Публикуется С. В. Чертковым по машинописи из архива семьи Красновых (предоставлена В. Ю. Сидоровой), где текст бесед, проходивших в московском храме свт. Николая Чудотворца на Ильинке в начале 1927 г., вынесен в особый раздел. Исправлены ошибки, допущенные при первой публикации (Валентин Свенцицкий, прот. Монастырь в миру. Т. 1. М.: ПСТБИ, 1995. С. 409—434) и повторявшиеся в последующих переизданиях.
ИЗ БЕСЕД «О ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ»
правитьМожно ли отделить проповедь от впечатлений живой действительности, и может ли проповедник не связывать своих впечатлений с тем, что ему самому приходится пережить в этой живой действительности?
Сегодняшнюю мою беседу о духовной жизни я не могу не начать именно с такого впечатления, ибо впечатление это — одно из таких, которое останется на всю жизнь.
Мне пришлось присутствовать при смерти духовной дочери моей — старушки семидесяти лет. Я много видел, как умирают люди, но я никогда не видал такой смерти. Я пришёл, чтобы причастить её Святых Тайн. Она спала. Мне подумалось: лучше её не беспокоить и сначала приготовить всё, а потом разбудить. Когда я стал будить её, она не просыпалась. Я поднимал её руками за плечи. Голова закидывалась назад. Она спала. Тогда я стал громко звать её, наклонившись к уху: Евдокия! Евдокия! Она не просыпалась. Тогда я понял, что это сон предсмертный.
Я открыл книгу и стал читать Канон молебный на исход души. Во время чтения я видел, что ровное дыхание её затихает, а когда кончил и наклонился к ней, дыхание её было едва заметно, но лицо оставалось таким же спокойным и тихим, как при здоровом сне. Я всё время смотрел на её лицо, и вот на глазах моих кончилось дыхание её. Воистину, в самом буквальном смысле — заснула вечным сном. Так умирают только неведомые миру, простые святые русские люди.
И только что сказал я слово: «Отошла!» — как в комнату вошла женщина. Мне бросились в глаза эти громадные белые костяные серьги, как обручи, это странное модное жалкое платье, обтянутое, с голыми руками, и я увидел лицо испуганное, страдающее. Эта женщина упала на грудь умершей и стала рыдать. И вот я всё думал, всё думал: этот страшный мирской костюм, эти искреннейшие слёзы и смерть человека — всё это образы той же ненавистной мирской жизни и жизни духовной.
Святые отцы и подвижники нас научили часто возвращаться к мысли о смерти, постоянно, вновь и вновь просматривать свою душу перед лицом сего таинства — посему и мы на беседах наших не можем вновь и вновь не возвращаться к размышлениям о смерти.
Сколько заносчивости, сколько пустых вызывающих горделивых слов говорится человеком о том, что он царь, о том, что он всё может, о том, что он всё завоёвывает, о том, что нет ему никаких преград — что самое небо ему повинуется! Сколько этого пустословия, этого самохвальства, когда говорится об электрификации, всевозможных радио, о всех этих чудесах техники и человеческой культуры! И какие это всё нелепые обручи на ушах, какие это оголённые руки, какое жалкое модное платье! И что, в сравнении со всем этим пустословием последний вздох, который наполняет душу не страхом, а величайшим благоговением перед величием человеческой души?
Мне вспомнились слова канона: «Душа моя, душа моя, восстань, что ты спишь? Конец приближается…» 1 Не для того размышление о смерти есть, чтобы нам впадать в уныние, в подавленное состояние духа, чтобы нам довести себя до чувства отчаяния, — вот до такого чувства, до которого дошёл один отпавший от Церкви русский писатель, признавшийся в публичной исповеди своей, что размышлениями о смерти довёл себя до такого ощущения бессмысленности жизни, что боялся остаться наедине с ружьём, ибо ему стоило больших усилий, чтобы удержать себя от того, чтобы не спустить курок 2.
Не для того нам нужно это размышление о смерти, а для того, чтобы понять истинный смыл жизни, для того, чтобы открылось нам радостнейшая вечная цель бытия нашего, для того, чтобы нам понять этот истинный смысл призывных слов канона: «Душа моя, душа моя, восстань, что ты спишь? Конец приближается…»
Для того чтобы восстать, ей прежде всего и нужно видеть смысл жизни своей в том, в чём он заключается действительно, ибо всё то, что лишь кажется человеку смыслом жизни его, для чего он тратит все свои силы, — всё это есть не что иное, как модная одежда наша, который делается такой жалкой, когда мы видим очами своими таинство смерти.
