Лев Тихомиров
правитьО смысле войны
правитьНа берегах Тихого океана кипит кровавая борьба, и, вдумываясь в причины ее, нельзя не опасаться, что она окажется спором не на месяцы и годы, а на очень долгий период. Чувствуется, что на Дальнем Востоке поднялся вопрос всемирно-исторический, при решении которого нам понадобятся все наши способности бороться, устраивать и управлять.
А между тем в обширных слоях нашего общества стелятся полосы самого опасного тумана социально-политического «декаданса», развивающегося уже много десятков лет. Размягченное состояние умов, дряблость чувства, отвращение от всякого напряжения энергии вообще, какое-то «обабленное» настроение, создали почву для принципиального отрицания всякого действия «силой», и, в частности, отрицание войны, в резкой дисгармонии с запросом истории на мужскую доблесть.
Хуже всего то, что эта рыхлая псевдогуманность, отрицание силы и активности, стали уже достоянием многочисленных слоев среднеобразованной толпы. Пока антисоциальная идея остается личным парадоксом взбалмошного, или даже гениального, ума, — беда не велика, и из парадокса может даже сверкнуть какая-нибудь искорка действительной истины. Но когда антисоциальная идея становится верованием толпы, — она делается опасной. Толпа не знает многогранности истины. Если среднее общество упрется лбом в какую-нибудь фальшь, то уж потом разве какие-либо страшные бедствия способны снова вразумить его. Это внутреннее опустошение ума и чувства опаснее всяких внешних вражеских нашествий.
Чернышевский когда-то острил, говоря, что хотя многие ученые занимались исследованием влияния умственного развития на ход истории, но ни один, к сожалению не вздумал исследовать влияние глупости, которое гораздо важнее… Это, конечно, только игра слов, потому что глупость тоже в своем роде «ум», только плохого качества. Но за этим «умом плохого качества» нужно очень зорко следить, потому что его влияние огромно. Толпа, какая бы она ни была, — сила, она носит «общественное мнение», с которым иной раз не сладят никакие умники. Непростительно, поэтому, допускать, чтобы в «среднем» уме исчезали правильные социальные понятия.
Влияние «глупости» на историю довольно тяжело и тогда, когда оно «консервативно», то есть основано на не рассуждающем поддержании традиционной истины. Но это еще полбеды, потому что в традиции всегда есть большая доля опытом доказанной правды. Гораздо страшнее влияние глупости, когда она начинает «умничать», строить идолы из «новых» идей, в которых среднее общество наименее способно различить ложь и истину…
Этим-то умничаньем создано ходкое распространение идей, отрицающих силу, причем, в частности, отрицание особенно распространяется на войну как наиболее яркое применение силы, «насилия»… Вера в то, будто бы война есть «„зло“ и „варварство“, распространилась в среднем образованном обществе до того, что доросла до несокрушимой пошлости. Со всегдашней нетерпимостью опошленного верования, это отрицание войны стало уже воинствующим и готово забрасывать камнями всякий проблеск сознания всей важности „войны“…
Русскому обществу, всем несколько живым элементам его, пора обратить внимание на необходимость освежить и исправить ходячие понятия. Ведь в действительности война вовсе не „бессмысленное“ явление. Русское общество должно вспомнить, что на важное и полезное значение войны „имели смелость“ обращать его внимание крупнейшие представители русского гения нашего времени.
Довольно вспомнить Достоевского и Владимира Соловьева.
II
правитьС до-Толстовской „толстовщиной“ приходилось, действительно, бороться уже Достоевскому. И, конечно, трудно найти большую смелость, как в его „Парадоксалисте“, которого он бросил в лицо представителям социального размягчения мозгов, которое уже действовало во время Турецкой войны. Тогда проявлялся героизм, был великодушный порыв чувства, но не молчал и зарождавшийся прогрессивный паралич, впоследствии доведенный „до чертиков“ графом Л. Н. Толстым. И вот Парадоксалист Достоевского (см. 10 том, стр. 147) выступает с доказательствами, что война есть величайшее благо, а мир — „язва“ человечества.
