И. С. Аксаков
правитьО лженародности в литературе 60-х годов
правитьВнешнее сходство некоторых учений, занесенных с Запада, с бытовыми воззрениями русского народа еще хитрее усложнило ту путаницу понятий, которая составляет едва ли не самый главный недуг современного русского общества. Русские западники, давно приметив несостоятельность своего положения, свою полнейшую отчужденность от народа, от той органической силы, которая дает жизнь, смысл и бытие всей русской земле, которою она есть, живет и движется, русские западники искали себе почетного отступления от занятой ими прежде позиции и чрезвычайно утешились, когда нашли возможность согласить с своим поклонением Западу некоторое уважение к русскому народу. Будем беспристрастны: многие из них были искренно рады дать простор своему русскому естественному чувству, угнетенному до той поры страхом западного авторитета, и с милостивого разрешения Запада явились русскими. С того времени вся их деятельность направлена к тому, чтобы оправдать свою руссоманию сходством русских народных начал с самоновейшими, модными доктринами Европы. Это тот новый вид лжи, который мы считаем наиболее опасным для истины и на который мы хотим теперь обратить особенное внимание наших читателей: внешние признаки обманчивы, псевдонародность может быть легко принята за истинную народность и отравить ложью не только понимание, но и самое чувство, — простое, естественное, живое чувство любви и влечения к русской народности. Когда зло щеголяло во французском кафтане и гордо указывало на свое заморское происхождение, оно не смешивалось с толпой родных, доморощенных явлений, резко от них отделялось, и всякий, уступавший соблазну, знал и ведал, что он настолько изменил началам своей народности. Если то же самое заморское зло наденет зипун и кафтан, то выйдет ложь горше первой, потому что, совращая человека, она не даст ему почувствовать, что он совершает измену, и спутает его понятия внешним сходством с тою бытовой истиной, которой он привык отдаваться без критики и поверки. Так, например, какой-нибудь старый ремесленный устав, целиком переведенный с немецкого, с его «альдерманами», «гербами», «гербергами» и «экзаменами», мы предпочитаем новейшим административным учреждениям артелей. Так, например, мы лучше бы желали, чтоб мир, для которого обязательно решение баллотировкою и счетом голосов, был уже назван вместе с тем и ассамблеей, а не древним русским именем мир, предполагавшим до сих пор чисто народное устройство.
Нам грозит лженародность во всех отношениях, во всех видах: в администрации, обществе, науке, литературе. Оставляя администрацию в стороне, укажем в немногих словах на наших западников-народолюбцев. Сначала это сочувственное отношение к русскому народу выражалось довольно робко и довольно забавно, преимущественно в произведениях изящной словесности. Мы помним, как однажды молодой романист, дерзнувший с любовью воспроизвести в своих романах картины народного быта, с увлечением обещался нам доказать всему свету, что «у русского человека страсти не уступают страстям итальянским, что он точно также способен, может быть не так красиво, зато не менее яростно, зарезать изменившую ему возлюбленную» и т. д. Вы лучше покажите, как он христиански прощает, говорили ему славянофилы, но романисту нужно было выставить только то, что по сходству своему с общественными явлениями Запада могло возбуждать сочувствие тогдашней публики. Когда эта публика стала более и более знакомиться с теми крайними доктринами, которые на Западе действительно вполне исторически правы в своем отрицании, в своей критике социального устройства Европы и обнажили перед миром общественные язвы Запада, сокрытые в пролетариате, пауперизме и других явлениях общественного быта, российская публика выразила расположение посочувствовать и русскому народу, во сколько его несчастия представляли аналогию с несчастиями низших классов Европы. В литературе явились в обилии изображения русского простонародного быта, но только с отрицательной стороны; русского крестьянина ни видом не видать, ни слухом не слыхать во всех этих произведениях расчувствовавшейся литературы, а выставлялась на вид только внешняя печальная сторона его жизни: бедность, зависимость, притеснения. Мы не отрицаем той относительной пользы, которую могла принесть, и действительно принесла эта литература (все же это было лучше, чем прославление барства), но мы обличаем только внутреннее побуждение, ею руководившее: в ней, за немногими исключениями, не было действительного