Когда ты начинаешь думать, что смысл бытия в той учёной мудрости, которую предлагает тебе безбожный мир, заглушая высшие вечные запросы духа, говори себе: «Душа моя, душа моя, восстань, что ты спишь? Конец приближается…»
И когда тебе кажется, что смысл бытия твоего в том, что даёт тебе мирская жизнь, все эти мирские нездоровые, бесовские наслаждения, и тебе кажется, что куда-то уходит от тебя неотложный вопрос — зачем ты живёшь, говори себе эти слова: «Душа моя, душа моя, восстань, что ты спишь? Конец приближается…»
И когда тебе будет думаться, что весь смысл твоего существования — вот в этой твоей сутолоке, когда ты суетишься, не зная зачем, с утра до вечера, и злишься, и других злишь, и всё время обижаешься, и других обижаешь, и когда вся жизни твоя разменивается и уходит на эти пустяки, говори себе: «Восстань, что ты спишь? Конец приближается…»
И тогда всё то, что тебе кажется в жизни таким важным, будет испепелено в душе твоей этими словами. Ты не впадёшь в уныние, ибо перед тобой тогда загорится истинный путь бытия твоего, истинный смысл его — вечное твоё спасение, и ты, может быть, вот так же заплачешь, как плакала женщина в модном платье, и так же будет тебе и скорбно, и страшно, как ты жил доселе. Ибо духовные очи наши и истинный смыл жизни открывает нам только тайна смерти.
Прошлый раз я прочёл несколько выдержек из моих чтений против общей исповеди, читанных год тому назад в Панкратьевской церкви 3.
В заключительном чтении я утверждал, что истинная природа общей исповеди — это обмирщение Церкви. Я читал это во вторник, а в воскресенье пред нами встал живой факт, подтверждающий это страшное значение общей исповеди, который, в конечном итоге, ведёт к отказу от всякой исповеди.
В воскресенье, когда причащались верующие, к Чаше подошла женщина вида интеллигентного и пожелала причаститься Святых Тайн. Когда я спросил её: «Кто вас исповедовал?» — потому что я не исповедовал её, она ответила, что она ни у кого не исповедовалась. Тогда я спросил её: «Как же вы приступаете к Чаше?» Она мне ответила: «Я думала, что здесь ведётся общая исповедь». Тогда я сказал: «Здесь не ведётся общей исповеди, но если бы и велась, ведь вы и на общей исповеди не были?» Она ответила: «Нет, не была, но я прослушала молитвы перед причастием».
Это ужасно, но это вполне естественно. «Общая исповедь» приучает таинство принимать, как «покаянное настроение». Не всё ли равно, покаяться ли на «общей исповеди» или во время чтения молитв перед причастием? А разрешительная молитва — пустая формальность, что за беда, что священник не прочел её? Ведь он не мог бы не прочесть её на общей исповеди?
Эта женщина была очень смущена и просила прощения, но я полагаю, что главная вина лежит не на ней, а на тех, кто общей исповедью создает возможность подобного отношения к таинству Причащения, вина лежит на том церковном беззаконии, которое допускается во имя приноравливания к духу времени.
По мере сил своих слабых веду и буду вести борьбу со всеми видами обмирщения церковного. Оно весьма многообразно, оно весьма многолико, общая исповедь — это лишь капля из целого моря обмирщающих нас стихий; начиная с внешнего и кончая внутренним, везде вражья сила стремится поглотить церковность мирскими силами.
Здесь вновь мы стоим перед вопросом об отношении к миру. Мне пришлось убедиться, что многих это смущает, вызывает недоумение. Представляется, что я в своих проповедях против мира являюсь как бы жизненавистником. И это смущение имеет свои тяжкие последствия для отношения к самой духовной жизни.
Когда мы боремся по мере сил, с Божьей помощью и благословения нашей высшей церковной власти, с так называемой «общей исповедью», — с чем, собственно, мы боремся? Мы боремся с самым тяжким грехом против духовничества. Ибо духовничество и общая исповедь — две вещи совершенно несовместимые. А между тем духовничество — это есть самое крепкое защищение против обмирщения человеческой души, ибо, отдавая в руководство свою душу духовнику, этим самым сразу уже выводит себя человек из сферы влияния жизни мирской, сразу уже отдаёт себя этой церковности. Мне надлежит твердо ответить: истинно ли то отношение к мирской жизни, которое от имени Церкви, и святых отцов, и правил церковных, и Слова Божия здесь благовествуется мною? Ибо с этого приходится начинать. Это поворотный пункт, здесь нужно делать выбор: направо или налево. Посему колебания и сомнения в этом пункте внутреннего нашего поворота являются крайне опасными. Спрашивают: «Разве Христос проповедовал ненависть, разве Он говорил о ненависти к чему-либо?»
Открываю Евангелие и читаю: «Если кто приходит ко Мне, и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестёр, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником» (Лк. 14, 26). Вот что сказал Господь. Сказал ли Он о ненависти к отцу, к матери, к жене, к детям, к братьям, сёстрам? Он сказал о ненависти к мирским нашим отношениям с братьями и сёстрами, о ненависти к мирскому отношению к самой жизни нашей. Но это слово «ненавидеть» — оно произнесено Спасителем, и оно многократно повторено Его святыми учениками, которые учат «возненавидеть грех». «Возненавидеть мир» — это вовсе не значит возненавидеть природу, это вовсе не значит возненавидеть жизнь — а это значит возненавидеть тот мир, который «во зле лежит» (1 Ин. 5, 19).
