другое дѣло. А что ты хочешь кушать?

Снова Маргарита Николаевна повертѣла въ рукахъ съ очаровательно безпомощнымъ видомъ карточку и протянула ее обратно метрд’отелю:

— Я не знаю. Ахъ, Господи… Ну, закажите намъ что-нибудь.

— Что прикажете? — переспросилъ бывалый метрдотель.

— Ну, что-нибудь… Выбери ты, Коля.

Молодой господинъ поглядѣлъ на нее пристальнымъ взглядомъ.

— Ладно. Выберу. Сдѣлайте ей котлеты деволяй.

— Только не котлеты деволяй! Это всѣ шансонетки ѣдятъ — котлеты деволяй.

— Виноватъ, — сдержанно сказалъ молодой господинъ, но бархатный баритонъ, который онъ старался сдерживать, звенѣлъ, густѣлъ и наливался раздраженіемъ. — Виноватъ… Ты сказала, что тебѣ все равно. Поручила мнѣ выбрать. Я выбралъ. И вдругъ ты говоришь, что «только не деволяй!» А что же? Откуда же мнѣ знать, что ты хочешь?

— Что-нибудь рыбное. И, пожалуйста, не говори со мной такимъ тономъ.

— Тонъ у меня прекрасный. Что-нибудь рыбное? Но что же?

— Да что-нибудь. Полегче что-нибудь. Рыбное.

— Хорошо. Человѣкъ! Сдѣлай ей стерлядку по русски.

— Нѣтъ, не стерлядку; что-нибудь другое, — съ очаровательно-кокетливымъ видомъ поморщилась Маргарита Николаевна.

Еще болѣе сдерживая раскаты своего сгустившагося голоса, молодой господинъ привсталъ и подалъ дамѣ карточку.

— Послушай! Ты дважды сказала, что тебѣ все равно. Слышишь? Дважды! А когда я тебѣ предложилъ два, по-моему, очень вкусныхъ блюда — ты, изволите ли видѣть, отказываешься!!. О, будь ты голодна, о, если бы тебя хоть денекъ проморить голодомъ, съ какимъ восторгомъ ты слопа… съѣла бы эти два блюда. Послушай! Я тебѣ говорю серьезно: оставь, брось ты это амплуа кокетливо избалованнаго дитяти. Оно можетъ человѣка довести до бѣлаго каленія.

— Если ты со мной еще будешь говорить такимъ тономъ — сегодня мы съ тобой видимся въ послѣдній разъ.

— Дорогая моя! Да вѣдь этотъ мой тонъ — результатъ твоего тона. Ей даютъ карточку — на, выбирай! Что можетъ быть проще: выбери, что тебѣ хочется. Нѣтъ, сейчасъ же начинается: «Ахъ, мнѣ все равно! Выбери самъ. Мнѣ безразлично!» Тебѣ безразлично? Хорошо. Можетъ, ты скушаешь котенка жаренаго въ машинномъ маслѣ? Нѣтъ? Но вѣдь ты же говорила, что тебѣ все равно. Или крысиные филейчики на крутонахъ соусъ ремулядъ?! Вѣдь тебѣ же все равно? Да? Но, однако, я тебѣ ни крысъ, ни кошекъ не предлагаю. Вотъ тебѣ вкусныя человѣческія блюда… Не хочешь? Выбирай сама!!

— Ты сейчасъ разсуждаешь, какъ водовозъ! Пять мѣсяцевъ тому назадъ ты говорилъ другое.

— Э, матушка…

Онъ махнулъ рукой и осѣкся.

— Что «э, матушка?» Ну, договаривай… Что «э, матушка?»

— Послушай, человѣкъ ждетъ. Это некрасиво — пользоваться его подневольнымъ положеніемъ и держать его около себя по полчаса.

— Пожалуйста, безъ замѣчаній! Вы кричите, какъ носильщикъ. Послушайте, человѣкъ… Закажите мнѣ что-нибудь… Мнѣ все равно…

— Нѣтъ!! — ударилъ ладонью по столу молодой господинъ. — Я эти штуки знаю. Онъ тебѣ притащитъ какую-нибудь первую попавшуюся дрянь, а ты понюхаешь ее, да отдашь мнѣ, а себѣ заберешь мое. Ха! Избалованное дитя! И я, какъ кавалеръ, какъ мужчина, буду давиться дрянью, а ты, слабое, безпомощное, избалованное дитя, будешь пожирать мое, выбранное мною для меня же блюдо?! Довольно!.. Я прошу васъ точно указать по карточкѣ: что вы хотите?!

— Прощайте! — холодно сказала Маргарита Николаевна, вставая. — Я не думала, что придется ужинать съ человѣкомъ, который кричитъ, какъ угольщикъ.

И она быстро пошла къ выходу.

Молодой господинъ вскочилъ тоже и бросилъ на меня взглядъ, полный отчаянія и полный жажды сочувствія. А я ему сказалъ:

— Идіотъ!

— Кто… идіотъ? — опѣшилъ онъ.

— Вы!

— Я?

— Ну да же! Вамъ съ этого нужно было начать, а не кончить этимъ.

Онъ хотѣлъ броситься на меня, но вмѣсто этого махнулъ рукой, выругался и устало побѣжалъ за дамой.

Больше они вмѣстѣ не появлялись.

СЕКРЕТАРЬ ИЗЪ ПОЧТОВАГО ЯЩИКА.

Редакціонный сторожъ вошелъ ко мнѣ въ кабинетъ и сказалъ:

— Васъ таимъ спрашиваютъ. — Кто спрашиваетъ?

— Царь Эдипъ.

— А что ему нужно?

— Съ рукописью, что ли.

— Пусть подождетъ. Сейчасъ, когда кончу — по звоню. Тогда впустишь.

Послѣ моего звонка, дѣйствительно, въ кабинетъ вошелъ Царь Эдипъ.

Это былъ очень упитанный молодой человѣкъ, съ глазами на выкатѣ, толстыми губами и горделиво откинутой назадъ головой. Лицо его было сплошь покрыто веснушками, а руки — рыжимъ пухомъ.

— Здравствуйте, здравствуйте, — снисходительно сказалъ онъ, усаживаясь. — Вы, конечно, помните Царя Эдипа по почтовому ящику?

— Ну, не только по почтовому ящику, — возразилъ я.

Онъ удивился.

— Какъ? Неужели, вы еще гдѣ-нибудь встрѣчали мое имя?

— Да, встрѣчалъ… Грекъ тамъ былъ одинъ такой, Эдипъ. Потомъ Антигона…

— Миѳъ! — отрубилъ онъ. — А хорошій я себѣ псевдонимъ выбралъ, а?

— Недурной.

— Заковыристый, а?

— Зазвонистый, — согласился я.

— Забористый псевдонимчикъ. Вы, навѣрное, были удивлены, когда отвѣчали первый разъ въ почтовомъ ящикъ. Что, бишь, вы тогда отвѣтили?

— Если не ошибаюсь, такъ: «Здѣсь, Царю Эдипу. Написано съ царственной небрежностью. Уничтожили». — Да… кажется, такъ. А второй разъ написали: «Никакая „голова“, кромѣ, можетъ быть, вашей, — не риѳмуется со словомъ „солома“». Это у меня стихи такіе были:

Повсюду лишь пустырь одинъ,

Куда ни взглянетъ голова…

И преждевременныхъ, сѣдинъ

Повсюду вѣется солома.

Здорово вы мнѣ въ почтовомъ ящикѣ тогда отвѣтили!

— Вы что же, — осторожно спросилъ я. — По поводу этого отвѣта и пришли со мной объясняться?

— Нѣтъ, не по поводу этого. Я пришелъ къ вамъ по поводу третьяго вашего отвѣта. Вы тогда написали въ этакомъ серьезномъ духѣ: «оставьте навсегда сочиненіе стиховъ. По-дружески совѣтуемъ заняться чѣмъ-нибудь другимъ». — Чѣмъ же?

— Что «чѣмъ же»?

— Чѣмъ же мнѣ заняться?

— А я почемъ знаю?

— Нѣтъ, — возразилъ онъ, еще болѣе вѣско. — Такъ же нельзя. Разъ вы такъ категорически совѣтуете мнѣ въ одномъ направленіи — вы должны посовѣтовать и въ другомъ направленіи. Согласитесь сами, что, отговоривъ меня отъ поэтическихъ занятій, вы тѣмъ самымъ взяли, такъ сказать, на себя отвѣтственность за мою дальнѣйшую судьбу.

— Я бы, конечно, могъ вамъ посовѣтовать что-нибудь въ смыслѣ выбора вашей карьеры, но для этого я долженъ знать, что вы собой представляете и на что способны.

— На все! — снова отрубилъ онъ.

— Это слишкомъ много. И иногда даже опасно. Нужно быть способнымъ на что-нибудь одно. Чѣмъ бы, напримѣръ, вамъ хотѣлось заняться?

— Мнѣ бы, все-таки, хотѣлось занять мѣсто, имѣющее отношеніе къ литературѣ.

— Ну, напримѣръ?

— Я бы хотѣлъ быть секретаремъ вашего журнала.

— У насъ есть секретарь.

— Тоже препятствіе! Его можно разсчитать.

— Да какъ же мы его «разсчитаемъ», если нѣтъ причины.

— Мнѣ ли васъ учить! — ухмыльнулся онъ. — Придеритесь, что онъ какую-нибудь важную рукопись потерялъ, и вышибите его.

— Конечно, я могъ бы устроить эту штуку, — согласился я съ самымъ сообщническимъ видомъ. — Но кто мнѣ поручится, что вы окажетесь лучше его?

— Да помилуйте! Я сразу переверну все вверхъ дномъ. Я…

Въ кабинетъ вошла служащая изъ конторы.

— Что вамъ, Анна Николаевна? — спросилъ я.

— Изъ типографіи сообщаютъ, что цензура не пропустила стихотворенія съ виньеткой.

— А вы зачѣмъ же посылали стихотвореніе? — строго спросилъ ее Царь Эдипъ. — Послали бы одну виньетку.

— Мы раньше и послали одну виньетку. Они и виньетку не пропустили.

Царь Эдипъ нервно забарабанилъ пальцами по столу.

— Что же мнѣ дѣлать со всѣмъ этимъ, — задумчиво прошепталъ онъ. — Гмъ! Ну, да ладно. Скажите, что я самъ заѣду, объяснюсь съ Петромъ Васильевичемъ.

Конторская служащая удивленно взглянула на хлопотливаго Эдипа, потомъ взглянула на меня и вышла.

— Кто это Петръ Васильевичъ? — спросилъ я.

— Тамъ одинъ… Пріятель. Вся цензура отъ него зависитъ… Альфа и Омега! Вы у кого бумагу для журнала берете? Почемъ платите?

Я сказалъ.

— Ого! Дорого платите. Я могу устроить вамъ бумагу на пятнадцать процентовъ дешевле. Вы позволите?

Прежде, чѣмъ я успѣлъ что-нибудь сказать, онъ снялъ телефонную трубку, нажалъ кнопку и сказалъ:

— Центральная? Семьдесятъ семь — восемнадцать. Да, мерси. Это кто говорить? Ты, Эдуардъ Павлычъ? Тебя-то мнѣ и надо. Слушай! Сколько ты можешь ради меня посчитать бумагу для «Новаго Сатирикона»? Что? Ну, высчитывай. Да… Такую же. Что? Врешь, врешь. Дорого. Считай еще дешевле. Что? Ну, это другое дѣло. Спасибо. А? Что же ты вчера удралъ такъ потихоньку изъ «Акваріума»?… Никому ни слова, безстыдникъ… Ага! Ну, прощай. Такъ мы тебѣ пришлемъ заказъ.

Онъ повѣсилъ трубку и сказалъ:

— Сдѣлано. А вы все время переплачивали пятнадцать процентовъ. Въ годъ это составляетъ пять тысячъ рублей, въ десять лѣтъ пятьдесятъ, а въ сто — полмилліона! Вы подумайте!!

Я всталъ съ кресла и зашагалъ по кабинету.

— Теперь вы скажите мнѣ вотъ что: какъ у васъ поставлено дѣло съ объявленіями? Почему у васъ нѣтъ банковскихъ объявленій?

Онъ уже успѣлъ пересѣсть на мое мѣсто и дѣлалъ карандашомъ какія-то замѣтки въ записной книжкѣ.

— Банки не даютъ объявленій въ сатирическій журналы.

— Вздоръ. Конечно, Государственный Банкъ не даетъ, но частные — почему же? Напримѣръ, Сибирскій. Да мы это сейчасъ же можемъ устроить. У меня тамъ есть кое-какія знакомства… Алло! Центральная? Сто двадцать одинъ — четырнадцать. Спасибо. Сибирскій Банкъ? Попросите Михаила Евграфовича. Да. Это ты? Здравствуй. Ну, какъ у васъ въ этомъ году дивидендъ? Ага! То-то. А я къ тебѣ за однимъ маленькимъ дѣломъ. А? Да. Пришли завтра же объявленіе для «Новаго Сатирикона». Что? Пустяки! И слушать не хочу! Ну, то-то. А? Да недорого. Пятьсотъ рублей за страницу я съ тебя возьму. Что? Никакихъ скидокъ!!

— Дайте ему скидку двадцать процентовъ, — сказалъ я.

Онъ укоризненно покачалъ головой.

— Охъ, балуете вы ихъ… Не слѣдовало бы. Ну, ты тамъ… Гроссъ-бухъ! Слушаешь? Мы тебѣ дѣлаемъ скидку въ двадцать процентовъ. Что? Ага!

Онъ обернулъ лицо ко мнѣ.

— Благодаритъ васъ.

— Не стоитъ, — скромно возразилъ я. — Значить, дѣло сдѣлано?

Онъ повѣсилъ трубку.

— Сегодня не успѣетъ прислать. Завтра утромъ. Ничего?

— О… помилуйте.

Онъ сложилъ руки на груди и откинулся на спинку моего кресла.

— Теперь скажите… Какъ у васъ поставлена редакціонная часть?

— Въ какомъ смыслѣ?

— Я бы хотѣль знать: кто у васъ пишетъ?

— Да многіе пишутъ.

— Такъ, такъ…

Онъ поднялъ голову и строго спросилъ:

— Короленко пишетъ?

— Нѣтъ. Да вѣдь онъ для сатирическихъ журналовъ, вообще, не пишетъ.

— Это не важно. Интересное имя. Пусть дастъ просто какую-нибудь пустяковину — и то хорошо. Да вотъ мы сейчасъ пощупаемъ почву. Понюхаемъ, чѣмъ тамъ пахнетъ. Алло! Центральная? Дайте, барышня, «Русское Богатство!» Что? Чортъ его знаетъ, какой номеръ. Посмотрите, голубчикъ.

Я покорно взялъ телефонную книжку, перелисталъ ее и сказалъ:

— Четыреста сорокъ семь — одиннадцать.

— Благодарствуйте. Алло! Четыреста сорокъ семь — одиннадцать. Да. Попросите къ телефону Владимѣра Игнатьича!

— Галактіоновича, — поправилъ я.

— Да? Хе-хе!.. Я его по отчеству никогда не называю. Алло, алло! Это кто? Ты, Володя? Здравствуй, голубчикъ. Ну, что, пописываешь? Хе-хе! «И пишетъ бояринъ всю ночь напролетъ! Перо его местію дышетъ»… Бросилъ бы ты, брать, свою публицистику — написалъ бы что-нибудь беллетристическое… Куда? Ну, да ужъ будь покоенъ — пристроимъ. Давай мнѣ, я тебѣ авансикъ устрою, все, какъ слѣдуетъ. Только ты, Володичка, вотъ что: повеселѣе что-нибудь закрути. Помнишь, какъ раньше. Мнѣ для юмористическаго журнала. Что? Уже написано? Семьсотъ строкъ? Что ты, милый, это много! А? Ну, да, ладно. Сократить можно. Прочтемъ, отвѣтимъ въ Почтовомъ Ящикѣ. Прощай! Аннѣ Евграфовнѣ и Катенькѣ мой привѣтъ. Ф-фу!

Онъ устало опустился въ кресло.

— Какъ вы думаете, семьсотъ строкъ — это не много? Я, впрочемъ, предупредилъ, что мы сокращаемъ…

— А у васъ, я вижу, большія знакомства, — заискивающе сказалъ я.

Эдипъ снисходительно улыбнулся.

— Ну, ужъ и большія! Кое-кто, впрочемъ, есть. Если вамъ нужно, пожалуйста! Хе-хе! Эксплоатируйте! Ну, а теперь вы мнѣ скажите: выстою я противъ вашего секретаря?

— Господи! Можетъ ли быть сравненіе!! Только вотъ не знаю я, какъ отъ него получше избавиться: обвинить въ потерѣ рукописи или просто придраться къ его убѣжденіямъ?..

Царь Эдипъ призадумался.

— А можно и такъ, — посовѣтовалъ онъ. — Написать ему письмо, будто отъ другого журнала — и предложить тамъ мѣсто съ двойнымъ жалованьемъ. Онъ сей часъ же заявить тутъ о своемъ уходѣ — мы его и проводимъ, голубчика. Скатертью дорога!

— Идея, — одобрилъ я. — Значить, до завтра.

— Вы мнѣ завтра позвоните?

— Позвонить? — пробормоталъ я, искоса поглядывая на него. — Это не такъ-то легко. Кстати, вы знакомы съ директоромъ телефонной сѣти?

— Съ директоромъ? Сколько угодно. Кто же не знаетъ Ваничку! А что нужно?

— Попросите его, пожалуйста, поскорѣе включить этотъ телефонъ въ общую сѣть. А то уже три дня, какъ поставили аппаратъ, а въ сѣть онъ еще не включенъ. Совершенно мы, какъ говорится, отрѣзаны отъ всего міра.

Царь Эдипъ подошелъ къ дивану и погладилъ его спинку; потомъ подошелъ къ окну, отогнулъ портьеру и выглянулъ на улицу; взялъ изъ пепельницы спичку, сломалъ ее, положилъ обратно; снова погладилъ спинку дивана; переставилъ на новое мѣсто бокалъ съ карандашами; взялъ свою шляпу, провелъ по ней рукавомъ — и вдругъ выбѣжалъ въ переднюю.

Секретарь у насъ прежній.

СИЛА КРАСНОРѢЧІЯ.

На углу одной изъ тихихъ севастопольскихъ улицъ дремлетъ на солнечномъ припекѣ татаринъ — продавецъ апельсиновъ.

Передъ нимъ стоить плетеная корзинка, до половины наполненная крупными золотыми апельсинами.

Весь миръ изнываетъ отъ жары и скуки. Весь міръ — кромѣ татарина. Татарину не жарко и не скучно.

Неизвѣстно, о чемъ онъ думаетъ, усѣвшись на корточкахъ передъ своей корзиной, въ которой и товару-то всего рубля на полтора.

Вѣроятнѣе всего, что татаринъ ни о чемъ не думаетъ. О чемъ думать, когда все міропредставленіе такъ уютно уложилось въ десятокъ обыденныхъ понятій… То можно, этого нельзя — ну, и ладно. И проживетъ татаринъ.

А лѣнь обуяла такая, что не хочется даже замурлыкать любимую татарскую пѣсенку, которую по воскресеньямъ на базарѣ выдуваетъ на кларнетѣ «чалъ», сопровождающій загулявшаго оптоваго фруктовщика, причемъ фруктовщикъ этотъ выступаетъ съ такимъ важнымъ видомъ, будто бы онъ римскій побѣдитель, подвиги котораго прославляются пѣвцами и флейтистами.

Дремлетъ татаринъ надъ своими апельсинами, и такъ ему спокойно и хорошо, что онъ даже не потрудится поднять голову, чтобы проводить взглядомъ тяжелый широкій «южный» экипажъ, ползущій мимо.

Безлюдно…

Но вотъ вдали показывается фигура спотыкающагося человѣка въ синемъ костюмѣ и соломенной шляпъ.

Бредетъ онъ, очевидно, безъ всякой цѣли — вино и жара разморили его.

Приблизившись къ татарину, онъ останавливается надъ нимъ и смотритъ въ корзину мутнымъ задумчивымъ взглядомъ…

Потомъ спрашиваетъ съ натугой:

— Ап’сины пр’даешь?

— Канэшна, — отвѣчаетъ татаринъ, лѣниво поднимая брови. — Можитъ, нужна?

— Т’таринъ? — допрашиваетъ скучающій человѣкъ.

— Разумѣйса, — добродушно подтверждаетъ татаринъ, — которы человѣкъ, такъ онъ всякій что-нибудь имѣетъ. Диствит’лна, бываетъ татаринъ, бываетъ грекъ, да?

— Такъ, такъ, такъ, такъ… А скажи, п’жалуйста, вотъ что: вы, татарины, водку пьете?

— Никакъ нѣтъ, мы ему не пьемъ, потому нилзя.

— Почему же это нельзя, скажите на милость? — гордо закинувъ голову, снова спрашиваетъ прохожій, — вредна она эта водка для васъ, или что?

— Канэшна, почему что у наши законѣ говор’тъ, что водкомъ пить нилзя! Балшой грѣхъ ему, да!..

— Вздоръ, вздоръ, — покровительственно мямлить прохожій. — Что еще тамъ за грѣхъ? Это вы, навѣрно, корана не поняли, какъ слѣдуетъ… Д’вай сюда коранъ, я тебѣ покажу мѣсто, гдѣ можно пить…

Татаринъ обиженно пожимаетъ плечами. Долго думаетъ, что бы возразить.

— Которы человѣкъ пьяны, тотъ ход’ть, шатайся, — какой такой порядокъ?

— Вотъ ты, значить, ничего и не понимаешь… «Шатается, шатается». Развѣ онъ самъ шатается? Это водка его шатаетъ. Онъ тутъ не причемъ.

— Сё равно. Идотъ, паетъ — кирчить, какъ оселъ, собакамъ, кошкамъ пугаетъ, рази можно?

— А ежели весело, такъ почему жъ не пѣть.

— Которы поетъ хорошо — такъ, канэшна, д’ствительна, ничего; а которы пьяный, такъ прохожій даже обижается, да?

— Мил’человѣкъ!! Послуш’те, татаринъ! Такъ наплевать же на прохожаго! Понимаете? Лишь бы мнѣ было весело, а прохожему если не нравится — пусть тоже пьетъ.

И опять крѣпко задумывается татаринъ. Придумываетъ возраженіе… Торжествующе улыбается:

— Ему, которы што — пьяный, лежатъ посреди улиса, спить, какъ мортвый, а ему обокрасть можно, да?

— Это неправда, — горячится защитникъ пьянства. — Слышите, татаринъ?! Ложь! Слышите? Если человѣкъ уже свалился, — его уже не могутъ обокрасть!

— Что такой — не могутъ? Онъ гаво’ртъ не могуть. Почему, которы падлецъ воръ, такъ онъ возметъ да обокралъ, да?

— Какъ же его обокрадутъ, татарскій ты чудакъ, ежели, когда онъ сваливается — такъ уже, значить, все пропито.

— Сё равно. Вазмётъ, сапоги сниметъ, да?

— Пажалста, пажалста! Въ такую-то жару? Еще прохладнѣе будетъ!

Татаринъ поднимаетъ голову и бродить ищущимъ взоромъ по глубокому пышному синему небу, будто отыскивая тамъ отвѣтъ…

— Началство, которы гдѣ человѣкъ служить да скажетъ ему: «почему, пьяный морда, пришелъ? Пошелъ вонь!»

— А ты пей съ умомъ. Не попадайся.

— Нилза пить.

— Да почему? Господи Боже ты мой, ну, почему?!.

— Ему… канэшна — диствит’лна уразумѣйса — водка очинь горкій.

— Ничего это не разумѣется. А ты сладкую пей, ежели горькая не лѣзетъ.

— Скажи, пажалста, гасподынъ… Почему минѣ пить, если не хочется, да?..

Аргументъ вѣскій, достойный уваженія. Но защитникъ веселой жизни не согласенъ.

— Какъ такъ не хочется? Какъ такъ можетъ не хотѣться? А ты знаешь, какъ русскій человѣкъ черезъ «нехочу» пьетъ? Сначала, дѣйствительно, трудно, а потомъ разопьешься — и ничего.

— Ты минѣ, гаспадынъ, скажи на совѣсти: какъ лучше здоровье — человѣкъ, которы пьетъ, или которы ны пьетъ — да?

— Въ этомъ ты правъ, милый продавецъ апельсиновъ, но только…. что жъ дѣлать? Тутъ ужъ ничегоне по дѣлаешь… Живешь-то вѣдь одинъ разъ.

— Адынъ! А если печенкамъ болитъ, голова болитъ, ноги болитъ — развѣ это хороши дѣло?

— А ты статистику читалъ? — пошатнувшись, спрашиваетъ прохожій.

— Нѣтъ, ни читалъ.

— Такъ вотъ ежели бы ты читалъ — ты бы зналъ, что п… по статистикѣ на каждую душу человѣка народонаселенія приходится въ годъ выпить полтора ведра. Понялъ? Значить, обязанъ ты выпить свою долю или нѣтъ? Понялъ?

Татаринъ, сбитый съ толку, растерянно смотритъ на склонившееся надъ нимъ воспаленное отъ жары и водки лицо, на которомъ, какъ рубинъ, сверкаетъ носъ, доказывающій, что обладатель его выпилъ уже и свою долю, и татаринову, и долю еще кое-кого изъ непьющихъ россійскихъ гражданъ…

Татаринъ вздыхаетъ, сдвигаетъ барашковую шапку на бритый загорѣлый затылокъ и произносить свое неопредѣленное:

— Канэшна — диствит’лна — уразумѣйса…

— То-то и оно, — строго роняетъ прохожій и, не попрощавшись съ татариномъ, идетъ дальше.

Подходить къ пустынной Графской пристани, долго стоитъ, опершись о колонну и глядя на тихую темную гладь бухты. Думаетъ… Потомъ бормочетъ:

— А х’рошій татаринъ попался!.. Правильный… разсудительный. Вѣрно! Дѣйствительно, водка — это дрянь. Правильно онъ говоритъ — и здоровье разстраиваетъ, и деньги, и начальство. Правильно! Ей Богу, чего тамъ. Онъ молодецъ! Я знаю, что я сдѣлаю: я брошу пить! А? Прошу молчать, не возражать… Брошу и баста!

Онъ приподнимаетъ руку и, немного согнувшись, долго стоить такъ, будто прислушиваясь къ какимъ-то разбуженнымъ голосамъ, неясно звучащимъ внутри его.

Прислушался… Будто провѣрилъ себя. Потомъ энергично разрубилъ воздухъ поднятой рукой.