Неправда, — говорит он, — чтобы война была проявлением грубости или жестокости. Тут важно психологическое состояние борющихся. На войну никто не идет для того, чтоб убивать, а каждый идет с мыслью пожертвовать своей жизнью. Война несет с собой великодушную идею, и поэтому человечество любит войну. Это одно притворство, когда все говорят: „Ах какое несчастье: война“… На деле все сияют и очень рады. В мирное время — скука, апатия, уныние. Во время войны — все бодры, крепки, и потом, даже в случае поражения, — долго любят хоть вспомнить о пережитом времени подъема духа. Повышение духа, вызванное войной, потом отзывается и на подъеме науки, искусства; война внутри народа создает чувство человеческого равенства, подчиняет социальные различия личной доблести… Война, наконец, сближает между собой воюющие народы, научает их видеть и ценить взаимно друг друга… Короче, война во всех отношениях — состояние более высокое, нежели мир.
Собеседник Парадоксалиста, понятно, недоумевает пред такими нечестивыми суждениями. Но Парадоксалист неумолим: он подвергает жесточайшему разгрому „язву мира“, как он выражается. Это место стоит привести целиком, потому что в нем есть нечто, почти пророчески указывающее те последствия долгого мира, которые мы увидели воочию.
„Великодушие, — говорит он, — гибнет в периоды долгого мира, а вместо него являются цинизм, равнодушие, скука и много-много что злобная насмешка, да и то почти для праздной забавы, а не для дела. Положительно можно сказать, что долгий мир ожесточает людей. В долгий мир социальный перевес всегда переходит на сторону всего, что есть дурного и грубого в человечестве, главное же к богатству и капиталу. Честь, человеколюбие, самопожертвование еще уважаются, ценятся, стоят высоко сейчас после войны. Но чем дольше продолжается мир, — все эти прекрасные, великодушные качества бледнеют, засыхают, мертвеют, а богатство и стяжание захватывают все. Под конец останется лишь одно лицемерие — лицемерие чести, лицемерие самопожертвования и долга“. Все это будет уважаться лишь для формы, на словах. ^Настоящей чести не будет, а будет только формула чести, а — это есть смерть чести. Долгий мир производит апатию и низменность мысли, разврат, притупляет чувства. Наслаждения не утончаются, а грубеют. Грубое богатство не может наслаждаться великодушием, а требует наслаждений, более близких к делу, то есть к прямейшему удовлетворению плоти. Наслаждения становятся плотоядными. Сластолюбие вызывает сладострастие, а сладострастие — всегда жестокость Вы никак не можете всего этого отрицать, потому что нельзя отрицать главного факта, что во время долгого мира социальный перевес всегда переходит к грубому богатству»…
Со своей стороны я только спрошу наших современников: неужели они не узнают в картине, нарисованной Достоевским, настоящего портрета нашего теперешнего общества? Если бы Достоевский был жив, он не мог бы и с натуры более точно списать характеристику общества, каким оно явилось ныне, после 25 лет «мирного развития».
Даже литературные его представители, самоновейшие носители новых слов и путей, замечательно хорошо выразили в себе, в своем декадентском художестве и философии разнузданной плоти, ту именно сластолюбивую деморализацию, которую 25 лет назад предсказывал Парадоксалист…
III
правитьПосле речей «Парадоксалиста» Достоевского прошло 25 лет так называемого «мирного развития». Не касаясь более ранних времен, за одни только последние годы его мы увидели ряд «мирных» явлений — в Казанском соборе в Петербурге, на московских бульварах, в Уфе, в Баку, в Полтаве и т. д., и т. д. Развитие — тоже доросло вплоть до господ Розанова с К… А между тем на Дальнем Востоке уже загоралась гроза кары, и дай Бог, чтобы гроза вразумления… В эти «последние» дни Владимир Соловьев, одинокий идеалист разлагающейся эпохи, допевал свою лебединую песню.
Фактически движение монгольского язычества еще не начиналось, но прозрение Соловьева на год опередило события, когда он писал свои «Три разговора».
Ни один, кажется, мыслитель русский не давал такой мужественной и красноречивой защиты войны. С какой злой отчетливостью Владимир Соловьев увековечил здесь пошленький образ, князька-толстовца. Какой симпатичный тип рисует он в генерале, защищающем высоту своего звания… Немногое покойный философ говорил России так вдохновенно, как это свое завещание, которое ему пришлось скоро дополнить еще «гимном» императору Вильгельму, поднявшему стяг в новом крестовом походе:
Наследник крестоносной рати,
Ты стал под знаменем Креста, Святой огонь в твоем булате, И речь грозящая свята…
В «Трех разговорах» Соловьев, между прочим, сделал превосходную постановку общего вопроса о должном отношении к войне: «Как? — восклицает у него глуповатый князь-толстовец, — как, вы сомневаетесь в том, что война и военщина — безусловное и крайнее зло, от которого человечество должно непременно и сейчас избавиться? Вы сомневаетесь, что полное и немедленное уничтожение этого людоедства было бы во всяком случае торжеством разума и добра? — Да, я совершенно уверен в противном, — отвечает г. Z. -То есть в чем же?