И вот одно впечатление.
Несколько дней тому назад после поздней нашей церковной службы я еду домой и в окно трамвая вижу ярко освещённый кинематограф. Открыты большие ворота, точно чья-то пасть. Два больших столба по бокам этих ворот, точно белые клыки; в эту открытую пасть вливается такое множество народа, что видны одни головы. И представилось мне, что это именно и есть «мир», та мирская пасть, который поглощает человеческие души. И для кого это ясно, у того не может быть иного чувства к этому пожирающему человеческие души миру, кроме пламенной ненависти.
Жизнь человеческая слишком коротка, чтобы можно было выбрасывать из неё не только часы, не только дни, а целые годы. Нужно делать выбор. И если большинство живёт изо дня в день, не делая этого выбора, это совершенно не значит, что он не является обязательным для всякой человеческой души.
«Ненавидеть мир» — это значит ненавидеть то, что заставляет человека жить не для вечности, не для спасения, не для того, ради чего его послал в мир Господь, а для того, что является лишь временным, внешним условием человеческого бытия. «Ненавидеть мир» — это значит ненавидеть его соблазны, заставляющие человека забывать высший смысл бытия своего, забывать Господа, забывать молитву, забывать те высшие радости, которые открываются человеку веры, и вместо всего отдаваться мирскому дурману, этому веселью, оставляющему на сердце такую тоску. «Ненавидеть мир» — это значит ненавидеть те страсти, которые лишают высшего достоинства обоженного человека, заставляют его делаться «горее скота» 4. «Ненавидеть мир» — это вовсе не значит ненавидеть то, что создал Творец во благо, а это значит ненавидеть то, что благо превращает в зло и в смерть. «Ненавидеть мир» — это совсем не значит ненавидеть жизнь, а это значит жизнь утверждать и ненавидеть смерть, которая наряжается в мишурной образ жизни; это значит ненавидеть обман, который влечёт доверчивых людей, чтобы они упали в бездну.
Всё это видя, всё это понимая, всё это сознавая, можно ли что-нибудь иное испытывать к миру, кроме отвращения и ненависти? И можно ли по мере сил своих не раскрывать людям на сие глаза?
Чем скорее будет сознано верующими людьми это отношение к миру, чем скорее возгорится в сердце ненависть к жизни мирской, о которой благовествуем мы, тем будет лучше для дела их спасения. Ибо прийти к Святой Церкви с опустошённым сердцем, с осквернённою душою, с рассеянными мыслями, изломанному, истерзанному житейской суетой и страстями — это совсем не то, что принести Господу душу свою чистой, не отравленной грехом. Вот что значит проповедовать ненависть к миру, вот что значит бороться с обмирщением и отдельных человеческих душ, и Церкви Христовой.
Встаёт перед нами вопрос: если мы проникнемся чувством этой ненависти к миру, если мы встанем на путь иной — духовной — жизни, какая перемена произойдёт с нами? Эта перемена будет так велика, что в конце концов в душе человека не останется камня на камне от прежнего его мирского строя, начиная с самых внешних форм жизни, кончая самыми глубокими, интимными внутренними его состояниями.
В жизни церковной невозможно будет внешнее обмирщение: не будет стриженных священников, носящих штатский костюм, не будет небрежительного отношения к Уставу, явится вновь благоговейное отношение ко всему, содержащемуся в Церкви. Все церковное станет дорогим, близким, всё полюбится человеку в Церкви, даже самая суровость её правил.
Домашняя мирская жизни будет послушанием, как в монастыре — посылают и на скотный двор, посылают и в пекарню, посылают и на тяжкие работы послушников.
Так и в жизни: пойдёт человек и на службу свою, пойдёт и в кухню, пойдёт и по всем делам своим и будет чувствовать, что он несёт тяжкое мирское послушание, но будет в его душе уже твёрдо и ясно осознан путь, по которому ему надлежит идти. Этот путь есть устроение внутренней жизни, есть путь к высшим радостям духовным, которые открываются по милости Божией на этом пути. Все эти кинематографы, вся эта бесовская пляска мирская, все эти накрашенные люди, все эти непристойные костюмы, всё то, чем мир так нагло блещет, ослепляя электрическими огнями, — всё это перестанет манить и завлекать человеческую душу, и в сердце засветится любовь к Богу и истинной жизни, а вместе с тем вспыхнет и пламень огненной ненависти к миру.