— Бросилъ!!

А татарину — едва только отошелъ прохожій — сдѣлалось вдругъ скучно.

Онъ долго покачивалъ головой, причмокивалъ и одергивалъ свои широкіе шаровары.

Потомъ сказалъ онъ самъ себѣ:

— Диствит’лна, хорошо гаво’ртъ человѣкъ. Правилна. Разъ я выпимши и минѣ хорошо — кому какой дѣло да?.. Надо, разумѣйса, имѣть на свой жизнь удоволствіе… Эхъ, адынъ разъ попробовать, пачему не попробовать да?..

Рѣшительно поднявшись съ корточекъ, татаринъ еще больше заламываетъ на затылокъ шапку, беретъ на руку корзину и бодро шагаетъ къ берегу — въ веселый севастопольскій трактиръ «Досугъ моряка»

ФАТЪ.

Подслушивать — стыдно.

Отдѣленіе перваго класса въ вагонѣ Финляндской желѣзной дороги было совершенно пусто. Я развернулъ газету, улегся на крайній у стѣны диванъ и, придвинувшись ближе къ окну, погрузился въ чтеніе.

Съ другой стороны хлопнула дверь, и сейчасъ же я услышалъ голоса двухъ вошедшихъ въ отдѣленіе дамъ:

— Ну, вотъ видите… Тутъ совершенно пусто. Я вамъ говорила, что крайній вагонъ совсѣмъ пустой.. По крайней мѣрѣ, можемъ держать себя совершенно свободно. Садитесь вотъ сюда. Вы замѣтили, какъ на меня посмотрѣлъ этотъ черный офицеръ на перронѣ?

Бархатное контральто отвѣтило:

— Да… Въ немъ что-то есть.

— Могли бы вы съ такимъ человѣкомъ измѣнить мужу?

— Что вы, что вы! возмутилось контральто. — Развѣ можно задавать такіе вопросы?! А въ-третьихъ, я бы никогда ни съ кѣмъ не измѣнила своему мужу!!

— А я бы, знаете… измѣнила. Ей Богу. Чего тамъ, — съ подкупающей искренностью сознался другой голосъ, повыше. — Неужели, вы въ такомъ восторгѣ отъ мужа? Онъ, мнѣ кажется, не изъ особенныхъ. Вы меня простите, Елена Григорьевна!..

— О, пожалуйста, пожалуйста. Но дѣло тутъ не въ восторгѣ. А въ томъ, что я твердо помню, что такое долгъ!

— Да ну?

— Честное слово. Я умерла бы отъ стыда, если бы что-нибудь подобное могло случиться. И потомъ, мнѣ кажется такимъ ужаснымъ одно это понятіе: «измѣна мужу!»

— Ну, понятіе, какъ понятіе. Не хуже другихъ.

И, помолчавъ, этотъ же голосъ сказалъ съ невыразимымъ лукавствомъ:

— А я знаю кого-то, кто отъ васъ просто безъ ума!

— А я даже знать не хочу. Кто это? Синицынъ!

— Нѣтъ… не Синицинъ!

— А кто же? Ну, голубушка… Кто?

— Мукосѣевъ.

— Ахъ, этотъ…

— Вы меня простите, милая Елена Григорьевна, но я не понимаю вашего равнодушнаго тона… Ну, можно ли сказать про Мукосѣева: «Ахъ, этотъ»… Красавецъ, зарабатываетъ, размашистая натура, успѣхъ у женщинъ поразительный.

— Нѣтъ, нѣтъ… ни за что!

— Что «ни за что»?

— Не измѣню мужу. Тѣмъ болѣе съ нимъ.

— Почему же «тѣмъ болѣе»?

— Да такъ. Во-вторыхъ, онъ за всѣми юбками бѣгаетъ. Его любить, я думаю, одно мученье.

— Да ежели вы къ нему отнесетесь благосклонно — онъ ни за какой юбкой не побѣжитъ.

— Нѣтъ, не надо. И потомъ онъ ужъ черезчуръ избалованъ успѣхомъ. Такіе люди капризничаютъ, ломаются. Да что вы говорите такое! Это дуракъ только способенъ ломаться, а Николай Алексѣичъ умный человѣкъ. Я бы на вашемъ мѣстѣ…

— Не надо!! И не говорите мнѣ ничего. Человѣкъ, который ночи проводить въ ресторанахъ, пьетъ, играетъ въ карты…

— Милая моя! Да что же онъ долженъ дома сидѣть да чулки вязать? Молодой человѣкъ…

— И не молодой онъ вовсе! У него уже темя просвѣчиваетъ…

— Гдѣ оно тамъ просвѣчиваетъ… А если и просвѣчиваетъ, такъ это не отъ старости. Просто молодой человѣкъ любилъ, жилъ, видѣлъ свѣтъ…

Контральто помедлило немного и потомъ, послѣ раздумья, бросило категорически:

— Нѣтъ! ужъ вы о намъ мнѣ не говорите. Никогда бы я не могла полюбить такого человѣка… И въ-третьихъ, онъ фатъ!

— Онъ… фатъ? Миленькая Елена Григорьевна, что вы говорите? Да вы знаете, что такое фатъ?

— Фатъ, фатъ и фатъ! Вы бы посмотрѣли, какое у него бѣлье — прямо, какъ у шансонетной пѣвицы!.. Черное, шелковое — чуть не съ кружевами… А вы говорите — не фатъ! Да я…

И сразу оба голоса замолчали: и контральто, и тотъ, что повыше. Какъ будто кто ножницами нитку обрѣзалъ. И молчали оба голоса такъ минутъ шесть-семь, до самой станціи, когда поѣздъ остановился.

И вышли контральто и сопрано, молча, не глядя другъ на друга и не замѣтивъ меня, прижавшагося къ углу дивана.

СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННЫЙ РАЗСКАЗЪ.

Мы — любимая мною женщина и я — вышли изъ лѣсу, подошли къ обрыву и замерли въ нѣмомъ благоговѣйномъ восхищеніи.

Я нашелъ ея руку и тихо сжалъ въ своей. Потомъ прошепталъ:

— Какъ хорошо вышло, что мы заблудились въ лѣсу… Не заблудись мы — никогда бы намъ не пришлось наткнуться на эту красоту. Погляди-ка, какимъ чудеснымъ пятномъ на сочномъ темнозеленомъ фонѣ выдѣляется эта бѣлая рубаха мальчишки-рыболова. А рѣка — какая чудесная голубая лента!..

— О, молчи, молчи, — шепнула она, прижимаясь щекой къ моему плечу.

И мы погрузились въ молчаливое созерцаніе…

— Это еще что такое? Кто такіе? Вы чего тутъ дѣлаете? — раздался пискливый голосъ за нашими спинами.

— Ахъ!.

Около насъ стоялъ маленькій человѣкъ въ чесунчевомъ пиджакѣ и въ черныхъ длиннѣйшихъ, покрытыхъ до колѣнъ пылью брюкахъ, которыя чудовищно-широкими складками ложились на маленькіе сапоги.

Глаза непріязненно шныряли по сторонамъ изъ-подъ дымчатыхъ очковъ, а бурые волосы бахромой прилипли къ громадному вспотѣвшему лбу. Жокейская фуражечка сбилась на затылокъ, а въ маленькихъ рукахъ прыгалъ и извивался, какъ живой, желтый хлыстъ.

— Вы зачѣмъ здѣсь? Что вы тутъ дѣлаете? — А? Почему такое?

— Да вамъ-то какое дѣло? — грубо оборвалъ я.

— Это мнѣ нравится! — злобно-торжествующе всплеснулъ онъ руками. — «Мнѣ какое дѣло?!» Да земля-то эта чья? Лѣсъ-то это чей? Рѣчушка эта чья? Обрывъ это — китайскаго короля, что ли? Мой!! Все мое.

— Очень возможно, — сухо возразилъ я, — но мы вѣдь не съѣдимъ всего этого?

— Еще бы вы съѣли, еще бы съѣли! А развѣ по чужой-то землѣ можно ходить?

— А вы бы на ней написали, что она ваша.

— Да какъ же на ней написать?

— Да вотъ такъ по землѣ бы и расписали, какъ на географическихъ картахъ пишется: «Земля Чортъ-Иваныча».

— Ага! Чортъ-Иваныча? Такъ зачѣмъ же вы прилѣзли къ Чорту-Иванычу?!.

— Мы заблудились.

— "Заблудились!.. " Если люди заблудятся, они сейчасъ же ищутъ способъ найти настоящую дорогу, а вы, вмѣсто этого, цѣлыхъ полчаса видомъ любовались.

— Да скажите, пожалуйста, — съ сердцемъ огрызнулся я, — что вамъ какой-нибудь убытокъ отъ того, что мы полюбовались вашимъ пейзажемъ?..

— Не убытокъ, но вѣдь и прибыли никакой я пока не вижу…

— Господи! Да какую же вамъ нужно прибыль?!

— Позвольте, молодой человѣкъ, позвольте, — пропищалъ онъ, усаживаясь на незамѣченную нами до тѣхъ поръ скамейку, скрытую въ сиреневыхъ кустахъ. — Какъ это вы такъ разсуждаете?.. Эта земля, эта рѣка, эта вонъ рощица мнѣ при покупки — стоила денегъ?

— Ну, стоила.

— Такъ. Вы теперь отъ созерцанія ея получаете совершенно опредѣленное удовольствіе или не получаете?

— Да что жъ… Видъ, нужно сознаться, очаровательный.

— Ага! Такъ почему же вы можете придти, когда вамъ заблагоразсудится, стать столбомъ и начать восхищаться всѣмъ этимъ?! Почему вы, когда приходите въ театръ смотрѣть красивую пьесу или балетъ, — вы платите антрепренеру деньги? Какая разница? Почему то зрѣлище стоитъ денегъ, а это не стоить?

— Сравнили! Тамъ очень солидныя суммы затрачены на постановку, декораціи, плату актерамъ…

— Да тутъ-то, тутъ — это вотъ все — мнѣ даромъ досталось, что ли? Я денегъ не платилъ? «Актеры!» Я тоже понимаю, что красиво, что некрасиво: вонъ тотъ мальчишка на противоположномъ берегу, «бѣлымъ пятномъ выдѣляется на фонѣ сочной темной зелени» — это красиво! Вѣрно… Пятно! Да вѣдь я этому пятну жалованье-то шесть рублей въ мѣсяцъ плачу или не плачу?

Я возразилъ, нетерпѣливо дернувъ плечомъ:

— Не за то же вы ему платите жалованье, чтобы онъ выдѣлялся на темнозеленомъ фонѣ?

— Вѣрно. Онъ у меня кучеренокъ. Да вѣдь рубашка то эта отъ меня ему дадена, или какъ? Да если бы онъ, паршивецъ, въ розовой или оранжевой рубашкѣ рыбу удилъ — вѣдь онъ бы вамъ весь пейзажъ испортить. Было бы развѣ такое пятно?

— Послушайте, вы, — сказалъ я, выйдя изъ себя. — Что вамъ надо? Чего вы хотите? Я стою здѣсь съ этой дамой и любуюсь видомъ, разстилающимся передъ нами. Это вашъ видъ? Вы за него хотите получить деньги? Пожалуйста, подайте намъ счетъ!!

— И подамъ! — выпятилъ онъ грудь, съ видомъ общипаннаго, но бодрящагося пѣтуха. — И подамъ!

— Ну, вотъ. Самое лучшее. А сейчасъ оставьте насъ въ покоѣ. Дайте намъ быть однимъ. Когда нужно будетъ, мы позовемъ.

Ворча что-то себѣ подъ носъ, онъ криво поклонился моей спутницѣ, развелъ руками и исчезъ въ кустахъ.

Хотя настроеніе уже было сбито, скомкано, растоптано, но я попытался овладѣть собой:

— Ушелъ? Ну, и слава Богу. Вотъ навязчивое животное. А хорошо тутъ… Дѣйствительно замѣчательно! Посмотри, милая, на этотъ перелѣсокъ. Онъ въ тѣневыхъ мѣстахъ кажется совсѣмъ голубымъ, а по голубому разбросаны какія пышныя, какія горячія желтыя пятна освѣщенныхъ солнцемъ вѣтвей. А полюбуйся, какъ чудесно вьется эта бѣлая полоска дороги среди буйной разноцвѣтной вакханаліи полевыхъ цвѣтовъ. И какъ уютна, какъ хороша вонъ та красная крыша домика, бѣлая стѣна котораго такъ ослѣпительно сверкаетъ на солнцѣ. Домикъ — онъ какъ-то успокаиваетъ, онъ какъ-то подчеркиваетъ, что это не безотрадная пустыня… И эта, какъ будто вырѣзанная на горизонтѣ, потемнѣвшая сѣрая мельница… Ея крылья такъ лѣниво шевелятся въ лѣнивомъ воздухъ, что самому хочется лечь въ траву и глядѣть такъ долго-долго, ни о чемъ не думая… И вдыхать этотъ головокружительный медовый запахъ цвѣтовъ.

Мы долго стояли, притихшіе, завороженные.

— Пойдемъ… Пора, — тихо шепнула мнѣ моя спутница.

— Сейчасъ. Эй, человѣкъ, — насмѣшливо крикнулъ я. — Счетъ!

Тотчасъ же послышался сзади насъ трескъ кустовъ, и мы снова увидѣли нелѣпаго землевладѣльца, который подходилъ къ намъ, размахивая какой-то бумажкой.

— Готовъ счетъ? — дерзко крикнулъ я.

— Готовъ, — сухо отвѣчалъ онъ. — Вотъ, извольте. На бумажкѣ стояло:

СЧЕТЪ

отъ помѣщика Кокуркова на виды мѣстности, расположенной на его землѣ, купленной у купца Семипалова по купчей крѣпости, явленной у нотаріуса Безбородько.

За стояніе у обрыва, покрытаго цвѣтами, испускающими головокружительный медовый запахъ. 2 руб. — к.

Рѣка, такъ называемая голубая лента 1 " —

Яркое бѣлое пятно мальчика на темнозеленомъ фонъ кустовъ — 50,,

Голубой перелѣсокъ, покрытый желтыми пятнами, въ виду дальности разстоянія на сумму — ,, 30,,

Бѣлая полоска дороги, среди буйной вакханаліи цвѣтовъ; въ общемъ за все — 60,,

Успокаивающій ослѣпительный домикъ съ уютной красной крышей, подчеркивающій, что это не безотрадная пустыня 1 ,, 50,,

Потемнѣвшая сѣрая мельница крестьянина Кривыхъ, будто вырѣзанная на горизонтѣ (настоящая! Это такъ только кажется) — " 70

Итого всего вида на 6 руб. 60 к.

Скрививъ губы, я педантически провѣрилъ счетъ и заявилъ, приданая своимъ словамъ оттѣнокъ презрѣнія:

— Къ счету приписано.

— Гдѣ? Гдѣ?! Не можетъ быть.

— Да вотъ вы подъ шумокъ ввернули тутъ семь гривенъ за мельницу какого-то крестьянина Кривыхъ. Вѣдь это не ваша мельница, а Кривыхъ… Какъ же вы такъ это, а?

— Позвольте-съ! Да она только съ этого обрыва и хороша. А подойдите ближе — чепуха, дрянь, корявая мельничонка.

— Да вѣдь не ваша же?!

— Да я вѣдь вамъ и не ее самое продаю, а только видъ на нее. Видъ отсюда. Понимэ? Это разница. Ей отъ этого не убудетъ, а вы получили удовольствіе…

— Э, э! Это что такое? За этотъ паршивый домишко вы поставили полтора рубля?! Это грабежъ, знаете ли.

— Помилуйте! Чудесный домикъ. Вы сами же говорили: "домикъ онъ какъ-то успокаиваетъ, какъ-то подчеркиваетъ.. «

— Чортъ его знаетъ, что онъ тамъ подчеркиваетъ, только за него вы три шкуры дерете. Предовольно съ васъ и цѣлковый.

— Не могу. Вѣрьте совѣсти не могу. Обратите вниманіе, какъ бѣлая стѣна ослѣпительно сверкаетъ на солнцѣ И не только сверкаетъ, но и подчеркиваетъ, что это не безотрадная пустыня. Мало вамъ этого?

Я рѣшилъ вытянуть изъ него жилы.

— И за дорогу содрали. Развѣ это цѣна — шесть гривенъ? Мы на нее почтя и не смотрѣли. Скверная дорожка, кривая какая-то.

— Да вѣдь тутъ за все вмѣстѣ: и за дорогу, и за буйную вакханалію цвѣтовъ. Извольте обратить ваше вниманіе: ежели оцѣнить по-настоящему вакханалію, то на дорогу не больше двугривеннаго придется. Пусть вамъ въ другомъ мѣстѣ покажутъ такую дорогу за двугривенный съ обрыва…

Я повернулъ счетъ въ рукахъ и придирчиво заявилъ:

— Нѣтъ, я этого счета не могу оплатить.

— Почему же-съ? Какъ смотрѣть, такъ можно, а платить — такъ въ кусты?!

— Счетъ не по формѣ. Долженъ быть оплаченъ гербовымъ сборомъ.

— Да-съ? Вы такъ думаете? Это по какому такому закону?

— По обыкновенному. Счета на сумму свыше пяти рублей должны быть оплачены гербовымъ сборомъ.

— Ахъ, вы вотъ какъ заговорили?!. Пожалуйста! Вычеркиваю вамъ мельницу крестьянина Кривыхъ и рѣчку. Чортъ съ ней, все равно, зря течетъ. А ужъ четыре девяносто — это вы мнѣ подайте. Вотъ вамъ и Чортъ-Иванычъ!

Я вынулъ кошелекъ, сунулъ ему въ руку пятирублевую бумажку и, сдѣлавъ величественный жесть: „сдачи не надо“, взять свою спутницу подъ руку.

По дорогѣ отъ обрыва мы наткнулись на очень красивую пышную липу, но я ужъ воздержался отъ выраженія громогласнаго восторга……….

ЭКЗАМЕНАЦІОННАЯ ЗАДАЧА.

Когда учитель громко продиктовалъ задачу, всѣ за писали ее, и учитель, вынувъ часы, заявилъ, что даетъ на рѣшеніе задами двадцать минуть, — Семенъ Панталыкинъ провелъ испещренной чернильными пятнами ладонью по круглой головенкѣ и сказалъ самъ себѣ:

— Если я не рѣшу эту задачу — я погибъ!..

У фантазера и мечтателя Семена Панталыкина была манера — преувеличивать всѣ событія, всѣ жизненныя явленія и, вообще, смотрѣть на вещи чрезвычайно мрачно.

Встрѣчалъ ли онъ мальчика больше себя ростомъ, мизантропическаго суроваго мальчика обычнаго типа, который, выдвинувъ впередъ плечо и правую ногу и оглядѣвшись — нѣтъ ли кого поблизости, — ехидно спрашивалъ: „Ты чего задаешься, говядина несчастная?“, — Семенъ Панталыкинъ блѣднѣлъ и, видя уже своими духовными очами призракъ витающей надъ нимъ смерти, тихо шепталъ:

— Я погибъ.

Вызывалъ ли его къ доскѣ учитель, опрокидывалъ ли онъ дома на чистую скатерть стаканъ съ чаемъ — онъ всегда говорилъ самъ себѣ эту похоронную фразу

— Я погибъ.

Вся гибель кончалась парой затрещинъ въ первомъ случаѣ, двойкой — во второмъ и высылкой изъ-за чайнаго стола — въ третьемъ.

Но такъ внушительно, такъ мрачно звучала эта похоронная фраза: „Я погибъ“, — что Семенъ Панталыкинъ всюду совалъ ее.

Фраза, впрочемъ, была украдена изъ какого-то романа МайнъРида, гдѣ герои, влѣзши на дерево по случаю наводненія и ожидая нападенія индѣйцевъ — съ одной стороны и острыхъ когтей притаившагося въ листвѣ дерева ягуара — съ другой, — всѣ въ одинъ голосъ рѣшили:

— Мы погибли.

Для болѣе точной характеристики ихъ положенія необходимо указать, что въ водѣ около дерева плавали кайманы, а одна сторона дерева дымилась, будучи подожженной молніей.

Приблизительно въ такомъ же положеніи чувствовалъ себя Панталыкинъ Семенъ, когда ему не только подсунули чрезвычайно трудную задачу, но еще дали на рѣшеніе ея всего-навсе двадцать минутъ.

Задача была слѣдующая:

„Два крестьянина вышли одновременно изъ пункта А въ пунктъ Б, при чемъ одинъ изъ нихъ дѣлалъ въ часъ четыре версты, а другой пять. Спрашивается, насколько одинъ крестьянинъ придетъ раньше другого въ пунктъ Б, если второй вышелъ позже перваго на четверть часа, а отъ пункта А до пункта Б такое же разстояніе въ верстахъ, — сколько получится, если два виноторговца продали третьему такое количество бочекъ вина, которое дало первому прибыли, сто двадцать рублей, второму восемьдесятъ, а всего бочка вина приносить прибыли сорокъ рублей“.

Прочтя эту задачу, Панталыкинъ Семенъ сказалъ самъ себѣ:

— Такую задачу въ двадцать минуть? Я погибъ!?

Потерявъ минуты три на очинку карандаша и на наиболѣе точный перегибъ листа линованной бумаги, на которой онъ собирался развернуть свои математическія способности, — Панталыкинъ Семенъ сдѣлалъ надъ собой усиліе и погрузился въ обдумываніе задачи.

Бѣдный Панталыкинъ Семенъ! Ему дали отвлеченную математическую задачу въ то время, какъ онъ самъ, цѣликомъ, весь, съ головой и ногами, жилъ только въ конкретныхъ образахъ, не постигая своимъ майнъ-ридовскимъ умомъ ничего абстрактнаго.

Первымъ долгомъ ему пришла въ голову мысль:

— Что это за крестьяне такіе: „первый“ и „второй“? Эта сухая номенклатура ничего не говоритъ ни его уму, ни его сердцу. Неужели нельзя было назвать крестьянъ простыми человѣческими именами? Конечно, Иваномъ или Василіемъ ихъ можно и не называть (инстинктивно онъ чувствовалъ прозаичность, будничность этихъ именъ), но почему бы ихъ не окрестить — одного Вильямомъ, другого Рудольфомъ.

И сразу же, какъ только Панталыкинъ перекрестить „перваго“ и „второго“ въ Рудольфа и Вильяма, оба сдѣлались ему понятными и близкими. Онъ уже видѣлъ умственнымъ взоромъ бѣлую полоску отъ шляпы, выдѣлявшуюся на лбу Вильяма, лицо котораго загорѣло отъ жгучихъ лучей солнца… А Рудольфъ представлялся ему широкоплечимъ мужественнымъ человѣкомъ, одѣтымъ въ синіе парусиновые штаны и кожаную куртку изъ мѣха рѣчного бобра.

И вотъ — шагаютъ они оба, одинъ на четверть часа впереди другого…

Панталыкину пришелъ на умъ такой вопросъ:

— Знакомы ли они другъ съ другомъ, эти два мужественныхъ пѣшехода? Вѣроятно, знакомы, если попали въ одну и ту же задачу… Но если знакомы — почему они не сговорились идти вмѣстѣ? Вмѣстѣ, конечно, веселѣе, а что одинъ дѣлаетъ въ часъ на версту больше другого, то это вздоръ — болѣе быстрый могъ бы деликатно понемногу сдерживать свои широкіе шаги, а медлительный могъ бы и прибавить немного шагу. Кромѣ того, и безопаснѣе вдвоемъ идти — разбойники ли нападутъ или дикій звѣрь…

Возникъ еще одинъ интересный вопросъ:

— Были у нихъ ружья или нѣтъ?

Пускаясь въ дорогу, лучше всего захватить ружья, которыя даже въ пунктѣ Б могли бы пригодиться, въ случаѣ нападенія городскихъ бандитовъ — отрепья глухихъ кварталовъ.

Впрочемъ, можетъ быть, пунктъ Б — маленькій городокъ, гдѣ нѣтъ бандитовъ?..

Вотъ опять тоже — написали: пунктъ А, пунктъ Б… Что это за названія? Панталыкинъ Семенъ никакъ не можетъ представить себѣ городовъ или селъ, въ которыхъ живутъ, борются и страдаютъ люди, — подъ сухими бездушными литерами. Почему не назвать одинъ городъ Санта-Фе, а другой — Мельбурномъ?

И едва только пунктъ А получилъ названіе Санта-Фе, а пунктъ Б быль преобразованъ въ столицу Австраліи, — какъ оба города сдѣлались понятными и ясными… Улицы сразу застроились домами причудливой экзотической архитектуры, изъ трубъ пошелъ дымъ, по тротуарамъ за двигались люди, а по мостовымъ забѣгали лошади, неся на своихъ спинахъ всадниковъ — дикихъ, пріѣхавшихъ въ городъ за боевыми припасами, вакеро и испанцевъ, владѣльцевъ далекихъ гаціендъ…

Вотъ въ какой городъ стремились оба пѣшехода — Рудольфъ и Вильямъ…

Очень жаль, что въ задачѣ не упомянута цѣль ихъ путешествія? Что случилось такое, что заставило ихъ бросить свои дома и спѣшить, сломя голову, въ этотъ страшный, наполненный пьяницами, карточными игроками и убійцами, Санта-Фе?

И еще — интересный вопросъ: почему Рудольфъ и Вильямъ не воспользовались лошадьми, а пошли пѣшкомъ? Хотѣли ли они идти по слѣдамъ, оставленнымъ кавалькадой гверильясовъ, или просто прошлой ночью у ихъ лошадей таинственнымъ незнакомцемъ были перерѣзаны поджилки, дабы они не могли его преслѣдовать, — его, знавшаго тайну брилліантовъ Краснаго Носорога?…

Все это очень странно… То, что Рудольфъ вышелъ на четверть часа позже Вильяма, доказываетъ, что этотъ честный скваттеръ не особенно довѣрялъ Вильяму и въ данномъ случаѣ рѣшилъ просто прослѣдить этого сорви голову, къ которому вотъ уже три дня подъ рядъ пробирается ночью на взмыленной лошади креолъ въ плащѣ.

… Подперевъ ручонкой, измазанной въ мѣлу и чернилахъ, свою буйную, мечтательную, отуманенную образами, голову — сидитъ Панталыкинъ Семенъ.

