О некоторых современных собственно литературных вопросах… (Аксаков)/Версия 2

О некоторых современных собственно литературных вопросах
автор Константин Сергеевич Аксаков
Опубл.: 1839. Источник: az.lib.ru

К. С. Аксаков

править

О некоторых современных собственно литературных вопросах

править

Искусство составляет одну из высших сфер деятельности духа. Эта сторона искусства не есть что-то отвлеченное, мечтательное, безразличное; напротив, она заключает в себе многие области, заселенные живыми, конкретными образами. — Чудная страна! В ее светлых садах высятся храмы и колонны, блестят чистые формы статуй, виднеются лица, весельями рдеют щеки, сверкают очи; и горы, и леса, и реки, и утро, и полдень, и вечер блещут отовсюду на живом полотне; не пуст, не безответен там воздух. Он наполняется звуками; в разлетающемся молчании слышно таинственное пение; музыка, кажется, довершает все, чего недоставало в этой чудной стороне; но здесь еще нет слова, слова, охватившего всю природу, весь мир ее бытия. Но как ни прекрасны эти области искусства, есть еще одна, которая сама заключает в себе целое особое царство образов; эта область — венец искусства; там все уже живет и движется, там нет пределов, нет границ творчеству; это поэзия, раскрывающая перед нами новый мир, простирающаяся над всеми веками, над всеми формами искусства. Чуден мир этот, вечно ясен, лежит он над жизнию человека; отчаянные вопли, борьба случайностей, стечение тяжелое обстоятельств не долетают до него. Горе, отчаяние там является просвежительным и не отягчает, а возвышает душу.

Великий поэт первый постиг великое значение искусства: отсылаем читателей к глубокому стихотворению «Das Ideal und das Leben» . У всякого народа есть область поэзии, есть сфера, где он живет высшею духовною жизнию, — мы говорим собственно о поэзии, об искусстве в слове, которое всегда и везде существовало; жизнь народа в поэзии ознаменовывается произведениями, заселяющими эту область. Словесностью, литературой народа называем мы совокупность его поэтических произведений.

Здесь мы остановимся на минуту, чтобы объяснить недоразумение, могущее возникнуть.

Слово «литература» можем мы употребить или подразумевая под этим, как мы сказали, совокупность произведений поэтических; тогда мы разумеем только истинные произведения искусства, в которых открывается дух народа, произведения, не унесенные потоком времени, имеющие пребывающий интерес. — Или же слово «литература» понимаем мы собственно в современном состоянии, как письменное выражение настоящего направления; тогда входят в нее все произведения, имеющие какое-нибудь отношение к настоящей эпохе, хотя бы они не имели собственного достоинства; здесь современное состояние выражается вообще письменностью: сюда станут ряды книжек и сочинений, часто само по себе обременительных, достоинства не имеющих; входят и книги дельные, но только по их отношению к настоящему времени или назначению, или пользе, или по важности вопроса, а не по своему положительному достоинству; но преимущественно представители современности — журналы. Удачна их преходимость; они должны являться и исчезать, удовлетворяя только настоящей минуте, и на этом-то самом основывается их необходимость, ибо всегда есть настоящая минута, сменяющая и сменяемая и требующая удовлетворения. В журнале не должно быть положительных статей, как зеркало показывает он вам настоящее время в его непрерывном стремлении. Он стоит каждый как кормщик, если так можно выразиться, и указывает вам, где вы теперь. В нем, следовательно, сосредоточивается современность. И, стало быть, критика есть важнейшая часть его; в ней видите вы сознание настоящего времени, она представляет вам точку зрения, перед которой проходят произведения того времени. — Журнал есть явление организованное, все его части покорены одной точке зрения, одной идее, которая в отделении критики протекает наружу и дает голос. — И хотя журнал есть явление преходящее, но он открывает вам, дает вам возможность заглянуть в тайные глубины духа, из которого созиждется или зиждется новая жизнь, явления которой будут уже не преходящие, но вечные, и потому-то журнал преимущественно есть верное выражение состояния жизни народной, проявляющейся в сфере высшей деятельности, важный представитель литературы, принятой в значении современности, литературы, совокупностью явлений своих показывающей настоящее направление, настоящее состояние духа, действующего в своих бесконечно великих сферах.

Здесь хотим мы поговорить о наших современных литературных вопросах, и, следовательно, здесь принимаеммы слово «литература» во втором его значении (сейчас нами определенном).

Что же представляет нам собою наша современная литература? — Перед нами печальное зрелище. Книг вообще выходит мало, еще меньше сколько-нибудь замечательных; их поглотили большею частию толстые журналы, которые виднеются почти одни на литературном поприще. Мы видим, как, поддерживаемые меркантильными расчетами, перекидываются они грязью между собою, мы слышим их крики против науки, против просвещения, против Москвы (журналы издаются большею частию в Петербурге). Справедливость требует исключить отсюда «Отечественные записки» и «Литературные прибавления» в Петербурге, но эти журналы, издаваемые с благою целию и бессильно бесцветные, неорганизованные, представляют сборник сложенных вместе разных статей, не проникнутых единством целого, — и потому лишены энергии. Есть еще московский журнал «Наблюдатель», в котором есть идея, есть энергия; но он выходит медленно и не есть журнал общечитаемый. — До сих пор еще голоса «Северной пчелы», «Библиотеки для чтения», «Сына Отечества» заглушают почти все мнения. В подробный разбор их входить не стоит. Жалко состояние той литературы, где такие журналы имеют возвышать голос.

Таково современное состояние нашей литературы с первого взгляда. Так представляется она нам с внешней стороны. Но эта печальная внешность есть ли соразмерное выражение внутренней сущности нашей литературы? В таком случае мы бы должны были отречься вовсе от истинной литературной деятельности. Безжизненное и мертвое не может быть выражением жизни, а где такая внешность есть точное выражение внутреннего состояния, там уже нет жизни; неужто же у нас нет литературы; неужто же нам суждено проститься с этою благородною деятельностию, когда мы только что ее начали? Нет! — Следующие строки, думаем, могут пояснить и решить эти вопросы.

Когда внешнее (форма) есть соразмерное выражение внутреннего (идеи), тогда перед собою видим мы живое явление, в котором согласно, неразрывно сочетаются обе стороны, явление полное, истинное, ибо форма вполне выражает идею, идея вполне открывается в форме; но как скоро эта гармоническая связь нарушена, тогда явление становится недействительным; внешнее перестает быть выражением идеи, уже не существующей, отвлеченной, и должно исчезнуть, как все ложное. Пока, например, человек жив, пока тело его есть соразмерная форма его души, тогда это явление истинное и тело есть истинная форма человека; но как скоро целость явления расторгнута, когда человек умирает, тогда тело, бездушный труп, не есть уже выражение улетевшей души; мы видим еще перед собой голову, которая мыслила, грудь, которая вздымалась, или руки, все члены, имевшие прежде живой образ человека, — но человека нет, и образ его, еще имеющий вид жизни, не заключает ее в себе, есть ложь и существовать не должен; тут диалектика вещей выступает со всею силою и обличает ложь: труп гниет; из него самого возникает его разрушающая деятельность, с ним вместе уничтожающаяся.

Этот пример приведен здесь для того, чтобы яснее представить мысль нашу; закон же, в нем проявляющийся, есть закон общий, и ничто не открывает нам его с такою полнотою, как история: там деятельность духа не прекращается, как в примере, нами приведенном; с разрушением одной устаревшей формы освобожденный дух становится на высшую ступень, из самого себя рождает новую форму и таким образом продолжает свое развитие. — Дух, чтобы перейти в деятельность, должен воплотиться, дать себе форму. История представляет нам это необходимое поступательное воплощение духа (во времени). Всякое выражение во внешнем духе есть его полное истинное выражение, но истинное только как момент: следовательно, оно исчезает, и дух идет далее в своем развитии и только в совокупности (Totalitat) своих конкретных моментов находит себе полное бесконечное выражение. Как скоро форма перестает быть соразмерною внутреннему духу, другими словами, как скоро известное выражение духа низводится до момента, тогда внешнее, форма, перестает быть соответственною содержанию духа, идущего в дальнейшую степень развития, как ложное исчезает (начинает исчезать) и представляет собою то же, что гниющий труп. Из недр этого самого внешнего выходит деятельность, его разрушающая и уничтожающая его в дальнейших (и ложных) притязаниях на вечное выражение духа.