Вот каким языком в первые века говорили исповедники святой христианской православной веры. В апологии Иустина Мученика читаем:
«Я подаю вам свою записку не с тем, чтобы вам льстить или говорить в ваше удовольствие, но чтобы требовать у вас справедливости, которую предписывает разум. Я прошу вас не руководствоваться предубеждениями, не увлекаться страстью и ложным слухом, не полагаться на мнения людей суеверных, но стать выше такого рода суждений, которые могут быть вредны только для вас самих, и исследовать возводимые на христиан преступления. Нам нельзя сделать ничего худого, пока мы сами не худы. Вы можете умерщвлять нас, но не можете сделать нам вреда… Преследуя людей невинных, вы преследуете, собственно говоря, самих себя. Правильный ход дела требует, чтобы подданные отдавали высшей власти отчёт в своих убеждениях и поступках, а правители судили не по законам насилия и самовластия, но по правилам благочестия и мудрости… Итак, наше дело представить вам нашу жизнь и учения, чтобы нам самим не быть в ответственности перед Богом за то, что другие, не зная ничего нашего, погрешают против нас по слепоте и неведению, а вы, как требует разум, выслушайте и будьте добрыми судьями, потому что, оставаясь неправосудными к нам и после наших показаний, вы будете уже непростительно виноваты перед Богом» 5.
Прошло сто лет. Наступили гонения Деция, и мы читаем у Киприана: «Тотчас, при первых словах угрожающего врага, большое число братьев предало свою веру и, не быв опрокинуто бурей гонения, само себя низвергло добровольным падением» 6.
Разгадка — в том нравственном состоянии церковного общества, о котором историк Церкви Евсевий говорит так: «От полноты свободы течение наших дел христианских превратилось в медленное и вялое. Мы начали друг другу завидовать, друг с другом ссориться и при случае поражать один другого стрелами слова едва ли не так же, как и оружием. Предстоятели начали нападать на предстоятелей, массы христиан возмущаться против масс, постыдное лицемерие и притворство достигли высшей степени зла» 7.
Годы благоденственного жития нашей современной Церкви были не сто-двести, а многие века, и за эти века благоденствия мы получили в наследство много такого, от чего нам с величайшим трудом приходится избавляться. Для Церкви никогда не были страшны внешние условия её существования — всегда было страшно её внутреннее состояние, её нравственные, духовные, религиозные недостатки.
Сегодня нам предстоит говорить о духовнике, но для того, чтобы понять причину всей важности этого вопроса на пути жизни духовной, нам надлежит несколько просмотреть это тяжкое наше наследство. Оно заставит нас увидеть многое, что было бы невозможно в первоначальном христианстве, в эпоху катакомб. Богослужение первых христиан за эти века благоденствия превратилось в службу. Исполнение высочайшего подвига пастырского, молитвенного и духовного стало, на языке благоденствия, — требоисполнением; привычное отношение верующих к религиозным обязанностям своим стало действительно требою, которую надо оплачивать.
Здесь мы сделаем отступление в сторону от общего хода наших размышлений (ибо иного не имею места, как амвон и беседы, для обсуждения практических церковных вопросов).
Итак, скажем несколько слов о так называемом материальном положении духовенства.
Я считаю принцип «жалования» в той или иной форме ложным. У верующих всегда будет некая потребность в материальной жертве. Это будет побуждать их к заботе о материальной жизни пастыря, и, с другой стороны, всегда будет твёрдо стоять религиозный принцип: пастырь — Христов нищий, питающийся от «подаяния» верующих. Но это совершенно не то «подаяние», которое укоренилось у нас при «оплате треб», когда устанавливается и установилась ужасающая форма этой оплаты, одинаково развращающая и берущих и дающих, когда теснейшая установилась связь между определённым священнодействием, определённым богослужением, даже совершением таинства, и платой, как говорится, «за труды».
Больше всего чувствуется эта ненормальность при так называемом «хождении с крестом». Какой великий смысл заключается в хождении священника с крестом по квартирам, каморкам прихожан! Сколько может он принести духовной радости — только освободите вы это хождение с крестом от собирания денег. Как изменилось бы тогда отношение к пришедшему с крестом, славившему Христа пастырю.
Я вовсе не хочу изображать из себя бессребреника — никакого бессребреника я не изображаю. Я знаю, что пастырь должен есть, одеваться, существовать, но нужно отделить эти два дела: дело молитвы, дело пастырское пусть идёт своим порядком, а необходимая забота членов Церкви о материальном положении пастыря пусть идёт своим. Тогда совесть пастыря будет освобождена от этой постоянной тягостной связи денег и молитвы, а совесть пасомых будет освобождена от тягостнейшей обязанности за молитву и таинство расплачиваться монетой.
Но мы уклонились в сторону. Вернёмся к тяжелому наследству долгих лет внешнего благоденствия. На духу часто признаются, что, начав жить церковной жизнью, верующие попадают в положение людей, раздираемых на две части. Создаются две совершенно разные жизни, два совершенно разных мира: один мир — это храм со всем тем, что он дает верующим, другой мир — это та жизнь, которая начинается, как только он выходит из храма. Раньше человек не испытывал так сильно этой раздвоенности, ему казалось просто примирить эти два начала — его обычное, мирское существование и исполнение обычных церковных обязанностей. Нисколько не противоречило его семейной жизни пойти в церковь, поставить свечку, вынуть просфору и вновь уйти в мир и вновь начать там жить по-мирскому.
