О настоящем значении наших древних земских соборов (Аксаков)

О настоящем значении наших древних земских соборов
автор Иван Сергеевич Аксаков
Опубл.: 1882. Источник: az.lib.ru

И. С. Аксаков

править

О настоящем значении наших древних земских соборов

править

Нельзя не поразиться подчас, до какой степени еще слабо в нашем обществе разумение родной истории, ее внутреннего смысла и духа. Сплошь да рядом читаешь в печати самые неправильные суждения даже о таких событиях «древней России», которых древность уходит вглубь не далее двух веков. Реформа Петра словно отшибла у нас не только память, но и понимание сравнительно недавнего русского прошлого. Казалось, пора бы уж и излечиться от этого недуга, но, к сожалению, еще на днях нам пришлось встретить — и не в писаниях нашей мнимо «либеральной» прессы (что было бы нисколько не удивительно), а в статьях, по-видимому, противоположного направления, самое неверное освещение одного из замечательных государственных обычаев XVI и XVII веков. По поводу его мы и хотим сказать несколько слов. Мы вовсе не намерены касаться вопроса о благовременности или неуместности возобновления этого обычая, о применимости или неприменимости его к настоящей поре. Мы не станем сходить с точки зрения строго исторической; мы желаем лишь, в мнении русских читателей, оправдать то историческое русское начало, которого «земские соборы» в допетровской Руси (так превратно истолковываемые некоторыми с точки зрения французской революции (1789 г.) были только одним из самых выдающихся проявлений. Прискорбно было бы, если б в нашем обществе укоренилось ошибочное о них мнение, — а нет грубее ошибки, как смешивать понятие об этой древней форме совета русского царя с землею — с понятием о западноевропейских конституционных собраниях. Правда, ни у г. Варфоломея Кочнева (автора очень интересной книги «Против течения»), ни у его единомышленников вы нигде не найдете прямого утверждения, что эти понятия безусловно тождественны, однако же нигде не найдете и указания на их существенное, резкое между собою различие. А при отсутствии такого указания, не трудно — помощью разных намеков и аллюзий еще более усилить в нашем обществе сбивчивость представлений об этой, по мнению К. С. Аксакова, векожизненной, хотя, по-видимому, и обмершей нашей старине. Так, нас хотят уверить, будто «земским собором» лишь благовидности ради называется (конечно, только теперь) именно то, в чем несомненно увидела бы свое торжество крамола…

В доказательство приводится тот известный факт, что, когда государственного преступника Нечаева, по произнесении над ним приговора, выводили жандармы из залы судебного заседания, он неистово кричал: «Земский собор! Земский собор!». Того же, будто бы, требовал и Желябов… Найдутся, пожалуй, люди настолько невежественные, что им этот аргумент покажется убедительным и преисполнит их спасительного страха при одном звуке слов: «земский собор». Но ведь такой аргумент ровно ничего не доказывает. Разве Пугачев не провозглашал в своих «манифестах» — освобождения крепостных крестьян и наделения их землею? Стала ли, после того, самая мысль об освобождении крестьян с земельным наделом тождественною с идеей пугачевщины или крамолы? Нет таких истин, даже самого высшего значения, которых именем всуе и лживо не величались бы самые враждебные им доктрины. Достаточно вспомнить инквизицию, или хоть орден иезуитов, — но разве ими скомпрометировано христианство? Если Нечаев и Желябов «требовали» земского собора, так это доказывает только одно, что они слышали звон, да не знали откуда, что они не прочли никогда ни одного соборного акта и не имели о соборе никакого понятия. Это только служит свидетельством — на каком вообще колоссальном умственном сумбуре зиждется наша так называемая «крамола». Подрастающие теперь поколения — мы в том уверены — со временем сгорят со стыда за своих несчастных предшественников при одном воспоминании о той ужасающей пучине легкомыслия, неведения своего народа и своей истории, и проистекающей от такого невежества умственной ограниченности, которая раскрывается в их кровавых злодеяниях, — которой в жертву они с таким чудовищным фанатизмом губили жизнь чужую, да и свою! Стоит только привести себе на память, как все эти «крамольники», — обвешавшись иностранными, самыми что ни на есть непонятными народу, понадерганными из разных доктрин шутовскими кличками: «социало-демократов», «социало-революционеров», или «федералистов», или же «делегатов террористической фракции», да припутав тут же, без толку, русские исторические термины: «земля, земщина, земский собор», — отправлялись с проповедью анархии в народ (который тут же их вязал и представлял начальству); стоит только все это припомнить, чтоб прийти к заключению, как бессодержательна, как ничтожна эта «крамола» — в смысле политического учения, программы или даже хоть лозунга! В ней серьезного и существенного только динамит, револьвер и яд; в этом весь ее высший разум, логика и значение: только с этим высшим развратом, готовым на всякое злодейство, и следует считаться — посредством деятельной полиции, — а не с их словами, речами и мнениями.