Между тем когда, с одной стороны, форма разрушается сама собою, дух дает себе новую, ему теперь соразмерную форму; новая идея, сама в себе конкретная, но еще отвлеченно (in abstracto), еще не воплотившаяся (во внешности), начинает переходить в действительность (внешность). — Такое состояние, в котором внешнее (форма) уже не есть соразмерное выражение внутреннего (идеи), а идея еще не имеет столько силы, чтобы перейти в действительность, — есть состояние перехода, результат которого, как всегда, один, что и естественно: то есть ложная, безжизненная, лишенная духа форма исчезнет, и конкретная идея переходит в действительность, из самой себя для себе соразмерную форму.

Вспомним последнее время и падение Римской империи, вспомним падение католицизма и Лютера, вспомним французскую революцию. — Теперь ясно, кажется, что мы подразумеваем под состоянием перехода. С этой точки зрения яснее представляется нам настоящее состояние нашей литературы. Это состояние не действительное, но переходное. С одной стороны, видим мы гниение старой (прежней) формы (внешнего), с другой — идею, еще не давшую себе действительности. Следовательно, в литературе нашей видим мы теперь две стороны, не проникающие взаимно, но, напротив, отвлеченные одна от другой: внешнее оставляется жизнию, разрушается; внутреннее, куда обратились все силы и где производится Inneren (внутреннее содержание (нем.)), едва начинает переходить, но еще не перешло в действительность. Нас не смущает более жалкое состояние нашей (только внешней) литературы; нам оно ясно; мы нимало не ужасаемся, напротив, благодарны и радуемся этому благодетельному гниению, этой многообразной деятельности, возникающей из безжизненной, разрушающейся внешности; теперь нам весело видеть такое количество деятелей (как Г. Сенковский и другие), трудящихся над разрушением старой формы, которая все-таки есть условие их примерного существования. Г-да Сенковский, Полевой, Булгарин, Греч и все прочие подобные, и эта туча одноденок, толпящихся особенно вокруг наиболее гнилых мест, не возбуждает в нас негодования, как в других: мы теперь понимаем их, понимаем их значение и видим их пользу.

Так как литература является перед нами в состоянии перехода и две стороны ее, внутреннее и внешнее, представляются отвлеченными отдельно друг от друга, — то, следовательно, мы как будто видим и две современности: современность внешнего и современность внутреннего. Мы, кажется, Достаточно сказали об одной (первой): ее удел исчезнуть; говорить об ней больше нечего. Обратив же внимание на другую, субстанциальную (сущную) современность, на то внутреннее, которое еще только что переходит во внешнее, возьмем противоречия, возникающие на пути этого внутреннего — не в случайном их значении — и постараемся высказать в опровержении это внутреннее, это современное, сущное, еще не перешедшее в действительность содержание. — Может быть, покажется странным, что мы с такой важной точки зрения смотрим на литературу, но из всей брошюрки нашей, мы надеемся, будет видно, какое важное значение имеет эта деятельность духа. — Мы далеки от притязания высказать и определить в этой маленькой брошюрке всю современную сущность литературную (у нас и намерения этого не было), но слова наши, по крайней мере, выходят из духа этой сущности, этого внутреннего.

Вот что представляется нам прежде всего при первом взгляде на нашу литературу.

На деле, как за тридцать лет, французское направление было у нас в полной еще силе. Расин и Вольтер переводились александрийскими стихами, и перевод французской трагедии считался еще литературного заслугою, дающею право на почетное место. Мы были в странном, напряженном состоянии, мы подчиняли свою, только еще юнеющую, свежую жизнь неестественным правилам гнилого французского классицизма, тогда как в Германии уже давно пробудилась истинно народная жизнь, когда она праздновала освобождение свое великими явлениями, возникавшими из недр ее собственных сил; тогда как Шиллер не только начал, но и совершил свое поприще, когда Гете был уже не юношей, не Аполлоном Бельведерским, но Юпитером Олимпийским. — Жуковский, истинное эстетическое чувство которого поняло поэзию Германии, первый стал переводить нам в своих прекрасных переводах стихотворения Гете, Шиллера, Уланда и др. — В это же время познакомил он нас и с поэзиею Англии. — Это составило эпоху в нашей литературе: французское влияние ослабело; румяны и белилы (и все прикрасы) померкли перед блеском истинной жизни (прекрасной красоты). — Явился Пушкин, великий поэт народный; все было увлечено им, всякая строка его, повторяясь, доходила до отдаленнейших стран необъятной России; это довершило начатое; с появлением его кончилось влияние французского классицизма, тем более что французы сами уже устали от него, им захотелось чего-нибудь нового. — 18 век кончил свое существование кровавым самоубийством; с ним вместе кинуты были вычурность, манерности, натянутость. Наполеон, деятель новый, провел французов за собой по трем частям света среди славных побед и славных несчастий. Все эти происшествия отгородили резко французов XIX века от века предыдущего. Тоненькая шпага, кафтан и парик искаженного классицизма не могли пленять их более. Вокруг них в Англии и Германии давно уже развивалось свободно искусство, и французы познакомились с настоящим европейским направлением литературы и бросились в романтизм, который есть точно дальнейшая и крайняя ступень искусства, о чем говорить подробнее здесь не место. Французы не поняли Романтизма; они схватили только его внешнюю сторону, внешнюю его разницу от других форм искусства, что одно бросилось им в глаза; им показались очень эффективны растрепанные волосы, бледное лицо, кинжал, яд, кровь и прочие всевозможные ужасы; — вся эта сторона естественно являлась, выходила в произведениях чисто художественных и не оскорбляла эстетического чувства, но у французов, которые только и ухватили одну эту сторону, стала она только романтическим (отвлеченным) эффектом. И Боже мой, как они преувеличили и умножили новыми собственными изобретениями романтические ужасы; чего не выдумали они, чтобы как-нибудь произвести судорожное впечатление в читателе. Целая туча повестей, романов и драм поднялась над Францией; эффекты были всех родов, мастерски придуманные и устроенные, и юная французская литература произвела сильное впечатление почти на всю Европу. — Разумеется, что люди, от души кричавшие о французской литературе, не имели истинно эстетического чувства и принадлежали к преходящей толпе, которой, разумеется, доступнее истинных произведений искусства громкие фразы Ламартина и Барбье, эффективные балаганные драмы В. Гюго и А. Дюма, сальность описаний Жакоба Библиофила и различные тур-де-алюры остальных французских писателей, возбуждающие в людях, озаренных истинным чувством изящного, одно омерзение. Были такие, которые уже не находили удовольствия в чтении произведений самой французской литературы, бросали с ужасом книгу, не понимая, как можно наслаждаться тем, что производит в них содрогание; но люди такого рода, разумеется, стоя несравненно выше поклонников Франции, ясно между тем выказывали в себе еще детское, робкое чувство, которое может испугаться святочной маски, страшно размалеванной. Люди, наконец, с чувством более образованным, видели ясно, что все ужасы французской литературы — поддельные, кинжал — жестяной, усы — накладные, морщины, проведенные горем и мыслию, — надрисованные. Все, что может произвести в таких людях (с чувством эстетическим истинно образованным) вся толпа растрепанных этих произведений, — так это даже не ужас, а только жалкую улыбку или раздражение, справедливое негодование (последнее особливо при виде влияния их на, иногда, многих людей).

Есть произведения в области искусства, которые растерзывают душу, наводят на нее ужас, отравляют покой, но нужно, чтобы эти произведения были по крайней мере поэтические, чтобы они были плодом незрелого, но истинного таланта, нужно, чтобы они были результатом внутренней борьбы, внутренней разорванности, чтобы в них разрешалось тяжкое мучение их творца, стремящегося, по своей художественной природе, выразить его в образах; здесь нужно Шиллера (т. е. в его первых произведениях) или Байрона. Между тем, откуда проистекает все направление, вся оригинальность теперешних произведений во Франции? Причина чисто внешняя — это костюм, который в моде, и больше ничего; а так как мода есть идол толпы, то потому французский романтизм и имел сильное влияние вообще в Европе, следовательно, и у нас. — И вот в России французское влияние классическое заменилось французским влиянием романтическим; толпа, как и везде, протрубила имена Бальзака, Виктора Гюго, Жорж Занд и проч. и пр. и пр. и пр. — их много, этих Господ французских поэтов; не все, впрочем, кинулись на ужасное в романтизме, нет, некоторые схватили и другие его внешние стороны: так, г. Ламартин развивает сантиментальность, г. де-Винья хлопочет о простоте, а остальные (как мы говорили прежде) схватились за то, что эффективнее и легче, — за ужас. Влияние французского романтизма у нас и до сих пор продолжается довольно сильно, особенно в среднем поколении: люди, к нему принадлежащие, восхищаются писателями юной литературы, как отцы их восхищались Корнелем и Расином. Люди молодые большею частию не подходят под эту категорию[1]; благое знание Германии — предмет их внимания, их изучения; истинно художественное — и предмет их эстетического наслаждения.