Что же происходит теперь, почему же теперь такая раздвоенность, такое страшное состояние, когда человек чувствует, что он живёт не одной, а двумя жизнями: одна жизнь — та, в которую влечёт его Церковь, другая — жизнь, в которую втягивает мир.
А произошло то, что пред сознанием верующих стали те задачи христианской жизни, которые раньше были как бы специальностью монашествующих. Мирянам полагалось ходить в церковь… а жить они должны были «по-мирскому», духовная жизнь предназначалась не для них, духовная жизнь была достоянием монастырей.
И вдруг этот монастырь из-за этих высоких стен, за которыми было так удобно, естественно и просто заниматься чисто духовным делом, не чувствуя никакой двойственности, ибо мир был отгорожен от монастырской жизни этими стенами, — вдруг этот монастырь, эти духовные задачи захватили собой мирян. «Добротолюбие», «Невидимая брань», «Феофан Затворник» — всё то, чем сейчас начинают жить верующие христиане в миру, все эти книги читаются ими здесь, в миру, по этим комнатам, в этих квартирах, где так ярко чувствуются все стороны мирской жизни. Естественно, понятно делается то состояние души, когда человек говорит, сидя в гостях и вспоминая себя в церкви: мне начинает казаться, что всё то, церковное, — сон. Истинно так!
Настолько то не походит на это, настолько это не походит на то, что там. Раздвоение жизни на жизнь духовную для монахов и жизнь мирскую для мирян — это самое тяжкое наследство нашего долгого внешнего церковного благополучия, превратившего христианство из подвига жизни в простую бытовую привычку. И когда события по воле Божией заставили нас вспомнить о духовных, о высших задачах, общехристианских, а вовсе не специально созданных для монашествующей братии, тогда и оказались люди в таком страшном беспомощном состоянии, тогда и встали вопросы: как сохранить то, что даёт Святая Церковь, в условиях мирского бытия. Отсюда выдвинулась и возникла совершенно особая обязанность современного пастырства — духовничества.
Духовничество и старчество — это было такое же дело монастыря, как и вся духовная жизнь. Приходский священник в отношении исповеди был совершитель определенного таинства, а когда требовалось духовное руководство, тогда ехали в Оптину пустынь или в какой-либо иной монастырь и там врачевали свои духовные язвы у опытных духовных врачей.
Духовная жизнь, возникающая ныне в условиях мирской жизни, возложила это непосильное и тяжкое бремя духовничества и даже старчества на плечи рядовых приходских священников. Эта обязанность не может быть ими с себя снята, потому что эта потребность в духовничестве есть законная потребность мирянина, приступающего к духовной жизни в условиях жизни мирской. Для того чтобы в условиях мирских не бросить на полпути жизнь духовную и даже не на полпути, а на первой ступени, для этого непременно нужно иметь духовного руководителя. А так как нельзя всем разыскать каких-то исключительных по своим дарованиям духовников, то эту обязанность приходится брать на себя нам — рядовым пастырям, которые, с Божией помощью, будут наставлять духовно своих чад и руководить ими.
В этом деле духовничества для назидаемых, для мирян, необходимо усвоить себе два правила. Первое — иметь одного духовника. Как часто на вопрос: «Есть ли у вас духовник?» — слышишь ответ: «Имею несколько духовников, исповедуюсь вот там и там». Это состояние хождения по разным духовникам не полезно в духовной жизни.
Оно напоминает то состояние, о котором свидетельствует один современный пустынник. В пустыне враг постоянно побуждает изменить внешние условия жизни пустыннической. Первое искушение пустыннику в том и состоит, что ему начинает казаться: вот на той горе спасаться лучше. Если он оставит первую пустынную свою келию и поднимется на высокую гору, на которой, ему кажется, лучше будет идти дело спасения, вражья сила сейчас же станет шептать: а вот на той горе — там ещё лучше, ещё тише, ещё уединённее. И замотает враг этого человека, ходящего по разным горам и всё ищущего лучшего и лучшего для себя.
Избирать духовника нужно по своему сердцу и душе, но менять духовника можно по каким-либо очень серьёзным основаниям и лучше с благословения того духовника, от которого хотят уйти.
Второе правило заключается в том, чтобы выбрав духовника, отдать себя ему в послушание. В условиях мирской жизни не может быть осуществлено послушание так, как оно ставится в монастыре, ибо здесь нет возможности для духовника так руководить каждым движением в жизни человека, как это можно сделать в монастырях. Но важна готовность, важна самая решимость отказаться от своей воли.
Однажды за нашим богослужением отец диакон по ошибке, произнося ектенью, сказал вместо «святого храма сего» — «святой обители сей», и я поймал себя на неожиданном чувстве: эта простая обмолвка была необычайно мне по душе. В этом чувстве, может быть, несколько странном, сказалось моё постоянное тяготение именно к этой идее — необходимости в наших условиях жизни созидания духовного монастыря, дабы жизнь духовная, некогда строившаяся за монастырскими стенами, ныне строилась замкнуто в душах наших.