И постепенно вся задача, весь ея тайный смыслъ вырисовывается въ его мозгу. Задача:

… Солнце еще не успѣло позолотить верхушекъ тамариндовыхъ деревьевъ, еще яркія тропическія птицы дремали въ своихъ гнѣздахъ, еще черные лебеди не выплывали изъ зарослей австралійской кувшинки и желтоцвѣта, — когда Вильямъ Блокеръ, головорѣзъ, наводившій панику на все побережье Симпсонъ-Крика, крадучись шелъ по еле замѣтной лѣсной тропинкѣ… Дѣлалъ онъ только четыре версты въ часъ — болѣе быстрой ходьбѣ мѣшала больная нога, подстрѣленная вчера его таинственнымъ недругомъ, спрятавшимся за стволомъ широколиственной магноліи.

— Каррамба! — бормоталъ Вильямъ. — Если бы у стараго Биля была сейчасъ его лошаденка… Но… пусть меня разорветъ, если я не найду негодяя, подрѣзавшаго ей поджилки. Не пройдетъ и трехъ лунъ!

А сзади него въ это время крался, припадая къ землѣ, скваттеръ Рудольфъ Каутерсъ, и его мужественныя брови мрачно хмурились, когда онъ разсматривалъ, припавъ къ землѣ, слѣдъ сапога Вильяма, отчетливо отпечатанный на влажной травѣ австралійскаго лѣса.

— Я бы могъ дѣлать и пять верстъ въ часъ (кстати, почему не „миль“ или „ярдовъ?“), — шепталъ скваттеръ, — но я хочу выслѣдить эту старую лисицу.

А Блокеръ уже услышалъ сзади себя шорохъ и, прыгнувъ за дерево, оказавшееся эйкалиптомъ, притаился…

Увидѣвъ ползшаго по травъ Рудольфа, онъ приложился и выстрѣлилъ. И, схватившись рукой за грудь, перевернулся честный скваттеръ.

— Хо-хо! — захохоталъ Вильямъ. — Мѣткій выстрѣлъ. День не пропалъ даромъ, и старый Биль доволенъ собой………….

— Ну, двадцать минуть прошло, — раздался, какъ громъ въ ясный погожій день, голосъ учителя ариѳметики. — Ну что, всѣ рѣшили? Ну, ты, Панталыкинъ Семенъ, покажи: какой изъ крестьянъ первый пришелъ въ пунктъ Б.

И чуть не сказалъ бѣдный Панталыкинъ, что, конечно, въ Санта-Фе первымъ пришелъ негодяй Блокеръ, потому что скваттеръ Каутерсъ лежитъ съ прострѣленной грудью и предсмертной мукой на лицѣ, лежитъ, одинокій въ пустынѣ, въ тѣни ядовитаго австралійскаго „змѣинаго дерева“!…

Но ничего этого не сказалъ онъ. Прохрипѣлъ только: „не рѣшилъ… не успѣлъ…“.

И тутъ же увидѣлъ, какъ жирная двойка ехидной гадюкой зазмѣилась въ журнальной клѣточкѣ противъ его фамиліи.

— Я погибъ, — прошепталъ Панталыкинъ Семенъ. — На второй годъ остаюсь въ классѣ. Отецъ выдеретъ, ружья не получу, „Вокругъ Свѣта“ мама не выпишетъ…

И представилось Панталыкину, что сидитъ онъ на развалинѣ „змѣинаго дерева“»… Внизу бушуетъ разлившаяся послѣ дождя вода, въ водѣ щелкаютъ зубами кайманы, а въ густой листвѣ прячется ягуаръ, который скоро прыгнетъ на него, потому что огонь, охватившій дерево, уже подбирается къ разъяренному звѣрю…

— Я погибъ!

АКТРИСА.

Одинъ изъ поклонниковъ драматической актрисы Синекудровой однажды, исчерпавъ всѣ темы салонныхъ разговоровъ, спросилъ ее:

— А откуда вы родомъ, Марья Николаевна?

— Ахъ, вы не повѣрите, — оживилась Марья Николаевна, заламывая руки за голову. — Изъ Калиткина! Ни болѣе, ни менѣе… Есть такой городокъ въ Юго-Западномъ краѣ… Верстъ четыреста отсюда. Ахъ, мой милый, милый Калиткинъ!

Видъ у Марьи Николаевны былъ умиленный.

— Господи! Вотъ вспомнила я о немъ — и сладко сжалось мое сердце… Дѣвочкой пятнадцати лѣтъ уѣхала я оттуда и вотъ уже не была тамъ лѣтъ двадц… что я, дура, говорю!.. Лѣтъ двѣнадцать не была я въ этомъ миломъ городишкѣ. Да. Или десять.

— Большой городъ? — спросилъ поклонникъ. Въ связи съ этимъ вопросомъ онъ поцѣловалъ и погладилъ руку Марьи Николаевны…

— Нѣтъ, крошечный… Вотъ такой…

— Уѣхали вы оттуда маленькой дѣвочкой, — задумчиво сказалъ поклонникъ, прикладываясь губами, въ связи съ этимъ замѣчаніемъ, къ розовому, какъ лепестокъ цвѣтка, локтю Марьи Николаевны. — Уѣхали маленькой дѣвочкой, а пріѣдете большой, взрослой женщиной.

Это замѣчаніе поразило Марью Николаевну.

— А вѣдь дѣйствительно! Уѣхала маленькой, а пріѣду большой…

— Если соберетесь ѣхать, возьмите и меня. И я вспомню съ вами ваше дѣтство.

И, какъ солидная казенная бумага скрѣпляется печатью, — такъ и поклонникъ подкрѣпилъ свой совѣтъ поцѣлуемъ въ плечо.

— Оставьте! На насъ смотрятъ. Чего же я ни съ того, ни съ сего туда поѣду?..

— А вы тамъ спектакль дайте. Какъ разъ на будущей недѣлѣ вашъ театръ сдается на три дня подъ гастроли итальянской оперы — и вы свободны. Идея, а? Подумайте, какой шумъ будетъ въ этомъ Калиткинѣ! — «Извѣстная драматическая артистка Синекудрова, уроженка нашего города — даетъ только одинъ спектакль».

При словѣ «уроженка» поклонникъ поцѣловалъ ладонь Марьи Николаевны, чѣмъ въ достаточной мѣрѣ подчеркнулъ многозначительность этого слова.

— Да съ кѣмъ же я спектакль устрою?

— Господи! Да съ товарищами же! Вѣдь они тоже свободны.

— Калиткинъ, Калиткинъ, милый мой городишка… — умиленно прошептала Марья Николаевна. — Я, кажется, на старости лѣтъ становлюсь сантиментальной. Развѣ поѣхать?

— О, солнце мое! И я съ вами!!

И впервые, вѣроятно, за все время существованія солнечной системы, съ солнцемъ было поступлено такъ фамильярно: солнце было поцѣловано въ сгибъ руки, у локтя.

Въ пути было чрезвычайно весело: чувствовалось, что это не дѣловая поѣздка, а пріятный шумный пикникъ. И весь вагонъ былъ наполненъ пѣніемъ, смѣхомъ и визгомъ.

Одна Марья Николаевна, по мѣръ приближенія къ Калиткину, дѣлалась все тише, просвѣтленнѣе и какъ-то кротко-самоуглубленнѣе.

Она всѣмъ ласково улыбалась и чувствовала себя, при этомъ, маленькой десятилѣтней дѣвочкой.

— О, какъ я васъ понимаю, — шепталъ ей увязавшійся-таки за всѣми въ поѣздку поклонникъ. — Вы себя должны чувствовать дѣвочкой.

Въ связи съ этимъ онъ чмокнулъ ее въ плечо.

— Оставьте, смотрятъ, — лѣниво отмахнулась Марья Николаевна,

— Такъ вы же чувствуете себя маленькой дѣвочкой, а дѣтей можно цѣловать.

Видно было, что этотъ шустрый поклонникъ зналъ тысячу разныхъ увертокъ, и ужъ его бы на этой почвѣ Марья Николаевна никогда не переспорила.

— Все-таки… нельзя же такъ цѣловаться. Что подумаютъ актеры!

— Актеры сейчасъ ѣдятъ ветчину съ горчицей, а когда актеры ѣдятъ ветчину съ горчицей — они не думаютъ.

— Ну, развѣ что. И откуда вы все это такъ хорошо знаете?..

Пріѣхали около трехъ часовъ дня. Кое-кто бросился къ извозчикамъ, но Марья Николаевна запротестовала.

— Нѣтъ, нѣтъ! Багажъ пусть отвезутъ въ гостиницу, а мы пойдемъ пѣшкомъ. Такъ пріятно окунуться въ дѣтство.

— И мнѣ тоже, — сказалъ пріютившійся сбоку поклонникъ. — И я тоже хочу окунуться.

Сдѣлалъ онъ это такъ: поцѣловалъ руки Марьи Николаевны.

И всѣ — числомъ восемь человѣкъ — побрели пѣшкомъ.

Шли сзади Марьи Николаевны, изъ уваженія къ ней немного сосредоточенные, — изъ уваженія къ ней сдерживая веселье и вѣжливо осматривая маленькіе покосившіеся домишки.

— Смотрите! — сказала поклоннику Марья Николаевна. — Вотъ на этой улицѣ я покупала сладкіе рожки. Знаете, что это такое? Рожки… Тутъ они были особенно сладкіе.

— Неужели? — удивился поклонникъ и, какъ парень не промахъ, прижалъ локоть Марьи Николаевны къ своему.

— А вотъ здѣсь меня одинъ мальчишка, когда я шла изъ училища, камнемъ въ ногу ударилъ.

— Какой подлецъ, — проревѣлъ поклонникъ. Экіе канальи! Вѣшать ихъ мало! А? Какъ вамъ нравится! Камнемъ въ ногу! Ну, попался бы онъ мнѣ…

— Да, да… Мнѣ тогда было лѣтъ десять. Я еще, помню, остановилась у этого домика и — плачу, плачу, плачу, а какой-то лавочникъ вышелъ, далъ мнѣ двѣ мармеладины и успокоилъ меня.

Поклонникъ задрожалъ отъ восхищенія.

— Какой симпатичный лавочникъ! Смотрите-ка! Приласкалъ мое милое солнышко! Съ какимъ бы удовольствіемъ я пожалъ ему руку, этому честному торговцу.

— Ну, гдѣ тамъ… Онъ уже, навѣрное, умеръ.

— Царство же ему небесное! — прошепталъ поклонникъ, благоговѣйно цѣлуя руку Марьи Николаевны.

— А это вотъ домикъ, гдѣ, кажется, жилъ нашъ дьяконъ. Смотрите-ка!

— Ага Да, да. Дѣйствительно. Хорошій домикъ. Ишь ты, какая труба!.. И дымъ идетъ. Очень мило.

— Я все боялась тутъ ходить. По этой улицѣ бродила какая-то полоумная нищенка, все прыгала на одной ногѣ и грозила мнѣ пальцемъ.

— А? Какъ это вамъ понравится! — возмущенно пожалъ плечами поклонникъ. — Вотъ она, наша полиція! Взятки брать мастерица, а что нищенство у нея подъ самымъ носомъ развернулось пышнымъ махровымъ цвѣткомъ — на это ей наплевать. Эхъ, режимъ!

На лицѣ его было написано страданіе.

Вышли на какую-то крохотную площадь, посрединѣ которой сверкала еще не совсѣмъ просохшая послѣ дождя лужа. Площадь была окружена маленькими каменными и деревянными домиками съ зелеными ставнями, бѣлыми занавѣсочками на окнахъ и горшками красныхъ и розовыхъ цвѣтовъ на подоконникахъ.

Толстая женщина, положивъ маленькаго мальчишку къ себѣ на колѣно, награждала его методическими шлепками.

Мальчишка, увидя показавшееся на площади пышное общество, открылъ широко глаза, впился ими въ актеровъ и совсѣмъ позабылъ, что ему нужно ревѣть.

— Ахъ, не наказывайте этого милаго мальчика, — сказала Марья Николаевна. — Онъ такой хорошенькій. Какъ тебя зовутъ.

— Епишкой, — отвѣтилъ мальчикъ, воткнувъ въ ротъ палецъ не первой свѣжести.

— На тебѣ, Епиша, гривенничекъ. Купи себѣ леденцовъ!

— Очень милый мальчуганъ.

По своей привычкѣ отражать всѣ чувства и переживанія Марьи Николаевны въ чудовищно-преувеличенномъ видѣ, ея поклонникъ выдвинулся и тутъ.

— Очаровательный мальчикъ! Прямо-таки, замѣчательный, — въ экстазѣ вскричалъ поклонникъ. — Никогда я не встрѣчалъ такихъ интересныхъ дѣтей. На тебѣ, дорогое дитя, три рубля! Купи себѣ леденчиковъ.

Марья Николаевна отошла отъ всѣхъ и остановилась въ сладкой задумчивости передъ кирпичнымъ одноэтажнымъ домикомъ съ красными покосившимися воротами и крохотной калиточкой.

— Вотъ онъ, — прошептала она подоспѣвшему къ ней юркому поклоннику, опираясь на его плечо. — Вотъ мѣсто моихъ дѣтскихъ игръ и забавъ… Вотъ на этой калиткѣ я любила кататься, схватившись за щеколду. Калитка скрипѣла, а мнѣ казалось, что это какая-то рыжая птица, я срывалась и бросалась къ этой кузницѣ, которая была излюбленнымъ мѣстомъ нашихъ сборищъ. Мы любили сидѣть тутъ, вотъ на этихъ палкахъ… Какъ онѣ называются? Къ которымъ еще лошадей привязываютъ…

— Коновязь?

— Не знаю, право… Такъ вотъ… И кузнецъ былъ черный, грубый и всегда кричать намъ: «Эхъ, поджарю я васъ, чертенятъ!» Но только мы его не боялись, потому что онъ былъ добрый.

— Гмъ! — сказалъ поклонникъ, — прямо-таки это поразительно.

— А вотъ это колодецъ, видите? Я чуть въ него не свалилась однажды. Хотѣла плюнуть въ него, перевѣсилась и… Ахъ! А вотъ это — смотрите-ка! Въ этомъ домикъ жила моя подруга Таша Тягина. Боже мой! Ахъ, мнѣ плакать хочется…. Все, все тутъ, какъ было… И эта будочка, гдѣ квасъ продаютъ — въ стѣнѣ, и эта деревья. Смотрите-ка, я лазила иногда къ Ташѣ черезъ этотъ заборъ, когда ее наказывали. Видите, въ саду тамъ бѣлая постройка — это баня. Ее въ баню запирали, а я къ ней лазила. Ее родители строго держали.

— Ахъ, какіе мерзавцы! — ахнулъ старательный, готовый на все, поклонникъ. — Повѣсить ихъ мало! Колесовать такихъ изувѣровъ.

— Что вы! Они были хорошіе люди. И крыльцо такимъ же осталось!.. Я помню, мы однажды свалились съ него вмѣстѣ съ Ташей, и я ударилась вискомъ о такую металлическую штуку, которой съ подошвъ грязь счищаютъ. Видите — вотъ эта штука до сихъ поръ… И даже грязь на ней засохшая… Милая грязь! А вонъ — то домикъ околоточнаго. Мы его очень боялись, потому что онъ пьяныхъ билъ. А въ комнатахъ у него масса птицъ.

— А что, если эта милая, эта очаровательная ваша подруга Таша — еще здѣсь? — спросилъ поклонникъ. — Нельзя ли узнать? Я бы крѣпко поблагодарилъ ее за дружбу, которую она питала къ вамъ.

— А это хорошо, знаете! — загорѣлась Марья Николаевна. — Господи! это было бы такое счастье.

Въ это время сгорбленный сѣдой старикъ показался на крыльцѣ домика, передъ которымъ столпились актеры.

— Вотъ онъ, — зашептала Марья Николаевна, хватая поклонника за руку. — Какъ онъ постарѣлъ. А вотъ изъ воротъ вышелъ ихъ работникъ Веденей. Вотъ я сейчасъ его спрошу. Эй, Веденей, милый! Узнаешь ты меня?

Чернобородый Веденей подошелъ ближе и сказалъ:

— Чего извольте? А я не Веденей даже.

— Что ты говоришь! Не могла же я забыть твоего имени. Еще ты насъ съ Ташей на лошади каталъ.

— Никакъ нѣтъ.

Сгорбленный старикъ, ковыляя, уже спустился съ крыльца и подошелъ къ компаніи.

— Что имъ угодно? Чего вы, господа, спрашиваете?

— Николай Егорычъ! Вы меня узнаете?

— Простите, вы ошиблись! Я не Николай Егорычъ. Извините-съ. Я Матвѣевъ-съ. Парамонъ Ильичъ. Извините!

— Да позвольте! Гмъ… Странно. Вы, значить, этотъ домъ перекупили у Тягиныхъ?..

— Ничего я не перекупалъ… Самъ-съ, простите, по строилъ.

— Гмъ! Давно?

— Сорокъ пять лѣтъ-съ уже тому.

— Ничего не понимаю! А вы Козяхиныхъ помните? Вашихъ сосѣдей!.. А? Это моя настоящая фамилія.

— Никакихъ Козяхиныхъ не знаю, — сказалъ старикъ съ нѣкоторой даже обидой въ голосъ. — Даромъ изволите говорить. Занапрасно.

— Ахъ, ты. Господи! Вѣдь моего отца вся Мельничная улица знала. Вотъ, въ этомъ красномъ домикѣ… Господи. Вѣдь это все мое дѣтство!..

— Можетъ-съ быть, можетъ-съ быть. А только это не Мельничная улица, а Малая Слободская.

— Не понимаю, — растерялась Марья Николаевна… — Неужели? И вы все время жили въ Калитинѣ?

— Никогда-съ, сударыня, тамъ не былъ. Оно хотя Калитинъ отъ нашего Сосногорска и въ семидесяти верстахъ — а не случалось бывать.

— Такъ этотъ городъ — не Калитинъ? — спросилъ комикъ.

— Сосногорскъ, извините.. Такъ ужъ онъ у насъ и обозначать: Сосногорскъ. Рановато, сударыня, съ поѣзда слѣзли. Еще часа два до Калитина.

Всѣ постояли съ минуту и потомъ, повернувшись, пошли къ вокзалу. Молчали.

ТЫСЯЧА ПЕРВАЯ ИСТОРІЯ О ЗАМЕРЗАЮЩЕМЪ МАЛЬЧИКѢ.

Былъ вечеръ кануна Рождества.

Холодъ все усиливался, и вѣтеръ дулъ грубыми безсистемными порывами, морозя носъ, щеки и все, что беззаботный прохожій беззаботно выставлялъ наружу…

А наверху, надъ крышами многоэтажныхъ домовъ, вѣтеръ совсѣмъ сбѣсился: онъ вылъ, прыгалъ съ крыши на крышу, забирался въ дымовыя трубы и съ новой силой обрушивался внизъ.

Беллетристъ Вздоховъ и художникъ Полторакинъ бодро шагали по покрытому снѣгомъ тротуару, закутанные въ теплыя шубы.

Оба спѣшили на елку, устроенную издателемъ газеты, Сидяевымъ, оба предвкушали теплую гостиную, сверкающую елку, щебетаніе дѣтей и тихій смѣхъ дѣвушекъ.

А морозъ крѣпчалъ.

— Ужасно трудно писать рождественскіе разсказы, — пробормоталъ, отвѣчая самъ на какія-то свои мысли, Вздоховъ. — Пишешь, пишешь — и обязательно или въ банальщину ударишься, или такихъ ужасовъ накрутишь, что и самому стыдно…

Онъ пріостановился и обернулся къ впадинѣ неосвѣшеннаго, полузанесеннаго липкимъ снѣгомъ, подъѣзда.

— Гляди-ка! Что это тамъ?

Пріятели приблизились къ подъѣзду и разглядѣли у дверей чью-то маленькую скорчившуюся фигурку.

— Что это онъ тамъ?

— Эй, мальчикъ, какъ тебя! Что ты тутъ дѣлаешь?

Тихій плачъ былъ имъ отвѣтомъ.

Потомъ лохмотья зашевелились, показалась скрючившаяся отъ холода красная ручонка, и заплаканное худое лицо мальчика лѣтъ девяти обернулось къ нимъ.

— Ход… ло… дддно, — стуча зубами, сказалъ малютка.

— Экіе у него лохмотья, — сочувственно прошепталъ Полторакинъ. Вздоховъ съ задумчивымъ выраженіемъ лица склонился надъ мальчикомъ. Внимательно осмотрѣлъ его…

— Полторакинъ! У насъ сегодня какой день-то?

— Сочельникъ.

— Та-акъ. Значить, вечеръ передъ Рождествомъ?

— Очевидно.

— Такъ, знаешь, что это такое?

Онъ носкомъ своего мѣхового ботика указалъ на скорчившуюся фигурку.

— Ну?

— Это, — торжественно сказалъ Вздоховъ, — замерзающій мальчикъ!

— Я думаю! Обь этомъ не можетъ быть двухъ мнѣній.

— Это, — торжественнѣе повторилъ Вздоховъ, — знаменитый замерзающій въ Рождественскую ночь мальчикъ!! Наконецъ-то, я увидѣлъ тебя воочію, замерзающій мальчикъ!!…

Оба, наклонившись надъ ребенкомъ, внимательно его осматривали.

— Да, да! Не можетъ быть сомнѣній: самый настоящій замерзающій мальчикъ… И по календарю — нѣтъ никакой ошибки. Календарь показываетъ Рождество.

— Постой, Полторакинъ… Взгляни-ка на окна фасада. Нѣтъ ли здѣсь гдѣ-нибудь зажженной елки?

— Есть! Второй этажъ, четвертое, пятое и шестое окна.

Полторакинъ бросилъ взглядъ на освѣщенныя окна.

— Такъ. Значить, все въ порядкѣ!

— А что въ порядкѣ

— Замерзаетъ у оконъ съ елкой. По шаблону. Странно, — прошепталъ Вздоховъ, не слушая его. — Сколько разъ читалъ объ этихъ мальчикахъ, писалъ, потомъ даже сочинялъ ироническій фельетонъ насчетъ злоупотребленія рождественскими мальчиками. А вижу его въ первый разъ.

— Охъ, эти ужъ рождественскіе мальчики, — поморщился Полторакинъ. — Дѣйствительно, стоить только развернуть номеръ рождественскаго изданія, чтобы непремѣнно наткнуться на этого мальчика въ той или другой формѣ.

— А теперь, въ послѣднее время, стало даже еще хуже, — возразилъ Вздоховъ компетентнымъ тономъ. — Теперь стали писать юморески и сатиры на увлеченіе рождественскими мальчиками, и смѣялись эти шутники такъ усердно, что и этотъ сюжетъ затаскали.

— Дѣйствительно! — улыбнулся Полторакинъ. — Скажи мы, что намъ сегодня, въ вечеръ подъ Рождество, встрѣтился замерзающій у неосвѣщеннаго подъѣзда мальчикъ — да вѣдь намъ въ глаза разсмѣются.

— Вышутятъ.

— Замахаютъ на насъ руками!

— Пожмутъ плечами!!

— Назовутъ пошляками.

— А, дѣйствительно, какой ужасъ — банальщина! Вѣдь вотъ передъ нами настоящій живой..

— Вѣрнѣе, полуживой!

— Полуживой рождественскій мальчикъ. «Замерзающій мальчикъ»! Какая въ этомъ образѣ для литературно изысканнаго вкуса пошлость! Даже во рту кисло.

— И вотъ ты возьми: можетъ быть, если бы мы были простыми мужиками или рабочими, которые даже не слыхали о рождественскихъ разсказахъ, — мы бы подобрали его, обогрѣли, накормили и, пожалуй, елочку ему соорудили. На тебѣ, милъ человѣкъ! Получай удовольствіе! А завтра бы проснулся онъ чистенькій, въ теплой постелькѣ, и надъ нимъ бы склонилось добродушное скуластое лицо бородача-рабочего, который неуклюже пощекоталъ бы его грубымъ мозолистымъ пальцемъ.

Полторакинъ насмѣшливо взглянулъ на говорившаго Вздохова.

— Ого! Импровизація. На тему о замерзавшемъ и спасенномъ мальчикѣ?!

— Фу, ты! Дѣйствительно, — смущенно разсмѣялся Вздоховъ. — «Сюжетецъ»! А ты знаешь — я все могу простить человѣку, но не тривіальность! Но не пошлость! Но не шаблонъ! Пойдемъ.

— Постой, — несмѣло остановилъ его Полторакинъ, поглядывая на забившагося въ уголъ мальчика. — Не ужели оставить его такъ? А, можетъ, отвести его куда-нибудь?.. Обогрѣть, что ли?.. Покормить?.. Переодѣть, что ли?…

— Такъ, такъ, — поморщился Вздоховъ, будто кто-нибудь скрипнулъ гвоздемъ по тарелкѣ. — Такъ, такъ… А завтра малютка проснется въ теплой постелькѣ, и надъ нимъ склонится твое бородатое лицо, и указательный палецъ неуклюже потянется къ подбородку рождественскаго мальчика, съ цѣлью пощекотать оный… «Сюжетецъ»!..

— Экій ты ядъ, — пожалъ сконфуженно плечами художникъ. — Ну, въ такомъ случаѣ, пойдемъ.

— То-то. Да! Такъ о чемъ я тебѣ говорилъ?

— О сюжетахъ же.

— Ну, вотъ. И имѣй въ виду, что сюжетъ разсказа такая вещь, которую…

Голоса разговаривающихъ замолкли въ отдаленіи. Мальчикъ въ углу подъѣзда тоже замолкъ. Постепенно его темную фигуру совершенно занесло бѣлымъ снѣгомъ.

И замерзъ онъ такъ, совсѣмъ замерзъ, не подозрѣвая даже, что это — затасканный сюжетъ.

ВСТРѢЧА.

Два господина приближались другъ къ другу съ разныхъ концовъ улицы… Когда они сошлись — одинъ изъ нихъ бросилъ на другого разсѣянный, равнодушный взглядъ и хотѣлъ идти дальше, но тотъ, на кого былъ брошенъ этотъ взглядъ, — растопырилъ руки, радостно улыбнулся и вскричалъ:

— Господинъ Топорковъ! Сколько лѣтъ!.. Безумно радъ васъ видѣть.

Топорковъ посмотрѣлъ восторженному господину въ лицо. Оно было полное, старое, покрытое сѣтью лучистыхъ ласковыхъ морщинокъ и до мучительности знакомое Топоркову.

Остановившись, Топорковъ задумался на мгновеніе. Знакомыя лица, образы, рой фактовъ съ сумасшедшей быстротой завертѣлись въ его мозгу, направленные къ одной цѣли: вспомнить, кто этотъ человѣкъ, лицо котораго, будучи такимъ знакомымъ, ускользало изъ ряда другихъ, вызванныхъ торопливой, скачущей мыслью Топоркова.