Но эти два мнения борются; это современный (хотя слабо выражающийся печатно) вопрос, ибо сам вопрос не достиг еще полного своего развития; вопрос более важный, нежели о нем думают, ибо здесь борются два направления, которых состязание заслуживает наше внимание. Итак, распространимся здесь о французской литературе, которая имеет еще многих, и очень многих, защитников, и скажем здесь о ней свое мнение.

Литература народа представляет нам проявление деятельности его духа в искусстве, и именно в поэзии (подразумевая под этим названием искусство, выразившееся в слове). Эта деятельность, проявляясь, не остается отвлеченною, но осуществляется в полноте или совокупности (Totalitat) форм, необходимо из нее проистекающих. — С этой точки зрения взглянем на Францию: есть ли у ней литература (найдем ли в ней проявление той деятельности, о которой мы сейчас говорили)? Вам укажут на целые ряды французских песен, эпических произведений, драм; стало быть, во Франции нельзя отрицать той деятельности искусства, именно поэзии, выразившей себя в полной совокупности своих форм; другими словами, литература во Франции есть. — Но можем ли мы удовлетвориться этим определением? Кончило ли свой круг искусство, если оно определило себя до своих форм? Достаточно ли одной формы искусства для поэтического произведения или, яснее: неужто трагедия уже непременно хороша потому, что она только трагедия, которая хотя и трагедия, но плоха? Истины этого возражения не признать нельзя, стало быть, определение (иначе — отрицание до Magerung (оскудение, деградация (нем.))) искусства только до форм (или, иначе, только до особенности, Besonderheit (особенное (нем.))) мало. — Взгляд на французскую литературу еще более удостоверит нас в этом: мы найдем в ней все формы поэзии и ни одного поэтического произведения; мы увидим ряд трагедий и ни одной трагедии. Развитие нашего вопроса следует далее, а теперь обратим прилежное внимание на Французскую литературу, чтобы ближе рассмотреть свойства ее произведений, и потом выйдем из этого противоречия и разрешим для себя вопрос: достаточно ли для искусства (здесь — именно для поэзии) определение (отрицание) себя только для своих форм или есть другое, дальнейшее?

Какое бы ни взяли произведение французской словесности из периода классицизма или романтизма, во всяком можем найти мы, как сказали прежде, какую-нибудь форму поэзии, то есть о всяком можем мы сказать, что это или драма, или поэма и пр., но если (отнеся ее только к роду произведений) захотим обратить внимание собственно на него как на отдельное явление (само по себе) искусства, то что нам представится? — Во всяком произведении увидим мы, что форма его не вытекает из самого содержания, из идеи; внешнее является не органическим его осуществлением, а составляет оболочку, отдельно взятую, которая приспособлена к мысли или к которой мысль приспособлена. Мы заметим также, что внешнее, форма, составляет особенный предмет попечения французских писателей; так как в этом случае нет свободного творчества, которое не хлопочет о форме, ибо она сама вытекает у него из идеи осуществляющейся, — то произведение французское всегда стоит (иногда) очень заметных усилий своему автору; поэтому всякое сочинение натянуто, везде фразы, умышленные эффекты; внимательный взгляд всякого на французскую словесность должен подтвердить истину слов наших. Напрасно стали бы мы искать по обширному в количественном отношении полю французской литературы, — мы не найдем того, чего ищем. Мы не увидим творения, в котором бы внешняя форма была бы живым, движущимся, соразмерным образом идеи, мы не увидим высоты органического единства. — Поэтому не талант творческий нужен был для этих произведений: — всякой умный человек во Франции может сейчас сделаться, если захочет, одним из первых ее писателей. Француз, собирающийся писать, задает сначала себе тему, мысль и потом на эту тему пишет сочинение и хлопочет изо всех сил, чтобы как можно лучше обработать и отделать одежду, которую он готовит на предложенную мысль; эти хлопоты с одеждою, как мы уже сказали, составляют предмет главных трудов его. Он шьет ее по мерке, как портной платье; дело сделано, и является произведение, в котором форма надета на мысль; так как здесь все внимание писателя преимущественно посвящено внешней стороне произведения, то большею частию мысль остается незамеченного (тем более что писатель почти всегда равнодушен к ней). Мысль сочинения может быть сама по себе истинна, но это нисколько еще не составляет изящного произведения. Для примера возьмем Гюго.

Мысль, им себе заданная, истинна. Она заключается в том, что чувство любви облагораживает человека, на какой бы низкой степени он ни находился; но выражается ли эта мысль непосредственно в его произведениях? Можно догадаться, что он хочет доказать ее, но впечатление, принятое вами по прочтении его сочинения, не заключает в себе этой мысли; разбирая то, что вы испытывали, вы никак не найдете ее, а увидите, что только резкие внешности действовали на вас одно за другою. Вы дойдете до нее другим путем: вы догадаетесь о ней. Вспомните, какие фразы начинает говорить Квазимодо, избавляя от виселицы Эсмеральду. Клод Фролло в отчаянии рвет на себе волосы и смотрит, не седеют ли они, — «Le roi s’amuse», «Marion de Lorme», «Andjelo» («Король забавляется», «Марион Делорм», «Анжело» (франц.)) и прочие его произведения содержат ту же мысль и также не выражают ее непосредственно. Мы указали на Гюго как на пример, но здесь примером может служить всякой французской писатель. — Мы должны здесь сделать маленькую оговорку: не только произведения художественные принадлежат к области искусства; есть произведения пламенные, исполненные жизни, которая бьет из глубины сердца, произведения, в которых преобладает мысль (классицизм), в которых нет полного соответствия содержания и формы, — следовательно, произведения не художественные; но они также производят сильное впечатление; часто мысль, ими выражаемая, не есть мысль истинная, но они сокрушительно врываются в душу человека, которая не может противустать этому пламенному потоку, если образование его не достигло истинной своей точки, того глубокого спокойствия, с которого ему уже безопасны все бури, порожденные внутренним противоречием, разорванностью духа человеческого. Но в таких произведениях нет натянутостей, нет внешней отдельной формы (как у Французов, где внешняя форма первое дело), нет умышленных эффектов; они стремятся изнутри груди человеческой, и пламенное их стремление мешает им выразиться в вполне соразмерной форме. Мы намекнули на такие сочинения, которые назовем поэтическими, несколько выше, когда указали на Шиллера и Байрона. Первый в своих юных произведениях совершенно представляет такое зрелище. Вспомним его «Разбойников», «Коварство и любовь», из стихотворений: «Kampf», «Resignation», «Getter Griechen lands» («Борьба», «Коронование», «Боги Греции» (нем.)) и пр.; но мы видим, как этот всесокрушающий поток становится тише и принимает спокойное, величественное течение, в котором не искаженно, а свободно отражается жизнь, сама в себе истинная. Мы видим это в «Валленштейне», в «Вильгельме Телле» и в некоторых глубоких его стихотворениях: «Der Spazirgang», «Das Gluck» («Прогулка», «Счастье» (нем.)) и пр. — Но во французской словесности не замечаем мы и таких поэтических произведений. Что мы видим у них? Не из глубины духа стремится идея (мы принимаем здесь идею в смысле содержания), в своей необузданности и незрелости или в своей ложности заключающая невозможность выразиться в художественной форме, — нет, а берется только одна внешняя, мертвая форма и бесплодное содержание, нисколько не проникающие друг в друга (чуждые друг другу), что не может представлять явления поэтического, ибо форма должна вытекать из самой же идеи; в противном же случае (сама по себе) она не имеет жизни (ни смысла) и может только представлять претензию на искусство, которая оскорбляет человека с эстетическим вкусом тем более, чем сильнее она высказывается. Такие-то претензии на искусство представляет нам французская словесность, как в классическом, так и в романтическом периоде; но первый мало занимает нас, потому что влияние его прошло, тогда как второй еще имеет много почитателей даже и между молодыми людьми. — Когда мы говорим: французский классицизм, французский романтизм, — мы далеки от того, чтобы придавать этим выражениям настоящий смысл классицизма или романтизма, которые точно составляют важные ступени в развитии искусства; но во Франции оба эти проявления (определения) искусства явились только в искаженном виде, схваченные только со стороны их внешнего различия; поэтому должно было бы говорить: искаженный классицизм, искаженный романтизм, — но мы заменяем это слово, говоря: французский.