И во многих церквах, с Божией помощью, созидаются и теперь «обители», хотя, может быть, и не везде, и не всегда такими именно словами определяется то пастырское дело, которое в них делается. Я знаю, что на этом пути много есть и явлений уродливых, ибо также созидаются замкнутые общины не только вокруг православных пастырей, но и вокруг самозванцев, отделившихся от Церкви и лишь именующих себя православными пастырями. Но эти уродливые явления были и тогда, когда возникали ереси и расколы в первоначальном христианстве.
И всё же, истинный путь — это есть путь объединения прихода на началах духовничества, и пусть пастырь будет духовником, настоятель да будет игуменом и храм приходский сделается обителью.
Сегодняшняя беседа приходится между двумя великими праздниками: Рождеством Господа нашего Иисуса Христа и Богоявлением 8. Я имею побуждение посвятить ее общей защите религии перед наиболее страшным современным врагом — нападением от разума на святую веру.
Первое, что может отразить врага, — это указание на живых людей, у которых совмещается вера с научным образованием. Безбожие вовсе не есть явление нашего времени. Во времена Давида были безумцы, которые говорили в сердце своём: нет Бога. А если взять времена близкие к нам, нашу юность, то при ужасающем неверии большинства так называемого образованного общества часть его всегда была проникнута глубокой церковной верой.
Вспоминается детство, когда нас учили в гимназии. В классе из сорока человек религиозно настроенных детей было не более пяти или десяти. Нам преподавался Закон Божий в расчёте, что сидящие здесь в классе дети еще не заражены безбожием, а между тем из сорока тридцать или тридцать пять, слушая батюшку, преподававшего Закон Божий, в душе смеялись над ним и считали его заведомо говорящим то, во что он и сам не верит. И тем не менее была известная часть детей, и вовсе не тех, которым это было внушено в семьях, была часть детей, которые усердно молились Богу и старались по мере своих детских сил усвоить истины веры.
Когда мы стали более взрослыми, когда перешли в высшие учебные заведения, и там было то же самое, и там, как и в наши дни, была большая часть молодых людей, которые решительно не веровали ни во что, и меньшая часть сохранявших глубокую веру. Были профессора, которые уверяли, что наука опровергла религию, и профессора и студенты, которые ходили и причащались, и молились, и были церковными людьми.
Если взять не учебное заведение, а взять русскую мысль тогдашнего времени, то наряду с подавляющим большинством безбожников были великие мыслители и религиозного направления. Для тех из вас, которые учились, должны быть известны такие имена великих русских мыслителей, как, например, Владимир Соловьёв.
Что же всё это доказывает? Неужели я стану доказывать истинность веры тем, что были великие философы, учёные, профессора и добросовестные трудолюбивые студенты, сохранившие веру? Неужели я буду доказывать этим истины веры? Нет! Я хочу этим только сказать, что наука сама по себе не может ни дать человеку веры, ни сделать его безбожником.
Можно найти много совершенно невежественных людей, совершенно необразованных, полуграмотных, которые будут отрицать всё, и можно указать на учёнейших профессоров каких угодно научных дисциплин: и естественников, и медиков, и математиков, и историков, которые свою учёность вполне соединяют с истинной и глубокой церковной верой. Из этого ясно, как недобросовестно утверждают, что вера — или невежество, или обман.
Приведём несколько мыслей о религии представителей науки, признанных великих учёных. Вы согласитесь, конечно, что Пирогов был великий русский учёный. Пусть он как бы присутствует здесь, и мы обращаемся к нему и вопрошаем его, этого учёнейшего человека: «Можно ли веровать?» Что он нам ответствует?
«Жизнь-матушка привела, наконец, к тихому пристанищу. Я сделался, но не вдруг, как многие неофиты, и не без борьбы, верующим. …Мой ум может уживаться с искреннею верою. И я, исповедуя себя весьма часто, не могу не верить себе, что искренне верую в учение Христа Спасителя… Если я спрошу себя теперь, какого я исповедания, — отвечу на это положительно — православного, того, в котором родился и которое исповедовала вся моя семья. …Веру я считаю такою психологическою способностью человека, которая более всех других отличает его от животных» 9.
Это говорит не поп, не безграмотная старуха, это говорит великий русский учёный. А вот стоит перед нами уже не православный учёный — европейский, всеми признанный великий химик Либих, и вопрошаем мы его о том же, и отвечает он нам:
«Познание природы есть путь к благоговению перед Творцом».
Спрашиваем ещё европейского учёного — физика Томсона, и слышим от него:
«Нас окружают отовсюду неопровержимо сильные доказательства действия премудрого и благого Промысла в мире… уча, что все живые существа зависят от постоянно действующего в природе Творца и Законодателя».
Спрашиваем геолога Лайеля — он отвечает:
«В каком бы направлении мы ни производили свои исследования, повсюду мы открываем яснейшие доказательства творческого Ума, действие премудрого и всемогущего Промысла в природе».