сочувствия к русскому простому народу, а было сочувствие к страданиям низших классов вообще, навеянное с Запада, которое, кстати и некстати, было применено и к домашним «низшим братиям». Некоторые даже сердились на русский народ за то, что он мало «страдает» (а в особенности мало верит этому модному «состраданию»), даже безотчетно пожалели о том, что нет у нас ни пролетариев, ни пауперизма, что нет возможности пустить в ход в русской жизни все готовые вопли, которых запас имелся у каждого под рукою во французской литературе… Было и есть о чем плакать и стенать русскому народу, да только большею частью не о том, о чем плакали за него в искреннем самообольщении наши русские молодые западники!.. Они, в забавном неведении, продолжали покланяться страшнейшему из насилий, насилию Петра Первого, осуждая за него славянофилов и в то же время яростно негодуя против какой-нибудь мелочной неправды станового пристава; они оскорбляли своими проповедями и поведением самые святые верования народа и находили оскорбительным, что с «господином» крестьянином употреблялось в разговоре слово «ты». Если бы народ русский перестал страдать тем «страданием», которое одно было им понятно, то они бы перестали ему и сочувствовать, потому что он потерял бы право на звание «страждущей меньшей братии»: положительной стороны его жизни, его внутренней сущности, основных начал его народности, а также и истинных духовных его страданий они не понимали, да и до сих пор не понимают… В санкт-петербургской литературе заметно уже и теперь крайнее оскудение пищи для сочувствия русскому простому народу со стороны западников-демократов!..
Да, демократизм и народность — вот два понятия, которые постоянно смешиваются в умах публики и непублики. Между тем можно утвердительно сказать, что кто сочувствует русскому народу во имя «демократизма», тот был, есть и остается чистейшим западником, в действительности нисколько не сочувствующим русскому простому народу; кто старается объяснять явления русской жизни с точки зрения «демократической», тот только окрашивает их ложным колоритом, замазывает истину или при самых добросовестных усилиях успевает раскрыть одну внешнюю сторону явлений. Мы постараемся доказать это ниже, а теперь окончим наш краткий очерк.
Когда некоторые из славянофилов надели русское платье, публика, и во главе ее Белинский (доказывавший в то время преимущество Петербурга пред Москвою тем, что в Петербурге есть лакейские балы, которых нет в Москве, см. «Петербургский сборник» Некрасова), осыпала их насмешками. Когда потом демократизм вошел в моду, а путешественники, возвратясь из-за границы, рассказали об употреблении в Европе национальных костюмов, смеявшиеся над славянофилами облеклись сами в русское народное платье, но не по сочувствию с русским народом, а потому только, что это мундир «демократизма» и что нельзя же было им в самом деле нарядиться французскими блузниками и пейзанами, хотя, в сущности, они и в русском зипуне оставались блузниками и пейзанами. Долго и неутомимо толковали славянофилы о русском мире, мирском управлении, общинном поземельном владении: они вызвали против себя громы журналистов и публицистов. Впоследствии, справившись с новейшими западными учениями и смекнув, что русская община представляет сходство (совершенно внешнее) с коммуной, чаемой передовыми людьми Запада, гг. публицисты отнеслись с благоволением и к русской общине, заявивши, впрочем, на первых же порах свое полнейшее неуважение к правам живого русского обычая и обличивши полное свое незнакомство с жизнью русского простонародья. Они принялись (и к счастию, только в теории и в своих статьях) кроить русскую поземельную общину на фасон коммуны, фаланстера, русскую артель на фасон ассоциации, забывая, что всем этим коммунам, искусственно сочиненным, недостает именно того, что составляет органический элемент, душу живу русской общины, и чего наши демократы-западники хотели ее лишить, нравственного зиждительного начала любви и братства). Одним словом, нисколько не уважая русского простого народа, они всеми силами старались создать образ народный по своему демократическому образу и подобию.
Но все эти попытки были довольно невинны, потому что были совершенно бессильны и ограничивались большею частью пустою журнальною болтовней; «демократам» не удалось оказать никакой существенной услуги русскому простонародью в деле освобождения крестьян, и они скоро бы выболтались совсем, если б этот новый вид западничества не был перенесен в науку, преимущественно в науку русской истории.