Итак, вот являются вам произведения французской словесности. В ней не находим мы ни одного поэта. Разбирать вполне французские сочинения не было здесь нашею целию; мы предоставляем это сделать самим нашим юным читателям-современникам. — Припомним здесь теперь, что мы сказали прежде. Мы сказали, что искусство, именно поэзия, определила себя в словесности до полного собрания (совокупности) форм, из нее самой истекающих; в то же время видим мы, что этого определения недостаточно (что искусство тут еще не является как искусство), что представляет нам на деле французская словесность; следовательно, должно быть еще дальнейшее определение.

Постараемся решить этот вопрос.

Определив так французскую литературу и не находя в ней ни одного произведения поэтического, мы не можем отказать французам в национальных песнях. Национальные песни есть у каждого народа (ибо без настоящего чувства нет народа). Мы же далеки от того, чтобы отвергать поэзию национальных песен.

Постараемся же решить предложенный нами вопрос и вместе с этим назначить место национальным песням.

Истинное царство бесконечного духа есть область Искусства, Религии и Философии. Только там освобождается человек от случайности, к которой привязаны все его действия, вся жизнь его. (Эту истину примем мы за доказанную; подробное ее развитие будет в другом месте). — Народ, чуждый этим трем сферам бесконечного духа, может иметь только историческое значение, которое не есть еще значение высшее. — Искусство (предмет нашего исследования) есть первая степень в этой бесконечной области духа. Теперь мы спросим себя, может ли быть народ без эстетического элемента, не есть ли этот элемент уже необходимая принадлежность человеческого духа вообще? — Да, с этим нельзя не согласиться, этот элемент необходим; но взглянем теперь на те формы (выражения), которые принимает он на степени его развития. Первое сознание народа, сознание сфере искусства, именно в поэзии, встречаем мы в его народных песнях. Но это сознание еще чисто национальное[2]; народ понимает только свою частную жизнь как отдельного народа и ее, только ее, отражает в поэзии; на первой ступени, на которой находится народ, содержанием его сознания не может быть ни общая истина, ни индивидуальная жизнь его членов; все, что ни выражается в песне, — все это чисто национальное и равно может относиться к жизни каждого народа, ибо жизнь индивидуальная, как мы сказали, не развита еще на этой первой ступени; песнь равно принадлежит всякому в народе (ибо всякий имеет значение постольку, поскольку он часть такого-то народа), поэтому-то и неизвестны сочинители народных песен, и они являются нам как будто вдруг принятые целым народом. Развитие идет вперед, и первобытная национальность разрушается; народ уже не ограничивается одним собою; жизнь индивидуальная, сама по себе (для себя) имеющая значение (смысл), освобождаясь от национальности, пробуждается в народе, и вместе с нею только тогда и общая истина становится его содержанием: ибо народ, как и нация, не может, оставаясь чисто народом в этой первой национальной исключительной форме, наполниться общим содержанием; тесный круг национальности развивается, и человек в народе является уже свободным, самобытным лицом. В своих индивидуумах сознает народ общую жизнь; это сознание находит себе, как известно, первое выражение в искусстве, именно в поэзии; содержанием поэзии становится уже тогда не только сама народная жизнь, но общее; на песнях созидается литература, где уже каждое произведение, плод индивидуального сознания, имеет значение само для себя, а не постольку, поскольку оно выражает жизнь национальную; где уже является талант, имена под сочинениями, где уже недостаточно одной формы, чтобы быть произведением искусства; эта, уже литературная, деятельность влечет за собою множество плохих произведений, носящих на себе отпечаток личности автора. — В период национальности, наоборот, всякое произведение есть отражение целой жизни народа (ибо индивидуального сознания нет, нет, следовательно, различных произведений), то все произведения в этом отношении имеют разное достоинство (ибо всякое исполняет свое назначение); одно то, что это национальная песня, самая форма, следовательно, есть уже порука за достоинство; национальные песни все без исключения хороши и имеют эстетическое достоинство (если они не подложны, разумеется); разница их состоит только в том, с какой стороны выражают они национальное состояние народа.

В литературе видим мы иное: произведение должно иметь отдельное, единичное достоинство; здесь уже недостаточно одной формы искусства. Выше сказали мы, что во Франции поэзия определила себя только до особенности, другими словами, литература во Франции есть только собрание форм искусства; теперь мы видим, что этим искусство не ограничивается, что в своем развитии идет оно далее и определяет себя не только до особенности, но уже до индивидуального явления, до единичности (Einzelheit).

Национальные песни — другое дело. Здесь поэзия (на степени национальности) выражает себя в не вполне соразмерной форме, форме, соответствующей тому определению, в котором находится она на степени особенности. — Но как скоро поэзия переходит от этой национальной песенной формы к формам и сферам истинной литературы, тогда уже определение до особенности уничтожает все достоинства произведений литературы, которых сущность и превосходство состоит в том, что они имеют значение сами для себя, другими словами, когда в искусстве возникает единичность. Здесь человек выражает личную жизнь, является не членом нации, но свободным, отдельным лицом. Так было в Германии, так было в Англии, так было и у нас, но не так было во Франции. — Во Франции, как мы уже сказали, вея поэзия определила себя до особенности и, следовательно, таким образом, этим определением уничтожила все достоинства всех произведений, кроме песни, ибо ни одна форма, кроме песенной (в обширном смысле) не может как форма быть уже порукой за эстетическое достоинство. Во Франции песня есть. На этой степени песни остановилось в ней искусство; следовательно, Франция находится в кругу тесной национальности, где народ сам себя только и выражать, понимать может. И до сих пор песня есть единственная форма, в которой выражается поэзия французов; песнью называем мы такую поэтическую форму, в которой выражается субъективное чувство народа, и потому все песни, то есть стихотворения, в которых нет претензий на общее, в которых выражается не лицо, а француз во Франции, имеют истинное поэтическое достоинство. Собственная форма песни во Франции есть куплет и драматизированный куплет — водевиль. Беранже как куплетист, как писатель, в котором выражается не Беранже, не лицо, а француз, нация, есть единственный поэт Франции. — Итак, куплет и водевиль есть единственные формы, возможные для французской поэзии. Все остальные формы ложны, и все претензии французов на литературу (т. е. как на жизнь народа в искусстве, перешедшего за степень особенности) — смешны. Все произведения их, и классические, и романические натянуты и эффектизированны.

Задача наша нам уяснилась. — Искусство не довольствуется отрицанием себя как общего до особенности, и определяет себя только до форм своих (только до внешности), — оно идет далее и выражает себя в произведении отдельном, доходит до единичности. Во Франции искусств остановилось на степени особенности; на этой степени искусство выражает себя в форме национальной песни (где нет ничего единичного); во Франции есть песня, и только песня есть единственная форма ее поэзии, ибо она тольк есть соразмерное выражение поэзии на определенной степени особенности, поэзии национальной. Остальная же литература есть собрание произведений не поэтических, ибо поэзия здесь уже не есть отражение национальной жизни и должна явиться в произведениях самих по себе значащих, чего нет во французской литературе, которая вся вышла из состояния национальности, и, следовательно, во всей в ней видна только претензия на истинную художественность. Может, мы нашу мысль не представили еще здесь надлежащим образом ясно. — Ниже, говоря о народности, мы изложим ее удовлетворительнее и определеннее, и тогда самое теперешнее заключение получит еще большую ясность.

Вслед засим представляется нам следующий вопрос: почему французы, народ, заключенный в тесной форме национальности, мог иметь такое сильное влияние своим языком, нравами, литературой и вообще направлением? Постараемся ответить на этот вопрос.