Наконец спрашиваем учёного, которого знают и малограмотные люди, того самого, который открыл прививку от бешенства, бактериолога Пастера — и слышим от него:
«Я знаю много и верую, как бретонец, если бы я знал вдвое больше — я веровал бы, как бретонская женщина… За работой в своей лаборатории я всегда молюсь» 10.
Спрашиваем еще астронома Фламмариона, о котором тоже знают и многие малограмотные люди, и слышим от него:
«Какое имя дать тем, кто отрицает Тебя, кто не верит в Тебя, кто не живет мыслию о Тебе, кто никогда не чувствовал Твоего присутствия, Отец всей природы? Я с любовью преклоняюсь пред Тобою, о Божественное Начало».
А спросим-ка на Ильинке первого попавшегося безусого молодого человека, верует ли он в Бога? Как он рассмеётся, услышав этот вопрос! Так наука ли виновата в этом смехе? Наука ли виновата в том, что душа его опустошена неверием? Основы веры коренятся в глубоких тайниках нашего духа. Безбожие широких масс порождено не наукою, а научными предрассудками. Неверие угрожает не столько учёному, сколько недоучке.
Не европейское, а брошюрочное, поверхностное образование порождает его, ибо недоучкам легко как последнее слово науки внушать то, что чистая наука никогда не говорит от своего имени.
К этому присоединяется лёгкость принять безбожие — ибо отрицать всегда проще, чем утверждать. Принять безбожие спокойнее, ибо оно ни к чему не обязывает, принять безбожие удобнее, ибо современному человеку некогда думать, надо поскорей на чём-нибудь «успокоиться», а вера пробуждает трудные тревожные вопросы, заставляет работать над собою, ставит преграды для воли и для наших страстей. Ни при чём наука в безбожии нашем!
Но будем размышлять, будем же и размышлять. Мы не только указываем живых людей, мы будем защищать веру от нападений доводами разума. Считается таким победоносным указание на то, что Бога не видно. Раз Бога не видно, то Его и нет. А между тем
каждый знает, что много сил в природе никогда никто не видел и никогда никто видеть не сможет.
Взять хотя бы силу электрическую. Сила электрическая сама по себе совершенно невидима, и если вы возьмёте то вещество, по которому идёт электрическая энергия, вы в ней, в этой проволоке, решительно ничего не найдёте, вы видите проявление этой силы — горящую лампочку, но самой силы увидеть нельзя, и мы утверждаем: да, Бог невидим, но действие силы Божией мы видим так же, как и проявление силы, действующей в природе. Верующий человек скажет, указывая на то или иное в жизни: вот это есть проявление силы Божией; неверующий не согласится с этим, но это уже совсем другой вопрос
Второе, что так смущает разум человеческий, — это невозможность представить себе создание мира из ничего. Но разве легче представить, что мир не создан вовсе? Если трудно для разума ограниченного представить Господа, творящего из ничего бытие, то почему легче представить себе мир, не имеющий никакого создателя? И третье, наконец, смущает разум человеческий: каким образом может существовать Господь безначально и вечно? Но лукавый безбожный разум прекрасно уживается с мыслью о вечном существовании вещества!
Итак, разум не может признать невидимого, творящего, вечно пребывающего Господа, и этот же разум без труда признаёт существование невидимых, но действующих в природе сил.
Разве это не лукавство? Разве это добросовестное искание истины?
Но не здесь лежит главное, что делает веру и перед разумом нашим победоносною. Это лежит в другой области, в которую мы редко заглядываем и от кото
рой нас всячески стремятся отвлечь, дабы наш разум, размышляя о высочайших вопросах бытии, в самом деле не понял, наконец, что истина лежит в учении Святой Церкви.
Первый вопрос о свободе воли. И неучёный человек поймёт, что я сейчас скажу: он поймёт, что в мире, нас окружающем, видимом, вещественном, всякое явление определяется неизменными законами природы.
Если ты возьмёшь клочок бумаги и поднесёшь его к огню, он сгорит; если ты бросишь камень, он полетит вверх и вновь упадёт на землю: вещество не знает свободы, каждое его движение определяется законом природы. Так вот, если человек действительно есть не что иное, как частица такого же вещества, если в человеке ничего больше, кроме вещества, не существует, то всякий добросовестно мыслящий человек должен признать, что и человек столь же не свободен, как и всякая иная частица вещественного мира: как камень не может иметь свободную волю, так же и человек, если в нём ничего нет, кроме вещества, не может иметь свободной воли. По существу он совершенно такое же мёртвое вещество, подчинённое таким же мёртвым, железным законам необходимости, как всё в вещественном мире.