Было время, когда под влиянием господствовавших научных теорий Запада, русские историки ограничивались историей одного русского государства, не принимая в соображение жизни, развития, деятельности русского народа; когда хотели видеть в наших уделах феодальное устройство, в боярах такую же аристократию, как и на Западе, Новгород называли республикой, Бориса Кромвелем, одним словом, старались отыскать какое-нибудь сходство с теорией западных народов, чтобы дать русской истории право гражданства в «науке». Опять же славянофилы указали на место русского народа в истории, обратили внимание на значение Земли и Государства, соборов, земства и земщины, заявили о богатстве ее внутреннего содержания и о мысли, лежащей в ее развитии: к сожалению, труды главных деятелей были прерваны смертью. Но под влиянием западно-демократического воззрения началась новая переработка русской истории, в которой западники нового вида стали вновь всеми силами отыскивать сходство с западной историей, но уже не с аристократической, а демократической ее стороной. Как прежде выдумывали феодализм, так теперь навязали русской исторической жизни «федерацию», «демократическую оппозицию», «стремление к народовластию», «политическое народное честолюбие» и пр., и пр., и исказили, опошлили до невероятности величавый и важный смысл слов: земли, земщины, земского собора, веча!.. Как прежде считали очень лестным для русского самолюбия назвать Бориса похожим на Кромвеля или иного русского «героя» на героя Греции или Рима, так и теперь наши западники не без гордости стараются найти родственные черты между иными русскими деятелями с одной стороны и чуть-чуть не философами и французскими деятелями второй половины XVIII столетия! Читая их исследования, при всей внешней верности последних, вы никак не поймете, например: отчего Русь называется Святою Русью, название, которого народности не могут же ведь отрицать и самые ярые демократы? Им и дела нет до того, какую нравственную задачу пытается разрешить этот народ, которому они так пылко и отчасти хвастливо сочувствуют, какой нравственно-общественный идеал предносится перед ним? Зато, как фейерверк, затрещат пред вами слова и фразы, вроде: «демократически отрицательная оппозиция», «социальное народоправное самоустройство», «общинно-демократическое или демократически-общинное развитие» (sic). Особенно поразительны этою примесью лжи к истине труды, впрочем, достойные всякого уважения, одного новейшего исследователя в области раскола. Мы вполне ценим горячее сочувствие автора к бедствиям русского простонародья в XVII и XVIII веках, но не можем не пожалеть, что столько работы и таланта потрачено в направлении, так сказать, совершенно отрицательном, при очевидном непонимании положительных сторон русской народности. Вся беда в том, что он смотрит на русскую историю и на раскол с западно-демократической точки зрения и усердно наводит западно-демократическую краску на события русской народной жизни. Понимая раскол только и единственно как протест политический (значение протеста он бесспорно имел), автор совершенно упускает из виду его религиозную сторону, ход и развитие религиозной мысли народа, нравственную внутреннюю историю раскола, не видит, не понимает того значения, которое имели и имеют в жизни русского народа вопросы веры и церкви. Его сочувствие к русскому народу разведено таким простодушно прямым западно-демократическим соусом, его воззрение на русского мужика, его восторги и поклонение крестьянству так ниже истинного нравственного достоинства русского крестьянина, наконец во всех его произведениях звучат такие невыносимо фальшивые ноты, что исследования его, сами по себе очень полезные, теряют наполовину своего значения. Вот, например, на удачу следующее место: говоря о христовщине (которую некоторые называют хлыстовщиною), автор прибавляет: «религиозное самозванство Христами-искупителями, так называемые христовщины, выражали не что иное, как мифическую, религиозно-антропоморфическую персонификацию крестьянского народовластия, мифическое возвышение нравственно-человеческого достоинства крестьянской личности, мифическое возведение крестьянской личности до апофеозы». (Заметим при этом, что это просто неверно: всякий, будь он князь, поступая в христовщину, мог быть произведен в Христа вовсе не потому, чтоб он обращался в крестьянина, а по своей преданности учению и по другим достоинствам; вспомним также, что и Петр III, по смерти своей, считался одною сектою той же категории Христом и императором). Для нас собственно важно самое выражение крестьянское народовластие, а также и этот постоянный эпитет «демократический», придаваемый автором словам: «раскольничьи общины» и «раскольничья отрицательная оппозиция».