Развитие бесконечного духа совершается в конечных явлениях; вечная идея является в беспрерывно преходящих образах; закон необходимости действует в сфере случайности. Эта преходящая случайность сама есть одно из необходимых условий общей жизни и, будучи сама в себе совершенно произвольна, не подчинена никакому закону, она сама является как закон, как одно из необходимых различий духа, являющегося вовне. — В Истории видим мы развитие идеи, беспрестанно выражающейся в кругу явлений случайных, которые сейчас уничтожаются и исчезают, выполнив свое назначение; но та степень развития, на которой случайные явления сами для себя преходят, но необходимость их, но случайность, говоря вообще, остается как одна из различий вечного духа, без чего бы не было тоталитета. История является во временах преходящих, для которых настоящая минута есть минута высшая; всякое определение, которое принимает идея в развитии, является как настоящее, как то, что есть случайность, через которую выражается она в настоящем, исчезает; но так как это определение есть только степень, а. не истинное, то оно и исчезает как настоящее, и является в ходе развития мысли как необходимый момент его; отсюда уже видна необходимость случайности. Необходимый момент в своем настоящем проявлении разнообразится до бесконечности пестротою ему покорной случайной современности. И так как, с одной стороны, находим мы, что всякой момент истории есть необходимый, так, с другой стороны, видим мы, что всякой этот момент является в сфере современной случайности, которая в одно время делает его настоящим и потом, исчезая, уничтожает это как настоящее, как само для себя истинное, как непреходящее, и становит таким образом его моментом истории, необходимым как момент. Рассматривая какое-нибудь историческое время в его необходимом значении в отношении к развитию, мы видим, что все, даже самая одежда, выражала современную идею. Как согласно было с пластическим миром греков их одеяние, столько выгодное для скульптуры, эта туника и эта мантия, свободно упадавшая около тела, не представлявшая сама для себя никакой формы; форма давалась им изнутри самим телом, около которого свободно падала она различными складками, Уплотняясь, обрисовывая при каждом движении контуры тела. — Как много говорит нам железный наряд рыцарей средних веков: опущенное забрало, меч крестом, сталь. народ необходимо соприкасается с мыслию современною, является в случайности, и ничто, как народ, так не разнообразится, не пестреет в ее сфере, ибо народ есть выражение самое высшее.

Случайность (как мы уже сказали), явления которой своему существу не должны изменять, есть необходимость, закон. И эта необходимость, и этот закон, который задержать есть произвол, закон, сам в себе заключающий отсутствие всякой необходимости, — есть Мода. Это случайность. понятая как необходимость. Этот общий закон, смысл которого есть совершенный произвол, закон, который внутри самого себя, в своих проявлениях, заключает совершенную свою нечеткость, прихотливость явления, — есть Мода. Мы употребляем это слово, большею частию ограничивая круг его значения нарядом, и точно: нигде Царство Моды не является в таком полном блеске, во всей своей пестроте как в наряде, потому что, как мы выше упомянули, наряд всего более есть выражение внешнее.

Но Мода простирается на все, что только проявляется. Случайность есть общее условие для всех времен и расстояний. Франция есть по преимуществу представительница Моды: она схватила только эту сторону жизни, и на этом основывается ее могущество, ибо — как Мода, вторгается Франция всюду, и на этом общем для всех народов условии жизни основывается ее всеобщее влияние. Но Франции развивает только моду, она представляет только одну эту сторону. Мода есть единственная сфера ее понятия, и во Франции все подчинено ее владычеству.

Мы должны пояснить наши слова, сказанные нами о случайности; всюду она необходимое условие, но есть область духа, от него свободная, где уж не простирается владычество Моды; это та область, в которой бесконечный дух выражается уже в бесконечной форме, — область Искусства, Религии и Философии. — Народ тогда только освобождается от оков национальности, когда сознает себя в этих высших сферах, все прочие определения, какие ни принимает он, — все обращаются в кругу случайности самая форма государства, ежели мы уже станем употреблять это название, не считая необходимым для него условием высшую область духа, самое государство не освобождает еще человека от бренного преходящего, от всего горького, земного, он все еще в юдоли слез.

Для Франции закрыта эта высшая область. Франция — страна чисто внешняя, и, будучи такою, она необходима в общем составе человечества. Но потому что внешность есть ее смысл, потому что жизнь в нации движется только ее стороны случайной и преходящей, потому-то Мода и нашла в ней свое царство. Мы уже видели, до какой степени определено во Франции искусство; до такой же (т. е. до особенности) определены в ней и другие две высшие сферы духа. Существуя при таком определении, они не существуют в самом деле, а только со стороны внешней, и (при таком определении) они вместе подчинены Моде; двигателем Франции был всегда рассудок, не способный понять высшей деятельности духа. Естественно после этого, почему Мода выбрала себе местопребыванием Францию, где не должна она была уступать могуществу высшего духа. Естественно отсюда и всеобщее влияние Франции, которая, схватив случайность, схватила вместе и общее необходимое условие, в котором движется развитие, схватила эту внешнюю исчезающую современность, и на этой современности, на настоящей мимолетной минуте, основывается вечное влияние Франции, вечное, ибо случайность всегда будет, а Франция есть представительница этой случайности.

Отличие Франции от других государств в этом случае состоит в том, что влияние Моды у ней простирается и на искусства, и на другие высшие сферы, что самое и показывает их истинное в ней отсутствие. — Другие народы на пути своего развития должны были находиться на той же точке, на которой и Франция, должны были, следовательно, жить также более в сфере внешнего, случайного; тогда французское влияние всегда было сильно и простиралось на все три области бесконечного духа; но как скоро народ шел далее и возвышался наконец до сознательного существования — французское влияние должно было кончиться.

Владычество Моды изгонялось из царства бесконечного духа и ограничивалось тем, что собственно ей принадлежит, то есть костюмом, приемам и пр., — Англия и Германия свергли французское влияние; пришло это время и для России; самобытная жизнь наша началась, и французская мода на искусство и прочее должна бежать во Францию, где владычество ее безопасно, ибо там нет разума, нет его бесконечных сфер и некому оспоривать у нее господства. Моду мы не совсем изгоняем, что можно заключить из всех предыдущих слов наших. Мы только ограничиваем ее собственной ее сферой. Французское влияние на прочие народы не совсем прекратится, напротив, оно будет постоянно; но тогда это влияние Моды должно ограничиться ей приличною сферой, без притязания на другие, высшие; мы будем носить платье, стричь волосы, выбирать цвет материи и пр. Мы не станем оспоривать у нее этого владычества; пусть Париж считает себя в этом отношении центром Европы; мы знаем, что это-то владычество и становит Францию назади других государств, затворяет для нее другие, высшие области. — Мы будем обращать внимание на моду Франции в отношении к костюму или к чему-нибудь подобному; в этом отношении она всегда будет иметь для нас значение. — Но Искусство, но Религия, но Философия… нет, это не ее сферы.

Говоря о предыдущем вопросе, мы не могли не коснуться национальности, и потому намерены здесь поговорить подробнее об этом вопросе, который так различно решается между людей. С одной стороны, видим мы людей, кричащих только о своем родном, бранящих все чужое, отвергающих всякое общее развитие, самовольно заключающих себя в тесный кружок своего. Такие люди — чисто национальные в вышеупомянутом значении этого слова: патриотизм, до которого они доходят, назван где-то очень верно квасным; это одна сторона. Но есть еще люди, впадающие в другую отвлеченность, не менее, если еще не более жалкую: это космополиты, кричащие об общем человеке, о том, что они принадлежат целому миру, что они знать не хотят отечества, что отечество их — вселенная. Первые являются как анахронизм, ибо народ, как мы видели выше, действительно должен был находиться на такой степени, на которой жизнь вообще доступна ему под формою только своей собственной жизни. Другие же есть недействительный плод того периода жизни, когда народ находится в состоянии перехода, когда общее пробуждается в нем как стремление, которого односторонность есть космополитизм. Но народ выходит из состояния перехода, оставляя далеко за собою и тех, и этих; так и возникает истинная народность, которая имеет великое, всегдашнее значение; постараемся вывести необходимость ее и показать нелепость и того, и другого направления. Для этого мы должны начать несколько издалека.