Но не в этом собственно дело. Нечаевых и Желябовых можно так или иначе лишить возможности наносить вред; но гораздо труднее обезвредить самые те многочисленные, многообразные условия, при которых зарождаются у нас Нечаевы и Желябовы, всю ту фальшь, которой они только видимое исчадие, но которая, как ржавчина, гложет издавна все наше общественное бытие. Эта фальшь состоит, главным образом, в том противоестественном, противонародном развитии, которым идет и движется Россия вот уже без малого два века. Свободное кровообращение нашего общественного организма затруднено. Чуть-чуть питаясь здоровыми соками народной исторической почвы, он поневоле духовно тощ и преизобилует худосочием, которое и обнаруживается подчас вередами вроде «крамолы». И чем зараженнее худосочием известная общественная среда, тем более претит ей исторический принцип земского собора, тем усиленнее стремится она мыслью к тому, что земскому собору совсем противоположно.

Что такое был земский собор в допетровской Руси? Это был прежде всего свободный акт самодержавной власти, ее прерогатива, естественно вытекавшая из самого существа царского единовластия. Русский царь не «первый аристократ из аристократов», как в Англии; не «первый дворянин», как называли себя во время оно французские короли (le premier gentilhomme du pays), а первый человек русской земли, облеченный, на благо земли, верховною государственною властью. С ним не связывается никакого сословного понятия; он представитель всеобщности земской и государственной. Его интересы — интересы всего народа, и чем сильнее его власть, тем более представляет она гарантий народным массам — бедным, сирым, беззащитным — от преобладания богатых, знатных, наделенных всяческими преимуществами (в том числе и «высшей культуры»), ближе стоящих к престолу общественных классов. Тем более гарантий и для правильного, беспристрастного решения всяких споров, всякого столкновения противоположных друг другу сословных и иных эгоистических интересов. Царь, по понятиям народным, для того и должен быть полновластен, чтобы не подпасть под власть сильных мира, чтобы полагать преграду их поползновениям к господству и не давать им в обиду народ, чуждый всякого политического властолюбия. Но между царем и землей, в допетровской Руси, стояли стеной сословия слуг государевых, — весь снаряд и орудия государственного правления; не всегда мнение земли доходило непосредственно до царя, равно как не всегда и воля царя передавалась непосредственно народному ведению. Случалась иногда и такая для царя необходимость: противопоставить частным, боярским затеям и их властолюбивой похоти нравственную силу мнения всей земли.