— Да в том, что война не есть безусловное зло и что мир не есть безусловное добро. Или, проще говоря, — что возможна и бывает хорошая война, возможен и бывает дурной мир».
Вот и это и есть настоящая, правильная, постановка вопроса. С ней, конечно, согласился бы и Парадоксалист Достоевского, который, в сущности, обличает не мир вообще, а именно дурной мир, такой мир, который бывает обыкновенно и по большей части… Именно потому что мир, по большей части, бывает дурной, фальшивый, бессмысленный, война, по большей части, производит, сравнительно с развращающим действием такого мира, очень благодетельное, повышающее и оздоровляющее действие на общество.
IV
правитьМожет быть война «хорошая», может быть и мир «дурной», — говорит Соловьев. Может быть, стало быть, и война «„дурная“, которая составляет явление безнравственное и вредное. И, однако же, ставя такую формулу, Владимир Соловьев, подобно Парадоксалисту Достоевского, как будто все-таки сочувственнее относится к войне, чем к миру.
Почему же? Это зависит, конечно, прежде всего от обстановки разговора, от того отвращения, которое в человеке, не утратившем живого чувства, возбуждает нынешнее слащавое, беспринципное „миролюбие“, смешивающее „мир“ с простым апатичным бездействием. Когда вокруг располагается такое „миролюбие“, то в противовес ему невольно начинаешь „любить войну“, как Парадоксалист Достоевского. Однако, помимо этого случайного условия, в войне — самой даже вредной и безнравственной — есть всегда один такой элемент, который сам по себе хорош и которого нет во вредном и безнравственном мире. Это именно элемент силы, активности, способности к борьбе. Между тем вся жизнь человека есть борьба. Способность к ней, это — самое необходимое условие жизни. Конечно, силу и активность можно направить не только на добро, но и на зло. Но если у какого-либо существа нет самой способности к борьбе, нет силы — то это существо ровно никуда не годится, ни на добро, ни на зло. Это нечто мертвенное. А для человека нет ничего противнее смерти, отсутствия жизни. Зло — безнравственно; но пока человек имеет силу, жизнь, то как бы вредно она ни была направлена, все-таки имеется возможность и надежда пересоздать злое направление и направить данную силу на добро. Если же у человека нет самой жизненной силы, то это уже почти не человеческое существо. Никаких надежд на него возлагать нельзя. Если же он, своей мертвенностью, заражает, сверх того, и окружающих, то не может быть на свете ничего более вредного и противного. В дурном мире — именно это и происходит, а в самой плохой войне никак не может быть. Когда идет война, мы видим пред собой все-таки живых людей, и, если это даже разбойники, то, по крайней мере, не трупы. Из двух зол — все же лучше первое.
И в этом некоторая „красота“ войны, которой она тоже никогда не лишается.
В этом же некоторая поучительность войны, которой она тоже никогда не лишается, как может лишиться „дурной мир“.
Дело в том, что в войне всегда выражаются законы жизни, которые в „дурном мире“ могут быть до такой степени закопаны в грязь и мразь, что их становится трудно и заметить.
Война уясняет смысл жизни, как и сама понятна лишь тому, кто разумом или инстинктом понимает смысл жизни.
V
правитьЖизнь — в идеале — есть мир, но жизнь в факте есть борьба. Тот мир, который составляет цель и идеал жизни, вовсе не есть пассивное бездействие. Нирвана. Нет, мир состоит в гармоническом содействии всех сил жизни. Мир не есть гнилое болото, не есть безжизненность или бессилие, а — только гармония оживленных и содействующих одна другой сил.
Это идеальное состояние жизни, по идеалу христианство, наступит вполне только с окончанием здешнего, земного мира. Но и для незнающих или не разделяющих философии христианства, а только несколько разумных и сведущих людей, — совершенно не подлежит сомнению, что в условиях нашей органической природы — указанный идеальный мир находится в вечно неустойчивом состоянии и достигается только вечным напряжением борьбы.