Какъ будто бы этотъ человѣкъ давался въ руки: вотъ вотъ Топорковъ вспомнить его имя, ихъ отношенія, встрѣчи… но сейчасъ же эта мысль обрывалась, и физіономія неизвѣстнаго господина снова оставалась загадочной въ своей радостной улыбкѣ и восторженномъ добродушіи.

— Здрав… ствуйте, — нерѣшительно сказалъ Топорковъ.

— Что это вы такой мрачный? Слушайте, Топорковъ! Я отъ вашей послѣдней статьи прямо въ восторгѣ. Читалъ и наслаждался! Какъ она, бишь, называется? «Итоги реакціи!» Если мнѣ придется давать ея характеристику и подробный разборъ, — сдѣлаю это съ особымъ наслажденіемъ…

— Критикъ, — подумалъ Топорковъ и, польщенный похвалой пожилого господина, пожалъ ему руку крѣпче, чѣмъ обыкновенно. — Такъ вамъ эта вещица нравится?

— Помилуйте! Какъ же она можетъ не нравиться? Я еще ваше кое-что прочелъ. Читаю запоемъ. Люблю, грѣшный человѣкъ, литературу. Хотя, по роду своей дѣятельности, могъ бы къ ней относиться… какъ бы это выразиться?.. болѣе меркантильно.

— Издатель, что ли? — подумалъ Топорковъ. Боже мой! Гдѣ я его видѣлъ?..

— Скажите, а какъ поживаетъ Блюменфельдъ? Что его журналъ? — спросилъ старикъ.

— Блюменфельдъ уже вышелъ изъ крѣпости. Вѣдь вы знаете, — сказалъ Топорковъ, — что онъ былъ приговоренъ къ двумъ годамъ крѣпости?

— Какъ же, какъ же, — закивалъ головой пожилой господинъ. — Помню! За статью «Кровавые шаги». Неужели уже вышелъ? Боже, какъ быстро время идетъ.

— Вы развѣ хорошо знаете Блюменфельда?

— Боже ты мой! — усмѣхнулся старикъ. — Мой, такъ сказать, крестникъ. Вѣдь эта вся марксисткая молодежь, и народники, и неохристіане, и, отчасти, мистики, прошли черезъ мои руки: Синицкій, Яковлевъ, Гершбаумъ, Пыпинъ, Рукавицынъ… немного я, признаться, не согласенъ съ рукавицынскимъ разрѣшеніемъ вопроса о крестьянскомъ пролетаріатѣ, но зато Гершбаумъ, Гершбаумъ! Вотъ прелесть! Я каждую его вещь, самую пустяковую, изъ газетъ вырѣзываю и въ особую тетрадь наклеиваю… А книги его — это лучшее украшеніе моей библіотеки… Кстати, вы не видѣли моей библіотеки? Заходите — обрадуете старика.

— Библіофилъ онъ, что ли? — мучительно думалъ Топорковъ. — Вотъ дьявольщина!

— А вы знаете — кассаціонная жалоба Гершбаума не уважена, — сообщилъ старикъ. — По-прежнему шесть мѣсяцевъ тюрьмы, съ зачетомъ предварительнаго заключенія.

— Неужели, адвокатъ? — внутренно удивился Топорковь.

— Адвокатъ его, — сказалъ старикъ, — нашелъ еще какой-то тамъ поводъ для кассаціи. Ну, да ужъ, что подѣлаешь. Кстати, читали послѣдній альманахъ «Вихри»? Ахъ, какая тамъ вещь есть! «По этапамъ» Кудинова… Мы съ женой читали — плакали старички! Растрогалъ Кудиновъ старичковъ

— Кудиновъ тоже привлекался. Слышали? — спросилъ Топорковъ. — По 129-й.

— Какъ же. Второй пунктъ. Они вмѣстѣ — съ редакторомъ Лесевицкимъ. Лесеницкому еще по другому дѣлу лѣтъ шесть каторги выпасть можетъ. Кстати, дорогой Топорковъ, не знаете ли вы, гдѣ бы можно достать портретъ Кудинова? Мнѣ бы хоть открытку.

— Для чего вамъ? — удивился Топорковъ.

Старикъ съ милымъ смущеніемъ въ лицѣ улыбнулся.

— Я — какъ институтка… Хе-хе! Увеличу его и повѣшу въ кабинетѣ. Вы заходите — цѣлую галлерею увидите: Пыпина, Ковалевскаго, Рубинсона… Писатели, такъ сказать, земли русской. А Ихметьева даже на выставки купилъ. Помните? Работы Кульжицкаго. Хорошо написанъ портретикъ. А люблю я, старичокъ, Ихметьева… Вотъ поэтъ Божьей милостью! Сядешь это, иногда, декламируешь вслухъ его «Красныя зори», а самъ нѣтъ нѣтъ, да и взглянешь на портретъ.

— Вы слышали, конечно, — сказалъ Топорковъ печально, — что Ихметьеву тоже грозить два года тюрьмы. За эти самыя «Красныя зори».

— Какъ же! Ему эти строки инкриминируются:

Кто хочетъ побѣды —

Пусть сомкнутымъ строемъ…

и такъ далѣе. Прелестное стихотвореніе! Теперь ужъ, за послѣдній годъ, никто такъ не пишетъ… Загасили святое пламя, да на извращенія разныя полѣзли. Не одобряю!

Желая сказать старику что-нибудь пріятное, Топорковъ успокоительно подмигнулъ бровью.

— Ихметьевъ, можетъ, еще и выкарабкается.

— Какъ же! — сказалъ старикъ. — Дожидайтесь… «Выкарабкается»… Вчера же ему быль и приговоръ вынесенъ. Не читали? Одинъ годъ тюрьмы. Такая жалость!

— Неужели же только одинъ годъ? — удивился Топорковъ. — А я думалъ, больше закатаютъ.

— То-то я и говорю, — покачалъ головой старикъ. — Такая жалость! Я ему просилъ два года крѣпости, а ему — годъ тюрьмы дали. Адвокатъ попался ему — дока!

— Какъ… вы просили? — сбитый съ толку, воскликнулъ Топорковъ. — У кого просили?

— У суда же. Но это мы еще посмотримъ. У меня есть тьма поводовъ для кассаціи. Возможно, что два года крѣпости ему и останутся.

— Да вы кто такой? — сердито уже вскричалъ Топорковъ, нервы котораго напряглись предыдущей безтолковой бесѣдой до крайней степени.

— Господи, Боже ты мой! улыбнулся старикъ, и лучистыя морщинки зашевелились на его кроткомъ лицѣ. — Неужели не признали? Да прокуроръ же! Прокуроръ окружнаго суда. Вѣдь вы меня должны помнить, господинъ Топорковъ: я васъ, помните, обвинялъ три года тому назадъ по литературному дѣлу… вы годъ тогда получили.

— Такъ это вы! — сказалъ Топорковъ. — Теперь припоминаю. Вы, кажется, требовали трехъ лѣтъ крѣпости и, когда меня присудили на годъ, то кассировали приговоръ.

— Ну да! — обрадовался прокуроръ. — Вспомнили? За эту статью… какъ ее? «Кровавый судъ». Прекрасная статья! Сильно написана. Теперь ужъ такъ не пишутъ… А вы такъ и не признали меня сначала? Бываетъ… Хе-хе! А вы все же ко мнѣ заглянули бы. Я адресокъ дамъ. По стакану вина выпьемъ, о литературѣ разговаривать будемъ… Мою портретную галлерею посмотрите… Всѣ висятъ: Гершбаумъ, Ихметьевъ, Николай Владимірычъ Кудиновъ… Встрѣтите Блюменфельда — тащите съ собой. Какъ же! мы старые знакомые… И съ Лесевицкимъ, и Пыпинымъ, и Гершбаумомъ…

Прокуроръ вынулъ свою карточку съ адресомъ, сунулъ ее въ руку Топоркову и зашагалъ дальше, щуря на тротуарныя плиты добрые близорукіе глаза.

НОВОГОДНІЙ ТОСТЪ.
(Монологъ.)

— Господа!

Предыдущій застольный ораторъ высказалъ такое пожеланіе: «Поздравляю, молъ, васъ съ Новымъ Годомъ и желаю, чтобы въ Новомъ Году было все новое!» Такъ сказалъ предыдущій ораторъ.

Мысль, конечно, не новая… (Саня, налей мнѣ, я хочу говорить). Не новая. Скажу болѣе: мысль, высказанная предыдущимъ ораторомъ, стара, истаскана, какъ стоптанный башмакъ, — да проститъ мнѣ предыдущій ораторъ это тривіальное выраженіе. Что? (Саня, налей мнѣ еще — я буду говорить. Я хочу говорить). И, вмѣстѣ съ тѣмъ, скажу я: почему намъ не привѣтствовать старой, даже, можетъ быть, пошлой, — да проститъ мнѣ предыдущій ораторъ, — мысли, если эта мысль вѣрна?!! Что? Очень просто. (Саня, чего заснулъ? Налить бы надо, а ты спишь.) То-то и оно.

Я и говорю: пусть же въ Новомъ Году будетъ все новое, все молодое, все свѣжее. (Саня! Ну?). Конечно, всего не омолодишь… Вонъ у Сергѣя Христофорыча лысина во всю голову — что съ ней сдѣлаешь? Не сѣять же на ней, извините, горохъ или какое-нибудь пшено. Что? Извините, я не настаиваю. Я только хочу сказать, что въ природѣ чудесъ не бываетъ.

Но я настаиваю, что все больное, хилое, должно отмереть. Вѣрно? (Спасибо, Саня. Осторожнѣе… На скатерть!) Вонъ у Петра Васильевича вата въ ушахъ, у Мелетіи Семеновны за пазухой, а у предыдущаго оратора вата, можетъ быть, въ головѣ — борись-ка съ этимъ! Не толкайся, Саня! Я долженъ нынче высказать все.

Господа!

Да здравствуетъ новое! Вотъ, напримѣръ, у меня на салфеткѣ дыра… Къ чему она? Куда она? Я прошу у хозяйки извиненія, но такъ же нельзя! Я хочу утереть губы салфеткой, беру ее въ руку — и что же? Рука попадаетъ въ эту дыру, и я вытираю губы незащищенной рукой. Къ чему же тогда салфетка? Фикція! Оптическій обм… (Саня, Саня! Ты совсѣмъ не занимаешься физическимъ трудомъ — налей!). Мнѣ вспомнился, господа, презабавный случай съ однимъ англійскимъ пуделемъ… Нѣтъ, впрочемъ, это не то… Гмъ!..

Предыдущій ораторъ — глупъ, но какой-то нервъ уловилъ. Ты мнѣ начинаешь нравиться, предыдущій ораторъ!

«Все, говорить, въ Новомъ Году должно быть новое…» И вѣрно!

У васъ, напримѣръ, — какъ васъ тамъ, Агнія Львовна, что ли?.. есть дѣти. Такъ? Что же это за дѣти? Это старыя дѣти… Вѣрно я говорю? Къ чорту же ихъ! Въ воду надо, въ мѣшокъ, какъ котятъ. Надо новыхъ. (Саня, не надо смѣяться; надо плакать. Слезы очищаютъ. Эхъ, господа!)

Я вамъ разскажу такую исторію. У одного англичанина былъ пудель; и вотъ этотъ пудель.. Впрочемъ, пардонъ — тутъ дамы… Я лучше продолжу свою мысль о новомъ. Все, все, все, все, должно быть новое. Предыдущій ораторъ, можетъ быть, не вылѣзалъ изъ пріюта для безнадежныхъ идіотовъ, но, господа! Вѣдь и устами паралитиковъ иногда глаголетъ истина (Саша, Саша!)… Все новое!

Марья Кондратьевна! Я уже давно замѣчаю, что у васъ, не при мужѣ будь сказано, — одинъ и тотъ же возлюбленный. Второй годъ… Боже, Боже! Перемѣнить! Пардонъ, пардонъ… Я вѣдь себя не предлагаю! я говорю лишь ака… академически. Представьте себѣ: у одного англичанина была собака, пудель… Впрочемъ, къ чорту собаку… Чего она тутъ путается? (Саша, прогони). Господа, не надо собакъ… Я вѣдь и противъ предыдущаго оратора ничего не имѣю. Онъ жалкій, несчастненькій человѣкъ — его пожалѣть надо. Саша, передай ему! отъ меня копеечку.

Но сказано этимъ мозглякомъ хорошо! Вѣрно! Все новое! Все. Простите, сударыня. Я, кажется, облилъ вамъ платье? Ничего. Новое купите. По этому поводу одинъ англичанинъ, у котораго былъ пудель, собака такая… Опять этотъ пудель? Да, прогоните же, господа, ради Бога, собаку! Ну чего она тутъ подъ ногами путается? Даже обидно!

Прекратимъ же все это по случаю Новаго Года. Пусть все будетъ по-новому. (Спасибо, спасибо, Саня… Тамъ уже край стакана — больше не войдетъ). Все новое! Между нами, господа, есть взяточники, шулера — бросимъ это! Какъ сказалъ тотъ англичанинъ, у котораго былъ пудель. У этого пуделя… Какой пудель?! Опять эта проклятая собака тутъ?! Да прогоните же, чортъ побери!! Предыдущій ораторъ свинья — сдѣлайся же ты, наконецъ, ораторъ, человѣкомъ! Начнемъ, наконецъ! Вотъ, глядите на меня: у меня въ рукахъ бутылка стараго вина, напротивъ меня виситъ старинная картина… Что же я дѣлаю! Р-р-разъ! Вотъ теперь послѣ этого и должно быть: новое вино, новая картина!.. Что-о? Саня, Саня! Не допускай! Не допускай, Саня!

Я еще про пуделя хочу. У одного англича… Эхъ! Вывели… Вывели, какъ какое-нибудь ничтожное пятно на скатерти!

Грустно… чрезвычайно грустно! Ну, что жъ… Пророковъ всегда гнали…

СЛАБАЯ СТРУНА.

Я сидѣлъ у Красавиныхъ. Горничная пришла и сказала:

— Васъ къ телефону просятъ.

Я удивился.

— Меня? Это ошибка. Кто меня можетъ просить, если я никому не говорилъ, что буду здѣсь!

— Не знаю-съ.

Я вышелъ въ переднюю, снялъ телефонную трубку и съ любопытствомъ приложилъ ее къ уху.

— Алло! Кто говорить?

— Это я, Чебаковъ. Послушай, мы сейчасъ въ «Альгамбрѣ» и ждемъ тебя. Пріѣзжай.

Я отвѣчалъ:

— Во-первыхъ, пріѣхать я не могу, такъ какъ долженъ возвратиться домой; дома никого нѣтъ, и даже прислуга отпущена въ больницу; а, во-вторыхъ — кто тебѣ могъ сказать, что я сейчасъ у Красавиныхъ?

— Врешь, врешь! Какъ же такъ у тебя дома никого нѣтъ, когда изъ дому мнѣ и отвѣтили по телефону, что ты здѣсь.

— Не знаю! Можетъ быть, я сошелъ съ ума, или ты меня мистифицируешь… Квартира заперта на ключъ, и ключъ у меня въ карманѣ. Кто съ тобой говорилъ?

— Понятія не имѣю. Какой-то незнакомый мужской голосъ. Прямо сказалъ: «онъ сейчасъ у Красавиныхъ»… И сейчасъ же повѣсилъ трубку. Я думалъ — твой родственникъ…

— Непостижимо!! Сейчасъ же лечу домой. Черезъ двадцать минуть все узнаю.

— Пока ты еще доберешься домой, — возразилъ заинтересованный Чебаковъ. — Ты лучше сейчасъ позвони къ себѣ. Тогда сейчасъ же узнаешь.

Съ лихорадочной поспѣшностью я далъ отбой, вызвалъ центральную и попросить номеръ своей квартиры.

Черезъ полминуты послѣ звонка кто-то снялъ въ моемъ кабинетѣ трубку, и мужской голосъ нетерпѣливо сказалъ:

— Ну?!.. Кто тамъ еще?

— Это номеръ 233—20?

— Да, да, да!! Что нужно?

— Кто вы такой? — спросилъ я.

Около полуминуты тамъ царило молчаніе. Потомъ тотъ же голосъ неувѣренно заявилъ:

— Хозяина нѣтъ дома.

— Еще бы! — сердито вскричалъ я. — Конечно, нѣтъ дома, когда я и есть хозяинъ!! Кто вы такой и что вы тамъ дѣлаете?

— Насъ двое. Постойте, я сейчасъ позову товарища. Гриша, пойди-ка къ телефону.

Другой голосъ донесся до меня:

— Ну, что тамъ еще? Все время звонятъ, то одинъ, то другой. Работать не даютъ!! Что нужно?

— Что вы дѣлаете въ моей квартирѣ?!! — взревѣлъ я.

— Ахъ, это вы… Хозяинъ? Послушайте, хозяинъ… Гдѣ у васъ ключи отъ письменнаго стола?!! Искали, искали — голову сломать можно.

— Какіе ключи?! Зачѣмъ?

— Да вѣдь не ломать же намъ всѣхъ одиннадцати ящиковъ! — отвѣтилъ разсудительный голосъ. — Конечно, если не найдемъ ключей, придется взломать замки, до это много возни. Да и вы должны бы пожалѣть столъ. Столикъ-то, небось, недешевый. Рублей, поди, двѣсти? Коверкать его — что толку ?..

— Ахъ, вы мерзавцы, мерзавцы, — вскричалъ я съ горечью. — Это вы, значить, забрались обокрасть меня !.. Хорошо же!.. Не успѣете убѣжать, какъ я подниму на ноги весь домъ.

— Ну, улита ѣдетъ, когда-то будетъ, — произнесъ разсудительный голосъ. — Мы десять разъ, какъ уйти успѣемъ. Такъ, какъ же, баринъ, а? Ключи-то отъ стола — дома или гдѣ?

— Жулики вы проклятые, собачье отродье! — бросалъ я въ трубку жестокія слова, стараясь вложить въ нихъ какъ можно больше яду и обиднаго смысла. — Сгніете вы въ тюрьмѣ, какъ черви. Чтобъ у васъ руки поотсыхали, разбойники вы анаѳемскіе! Давно, вѣроятно, по васъ веревка плачетъ.

— Дуракъ ты, дуракъ, баринъ, — произнесъ тотъ же голосъ, убивавшій меня своей разсудительностью. Мы къ тебѣ по-человѣчески… Просто, жалко зря добро портить — мы и спросили… Что жъ, тебѣ трудно сказать, гдѣ ключи? Долженъ бы понимать…

— Не желаю я съ такими жуликами въ разговоры пускаться, — съ сердцемъ крикнулъ я.

— Эхъ, баринъ… Что жъ ты думаешь, за такія твои слова такъ тебѣ ничего и не будетъ? Да вотъ сей часъ возьму, выну перочинный ножикъ и всю мягкую мебель въ одинъ моментъ изрѣжу. И столъ изрѣжу, и шкафъ. Къ чорту будетъ годиться твой кабинетъ… Ну, хочешь?

— Странный вы человѣкъ, ей-Богу, сказалъ я примирительно. Должны бы, кажется, войти въ мое положеніе. Забираетесь ко мнѣ въ домъ, раззоряете меня, да еще хотите, чтобы я съ вами, какъ съ маркизами, разговаривалъ.

— Милый человѣкъ! Кто тебя раззоряетъ? Подумаешь, большая важность, если чего-нибудь не досчитаешься. Намъ-то вѣдь тоже жить нужно.

— Я это прекрасно понимаю. Очень даже прекрасно, — согласился я, перекладывая трубку въ лѣвую руку и прижимая правую, для большей убѣдительности, къ сердцу. — Очень хорошо я все это понимаю. Но одного не могу понять: для чего вамъ безцѣльно портить мои вещи? Какая вамъ отъ этого прибыль?

— А ты не ругайся!

— Я и не ругаюсь. Я вижу — вы умные, разсудительные люди. Согласенъ также съ тѣмъ, что вы должны что-нибудь получить за свои хлопоты. Вѣдь, небось, нѣсколько дней слѣдили за мной, а?

— А еще бы!.. Ты думаешь, что все такъ сразу дѣлается?

— Понимаю! Милые! Прекрасно понимаю! Только одного не могу постичь: для чего вамъ ключи отъ письменнаго стола?

— Да деньги-то… Развѣ не въ столѣ?

— Ничего подобнаго! Напрасный трудъ! Завѣряю васъ честнымъ словомъ.

— А гдѣ же?

— Да, признаться, деньги у меня припрятаны довольно прочно, только денегъ немного. Вы, собственно, на что разсчитываете, скажите мнѣ, пожалуйста?

— То-есть, какъ?

— Ну… что вы хотите взять?

— Да что жъ!.. Много вѣдь не унесешь, — сказалъ голосъ съ искреннимъ сожалѣніемъ. — Сами знаете, дворникъ всегда съ узломъ зацѣпить можетъ. Взяли мы, значить, кое-что изъ столоваго серебра, пальто, шапку, часы-будильникъ, прессъ-папье серебряное…

— Оно не серебряное, — дружески предостерегъ я.

— Ну, тогда шкатулочку возьмемъ. Она, поди, не дешевая. А?

— Послушайте… братцы! — воскликнулъ я, вкладывая въ эти слова всю силу убѣжденія. — Я вхожу въ ваше положеніе и становлюсь на вашу точку зрѣнія… Ну, повезло вамъ, выслѣдили, забрались… Ваше счастье! Предположимъ, заберете вы эти вещи и даже пронесете ихъ мимо дворника. Что же дальше?! Понесете вы ихъ, конечно, къ скупщику краденаго и, конечно, получите за это гроши. Вѣдь я же знаю этихъ вампировъ. На вашу долю приходится рискъ, опасность, побои, даже тюрьма, а они сидятъ сложа руки и забираютъ себѣ львиную долю.

— Это вѣрно, — сочувственно поддакнулъ голосъ.

— А еще бы же не вѣрно! вскричалъ я въ экстазѣ. — Конечно, вѣрно. Это проклятый капиталистическій принципъ — жить на счетъ труда… Поймите: развѣ вы грабите? Васъ грабятъ! Вы развѣ наносите вредъ? Нѣтъ, эти вампиры въ тысячу разъ вреднѣе!! Товарищъ! Дорогой другъ! Я вамъ сейчасъ говорю отъ чистаго сердца: мнѣ эти вещи дороги, по разнымъ причинамъ, а безъ будильника я даже завтра просплю. А что вы выручите за нихъ? Гроши!! Вздоръ. Вѣдь вамъ и полсотни не дадутъ за нихъ.

— Гдѣ тамъ! — послышался сокрушенный вздохъ. — Дай Богъ четвертную выцарапать.

— Дорогіе друзья !! Я вижу, что мы уже понимаемъ другъ друга. У меня дома лежать деньги — это вѣрно — сто пятнадцать рублей. Безъ меня вы ихъ, все равно, не найдете. А я вамъ скажу, гдѣ они. Забирайте себѣ сто рублей (пятнадцать мнѣ завтра на расходы нужно) и уходите. Ни заявленій въ полицію, ни розысковъ не будетъ. Это просто наше частное товарищеское дѣло, которое ни кого не касается. Хотите?

— Странно это какъ-то, — нерѣшительно сказалъ воръ (если бы я его видѣлъ, то добавилъ бы: «почесывая затылокъ», потому что у него былъ тонъ человѣка, почесывающаго затылокъ). — Вѣдь мы уже все серебро увязали.

— Ну, что жъ дѣлать… Оставьте его такъ, какъ есть… Я потомъ разберу.

— Эхъ, баринъ, — странно колеблясь, промолвилъ воръ. — А ежели мы и деньги ваши заберемъ, и вещи унесемъ, а?

— Милые мои! Да что вы, звѣри, что ли? Тигры? Я увѣренъ, что вы оба въ глубинѣ души очень порядочные люди… Вѣдь такъ, а?

— Да вѣдь знаете… Жизнь наша такая собачья.

— А развѣ жъ я не понимаю?! Господи! Истинно сказали: собачья. Но я вамъ вѣрю, понимаете — вѣрю. Вотъ, если вы мнѣ дадите честное слово, что вещей не тронете — я вамъ прямо и скажу: деньги тамъ-то. Только вы же мнѣ оставьте пятнадцать рублей. Мнѣ завтра нужно. Оставите, а?

Воръ сконфуженно засмѣялся и сказалъ:

— Да ладно. Оставимъ.

— И вещей не возьмете?

— Да ужъ ладно. Пусть себѣ лежать. Это вѣрно, что съ ними наплачешься.

— Ну, вотъ и спасибо. На письменномъ столѣ стоить коробка для конвертовъ, голубая. Сверху тамъ конверты и бумага, а внизу деньги. Четыре двадцатипятирублевки и три по пяти. Согласитесь, что вамъ бы и въ голову не пришло заглянуть въ эту коробку. Ну, вотъ. Не забудьте погасить электричество, когда уйдете. Вы черезъ черный ходъ прошли?

— Такъ точно.

— Ну, вотъ. Такъ вы, уходя, заприте, все-таки, дверь на ключъ, чтобы кто-нибудь не забрался. Ежели дворникъ наткнется на лѣстницъ — скажите: «корректуру приносили». Ко мнѣ часто носятъ. Ну, теперь, кажется, все. Прощайте, всего вамъ хорошаго.

— А ключъ куда положить отъ дверей?

— Въ лѣвый уголъ, подъ вторую ступеньку. Будильникъ не испортили?

— Нѣтъ, въ исправности.

— Ну, и слава Богу. Спокойной ночи вамъ.

Когда я вернулся домой, въ столовой на столѣ лежалъ узелъ съ вещами, возлѣ него — три пятирублевыхъ бумажки и записка:

«Будильникъ поставили въ спальню. На пальто воротникъ моль съѣла. Взбутетеньте прислугу. Смотрите же — обѣщали не заявлять! Гриша и Сергѣй».

Всѣ друзья мои въ одинъ голосъ говорятъ, что я умѣю прекрасно устраиваться въ своей обычной жизни. Не знаю. Можетъ быть. Можетъ быть.

ДЕБЮТАНТЫ.
Пасхальный разсказъ.
Никто не можетъ отговариваться незнаніемъ закона.

Неприспособленныхъ къ жизни людей на свѣтъ гораздо больше, чѣмъ думаютъ. Это все происходить отъ того, что жизнь усложнилась: завоеванія техники, усложненіе быта, совершенствованіе свѣтскаго этикета, замысловатость существующихъ законовъ — отъ всего этого можно растеряться человѣку, даже не страдающему привычнымъ тупоуміемъ.