Признавалась, временами, самою властью потребность: отнять у иной государственной меры характер личного произвола и утвердить ее на всеобщем сознании и согласии, на всеземской готовности нести за нее, сообща с царем, и нравственную ответственность… Вот в этих видах и созывались царями земские соборы. Первый земский собор был созван первым русским царем — Иваном Грозным, менее всего, кажется, расположенным ограничивать свою верховную власть, постоянно везде и всюду подозревавшим и преследовавшим — крамолу… Да и ни одному из наших царей до XVIII в. не могло бы даже и на мысль взойти, будто земским собором умаляется достоинство и полнота державной власти, или будто в этом заключается нечто такое, за что им через два века готовы были бы потомки пожаловать титул, если не «крамольников», то «либералов»! Они бы только широко раскрыли глаза и самым бы простодушным образом спросили: «Да как же править иначе? Как же, радея, примерно сказать об устроении, о благе того или другого разряда людей, не расспросит толком именно тех, до кого такое радетельство относится? Разве от совета — власти убудет? Власти не убудет, а света и правды прибудет, — а прибудет света и правды, так то и царю в честь, в славу и в вящую крепость». Вот что сказали бы наши, простые смыслом, цари; вот какова была их точка зрения на свои отношения к земле и народу, — точка зрения отмененная Петром I и замененная им точкою зрения немецкого абсолютизма или полицейского, всеобъемлющего государственного механизма.

Итак, соборы допетровской Руси не только не ограничивали, но усиливали и возвеличивали царскую власть. Земский собор, после окончательного сокрушения всего государственного строя в эпоху Междуцарствия, избрал на престол дом Романовых, восстановил, оградил и соблюл самодержавие наперекор боярам, успевшим уже было сорвать с юного Михаила конституционную запись в свою пользу. Земским собором «утвердил и на мере поставил» царь Алексей Михайлович свое знаменитое Уложение, свиток которого, скрепленный 600 подписей всяких людей русского государства, сохраняется в Москве и доселе. На земском соборе, опираясь на челобитную (петицию), поданную выборными людьми, противостал царь Алексей Михайлович властолюбивым притязаниям духовенства и возобновил, столь нежеланный последнему, Монастырский Приказ. На земском же соборе решал первый царь-избранник из дома Романовых вопрос: рисковать или не рисковать, чрез удержание Азова, войною с турками. И решил не так, как хотели и бояре и большинство дворян, а отрицательно, то есть согласно с мнением «маломощных и темных людишек», которые выяснили пред царем бедное положение свое и страны, и чистосердечно заявили (да еще письменно), что-де «хуже нам, Государь, самих турок московская волокита» и хищения «твоих государевых бояр и дьяков», которые, стоя у твоих государевых дел, понастроили себе дворцы и накупили села… Наконец, помощью собора поборол и сломил навеки царь Феодор Алексеевич страшного, могучего врага, с которым тщетно боролись его предшественники — местничество. Этот же царь — последний из «московских» — созвал многочисленный земский собор для разрешения важного внутреннего вопроса: об уравнении служб и повинностей по всей русской земле, для чего, между прочим, приглашены были по двое от каждого посада. К сожалению — только что собрались выборные, как умер царь, и собор — этот последний собор — был распущен (ровно 200 лет тому назад) в 1682 году, уже от имени малолетнего Петра… «Преобразователь», подросши, предпочел совету и разуму земскому — измышления канцелярии. Уравнения служб и повинностей, предполагавшегося в 1682 г., не последовало, а вместо него последовало, при Петре, назначение: ландсгевдингов, ланд-ректмейстеров, ландкомиссаров, обер-ландсрихтеров, кирхшпильфохтов и тому подобных земских русских чинов.

Самой же земле повелено было молчанье, и онемела земля. Замер в ней творческий дух жизни. Настало господство полицейско-канцелярского «режима», а для того чтоб такому господству поменьше встречать от земли помехи, и для вящего удобства канцелярского муштрования и мудрования над Россией, новопреобразованное правительство даже совсем ушло из России и перенесло центр власти на новую, только что завоеванную, нерусскую окраину государства. Конечно, от такой неестественной перестановки центра в государственном организме не могла не нарушиться правильность его отправлений. Живые отношения власти к стране заместились, по необходимости, отношениями бюрократическими. Народ и управление разучились не только обмениваться мыслями, даже понимать друг друга. Воздвиглись тяжкие, крупные, прискорбные недоразумения, миражи, призраки; марево сменялось маревом… Но народ, ошеломленный, оттесненный, запуганный, пребыл верен своему историческому земскому идеалу государственной власти и умел распознавать и чтить ее беспредельно даже и тогда, когда канцелярия, в порыве культурного увлечения, писала русского самодержца — шефом или «начальником столь благородной нации»…