В законах нашей органической природы состояния мира можно достигать только постоянной борьбой, так что цель жизни есть мир, а средство для этого — борьба. Эго относится решительно ко всем проявлениям жизни: выработка личности, создание условий, ей необходимых, жизнь и задачи семьи, жизнь социальная и политическая, даже дело развития ума, знаний, просвещения, — все это совершает созидание не иначе, как вечной борьбой против бесчисленных помех, разрушающих гармонию жизни (в которой состоит мир). При этом все силы созидающие — гармонизирующие — суть те, которые борются во имя идеала, долга, любви, а сипы, разрушающие мир, борются во имя свое, за свой эгоистический интерес.
Строительница мира есть, таким образом, не слабая, не дряблая, не пассивная личность, а напротив — способная к борьбе, обладающая силой и активностью, но только не эгоистическая, а самоотверженная. Слабость и размягченность личности ведут вовсе не к миру, а лишь к представлению свободного поля действия злу. Потому-то человеческое общество никак не должно допускать извращения своего вкуса в отношении того, какие качества личности прекрасны, идеальны, требуют прославления.
Добродетель и нравственная красота состоит не в бессилии, не в слабонервное™, не в апатичности, а в том, чтобы человек, имея силу и нервы все разрушить, — в то же время, по любви к добру, не разрушал, а сохранял и созидал жизнь. Такими сильными и самоотверженными людьми живет мир и держится добро. Такую личность должно уважать, ставить примером для себя и для других как идеальную и героическую.
Этому идеалу, если не глубже всех, то нагляднее всех удовлетворяет воинское звание. '
Против этого не следует возражать, что дело воина — война — есть применение физической силы, принуждения и насилия… Та борьба, которая наполняет собой жизнь, та борьба, которая создает гармонический мир, может иметь различные формы, но в числе их непременно проявляется также в форме насилия, принуждения. Слабонервные декламации против этого не заключают в себе никакой правды.
Человек — существо телесное. Нравственное „воздействие“ неотделимо от нравственного принуждения, а в известных случаях и от физического насилия. Говорит: „Действуйте нравственным воздействием, но не осмеливайтесь прибегать к насилию физическому“, — это или бессмыслица или лицемерие. Всякое убеждение рано или поздно непременно проявляется в формах физического действия, по той простой причине, что человек не дух и живет в телесном виде. Все наши поступки представляют соединение актов духовных и физических. Уж если человек что-нибудь делает, то непременно в сопровождении и физических актов. Это относится к злу и к добру. Противодействовать злу можно иногда нравственными воздействиями, но иногда невозможно иначе, как физически, и тогда „сопротивление“ и „насилие“ — нравственно обязательны.
Поэтому-то человек, для того, чтобы быть деятелем правды в обществе, — непременно должен понимать сложный характер борьбы, на нем лежащей. Общество со своей стороны должно понимать, что именно такие люди ему и нужны: люди крепкие, способные и готовые постоять за правду всеми силами, какие им дал Бог: головой, где нужно, сердцем, где его место, но также и руками, если это неизбежно, и отдать за правду не одни нервы свои, но и кровь. Когда такое понимание исчезает в народе, — правда в нем теряет защиту.
VI
правитьИтак, то обстоятельство, что война есть насилие, ни мало не говорит против нее.
Конечно, в войне насилие проявляется в самых ярких, заметных формах… Тут льется человеческая кровь. Можно ли „радоваться“ кровавой схватке сотен тысяч людей, истребляющих друг друга? Само собой, что слово „радоваться“ тут в высшей степени не уместно и бессмысленно. Одно дело — радоваться страданию и пролитию крови, и другое дело — с твердой решимостью и энтузиазмом поддерживать войну.
Можно ли радоваться трате денег, собираемых с народа? На вопрос в такой форме всякий скажет — „нет“. Но можно ли радоваться ассигнованию на хорошие школы стольких-то миллионов „кровных народных денежек“? Всякий, конечно, порадуется.
