О вечных истинах (Страхов)

О вечных истинах
автор Николай Николаевич Страхов
Опубл.: 1887. Источник: az.lib.ru • (Мой спор о спиритизме)

Н. СТРАХОВ.

править

О ВЕЧНЫХ ИСТИНАХ
(МОЙ СПОР О СПИРИТИЗМЕ).

править
Philosophari nihil aliud est

quam Deum amare.

С.-ПЕТЕРБУРГ.
Типография брат. Пантелеевых. Казанская ул., д. № 33.

1887.

ОГЛАВЛЕНИЕ.

править

Вступление

1.

2. Полемика

3. Поворот в душевной жизни

4. Перелом в развитии древнего мира

5. Сократ о естественных науках

6. Спиритизм как явление поворота

7. Вражда против рационализма

8. Внутренний выход

I. Три письма о спиритизме

Письмо 1. Идолы

Письмо 2. За непосвященных

Письмо 3. Границы возможного

II. Еще о спиритизме

III. Умствование и опыт (А. М. Бутлерова)

IV. Физическая теория спиритизма

1. Обман обобщения

2. Источник двух главных законов

3. Гипотеза превращений

4. Различие двух законов

5. Искание духовного в мире

V. Медиумизм и умозрение без опыта. Ответ г. Страхову (А. М. Бутлерова)

VI. Закономерность стихий и понятий. Открытое письмо к А. М. Бутлерову

1. Ход спора и его общая почва

2. Возможность и надобность истины

3. Нет вещества без силы

4. Пропорция вещества и силы

5. Сущность и мера вещества

6. Отрицание понятий физики

7. Субъективные суждения

8. Мысленные опыты

9. Область неведения

10. Однообразие мира

11. Дух и физическая сила

Заключение

ВСТУПЛЕНИЕ.

править

Смерть А. М. Бутлерова[1] была и для меня большим ударом. Трудно привыкнуть к смерти, хотя этот урок дается нам ежедневно, притом урок самый важный и самый ясный. Мы долго даже не замечаем его, потому что, обыкновенно, так погружены в себя, что мир кажется нам совершенно прочным и целым, пока мы сами целы. Есть однако предметы, с которыми наш ум и сердце, как будто отказываясь от своего эгоизма, вступают в некоторое соединение, в постоянную связь. Такие предметы постепенно образуют вокруг нас целую панораму, наш собственный мир, с которым мы не разлучаемся, в котором живем. И вот, когда вдруг исчезает один из таких предметов, мы неотразимо чувствуем зыбкость мира и свою собственную; когда пред нашими глазами вдруг рушится и пропадает какой-нибудь угол нашей панорамы, то мы начинаем наконец понимать, что и вся она, и самый ее зритель, могут точно также обратиться в туман и пустоту.

Не ясно ли, чему это учит? Не следует ли нам для самого глубокого нашего внимания выбрать то, чтó вечно, и всеми силами устремлять к нему наши мысли и чувства? Тогда панорама, среди которой мы будем находиться, будет сиять неизменно, не померкая, и прекращение даже нашего собственного временного существования не будет нам казаться ущербом того мира, в котором совершается наша истинная жизнь. А. М. Бутлеров был светлою звездою в моей панораме. Лично я его мало знал; немногие встречи и разговоры дали мне только почувствовать ту прелесть его благородной натуры, по которой он всегда и везде был окружен любовью и уважением. Но главное мое внимание было устремлено на другую его сторону. В 1875 году, в Петербургском университете вдруг обнаружились ревностные приверженцы спиритизма. На меня это сделало большое впечатление. То, что было знакомо издали и по слуху, вдруг явилось прямо перед глазами; притом, явление, на мои глаза, было дикое, грубо противоречащее моим, конечно, наивным, расчетам на логический ход вещей и надеждам на крепость известных начал. Эту загадку мне захотелось основательно, распутать, и, можно сказать, я даже радовался, что она предстала мне в такой определенной форме и в определенных лицах. Нет ничего интереснее, как исследование заблуждений, ибо оно ведет к познанию самой глубокой стороны человеческого существа. Если человек противоречит логике, действует вопреки ясной несомненности, то его вынуждает к этому, очевидно, какая-нибудь важная, непобедимая потребность. Предрассудки и заблуждения, это — какое-то творчество, постоянно живое в душе человека, имеющее корни в самом ее существе. Наука обыкновенно тщеславится тем, что она разрушает заблуждения и предрассудки; но, если она только этим разрушением и ограничивает свою деятельность, то ей можно сделать справедливый упрек, что она пуста и безжизненна, что насытиться ею невозможно. Таким образом, тут возникают вопросы и о целях и действиях науки, и о душевной жизни, взятой в ее целости. Спиритизм наводил меня на мысли, касающиеся важнейших в мире задач, и мне представлялась возможность говорить об этих задачах, опираясь на пример чрезвычайно резкий и совершающийся у всех на глазах.

----------

Полемика.

править

Могут осудить меня за то, что я, вместо общих рассуждений, пустился в полемику, что не стал прямо высказывать свои положения, а стал опровергать чужие мнения и заявления. Но чтó такое полемика? Полемика, спор, есть прежде всего разговор, диалектика. В настоящем споре, как и в настоящем разговоре, люди говорят не для себя и не для посторонних слушателей, а друг для друга, следовательно стараются понимать друг друга, отыскивают для себя некоторый общий интерес, общую почву и опору для своих рассуждений. В полемике все и сводится к совершенно точному определению этой общей опоры; все силы противников устремлены на это определение, потому что тот из них и побеждает, кто окажется вернее этой опоре.

И так, если нужно выяснить какое-нибудь положение, то очень удобно делать это посредством полемики. Притом, вообще, смысл и сила известных начал обнаруживается и поверяется, когда они приложены к определенному примеру. Паскаль очень хорошо заметил, что мы, обыкновенно, для доказательства общей истины приводим частный случай, а для доказательства частного положения, наоборот, ссылаемся на общую истину. Но это не какой-нибудь недостаток наших рассуждений, как он думал, а самый правильный их ход. При полной ясности мысли, общее и частное должны совершенно отчетливо и совершенно неразрывно быть обнимаемы нашею мыслью. Это правило нужно особенно твердо соблюдать, если желаем избежать той шаткости понятий, которая так легко является при очень отвлеченных и широких вопросах.

Но вовсе не легко выбрать частный пример, даже когда мы рассматриваем внешние явления, а еще труднее, когда дело идет о явлениях умственного мира, о мнениях, убеждениях, учениях. Есть люди, которые никогда не достигают определенности в своих мыслях и не знают, что такое эта определенность. Есть люди, не только туманные и шаткие в своих мыслях, но и любящие эту туманность и шаткость и охотно в них вдающиеся. Есть книги, писанные так, что все в них ни ложно, ни истинно, и нужно долго трудиться, чтобы распутать эту неправильную ткань из белых ниток истины и черных ниток заблуждения. Поэтому, определенное, отчетливое заблуждение гораздо больше может послужить делу, чем всякая путаница, как то прекрасно выразил Бакон: citius veritas emergit ex errore, quam ex confusione.

Когда разнесся слух о появлении спиритизма в Петербургском университете, то первое мое чувство было огорчение; мне грустно было думать, что в эту цитадель науки закрался и укрепился в ней явный враг научных начал. Но, когда мне пришла мысль начать полемику, то я радовался тому и утешал себя тем, что враг является в виде людей истинно ученых, которые дадут этому заблуждению строго логическую, отчетливую форму, выведут его из того хаотического состояния, в котором оно существует и распространяется. До сих пор, думал я, эти бесчисленные спиритические опыты, рассказы и писания, очевидно, плодятся только для забавы, и люди тут бьются лишь из-за того, чтобы наделать побольше путаницы, так как в путанице и состоит вся забава. Теперь же, наши ученые пойдут прямо противоположным путем; они должны будут строго установить понятия и точно выразить те принципы, которые признают. И тогда возможна будет правильная борьба. Мне и в то время отчасти известны были писания иностранных ученых спиритов, но я мало находил в них того, чтó мне было нужно, и от своих, от такого светила, как Бутлеров, имел право ожидать бóльшего. Первая его статья в «Русском Вестнике» привела меня в восхищение совершенно-научною точностью мысли и языка. Мне представлялось, что, если я с своей стороны поставлю вопрос с безукоризненной ясностью и твердостью, то получу и ответ такого же рода, так что у нас начнется настоящее исследование предмета. Таким образом, можно сказать, что меня постоянно располагал к полемике преимущественно высокий научный ум Бутлерова и его высокий нравственный характер. Мне воображался целый ряд возражений и ответов. Хорошо ли я взялся за дело и хорошо ли вел его, пусть судят читатели; но, если бы смерть не вмешалась в наш спор, мое намерение было продолжать его, не смотря на напряжение, которое мне приходилось для этого делать. Не только нужно было быть безупречно-научным и добросовестным, но и соблюдать постепенность, правильное развитие мысли, двигаться вперед, не отбиваясь от главной нити и цели спора. Притом, нужно было бы не медлить ответами — условие самое для меня трудное; я его не выполнял, и оттого спор затянулся.

Могу сказать, что отчасти я однако вознагражден за свои усилия; мне удалось, как мне думается, точно формулировать некоторые понятия и положения, относящиеся к вопросу, почему я и предлагаю читателям эту книгу. Если найдутся читатели, которые признают, что в ней по меньшей мере вопрос вполне поставлен, то уже одно это утешит меня в неудовольствии тех, кто вечно торопится лишь к одним результатам.

----------

Поворот в душевной жизни.

править

Мне хотелось бы здесь еще прибавить некоторые разъяснения общего смысла спора, так чтобы читатель мог составить себе хотя некоторое понятие о моем полном взгляде на дело.

Спиритизм, как и всякое частное явление, обнаруживает в себе известные общие силы и законы; и то, что обнаруживается в спиритизме, по моему мнению, находится в связи с глубочайшею, коренною чертою душевной жизни человека.

Известно учение Шопенгауэра о том, что воля в человеке может иметь двоякое направление, что бывает воля утверждающая жизнь и воля отрицающая жизнь, и что существенный поворот, который может совершиться в человеке, есть именно поворот от этого утверждения жизни к ее отрицанию. Шопенгауэр, конечно, заимствовал основания такого взгляда из стародавних учений главнейших религий человечества. В религиозной области искони известны факты и понятия: покаяния, обращения к Богу, возрождения, перехода из ветхого в нового человека.