Раньше-то хорошо было: хочется тебѣ ѣсть — подстерегъ медвѣдя или мамонта, треснулъ камнемъ по черепу — и сытъ; обидѣлъ тебя сосѣдъ — подстерегъ сосѣда, треснулъ камнемъ по черепу — и возстановленъ въ юридическихъ правахъ; захотѣлъ жениться — схватилъ суженую за волосы, треснулъ кулакомъ по черепу — и въ лѣсъ! Ни свидѣтельства на право охоты, ни брачнаго свидѣтельства, ни залога въ обезпеченіе иска къ сосѣду — ничего не требовалось.

Вотъ почему молодые супруги Ландышевы, брошенные въ Петербургѣ поженившими ихъ провинціальными родителями, смотрѣли на Божій міръ съ тревогой и смятеніемъ щенковъ, увидѣвшихъ и услышавшихъ впервые загадочный граммофонъ.

Все было сложно, непонятно.

Вся процедура вѣнчанья была продѣлана тѣми же умудренными опытомъ родителями жениха и невѣсты; о чемъ-то хлопотали, предъявляли какіе-то странные документы, метрическія, гдѣ-то расписывались, кому-то платили, кто то держалъ образъ, кто-то лобызалъ молодыхъ, — и что было къ чему — молодожены совсѣмъ не понимали.

Еще мужъ — тотъ пытался разобраться въ сложной путаницѣ русскаго быта, а жена, прочирикавъ однажды, что она «ничегошеньки ни въ чемъ не понимаетъ», разъ навсегда махнула рукой на всякія попытки осмыслить механику жизни…

Главное затрудненіе для мужа заключалось въ томъ, что въ его мысляхъ сплелись въ одинъ запутанный клубокъ три различныхъ института: церковь, полиція и медицина. Отъ рожденія и до смерти священникъ, докторъ и околоточный царили надъ жизнью и смертью человѣка. Но кого, въ какихъ случаяхъ и въ какихъ комбинаціяхъ надлежало призывать на помощь — бѣдный Ландышевъ не зналъ, хотя уже имѣлъ усы и даже служилъ корреспондентомъ въ цементномъ обществѣ…

Смятеніе супруговъ увеличилось еще тѣмъ, что черезъ сотню дней ожидался ребенокъ, и судьба этого безпомощнаго младенца была супругамъ совершенно невѣдома. Конечно, нужно пригласить доктора… Ну, а священника… пригласить? А въ полицію заявлять надо? Кто-то дастъ какое-то «свидѣтельство» или «удостовѣреніе», но кто — церковь, медицина или полиція?

И выраженіе робости и испуга часто появлялось на лицахъ супруговъ, когда они за остывшимъ супомъ обсуждали эти вопросы.

Ахъ, если бы съ ними были папа и мама! Тѣ знали бы, что приглашеніе Ландышевыми полиціи при заключеніе съ домохозяиномъ квартирнаго контракта было совершенно излишне; тѣ отговорили бы супруговъ отъ просьбы, обращенной къ священнику — выдать «удостовѣреніе» въ томъ, что онъ служилъ у Ландышевыхъ молебенъ… Тѣ все знали.

Швейцаръ Саватѣй Чебураховъ постучалъ въ дверь перешагнулъ черезъ порогъ и, держа на отлетѣ сверкающую позументомъ фуражку, торжественно и вѣско сказалъ:

— Имѣю честь поздравить съ праздникомъ присно блаженнаго Свѣтлаго Христова Воскресенія и пожелаю вамъ встрѣтить и провести онаго въ хорошемъ расположеніи и пріятномъ сознаніи душевныхъ дней торжества его !

Ландышевы сидѣли за столомъ и ѣли ветчину съ куличемъ, запивая сладкимъ краснымъ виномъ. При появленіи швейцара страшно сконфузились.

— Спасибо, голубчикъ! — стараясь быть солиднымъ, пробасилъ Ландышевъ. — И тебѣ того же… Воистину… Сейчасъ, сейчасъ… Я только вотъ тутъ… распоряжусь…

И онъ выскочилъ въ другую комнату, оставивъ подругу своей жизни на произволъ судьбы. Но подруга не терялась въ такихъ случаяхъ; она вылетѣла вслѣдъ за нимъ и сердито сказала, сморщивъ губки:

— Ты чего же это меня одну бросилъ?! Что я съ нимъ тамъ буду дѣлать?

— А что я буду дѣлать? — отпарировать мужъ.

— Какъ что? Я ужъ не знаю… Что въ этихъ случаяхъ полагается: ну, похристосоваться съ нимъ, что ли, по русскому обычаю…

— Со швейцаромъ-то?!

— А я ужъ не знаю… Я въ «Нивѣ» видѣла картинку, какъ древніе русскіе цари съ нищими по выходѣ изъ церкви христосовались… А тутъ, все-таки, не нищій…

— Да постой… Значить, я съ нимъ долженъ и поздороваться за руку?

— Почему же? Просто, поцѣлуйся.

— Постой… присядемъ тутъ, на диванчикъ… Но вѣдь это абсурдъ — цѣловаться можно, а руки пожать нельзя!

— Кто жъ швейцарамъ руку подаетъ? — возразила разсудительная жена. — А поцѣловаться можно — это обычай. Древніе государи, я въ «Нивѣ» видѣла…

— Постой… А что, если я просто дамъ ему на чай?

— Не обидится ли онъ?.. Человѣкъ пришелъ съ поздравленіемъ, а ему вдругъ деньги суешь. У этихъ рабочихъ людей такое болѣзненное самолюбіе.

— Это вѣрно. Но просто похристоваться и сейчасъ его выпроводить — какъ-то неловко… Сухо выйдетъ. Можетъ быть, предложить ему закусить?

— Пожалуй… Только какъ поудобнѣе это сдѣлать; къ столу его подвести или просто дать въ стоячемъ положеніи.

— Э, чортъ съ ними, этими штуками! — воскликнулъ мужъ. — Смѣшно, право: мы тутъ торгуемся, а онъ тамъ стоитъ въ самомъ неловкомъ положеніи. Неужели я не могу быть почитателемъ старозавѣтныхъ обычаевъ, для которыхъ въ такой великій день всѣ равны?.. Нѣсть, какъ говорится, ни эллина, ни іудея! Пойдемъ.

Ландышевъ рѣшительно вышелъ въ комнату, гдѣ дожидался швейцаръ, и протянулъ ему объятія.

— А-а, дорогой гость. Христосъ Воскресе! Ну-ка, по христіанскому обычаю.

Швейцаръ выронилъ фуражку, немного попятился, но сейчасъ же оправился и бросился въ протянутая ему объятія.

Троекратно поцѣловались.

Чувствуя какое-то умиленіе, Ландышевъ застѣнчиво улыбнулся и сказалъ гостю:

— Не выпьете ли рюмочку водки? Пожалуйста, къ столу!

Швейцаръ Чебураховъ сначала держался за столомъ такъ, какъ будто щедрая прачка накрахмалила его съ ногъ до головы. Садясь за столъ, съ трудомъ сломалъ застывшее туловище и, повернувшись на стулъ, заговорилъ бездушнымъ деревяннымъ голосомъ, который является только въ моменты величайшаго внутренняго напряженія воли..

Однако радушіе супруговъ согнало съ него весь крахмалъ, и онъ постепенно обмякъ и обвисъ отъ усовъ до конца неуклюжихъ ногъ.

Чтобы разсѣять его смущеніе, Ландышевъ заговорилъ о тысячъ разныхъ вещей: о своей службѣ, о томъ, что полиція стала совершенно невозможной, что автомобили вытѣсняютъ извозчиковъ… Темы изложенія онъ избиралъ съ такимъ разсчетомъ, чтобы дремлющій швейцаровъ умъ могъ постичь ихъ безъ особаго напряженія.

— Автомобили гораздо быстрѣе ѣздятъ, — солидно говорилъ онъ, пододвигая швейцару графинъ. — Пожалуйста, еще рюмочку. Вотъ эту — я вамъ налью, побольше.

— Не много ли будетъ? Я и такъ пять штучекъ выпилъ, а? Да и одному какъ-то неспособно пить. Хи-хи!…

— А вотъ Катя съ вами виномъ чокнется. Катя, чокнись по русскому обычаю…

— Ну-съ… съ праздничкомъ. Христосъ Воскресе!

— Воистину!

— Представьте себѣ, у меня въ конторѣ, гдѣ я служу, До полутора милліона бочекъ цемента въ годъ идетъ.

— Поди жъ ты! Цементъ, онъ, дѣйствительно…

— Теперь, собственно, жизнь вздорожала.

— Да ужъ… Не извозчикъ пошелъ, а галманъ какой-то… Эѳіопъ.

— Почему?

— Да развѣ его отъ подъѣзда отгонишь? Ни Боже мой. А жильцы протестуются.

— Скажите, вы довольны, вообще, жильцами?

— Да разные бываютъ. Вонъ изъ третьяго номера жилица, которая пишетъ, что массажистка — та хорошая. Кто ни придетъ — молодой ли, старикъ — меньше полтинника не сунетъ.

Швейцаръ налилъ еще рюмку и, подмигнувъ, добавилъ:

— А то какой-нибудь ошалѣвшій съ ее человѣкъ и трешку пожертвуетъ. Ей-Богу!

И онъ залился довольнымъ хохотомъ.

— А съ четырнадцатаго номера музыкантша — прямо будемъ говорить — гниль. Ни шерсти, ни молока. Шляются ученики — сами такіе, что гривенникъ рады съ кого получить. Старая, шельма. Никуда. Го-го-го!.

Прикрывъ ротъ рукой, такъ какъ имъ овладѣла икота, смѣшанная съ веселымъ смѣхомъ, — швейцаръ подумалъ и сказалъ:

— А въ девятомъ дамочка съ мужемъ живетъ — такъ прямо памятникъ ей поставить. Какъ мужъ за дверь — такъ, гляди, каваргардъ на резинахъ подлетаетъ. И ужъ онъ тебѣ меньше цѣлковаго никогда не сунетъ. Ужъ извините-съ!

Онъ игриво ударилъ Ландышева по колѣнкѣ:

— Понялъ?

Супруги угрюмо молчали. Такой красивый жесть, какъ приглашеніе меньшого брата къ своему столу, сразу потускнѣлъ.

«Меньшой брать» былъ человѣкъ крайне узкихъ, аморальныхъ взглядовъ на жизнь: всѣхъ окружающихъ онъ оцѣнивалъ не со стороны ихъ добродѣтелей, а исключительно съ точки зрѣнія «полтинъ и трешекъ», которыя косвенно вызывались поведеніемъ его фаворитовъ. Это былъ, очевидно, человѣкъ, который могъ ругательски изругать свѣтлый образъ лэди Годива, если бы она была его жилицей, и могъ бы превозносить до небесъ содержательницу распутнаго притона…

О добродѣтеляхъ вообще, о добродѣтеляхъ безотносительныхъ, этотъ грубый человѣкъ не имѣлъ никакого понятія.

— Жилецъ тоже жильцу розь. Къ одному явишься съ праздникомъ, онъ тебѣ пятишку въ лапу, — на, разговляйся! А другой, голодранецъ, на угощеніе норовить отъѣхать… А что мнѣ его угощеніе! — вскричалъ неожиданно швейцаръ, упершись руками въ бока и оглядывая критическимъ взглядомъ накрытый столъ. — Если я на полтинникъ водки тяпнулъ да на полтинникъ закуски, такъ начхать мнѣ на это? Какой ты послѣ этого жилецъ! Вѣрно? Я генерала Путляхина уважаю, потому это настоящій баринъ: «Кто тамъ пришелъ на кухню?» — «Швейцаръ съ лѣстницы поздравляетъ». — «Дать ему зеленую въ зубы и пусть убирается ко всѣмъ чертямъ!» Вотъ это баринъ!

— Позвольте, — сказалъ Ландышевъ, вставая. — Я вамъ тоже дамъ на чай.

— Отъ васъ? На чай? — презрительно сморщилъ носъ швейцаръ. — Развѣ отъ такихъ берутъ? Унизилъ меня, а потомъ — на чай? Нѣ-ѣтъ, братъ, шалишь. Молода, во Саксони не была! Какая вы мнѣ компанія, а? Шарлы барлы и больше ничего!

Онъ опустилъ усталую, отяжелѣвшую голову на руки.

— Налей еще рюмаху. Эхъ, хватить, что ли, во здравіе родителей!

— Вотъ вамъ два рубля, можете идти, швейцаръ, — сказалъ Ландышевъ, пошептавшись передъ этимъ со своей вѣрной подругой.

— Не надо мнѣ вашихъ денегъ — вѣрно? Меня господа обидѣли — вѣрно? За что?!…

— Уходите отсюда!!

— Самъ уходи, трясогузка!

И, облокотившись о столъ, швейцаръ заскрипѣлъ зубами съ самымъ хищнымъ видомъ. Жена плакала въ другой комнатѣ, какъ ребенокъ. Мужъ утѣшалъ:

— Ну, чортъ съ нимъ! Напьется совсѣмъ и заснетъ. Проспится, гляди, и уберется.

— А мы-то куда дѣнемся? Тоже, мужа мнѣ Богъ послалъ, нечего сказать… Со швейцаромъ связался.

— Да ты сама же сказала, что въ «Нивѣ» видѣла…

— Нѣтъ, ты мнѣ скажи, куда намъ теперь дѣваться?!

Мужъ призадумался.

— Э, да очень просто… Пойдемъ къ Шелюгинымъ. Посидимъ часика два, три, а потомъ справимся по телефону, ушелъ онъ или нѣтъ? Одѣвайся, милая!

И, одѣвшись потихоньку въ передней, супруги, разстроенные, крадучись, уѣхали…

О ШПАРГАЛКѢ.
(Трактатъ.)
Написанъ авторомъ для дѣтей. Съ большой къ нимъ любовью и нежностью.

«Шпаргалка» была извѣстна въ глубокой древности.

Слово «шпаргалка» происходить отъ санскритскаго — chpargalle, — что значить: секретный, тайный документъ.

У Плинія встрѣчается описаніе шпаргалокъ того времени, но они были громоздки, неудобны и употреблялись древними учениками лишь въ самыхъ крайнихъ случаяхъ. Дѣло въ томъ, что тогда бумаги еще не существовало, а папирусъ и выдѣланная кожа убитыхъ животныхъ — стоили очень дорого. Поэтому шпаргалки писались древними учениками на неуклюжихъ, тяжелыхъ навощенныхъ кирпичахъ, которые не могли быть спрятаны въ карманы или за пазуху. Ученики, пользовавшіеся на экзаменахъ такими шпаргалками, часто попадались, подвергались взысканіямъ и иногда даже, какъ неспособные быть гражданами въ будущемъ, — сбрасывались съ утеса въ бушующее море (Спарта).

Со времени изобрѣтенія бумаги шпаргалка стала популяризироваться, развиваться и уже, въ ближайшіе къ намъ вѣка, завоевала себѣ въ наукѣ выдающееся положеніе. Но дѣти, пользовавшіяся шпаргалкой, какъ и въ древности, подвергались всяческимъ наказаніямъ и гоненіямъ и даже вызвали знаменитый по своей жестокости законъ Мальтуса.

Наука, однако, не зѣвала и шла напроломъ быстрыми шагами, толкая впереди себя юркую, удобную, портативную шпаргалку. Нѣкоторые защитники шпаргалки, какъ научнаго пособія, — утверждаютъ даже, что не наука толкала впередъ шпаргалку, а эта послѣдняя тащила на буксирѣ науку.

Во всякомъ случаѣ, извѣстно, что и великіе, знаменитые люди не брезгали шпаргалкой, какъ учебнымъ пособіемъ. Назовемъ нѣкоторыхъ: Гейне, Гельмгольцъ и даже нашъ великій соотечественникъ Пушкинъ, авторъ безсмертнаго «Руслана и Людмилы»…

Въ наши дни шпаргалка является образцомъ усовершенствованности, хитроумія и человѣческой находчивости. Въ ея типѣ многое упростилось, многое лишнее, не нужное, что подвергало ученика на экзаменѣ риску попасться — упразднено.

Перечислимъ въ нашемъ небольшомъ очерки наиболѣе распространенные типы шпаргалокъ…

Шпаргалка обыкновенная.

Пишется на длинной, свернутой въ трубочку, полосѣ бумаги, въ родѣ свитка (возвращеніе къ древнимъ образцамъ?). Бумага свернута такъ, что края ея загибаются внутрь, и, такимъ образомъ, нужное мѣсто легко можетъ быть найдено въ безконечномъ свиткѣ посредствомъ простого передвиженія загнутыхъ краевъ. Почеркъ долженъ быть мелкій, убористый, но ясный, разборчивый, безъ ошибокъ, кои для экзаменующагося могутъ быть гибельны. Бумага тонкая, гибкая.

Шпаргалка манжетная.

Манжетная шпаргалка болѣе удобна въ смыслъ своей незамѣтности и отсутствія риска, но, какъ площадь для вписыванія максимума данныхъ необходимой науки, — она невелика, стѣснительна и поэтому можетъ содержать только самые необходимые для экзаменующагося термины.

Лучшій способъ пользованія манжетной шпаргалкой — задумчивое поднесеніе руки ко лбу, будто бы вы сосредоточенно обдумываете отвѣтъ. Въ это время и нужно быстро прочесть шпаргалку, отмѣчая въ умѣ главное, но не обнаруживая въ то же время на лицъ исключительнаго интереса къ чтенію, что легко можетъ быть замѣчено экзаменаторами.

Въ случаѣ уличенія васъ въ пользованіе шпаргалкой, вы должны моментально задвинуть манжеты въ рукава, а если и это будетъ замѣчено — можете пустить въ ходъ послѣдній шансъ и удивленно заявить, что, сами не знаете — кому это понадобилось испортить ваши новыя манжеты, исписавъ ихъ непонятными словами. Нѣкоторые считаютъ также недурнымъ выходомъ изъ положенія — заплакать, но мы лично считаемъ этотъ способъ устарѣвшимъ и, обыкновенно, не достигающимъ цѣли.

Шпаргалка съ резиной.

Разновидность манжетной — по размѣру своей площади, очень небольшой и неудобной.

Изготовленіе такое: кусокъ резинки, употребляемой обыкновенно для рогатокъ, пришивается однимъ концомъ къ внутреннему карману, а другимъ къ шпаргалкѣ, сдѣланной изъ твердой бумаги. По мѣръ необходимости шпаргалка вытягивается изъ кармана и быстро пробѣгается глазами (см. «шпаргалка манжетн.»), а въ случаѣ тревоги стоить только пустить шпаргалку на волю, и она сама вскочитъ въ карманъ.

Въ случаѣ недоразумѣній съ экзаменаціоннымъ комитетомъ, наиболѣе умѣстенъ тонъ благороднаго негодованія и оскорбленной невинности. Діалогъ, приблизительно, такой:

Экзаменаторъ: — Эй, эй! Что это вы тамъ читаете, вынутое изъ кармана?

Вы (изумленно): — Я? Читаю? Ничего подобнаго.

Экзам.: — Да я же самъ видѣлъ бумажку, вынутую вами изъ кармана. Она, навѣрно, и сейчасъ въ вашихъ рукахъ…

Вы (довѣрчиво показываете объ руки).

Экзам.: — Но этого не можетъ быть! Я видѣлъ своими глазами!! Значить, вы уронили на полъ!

Начинаются безрезультатные поиски на полу, осматриваются снова ваши руки, рукава, заглядываютъ даже въ вашъ ротъ; на вашихъ главахъ дрожатъ слезы негодованія невинно-оскорбленнаго человѣка, потому что ни какой шпаргалки не обнаруживается.

Тогда вы спрашиваете дрожащимъ голосомъ:

— За что вы меня, господа, обидѣли?

Будьте увѣрены, что экзаменаторы почувствуютъ передъ вами такую неловкость, которая можетъ быть смягчена только нѣсколькими пятерками, хотя бы вы, на самомъ дѣлѣ, не знали ни бельмеса.

Послѣ полученія вами хорошихъ отмѣтокъ мы не рекомендуемъ разоблачать фокусъ съ резинкой, радостно приплясывая на одной ногѣ и хлопая въ ладоши:

— А я надулъ, надулъ васъ! У меня-таки была шпаргалка на резинкѣ! Ага, что?!.

Въ этомъ случаѣ, скоропреходящая минута удовольствія, торжества и моральнаго превосходства надъ экзаменаторами легко можетъ быть искуплена сидѣньемъ въ классъ на второй годъ.

Шпаргалка подошвенная.

Культура идетъ впередъ быстрыми шагами. Что казалось невозможнымъ, неслыханнымъ вчера — сегодня уже не вызываетъ ни въ комъ удивленія. Такова подошвенная шпаргалка.

Кажется, что можетъ быть труднѣе и неблагодарнѣе — написать шпаргалку на подошвахъ сапога? — однако въ послѣднее время экзаменующіеся прибѣгаютъ къ этому чаще, чѣмъ многіе думаютъ.

Понятно, что само мѣстонахожденіе шпаргалки суживаетъ кругъ возможности пользоваться ею. Такъ — при устномъ отвѣтѣ чтеніе по такой шпаргалкѣ невозможно. Мы не знаемъ случая, чтобы кто-нибудь, стоя передъ экзаменаторами, хваталъ самъ себя съ искусствомъ гимнаста за ногу и, поднеся подошву сапога къ глазамъ, начиналъ отвѣчать по ней свой билетъ. Помимо неудобства такого положенія, оно сразу бросается въ глаза экзаменаторамъ и вызываетъ въ нихъ подозрѣніе: что это, дескать, такое ученикъ нашелъ на своемъ сапогѣ? Почему онъ такъ внимательно разсматриваетъ подошву?

Если бы даже ученикъ, стоящій у экзаменаціоннаго стола, и зналъ, что у рядомъ съ нимъ стоящаго товарища на сапогѣ помѣщается цѣлая литература, то и тутъ элементарное чувство общности интересовъ должно удержать его отъ хватанія товарища за ноги, поверженія его на полъ и чтенія своего билета по подошвамъ поверженнаго.

Шпаргалка тѣлесная.

Ужъ одно названіе этой шпаргалки показываетъ, что она должна писаться на тѣлѣ. Наиболѣе удобныя для этого мѣста слѣдующія: ладони рукъ и ногти.

Этотъ способъ сдачи экзаменовъ имѣетъ то неудобство, что лишаетъ экзаменующагося возможности привѣтствовать товарищей дружескимъ пожатіемъ, вытереть потъ со лба или вступить со сверстниками въ оживленную драку. Мы знали мальчугана, котораго товарищи однажды передъ экзаменомъ били и оскорбляли, какъ хотѣли, а онъ отвѣчалъ на все это кроткой снисходительной улыбкой…

И не потому, что былъ онъ добръ, а просто руки его были исписаны такъ, какъ пишутся словоохотливыми людьми открытки. Даже ногти его пестрѣли какими-то формулами. Этотъ мальчикъ выдержалъ экзаменъ блестяще, но когда потомъ пошелъ стирать свои записи на рукахъ — съ помощью лицъ и затылковъ утреннихъ обидчиковъ, то такъ увлекся этимъ, что былъ замѣченъ попечителемъ округа и оставленъ на второй годъ.

Впрочемъ, этотъ случай — исключительный и возраженіемъ противъ пользованія «тѣлесной шпаргалкой» служить не можетъ.

Мы знали одного ученика, который увлекался принципомъ именно тѣлесной шпаргалки. Онъ былъ исписанъ такъ, что любитель далъ бы за него большія деньги. Это была какая-то ходячая энциклопедія разныхъ наукъ.

Если бы у насъ существовала работорговля, то любой работорговецъ нажилъ бы на немъ не мало, перепродавъ его какому-нибудь лѣнивому ученику, которому опротивѣло таскать за собой ранецъ съ книгами. Исписанный мальчикъ бѣгалъ бы за нимъ, какъ живая книга, и, при необходимости, могъ быть развернуть и проштудированъ самымъ полезнымъ образомъ.

Недавно, сидя у костра, мы слышали отъ старыхъ учениковъ такую поэтическую легенду о шпаргалкѣ… Нѣсколько учениковъ въ ночь передъ экзаменомъ пробрались къ спящему крѣпкимъ сномъ учителю и исписали все его лицо несмывающимися чернилами. Это была первая шпаргалка въ непріятельскомъ лагерѣ.

И когда на другое утро онъ спрашивалъ экзаменующихся, они прямо, честно и внимательно глядѣли ему въ лицо и отвѣчали безъ запинки. Повторяемъ, это — легенда…

Среди учениковъ наблюдаются и такіе рѣдкіе экземпляры, которые не пользуются шпаргалками. Есть даже такія лица, которыя отрицаютъ пользу шпаргалокъ. Большей частью, это лица, надѣющіяся на свое счастье, но экзамены, какъ и всякая игра, по нашему мнѣнію, тогда только и хороши, когда призывается на помощь счастью и нѣкоторая заботливость, и трудъ. (Трудомъ мы называемъ добросовѣстное и тщательное изготовленіе шпаргалокъ по вышеприведеннымъ образцамъ.)

А счастье, а русское знаменитое «авось» — вещи слишкомъ гадательныя, и не всегда онѣ вывозятъ.

Мы знали двухъ мальчиковъ — одного чрезвычайно прилежнаго, а другого — шалопая, лѣниваго, какъ тропическій индѣецъ.

Они готовились къ экзаменамъ.

Разбили всю книгу по всеобщей исторіи на билеты, и случилось такъ, что ко дню экзаменовъ прилежный мальчикъ вызубрилъ всѣ билеты, кромѣ одного, до котораго дойти не успѣлъ; а шалопай, лѣнтяй и бездѣльникъ, идя на экзаменъ, прочелъ только одинъ единственный билетъ, изъ всего громаднаго количества, представленнаго ему потомъ на выборъ.

И что же случилось?! Прилежный ученикъ вынулъ какъ разъ тотъ билетъ, до котораго не успѣлъ дойти, а лѣнтяй превосходно отвѣтилъ тотъ единственный кусочекъ, который значился на его билетѣ и который онъ успѣлъ прочесть по дорогѣ на экзамены.

Прилежный мальчикъ послѣ этого случая забросилъ всѣ свои тетради, изорвалъ книги и, переселившись на Камчатку, сдѣлался грозой и несчастьемъ всѣхъ другихъ дѣтей: онъ билъ ихъ и увѣчилъ такъ, что потомъ кончилъ свои дни въ колоніи малолѣтнихъ преступниковъ, гдѣ дожилъ до глубокой старости.

Вотъ вамъ и счастье.

Статья о «шпаргалкѣ» кончена.