Можно ли радоваться долговременному „мирному развитию“? Может быть, люди, не имеющие смысла жизни, и скажут „да“. Но, полагаю, ни один человек, горячо служащий какому-либо идеалу, не ответит так просто. Он скажет: все зависит от того, что кроет в своем содержании это „мирное развитие“. Во-первых, есть ли это — развитие, а не просто мирное, неподвижное гниение? Во-вторых, если нечто действительно развивалось, то что именно? Если развивалось нечто хорошее, всякий порадуется. А если мирно развивалось нечто зловредное, то да погибнет такой „мир“!
Итак, все сводится к содержанию факта, и в отношении войны — мы радуемся не потасовке самой по себе, а тому доброму, что война создает. Если же она не защитила добра, не создала ничего хорошего, а послужила на какое-либо зло, то да погибнет такая война! Но как же война может не создать зла, если при ней уж непременно льется кровь, десятки тысяч людей теряют жизнь, и сотни тысяч выходят временными или вечными калеками?
Это такой аргумент, который даже и повторять стыдно, хотя именно он чаще всего и приводится „размягченно-мыслящими“. Само собой, эта сторона войны очень печальна и составляет не зло, а несчастье. Но ведь созидание войны не в этом. Если бы дело войны было только в истреблении друг друга, то кто же бы воевал? Зачем? Но цель войны не убийство, а защита какой-либо идеи, какого-либо интереса, и наше отношение к войне определяется тем, насколько велик интерес, ее вызывающий, и насколько он ею достигнут.
Что же касается крови, страдания, убитых, калек и пр., то всем этим наполнена всякая борьба. В так называемом „мирном развитии“, собственно крови, то есть красной жидкости артерий, проливается, конечно, меньше. Но соков тела человеческого проливается и растрачивается безжалостно больше. Жизнь человеческая, то есть то, из-за чего только и кровь важна, истребляется при мире бесконечно больше, и притом не из чего-либо великого, а по всяким пустякам, из-за набивания карманов, из-за сооружения своего эгоистического благополучия и, наконец, прямо по социальной неразвитости, без малейшей пользы для кого бы то ни было. И что же: из-за этого можно ли печалиться, что мы живем» в состоянии «мирного развития»? Но зачем же считать усердно жертвы только войны и так небрежно забывать а жертвах мира?
Сверх того, нужно немножко подумать вот о чем:
Я спрашиваю каждого порядочного человека, то есть всякого человека, в минуту, когда он чувствует в своем сердце, что он не «скот», а человек… Зачем ему нужна его кровь, эти соки его организма, эта жизнь его? Желает ли он их тратить на что-нибудь? Или он желает их просто бесцельно накоплять и сохранять, как «скупой рыцарь»' бесполезные деньги?
Разумеется, всякий скажет,, что жизнь ему нужна только для затраты на нечто ему дорогое. Иногда это объективно очень маленькое дело — забота о каком-нибудь человеке, о семье и т. п. , но — оно каждому дорого субъективно, как состояние самоотвержения. И если жизнь ни на что путное не тратится, то она и самому человеку гнусна, скучна и тяжела. При сознании бессмысленности своей жизни, человек даже сам прекращает ее. Она ему тогда не нужна, и смерть кажется лучше, чем жизнь, лишенная содержания, жизнь, которую не на что жертвовать. Итак, нужно оставить пустые декламации о проливающейся, на войне или в мире, крови.
Дело не в том, что она проливается, а в том — за что проливается? Страшно страдание на войне и в мире, как страшна и смерть на поле битвы или в «мирной» постели. Мы стараемся сохранить и возможно продолжить жизнь, стараемся возможно уменьшить страдания. Но, в мире или на войне, смерть стоит перед нами неизбежным призраком, а страдание — неразделимо с жизнью, и вся наша борьба против зла и бедствия, за добро и счастье, чем выше она, тем быстрее сокращает нашу жизнь ускоренной тратой силы. А между тем только в этой трате силы и жизни за нечто великое состоит все наше счастье, и жизнь становится тяжкой бессмыслицей, если лишает нас этой борьбы, этого страдания, этой траты себя на нечто высшее, чем свой личный интерес.
Отсюда истекает повышающее влияние войны. Подвиг самоотвержения у воина особенно чист и нагляден. Тут совершенно исчезает все личное. Война есть борьба двух обществ за их общественные интересы. Солдат даже не определяет, что за интерес его общества. Он просто отдает за него жизнь. Он борется за Отечество, за то добро, которое в нем, ' за то, чем живет Отечество.