Если мы станем вникать в сущность этого поворота, отыскивать в разнообразных его проявлениях основную их черту, то мы можем, мне кажется, составить для него понятие более широкое, которое свяжет и прояснит нам многие факты, казавшиеся отрывочными и темными. И в душевной истории каждого человека, и во внутренней истории всего человечества, должно, в различных видах и различных степенях энергии, обнаруживаться это существенное душевное движение и должно отражаться на всех других сферах человеческой деятельности. Если мы возьмем его за исходную точку, то нам представятся целые ряды различных и важных исследований.

Величайший переворот во всемирной истории, основание и распространение христианства, конечно есть самое огромное явление того поворота, о котором мы говорим. Это было утверждение и развитие царства не от мира сего. Смысл всей нашей жизни изменился; земля перестала быть отечеством людей, а сделалась местом их странствия; отречение от мира проходило через всяческие свои формы, и весь наш взгляд на человеческие достоинства навсегда получил другое направление.

В христианском мире всем теперь хорошо знакомы примеры отдельных лиц, которые или постепенно, или часто очень круто, изменяют настроение своей жизни, и мы знаем смысл этой перемены. С опытом, с годами, иногда близко к самой дряхлости, человек обыкновенно чувствует в себе пробуждение религиозных потребностей, начинает понимать значение и важность учений религии. Эта перемена стала общим местом в наших разговорах и рассуждениях, и чаще всего толкуется не в пользу религии. Поздно наступающая религиозность считается признаком упадка нравственных и умственных сил.

Но разве таков жестокий ход вещей, что, вообще, люди молодые и полные жизни имеют право ставить себя выше людей уже перешедших высшую точку зрелости и идущих навстречу смерти? Напротив, последним должно так или иначе открываться то, чего еще не знают первые. Естественно, что человек сперва живет, а потом понимает свою жизнь; на эти два периода, с большею или меньшею резкостью, распадается полное человеческое развитие. Сперва идет бессознательное действие и проявление, потом сознание, более и более ясное. Этот ход нашей судьбы необходим; с годами мы становимся, или по крайней мере должны становиться, существами более духовными, чем были. С кем этого не делается, кто еще не развивается в этом смысле, от того еще закрыты глубочайшие тайны мира и жизни. Если во многих случаях можно сказать о людях, что в первую половину своей жизни они грешат, а во вторую каются в своих грехах, то и тут, раскаяние часто может принести плоды, которых не всегда достигают безгрешные люди.

----------

Перелом в развитии древнего мира.

править

Известно, что существует аналогия между развитием отдельного человека и развитием народов, государств, всяких мелких и крупных отделов человечества, а также всяких особых форм, в которые слагается человеческая жизнь. Таким образом, в истории мы можем искать повторения в больших размерах того поворота, который считаем существенным в душевной жизни каждого человека. В человечестве сознание также возрастает лишь постепенно, в длинном ряду веков и поколений. Это возрастание можно считать главным прогрессом истории, тем движением, которое ведет человечество к его высшей цели. И если, по самому ходу развития сознания, в нем должен происходит более или менее ясный перелом, перемена направления, то мы и найдем в истории указания на подобные перемены.

Один из таких больших переломов нам особенно ясен. Давно всеми признано, что в умственной и нравственной жизни древнего мира, за долго до христианства, совершился поворот, постепенно подготовлявший этот мир к новой религии. Он совершился в жизни Греков, гениальнейшего из народов земли, и начался с удивительного человека, Сократа, всю долгую жизнь поглощенного одною мыслью и подвергшегося смерти за эту мысль. Смысл переворота всего яснее из того, как он раскрылся в своих следствиях. Все стороны греческого гения постепенно отступили на задний план перед одною господствующею идеею. Политическая жизнь быстро отцвела; искусство и наука, имевшие такие глубокие корни в греческом духе, пышно распустились, но почему-то были слабо связаны с общею умственною и нравственною жизнью и ничем не были защищены от упадка. Мысли древнего мира были устремлены в другую сторону, и центральною точкою всех рассуждений, признаваемых безусловно важными, был один вопрос: как должен вести себя мудрый? Это и было подготовкою к христианству, которое указало наконец норму человеческой жизни.

Нам здесь следует остановиться главным образом на одной стороне дела, на том, какое действие этот переворот произвел и производит в области познания. Известна многозначительная надпись на дельфийском храме: познай самого себя; известно изречение, по которому Сократ «низвел философию с неба», то есть, вместо исследования мира и небесных светил указал для ума главные задачи в самом человеке. С того времени, мысль древних уже до конца видела здесь главную дорогу познания. Поворот был такой решительный и ясный, что Ланге, в своей Истории материализма выразил его в такой резкой форме:

«Аристотель создал, в сильной зависимости от Платона, систему, соединяющую, не без внутренних противоречий, видимость эмпирии со всеми теми недостатками, которыми сократовско-платоновское мировоззрение в корне подтачивает эмпирическое исследование» (т. I. стр. 64).

----------

Сократ о естественных науках.

править

Чтобы дать понятие о том, что тут случилось с человеческим умом, какая ему открылась новая точка зрения, нам кажется — очень хорошо привести одно место из Федона, необыкновенно ясное и, так сказать, живописное.

Говорит Сократ;

«Когда я был молод, то удивительно как жаждал той мудрости, которую называют естествознанием. Мне казалось великолепным делом — знать причины всех вещей, отчего каждая из них происходить, и отчего разрушается, и отчего существует, и часто я метался умом туда и сюда, исследуя сперва такие вопросы: действительно ли, когда теплое и холодное придут в некоторое гниение, то тогда, как некоторые утверждают, образуются животные? Точно ли кровь есть то, чем мы мыслим, или же это воздух, или огонь, или ни то, ни другое, ни третье, а напротив, головной мозг есть то, чтó порождает ощущения слуха, зрения и обоняния, из этих ощущений происходит память и представление, а из памяти и представления, когда они установятся, происходит таким образом знание? И потом, я сталь исследовать разрушение всех этих вещей и перемены на небе и на земле, и почувствовал наконец себя до того негодным для такого исследования, что хуже и быть нельзя. Скажу тебе достаточное доказательство. Даже в отношении к тому, что я, как казалось мне и другим, до того времени хорошо знал, на меня нашла такая слепота от этого исследования, что я разучился и этому, чтó раньше считал себе известным». (Phaedo, р. 96 и след.).

Нет основания думать, что этих или подобных речей не мог произносить Сократ. Мы знаем из Ксенофонта, что Сократ не только не признавал нужным и важным заниматься исследованием природы, но и указывал на шаткость и противоречия в учениях физиологов.

Как бы то ни было, мы тут видим, что философ считает неудовлетворительными обыкновенные приемы познания вещей и перемен на небе и на земле, и, кроме того, отвергает материализм в психологии и сенсуализм в учении о познании. Не удивительно ли видеть, что уже тогда существовали люди, утверждавшие, что познание происходит из ощущений, сохраняемых памятью? Не удивительно ли видеть, что Сократ и Платон так ясно понимали эти эмпирические пути, до сих пор увлекающие исследователей, и так решительно от них отказались? Очевидно, материализм и эмпиризм должны были отступить на задний план перед некоторыми более высокими и настоятельными требованиями.

За приведенным местом в Федоне следует небольшой образчик превосходной диалектики, в котором показывается невозможность остановиться на обыкновенных приемах познания. Эту диалектику конечно нужно приписать самому Платону. Но потом идет речь, в которой так и слышится голос самого Сократа:

«Услыхал я однажды, как кто-то читал книгу (он сказал: Анаксагора) и говорил, что ум есть устроитель и причина всех вещей, и мне очень понравилась такая причина, и показалось правдоподобным, что ум все причиняет; я подумал, что, если это так, то значит, этот устроительный ум все устраивает и помещает каждую вещь туда; где ей всего лучше: следовательно, если кто желает отыскать причину какой-нибудь вещи, как она рождается, или разрушается, или существует, тот должен отыскать в ней именно то, как для нее всего лучше и существовать, и страдать от чего-нибудь, и что-нибудь производить. Из этого рассуждения, таким образом, выходило, что человеку и относительно себя самого, и относительно всего другого, нужно исследовать только то, чтó всего лучше и превосходнее; необходимо же при этом он узнает и наихудшее, потому что познание того и другого одно и то же. Делая такие рассуждения, я радовался, что нашел себе по сердцу учителя о причине вещей, именно Анаксагора, — что он мне скажет сперва, какова земля, плоская, или круглая, а потом должен будет объяснить мне причину этого и необходимость, указав на наилучшее и на то, почему ей всего лучше быть именно такою; и если скажет, что она находится в середине, то потом должен будет объяснить почему для нее всего лучше быть в середине; если же это мне будет показано, то я решил, что мне уже не нужно будет искать причины другого рода. Так точно, я решил, что мне следует и о солнце, и о луне, и обо всех светилах, об их приближениях друг к другу и об их обращениях и всяких переменах, тоже спрашивать, почему же для каждого из них всего лучше то делать и тому подлежать, чтó с ним бывает. Ибо я не думал, чтобы он, утверждая, что все это устроено умом, стал когда-нибудь приводить для всего этого какую-нибудь другую причину, кроме той, что всему этому всего лучше быть так, как оно есть. Так как он приводит причину для каждой отдельной вещи и общую причину для всех, то я думал, что он должен указать, что всего лучше для каждой вещи и в чем общее благо для всех вещей. Этих надежд я не откладывал надолго, а с большим усердием, доставши книги, стал читать их как мог скорее, чтобы скорее узнать, что же такое наилучшее и наихудшее».

«И вот, друг мой, от чудесной надежды уходил я все дальше и дальше, чем больше подвигался вперед; читаю и вижу человека, который не делает никакого употребления из ума и не приписывает ему никаких причин в устроении вещей, а делает причинами воздух, и эфир, и воду, и другие многие и неразумные вещи».