Нѣкоторые педагоги, можетъ быть, упрекнуть и даже выбранятъ меня за то, что я все время держался только на уровнѣ шпаргалки и ея примѣненія, вмѣсто того, что бы посовѣтовать ученикамъ лучше и добросовѣстнѣе учиться по книгамъ.

Но дѣло въ томъ, что авторъ — ярый противникъ экзаменовъ. Да и авторъ увѣренъ, что въ данной статьѣ онъ приковывалъ вниманіе юной аудиторіи лишь до тѣхъ поръ, пока говорилъ съ ней серьезнымъ, дѣловымъ понятнымъ ей языкомъ — безъ всякаго ломанья.

А пустые совѣты слушаться добраго начальства и вести себя паиньками — пусть даютъ другіе, которые любятъ бѣдныхъ дѣтей меньше, чѣмъ авторъ…

НЯНЬКА.

Будучи принципіальнымъ противникомъ строго обоснованныхъ, хорошо разработанныхъ плановъ, Мишка Саматоха перелѣзъ невысокую рѣшетку дачнаго сада безъ всякой опредѣленной цѣли.

Если бы что-нибудь подвернулось подъ руку, онъ укралъ бы; если бы обстоятельства располагали къ тому, чтобы ограбить, — Мишка Саматоха и отъ грабежа бы не отказался. Отчего же? Лишь бы послѣ можно было легко удрать, продать «блатокаю» награбленное и напиться такъ, «чтобы чертямъ было тошно».

Послѣдняя фраза служила мѣриломъ всѣхъ поступковъ Саматохи… Пилъ онъ, развратничалъ и дрался всегда съ тѣмъ расчетомъ, чтобы «чертямъ было тошно». Иногда и его били, и опять-таки били такъ, что «чертямъ было тошно».

Поэтическая легенда, циркулирующая во всѣхъ благо воспитанныхъ дѣтскихъ, гласить, что у каждаго человѣка есть свой ангелъ, который радуется, когда человѣку хорошо, и плачетъ, когда человѣка огорчаютъ.

Мишка Саматоха самъ добровольно отрекся отъ ангела, пригласилъ на его мѣсто цѣлую партію чертей и поставилъ себѣ цѣлью все время держать ихъ въ состояніи хронической тошноты. И, дѣйствительно, мишкинымъ чертямъ жилось не сладко.

Такъ какъ Саматоха былъ голоденъ, то усиліе, затраченное на преодолѣніе дачной ограды, утомило его.

Въ густыхъ кустахъ малины стояла зеленая скамейка. Саматоха утеръ лобъ рукавомъ, усѣлся на нее и сталъ, тяжело дыша, глядѣть на ослѣпительную подъ лучами солнца дорожку, окаймленную свѣжей зеленью.

Согрѣвшись и отдохнувъ, Саматоха откинулъ голову и замурлыкалъ популярную среди его друзей пѣсенку:

Родила меня ты, мама,

По какой такой причинѣ?

Вѣдь меня поглотить яма

По кончинѣ, по кончинѣ…

Маленькая дѣвочка лѣтъ шести выкатилась откуда-то на сверкающую дорожку и, увидѣвъ полускрытаго вѣтками кустовъ Саматоху, остановилась въ глубокой задумчивости.

Такъ какъ ей были видны только Саматохины ноги, она прижала къ груди тряпичную куклу, защищая это безпомощное созданіе отъ невѣдомой опасности, и, послѣ нѣкотораго колебанія, безстрашно спросила:

— Чьи это ноги?

Отодвинувъ вѣтку, Саматоха наклонился впередъ и сталъ, въ свою очередь, разсматривать дѣвочку.

— Тебѣ чего нужно? — сурово спросилъ онъ, сообразивъ, что появленіе дѣвочки и ея громкій голосокъ могутъ разрушить всѣ его пиратскіе планы.

— Это твои… ножки? — опять спросила дѣвочка, изъ вѣжливости смягчивъ смыслъ перваго вопроса.

— Мои.

— А что ты тутъ дѣлаешь?

— Кадрель танцую, — придавая своему голосу выраженіе глубокой ироніи, отвѣчалъ Саматоха.

— А чего же ты сидишь?

Чтобы не напугать зря ребенка, Саматоха проворчалъ:

— Не просижу мѣста. Отдохну, да и пойду.

— Усталъ? — сочувственно сказала дѣвочка, подходя ближе.

— Здорово усталъ. Ажъ чертямъ тошно.

Дѣвочка потопталась на мѣстѣ около Саматохи и, вспомнивъ свѣтскія наставленія матери, утверждавшей, что съ незнакомыми нельзя разговаривать, вѣжливо протянула Саматохѣ руку:

— Позвольте представиться: Вѣра.

Саматоха брезгливо пожалъ ея крохотную ручонку своей корявой лапой, а дѣвочка, какъ истый человѣкъ общества, поднесла къ его носу и тряпичную куклу:

— Позвольте представить: Марфушка. Она не живая, не бойтесь. Тряпичная.

— Ну? — съ ласковой грубоватостью, неискренно, въ угоду дѣвочкѣ, удивился Саматоха. — Ишь ты, стерва какая.

Взглядъ его заскользилъ по дѣвочкѣ, которая озабоченно вправляла въ бокъ куклѣ высунувшуюся изъ зіяющей раны паклю.

«Что съ нея толку! — скептически думалъ Саматоха. — Ни сережекъ, ни медальончика. Платье можно было бы содрать и башмаки, — да что за нихъ тамъ дадутъ? Да и визгу не оберешься».

— Смотри, какая у нея въ боку дырка, — показала Вѣра.

— Кто же это ее пришилъ[1]? — спросилъ Саматоха на своемъ родномъ языкъ.

— Не пришилъ, а сшилъ, — поправила Вѣра, — Няня сшила. А ну, поправь-ка ей бокъ. Я не могу.

— Эхъ, ты, козявка! — сказалъ Саматоха, беря въ руки куклу.

Это была его первая работа въ области починки человѣческаго тѣла. До сихъ поръ онъ его только портилъ.

Издали донеслись чьи-то голоса. Саматоха бросилъ куклу и тревожно поднялъ голову. Схватилъ дѣвочку за руку и прошепталъ:

— Кто это?

— Это не у насъ, а на сосѣдней дачѣ. Папа и мама въ городѣ…

— Ну?! А нянька?

— Нянька сказала мнѣ, чтобы я не шалила, и она потомъ убѣжала. Сказала, что вернется къ обѣду. Навѣрно, къ своему приказчику побѣжала.

— Къ какому приказчику?

— Не знаю. У нея есть какой-то приказчикъ.

— Любовникъ, что ли?

— Нѣтъ, приказчикъ. Слушай…

— Ну?

А тебя какъ зовутъ?

— Михайлой, — отвѣтилъ Саматоха крайне неохотно.

— А меня Вѣра.

«Пожалуй, тутъ будетъ фартъ», — подумалъ Саматоха, смягчаясь… — Эй, ты! Хошь я тебѣ гаданье покажу, а?

— А ну, покажи, — взвизгнула восторженно дѣвочка.

— Ну, ладно. Дако-сь руку… Ну, вотъ, видишь — ладошка. Во… Видишь, вонъ загибинка. Такъ по этой загибинкѣ можно сказать, когда кто именинникъ.

— А ну-ка! Ни за что не угадаешь.

Саматоха сдѣлалъ видъ, что напряженно разсматриваетъ руку дѣвочки.

— Гмъ! Сдается мнѣ по этой загибинкѣ, что ты именинница семнадцатаго сентября. Вѣрно?

— Вѣр-р-рно! — завизжала Вѣра, прыгая около Саматохи въ бѣшеномъ восторгѣ. — А ну-ка, на еще руку, скажи, когда мама именинница?

— Эхъ, ты, дядя! Нешто это по твоей рукѣ угадаешь? Тутъ, братъ, мамина рука требовается.

— Да мама сказала: въ шесть часовъ пріѣдетъ… Ты подождешь?

— Тамъ видно будетъ.

Какъ это ни странно, но глупѣйшій фокусъ съ гаданьемъ окончательно, самыми крѣпкими узлами приковалъ дѣвочку къ Саматохѣ. Вкусъ ребенка извилистъ, прихотливъ и неожиданъ.

— Давай еще играть… Ты прячь куклу, я ее буду искать. Ладно?

— Нѣтъ, — возразилъ разсудительный Саматоха. — Давай лучше играть въ другое. Ты будто бы хозяйка, а я гость. И ты будто бы меня угощаешь. Идетъ?

Планъ этотъ вызвалъ полное одобреніе хозяйки. Взрослый человѣкъ, съ усами, будетъ какъ всамдѣлишній гость, и она будетъ его угощать!!

— Ну, пойдемъ, пойдемъ, пойдемъ!

— Слушай ты, клопъ. А у васъ тамъ никого дома нѣтъ?

— Нѣтъ, нѣтъ, не бойся, вотъ чудакъ! Я одна. Знаешь, будемъ такъ: ты будто бы кушаешь, а я будто бы угощаю!

Глазенки ея сверкали, какъ черные брилліанты.

Вѣра поставила передъ гостемъ пустыя тарелки, усѣлась напротивъ, подперла рукой щеку и затараторила:

— Кушайте, кушайте! Эти кухарки такія невозможныя. Опять, кажется, котлеты пережарены. А ты, Миша, скажи: «благодарю васъ, котлеты замѣчательныя!»

— Да вѣдь котлетъ нѣтъ, — возразилъ практическій Миша.

— Да это не надо… Это вѣдь игра такая. Ну, Миша, говори!

— Нѣтъ, брать, я такъ не могу. Давай лучше я всамдѣлишныя кушанья буду ѣстъ. Буфетъ-то открытъ? Всамдѣлишно когда, такъ веселѣе. Э?

Такое отсутствіе фантазіи удивило Вѣру. Однако она безропотно слѣзла со стула, пододвинула его къ буфету и заглянула въ буфетъ.

— Видишь ты, тутъ есть такое, что тебѣ не понравится: ни торта, ни трубочекъ, а только холодный пирогъ съ мясомъ, курица и яйца вареныя.

— Ну, что жъ дѣлать — тащи. А попить-то нечего?

— Нечего. Есть тутъ да такое горькое, что ужасъ. Ты, небось, и пить-то не будешь. Водка.

— Тащи сюда, поросенокъ. Мы все это по-настоящему раздѣлаемъ. Безъ обману.

Закутавшись салфеткой (полная имитація зябкой мамы, кутавшейся всегда въ пуховой платокъ), Вѣра сидѣла на противъ Саматохи и дѣятельно угощала его.

— Пожалуйста, кушайте. Не стѣсняйтесь, будьте какъ дома. Ахъ, ужъ эти кухарки, — опять пережарила пирогъ, — чистое наказаніе.

Она помолчала, выжидая реплики.

— Ну?

— Что ну?

— Что жъ ты не говоришь?

— А что я буду говорить?

— Ты говори: «благодарю васъ, пирогъ замѣчательный».

Въ угоду ей проголодавшійся Саматоха, запихивая огромный кусокъ пирога въ ротъ, неуклюже пробасилъ:

— Благодарю васъ… пирогъ знаменитый!

— Нѣтъ: замѣчательный!

— Ну, да. Замѣчательный.

— Выпейте еще рюмочку, пожалуйста. Безъ четырехъ избовъ угла не строится.

— Благодарю васъ, водка замѣчательная.

— Ахъ, курица опять пережарена. Эти кухарки — чистое наказаніе.

— Благодарю васъ, курица замѣчательная, — прогудѣлъ Саматоха, подчеркивая этимъ стереотипнымъ отвѣтомъ полное отсутствіе фантазіи.

— Въ этомъ году лѣто жаркое, — замѣтила хозяйка.

— Благодарю васъ, лѣто замѣчательное. Я еще баночку выпью!

— Нельзя такъ, — строго сказала дѣвочка. — Я сама должна предложить… Выпейте, пожалуйста, еще рюмочку… Не стѣсняйтесь. Ахъ, водка, кажется, очень горькая. Ахъ, ужъ эти кухарки. Позвольте, я вамъ тарелочку перемѣню.

Саматоха не увлекался игрой такъ, какъ хозяйка; не старался быть такимъ кропотливымъ и точнымъ въ деталяхъ, какъ она. Поэтому, когда маленькая хозяйка отвернулась, онъ, внѣ всякихъ правилъ игры, сунулъ въ карманъ серебряную вилку и ложку.

— Ну, достаточно, — сказалъ онъ. — Сытъ.

— Ахъ, вы такъ мало ѣли!.. Скушайте еще кусочекъ.

— Ну, будетъ тамъ канитель тянуть, довольно. Я такъ налопался, что чертямъ тошно.

— Миша, Миша, — горестно воскликнула дѣвочка, съ укоризной глядя на своего большого друга. — Развѣ такъ говорятъ? Надо сказать: «Нѣтъ, ужъ увольте, премного благодаренъ. Разрѣшите закурить?»

— Ну, ладно, ладно… Увольте, много благодаренъ, дай-ка папироску.

Вѣра убѣжала въ кабинетъ и вернулась оттуда съ коробкой сигаръ.

— Вотъ эти сигары я покупалъ въ Берлинѣ, — сказала она басомъ. — Крѣпковатыя, да я другихъ не курю.

— Мерси вамъ, — сказалъ Саматоха, оглядывая слѣдующую комнату, дверь въ которую была открыта.

Глядя на Саматоху снизу вверхъ и скроивъ самое лукавое лицо, Вѣра сказала:

— Миша! Знаешь, во что давай играть?

— Во что?

— Въ разбойниковъ.

Это предложеніе поставило Мишу въ нѣкоторое затрудненіе. Что значитъ играть въ разбойниковъ? Такая игра съ шестилѣтней дѣвочкой казалась глупѣйшей профанаціей его ремесла.

— Какъ же мы будемъ играть?

— Я тебя научу. Ты будто разбойникъ и на меня нападаешь, а я будто кричу: охъ, забирайте всѣ мои деньги и драгоцѣнности, только не убивайте Марфушку.

— Какую Марфушку?

— Да куклу. Только я должна спрятаться, а ты меня ищи.

— Постой, это, брать, не такъ. Не пассажиръ долженъ сначала прятаться, а разбойникъ.

— Какой пассажиръ?

— Ну… этотъ вотъ… котораго грабятъ. Онъ не долженъ сначала прятаться.

— Да ты ничего не понимаешь, — вскричала хозяйка. — Я должна спрятаться.

Хотя это было искаженіе всѣхъ разбойничьихъ пріемовъ и традиціи, но Саматоха и не брался быть ихъ блюстителемъ.

— Ну, ладно, ты прячься. Только нѣтъ ли у тебя какого-нибудь кольца или брошки…

— Зачѣмъ?

— А чтобъ я могъ у тебя отнять.

— Такъ это можно нарочно… будто отнимаешь.

— Нѣтъ, я такъ не хочу, — рѣшительно отказался капризный Саматоха.

— Ахъ, ты Господи! Чистое съ тобой наказаніе! Ну, я возьму мамины часики и брошку, которые въ столикѣ у нея лежать.

— Сережекъ нѣтъ ли? — ласково спросилъ Саматоха, стремясь, очевидно, обставить игру со сказочной роскошью.

— Ну, обожди, поищу.

Игра была превеселая. Вѣрочка прыгала вокругъ Саматохи и кричала:

— Пошелъ вонъ! Не смѣй трогать Марфушку! Возьми лучше мои драгоцѣнности, только не убивай ее. Постой, а гдѣ же у тебя ножъ?

Саматоха привычнымъ жестомъ полѣзъ за пазуху, но сейчасъ же сконфузился и пожалъ плечами.

— Можно и безъ ножа. Нарочно жъ…

— Нѣтъ, я тебѣ лучше принесу изъ столовой.

— Только серебряный! — крикнулъ ей вдогонку Саматоха.

Игра кончилась тѣмъ, что, забравъ часы, брошку и кольцо въ обмѣнъ на драгоцѣнную жизнь Марфушки, Саматоха сказалъ:

— А теперь я тебя какъ будто запру въ тюрьму.

— Что ты, Миша! — возразила на это дѣвочка, хорошо, очевидно, изучившая, кромѣ свѣтскаго этикета, и разбойничьи нравы. — Почему же меня въ тюрьму? Вѣдь ты разбойникъ — тебя и надо въ тюрьму.

Покоренный этой суровой логикой, Миша возразилъ:

— Ну, такъ я тебя беру въ плѣнъ и запираю въ башню.

— Это другое дѣло. Ванная — будто бъ башня… Хорошо?

Когда онъ поднялъ ее на руки и понесъ, она, барахтаясь, зацѣпилась рукой за карманъ его брюкъ.

— Смотри-ка, Миша, что это у тебя въ карманѣ? Ложка?! Это чья?

— Это, братъ, моя ложка.

— Нѣтъ, это наша. Видишь, вонъ, вензель. Ты, навѣрное, нечаянно ее положилъ, да? Думалъ, платокъ?

— Нечаянно, нечаянно! Ну, садись-ка, брать сюда.

— Постой! Ты мнѣ, и руки свяжи, будто бы, чтобъ я не убѣжала.

— Экая фартовая дѣвчонка, — умилился Саматоха. Все-то она знаетъ. Ну, давай свои лапки!

Онъ повернулъ ключъ въ дверяхъ ванной и, надѣвъ въ передней чье-то лѣтнее пальто, неторопливо вышелъ.

По улицѣ шагалъ съ самымъ разсѣяннымъ видомъ.

Прошло нѣсколько дней.

Мишка Саматоха, какъ волкъ, пробирался по лужайкѣ парка между нянекъ, колясочекъ младенцевъ, летящихъ откуда-то резиновыхъ мячей и цѣлой кучи дѣтворы, копошившейся на травѣ.

Его волчій взглядъ прыгалъ отъ одной няньки къ другой, отъ одного ребенка къ другому…

Подъ громаднымъ деревомъ сидѣла бонна, углубившаяся въ книгу, а въ двухъ шагахъ маленькая трехлѣтняя дѣвочка разставляла какіе-то кубики. Тутъ же на травѣ раскинулась ея кукла размѣромъ больше хозяйки, — длинноволосое, розовощекое созданіе парижской мастерской, одѣтое въ голубое платье съ кружевами.

Увидѣвъ куклу, Саматоха нацѣлился, сдѣлалъ стойку и вдругъ, какъ молнія, прыгнулъ, схватилъ куклу и унесся въ глубь парка, на глазахъ изумленныхъ дѣтей и нянекъ.

Потомъ послышались крики и вообще началась невѣроятная суматоха.

Минуть двадцать безъ передышки бѣжалъ Мишка, стараясь запутать свой слѣдъ.

Добѣжалъ до какого-то досчатаго забора, отдышался и, скрытый деревьями, довольно разсмѣялся.

— Ловко, — сказалъ онъ. — Подико-сь догони.

Потомъ вынулъ замусленный огрызокъ карандаша и сталь шарить по карманамъ обрывокъ какой-нибудь бумажки.

— Эко, чортъ! Когда нужно, такъ и нѣтъ, — озабоченно проворчалъ онъ.

Взглядъ его упалъ на обрывокъ старой афиши на заборѣ. Вѣтеръ шевелилъ отклеившимся кускомъ розовой бумаги.

Саматоха оторвалъ его, крякнулъ и, прислонившись къ забору, принялся писать что-то. Потомъ усѣлся на землю и сталъ затыкать записку куклѣ за поясъ.

На клочкѣ бумаги были причудливо перемѣшаны печатныя фразы афиши съ рукописнымъ творчествомъ Саматохи.

Читать можно было такъ:

«Многоуважаемая Вѣра! Съ дозволенія начальства. Очень прошу не обижаться, что я ушелъ тогда. Было нельзя. Если бы кто-нибудь вернулся — засыпался бы я. А ты дѣвчонка знатная, понимаешь, что къ чему. И прошу тебя получить… бинокли у капельдинеровъ… сыю куклу, мною для тебя найденную на улицѣ… Можешь не благодарить… Артисты среди акта на аплодисменты не выходятъ… Уважаемаго тобой Мишу С. А ложку то я забылъ тогда вернуть! Прощ.».

— Вотъ онъ гдѣ, ребята! Держи его! Вотъ ты увидишь, какъ куколъ воровать, паршивецъ!.. Стой… не уйдешь!.. Собачье мясо!..

Саматоха вскочилъ съ земли, съ досадой бросилъ куклу подъ ноги окружавшихъ его дворниковъ и мальчишекъ и проворчалъ съ досадой:

— Свяжись только съ бабой, — вѣчно въ какую-нибудь исторію втяпаешься…

РОЖДЕСТВЕНСКІЙ ДЕНЬ У КИНДЯКОВЫХЪ.

Одиннадцать часовъ. Утро морозное, но въ комнатѣ тепло. Печь весело гудитъ и шумитъ, изрѣдка потрескивая и выбрасывая на желѣзный листъ, прибитый къ полу на этотъ случай, цѣлый снопъ искръ. Нервный отблескъ огня уютно бѣгаетъ по голубымъ обоямъ.

Всѣ четверо дѣтей Киндяковыхъ находятся въ праздничномъ, сосредоточенно-торжественномъ настроеніи. Всѣхъ четверыхъ праздникъ будто накрахмалилъ, и они тихонько сидѣть, боясь пошевелиться, стѣсненныя въ новыхъ платьицахъ и костюмчикахъ, начисто вымытыя и причесанныя.

Восьмилѣтній Егорка усѣлся на скамеечкѣ у раскрытой печной дверки и, не мигая, вотъ уже полчаса смотритъ на огонь.

На душу его сошло тихое умиленіе: въ комнатѣ тепло, новые башмаки скрипятъ такъ, что лучше всякой музыки, и къ обѣду пирогъ съ мясомъ, поросенокъ и желе.

Хорошо жить. Только бы Володька не билъ и, вообще, не задѣвалъ его. Этотъ Володька — прямо какое-то мрачное пятно на безпечальномъ существованіи Егорки.

Но Володькѣ — двѣнадцатилѣтнему ученику городского училища — не до своего кроткаго меланхоличнаго брата. Володя тоже всей душой чувствуетъ праздникъ и на душѣ его свѣтло.

Онъ давно уже сидитъ у окна, стекла котораго морозъ украсилъ затѣйливыми узорами, — и читаетъ.

Книга — въ старомъ, потрепанномъ, видавшемъ виды переплетѣ, и называется она: «Дѣти капитана Гранта». Перелистывая страницы, углубленный въ чтеніе Володя, нѣтъ-нѣтъ, да и посмотритъ со стѣсненнымъ сердцемъ: много ли осталось до конца? Такъ горькій пьяница съ сожалѣніемъ разсматриваетъ на свѣтъ остатки живительной влаги въ графинчикѣ.

Проглотивъ одну главу, Володя обязательно сдѣлаетъ маленькій перерывъ: потрогаетъ новый лакированный поясъ, которымъ подпоясана свѣженькая ученическая блузка, полюбуется на свѣжій изломъ въ брюкахъ и въ сотый разъ рѣшитъ, что нѣтъ красивѣе и изящнѣе человѣка на земномъ шарѣ, чѣмъ онъ.

А въ углу, за печкой, тамъ, гдѣ виситъ платье мамы, примостились самые младшіе Киндяковы… Ихъ двое: Милочка (Людмила) и Карасикъ (Костя). Они, какъ тараканы, выглядываютъ изъ своего угла и все о чемъ-то шепчутся.

Оба еще со вчерашняго дня уже рѣшили эмансипироваться и зажить своимъ домкомъ. Именно — накрыли ящичекъ изъ-подъ макаронъ носовымъ платкомъ и разставили на этомъ столѣ крохотныя тарелочки, на которыхъ аккуратно разложены: два кусочка колбасы, кусочекъ сыру, одна сардинка и нѣсколько карамелекъ. Даже двѣ бутылочки изъ-подъ одеколона украсили этотъ торжественный столъ: въ одной — «церковное» вино, въ другой цвѣточекъ, — все, какъ въ первыхъ домахъ.

Оба сидятъ у своего стола, поджавши ноги и не сводятъ восторженныхъ глазъ съ этого произведенія уюта и роскоши.

И только одна ужасная мысль грызетъ ихъ сердца: что, если Володька обратить вниманіе на устроенный ими столъ? Для этого прожорливаго дикаря нѣтъ ничего святого: сразу налетитъ, однимъ движеніемъ опрокинетъ себѣ въ ротъ колбасу, сыръ, сардинку и улетить, какъ ураганъ, оставивъ позади себя мракъ и разрушеніе.

— Онъ читаетъ, — шепчетъ Карасикъ.

— Пойди, поцѣлуй ему руку… Можетъ, тогда не тронетъ. Пойдешь?

— Сама пойди, — сипитъ Карасикъ. — Ты дѣвочта.

Буквы «к» Карасикъ не можетъ выговорить. Это для него закрытая дверь. Онъ даже имя свое произносить такъ:

— Тараситъ.

Милочка со вздохомъ встаетъ и идетъ съ видомъ хлопотливой хозяйки къ грозному брату. Одна изъ его рукъ лежитъ на краю подоконника; Милочка тянется къ ней, къ этой загрубѣвшей отъ возни со снѣжками, покрытой рубцами и царапинами отъ жестокихъ битвъ, страшной рукѣ…. Цѣлуетъ свѣжими розовыми губками.

И робко глядитъ на ужаснаго человѣка.

Эта умилостивительная жертва смягчаетъ Володино сердце. Онъ отрывается отъ книги:

— Ты что, красавица? Весело тебѣ?

— Весело.

— То-то. А ты вотъ такіе пояса видала?

Сестра равнодушна къ эффектному виду брата, но что бы подмазаться къ нему, хвалить:

— Ахъ, какой поясъ! Прямо прелесть!..

— То-то и оно. А ты понюхай, чѣмъ пахнетъ.

— Ахъ, какъ пахнетъ!!! Прямо — кожей.

— То-то и оно.

Милочка отходитъ въ свой уголокъ и снова погружается въ нѣмое созерцаніе стола. Вздыхаетъ… Обращается къ Карасику:

— Поцѣловала.

— Не дерется?

— Нѣтъ. А тамъ окно такое замерзнутое.

— А Егорта стола не тронетъ? Пойди, и ему поцѣлуй руту.

— Ну, вотъ еще! Всякому цѣловать. Чего недоставало!

— А если онъ на столъ наплюнетъ?

— Пускай, а мы вытиремъ.

— А если на толбасу наплюнетъ?

— А мы вытиремъ. Не бойся, я сама съѣмъ. Мнѣ не противно.

Въ дверь просовывается голова матери.