Таким образом, говорить о человеческой свободной воле безбожнику, признающему лишь мир вещественный, совершенно невозможно. А если так, то невозможно говорить и ещё об одном — о том, что есть на свете добро и зло, ибо добро и зло — понятия, которые предполагают свободу человеческого выбора: добро — это то, что я должен, зло — это то, что я не должен. Добро — это то, что должен был сделать и сделал, зло — это то, что я не должен был сделать и сделал. Словом, когда мы говорим — этот человек
дурной, а этот хороший, мы понимаем, что говорим не о камне, не о клочке бумаги, который поднесён к огню, и не может не гореть, а говорим о свободном существе, которое может быть и таким, и другим в зависимости от своего желания.
Нельзя сказать про камень, что он делает хорошо, если летит, когда его бросают, и про бумагу, что она делает дурно, если горит, поднесённая к огню, — камень не может не лететь и бумага не могла не загореться — значит, это ни хорошо, ни плохо в нравственном смысле. И, наконец, третье — самое страшное, к чему должен прийти безбожник, если будет рассуждать добросовестно, честно и последовательно, самое страшное — это полный и окончательный отказ от всякого высшего смысла жизни.
Никогда, как бы много самых напыщенных фраз ни говорилось в прославление безбожного мировоззрения, — никогда это мировоззрение не сможет удовлетворить жажды человеческой понять смысл жизни. При безбожии смерть уничтожает высший смысл временного, конечного земного бытия. Когда человек умирает, ему невозможно ответить на вопрос о смысле жизни тем пустым набором ничего не значащих фраз, которыми отделываются люди при жизни.
Нельзя сказать ему, что он жил для того, чтобы наслаждаться, что он жил для того, чтобы устраивать свою семью, что он жил для того, чтобы знать множество наук, для того, чтобы слушать радио и ходить в кинематограф.
Когда на тебя смотрят глаза умирающего, этот ответ становится кощунством, этот ответ становится издевательством над страдающим человеком. Ему нужно дать такой ответ, который бы успокоил в нём страшное предсмертное смятение. Болтовня о завоеваниях культуры, пригодная для того, чтобы одурманивать живущих людей, здесь не поможет. Ему нужно дать настоящий ответ, этот ответ может дать только тот, кто может с верою, по совести засвидетельствовать: ты умираешь для того, чтобы начать жизнь вечную. А жил для того, чтобы приготовить себя к этой вечной жизни.
Так вот где лежит победа веры над неверием, вот где лежит победа над ложью и неправдою безбожия! Когда безбожник скажет человеку: ты должен отказаться от свободы, ты — такое же вещество, как камень или клочок бумаги, тогда в душе раздаётся властный голос: неправда!
Когда безбожник скажет: нет ни добра ни зла, всё позволено, потому что нет свободы выбора — человек лишён его, как и всё в вещественном мире, то тогда в душе раздастся голос: неправда!
И когда безбожник скажет: у человеческой жизни нет высшего и вечного смысла, всё, чем человек жил здесь, на земле, все его стремления к чему-то высокому, все его внутренние борения, вся его радость, вся его скорбь, все его искания — всё это вздор, нет в жизни никакого высшего Божественного смысла, когда безбожник скажет это — в душе человека раздастся крик: неправда, неправда, неправда!
ПРИМЕЧАНИЯ
править1 Великий канон свт. Андрея Критского, читаемый в четверг пятой седмицы Великого поста. Кондак, глас 6.
2 Ср.: «Мысль о самоубийстве… была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести её слишком поспешно в исполнение. …Я перестал ходить с ружьём на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни» (Толстой Л. Полное собр. соч.: В 90 т. Т. 23. С. 12).
3 «Шесть чтений о таинстве покаяния в его истории (против общей исповеди)» состоялись в храме сщмч. Панкратия на Сретенке в Великий пост 1926 г. (Валентин Свенцицкий, прот. Монастырь в миру. Т. 1. М., 1995. С. 163—238).
Эту беседу следует датировать 22 марта 1927 г.
4 Горее (церк.-слав.) — хуже. «…Прости вся, елика Ти согреших днесь яко человек, паче же и не яко человек, но и горее скота, вольныя моя грехи и невольныя, ведомыя и неведомыя» (Молитва 3-я на сон грядущим, ко Пресвятому Духу).
5 Иустин Философ, мч. Первая апология. ї 2-3. Источник перевода, сильно отличающегося от сделанного П. Преображенским в 1864 г., неустановлен.
6 Киприан Карфагенский, сщмч. Творения. М., 1999. С. 212.
7 Евсевий Памфил, еп. Церковная история. Т. I . Кн. 8. Гл. 1. ї 7. Цит. по: Лебедев А. Эпоха гонений на христиан и утверждение христианства в греко-римском мире при Константине Великом. СПб, 1904.
8 Поскольку беседы проходили по вторникам, можно точно установить дату — 11 января 1927 г.
9 Пирогов Н. Вопросы жизни. Дневник старого врача. Иваново, 2008. С. 141, 159, 136.
10 Основоположник микробиологии и иммунологии Л. Пастер говорил: «Я мыслил и изучал, потому и стал верующим, подобно бретонскому крестьянину. А если бы я ещё более размышлял и занимался науками, то сделался бы таким верующим, как бретонская крестьянка».