Вот ясно поставленная противоположность между двумя мировоззрениями, механическим и телеологическим. Сократ говорит, что он вполне удовлетворился бы только объяснением вещей из их назначения, из конечных целей. И тут превосходно указан самый глубокий смысл телеологии; он заключается в познании наилучшего и наихудшего, истинного блага и истинного зла. Без решения этого вопроса, конечно, все наши познания не могут иметь никакой цены. Из чего бы и как бы мир ни произошел, но, если есть истинное благо (к которому мы, разумеется, и станем стремиться), то для этого блага мир и произошел, и познание этого блага есть высшее и необходимейшее познание. Таким образом, наша точка зрения на существующее и на его исследование совершенно изменяется. Различие этих двух взглядов на мир и неизбежное требование нового взгляда с удивительной живостью выражено далее Сократом. Он продолжает: «Мне показалось, что с ним (с Анаксагором) случилось то же, как если бы кто говорил, что Сократ все, чтó ни делает, делает по разуму, а потом, принявшись объяснять причины каждого дела, которое я делаю, начал бы говорить, что я сижу здесь потому, что тело мое состоит из костей и жил, а что кости тверды и разделяются одни от других сочленениями, но жилы, способные сокращаться и растягиваться, покрывают кости вместе с мясом и кожею, которая все это удерживает; и вот, эти кости, двигающиеся в своих сочленениях, и жилы, растягивающиеся и сокращающиеся, делают меня способным сгибать свои члены, и по этой-то причине я, сделав такие сгибы, сижу здесь; — или, опять, если бы кто, относительно нашего разговора, стал бы вам приводить другие причины такого же рода, например звуки, воздух, слух и тысячу других подобных, и опустил бы сказать об истинных причинах, а именно, что, после того, как Афиняне сочли за лучшее осудить меня по голосованию, я, вследствие этого, с своей стороны, нашел лучшим сидеть здесь и справедливым дожидаться исполнения приговора, постановленного ими; ибо, клянусь собакою, я думаю, давно уже эти жилы и эти кости, уносимые предположением о наилучшем, были бы где-нибудь около Мегары, или между Беотийцами, если бы, вместо того, чтобы бежать и скрыться, не считал я более справедливым и хорошим подчиниться государству в приговоре, который оно постановило. Но называть того рода вещи причинами совершенно нелепо. Вот, если бы кто сказал, что, не имей я таких вещей, как кости, нервы и всяких других, какие у меня есть, то я не был бы способен сделать то, чтó считаю нужным, тот сказал бы истинную правду; но сказать, что я посредством них делаю то, что делаю, и что таким-то способом я действую разумно, а не посредством выбора наилучшего, это была бы речь безмерно и в великой степени нелепая; ибо это значило бы не уметь различить, что причина по существу есть одно, а нечто другое есть то, без чего причина не была бы никогда причиною, и этого-то, представляется мне, многие ищут ощупью, как будто в потемках, и употребляют неподходящее имя, называя это причиною». (Phaedo, р. 97—99).

Вот простое и гениальное различение двух родов познания. Та оценка вещей и действий, которая получается с точки зрения разумного и справедливого, хорошего и наилучшего, никак не выводится из определения зависимости явлений от их условий. Достоинство наших действий не содержится в сокращении мускулов и смысл наших слов в дрожаниях воздушных частиц. Нам нужно, следовательно, учиться различать причины, то есть главное и коренное в существующем, от условий, то есть от каких-то неизбежных ограничений, которым подчинено проявление этого главного и коренного. И, как бы мы ни судили о той форме идеального мира, которая составилась в уме Платона, но понятно, что мы, раз завидевши этот мир, навсегда устремим к нему главное свое внимание, что для нас понизятся в своем интересе исследования о воде и воздухе, о нервах и мускулах, и что мы с таким же негодованием, как Сократ, назовем нелепостью все рассуждения, доказывающие, что посредством таких исследований возможно достигнуть познания сущности вещей.

----------

Спиритизм как явление поворота.

править

Вопрос теперь в том, где положить границу, разделяющую обе области? Можно сказать в этом отношении, что весь труд и все движение науки и философии состояли в отыскании этой границы, в постепенном отодвигании ее в ту или другую сторону. Много было исследователей, которые вовсе теряли ее из виду, погружаясь или в идею, или в так называемую реальность. Но, хотя бы мы вовсе не стали признавать этого разграничения, и тогда нам необходимо различать два противоположных направления в нашей мысли, одно — идущее к центру, к сущности вещей, и другое — центробежное, успокоивающееся на их окружности. Вообще же нужно признать за ясный и несомненный факт, что не всякого рода познания удовлетворяют человека и что он иногда круто поворачивает свой взгляд и жадно ищет новой истины.

К явлениям такого искания, очевидно, нужно причислить и спиритизм. У людей чуждых науки, то есть у просто так называемых образованных людей, все области знания сливаются в одно общее поприще, и потому нельзя разобрать умственного поворота, а можно различать только повороты чувств и вкусов. Но для хода мыслей людей ученых существуют определенные мерки и направления, и потому, именно ученые спириты точно обнаружили умственную сторону спиритизма. Чего бы они в нем ни искали, но, во первых, уже ясно, что они отрекаются от своих прежних познаний, от тех наук, служение которым было главной целью их трудов и которые были для каждого из них самою твердою опорою в познании. Обыкновенно, никакой химик не думает, чтобы химические познания уступали каким-нибудь другим в твердости, или даже в важности; так точно, и физики, и другие специалисты убеждены, что они стоят на твердой почве познания и могут со своей точки стояния простирать заключения на все остальное. И, в известном смысле, они совершенно правы; такие науки, как, например, физика и химия, представляют такую определенность задачи и строгость приемов, что должны вполне удовлетворять ум. Это — превосходные создания человеческого ума, в которых мы заранее знаем, какого познания мы ищем, и вполне уверены, что его можно найти.

И что же? Является физик, Цёлльнер, который мечтает о создании новой физики, имеющей новые, еще неизвестные пути, и называемой им трансцендентальною физикою. Является химик, Бутлеров, который предлагает отступить от главных, руководящих начал физики и химии. Является зоолог, Н. П. Вагнер, который уже прямо отрицает наше научное познание и стремится к неземной науке, имеющей другие цели и приемы.

Все это сделал спиритизм. Ученые, обыкновенно такие пристрастные к своей науке и так тонко понимающие ее достоинства, вдруг стали грубо изменять ей, увлекаемые жаждою каких-то новых откровений. Тут, очевидно, сказалась потребность, имеющая огромную силу. В сущности, например, химик, отвергающий сохранение вещества (как это делал А. М. Бутлеров) есть одно из самых удивительных явлений умственного мира. Обнаружилось таким образом, что физика и химия, в своем чисто-научном виде, не только стали для этих ученых недостаточны, скучны, как я однажды выразился, но составляют прямую помеху для их новых взглядов.

Стремления спиритизма и его отношения к другим сферам очень прямо высказаны были А. М. Бутлеровым; приведем здесь самую ясную страницу, подчеркивая места, на которые желаем обратить внимание.

«Большинство тех, которые уверились в реальности медиумических явлений, нашли в них неотразимое доказательство существования в человеке самостоятельного духовного начала: из сомневающихся, или материалистов, они сделались спиритуалистами, людьми, верящими на основании фактов в жизнь нематериального мира, а следовательно и в продолжение собственной жизни за пределами этого земного существования. Но, вера эта, быть может скажут нам, дается и другим путем. Мы далеки от того, чтобы отрицать другой путь. Пусть тот, которому доступен этом последний, идет по нему, не свертывая в стороны и вполне им довольствуясь. Но те (им же имя легион), которыми, по складу их ума и по состоянию их миросозерцания, этот другой путь недоступен, для которых ясен и убедителен лишь голос одних фактов, должны ли они быть оставлены в их незнании и отрицании? Должно ли сказать им: вы не можете питаться тем, чтó вам предлагается, а потому и оставайтесь умирать с голоду? А ведь так именно поступают некоторые. К счастью, стремления эти напрасны: нет земной силы, которая могла бы наложить запрет на расширение области человеческого знания».

"Насколько нужен тут путь знания, насколько тяжело положение ищущих и не находящих выхода из своих сомнений, свидетельствуют факты. Сошлемся на верно и еще недавно сказанное в «Ребусе» об И. С. Тургеневе (1883, № 14, стр. 131); укажем и на другого знаменитого художника нашего, гр. Л. Н. Толстого. В его новейших произведениях ясно рисуется тяжкое положение человека, близкого к пределу жизни и мучимого сомнениями[2]. Тот же вопль безысходно страдающей души слышится и в следующих словах известного Ренана:

«По убеждению, которое принимает Литтре, смерть — не более как отправление организма, последнее и наиболее покойное из всех отправлений. Чтó касается меня, то я нахожу ее ужасной, ненавистной и бессмысленной в то время, когда она слепо посягает своей холодной рукой на добродетель и гений. Внутренний голос, доступный только душе великих и добрых, постоянно твердит нам: „Истина и добро составляют конец (назначение) твоей жизни, этой цели жертвуй всем остальным“. Но, когда мы, следуя призыву этой внутренней сирены, обещающей нам наилучшее в жизни, подошли к той границе, где должна бы явиться наша награда, тогда, увы! обманчивая утешительница оставляет нас. Та философия, которая обещала нам открыть тайну смерти, лепечет извинения, а идеал, завлекший нас до высот, на которых занимается дыхание, исчезает в ту последнюю минуту, когда его ищет наше угасающее зрение». (Discours de reception, р. 51).

«Тысячи других выразят то же чувство, — с меньшим красноречием, конечно; но это не помешает им чувствовать и страдать, быть может, еще с большего силою».

«Итак, правы или неправы те, которые путем знания достигли выхода из тяжкого положения, но самый факт такого избавления многих от их сомнений тем не менее существует. На основании многочисленных примеров, можно смело утверждать, что и тысячам других томящихся может открыться тот же путь». (Кое-что о медиумизме, стр. 11—13).

Читая все, чтó тут говорится о сомнении, тяжком положении, томлении, голоде, о воплях безысходно страдающих душ, нужно постоянно помнить, что все это терпят люди, идущие лишь путем знания, верящие лишь в современную науку, и по тому самому и не находящие разрешения своих сомнений, никакого выхода из тяжкого положения. Они чувствуют, как видно, самую настоятельную и живую потребность в этом выходе. Спиритизм и обещает им выход, но притом такой, что им не нужно будет оставлять пути знания. В этом вся его сила. Обещания спиритизма А. М. Бутлеров излагает так:

«Положительное знание и метафизика все еще расходятся далеко и не находят почвы для своего единения. Почва эта, мы уверены, подготовляется в новом необозримом поле знания, открывающемся в медиумизме; рано или поздно, наука его коснется, — и радикально изменятся многие понятия о веществе и силе, откроются новые, немыслимые ныне горизонты, а в результате, кроме величайшего шага в развитии человечества, явится и полная гармония: не будет приходиться почти всякому — переживать ломку убеждений, отбрасывая приобретенное прежде, заменяя его новым, в сущности далеко менее пригодным для личного счастья; исчезнут противоположности между знанием детства и знанием зрелого возраста, между религией и наукой.» (Там же, стр. 22, 23).