Общее как общее не существует (вы общего не найдете, вы найдете множества, выявляющие общее, но общее как общее не существует). Это отвлеченное понятие, не переходящее в жизнь как оно есть, следовательно, понятие, не имеющее действительности. Чтобы перейти в действительность, следовательно, общее должно перестать быть общим: оно должно начать с отрицания самого себя как общее; итак, оно становится необщим, отрицает себя до особенности (Besonderheit) и переходит из простого отвлеченного в пестрое царство предметов; но общее еще не находит себя (следовательно, еще не вполне выражается) в этом отрицании до особенности; оно разделяется на множество предметов, в которых нет единого, простого, и потому, проходя все степени этой сферы, общее наконец еще раз отрицает себя до единичности (Einzelheit), в которой, как в простом я неделимом, находит наконец само себя и таким образом замыкает круг своего проявления, возвращаясь в едином само на себя. Тогда только оно выражает себя, ибо в общем как общем заключается всё; общее, заключая в себе всё, заключает как единое; для того только тогда оно выражается вполне, когда, переходя во внешнее, объективируясь, оно не теряет своей субъективности. Эта мысль, может быть, не для всех понятная, объяснится примером. Искусство как искусство не существует; оно, следовательно, отрицает себя как искусство вообще и является в какой-нибудь особенной форме: например, в скульптуре, в живописи; но скульптура и живопись как только, особенная форма не представляют, не выражают нам еще искусства; вспомните первые времена скульптуры в Греции или живописи в средних веках: и там, и здесь вы не можете сказать, смотря на произведения тех времен: это не живопись, это не скульптура и в этой живописи, определилось только до особенности, нет единичного изящного произведения, в котором только и находит себя, и проявляется искусство. (Вспомним, что мы говорили про французскую литературу; в ней искусство определилось только до особенности). — Слова наши получат еще большую ясность, когда мы приложим их к нашему предмету. Человек, понятие общее, чтобы перейти в действительное явление, должен был отречь себя как общее до особенности; это определение по особенности в его наиболее развитой форме есть нация[3], форма, под которую всё должно подойти и в период которой всякий индивидуум известного народа имеет значение во столько, во сколько он национален; следовательно, личной жизни индивидуумов тогда нет, живет только нация; нет также здесь жизни общей, потому что общее не нашло еще себе последнего отрицания, последнего единичного определения, которое бы могло наконец проявить его, с которого общее возвратилось бы само на себя; если нам скажут, что нация, как и все определение до особенности, состоит из множества отдельных, индивидуальных предметов, то мы на это скажем, что здесь индивидуумы имеют количественное, но не качественное значение; вспомним древнюю скульптуру: она состояла из множества статуй, которые давали знать, что теперь форма искусства есть скульптура, но не было статуи, в которой бы искусство могло проявиться как искусство. Таким же образом в народе общая жизнь может пробудиться только по освобождении индивидуума как индивидуума в качественном его значении. Итак, народ в сфере нации не имеет ничего общего и вместе с тем ничего индивидуального жизнь, которую отражает он в области искусства, ест жизнь чисто и только национальная; это песни, как сказано выше, песни, в которых выразилась нация (ни общей жизни ни субъективного чувства индивидуума), потому-то песни и не носят на себе имен сочинителей: они равно выражают горесть, и радость, и внутренний мир индивидуума, во сколько он нация. — Вот точка, на которой стоит Франция вот точка ее и литературы. — Французы народ в высшей степени национальный, им все доступно только как французское; жизни истинно индивидуальной тоже у них нет (жизнь истинно индивидуальная является только тогда, когда общее определяет себя до единичности и вместе с тем появляются веяния области духа, которые и образуют эту индивидуальную жизнь).

Положение их приняло, сколько могло совне, поляризацию; сколько возможно, лишено своей единичности, ибо точка образования Европы вообще стоит гораздо дольше того времени, когда все государства, современные Франции, были в подобном состоянии, но точка, на которой она находится, осталась все та же (но только Франция, не сходя с нее, приняла возможную цивилизацию). Франция не понимает общей жизни: ни Искусство, ни Религия, ни Философия не живут в ней, — и понятно: потому что национальная степень развития лишает возможности понимать общее. Посмотрите, в самом деле, как существует искусстве во Франции: в своей особенности, но не в единичности; следовательно, оно вовсе не существует, ибо и особенность получает только свое настоящее значение, когда есть единичность. Искусство — понятие общее (как и всё) отрицало себя до особенных форм и потом до единичности, до единичного произведения, в котором оно опять себя находило. Посмотрите на Францию: точно, во Франции существуют все особенные формы искусства, но существуют только как особенные формы, а единичного нет, нет художественного произведения. Вот почему существуют в ней трагедии, комедии — все, что вам угодно, и существуют только просто как особенные формы искусства, которые и остаются только при этом определении. Степень искусства во Франции равна степени Франции вообще, что так и должно быть, а степень Франции, как мы сказали, есть степень национальности. Мода, значение которой объясняли мы уже выше, — девиз, смысл ее. Французы представляют собою отрицание общего до особенности, в высшей степени развитое; другими словами, французы — нация и больше ничего[4].

Но оставим Францию и посмотрим на дальнейшее развитие человека. Степень национальности (к которой принадлежит национальный исключительный патриотизм), как мы видели, не есть последняя степень совершенствования; оно идет далее, тесные основы национальности разрываются: общее от особенности отрицается до единичности; индивидуум освобожден, имеет качественное значение, и таким образом вместе с жизнью индивидуума проявляется и жизнь общая; национальность не уничтожается, но перестает быть единою, крайнею степенью развития, но просветляется и возвышается до народности. Предметом сознания становится весь бесконечный мир общего, человеческие интересы наполняют народ и находят себе в нем свободное выражение. На песнях зиждется литература. Имена сочинителей уже не остаются неизвестны, нет, на их произведениях лежит их собственный отпечаток. В народе, наконец, существует в одно и то же время как общее — человек, как особенность — нация (народ, уже потерявший исключительное значение) и как единичность — индивидуум, в котором общее снова себя находит и замыкает торжественный круг своего абсолютного отрицания. В писателе мы видим ясно в одно и то же время лицо, народ и человека. Ясно, кажется, что тогда народность становится необходимым условием, без которого общее не может перейти в жизнь. Кажется, из всего предыдущего ясно видно, как жалок национальный патриотизм и как смешон отвлеченный космополитизм, говорящий об общем и не постигающий, что без проявлений, без необходимых отрицаний, нами указанных, общее есть только пустая отвлеченность, не имеющая силы перейти в Действительность (проявиться). — Истинное чувство его есть необходимое чувство истинного человека, без которого не было бы полноты, и тогда человек не мог бы быть действительным явлением и не мог бы найти нигде настоящего определения (ни как индивид, ни как общее), какие бы ни делал усилия. Творческая сила, дошедши постепенно до человека, великого своего проявления, разве уничтожила и горы, и снега, и поля, и животных, и все свои предыдущие степени развития; нет, полнота жизни была бы нарушена; на каждой степени жизнь была равна сама себе и выражалась в вполне соразмерном образе проявления; ибо никакой шаг в жизни вечной не есть лишний; дело только в том, что все степени свои она не делала последними, крайними, переходя от них к другим, высшим, пока наконец достигла: но и тут жизненная сила не прекратила своего действия, но здесь она является уже как субъект и как субъект продолжает свое шествие. Сознательная деятельность человека выше бессознательной деятельности природы. Его рукою зиждет тот же дух, но уже нашедший себе столь соразмерное чувственное проявление, в котором он сознает себя как лицо и собрал уже как лицо. В великом мировом абсолютном отрицании человек есть та единичность, та Einzelheit, с которой отрицает себя, наконец, общее после отрицания до Besonderheit природы. Общее и бесконечное находит себя в последнем проявлении, обратившись на себя, и в этом сознанном проявлении постигает оно само себя, и постижение это бесконечно.