Это «добро» есть всегда во всякой нации. Всякая страна жива только тем высоким гармонизирующим элементом, который в ней есть. И если бы его не было, то не было бы общества. И вот, не за частный какой-либо интерес отдает свою жизнь солдат, а за самую суть Отечества. Дело воина — всегда чисто, если бы даже Отечество начало несправедливую войну. Даже английский солдат дрался с бурами не за то, чтобы Чемберлен наполнял свои карманы алмазами. Солдат дрался за Англию, за то великое внутренне содержание, которое создало английскую нацию. Этот солдат, как гражданин, может обсуждать и даже осуждать войну, начатую Отечеством, но как солдат — он живет не рассуждением, а самоотвержением, он отдает силы и жизнь Отечеству и за Отечество.
Этот образ чистейшего самоотвержения, ясный, наглядный, легко понятный, имеет огромное воспитательное значение для всей страны, и в этом отношении воин — великий учитель чести, долга и нравственности. Плохо положение народа, когда его затуманенные ложью глаза закрываются на поучение воинского звания. Где же воин перестает быть уважаем, там, значит, общество уже начинает «оподлятся», терять нравственную высоту.
VII
правитьВсе это прекрасно, могут сказать, но это не решает вопроса о войне. Дон-Кихот тоже высок и благороден, но его подвиг бессмыслен. Пусть нужно самоотвержение, пусть неизбежна в мире борьба, но нужна ли собственно война'! Избежима ли война или неизбежна? Разве общества человеческие, нации, государства, непременно должны решать свои споры дракой? Разве только сила решает правду? Мы имеем идею международного соглашения, третейского суда и т. п. Кровь, страдания, насилие хотя и неизбежны вообще, но, представляя во всяком случае несчастье, должны быть избегаемы всегда и везде, где только возможно.
Это бесспорно верно, и везде, где война может быть избегнута, без пожертвования правдой, без пожертвования великой идеей, она, конечно, должна быть избегаема. В этом отношении всякие международные соглашения, третейские суды и т. п. представляют полезное средство. Но действие этого средства очень ограничено. Идея вечного мира, поддерживаемого соглашением государств, это — невозможнейшая мечта, и я даже не вижу, чтоб это была мечта высокая. Она не высока потому, что исходит из предположения, будто у государств, как выразителей национальных стремлений, нет ничего, кроме мелких материальных «интересов», нет нравственных интересов, нет своей идеи существования.
Конечно, если бы нации жили только материальными интересами, то легко было бы, хорошо устроенными третейскими судами, предотвратить войну навеки.
Тут расчеты были бы ясны. Одна нация требует миллион, другая не хочет его давать, или даже сама желает взыскать два миллиона: легко вникнуть, кому с кого получать и сколько. Легко рассчитать, что война будет стоить дороже, и, на основании всего этого, примирить враждующих, указать им благоразумное и справедливое соглашение. Для всех подобных случаев развитие третейских судов — идея разумная и полезная.
Но дело в том, что такие интересы исчерпывают международные отношения только тех наций, которые уже выходят в тираж истории. Во всех живых коллективностях столкновения несравненно сложнее. Это указывают даже столкновения обществ, в виде гражданских войн. Китай объединил все народы на пространстве своего мира. Он додумался до того, чтобы опозорить самое понятие войны, покрыл бесчестием военное звание и укоренил в населении убеждение, что мало-мальски порядочная личность не может унизить себя до такого звания. Однако, и Китай не избавился от гражданских войн.
Да и как быть иначе? Ведь люди имеют свои идеи, свои идеалы. Эти идеалы развиваются по различным направлениям, объединяют около себя различные группы людей и, в конце концов, нарастают во враждебные коллективности, из которых каждая стремится к господству. Это логично и неизбежно, потому что только при господстве идея может осуществить себя вполне. И вот — является война.
Соглашение… Но разве оно мыслимо для убеждения? О соглашениях очень охотно говорят те, которым все безразлично, у которых нет горячего чувства ни к чему. Но такие люди не способны ничего и создать. Созидают только те, которые горячо и сильно верят и безусловно преданы своей идее. Такие же люди — при значительной разнице идей — не могут принимать соглашения: оно для них не имеет смысла, оно для них равносильно отречению от себя.
Идея соглашения, третейского суда, упускает таким образом из виду нечто очень важное в человеческой жизни.