Вот полное значение спиритизма. Это не какие-нибудь скромные опыты и наблюдения, даже не новая область исследований; нет, это полный и величайший переворот в человеческих познаниях, во всем развитии человечества, переворот, обещающий устранить наконец тот разлад в понятиях и стремлениях, от которого мы так мучительно страдаем.

Понятно, поэтому, увлечение ученых спиритов; тут говорила та самая потребность, которая побудила Платона перейти от действительного мира к созерцанию мира идей. Но наши ученые вовсе не задумались над вопросом о познании, в котором однако же здесь все дело; им казалось, очевидно, что такого вопроса даже вовсе не существует, что их собственное, естественно-научное познание — это и есть полное и единственное познание. Поэтому вышло, что Платон поднялся в более высокую сферу ума, а ученые спириты, наоборот, совлекли самый мир идей в свою низменную сферу, пытались овеществить духовное, поймать его руками или инструментами. Эту жестокую грубость понятий они выдавали за величайшую мудрость и видели в ней свое спасение.

Но, благодаря тому, что это были люди ученые, некоторые элементы всего дела выступили здесь с удивительною ясностью. Оказалось, что невозможно принять этих новых познаний, не отрицая старых. А. М. Бутлеров всего яснее видел научную сторону вопроса; он подошел вплоть к самому его узлу. Любимою мыслью его последних лет было — найти и доказать в действительности какое-нибудь нарушение того закона о сохранении вещества, который составляет краеугольный камень естествознания. Физика и химия не поддались, и в настоящей книге я стараюсь показать, почему они и не могли и никогда не могут поддаться подобным попыткам.

Оказалось, следовательно, что наши науки тверже и совершеннее, чем думают спириты, и что, по этому самому, нельзя к ним приступать с вопросами, которыми они сами не задаются. Если же так и если в нас не угасает жажда каких-то иных понятий, то нам, очевидно, нужно искать другого источника для ее утоления.

----------

Вражда против рационализма.

править

Неудовлетворенность тем, чтó обыкновенно называется познанием, есть чувство очень обыкновенное; не только питаясь естественно-научными познаниями, но поглощая и всякие другие, мы можем оставаться совершено голодными, как выразился А. М. Бутлеров. Не возможно ли составить общую и точную формулу этого недовольства? Когда я окончил свою книгу Мир как целое (1872 г.), в которой с увлечением развивал главные и общие учения о природе, мною овладело это чувство неудовлетворенности, и я позволю себе привести здесь то место, где я пытался тогда дать себе отчет в своих мыслях.

«Если мы чувствуем недовольство этим взглядом (то есть тем, который изложен в книге), если он в нас что-то затрагивает и чему-то противоречит, то нет никакого сомнения, что источник такого разногласия заключается не в уме, а в каких-нибудь других требованиях души человеческой. Человек постоянно почему-то враждует против рационализма, и эта вражда упорно ведется всеми, спиритуалистами и материалистами, верующими и скептиками, философами и натуралистами.»

«Отдать себе отчет в этой вражде есть величайшая задача мысли.»

«Так как мы назвали мир целым, то, применяясь к этому выражению, можем сказать, что человек постоянно ищет выхода из этого целого, стремится разорвать связи, соединяющие его с этим миром, порвать свою пуповину.»

«Едва ли когда это было так ясно, как в наше печальное время, время очень интересное, но страшно тяжелое. Люди мечутся, ища выхода, ищут страдания и почитают за стыд быть довольными этою жизнью, как она есть. Самые глупые, — спириты, уже переделали мир по своему и наслаждаются беседою с жителями планет. Другие, политические фанатики, мечтают о том, чтобы переделать человека, изменить ход всеобщей истории. Чтобы найти себе какой-нибудь выход, они разжигают в себе чувство недовольства современным порядком мира, жизнью, нравами и свойствами людей, и тогда начинают верить в какое-то новое человечество, которое будет свободно от коренных свойств человеческой природы и которое в сущности — такая же мечта в будущем, как жители планет, беседующие с спиритами, — в настоящем. Так стремятся люди насытить желания своего сердца; одни вздыхают о прошедшем и погружаются в него, облекая его фантастическими красками; другие мечтают о будущем, третьи населяют планеты и звезды. Никто только не думает, что задача должна быть решена теперь и здесь, и всякое перенесение решения в другое время и в другое место есть только обман, которым мы сами себя тешим. Если же кто это и чувствует, то не умеет ни формулировать вопроса, ни приняться за его решение; современное просвещение не дает для этого средств. Так что, в настоящее время, едва ли не самый мудрый тот, кто, питая некоторое доверие к Неисследимому, отказывается от попыток схватить умом роковую задачу и находит удовлетворение в ее практическом решении, то есть в возможном исполнении долга

«Предмет, о котором я заговорил, так важен, что читатель конечно не ждет здесь более полного изложения. Я хотел только сделать указание на дело, обратить на него внимание. Для ясности, скажу однако же здесь об одном частном вопросе.»

«Редко кто хочет признать центральное положение человека. Натуралисты, материалисты, позитивисты — едва ли не самые ярые противники мысли о главенстве человека в мире и, следовательно, в этом пункте сильнее других враждуют против рационального взгляда на вещи. Источник вражды здесь довольно ясный: они полагают центр в другом месте, в необходимых силах вещества, в других мирах, в других областях природы, — во всяком случае в чем-то более глубоком, далеком, таинственном и необъятном, а не в столь известной и довольно жалкой вещи, как человек. Из подобных же побуждений отвергается центральность человека и исповедниками других воззрений».

«Между тем, когда и где было найдено в природе существо или явление более загадочное, более высокое, более таинственное, более сложное, чем человек? Не составляют ли явных мечтаний все попытки отыскать в мире тайные силы, иррациональные явления, — попытки, которые тянутся через всю историю человечества? Солнце со своими огненными дождями и извержениями, — которые когда-то воспевал Ломоносов, — не есть ли простейшая вещь в сравнении с тем, что совершается в человеке?»

«Действительно, мир вовсе не так великолепен и дивен, чтобы человек не мог считаться его центром. Все открытия, все исследования только упрощают наше понятие о мире, снимают с него фантастические краски, а никак не увеличивают того разнообразия и той загадочности, которую мы так охотно желали бы перенести с себя на внешние предметы. Человек — вот величайшая загадка, узел мироздания.»

«Если мы ищем выхода из этого мира, то нам необходимо понимать этот мир, видеть, так сказать, его связи и границы. Вот в каком отношении я считаю полезною свою книгу. Она не заключает в себе решения дела, но ее можно назвать — как называется одна из ее статей — точною постановкою вопроса.»

«Если бы я сказал: мир таков, как он описан в этой книге, то, я уверен, самый ярый вольнодумец, самый отчаянный материалист, — люди все решившие и ни перед чем не задумывающиеся — почувствовали бы некоторое недоумение. Так мы боимся знания, так в каждому человеке говорит незаглушимая потребность чего-то таинственного. Материалист, разрешивший все в атомы, созерцает эти атомы с некоторым благоговением (не даром Бюхнер как-то назвал атомы божествами), и вы оскорбите его, вы произнесете кощунство, если скажете, что вполне понимаете его атомы, что в них для вас нет ничего загадочного.»

«Так точно эту книгу можно считать кощунством против того фантастического мира, которому многие, сами не зная того, покланяются: из нее вытекает требование — искать такого предмета, на который мы могли бы с полным правом обратить свое благоговение»[3].

Так выразил я тогда потребность чем-то восполнить свой рационализм. За пределами рационализма была для меня только тьма и, однако, я стремился искать в ней предметов для познания. Между тем, тут была наша всегдашняя ошибка — облечение всякого содержания в нечто предметное, и вопросу подлежали никак не предметы, а самое познание.

----------

Внутренний выход.

править

В развитии сознания существует некоторая поворотная точка; наша мысль обращается тогда от внешнего к внутреннему, от познания причин к познанию целей, от изучения природы к определению наилучшего и наихудшего. Так и спириты-натуралисты стремились уже не просто к фактам, а к таким фактам, которые давали бы им успокоение и отраду в их страданиях. Так и вообще, нас не удовлетворяет подведение явлений под рациональные формы, и мы враждуем против мысли о полной рациональности мира.

Но где искать выхода? Никакого выхода из рационализма не может существовать внутри самого рационализма — вот главная мысль настоящей книги. Пример спиритов наглядно показывает, что на пути знания, как выражался Бутлеров, поворот невозможен, что тут или нужно отказаться от своих желаний, или отказаться от самой науки. Понятно, что из этой дилеммы выбирают обыкновенно второе решение, отказ от науки. Одни просто отворачиваются от науки, другие же начинают мечтать о неземной науке, о трансцендентальной физике. История умственного движения полна таких примеров. Так, мистики и теософы (у нас знаменитый Лабзин) постоянно толковали о своей особой химии и особой физике, не похожей, как они говорили, на светские науки, имеющие то же название.

По-видимому, ничего более не остается, как покинуть самую область науки и искать не в ней, а за ее пределами, новых предметов для нашей мысли. Всего обыкновеннее так это и делается и, по сравнению Канта, мы бываем похожи на голубя, который вообразил бы, что воздух есть только помеха для его полета, а потому стал бы стремиться в безвоздушное пространство. Там ничего нет, и нельзя найти никакой опоры для движения. Мы только обманываем самих себя, когда думаем, что именно в далеком и недоступном содержится разрешение тех вопросов, на которые вблизи не умеем найти ответа. Нам нужно, очевидно, отыскать не внешний, а внутренний выход, не расширить нашу мысль на новые области, а углубить ее в той же ее области, или иначе установить на той же опорной точке.

Все дело в том, чтобы найти некоторую другую пищу для ума; не нужно отказываться от науки, или пытаться ее разрушить и переделать, а следует научиться от одной умственной деятельности переходить к некоторой другой, очевидно высшей. Если мы найдем приемы этой новой деятельности, определим ее связь и все отношения к научным формам мысли, то эти формы не только не будут нам мешать, но будут даже способствовать удовлетворению глубочайших запросов нашей души.