И не посрамится его вера — в том нет сомнения. Еще в первом номере «Руси» 1880 г. мы напоминали читателям те слова, которые в 1863 г. имел утешение народ молвить своему Государю, что «в новизнах твоего царствования нам старина наша слышится». Правда, много затем пошло и такой новизны, в которой уже никакой «старины» не слышалось. И когда в прошлом году вырвался у нас горячий, искренний клик, обращенный к власти: «Домой! Домой!» — то есть призывающий к возврату на родную историческую, земскую почву, — точно ужаленная, вскинулась на нас «канцелярия», осыпая градом неистовых ругательств! «Домой!» — ведь это значит, по ее верной догадке, упразднение канцелярского всеобъемлющего могущества, восстановление (конечно, не в подробностях, но в принципе) земско-государственного строя, который намечен был, начал было слагаться в допетровской Руси! «Самобытность!» Ведь это значит освобождение народного духа из-под бюрократическо-канцелярского владычества! Как же было не озлобиться! Нам могут возразить, что не «канцелярия» негодовала на нас, а так называемая «либеральная пресса»… Но мы употребляем здесь слово «канцелярия» в более широком смысле. Дух канцеляризма, деспотически пытающийся заменить собою творчество русской жизни, а потому отрицающий и ее, и русскую народность, и русскую историю, — дух Петровой дубинки, вбивающей «культуру» в русскую землю и убивающей ее самодеятельность — истинный Протей, способный принимать разные формы, сохраняя лишь свою сущность. Вчера он воплощался в чинную канцелярию в буквальном значении слова, с самодовольными чиновниками, бюрократически упражняющимися над Россией; завтра готов назваться «интеллигенцией» и принять образ конституционного в Российской державе собрания по западноевропейскому образцу! Ему все равно, — только бы сохранить за собою право и возможность умничать и командовать над землею, только бы не допускать ее до самобытного, ее истории свойственного, национального, государственного и общественного развития! В прежние времена властолюбивый канцеляризм был верным пособником верховной власти; но как скоро сама верховная власть стала сознавать необходимость народного направления в своей политике и внешней, и внутренней, то канцеляризм не прочь оказаться и противником власти в таком ее новом стремлении!.. Чтоб не дать ходу настоящей земле, настоящему народу, он готов даже сам фальшиво назваться «народом». Он на все пойдет — только не разлучайте его с Петербургом, только не возвращайтесь «домой», где ему, «иностранцу вообще», нет простора, нет места!

Г. Варфоломей Кочнев, может быть, отчасти и прав, когда разумеет разные вожделения «европейских правовых порядков» с парламентами по западному фасону, высказываемые иногда известною частью нашего общества; но он совершенно неправ, когда старинный наш земский собор уподобляет assemblee constituante французской революции. Эти оба собрания стоят на диаметрально противоположных полюсах. Сам же автор утверждает, что французы перед революцией и в ее начале (не говоря уже об разгаре) совсем забыли французскую историю, сошли с ее реальной почвы, витали в каком-то абстракте, и в области отвлеченных, умозрительных доктрин и теорий искали для себя формы государственного строя. Между тем «земский собор» был у нас естественным продуктом национальной истории, а вовсе не отвлеченным измышлением. По верному замечанию г. Кочнева, то «представительство», которое положило начало французской революции, вьщвинуло на первый план, наделило силою и властью именно доктринеров, умствователей по профессии, отрешившихся от исторической почвы, от действительного, невыдуманного «народа» и впервые разыгравших на политической арене роль лженарода. Наши же старинные земские соборы всегда служили верховной власти опорою против эгоистических интересов и властолюбия тогдашней интеллигенции в лице бояр и знатных родов. Что же тут общего между русским земским собором и французским учредительным собранием 1789 г.?