VIII
правитьЭто важное состоит в том, что нации, заслуживающие такого названия, нации великие, нации, которые и являются причиной войн, — имеют свою идею. Ее нации не способны уступать, иначе как пред непреодолимой силой. Можно сказать, что у всех них эта идея состоит во всемирном господстве своего типа, своей правды. А этот тип у всех представляет тонкие оттенки, связанные с характером нации и делающие дня них тяжким подчинение чужому типу. Легко взвесить и рассудить материальные интересы, но этого нравственного интереса, который состоит в сохранении и распространении своего типа, — некому примирять. Где же судьи, которым нация отдала бы на суд самое себя, самое интимное свое содержание?
Таким судьей может быть Бог — но и только. Никакая другая нация, и хотя бы собор представителей всех их, — не имеет авторитета для судимого народа. Если суд скажет: «Покоритесь общему решению или мы все пойдем на вас войной», — этот аргумент может подействовать, но и то лишь в случае, если у подсудимого меньше войска, нежели у судей. Но нравственного авторитета такое решение ни в каком случае не имеет.
Все великие нации считают свою идею наивысшей. Нация может прекрасно сознавать, что она в данном отдельном столкновении не права, и в то же время может чувствовать себя исторически правой. Англичане покорили буров силой и лишили их независимости, — ив этом частном случае добросовестный англичанин может признать свою неправоту. Но он скажет: это было неизбежно для господства Англии в мире, а господство это необходимо не только для Англии, но даже для самих покоренных. Англичане несут цивилизацию, порядок, уничтожают бессмысленные стены, разгораживающие народы и т. д. Великая идея требовала жертвы, это жаль, но зато впоследствии самим же бурам будет лучше. Совершенно то же самое уже говорят американцы. Но совершенно то же самое скажет каждый русский, сознающий идею своего великого Отечества, носящий ее в своем уме или сердце. Казанские стены взлетели на воздух при чтении евангельских слов: «И будет едино стадо и един Пастырь»", и то чувство, которое заставило летописца отметить это знаменательное совпадение, живет в сердце русского, — и когда перестанет жить, это будет только значить, что Россия умерла для человечества!
Теперь спрашивается: как же примирить эти различные идеи, одинаково всемирные, одинаково не желающие и неспособные уступить свое место другому, иначе как с жизнью?
Это невозможнейшая мечта, чуждая сознания того, чем живут народы. Понятно, в мелочах, в несущественном, — все охотно подчинятся идее примирения, тем более, что в этих мелочах легко найти справедливое решение.
Но ни в чем, затрагивающем саму идею существования их, великие нации не могут быть примирены. Если столкновение происходит на таком пункте, который затрагивает всемирную роль великой нации, она уступит только силе, да и то явной, доказанной, убедившись в невозможности борьбы в данный момент, и с затаенной решимостью непременно взять свой реванш.
И потому-то война неизбежна до тех самых пор, пока одна из великих наций не окажется, в этом историческом соревновании, самой великой, настолько сильной, чтобы подчинить своей гегемонии весь земной шар, создав некоторое, справедливое, конечно, и до известной степени федеративное, — государство, но во всяком случае такое, в котором будет некоторый господин, высотой и силой своей идеи поддерживающий всеобщий мир.
К такому будущему миру более всего ведет война, и реже всего — соглашение.
Таков закон человеческой и социальной природы, который всегда действовал в истории, и навсегда в ней останется.
Война, таким образом, имеет смысл очень глубокий, который делает обязательным уважение не к убийству, не к истреблению, но к исторической роли силы.
Этой исторической роли силы не должен забывать ни один народ, который имеет историческую роль, миссию, как говорится. Мелкие, внеисторические, народы могут жить, забывая значение войны: все равно не они будут устраивать человечество, а их самих кто-нибудь будет устраивать. Но всякая нация, которой дано всемирное содержание, должна быть сильна, крепка и не должна ни на минуту забывать, что заключающаяся в ней идея правды постоянно требует существования защищающей ее силы.
Война, как вооруженная защита этой национальной идеи, как орудие ее распространения и утверждения, — есть и будет явлением необходимым, явлением, без которого, при известных условиях, невозможны ни жизнь нации, ни окончательное торжество той общечеловеческой идеи, которая в результате окажется величайшей, наиболее объединительной, наиболее способной дать мир народам.
Тихомиров Л. А. Христианство и политика. М., 1999