В настоящей книге сделаны только немногие намеки на этот предмет, чтобы пояснить свою мысль, прибавлю к этим намекам еще одно прекрасное сравнение, найденное мною у Хомякова.

Во времена Ньютона славился в Англии отличный профессор математики, по имени Саундерсон, который был слеп и не только ничего не видел, но и не помнил света, так как ослеп, когда ему было не больше года от рождения. Между другими предметами, он читал своим слушателям также курс оптики и мастерски излагал все открытия Ньютона в этой области, разложение белого луча на цветные, образование радуги и т. д. По характеру он был человек живой, отчасти язвительный, и умер, как говорят, полным безбожником.

Хомяков вероятно не знал об этом Саундерсоне, но он как будто именно его имел в виду, когда сделал следующее предположение:

«Слепорожденный человек приобретает познания; он в полном круге наук встречается с оптикою, изучает ее, постигает ее законы, — даже, может быть, обогащает ее новыми выводами; а дворник ученого слепца видит. Кто же из них лучше знает свет?»[4].

Наши научные исследования, можно сказать, все подобны астрономическим и оптическим познаниям Саундерсона. Даже больше; для того, чтобы спокойнее производить эти исследования, мы часто нарочно закрываем глаза, приводим себя в состояние слепых. Очевидно, когда мы самый свет рассматриваем научным образом, мы действуем иначе, нежели когда непосредственно воспринимаем его зрением. Не мудрено, поэтому, что существуют слепцы с здоровыми глазами, которые упорно стоят на том, что научное рассмотрение одно истинно, и что обыкновенное зрение есть пустая выдумка и фантазия. Но ясно также, что одно познание, по сущности дела, не должно мешать другому, что, закрывая по временам глаза, мы не только не имеем нужды отказываться навсегда от зрения, а напротив, только в живом восприятии света можем найти полное удовлетворение своей жажды созерцания. Саундерсон, при всех своих познаниях, действительно не знал самого важного, — он не имел и чаяния о том просторе и разнообразии, о той лучезарности и красоте, по которым мы наш вещественный мир называем миром Божиим.

Следует приложить это самое различие и к другим нашим умственным занятиям. Мы можем долго и усердно заниматься историею, философиею, религиею, но так, что наши познания, будучи совершенно основательными, будут однако походить, по своему внутреннему значению, на оптические познания Саундерсона. Мы и в этих областях можем без конца все рационализировать, отыскивая связь и формы явлений. Но, горе нам, если мы вообразим, что это — единственное истинное познание, и что мы будем тем мудрее, чем крепче станем закрывать глаза. Для полного понимания — нужно открыть глаза, нужно отогнать от себя все, мешающее простому, прямому зрению, — и тогда мы увидим то, чего никогда не узнают самые ученые Саундерсоны и что бывает доступно самым простым людям, — увидим душу явлений, их глубокую жизнь и силу, — и может быть услышим, что и в иных наших книгах, казавшихся мертвыми, кричит каждая буква, как выразился Гоголь.


Несколько раз мне приходило на ум — смягчить в этом издании тон своей полемики. Но я оставил все по прежнему; теперь, думал я, когда вся полемика на лицо перед читателями, они будут ясно видеть, что для меня дело стоит и стояло действительно выше всяких лиц. У меня не было никакого желания сказать противникам что-нибудь обидное; все мои резкости, как убедятся читатели, имели одну только цель — возбудить внимание, понудить к размышлению. По совести, никогда я не воображал, что в каком бы то ни было отношении заслуживаю бóльшего уважения, чем мои почтенные противники; моя досада возбуждалась лишь тем, что их писания и рассуждения были, на мои глаза, несравненно ниже их личных достоинств. Известно, что наука не знает пощады и логика мстит за себя жестоко; весь вопрос, значит, только в том, имел ли я право говорить во имя логики и науки. Если же, по неловкости, моя речь где-нибудь получила вид чего-то личного, охотно прошу в этом извинения.

На напечатание двух заметок А. М. Бутлерова мною получено позволение от Н. М. Бутлеровой, за которое приношу ей искреннюю благодарность. Так как разбор мнений А. М. Бутлерова имел для меня важную цель и был делом истинно-серьезным, то настоящая книга должна оправдать меня в глазах людей, которые могли получить неверное понятие об моей полемике, и, в известном смысле, я имею право считать эту книгу только подтверждением моего уважения к покойному ученому.

9 февр.


О ВЕЧНЫХ ИСТИНАХ

править

ТРИ ПИСЬМА О СПИРИТИЗМЕ.

править
------
ПИСЬМО ПЕРВОЕ.

ИДОЛЫ.
Интерес спиритизма. — Равнодушие. — Оживление проповеди. — Университет, натуралисты, журналы. — Наука, — Авторитет ученых. — Прогресс. — Эмпиризм. — Свобода. — Позитивизм. — Эти знамена имеют существенное значение для спиритизма.

править

Позвольте предложить вам на этот раз небольшое рассуждение о спиритизме. Между предметами, не касающимися прямо «интереса минуты», по моему мнению это — один из самых занимательных и важных. Меня, признаюсь, глубоко удивляет то равнодушие к вопросу о спиритизме, которое так часто встречается. И верящие, и отрицающие, и совершенно незнающие, чтó им думать и говорить, — все относятся к делу слишком легко, не давая настоящей цены ни своей вере, ни своему отрицанию, или недоумению. Как-то я вошел в полутемную комнату и застал несколько человек своих знакомых вокруг стола, терпеливо выжидающих спиритических явлений. «И вам не стыдно!» воскликнул я. — Нет, отвечали мне, стол уже начинал двигаться. «И вам не страшно?» спросил я. — Нет, отвечают, чего же бояться? — «И вам не скучно?» сказал я наконец. — Нет, говорят, это любопытно.

Таково вялое, легкое, спокойное отношение, которое установилось к этим новейшим чудесам и откровениям. Конечно, в этом равнодушии таится некоторое предчувствие истины, слышится справедливый приговор всему делу. Не стали бы так играть этими явлениями, если бы чувствовали, что в них действительно задеваются существенные основы нашей жизни. Люди вообще живут легкомысленно, без больших запросов и отчетов; но то легкомыслие, с которым относятся к спиритизму, выходит из ряда, превышает обыкновенную меру, и потому его можно выводить из свойств самого спиритизма.

Отсюда объясняю я себе и то, почему так мало интересуются теоретическим рассмотрением дела; если дело не имеет практической важности, если чувствуется что оно, в сущности, какой-то вздор, то всякие рассуждения кажутся обыкновенно лишними и скучными. Недоумение, сомнение, неясность — сами по себе переносятся легко, если с ними не связано никакого существенного интереса. И тут я решительно расхожусь с равнодушными и спокойными. Практически спиритизм дело не важное — с этим я согласен; но теоретически он имеет величайшую занимательность, когда вы не знаете, что думать и говорить, когда не умеете дать себе никакого отчета в том, что видите собственными глазами, когда все ваши понятия спутаны, и вы вполне сбиты с толку, то, конечно, вы можете, однако же, продолжать ваши дела, службу, удовольствия. Эти духи, как вы очень хорошо чувствуете, ничему этому не помешают. Но оставаться спокойными вы все-таки не имеете права. В вас должно быть, если не мучение от неразгаданного вопроса, то хотя некоторое желание прояснить свои мысли, так или иначе согласить то, что вы видели, с вашими понятиями. Вот тот интерес, который для меня главный в этом деле и ради которого я пишу.

С чего же мы начнем? Вопрос о спиритизме, как вы согласитесь, вполне подходит под то, чтó я только что сказал; это вопрос нерешенный, темный, трудный, в нем никто еще не добрался никакого толку, кроме разве правоверных спиритов, которых теории (т. е. действия духов), однако же, не хотят признать многие исследователи. Итак, для начала, позвольте мне взять дело несколько со стороны, сделать несколько соображений, по-видимому побочных, но, как я убежден и постараюсь убедить вас, в сущности прямо касающихся вопроса. В таком смутном деле, приятно и полезно отыскать место, где почва не колеблется под ногами, где возможно рассуждать ясно и отчетливо и откуда можно спокойно рассматривать явления.

Спиритизм у нас давно известен. Двадцать лет тому назад, я сиживал за столиками, шляпами и тому подобными предметами, и ожидал вращения. С тех пор спиритизм сделался обыкновенным явлением петербургской жизни, не возбуждая однако же общего и серьезного внимания. Но в прошлом году (1875) проповедь спиритизма вдруг получила необыкновенную силу, вдруг стала вопросом литературы, предметом общих и живых толков. Вот факт, который заслуживает по крайней мере столько же внимания, как стук стола, происходящий от загадочный причины. Отчего произошла такая огромная перемена в судьбе спиритизма? Судьба каждого явления зависит в известной мере от его сущности, и потому мы можем найти здесь какую-нибудь важную черту спиритизма.

В прошлом году проповедь спиритизма раздалась к нам из университета; это во-первых. Во-вторых, проповедь исходила от двух профессоров не заурядных или плохих, а таких, которые имеют известность отличных ученых, не простых преподавателей, а исследователей, двигателей науки. В-третьих, оба профессора, проповедующие спиритизм, — натуралисты, то есть принадлежат к разряду ученых, имеющих наибольший авторитет, как во всей просвещенной Европе, так и у нас.

Вот та сила, которая пришла на помощь спиритизму и вдруг вызвала его из той полутьмы, в которой он прозябал (в России по крайней мере). Эта сила имеет для меня совершенно определенный характер, который потом я успею может быть уяснить и вам. Для меня очень характерны и все другие обстоятельства этой истории, например то, что спиритизм явился именно в петербургском, а не в другом университете, что он встретил в самом же университете оппозицию, что подобную же оппозицию он встретил и в петербургской печати, что два профессора вследствие этого не могли даже найти для своих статей места в петербургских изданиях, что эти статьи приютила московская печать, имеющая однако на спиритизм совершенно другие взгляды, чем у авторов статей, — и так далее. Друзья и единомышленники разделились, люди враждебные по принципам сошлись — вот одно из чудес, которое произвел спиритизм, и на которое кажется мало обратили внимания.

Но подойдем ближе, и мы увидим еще более характеристические черты. Защитники спиритизма в своих статьях постарались как можно яснее указать знамена, под которыми они идут, принципы, на которые они опираются. Сила и законность их проповеди зависит от твердости этих опор. Постараемся указать на главнейшие из этих начал, руководящих нашими авторами[5].