Мы вполне сочувствуем настойчивым стремлениям «Московских Ведомостей» рассеять тот призрак могущества, который вырос у нас из оппозиционных элементов, в сущности ничтожных, и приобрел обаятельную силу даже над умами многих лиц, стоящих на чреде власти. Настоящего могущества, конечно, нет; оно лишено всякой реальности, и могуче только до тех пор, пока мы его таким признаем: стоит только перестать в него верить, чары спадут — и оно рассыплется. Но для этого необходимо правительству познать свою силу — истинно необъятную, но вследствие разных исторических обстоятельств и недоразумений — мало опознанную, можно сказать даже пренебреженную и сдавленную. Эта сила правительства — в самой русской земле, в русском народе, в его исконных отношениях к власти, в том историческом земско-государственном строе, на котором, в сущности, только пока и стоит русское государство, вопреки всем помехам бюрократическо-канцелярского режима. Последний уж давно бы и сгубил Россию, если б она не держалась именно своею внутреннею, скрытою, непризнаваемою, нередко презираемою земскою силою, а между тем он-то, этот бюрократическо-канцелярский, немецкого происхождения строй, и образует около власти целую атмосферу, которою поневоле приходится дышать, ко вреду для здоровья, и которая именно и плодит лживые призраки могущества разных антинациональных, антиисторических сил! Справедливо говорят «Московские Ведомости», что «если наше правительство кому-либо кажется слабым, то не следует искать причины этой слабости в действительных условиях правительственной власти, которые остаются невредимы и целы»… Да, невредимы и целы — это несомненная правда, — в этом залог нашего спасения. Они пока невредимы и целы, — но ведь и только: в том-то и горе, что эти живые, органические силы по большей части бездействуют, уступив место деятельности механического снаряда… Мало того, они, эти действительные условия власти, не видны, не слышны, — не только для сознания нашего так называемого образованного общества, непосредственно прилегающего к сферам власти, но чуть ли даже и не для большинства самих носителей власти… Таково было последствие насильственного переворота, совершенного Петром, перемещения центра власти из средоточия государства на окраину, из нутра на периферию, и замены живого общения власти с землею — внушениями и деятельностью — Ober-kommando, кое-как, по иностранному образцу слаженной канцелярии!..

Необходимо, — говорят нам, — чтоб правительство стало твердо на свои здоровые ноги, рассеяло призрак крамолы и освободилось от фальшивого мнения о своем бессилии… Да тогда только и станет оно твердо на свои здоровые ноги, когда станет на твердую землю, когда почувствует под своими несомненно здоровыми ногами крепкую народную почву и сойдет с зыбких канцелярско-бюрократических подмосток, на которых и с здоровыми ногами стоять неудобно. Тогда только и рассеет оно призрак крамолы, когда возобладает свет правды, и явна, как день, станет всем и каждому, и всему миру, нерасторжимость, жизненность союза правительственной власти с народом. Тогда только и освободится само правительство «от фальшивого мнения о своем бессилии», когда познает богатство и самый источник своей истинной силы и свергнет с себя путы бюрократической канцелярщины…

Да, мы слишком неуважительно относимся к своей истории. А между тем в ней, в нашей старине, вместе с отпором новизнам, чуждым русскому народному духу, таятся и действительные условия истинного прогрессы, живого, плодотворного развития земских основ нашего государственного строя — под сению могущественной, вполне своей народу и всей земле, вполне национальной по духу и стремлениям верховной державной власти.

Впервые опубликовано: Русь. 1882. N 21, 22 мая. С. 1-4.

Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/aksakovy/iaksakov_drev_zem_sobor.html