— Володенька! Къ тебѣ гость пришелъ, товарищъ.

Боже, какое волшебное измѣненіе тона! Въ будніе дни разговоръ такой: «Ты что же это, дрянь паршивая, съ курями клевалъ, что ли? Гдѣ въ чернила убрался? Вотъ придетъ отецъ, скажу ему — онъ тебѣ пропишетъ ижицу. Сынъ, а хуже босявки!»

А сегодня маминъ голосъ — какъ флейта. Вотъ это праздничекъ!

Пришелъ Коля Чебурахинъ.

Оба товарища чувствуютъ себя немного неловко въ этой атмосферѣ праздничнаго благочинія и торжественности.

Странно видѣть Володѣ, какъ Чебурахинъ шаркнулъ ножкой, здороваясь съ матерью и какъ представился созерцателю — Егоркѣ:

— Позвольте представиться, Чебурахинъ. Очень пріятно.

Какъ все это необычно! Володя привыкъ видѣть Чебурахина въ другой обстановкѣ, и манеры Чебурахина, обыкновенно, были иныя.

Чебурахинъ, обыкновенно, ловилъ на улицѣ зазѣвавшагося гимназистика, грубо толкалъ его въ спину и сурово спрашивалъ:

— Ты чего задаешься?

— А что? — въ предсмертной тоскѣ шепталъ робкій «карандашъ». — Я ничего.

— Вотъ тебѣ и ничего! По мордѣ хочешь схватить?

— Я вѣдь васъ не трогалъ, я васъ даже не знаю.

— Говори: гдѣ я учусь? — мрачно и величественно спрашивалъ Чебурахинъ, указывая на потускнѣвшій, полуоборванный гербъ на фуражкѣ.

— Въ городскомъ.

— Ага! Въ городскомъ! Такъ почему же ты, мразь несчастная, не снимаешь передо мной шапку? Учить нужно?

Ловко сбитая Чебурахинымъ гимназическая фуражка летитъ въ грязь. Оскорбленный, униженный гимназистъ горько рыдаетъ, а Чебурахинъ, удовлетворенный, «какъ тигръ (его собственное сравненіе) крадется» дальше.

И вотъ теперь этотъ страшный мальчикъ, еще болѣе страшный, чѣмъ Володя, — вѣжливо здоровается съ мелкотой, а когда Володина мать спрашиваетъ его фамилію и чѣмъ занимаются его родители, яркая горячая краска заливаетъ нѣжный, смуглыя, какъ персикъ, Чебурахинскія щеки.

Взрослая женщина бесѣдуетъ съ нимъ, какъ съ равнымъ, она приглашаетъ садиться! Поистинѣ, это Рождество дѣлаетъ съ людьми чудеса!

Мальчики садятся у окна и, сбитые съ толку необычностью обстановки, улыбаясь, поглядываютъ другъ на друга.

— Ну, вотъ хорошо, что ты пришелъ. Какъ поживаешь?

— Ничего себѣ, спасибо. Ты что читаешь?

— «Дѣти капитана Гранта». Интересная!

— Дашь почитать?

— Дамъ. А у тебя не порвутъ?

— Нѣтъ что ты! (Пауза.) А я вчера одному мальчику по мордѣ далъ.

— Ну?

— Ей-Богу. Накажи меня Богъ, далъ. Понимаешь, иду я по Слободкѣ, ничего себѣ не думаю, а онъ ка-акъ мнѣ кирпичиной въ ногу двинетъ! Я ужъ тутъ не стерпѣлъ. Кэ-экъ ахну!

— Послѣ Рождества надо пойти на Слободку бить мальчишекъ. Вѣрно?

— Обязательно пойдемъ. Я резину для рогатки купилъ. (Пауза.) Ты бизонье мясо ѣлъ когда-нибудь?

Володѣ смертельно хочется сказать: «ѣлъ». Но ни какъ невозможно… Вся жизнь Володи прошла на глазахъ Чебурахина, и такое событіе, какъ потребленіе въ пищу бизоньяго мяса, никакъ не могло бы пройти незамѣченнымъ въ ихъ маленькомъ городкѣ.

— Нѣтъ, не ѣлъ. А, навѣрное, вкусное. (Пауза.) Ты бы хотѣлъ быть пиратомъ?

— Хотѣлъ. Мнѣ не стыдно. Все равно, пропащій человѣкъ…

— Да и мнѣ не стыдно. Что жъ, пиратъ такой же человѣкъ, какъ другіе. Только что грабитъ.

— Понятно! Зато приключенія. (Пауза.) А позавчера я одному мальчику тоже по зубамъ далъ. Что это, въ самомъ дѣлѣ, такое?! Наябедничалъ на меня теткѣ что курю. (Пауза.) А австралійскіе дикари мнѣ не симпатичны, знаешь! Африканскіе негры лучше.

— Бушмены. Они привязываются къ бѣлымъ.

А въ углу бушменъ Егорка уже, дѣйствительно, привязался къ бѣлымъ:

— Дай конфету, Милка, а то на столъ плюну.

— Пошелъ, пошелъ! Я мамѣ скажу.

— Дай конфету, а то плюну.

— Ну, и плюй. Не дамъ.

Егорка исполняетъ свою угрозу и равнодушно отходить къ печкѣ. Милочка стираетъ передничкомъ съ колбасы плевокъ и снова аккуратно укладываетъ ее на тарелку. Въ глазахъ ея долготерпѣніе и кротость.

Боже, сколько въ домѣ враждебныхъ элементовъ… Такъ и приходится жить — при помощи ласки, подкупа и униженія.

— Этотъ Егорка меня смѣшить, — шепчетъ она Карасику, чувствуя нѣкоторое смущеніе.

— Онъ дуратъ. Татъ будто это его тонфеты.

А къ обѣду приходятъ гости: служащій въ пароходствѣ Чилибѣевъ съ женой и дядя Акимъ Семенычъ. Всѣ сидятъ, тихо перебрасываясь односложными словами, до тѣхъ поръ, пока не усѣлись за столъ. За столомъ шумно.

— Ну, кума, и пирогъ! — кричитъ Чилибѣевъ. — Всѣмъ пирогамъ пирогъ.

— Гдѣ ужъ тамъ! Я думала, что совсѣмъ не выйдетъ. Такія паршивыя печи въ этомъ городѣ, что хоть на трубкѣ пеки.

— А поросенокъ! — восторженно кричитъ Акимъ, котораго всѣ немного презираютъ за его бѣдность и восторженность. — Это жъ не поросенокъ, а чортъ знаетъ что такое.

— Да, и подумайте; такой поросенокъ, что тутъ и смотрѣть нечего — два рубли!! Съ ума они посходили тамъ на базарѣ! Кура — рубль, а къ индюшкамъ приступу нѣтъ! И что оно такое будетъ дальше, прямо не извѣстно.

Въ концѣ обѣда произошелъ инцидентъ: жена Чилибѣева опрокинула стаканъ съ краснымъ виномъ и залила новую блузку Володи, сидѣвшаго подлѣ.

Киндяковъ-отецъ сталъ успокаивать гостью, а Киндякова-мать ничего не сказала… Но по лицу ея было видно, что если бы это было не у нея въ домѣ, и быль бы не праздникъ, — она бы взорвалась отъ гнѣва и обиды за испорченное добро — какъ пороховая мина.

Какъ воспитанная женщина, какъ хозяйка, понимающая, что такое хорошій тонъ, — Киндякова-мать предпочла накинуться на Володю:

— Ты чего тутъ подъ рукой разсѣлся! И что это за паршивыя такія дѣти, они готовы мать въ могилу заколотить. Поѣлъ, кажется, — и ступай. Разсѣлся, какъ городская голова! До неба скоро вырастешь, а все дуракомъ будешь. Только въ книжки свои носъ совать мастеръ!

И сразу потускнѣлъ въ глазахъ Володи весь торжественный праздникъ, все созерцательно-восторженное настроеніе… Блуза украсилась зловѣщимъ темнымъ пятномъ, душа оскорблена, втоптана въ грязь въ присутствіи постороннихъ лицъ, и главное — товарища Чебурахина, который тоже сразу потерялъ весь свой блескъ и очарованіе необычности.

Хотѣлось встать, уйти, убѣжать куда-нибудь. Встали, ушли, убѣжали. Оба. На Слободку. И странная вещь: не будь темнаго пятна на блузкѣ — все кончилось бы мирной прогулкой по тихимъ рождественскимъ улицамъ.

Но теперь, какъ рѣшилъ Володя, «терять было нечего».

Дѣйствительно, сейчасъ же встрѣтили трехъ гимназистовъ-второклассниковъ.

— Ты чего задаешься? — грозно спросилъ Володя одного изъ нихъ.

— Дай ему, дай, Володька! — шепталъ сбоку Чебурахинъ.

— Я не задаюсь, — резонно возразилъ гимназистикъ. — А вотъ ты сейчасъ макаронъ получишь.

— Я?

Въ голосѣ Володи сквозило непередаваемое презрѣніе.

— Я? Кто васъ отъ меня, несчастныхъ, отнимать будетъ?

— Самъ, форсила несчастная!

— Эхъ! — крикнулъ Володя (все равно, блуза уже не новая!), лихимъ движеніемъ сбросилъ съ плечъ пальто и размахнулся .

А отъ угла переулка уже бѣжали четыре гимназиста на подмогу своимъ…..

— Что жъ они, сволочи паршивыя, семь человѣкъ на двухъ! — хрипло говорить Володя, еле шевеля распухшей, будто чужой губой и удовлетворенно поглядывая на друга затекшимъ глазомъ.

— Нѣтъ ты, брать, попробуй два на два… Вѣрно?

— Понятно.

И остатки праздничнаго настроенія сразу исчезли — его смѣнили обычныя будничныя дѣла и заботы.

СМЕРТЬ АФРИКАНСКАГО ОХОТНИКА.
Общія разсужденія. Скала.

Мой другъ, моральный воспитатель и наставникъ Борисъ Поповъ, провозившійся со мной всѣ мои юношескіе годы, часто говорилъ своимъ глухимъ, ласковымъ голосомъ;

— Знаете, какъ бы я нарисовалъ картину «Жизнь»? По необъятному полю, изрытому могилами, тяжело движется громадная стеклянная стѣна… Люди, съ безумно выкатившимися глазами, напряженными мускулами рукъ и спины, хотятъ остановить ея наступательное движеніе, бьются у нижняго края ея, но остановить ее невозможно. Она движется и сваливаетъ людей въ подвернувшіяся ямы — одного за другимъ… Одного за другимъ! Впереди ея — пустыя отверстью могилы; сзади — наполненныя засыпанныя могилы. И кучка живыхъ людей у края видать прошлое: могилы, могилы и могилы. А остановить стѣну не возможно. Всѣ мы свалимся въ ямы. Всѣ.

Я вспоминаю эту ненаписанную картину и, пока еще стеклянная стѣна не смела меня въ могилу, хочу признаться въ одномъ чудовищномъ поступкѣ, совершенномъ мною въ дни моего дѣтства. Обь этомъ поступкѣ никто не знаетъ, а поступокъ дикій и для дѣтскаго возраста неслыханный: у основанія большой желтой скалы, на берегу моря, недалеко отъ Севастополя, въ пустынномъ мѣстѣ — я закопалъ въ пескѣ, похоронилъ одного англичанина и одного француза…

Миръ праху вашему, — краснобаи и обманщики! Стеклянная стѣна движется на меня, но я прикладываю къ ней лицо и, сплюснувъ носъ, вижу оставшееся позади: моего отца, индѣйца Вапити и негра Башелико. А за ними въ тяжелыхъ прыжкахъ и извивахъ мощныхъ тѣлъ мечутся львы, тигры и гіены.

Это все главныя дѣйствующія лица той исторіи, которая окончилась таинственными похоронами у основанія большой скалы, на пустынномъ морскомъ берегу.

Мои родители жили въ Севастополѣ, чего я никакъ не могъ понять въ то время: какъ можно было жить въ Севастополѣ, когда существуютъ Филиппинскіе острова, южный берегъ Африки, пограничные города Мексики, громадныя преріи Сѣверной Америки, Мысъ Доброй Надежды, рѣки Оранжевая, Амазонка, Миссисипи и Замбези?…

Меня, десятилѣтняго піонера въ душѣ мѣстожительство отца не удовлетворяло.

А занятіе? Отецъ торговалъ чаемъ, мукой, свѣчами, овсомъ и сахаромъ.

Конечно, я ничего не имѣлъ противъ торговли… но вопросъ: чѣмъ торговать? Я допускалъ торговлю кошенилью, слоновой костью, вымѣненной у туземцевъ на бездѣлушки, золотымъ пескомъ, хинной коркой, драгоцѣннымъ розовымъ деревомъ, сахарнымъ тростникомъ… Я признавалъ даже такое опасное занятіе, какъ торговля чернымъ деревомъ (негроторговцы такъ называютъ негровъ).

Но мыло! Но свѣчи! Но пиленый сахаръ!

Проза жизни тяготила меня. Я уходилъ на нѣсколько верстъ отъ города и, пролеживая цѣлыми днями на пустынномъ берегу моря, у подножія одинокой скалы, мечталъ…

Пиратское судно рѣшило пристать къ этому мѣсту, чтобы закопать награбленное сокровище: окованный желѣзомъ сундукъ, полный старинныхъ испанскихъ дублоновъ, гиней, золотыхъ бразильскихъ и мексиканскихъ монетъ и разной золотой, осыпанной драгоцѣнными камнями, утвари…

Грубые голоса, загорѣлыя лица, хриплый смѣхъ и ромъ, ромъ безъ конца…

Я, спрятавшись въ одному мнѣ извѣстномъ углубленіи на верхушкѣ скалы, молча слѣжу за всѣмъ происходящимъ: мускулистыя руки энергично роютъ песокъ, опускаютъ въ яму тяжелый сундукъ, засыпаютъ его и, сдѣлавъ на скалѣ таинственную отмѣтку, уѣзжаютъ на новые грабежи и приключенія. Одну минуту я колеблюсь: не примазаться ли къ нимъ? Хорошо поѣздить вмѣстѣ, погрѣться подъ жаркимъ экваторіальнымъ солнцемъ, пограбить мимо идущихъ «купцовъ», сцѣпиться на абордажъ съ англійскимъ бригомъ, дорого продавая свою жизнь, потому что встрѣча съ англичанами — вѣрный галстукъ на шею.

Съ другой стороны, можно къ пиратамъ и не примазываться. Другая комбинація не менѣе заманчива: вырыть сундукъ съ дублонами, притащить къ отцу, а потомъ купить на «вырученныя деньги» фургонъ, въ которыхъ ѣздятъ южноафриканскіе боэры, оружія, припасовъ, нанять нѣсколькихъ охотниковъ для компаніи, да и двинуться на африканскія алмазныя поля.

Положимъ, отецъ и мать забракуютъ Африку. Но, Боже ты мой! Остается прекрасная Сѣверная Америка съ бизонами, безконечными преріями, мексиканскими вакеро и раскрашенными индѣйцами. Ради такой благодати стоило бы рискнуть скальпами — ха-ха!

Солнце накаливаетъ морской песокъ у моихъ ногъ, тѣни постепенно удлиняются, а я, вытянувшись въ холодкѣ подъ облюбованной мною скалой, книга за книгой поглощаю двухъ своихъ любимцевъ: Луи Буссенара и капитана Майнъ-Рида.

«… Расположившись подъ тѣнью гигантскаго баобаба, путешественники съ удовольствіемъ вдыхали вкусный ароматъ жарившейся надъ костромъ передней ноги слона. Негръ Геркулесъ сорвалъ нѣсколько плодовъ хлѣбнаго дерева и присоединилъ ихъ къ вкусному жаркому. Основательно позавтракавъ и запивъ жаркое нѣсколькими глотками кристальной воды изъ ручья, разбавленной ромомъ, наши путешественники, и т. д.».

Я глотаю слюну и шепчу, обуреваемый завистью:

— Умѣютъ же жить люди! Ну-съ… позавтракаемъ и мы.

Изъ тайнаго хранилища въ разселинѣ скалы я вынимаю пару холодныхъ котлетъ, тарань, кусокъ пирога съ мясомъ, бутылку бузы и — начинаю насыщаться, изрѣдка поглядывая на чистый морской горизонтъ: не приближается ли пиратское судно?

А тѣни все длиннѣе и длиннѣе…

Пора и въ свой блокгаузъ на Ремесленной улицѣ.

Я думаю, — скала эта на пустынномъ берегу стоитъ и до сихъ поръ, и разселина сохранилась, и на днѣ ея, вѣроятно, еще лежитъ сломанный ножикъ и баночка съ порохомъ — тамъ все попрежнему, а мнѣ уже тридцать два года, и все чаще кто-нибудь изъ добрыхъ друзей восклицаетъ съ радостнымъ смѣхомъ:

— Гляди-ка! А вѣдь у тебя тоже появился сѣдой волосъ.

Первое разочарованіе.

Не знаю, кто изъ насъ былъ большимъ ребенкомъ — я или мой отецъ.

Во всякомъ случаѣ, я, какъ истый краснокожій, не былъ бы способенъ на такое бурное проявленіе восторга, какъ отецъ, въ тотъ моментъ, когда онъ сообщилъ мнѣ что къ намъ ѣдетъ настоящій звѣринецъ, который пробудетъ всю Святую недѣлю и, можетъ быть (въ этомъ мѣстѣ отецъ подмигнулъ, съ видомъ дипломата, разоблачающаго важную государственную тайну), останется и до мая.

Внутри у меня все замерло отъ восторга, но наружно я не подалъ виду.

Подумаешь, звѣринецъ! Какіе тамъ звѣри? Небось, и агути нѣтъ, и гну, и анаконды — матери водъ, не говоря ужъ о жирафахъ, пеккари и муравьѣдахъ.

— Понимаешь — львы есть! Тигры! Крокодилъ! Удавъ! Укротители и хозяинъ у меня кое-что въ лавкѣ покупаютъ, такъ говорили. Вотъ это, брать, штука! Индѣецъ тамъ есть стрѣлокъ, и негръ.

— А что негръ дѣлаетъ? — спросилъ я съ поблѣднѣвшимъ отъ восторга лицомъ.

— Да ужъ что-нибудь дѣлаетъ, — неопредѣленно промямлилъ отецъ. — Даромъ держать не будутъ.

— Какого племени?

— Да племени, брать, хорошаго, сразу видно. Весь черный, какъ ни поверни. На первый день Пасхи пойдемъ — увидишь.

Кто пойметъ мое чувство, съ которымъ я нырнулъ подъ красную кумачовую съ желтыми украшеніями отдѣлку балагана? Кто оцѣнить симфонію звуковъ хриплаго аристона, хлопанья бича и потрясающаго рева льва?

Гдѣ слова для передачи сложнаго дивнаго сочетанія трехъ запаховъ: львиной клѣтки, конскаго навоза и пороха?…

Эхъ, очерствѣли мы!…

Однако, когда я опомнился, многое въ звѣринцѣ перестало мнѣ нравиться. Во-первыхъ — негръ.

Негръ долженъ быть голымъ, кромѣ бедеръ, покрытыхъ яркой бумажной матеріей. А тутъ я увидѣлъ профанацію: негра въ красномъ фракъ, съ нелѣпымъ зеленымъ цилиндромъ на головѣ. Во-вторыхъ, негръ долженъ быть грозенъ. А этотъ показывалъ какіе-то фокусы, бѣгалъ по рядамъ публики, вынимая изъ всѣхъ кармановъ замасленныя карты, и, вообще, относился ко всѣмъ очень заискивающе.

Въ-третьихъ — тяжелое впечатлѣніе произвелъ на меня Вапити, — индѣецъ стрѣлокъ изъ лука. Правда, онъ былъ въ индѣйскомъ національномъ костюмѣ, украшенъ какой-то шкурой и утыканъ перьями, какъ пѣтухъ, но… гдѣ же скальпы? Гдѣ ожерелье изъ зубовъ сѣраго медвѣдя-гризли?

Нѣтъ, все это не то.

И потомъ: человѣкъ стрѣляетъ изъ лука — во что? — въ черный кружокъ, нарисованный на деревянной доскѣ.

И это въ то время, когда въ двухъ шагахъ отъ него сидятъ его злѣйшіе враги, блѣднолицые!

— Стыдись, Вапити, краснокожая собака! — хотѣлъ сказать я ему. — Твое сердце трусливо, и ты уже забылъ, какъ блѣднолицые отняли у тебя пастбище, сожгли вигвамъ и угнали твоего мустанга. Другой порядочный индѣецъ не сталъ бы раздумывать, а влѣпилъ бы сразу парочку стрѣлъ въ физіономію вонъ тому акцизному чиновнику, сытый видъ котораго доказываетъ, что гибель вигвама и угонъ мустанга не обошлись безъ его содѣйствія.

Увы! Вапити забылъ завѣты своихъ предковъ. Ни одного скальпа не содралъ онъ сегодня, а просто раскланялся на апплодисменты и ушелъ. Прощай, трусливая собака!

Чѣмъ дальше, тѣмъ больше падало мое настроеніе: худосочная дѣвица надѣвала себѣ на шею удава, будто это былъ вязаный шерстяной платокъ.

Живой удавъ — и онъ стерпѣлъ это, не обвилъ негодницу своими смертоносными кольцами? Не сжалъ ее такъ, чтобы кровь изъ нея брызнула во всѣ стороны?! Червякъ ты несчастный, а не удавъ!

Левъ! Царь звѣрей, величественный, грозный, однимъ прыжкомъ выносящійся изъ густыхъ зарослей и, какъ громъ небесный, обрушивающійся на спину антилопы… Левъ, гроза чернокожихъ, бичъ стадъ и зазѣвавшихся охотниковъ, прыгалъ черезъ обручъ! Становился всѣми четырьмя лапами на раскрашенный шарь! Гіена становилась передними ногами ему на крупъ!..

Да будь я на мѣстѣ этого льва, я такъ тяпнулъ бы этого укротителя за ногу, что онъ другой разъ и къ клѣткѣ близко бы не подошелъ.

И гіена тоже обнаглѣла, какъ самая послѣдняя дрянь…

Прошу не осуждать меня за кровожадность… Я разсуждалъ, такъ сказать, академически.

Всякій долженъ дѣлать свое дѣло: индѣецъ снимать скальпъ, негръ — ѣсть попавшихъ къ нему въ лапы путешественниковъ, а левъ — терзать безъ разбору того, другого и третьяго, потому что читатель долженъ понять: пить-ѣсть всякому надо.

Теперь я и самъ недоумѣваю: что я надѣялся увидѣть, явившись въ звѣринецъ? Пару львовъ, вырвавшихся изъ клѣтки и доѣдающихъ въ углу галерки не успѣвшаго удрать матроса? Индѣйца, старательно снимающаго скальпы со всего перваго ряда обезумѣвшихъ отъ ужаса зрителей? Негра, разложившаго костеръ изъ выломанныхъ досокъ слоновой загородки и поджаривающаго на этомъ кострѣ мучного торговца Слуцкина?

Вѣроятно, это зрѣлище было бы единственное, которое меня бы удовлетворило… А когда мы выходили изъ балагана, отецъ сообщилъ мнѣ ликующимъ тономъ:

— Представь себѣ, я пригласилъ сегодня вечеромъ къ намъ въ гости хозяина, индѣйца и негра. Повеселимся.

Эта была та же отцовская черта, которая приводила его къ покупкѣ на базарѣ каракатицъ, которыхъ мы потомъ вдвоемъ съ отцомъ и съѣдали. Я — изъ любви къ приключеніямъ, онъ — изъ желанія доказать всѣмъ домашнимъ, что покупка его не носить опредѣленнаго характера безсмысленности.

— Да-съ. Пригласилъ. Интересные люди.

Съ такимъ видомъ, вѣроятно, Ротшильдъ теперь приглашаетъ къ себѣ Шаляпина.

Духъ меценатства свилъ себѣ въ отцѣ прочное гнѣздо.

Второе разочарованіе. Смерть.

Ударъ за ударомъ!

Индѣецъ Вапити и негръ Башелико явились къ намъ въ сѣрыхъ пиджакахъ, которые сидѣли на нихъ, какъ перчатка на карандашѣ.

Они — по примѣру хозяина звѣринца христосовались съ отцомъ и мамой. Негръ — каннибалъ — Христосовался!

Краснокожая собака — Вапити, котораго засмѣяли бы индѣйскія скво (бабы), христосовался!

Боже, Боже! Они ѣли куличъ. Послѣ жаренаго миссіонера — куличъ! А грозный индѣецъ Вапити мирно съѣлъ три крашеныхъ яйца, измазавъ себѣ всю кирпичную физіономію синимъ и зеленымъ цвѣтомъ. Это — вмѣсто раскраски въ цвѣта войны…

Кончилось тѣмъ, что отецъ, хвативъ кіевской наливки свыше мѣры, затянулъ «Віютъ вітры, віютъ буйны», а индѣецъ ему подтягивалъ!!

А негръ танцовалъ съ теткой польку-мазурку… Правда, при этомъ ѣлъ ее, но только глазами…

И въ это время игралъ не тамъ-тамъ, а торбанъ подъ умѣлой рукой отца.

А грозный нѣмецъ, хозяинъ звѣринца, просто спалъ, забывъ своихъ львовъ и слоновъ.

Утромъ, когда еще всѣ спали, я всталъ и, надѣвъ фуражку, тихо побрелъ по берегу бухты.

Долго брелъ, грустно брелъ.

Вотъ и моя скала, вотъ и разселина — мое пище- и книгохранилище.

Я вынулъ Буссенара, Майнъ-Рида и усѣлся у подножія скалы. Перелисталъ книги… въ послѣдній разъ.

И со страницъ на меня глядѣли индѣйцы, поющіе: «Віютъ вітры, віютъ буйны», глядѣли негры, танцующіе польку-мазурку подъ звуки хохлацкаго торбана, львы прыгали черезъ обручъ и слоны стрѣляли хоботомъ изъ пистолета…

Я вздохнулъ.

Прощай, мое дѣтство, мое сладкое изумительно-интересное дѣтство…

Я вырылъ въ пескѣ, подъ скалой яму, положилъ въ нее всѣ томики француза Буссенара и англичанина капитана Майнъ-Рида, засыпалъ эту могилу, всталъ и выпрямился, обведя горизонтъ совсѣмъ другимъ взглядомъ… Пиратовъ не было и не могло быть; не должно быть.

Мальчикъ умеръ.

Вмѣсто него — родился юноша.

Въ слоновъ лучше всего стрѣлять разрывными пулями.

Я — КАКЪ АДВОКАТЪ.