1) Наука. За наукою признается верховный и всеобщий авторитет, то есть, не только всякое решение науки есть высшее, на которое не может быть апелляции, но и нет такого вопроса, который не подлежал бы суду науки.

2) Авторитет ученых. Особенный вес, особенная сила принадлежит суждениям людей, действительно посвященных в науку, ее истинных жрецов, истинных служителей. Поэтому профессор Вагнер ссылается на то, что он не просто только знаком с наукой, но сделал в ней открытие, именно педогенезиз; профессор Бутлеров, хотя мог бы сослаться на несравненно бóльшие заслуги, по скромности не говорит о себе, но за то приводит целый ряд авторитетов, подобно ему, признающих спиритизм, семнадцать имен, за которые говорит их известность в науке и самое их звание профессоров, академиков и членов ученых обществ (стр. 323).

3) Прогресс человеческого знания. Науки делают непрерывные успехи, открывая новые явления, новые миры предметов и свойств. Области темные и загадочные, вопросы, не поддававшиеся не только разрешению, а даже ясной постановке, понемногу завоевываются наукою, проливающею на них свой свет. К числу таких новых областей и будущих завоеваний науки принадлежит и спиритизм.

4) Эмпирический метод, изучение фактов, как единый правильный прием исследования. Факт есть единственно верная точка опоры и стоит выше всяких рассуждений. Мы имеем право говорить только о том, чтó дано нам фактами, и должны признавать всякий факт, как бы он ни противоречил нашим понятиям и рассуждениям.

5) Свобода исследования. Приведу прямо воодушевленные слова профессора Вагнера:

"Свобода исследования, свобода мысли — вот желанный лозунг, который с таким усердием, с такою любовью вырабатывали последние века! Неужели же этот лозунг — пустой звук, и мы снова подчинены тем же догматическим запрещениям, которые так упорно тяготели над невежественным человечеством в средние века!

Позволю себе еще раз указать на те слова, которые я избрал эпиграфом к моей статье и которые прошли незамеченными моими критиками:

"Единственная надежда на улучшение мира лежит в свободной мысли и в безграничном исследовании, и все, «чтó мешает или противодействует этому великому возвышенному принципу — несправедливо!»[6]. («Моск. Вед.» 1875, № 322, перепечатано из «Голоса»).

6) Позитивизм. «Для нас уже кончились», восклицает тот же профессор, «времена априористических убеждений; метафизика спела свою лебединую песню, и принципы Бакона Веруламского возродились в позитивизме, который стоит непоколебимо на почве опытных фактических доказательств. В настоящее время толковать о религиозном чувстве — значит толковать о чисто субъективной потребности, которая не имеет ничего общего с позитивизмом, тогда как сила медиумизма заключается именно в том, что он стоит на почве положительного знания, что к исследованию его явлений могут и должны быть приложены научные методы» («Спб. Ведомости» 1875. № 303).

Вот те лозунги, те громкие принципы, те блестящие знамена, под которыми выступает перед нами спиритизм. Если я и пропустил какой-нибудь из менее значительных лозунгов, то я смело уверяю, что выше тех, которые я перечислил, нет у наших ученых, что у них невозможно найти других руководящих начал, что же касается до указанных начал, то они попались в речь не случайно, а были выставлены нашими учеными по существенной необходимости; во-первых, для того, чтобы дать своей проповеди возможно бóльшую прочность и убедительность; во-вторых, чтобы положить ясную и резкую границу между собою и разными другими мыслителями и проповедниками; в-третьих, чтобы оправдать свою проповедь, показать ее совершенную невинность и законность. Наши ученые как будто чувствуют, что что-то неладно, что они может быть и не совсем не виноваты; и вот они твердят: «мы эмпирики, мы позитивисты, мы работаем во имя науки, ради ее прогресса; за нас авторитета европейских ученых и право на свободное исследование; возможно ли винить нас?» Но это чувство некоторой робости у наших ученых часто сменяется, как и естественно, противоположным чувством отваги, ученой смелости. По временам кажется, как будто они, поднявши все свои знамена, идут на своих читателей и говорят: «Кто против нас? Вы видите эти знамена? Вы их знаете, вы всегда преклонялись перед ними; так преклонитесь же и перед тем, чтó мы теперь несем вами!»

В таком виде иногда представляется мне эта картина, и наводит на меня немалое смущение. Идут на меня знакомые призраки, которых ничтожество я давно уразумел и которых обман считаю давно великим злом. Но они укрепились в глазах публики, разрослися, и вижу я, как, собравшись всею толпою, они создали еще новый призрак, чудовищный, нелепый, — как они выводят своего нового товарища перед своими поклонниками и говорят им: «вы поклоняетесь нам, — поклонитесь же и ему!»

Простите, что я впадаю в шутку; но на то ведь это и письмо, а не диссертация. Возвращаюсь однако же к серьезному тону.

Знамена или лозунги, выставленные нашими натуралистами, я считаю фантастическими понятиями, не соответствующими тем предметам, которых имена они носят, или даже вовсе ничему не соответствующими. Для обозначения их, я принимаю терминологию Бакона Веруламского и называю их идолами, то есть ложными образами, кумирами богов, не существующих в действительности. Это — предрассудки нового времени, это — мифические создания нашего века, в которые он верит часто так же слепо, как верили другие века в свои мифы и свои предрассудки.

Чтобы объяснить, в каком смысле я отрицаю силу и существенность этих понятий, я скажу о каждом из них хоть несколько слов. О каждом таком понятии можно бы, и даже нужно бы, написать целую книгу; но может быть и немногими словами мне удастся предотвратить хотя некоторые возможные здесь недоразумения.

1) Наука есть дело великое, хотя и не наилучшее и не наивысшее из человеческих дел. Но та наука вообще, на которую так любят ссылаться, есть истинный идол, фантастическое понятие ученых. Каждый специалист, математик, физик, физиолог, думает, что имеет право говорить во имя науки, тогда как наукою вообще могла и может быть, стремилась и стремится стать только философия, о которой такие специалисты обыкновенно и слышать не хотят. Философия решает вопросы о границах и свойствах познания, она старается указать точную меру его авторитета, тогда как специалист, поклоняющийся своему кумиру, обыкновенно приписывает ему беспредельное могущество.

2) Ученые, так называемые жрецы науки, не имеют права на какой-нибудь особенный, высокий авторитет. Наука не есть еще мудрость, и, вообще говоря, ученые нисколько не мудрее, чем остальные смертные. Они суть такие же люди, как и все мы; они точно так же подвержены слабостям, ошибкам, заблуждениям и предрассудкам. Конечно, занятия науками способствуют облагорожению характера и изощрению ума; но, с другой стороны, при этих занятиях, как при всякой трудной и выходящей из ряду деятельности, люди часто становятся в фальшивое положение. Притязания ученых обыкновенно выше их сил, а предрассудки тем упорнее, чем выше притязания. Каждая специальность ограничивает кругозор, человека и внушает ему особые предубеждения, так что едва ли не легче представить себе простого человека без предрассудков, чем ученого.

3) Прогресс есть один из самых обманчивых и опасных идолов. Фантастическое понятие о прогрессе ведет к тому, что люди перестают признавать постоянство и неизменность чего бы то ни было, и думают, что все можно переделать и усовершить. Беспрестанно являются новаторы, которые пытаются радикально изменить самую природу тех или других вещей; так и спириты уже предлагают нам отказаться от нашей физики и механики, и скоро дело кажется дойдет до отрицания логики и до реформы таблицы умножения.

4) Эмпиризм — великий и слепой идол. Нам проповедуют силу голых фактов, как будто голые факты возможны. Всякий факт зависит от некоторой причины и имеет некоторые последствия; вот он уже и не голый, уже так или иначе находится в связи с другими фактами. Впрочем, знаете ли вы и знают ли наши натуралисты, что последовательные эмпирики утверждают, что возможны факты без всякой причины? Возьмите русский перевод логики Милля, том 2-й, и прочитайте там страницу 105 и 106. Если же так, если возможны факты без причины, то спрашивается, почему же гг. Вагнер и Бутлеров приходят в такое недоумение от фактов спиритизма? Если они последовательные эмпирики, то не согласятся ли они на такое решение: это — факты без причины?

5) Свобода мысли, свобода исследования. Свобода — слово неопределенное, которое само по себе ничего не значит. Всегда нужно спросить: какой вы свободы ищете? то есть: от какого стеснения желаете избавиться? Нашим натуралистам, по-видимому, ничто не препятствует ни в их изысканиях, ни в выражении мыслей. Почему же они так громко требуют свободы? Если их стесняют не люди, а какие-нибудь принципы, если, например, им мешает логика, или математика, или здравый смысл, то их взывания к идолу свободы — напрасные мольбы.

6) Позитивизм есть идол довольно мудреный. Имя его большею частью призывается всуе, без ясного понятия об истинных его свойствах. Ему приписывают величайшую силу против метафизики, и за эту-то силу, главным образом, ему поклоняются. В самом деле, позитивизм заключает в себе ту интересную мысль, что науки (то, чтó у французов называется les sciences) не дают метафизического познания; мысль эта содержит много правды и во всяком случае достойна внимания; но из нее еще не следует, что невозможны метафизика, логика, психология, как это заключает позитивизм, заключает потому, что отрицает все, кроме наук в тесном смысле (sciences).

Итак, по моему мнению, ни одно из знамен, под которыми выводится спиритизм, не способно защитить его, не может служить за него ручательством. Пусть спиритизм будет что вам угодно, пусть он есть откровение высочайших истин и спасение рода человеческого, но он явился к нам под покровом самых характеристических предрассудков нашего времени. Это не даром, это имеет свои причины. Натуралисты, — эти пророки нашего времени, стали пророками спиритизма. Это очень важно. Те способы рассуждения, те приемы мысли, те руководящие принципы, которые употребляются защитниками спиритизма, не представляют ни одной черты правильного метода, а состоят сплошь только из заблуждений, свойственных ученым натуралистам, и именно современным. Это поразительно. Мало того: чтобы спасти спиритизм, натуралисты принуждены доводить эти свои заблуждения до последней их крайности и изо всей силы держаться за эту крайность. Они хотят опытом узнать то, чего опыт дать не может; хотят метафизику сделать позитивною; обещают нам науку, не подчиненную никакому методу, никаким законам, и прогресс, не имеющий ни пути, ни пределов. Это, конечно, чудеса, большие чудеса, но скорее всего — это ошибки, следовательно очень простые, хоть и печальные явления!