Демократизм и народности. Что такое демократия, демократизм? Эти слова понятны и имеют жизненный смысл там, где им противополагается аристократизм, аристократия, но в нашей жизни и в нашей истории им места нет. На Западе демократизм есть возведение бытовой идеи низших классов общества в политический принцип; другими словами, стремление передать политическую власть простому народу, материальное уравнение всех слоев общества с низшим его слоем. Так в теории; на практике демократизм оказывался просто притязанием демократов занять место аристократов. В сущности демократизм' есть самое грубое, ослепленное честолюбием, поклонение государственному принципу, началу внешней, материальной, принудительной, условной правды и стремление внести это начало вовнутрь народной жизни. У нас же, в российской литературе, это слово не имеет никакого жизненного политического смысла и употребляется ни к селу ни к городу, как простое выражение сочувствия к народу. Странно было бы назвать русского мужика демократом и зараженным духом народовластия, когда он всячески избегает политической власти, стараясь сохранить от вторжений государственности свободу земского быта! Кажется, теперь уже достаточно разъяснено, что ничто так не враждебно народной свободе, как политическое народовластие: если весь народ превращается в правительство, то нет уже народа: правда внешняя вытесняет правду внутреннюю, закон внешний отменяет совесть, одним словом, изгоняется та свобода быта, которую так тщательно оберегал русский народ от начала государственности, отделяя от себя политическую власть и отвлекая ее на поверхность. Демократизм на Западе имеет законное историческое значение как выражение вражды и борьбы между угнетенным завоеванным народом и аристократами-завоевателями. На завоевании основаны все европейские государства, и весь их гражданский строй, все политические теории выражают одну-единственную заботу: привести в механическое равновесие эти две борющиеся стихии. Везде натиск и отпор, нападение и отражение, обвинение и защита, везде одно и то же начало проведено и в учреждении конституционных палат, и в устройстве суда, во всех государственных институтах. Равенство! Но западное равенство есть чисто внешнее равенство гражданских прав, полное внутренней вражды и разделения. Запад понимает равенство единственно материальным, грубым, формальным образом, определяя его весами и мерой, добывая топором и всяческим насилием. Равенство, о котором мечтают социалисты, есть что-то вроде казарменного равенства и того солдатского единообразия, за которым наблюдает начальство, а не живое, свободное единство. Не так понимает равенство русский и вообще все славянские народы (преимущественно православные, у которых это начало сохраняется чище, чем, к сожалению, в России). У них есть нечто высшее, чем то демократическое равенство, о котором грезят западные утописты, у них есть братство, то начало духовного христианского равенства, при котором могут законно и свободно существовать различия в звании, положении и состоянии, предоставленные естественной переработке истории и жизни. Разумеется, мы против всякого неравенства гражданских прав, но мы хотим сказать, что никакое гражданское равенство (egalite) не дает еще ни fraternite, ни liberte, ни братства, ни свободы, — начал нравственно-духовных, не добываемых никакою внешнею силою, никакими государственными законами и постановлениями.
Мы желали в этой статье только предварить наших читателей о новом замаскированном костюме, в котором является к нам западная ложь, наряжаясь теперь уже в русский зипун, онучи и лапти, и кипятясь фразистым, восторженным сочувствием к русскому народу в явлениях его исторической жизни. Об отношении идеи демократизма к идее русской народности, мы разумеется, не один еще раз будем беседовать с читателями, а теперь напоминаем им статьи К. С. Аксакова, помещенные в 1 томе «Полного Собрания его сочинений» («О земских соборах», «Русская земля и государство» и пр.). Мы надеемся также в скором времени представить в «Дне» подробный отчет о последних сочинениях о расколе, а также и разбор некоторых новейших западных государственных теорий.
Впервые опубликовано: «День». 1862. N 48, 1 декабря.
Оригинал здесь — http://dugward.ru/library/aksakovy/iaksakov_o_lgenarodnosti.html