О дружбе государей
правитьПервый, кто вздумал утверждать, что государи не могут иметь друзей, должен был конечно иметь хорошее, но также мог иметь и самое злое намерение. Хорошее — если хотел он обратить внимание государей на собственные их недостатки: легкомыслие, гордость и своенравие, от которых они весьма часто лишают себя многих высочайших благ; и злое, когда хотел ожесточить их против человечества и совершенно истребить в них желание, а вместе с оным и приятную надежду, обрести когда-нибудь то, чего напрасно по сие время они искали.
Если б государь одарен был чувствительною, возвышенною, откровенною душою; если б он имел такой характер и дух, которые соединяли бы в себе все отличительные и достойные любви качества, качества, наиболее служащая к утверждению между людьми сладостного и священного союза: то почему бы один только он должен был тщетно простирать ко дружеству объятия; почему для него единственно не находилось бы под солнцем такого существа, которое с радостным восторгом могло бы в них устремиться!
В том мнении, о котором упомянули мы в начале, кажется справедливым только то, что государь, если б он был и совершенный во всех отношениях человек; если бы имел характер, неподверженный ни малейшему недостатку, сердце чистое и не помраченное никакими порочными свойствами или злыми страстями — (предположим возможность такого человека) — встречает всегда несравненно более трудностей в приобретении себе истинного друга, нежели прочие обыкновенные люди. Мы видим, что все теснятся к нему с великою жадностью — разница между ими только та, что корыстолюбец гораздо настоятельнее в своем искании, нежели муж прямо благородный, чистый душою и сердцем, истинный ревнитель счастья и славы своего государя. Посмотрите же на человека частного: его ищет один только тот, который имеет к нему тайное, вдохновленное самою природою влечение, или уважает его моральные качества. Государю — чтобы в бесчисленном множестве толпящихся вокруг его людей, из которых каждый старается принять на себя личину ревностнейшего усердия и любви к общему благу, справедливо отличить лицемера от прямодушного, просто приятного собеседника от истинно доброжелательного друга — нужно иметь более, нежели обыкновенную проницательность, прибавим: нужно быть счастливым.
Но если б государь по особенному какому-нибудь счастью успел сделать самый лучший и справедливейший выбор, то спрашиваю: каким образом он мог бы в том удостовериться, дабы в полноте наслаждаться своим благом? Как различить ему, не подвергая себя заблуждению, то, что проистекает прямо от дружества, и то, где действует одна личная польза; что делается собственно из любви к особе монарха, и то, что делается для приобретения каких-нибудь выгод, соединенных с его благосклонностью?
Положим, что друг не требовал бы у него никакой награды, что он не домогался бы ни степени высшего, ни богатства, ни знаков отличия; положим даже, что он и тогда, когда бы все сии преимущества были ему предлагаемы, отказался бы от них с твердостью, почитая их совершенно бесполезными для своего благополучия — все это могло ли бы служить удостоверительным, неоспоримым доказательством бескорыстия дружбы его? Та сила и то уважение, которыми пользуются в обществе люди, коротко связанные с государем, не много ли уже значат для человека благоразумного, но имеют и честолюбивого? И под личиною совершенного бескорыстия не может ли иногда скрываться величайшее корыстолюбие?
Но что вы скажете, если друг монарха окажет многие важные, и может быть, с чрезвычайными опасностями сопряженные услуги, не только государству, но и самому государю своему непосредственно? — Пусть будут сии услуги столь велики и столь соединены с опасностями, сколько угодно! Человек с тонким проницанием и совершенным знанием людей (так обыкновенно называют в свете недоверчивость к добродетели и честности) легко нашел бы и в них много сомнительного, по крайней мере для него неявного.
Великие услуги требуют великих наград; а тот, кто может награждать, есть государь. Каким же образом узнать, одна ли только собственная польза монарха, или упомянутые награды наиболее находились в виду у человека, оказавшего те услуги? Скажут, может быть, что он истинно благомыслящий, бескорыстный, превосходный человек. Пусть так! но может быть он действовал из одной патриотической любви к отечеству, коего судьба столь тесно соединена с судьбою государя; может быть он совершенно равнодушен к монарху, которого, с опасностью собственной своей жизни, исхитил из рук неприятельских; может быть никогда не помыслил бы он наименовать его своиме другом, если бы титул государь не расположил его к нему совсем иначе. Без личной привязанности, без истинного, сердечного участия в жребии любимого человека нет дружбы; не надобно, подобно Кратеру, любить в государе единственно государя, но в то же время надлежит любить в нем и человека, подобно Эфестиону: в таком только случае можно по справедливости называться другом Александра.