Дальнейшая степень развития не уничтожает предыдущую. Конечно, образованный человек, стоящий на высшей степени развития, по возможной мере наполняется содержанием общим, но он вздрогнет и у него горячо забьется сердце, только запойте перед ним его родную песню. — О, прочь же, жалкая гнилая мысль о космополитизме; там, где близорукий ум и мертвое сердце, — только там ей место. Есть период, в который национальный патриотизм имеет свою действительность и после которого он уже анахронизм; но мысль о космополитизме никогда не могла и не может дать себе действительности. Смешон также страх национального патриотизма, когда уже миновалась его пора, что народ, наполняясь просвещением, потеряет свою народную характеристику; это все равно, если бы стали бояться за человека, что он, учась и принимая в себя общее образование чуждых стран, потеряет свою индивидуальность, но органическая жизнь в том-то и состоит, что она все в себя принимаемое извне в свое претворяет. Напротив, естественно, что чем более народ наполняется через индивидуумов общим содержанием, тем истиннее, тем просветленнее становится народность: потому что тогда возвышается народ и вместе с ним возвышается и его народность. Вечная истина гонит остающийся сумрак, гонит тени национальности и космополитизма и водворяет свое, ясное, царство, отдавая каждому необходимому проявлению жизни истинное значение, возвращая ему похищенные права и защищая его от ложных нападок отвлеченной односторонности. Тогда-то народность получает свое настоящее значение {}. Об такой-то народности говорим мы, и такую-то народность признаем мы необходимым условием истинно человеческой жизни.

Если Франция выражает собою определение особенности, то Германия есть представительница единичности. В этом последнем определении является высшая сфера деятельности духа: Искусство, Религия и Философия дома в Германии; но так как единичность есть собственно значение Германии, то эта единичность помешала народу немецкому принять единую внешнюю государственную форму и разбила его на мелкие части. Гражданство высшей сферы духа соединяет немцев. С благоговением взирают народы на эту представительницу высшего сознания человечества в высших областях духа и благо, наделяющее дарами своими все народы, в средине которых как бы нарочно поставлена. Но это уже не входит в состав статьи нашей, и потому Остановимся и возвратимся к нашему предмету.

Коснувшись вечной общей истины, должной составлять содержание народа, мы посмотрим на настоящую судьбу ее в нашем отечестве. Наш народ имеет поэзию; следовательно, общая истина уже доступна ему в искусстве, но истина имеет другую, ей в высшей мере сообразную форму, — это знание. Участь знания у нас в настоящее время все еще очень жалка. В начале нынешнего столетия современные усилия разума, происходившие в Германии, разрешить противоречие, являющееся в жизни и так твердо установленное рассудком в своем резком различии, эти усилия, еще не достигавшие своей цели, истинной точки зрения, отражались и у нас некоторым образом, но большею частию спорадически[5]. — В Германии между тем совершалось великое дело, настала эпоха, когда философия разрешила противоречие, до сих пор имевшее силу и свирепствовавшее в ее собственных пределах; всякому явлению возвращены были его права; насильствование разъединенных отвлеченностей исчезло, и все сущее предстало в своей полной и разумной действительности. Это дело совершилось пока в пределах самой философии. — Мы говорим о Гегеле, почти современнике нашем, в лице которого философия достигла наконец абсолютной своей точки. — Мы не осмеливаемся и думать взять на себя огромный и важный труд дать полное и подробное понятие о философии этого великого человека. Вполне изучить, вполне постигнуть и принять в себя его философию значит поднять ясные, разумные взоры на весь Божий мир (в обширном смысле этого слова) и уразуметь его. От порывов и бешеных восторгов свободно это изучение; постижение великих законов во всем их величии непременно важно и торжественно. Душу пробегает трепет, когда перед нею открывается общее, разоблачается тайное и становятся разумными явления мира. Глубокое наслаждение, волнение предощущения не чужды тогда душе; но наслаждение это умиряется в присутствии общей истины. — Вот все, что только мы теперь можем и смеем сказать, то есть вправе начать, о самой философии. (Нашим читателям будем мы сообщать, может быть, время от времени, результаты наших исследований).

Здесь скажем теперь о судьбе знания, о судьбе Гегеля в России. — Он мало известен — вот первое, что представляется нам; но, несмотря на это, он имеет множество врагов: с криком и шумом нападают на него журналы, принадлежащие к внешней стороне литературы. Люди другого рода, вовсе не гармонирующие с этими журналами, тоже истощаются в усилиях против его учения, не дав себе труда познакомиться с ним, всеми силами стараются высмеять, уронить его в глазах всех, уничтожить его влияние. Но у Гегеля и в Германии есть еще противники, и у нас, хотя наши противники отличаются особенною способностью. Легко произносят они его имя, легко определяют приговор его творениям, этому колоссальному, бессильному зданию, им воздвигнутому, которое даже еще не вполне всем известно. Но напрасны все усилия его противников. Гегель здесь, в России; глубокие мысли, исходящие из одного начала, плодотворно принимаются и передаются друг другу молодыми людьми нового поколения; эти мысли просветляют их ум, образуют их взгляды, кладут на суждения их отпечаток строгой логической необходимости; новую жизнь ощущают новые люди. Действие философии Гегеля безопасно от всех нападок остальных литераторов и ученых. Их же критики и брань нас и смущать не должны, их ожесточение не странно: не им понять, не их нетерпимым существам вынести новые, свежие, наполненные сил и жизни мысли. Новое вино должно вливаться в мехи новые, а не в старые, которые бы его разом отравили.

Вместе с предыдущими вопросами о французском направлении и о национальности, космополитизме и народности это составляет третий главный вопрос (вопрос в том смысле, что истина здесь не перешла еще в действительность и борется с устарелою внешностью). В противность ей германское влияние более и более проникает в Россию и производит благодетельное действие. Дай Бог! Наше понятие о народности изложено выше, и потому уже понятны наши слова: желаем мы распространения германского влияния. Мы не боимся сделаться германцами. Германия есть страна, в которой развилась внутренняя, бесконечная сторона духа; из чистых рук ее принимаем мы это общее, которого хранителем была всегда она. Да и германцы не изъявляют вовсе претензий на подражание им, на то, чтобы народ стал походить на них; это было бы желание распространить свое влияние внешним образом; зачем им это, когда так богато их внутреннее, которое передает она, не стесняя самобытности именно народа? Вот французы — другое дело: они необходимо должны, передавая что-нибудь свое другому народу, хотеть подчинить его себе, потому что у них только и есть это внешнее, чисто свое (такова степень развития, на которой стоят они). — Общего у них нет; таким образом всегда и ознаменовывалось французское влияние (то есть подражанием духа национальности, одним словом, как власть Моды).

Мы назвали вопрос о философии главным, ибо философия есть самая высшая сфера духа, где он проявляется в форме, наиболее сообразной содержанию, в форме самой мысли. И потому влияние ее в народе, который может принять ее, есть самое важное и существенное. Философ несравненно выше действователя в сфере конечной духа, то есть какого-нибудь полководца или завоевателя. Ибо в последнем случае является тоже идея, но идея в чувственной форме, в которой она не сознает как себя идея; тогда как идея в философии возвышается до сознания себя самой и принимает ей вполне соразмерную форму, где она уже является как идея. Потому по одной уже сфере Гегель выше Наполеона. Это покажется странным многим, тем особенно, у которых чувственные впечатления, вес и мера, и слова: как далеко! как много! — имеют еще полную силу (тогда как один выражал те же идеи, но только в чувственной форме и в конечной области духа, а другой действовал и сознавал идею и подвинул ход ее в сфере, ей наиболее соразмерной, в бесконечной области духа). — Мы почли нужным сказать это, зная, что толкуют о значении философии, и зная, что мысль, что философ выше действователя на поприще военной жизни, многим еще, по крайней мере с первого взгляда, покажется не только новою, но и нелепою.

Ограничимся только этими словами о важном вопросе философии. Показать ее точнейшее определение, указать на место и отношение к другим областям духа должно быть предметом особой статьи. Мы не берем теперь на себя этого труда, а пройти всю связь наук в виде оглавления мы считаем недостойным предмета. — Но вся наша литературная деятельность, какая она ни будет, конечно, выходит из той истинной точки зрения, которая дается философией. Здесь повторим только, что современный вопрос, вопрос самый важный и преимущественно относящийся к молодому поколению, есть вопрос о философии.

Вопросы, о которых мы сейчас говорили, не должно принимать в смысле противоречия, стремящегося себя разрешить и достичь примирения своих отвлеченных сторон, как идеализм и материализм, свобода и необходимость, идея и форма, — нет: здесь, с одной стороны, видим мы такое противоречие решенным, с другой же, видим направление, отвергающее это решение; одна сторона вопроса положительная, а другая отрицательная; но так как решение этого противоречия произошло только во внутреннем духе, то оно стремится перенесть себя во внешнее и утверждает повсюду права свои; истина стремится распространить царство и уничтожить встречающееся противодействие, и таким образом становится она живым вопросом. Этот вопрос только что начинает проявляться у нас во внешней стороне нашей литературы.