— Поздравьте меня! — сказалъ мнѣ одинъ знакомый — жизнерадостный, улыбающійся юноша. — Я уже помощникъ присяжнаго повѣреннаго… Адвокатъ!

— Да что вы говорите!

— Вотъ вамъ и да что! Настоящій адвокатъ.

Лицо его приняло серьезное, значительное выраженіе,

— Не шутите?

— Милый мой… Люди, стоящіе на стражѣ законовъ, — не шутятъ. Защитники угнетенныхъ, хранители священныхъ завѣтовъ Александра Второго, судебные дѣятели — не имѣютъ права шутить. Нѣтъ ли дѣльца какого -нибудь?

— Какъ не быть дѣльцу! У литератора, у редактора журнала дѣла всегда есть. Вотъ, напримѣръ, черезъ недѣлю назначено мое дѣло. Привлекаютъ къ отвѣтственности за то, что я перепечаталъ замѣтку о полицеймейстерѣ, избившемъ еврея.

— Онъ что же?… Не билъ его, что ли?

— Онъ-то билъ. А только говорятъ, что этого нельзя было разглашать въ печати. Онъ билъ его, такъ сказать, довѣрительно, не для печати.

— Хорошо, — сказалъ молодой адвокатъ. — Я беру это дѣло. Дѣло это трудное, запутанное дѣло, но я его беру.

— Берите. Какое вы хотите вознагражденіе за веденіе дѣла?

— Господи! Какъ обыкновенно.

— А какъ обыкновенно?

— Ребенокъ! (Онъ съ покровительственнымъ видомъ потрепалъ меня по плечу.) Неужели, вы не знаете обычнаго адвокатскаго гонорара? Изъ десяти процентовъ! Понимаете?

— Понимаю. Значить, если я получу три мѣсяца тюрьмы, то на вашу долю придется девять дней? Знаете, я согласенъ работать съ вами даже на тридцати процентахъ.

Онъ немного смутился.

— Гмъ! Тутъ что-то не такъ… Дѣйствительно, изъ чего я долженъ получить десять процентовъ? У васъ какой искъ?

— Никакого иска нѣтъ.

— Значить, — воскликнулъ онъ съ отчаяннымъ выраженіемъ лица, — я буду вести дѣло и ничего за это съ васъ не получу?

— Не знаю, — пожалъ я плечами съ невиннымъ видомъ. — Какъ у васъ тамъ, у адвокатовъ полагается?

Облачко задумчивости слетѣло съ его лица. Лицо это озарилось солнцемъ.

— Знаю! — воскликнулъ онъ. — Это дѣло вѣдь — политическое?

— Позвольте… Разберемся, изъ какихъ элементовъ оно состоять: изъ русскаго еврея, русскаго полицеймейстера и русскаго редактора! Да, дѣло, несомнѣнно, политическое. Ну, вотъ. А какой же уважающій себя адвокатъ возьметъ деньги за политическое дѣло?!

Онъ сдѣлалъ широкій жесть.

— Отказываюсь! Кладу эти рубли на алтарь свободы!

Я горячо пожалъ ему руку.

— Систему защиты мы выберемъ такую: вы просто заявите, что вы этой замѣтки не печатали.

— Какъ такъ? изумился я. — У нихъ вѣдь есть номеръ журнала, въ которомъ эта замѣтка напечатана.

— Да? Ахъ, какая неосторожность! Такъ вы вотъ что: вы просто заявите, что это не вашъ журналъ.

— Позвольте… Тамъ стоить моя подпись.

— Скажите, что поддѣльная. Кто-то, моль, поддѣлалъ. А? Идея?

— Что вы, милый мой! Да вѣдь весь Петербургъ знаетъ, что я редактирую журналъ.

— Вы, значить, думаете, что они вызовутъ свидѣтелей?

— Да, любой человѣкъ скажетъ имъ это!

— Ну, одинъ человѣкъ, — это еще не бѣда. Можно оспорить. Testis unus testis nullus… Я-то эти заковыки знаю. Вотъ если много свидѣтелей, — тогда плохо. А нельзя сказать, что вы спали, или уѣхали на дачу, а вашъ помощникъ напился пьянъ и выпустилъ номеръ?

— Дача въ декабрѣ? Сонъ безъ просыпу недѣлю? Пьяный помощникъ? Нѣтъ; это не годится. Замѣтка объ избіеніи полицеймейстеромъ еврея помѣщена, а я за нее отвѣчаю, какъ редакторъ.

— Есть! Знаете, что вы покажете? Что вы видѣли, какъ полицеймейстеръ билъ еврея.

— Да я не видѣлъ!!

— Послушайте… Я понимаю, что подсудимый долженъ быть откровененъ со своимъ защитникомъ. Но имъ-то вы можете сказать, чего и на свѣтѣ не было.

— Да какъ же я это скажу?

— А такъ: поѣхалъ, молъ, я по своимъ дѣламъ въ городъ Витебскъ (сестру замужъ выдавать или дочку хоронить), ну, ѣду, молъ, по улицѣ, вдругъ смотрю: полицеймейстеръ еврея бьетъ. Какое, думаю, онъ имѣетъ право?! Взялъ да и написалъ.

— Нельзя такъ. Билъ-то онъ его въ закрытомъ помѣщеніи. Въ гостиницѣ.

— О, Господи! Да кто-нибудь же видѣлъ, какъ онъ его билъ? Были же свидѣтели?

— Были. Швейцаръ видѣлъ.

Юный крючкотворъ задумался.

— Ну, хорошо, — поднялъ онъ голову очень рѣшительно. — Будьте покойны, — я уже знаю, что дѣлать. Выкрутимся!

Когда мы вошли въ залъ суда, мой адвокатъ такъ поблѣднѣлъ, что я взялъ его подъ руку и дружески шепнулъ:

— Мужайтесь.

Онъ обвелъ глазами скамьи для публики и, чтобы замаскировать свой ужасъ передъ незнакомымъ ему мѣстомъ, замѣтилъ:

— Странно, что публики такъ мало. Кажется, дѣло сенсаціонное, громкій политическій процессъ, а любопытныхъ нѣтъ.

Дѣйствительно, на мѣстахъ для публики сидѣли только два гимназиста, прочитавшіе, очевидно, въ газетахъ замѣтку о моемъ дѣлѣ и пришедшіе поглазѣть на меня.

Въ глазахъ ихъ читалось явно выраженное сочувствіе по моему адресу, возмущеніе по адресу тяжелаго русскаго режима, и сверкала въ этихъ открытыхъ чистыхъ глазахъ явная рѣшимость въ случаѣ моего осужденія отбить меня отъ конвойныхъ (которыхъ, къ сожалѣнію, не было), посадить на мустанга и ускакать въ преріи, гдѣ я долженъ былъ прославиться подъ кличкой кроваваго мстителя Желѣзные Очки…

Я невнимательно прослушалъ чтеніе обвинительнаго акта, разсѣянно отвѣтилъ на заданные мнѣ вопросы и, вообще, все свое вниманіе сосредоточилъ на бѣдномъ адвокатѣ, который сидѣлъ съ видомъ героя повѣсти Гюго «Послѣдній день приговореннаго къ смерти».

Когда предсѣдатель сказалъ: «Слово принадлежитъ защитнику», — мой защитникъ притворился, что это его не касается. Со всѣмъ возможнымъ вниманіемъ онъ углубился въ разложенныя передъ нимъ бумаги, поглядывая однимъ глазомъ на предсѣдателя.

— Слово принадлежитъ защитнику!

Я толкнулъ его въ бокъ.

— Ну, что же вы… начинайте.

— А? Да, да… Я скажу…

Онъ, шатаясь, поднялся.

— Прошу судъ дѣло отложить до вызова новыхъ свидѣтелей.

Предсѣдатель удивленно спросилъ:

— Какихъ свидѣтелей?

— Которые бы удостовѣрили, что мой обвиняемый..

— Подзащитный!

— Да… Что мой этотъ… подзащитный не былъ въ городѣ въ тотъ моментъ, когда вышелъ номеръ журнала.

— Это лишнее, — сказалъ предсѣдатель. — Обвиняемый — отвѣтственный редакторъ и, все равно, отвѣчаетъ за все, что помѣщено въ журналѣ.

— Бросьте! — шепнулъ я. — Говорите просто вашу рѣчь.

— А? Ну-ну. Господа судьи и вы, присяжные засѣдатели!…

Я снова дернулъ его за руку.

— Что вы! Гдѣ вы видите присяжныхъ засѣдателей?

— А эти вотъ, — шепнулъ онъ мнѣ. — Кто такіе?

— Это вѣдь коронный судъ. Безъ участія присяжныхъ.

— Вотъ оно что! То-то я смотрю, что ихъ такъ мало. Думалъ, заболѣли…

— Или спятъ, — оказалъ я. — Или на дачѣ, да?

— Защитникъ, — замѣтить предсѣдатель, — разъ вы начали рѣчь, прошу съ обвиняемымъ не перешептываться.

— Въ дѣлѣ открылись новыя обстоятельства, — заявилъ мой защитникъ, глядя на предсѣдателя взглядомъ утопающаго.

— Говорите.

— Господа судьи и вы… вотъ эти… коронные… тоже судьи. Мой обвиняемый вовсе даже не виноватъ. Я его знаю, какъ высоконравственнаго человѣка, который на какія-нибудь подлости не способенъ…

Онъ жадно проглотилъ стаканъ воды.

— Ей Богу. Вспомните великаго основателя судебныхъ уставовъ… Мой защищаемый видѣлъ своими глазами, какъ полицеймейстеръ билъ этого жалкаго, безправнаго еврея, положеніе которыхъ въ Россіи…

— Опомнитесь! — шепнулъ я. — Ничего я не видѣлъ. Я перепечаталъ изъ газетъ. Тамъ только одинъ швейцаръ и былъ свидѣтелемъ избіенія.

Адвокатъ — шопотомъ:

— Тс-с-съ! Не мѣшайте… Я нашелъ лазейку…

Вслухъ:

— Господа судьи и вы, коронные представители… Всѣ мы знаемъ, каково живется руководителю русскаго прогрессивнаго изданія. Штрафы, конфискаціи, аресты сыплются на него, какъ изъ ведра… изобилія! Свободныхъ средствъ, обыкновенно, нѣтъ, а штрафы плати, а за все отдай! Что остается дѣлать такому прогрессивному неудачнику? Онъ долженъ искать себѣ заработка на сторонѣ, не стѣсняясь его сущностью и формой. Лишь бы честный заработокъ, господа судьи, и вы, присяжн… присяжные повѣренные! Человѣкъ безъ предразсудковъ, мой защищаемый въ свободное отъ редакціонной работы время снискивалъ себѣ пропитаніе, чѣмъ могъ. Конечно, мизерная должность швейцара второстепенной витебской гостиницы — это мало, слишкомъ мало… Но нужно же жить и питаться, господа присяжные! И вотъ, мой защищаемый, находясь временно въ должности такого швейцара въ витебской гостиницѣ, — самъ, своими глазами, видѣлъ, какъ зарвавшійся представитель власти избивалъ бѣднаго безправнаго пасынка великой нашей матушки Россіи, того пасынка, который, по выраженію одного популярнаго писателя,

…создалъ пѣсню, подобную стону,

И навѣки духовно почилъ.

— Виноватъ, — замѣтилъ потрясенный предсѣдатель.

— Нѣтъ, ужъ вы позвольте мнѣ кончить. И вотъ я спрашиваю: неужели правдивое, безыскусственное изложеніе видѣннаго есть преступленіе?! Я долженъ указать на то, что юридическая природа всякаго преступленія должна имѣть… исходить… выражать… наличность злой воли. Имѣла ли она мѣсто въ этомъ случаѣ? Нѣтъ! Положа сердце на руку — тысячу разъ нѣтъ. Видѣлъ человѣкъ и написалъ. Но вѣдь и Тургеневъ, и Толстой, и Достоевскій писали то, что видѣли. Посадите же и ихъ рядомъ съ моимъ подзащищаемымъ! Почему же я не вижу ихъ рядомъ съ нимъ?!! И вотъ, господа судьи, и вы… тоже… другіе судьи, — я прошу васъ, основываясь на вышесказанномъ, вынести обвинительный приговоръ насильнику-полицеймейстеру, удовлетворивъ гражданскій искъ моего обвиняемаго и за веденіе дѣлъ издержки, потому что онъ не виноватъ, потому что правда да милость да царствуютъ въ судахъ, потому что онъ продуктъ создавшихся условій, потому что онъ надежда молодой русской литературы!!!

Предсѣдатель, пряча въ густыхъ, нависшихъ усахъ предательское дрожаніе уголковъ рта, шепнулъ что-то своему сосѣду и обратился къ «надеждѣ молодой русской литературы» :

— Обвиняемому предоставляется послѣднее слово.

Я всталъ и сказалъ, яснымъ взоромъ глядя передъ собою:

— Господа судьи! Позвольте мнѣ сказать нѣсколько словъ въ защиту моего адвоката. Вотъ передъ вами сидитъ это молодое существо, только что сошедшее съ университетской скамьи. Что оно видѣло, чему его тамъ учили? Знаетъ оно нѣсколько юридическихъ оборотовъ, пару другую цитатъ, и съ этимъ крохотнымъ микроскопическимъ багажомъ, который помѣстился бы въ узелкѣ, завязанномъ въ углу носового платка, — вышло оно на широкій жизненный путь. Неужели ни на одну минуту жалость къ несчастному и милосердіе — этотъ даръ нашего христіанскаго ученія — не тронули вашихъ сердецъ?! Не судите его строго, господа судьи, онъ еще молодъ, онъ еще исправится, передъ нимъ вся жизнь. И это даетъ мнѣ право просить не только о снисхожденіи, но и о полномъ его оправданіи!

Судьи были, видимо, растроганы. Мой подзащитный адвокатъ плакалъ, тихонько сморкаясь въ платокъ.

Когда судьи вышли изъ совѣщательной комнаты, предсѣдатель громко возгласилъ:

— Нѣтъ, не виновенъ!

Я, какъ человѣкъ обстоятельный, спросилъ:

— Кто?

— И вы признаны невиновнымъ и онъ. Можете идти.

Всѣ окружили моего адвоката, жали ему руки, поздравляли…

— Боялся я за васъ, — признался одинъ изъ публики, пожимая руку моему адвокату. — Вдругъ, думаю, закатаютъ васъ мѣсяцевъ на шесть.

Выйдя изъ суда, зашли на телеграфъ, и мой адвокатъ далъ телеграмму:

«Дорогая мама! Сегодня была моя первая защита. Поздравь — меня оправдали. Твой Ника».

ТЕЛЕГРАФИСТЪ НАДЬКИНЪ.

Солнце еще не припекало. Только грѣло. Его лучи еще не ласкали жгучими ласками, подобно жаднымъ рукамъ любовницы; скорѣе, нѣжная материнская ласка чувствовалась въ теплыхъ касаніяхъ нагрѣтаго воздуха.

На опушкѣ чахлаго лѣса, раскинувшись подъ кустомъ на пригоркѣ, благодушествовали двое: бывшій телеграфистъ Надькинъ и Неизвѣстный человѣкъ, профессія котораго заключалась въ продажѣ горожанамъ колоссальныхъ милліонныхъ лѣсныхъ участковъ въ Ленкорани на границѣ Персіи. Такъ какъ для реализаціи этого дѣла требовались сразу сотни тысячъ, а у горожанъ были въ карманахъ, банкахъ и чулкахъ лишь десятки и сотни рублей, то ни одна сдѣлка до сихъ поръ еще не была заключена, кромѣ взятыхъ Неизвѣстнымъ человѣкомъ двугривенныхъ и полтинниковъ заимообразно отъ лицъ, ослѣпленныхъ ленкоранскими милліонами.

Поэтому Неизвѣстный человѣкъ всегда ходилъ въ сапогахъ, подметки которыхъ отваливались у носка, какъ челюсти старыхъ развратниковъ, а конецъ пояса, которымъ онъ перетягивалъ свой станъ, облеченный въ фантастическій бешметъ, — этотъ конецъ дѣлался все длиннѣе и длиннѣе, хлопая даже по колѣнямъ подвижного Неизвѣстнаго человѣка.

Въ противовѣсъ своему энергичному пріятелю — бывшій телеграфистъ Надькинъ выказывалъ себя человѣкомъ лѣнивымъ, малоподвижнымъ, съ опредѣленной склонностью къ философскимъ размышленіямъ.

Можетъ быть, если бы онъ учился, изъ него вышелъ бы приличный приватъ-доцентъ.

А теперь, хотя онъ и любилъ поговорить, но словъ у него, вообще, не хватало, и онъ этотъ недостатокъ восполнялъ такой страшной жестикуляціей, что его жилистые, грязные кулаки, кое-какъ прикрѣпленные къ двумъ вялымъ рукамъ-плетямъ, во время движенія издавали даже свистъ, какъ камни, выпущенные изъ пращи.

Грязная, форменная тужурка, обтрепанныя, съ громадными вздутіями на тощихъ колѣняхъ, брюки и фуражка съ полуоторваннымъ козырькомъ — все это, какъ пожаръ — Москвѣ, служило украшеніемъ Надькину.

Сегодня, въ ясный пасхальный день, друзья наслаждались въ полномъ объемѣ: солнце грѣло, бока нѣжила свѣтлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газетѣ были разложены и разставлены, не безъ уклона въ сторону буржуазности, полдюжины крашенныхъ яицъ, жареная курица, съ полъ-аршина свернутой бубликомъ «малороссійской» колбасы, покривившійся отъ рахита куличъ, увѣнчанный сахарнымъ розаномъ, и бутылка водки.

Ѣли и пили истово, какъ мастера этого дѣла. Спѣшить было некуда; отдаленный перезвонъ колоколовъ навѣвалъ на душу тихую задумчивость, и, кромѣ того, оба чувствовали себя по-праздничному, такъ какъ голову Неизвѣстнаго человѣка украшала новая барашковая шапка, вымѣненная у ошалѣвшаго горожанина чуть ли не на сто десятинъ ленкоранскаго лѣса, а телеграфистъ Надькинъ украсилъ грудь букетомъ подснѣжниковъ и, кромѣ того, еще съ утра вымылъ руки и лицо.

Поэтому оба и были такъ умилительно-спокойны и не торопливы.

Прекрасное должно быть величаво…

Поѣли…

Телеграфистъ Надькинъ перевернулся на спину, подставилъ солнечнымъ лучамъ сразу сбѣжавшуюся въ мелкія складки прищуренную физіономію и съ нѣгой въ голосъ простоналъ:

— Хорошо!

— Это что, — мотнулъ головой Неизвѣстный человѣкъ, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. — Развѣ такъ бываетъ хорошо? Вотъ когда я свои ленкоранскіе лѣса сплавлю, — вотъ жизнь пойдетъ. Оба, братъ, изъ фрака не вылѣземъ… На шампанское чихать будемъ. Впрочемъ, продавать не все нужно: я тебѣ оставлю весь участокъ, который на море, а себѣ возьму на большой дорогѣ, которая на Тавризъ. Ба-альшія дѣла накрутимъ.

— Спасибо, братъ, — разнѣжено поблагодарилъ Надькинъ. — Я тебѣ тоже… Гмъ!.. Хочешь папироску?

— Дѣло. Але! Гопъ!

Неизвѣстный поймалъ брошенную ему папироску, легъ около Надькина, и синій дымокъ поплылъ, сливаясь съ синимъ небомъ…

— Хор-р-рошо! Вѣрно?

— Да.

— А я, братъ, такъ вотъ лежу и думаю: что будетъ, если я помру?

— Что будетъ? — хладнокровно усмѣхнулся Неизвѣстный человѣкъ. — Землетрясеніе будетъ!.. Потопъ! Скандалъ!.. Ничего не будетъ!!

— Я тоже думаю, что ничего, — подтвердилъ Надькинъ. — Все тоже сейчасъ же должно исчезнуть — солнце, земной шаръ, пароходы разные — ничего не останется!

Неизвѣстный человѣкъ поднялся на одномъ локтѣ и тревожно спросилъ:

— То-есть… Какъ же это?

— Да такъ. Пока я живъ, все это для меня и нужно, а разъ помру, — на кой оно тогда чортъ!

— Постой, брать, постой… Что это ты за такая важная птица, что разъ помрешь, такъ ничего и не нужно?

Со всѣмъ простодушіемъ настоящаго эгоиста Надькинъ повернулъ голову къ другу и спросилъ:

— А на что же оно тогда?

— Да вѣдь другіе-то останутся?!

— Кто другіе?

— Ну, люди разные… Тамъ, скажемъ, чиновники, женщины, министры, лошади… Вѣдь имъ жить надо?

— А на что?

— «На что, на что»! Плевать имъ на тебя, что ты умеръ. Будутъ себѣ жить, да и все.

— Чудакъ! — усмѣхнулся телеграфистъ Надькинъ, нисколько не обидясь. — Да на что же имъ жить, разъ меня уже нѣтъ?

— Да что жъ они для тебя только и живутъ, что ли? — съ горечью и обидой въ головѣ вскричалъ продавецъ ленкоранскихъ лѣсовъ.

— А то какъ же? Вотъ чудакъ — больше имъ жить для чего же?

— Ты это… серьезно?

Злоба, досада на наглость и развязность Надькина закипѣли въ душѣ Неизвѣстнаго. Онъ даже не могъ подобрать словъ, чтобы выразить свое возмущеніе, кромѣ короткой мрачной фразы:

— Вотъ сволочь!

Надькинъ молчалъ.

Сознаніе своей правоты ясно виднѣлось на лицѣ его.

— Вотъ нахалъ! Да что жъ ты, значить, скажешь: что вотъ сейчасъ тамъ въ Петербургѣ или въ Москвѣ, — генералы разные, сенаторы, писатели, театры — все это для тебя?

— Для меня. Только ихъ тамъ сейчасъ никого нѣтъ. Ни генераловъ, ни театровъ. Не требуется.

— А гдѣ жъ они?! Гдѣ?!!

— Гдѣ? Нигдѣ.

— ?!!! ?!!.

— А вотъ если я, скажемъ, собрался въ Петербургъ проѣхать, — всѣ бы они сразу и появились на своихъ мѣстахъ. Пріѣхалъ, значитъ, Надькинъ, и все сразу оживилось: дома выскочили изъ земли, извозчики забѣгали, дамочки, генералы, театры заиграли… А какъ уѣду — опять ничего не будетъ. Все исчезнетъ.

— Ахъ, подлецъ!.. Ну, и подлецъ же… Бить тебя за такіе слова — мало. Станутъ ради тебя генераловъ, министровъ затруднять… Что ты за цаца такая?

Тѣнь задумчивости легла на лицо Надькина.

— Я уже съ дѣтства объ этомъ думаю: что ни до меня ничего не было, ни послѣ меня ничего не будетъ… Зачѣмъ? Жилъ Надькинъ — все было для Надькина. Нѣтъ Надькина — ничего не надо.

— Такъ почему же ты, если ты такая важная персона, — не король какой-нибудь или князь.?!

— А зачѣмъ? Долженъ бытъ порядокъ. И король нуженъ для меня, и князь. Это, брать, все предусмотрѣно.

Тысяча мыслей терзала немного охмелѣвшую голову Неизвѣстнаго человѣка.

— Что жъ, по-твоему, — сказалъ онъ срывающимся отъ гнѣва голосомъ, — сейчасъ и города нашего нѣтъ, если ты изъ него вышелъ?

— Конечно, нѣтъ.

— А посмотри, вонъ колокольня… Откуда она взялась?

— Ну, разъ я на нее смотрю, — она, конечно, и появляется. А разъ отвернусь — зачѣмъ ей быть? Для чего?

— Вотъ свинья! А вотъ ты отвернись, а я буду смотрѣть — посмотримъ, исчезнетъ она или нѣтъ?

— Незачѣмъ это, — холодно отвѣчалъ Надькинъ. — Развѣ мнѣ не все равно — будетъ тебѣ казаться эта колокольня или нѣтъ?

Оба замолчали.

— Постой, постой, — вдругъ горячо замахалъ руками Неизвѣстный человѣкъ. — А я, что жъ, по-твоему, если умру… Если раньше тебя — тоже все тогда исчезнетъ?

— Зачѣмъ же ему исчезать, — удивился Надькинъ, — разъ я останусь жить?! Если ты помрешь — значить, померъ просто, чтобы я это чувствовалъ и чтобъ я поплакалъ надъ тобой.

И, вставь съ земли и стоя на колѣняхъ, спросилъ ленкоранскій лѣсоторговецъ сурово:

— Значитъ, выходитъ, что и я только для тебя существую, значитъ, и меня нѣтъ, ежели ты на меня не смотришь?

— Ты? — нерѣшительно промямлилъ Надькинъ. Въ душѣ его боролись два чувства: нежеланіе обидѣть друга и стремленіе продолжить до конца, сохранить всю стройность своей философской системы. Философская сторона побѣдила:

— Да! — твердо сказалъ Надькинъ. — Ты тоже. Можетъ, ты и появился на свѣтъ для того, чтобы для меня достать куличъ, курицу и водку и составить мнѣ компанію.

Вскочилъ на ноги ленкоранскій продавецъ… Глаза его метали молніи. Хрипло вскричалъ:

— Подлецъ ты, подлецъ, Надькинъ! Знать я тебя больше не хочу!! Извольте видѣть — мать меня на что рожала, мучилась, грудью кормила, а потомъ безпокоилась и страдала за меня?! Зачѣмъ? Для чего? Съ какой радости?.. Да для того, видите ли, чтобы я компанію составилъ безработному телеграфистишкѣ Надькину? А?! Для него я росъ, учился, съ ленкоранскими лѣсами дѣло придумалъ, у Гигикина курицу и водку на счетъ лѣсовъ скомбинировалъ. Для тебя? Провались ты! Не товарищъ я тебѣ больше, чтобъ тебѣ лопнуть!

Нахлобучивъ шапку на самыя брови и цѣпляясь полуоторванной подметкой о кочки, сталь спускаться Неизвѣстный человѣкъ съ пригорка, направляясь къ городу.

А Надькинъ печально глядѣлъ ему вслѣдъ и, сдвинувъ упрямо брови, думалъ по-прежнему, какъ всегда онъ думалъ:

— Спустится съ пригорка, зайдетъ за перелѣсокъ и исчезнетъ… Потому, разъ онъ отъ меня ушелъ — зачѣмъ ему существовать? Какая цѣль? Хо!

И сатанинская гордость расширила болѣзненное, хилое сердце Надькина и освѣщала лицо его адскимъ свѣтомъ…



  1. На воровскомъ языкѣ «пришить», значить убить