----------
ПИСЬМО ВТОРОЕ.

ЗА НЕПОСВЯЩЕННЫХ.
Фанатизм нашей литературы. — Предубеждения. — Вера на слово. — Требования от непосвященных. — Чистый эмпиризм. — Безвыходное положение. — Дилемма. — Все возможно. — Спекулятивная область.

править

Что наша литература есть литература фанатическая — в этом нет никакого сомнения. Рассуждения, правильное развитие мыслей, логические последовательные споры у нас не существуют, почти невозможны по натуре наших пишущих и по натуре нашей публики. У нас возможно и имеют ход, почти исключительно, только всякие веры и ненависти, всякие идолопоклонства и затаптывания в грязь, всякие свисты и боготворения. Ваш покорный слуга тем больше имеет право это говорить, что сам принадлежит к числу затоптанных в грязь. Вы, пожалуй, не предполагали, что дело дошло до подобной крайности, и что я нахожусь в таком ужасном положении; но факт уже заявлен теми, кого можно считать в таких делах вполне сведущими. В «Биржевых Ведомостях» 1874 года, от 27 ноября, г. Михайловский, на половину с торжеством, на половину с сожалением, говорит: «мы втоптали в грязь г. Страхова, человека…» и пр. Пожалуйста, не подумайте, что я принимаю все происшествие в шутку; старания этих мы не всегда оставались безуспешными…

Но простите; что я заговорил о себе; мне хотелось только сказать, что фанатизм нашей печати мне очень хорошо знаком, и прибавить, что он мне и понятен; по крайней мере я, кажется, всегда знал, почему именно и чем я раздражаю публику; даже при совершенной недобросовестности нападок, я все-таки видел, в чем дело; меня часто бранили и надо мной глумились не по разногласию мнений, а только потому, что с такими людьми, как я, рассуждать было некогда, что нужно было поскорее делать прогресс, и, следовательно, не давать никому останавливать внимание на подобных мне людях и вещах. Я хорошо понимал и эту тонкую политику.

Проповедникам спиритизма в настоящую минуту приходится тоже испытывать фанатизм нашей литературной полемики; но странно, что они, кажется, вовсе не понимают своего положения. Они оба жалуются на непочтительность обращения, на «комки грязи», полетевшие в них со всех сторон. Такая жалоба, пожалуй, еще извинительна; она только доказывает, что наши профессора — люди непривычные к литературе. Но затем, они как будто не могут, или не хотят догадаться, чем же возбуждается этот фанатизм, в чем существенный смысл встреченной ими ярости. Они часто говорят о предубеждениях, о закоренелых предрассудках, но не удостаивают, а может быть и не умеют формулировать эти предрассудки. Между тем, для людей ученых, для проповедников новых истин, казалось бы, дело важное и настоятельное — анализировать со всею ясностью убеждения, противодействующие их проповеди. Разложите, опровергните эти убеждения — и мы тотчас примем ваш спиритизм. Но наши ученые не делают для этого ни единого шага; они только и твердят: «это факты, факты; как же можно не верить фактам?»

Прием очень характерный. Ведь чего они добиваются? Того, чтобы им поверили на слово. Вот почему они уверяют, что они и их единомышленники люди честные, что они находятся в здравом уме и в полной памяти; вот отчего они ссылаются на профессоров, академиков, членов парламента, судей и т. д., как на людей, которые не станут мошенничать и не могли бы занимать своих мест, если бы были поврежденные. Едва-едва проскальзывает кое-где замечание, что такой-то, будучи хорошими физиком или химиком, «конечно умеет наблюдать» (хотя, правду сказать, наблюдательность ученых пользуется дурною славою). Словом, все люди, по отношению к спиритизму, разделяются на два разряда, — на посвященных, которые на опыте убедились в существовании спиритических явлений, и на непосвященных, которые не имели этого счастья. Непосвященные, по мнению защитников спиритизма, должны: 1) верить честному слову, или присяге посвященных, 2) сами делать опыты, или искать медиумов, и таким образом стараться перейти в разряд посвященных, и 3) до тех пор не рассуждать и не раздумывать, — так как всякие рассуждения непосвященных будто бы основаны на одних предубеждениях и искажают дело, или даже доводят до ужасной вещи — до неверия в факты.

Вот научная постановка вопроса, поистине еще небывалая и неслыханная; вот эмпиризм в его чистейшем виде. И легко убедиться, что в таком виде эмпиризм необходим для защитников спиритизма. В самом деле, если бы мы были чистыми эмпириками, если бы для нас все вопросы, изучение всех явлений — имели именно такую постановку, какую дали теперь наши ученые спиритизму, — то только тогда спиритизм удивлял бы нас столь же мало, как и другие явления, или наоборот — все явления были бы для нас столько же удивительными, как спиритизм.

Но увы! Удастся ли нашим ученым обратить, нас сплошь в чистых эмпириков, и таким образом уравнять в наших глазах спиритизм со всеми другими предметами? Я сильно боюсь, что род человеческий никогда не достигнет такого просвещения. Природа человеческая так груба и упорна, что сколько ни будь на земле университетов и академий, — непосвященные никогда не будут верить просто на честное слово и никогда не бросят дурной привычки рассуждать о том, чтó им рассказывают. Вот почему Гегель говаривал, что чистыми эмпириками могут быть только животные, а не люди. Но я полагаю, что великий философ ошибся: и животные не могут вполне достигнуть чистого эмпиризма; эта противоестественная точка зрения могла быть придумана только людьми, только учеными, вообразившими, что могут переделать ум человеческий, и усиливающимися удержаться в положении, невозможном для равновесия.

Вы видите, я становлюсь на сторону непосвященных; мне странно, что к их правам и мнениям наши последователи спиритизма отнеслись с таким презрением и невниманием. Нам говорят, чтобы мы не видавши судить не смели. Но помилуйте, что же будет тогда с нами? Теперь, пока мы еще не чистые эмпирики, мы ведь рассуждаем с утра до вечера, когда я читаю газету или книгу, когда разговариваю с учеными и неучеными людьми, я беспрестанно работаю умом; я ничему не верю просто на слово, я об каждом сведении стараюсь сам рассудить насколько оно вероятно или невероятно. Я справляюсь со своею памятью, соображаюсь с теми понятиями о людях и вещах, которые нажил в течении моей жизни, и решаю дело по крайнему моему разумению. Чтó же бы со мною было, если бы каждую минуту ко мне мог явиться дух чистый эмпирик, в роде Сократовского демона, и вдруг сказать мне: «ты не видел, так и не суди!» Тогда ведь просто не было бы житья на свете!

Представьте, в самом деле, историка или географа. Он сидит над книгами, соображает всякие известия, решает, чтó и как должно было быть по законам человеческой природы, стремится подняться до самого высокого и правильного понимания событий, которые грубо, фальшиво, бестолково передаются очевидцами и памятниками. И вдруг ему говорят: «они видели, а ты не видел; какую же силу могут иметь все твои рассуждения?» Таким образом пришлось бы молчать, читая самые невероятные рассказы, и не возможно было бы отвергнуть ни одной басни; мало того, в рассказах противоречащих и спутанных нельзя было бы делать выбора и устранять противоречия и нелепости. Ибо вообще, мы лишились бы всякого права отрицать; чистые эмпирики сейчас сказали бы: «может быть это и ложь, но может быть и факт; тогда перед фактом нечего рассуждать!»

Такого, по истине безвыходного, положения признать нельзя. Если каждое движение моей мысли будет остановлено вопросом: «а может быть это факт? бессмысленный, нелепый, но факт?» — то все вокруг меня придет в хаос, и я уже не могу ровно ничему поверить и ровно ничего понять.

Нет, давайте лучше рассуждать. Прежде чем поверить тому, чтó нам рассказывают, и прежде чем приняться за спиритические опыты, давайте немножко подумаем. По обыкновенному человеческому разуму, нехорошо, когда человек берется за дело, не рассмотревши чтó это такое, и не рассудивши, нужно ли за него браться и к чему оно может привести. Так и тут, если мы не хотим только шутить и забавляться, мы должны подумать.

Опытов, по-моему, сделано достаточно, а книг написано, как и всегда, больше, чем нужно. Да и посмотрите, кто опыты делал? — Люди ученые, известные; делал даже такой гениальный человек, как Фарадей. Почему же я стану предполагать, что увижу лучше и больше, чем они? Со мною должна повториться одна из тех историй, которые случились с ними; или опыты будут неудачны, как у Фарадея, Тиндаля, Менделеева, или я увижу то, что видели Уоллес, Бутлеров, Вагнер. С какой стати я воображу, что именно мне придется все разрешить и открыть сущность дела?

Итак, я не нахожу ни нужды, ни пользы выходить из толпы непосвященных; я присоединяюсь к этим десяткам и сотням тысяч читателей, которые узнают о спиритизме только из петербургских и московских журналов, и, по праву и закону человеческой природы, принимаются размышлять о нем. Я всею душою вхожу в их положение и предлагаю им: давайте думать вместе.

Прежде всего обратимся к себе, а пожалуй и к нашим проповедникам, с такими вопросами:

Что такое спиритические явления? Мы не спрашиваем об их сущности, а только о том разряде, куда их следует отнести. Нам представляется следующая дилемма:

1) Или это — естественные явления, образующие только новую область, подобно тому, как некогда новою областью были явления магнетические, электрические, волосность, эндосмос и т. д.

2) Или это — явления сверхъестественные, чудеса, то есть действия мира сверхчувственного, который стоит выше природы и имеет силу изменять ее законы.

Вот два разряда, из которых один составляет отрицание другого, так что третьего разряда и вообразить невозможно. Если мы имеем какие-нибудь понятия о законах природы, о свойствах и порядках ее явлений, то мы сейчас решим, принадлежит ли данное явление (действительное или воображаемое — все равно), — к естественным, или нет. Если в спиритических явлениях оба разряда явлений смешаны, то натуралисты, по-видимому, должны бы уметь отделить естественные от неестественных, и сказать нам, которые принадлежат к одному и которые к другому разряду.

Но чтó же оказывается? Натуралисты ведут себя в настоящем случае чрезвычайно лукаво; они всячески уклоняются, не только от решения, но и от постановки вопроса; они усиленно укрываются за чистый эмпиризм и твердят: «это факты, новые факты; их нужно исследовать, ничего не предрешая». Они даже прикидываются, что не понимают, чего мы хотим, и принимаются жаловаться на наши предрассудки, на наше упорство против науки, на деспотизма наших мнений.