Припомним здесь, что говорили мы в начале нашей статьи о состоянии нашей литературы вообще. Мы сказали, что само в себе истинное и полное тождественное содержание является все-таки только стороною в отношении к внешнему (здесь — литературному) его проявлению, которое еще разъединено от него, еще его не выражает. — Форма вытекает всегда из самого содержания, но в теперешнем содержании еще не дано у нас себе формы, ему соразмерной, и в стремлении содержания проявиться вовне и в противодействии прежней внешности, еще не уничтожившейся и не могущей уничтожиться вдруг (задолго до идеи начинает форма разрешаться), заключается борьба, вопрос. — Наша литература, сказали мы, не представляет действительного явления; напротив, она разнится на две стороны: с одной стороны, форму устаревшую, лишенную жизни, разрушающуюся собственным гниением; с другой стороны, содержание незаметное новой истинной жизни, еще не перешедшее в действительность, еще не давшее себе из самого себя внешнего определения. — Внешняя форма, лишенная духа, необходимо производимостью возникающего из нее, будто бы живя и играя, разрушает сама себя и должна исчезнуть совершенно, когда жизнь внутренняя вступит во все права свои. — Такое состояние нашей литературы, такая борьба, такой вопрос выразился внешним образом в двух наших столицах: в Москве и Петербурге. Представительница внутреннего — литературная Москва; представитель внешнего — литературный Петербург. Эти города в их литературном отношении находятся в прямом противоречии друг с другом, выражая собою две противоположные борющиеся стороны. Внутреннее, не давшее еще себе формы, не выражается еще вовне, только еще начинает переходить во внешнее. Это находим мы теперь почти, по-видимому, в бездейственной, безмолвной, богатой мыслями Москве. — С другой стороны, внешность, которую оставило внутреннее содержание, становится плодовитою в случайных наших проявлениях, не условливаемых никакою идеею. Во всяком месте, оставленном жизнию, заводятся во множестве разные черви и другие насекомые, дети гниения, в бесчисленных роях; то самое теперь представляет нам внешняя сторона нашей литературы или, другими словами, петербургская литература. Взгляните на эти бесчисленные рои поэтов-однодёнок и прочих писателей, жужжащих возле всякого места, где немного появляется гниение, каковы большею частию наши журналы. Смешно сердиться на г. Сенковского за его крики и хлопоты о себе, смешно пытаться отучить его от этого: он выражает себя, он возник из вышеопределенного состояния нашей внешней литературы; как хотеть, чтоб он был не то, что он есть? Он теперь внешне современное явление, имеющее случайный, преходящий смысл, которое исчезнет и следов после себя не оставит. Пусть же он бранит немцев, философов, идеи; сам того не замечая, действует он в пользу того, против чего ратует, истощая все силы из исчезающей формы и разрушая ее в то же время. Можно ли после этого сердиться на него? Нужно только понять, что он такое, и тогда с самым мирным и приятным выражением будем мы смотреть на его ученые труды. Мы можем назвать его самым сильным явлением нашей внешней литературы, а читателям не нужно повторять, как мы определили и объяснили настоящую его производительность. Зачем сердиться на г. Полевого, на этот устарелый анахронизм, который силится, что жалко видеть, удержать свою исчезнувшую современность. Всего же жальче видеть его в его теориях. Г. Полевой явление отсталое; он должен это видеть, но все-таки ничтожны большею частию и бедные его усилия уверить себя в противном. Посмотрите, сколько около этих двух главных мест толпится всякого рода литераторов. Г-да Булгарин с Гречем, Якубович и Ершов, Панаев и пр. и пр. и пр. Но когда жизнь, вытекая из Москвы, вступит в право, тогда все эти порождения однодневной Петербургской литературы исчезнут сами собою без малейшего следа.

Таково значение Москвы и Петербурга в литературе, таково их взаимное отношение. Немудрено видеть, с которой стороны будет победа в этой борьбе, как решится вопрос, который станет предметом еще гораздо сильнейших споров и борьбы; и когда содержание вполне перейдет во внешнее, тогда и самый Петербург проникнется тем же содержанием, которое теперь заключает в себе Москва (что уже начинает совершаться), когда, одним словом, внешняя форма будет вполне соразмерна идее, теперь только что воплощающейся, тогда литература наша представит действительное явление; а жизнь внутренняя, повторяем, вытечет из Москвы, этого вечного источника жизни для России. Москва была всегда хранительницею и спасения, и источником новых сил для нее во всех случаях; вспомним события нашей истории; всюду среди смут и бурь виднеется Москва; на нее самые тяжкие удары и от нее и за нее самый мощный отпор. Тяжко было состояние России в 1612 году, вся страна была разорена, большая часть городов взята, и в других волнения; Москва вышла из бурь и бед и спасла Россию собою. И вот через 200 лет снова над Россиею собралась беда, снова пришлось ей отстаивать свою независимость. 200 лет прошло; могущество России давно выросло; много богатых и сильных городов было в России; новая столица цветет на берегу моря; но все же Москве пришлось и на этот раз постоять за всю Россию: она же приняла на грудь свою напор неприятеля; все же она вынесла на плечах своих спасение России. Но еще важнее значение в смысле, нами указанном. Москва! Вечная! О, как несносно мне слышать, когда называют тебя старушкою, седою, дряхлою, тебя, вечно юная, вечно полная жизни, могучая силою духа Москва! Проявления духа стареют, исчезают, но дух никогда не дряхлеется. Все вокруг тебя будет стареть, исчезать, разрушаться, но Москва никогда, — наша жизнь, наша истина, наш дух!

Здесь кончаем мы статью нашу: вопросы, нами предложенные, рассмотрены здесь очень кратко и сжато: каждый из них мог бы быть предметом долгого и пространного исследования. Но этой краткой статьей мы старались по возможности дать полноту и ясность. — Я знаю, из собственных моих выводов мне должно быть ясно, что большею частию скажут об этой брошюре, что многие не увидят и важности в этих литературных вопросах; но я пишу не для тех, которые становятся теперь анахронизмом и на стороне которых остается разве еще количество; я пишу для молодого поколения; я знаю, что в нем, преимущественно просвещающем себя искусством и знанием Германии, слова мои найдут отголосок и настоящая важность вопросов оценится.

Для России наступает теперь время мысли, эпоха истины. — Кто раз покинул берег непосредственного озарения и пустился в море мышления, тому уже нет возврата, тот должен плыть вперед. Безгранична кажется даль Океана, много опасностей, высоко и страшно поднимаются грозные волны, бездны открываются вокруг, много бурь, и грозит гибель, и бури ужасны… Но

Там, за далью непогоды,

Есть прекрасная страна:

Не темнеют неба своды,

Не проходит тишина.

Но туда выносят волны

Только сильного душой…

1839. 25 августа Москва.



  1. Направление их не односторонне, они не сделались немцами, но из рук немцев принимают просвещение, которое вместе с этим дает им чувствовать все значение, всю необходимость истинно народного. Люди с нынешним так называемым немецким направлением не стыдятся, не отрекаются быть русскими.
  2. Слово «нация» мы различаем от слова «народ», понимая народ как нечто движущееся и образующееся, а нацию как одну из форм его образования; из самого употребления виднее будет значение слова «нация».
  3. Слово нация понимаем мы в тесном значении как высшее определение человека до особенности; под народом разумеем мы то, что определяется, что преходит различные оттенки. Мы знаем, что другие иначе понимают это различие; но то, которое мы здесь придаем этим словам, кажется нам вернее; из следующих мест видно определенное нами придаваемое значение.
  4. Впрочем, если мы поставим Францию на настоящую точку, тогда национальный патриотизм в ней вещь сообразная и соответственная; там он не анахронизм.
  5. Справедливость требует упомянуть здесь о человеке, оказавшем истинные заслуги нашему знанию, человеке с глубоким и логическим взглядом на вещи. Мы говорим о М. Г. Павлове, почетном профессоре физики, первом, который внес к нам разумное стремление в науке.