Оставим умствовать людей, желающих умствовать — чувство, что я достоин моего друга, и некоторая, внутренняя, натурою даруемая способность быть истинным другом, способность, которую ни описать, ни сообщить невозможно, но которая, с ясностью всякого другого чувства, постигает предметы ей подлежащее, отвергнув сии бесполезные умствования, приведут признательного друга в восторг живейшие благодарности и с полным любовью сердцем, в объятия друга благотворителя.
Герцог Вандом, осаждая Штейнкирхен, зашел в самую средину сражения, и вдруг увидел за собою камердинера своего Кампистрона. «Что тебе надобно?» воскликнул герцог. — «Сказать вам, милостивый государь, чтоб вы отсюда удалились; что здесь не ваше место». Голос и вид добродушного Кампистирона обнаруживали внутреннее его волнение. Положим, что и под сим отличным доказательством приверженности, сколь ни очевидно, кажется, проистекало оно из сердца, скрывались какие-нибудь намерения корыстолюбия — но можно ли бы было простить герцогу, если б он сам способен был подозревать что-нибудь подобное? В жару сражения мог бы он приказать честному и великодушному Кампистрон удалиться, приказать даже с досадою, которая была бы для него тем естественнее, чем более понравилось бы ему чувство верного служителя; но если бы, возвратившись в свою палатку, он мог не пожать ему руки с благодарностью, со слезами, то был ли бы он достоин называться принцем?
Государю, для того чтобы удостовериться, что он имеет истинных, бескорыстных друзей, надлежало бы находиться в таком положении, которое, без сомнения, не может быть приятно; надлежало бы, подобно Карлу, английскому королю, заключенному быть во мрачную темницу и ожидать поносной казни; или, подобно Антонию, королю португальскому, лишенному быть не только престола, но даже и самой надежды когда-нибудь возвратить престол — в таком только случае познал бы он цену и силу прямого дружества, которое не в благополучии, но в бедствиях испытуется. Когда бы дружба соединена была с такими же опасностями, каковым, например, ожесточение фанатиков подвергало ее в отношении к первому; или ненависть и подкупленные убийцы Филиппа, в отношении ко второму — тогда только доказательства ее не были бы подвержены ни малейшему сомнению.
Гамильтон, который прежде из любви к королю Карлу, пренебрегал верную погибель, и наконец сам заключен был в Виндзор, искал и нашел средство увидеть своего несчастного друга в ту самую минуту, когда сей последний должен был идти в заточение мимо дверей Гамильтоновой темницы. «О Государь!» воскликнул Гамильтон, упав к ногам своего монарха и обнимая колена его дрожащими руками. «Ты истинно любил меня», ответствовал Карл, прижавши к сердцу и целуя с горячностью своего великодушного защитника. Их разлучили — и Гамильтон залился слезами. Карл по справедливости был достоин сего чрезвычайного доказательства дружбы; увидев однажды человека, носящего траур по другу своему, умерщвленному рыцарю Карле Люкасе, он горько заплакал. Слезы, тем более достопамятные, говорит Юм, что Карл, при всех необыкновенных несчастьях своих, никогда не имел слабости плакать.
Надпись, вырезанная в Париже на памятник португальского дворянина Диего де Ботелло, принадлежит к числу самых трогательных, какие только мне известны. Антоний Португальский, свергнутый с престола жестокосердым Филиппом, королем испанским, тщетно употреблял все возможные средства, дабы возвратить себе потерянную корону. После проигранного им кровопролитного сражения при Алкантаре, увидел он себя принужденным спасаться бегством; окруженный опасностями, укрываясь с величайшим трудом от бдительности Филипповых шпионов, и долго претерпевая чрезвычайные бедствия, Антоний имел наконец счастье перейти за границу своих владений. Единственным союзником его в сем бегстве и верным соучастником всех горестей и страданий был Диего де Ботелло. Надпись говорит, что он происходил от королевско-богемской крови; что был родоначальником португальской фамилии своего имени; что из одной любви к своему королю оставил отечество, ближних, супругу, детей, словом, все, что было для него драгоценно, и что ни просьбы, ни предложения самых важнейших должностей или наград не могли ни поколебать его дружбы, ни убедить его возвратиться в отчизну. По смерти несчастного Антония, которого пережил почти двенадцатью годами, он пребыл верным самому праху его. Любовь его столь была велика, что даже и в это время не захотел он возвратиться в Португалию, но остался в Париже единственно для того, что в нем погребен был любезный его Антоний. Последние слова, произнесенные сим великодушным и беспримерным другом пред самою его кончиною, были те, чтоб кости его положили непременно подле костей его монарха и друга.
Энгель И. Я. О дружбе государей / Из Энгелева Зерцала государей, [передел.] А.Л…ъ // Вестн. Европы. — 1809. — Ч. 44, N 7. — С. 198-207.