Между тем, казалось бы легко понять, что дело идет о предмете, имеющем для нас величайшую важность, и потому хоть немножко потрудиться вникнуть в наши мысли.

В самом деле, если спиритизм состоит из явлений естественных, но только новых, то нам странно, из-за чего натуралисты так волнуются. Мы не имеем причины волноваться. Мало ли новых фактов? Пусть натуралисты их исследуют с свойственным им мастерством; мы спокойно подождем результатов.

Но, если спиритизм есть чудо, обнаружение сверхъестественных сил, — то дело другое. Мы все воспитаны в той мысли, что есть мир, состоящий выше природы. Мы с детства не верили, и большею частью не верим до сих пор, чтобы земная жизнь содержала весь смысл нашего существования, и чтобы все бытие было так скудно и глухо, как то, чтó называется вещественною природою. Итак, если спириты могут приподнять нам завесу, закрывающую этот высший мир, то они укрепят те верования и подтвердят те надежды, на которых до сих пор держится жизнь главной массы человечества. Вот та могущественная струна, которую затрагивают рассказы о спиритических явлениях.

Не странно ли после этого, что натуралисты считают возможным обойти вопрос такой безмерной важности? Они, как я сказал, не хотят даже поставить этого вопроса, — и для этого стараются доказать, будто бы самая наша дилемма неправильна. «Мы, говорят они, вовсе не имеем таких понятий о законах природы, о свойствах и порядках ее явлений, чтобы могли решить, принадлежит ли данное явление (действительное, или воображаемое) к естественным, или к сверхъестественным. Мы не знаем, утверждают они, чтó возможно и чтó невозможно, и считаем притязание на такое знание — нелепым». Вот та величайшая крайность, до которой дошли наши исследователи спиритизма, и вы видите, что дойти до нее они были необходимо вынуждены; вот геркулесовы столбы эмпиризма. Ибо, если мы не в состоянии различить, чтó вещественное и чтó духовное, чтó естественно и чтó чудо, чтó возможно и чтó невозможно, — то тогда нечего рассуждать, нечего удивляться, нечего думать о науке, а остается только завести тетрадку с надписью: все возможно, и записывать в нее факт за фактом.

Удивительно при этом однако же то, что для наших ученых как будто неизвестно и непонятно существование совершенно иного учения о человеческом познании, учения очень распространенного, имеющего большую силу и составляющего неодолимое препятствие к признанию спиритизма. Удивительно то, что они до того закоснели в чистом эмпиризме, что ничего другого и не видят, не хотят и говорить об ином учении, и вместо того, чтобы объяснить нам, непосвященным, его несостоятельность, только бранят нас за упорство. В одном лишь месте профессор Бутлеров коснулся этого вопроса, но не стал распространяться.

«Я желал бы только», пишет он, «не встретить предвзятых мнений и доводов в роде того, который гласит, что этого не могло быть потому что это невозможно, между тем как, при сколько-нибудь серьезном мышлении, ясно, что вне области чисто спекулятивной, вопрос о невозможности какого-либо явления природы — не решается окончательно априорным путем» (стр. 308). Это значит, что если только мы не зайдем в область спекуляции, мы не имеем средств решить, — возможно, или невозможно какое-нибудь явление. Но отчего же нам не зайти в спекулятивную область? Отчего наш ученый думает, что стоит только назвать эту область, чтобы все от нее отвернулись и побежали? Отчего он не видит, что в эту область заходят вся, даже самые простые люди, незнающие даже и слова спекуляция? Отчего он не предполагает, что именно в этом заключается величайшее препятствие для веры в факты, подобные спиритическим? И следовательно, почему он не удостоит разоблачить перед нами эту, по его мнению, столь вредную доктрину? Человеческая мысль подвергается в наши дни великому презрению. С нею не хотят считаться, об ней и говорить не хотят. Ее считают предрассудком и видят в ней помеху, которую надеются победить фактами.

Однако посмотрим. В следующем письме я прямо приступлю к делу.

----------
ПИСЬМО ТРЕТЬЕ.

ГРАНИЦЫ ВОЗМОЖНОГО.
Чистая математика. — Явления не подходящие под математику и явления противоречащие математике. — Воображаемые опыты. — Причины. — Законы. — Переход от математики к физике. — Платоновская теория воспоминаний. — Кошка съедающая мышь. — Заключение.

править

Верите ли вы в непреложность чистой математики? Убеждены ли вы в том, что дважды два четыре, что эти и подобные истины справедливы всегда и везде, и что сам Бог, как говорили в старые времена, не мог бы сделать дважды два пять, не мог бы изменить ни одной из таких истин? Я убежден в этом, и полагаю, что и вы убеждены, так что, как ни любопытно и важно разъяснение того, на чем основано это убеждение, можно покамест отложить это разъяснение. Чтó касается до наших натуралистов, то и они, по-видимому, признают непреложность математических истин; говорю по-видимому, потому что они не сочли за нужное точно сказать, признают ли они что-нибудь, кроме своих любимых фактов. По некоторым выражениям, можно подумать даже, что они сомневаются в математике; но я предполагаю, что это лишь обмолвки. вырвавшиеся у них по неосмотрительности, и не подлежащие строгому разбору.

Так, например, профессор Вагнер, который, вообще, во сто раз менее точен и осторожен, чем профессор Бутлеров, в одном месте следующим образом подсмеивается над уверенностью ученых в твердости нынешних наук:

«… вдруг теперь открывается новый мир со своими законами, со своими силами, которые сильнее наших земных (?) сил. Как же не встретить скептицизмом и глумлением эту новую область нам, которых глубокая ученость измерила глубину небесных океанов и свесила далекие миры (и ?) солнца? Неужели же наши весы и математические законы ничтожны перед какими-то неведомыми законами, которые, неизвестно еще подчинятся ли непогрешимой математике или нет? Да, это крайне обидно для нашего гордого, ученого ума» («Русск. Вестн.» 1875 г. № 10 стр. 948).

Здесь очевидная насмешка над математическими законами и непогрешимостью математики. Но в каком смысле следует понять эту насмешку? В том ли, что есть явления, которые противоречат математике, ниспровергают ее законы, — или только в том, что есть явления, которые находятся вне области математики? Можно принять, что автор имел в виду этот последний смысл, и что он в непреложности математики не сомневается; он как бы хотел возразить против тех, которые думают, что все предметы знания должны и могут быть рассматриваемы математически, и потому указывает на спиритические явления, о которых этого сказать нельзя. Таков самый лучший смысл его слов. Но в действительности они имеют другое направление; если вспомнить рассказы о спиритических явлениях, то мы увидим, что профессору Вагнеру хотелось выразить другое; он, очевидно, хотел сказать: «есть вещи, есть явления, которые должны бы подлежать нашим весам и математическим законам, но на самом деле не подлежат; есть вещи и явления, которые должны бы подчиняться непогрешимой математике, но не подчиняются; отдаленнейшие звезды и все небесные океаны подчиняются, а эти вновь открытые явления — нет; вот в чем великая новость». …Если так, то позволю себе заявить, что я не только признаю непогрешимость математики, но и убежден непоколебимо, что таких вещей и явлений, о которых говорит, или хотел говорить, профессор Вагнер. нет, что они — невозможны.

Все предметы, о которых говорит математика, подчинены ей безусловно, а о предметах, которые ей не подчинены, она и не говорит, и говорить не может.

В математике, например, существуют положения: «две величины равные порознь третьей равны между собою»; «две стороны треугольника вместе взятые больше третьей». Если предметы, о которых мы рассуждаем или которые рассматриваем, не суть величины, не суть треугольники, то указанные математические положения к ним вовсе не относятся; если же дело идет о величинах и треугольниках, то эти положения будут безусловно верны, и не только спириты, но сам Бог не мог бы создать таких величин и таких треугольников, для которых эти положения оказались бы ложными.

Итак, согласимся признавать математические истины непреложными, условимся считать их вне сомнения, и пойдем далее. Если нам удастся сделать отсюда хотя один небольшой шаг в область непреложного и почувствовать, что у нас твердая почва под ногами, то, полагаю, сущность вопроса уже очень выяснится перед нами.

Для этого я хотел бы сделать с вами опыт, такой простой и ясный опыт, что его можно даже и не делать, а только вообразить, только предположить. Положим, что вы кроме математики ничего непреложного не признаете, что за этим исключением вы чистый эмпирик и верите только фактам. Я приглашаю вас в свой кабинет и показываю вам две палочки из сургуча, из дерева, или, пожалуй, из какого-нибудь вам неизвестного материала. Я объявляю вам, что хочу переломить их пополам, и спрашиваю вас, сколько у меня выйдет половинок? Вы говорите: четыре. Я переламываю перед вашими глазами свои палочки, раскрываю ладони — оказывается пять!

Что вы скажете на это? Поверите ли собственным глазам? Я уверен, что нет; вы, конечно, подумаете, что я сплутовал и незаметно подсунул лишнюю половинку. Но тогда я вас стану укорять в том, что вы изменяете строго-эмпирическому методу и заражены страстью к априорным выводам. Не думайте, скажу я вам, что здесь можно судить по математическому положению: дважды два четыре. Математика справедлива только в отвлечении, когда мы мысленно перемножаем два на два. Но если оказался факт, к которому математическое правило неприложимо, то факт все-таки останется фактом. По настоящему, вы даже не имеете права требовать, чтобы я указал вам причину уклонения факта от правила; но, если угодно, я признаю и непреложность причинной связи явлений, и сейчас же вам укажу несколько причин, от которых может зависеть это уклонение. Может быть, оно происходит:

1) От материала палочек. Это такой сургуч, такое дерево, скажу я, что при переломе оказывается лишняя половинка.

2) От способа переламывания. Я так умею ломать, скажу я, всякие палочки.

3) От того стола, на котором производился опыт, или от той комнаты, в которой он происходил.

4) От того, что я особенный человек — медиум, или еще лучше, я скажу, что тут не я, а вы сами причина, что вы-то и есть медиум, только сами того не знаете.

Ну чтó вы мне возразите против этого? Так как всякий опыт производится при известных частных обстоятельствах, то я могу сослаться на любое из этих обстоятельств. И вы не имеете права отвергать ни единого моего объяснения, так как судить вообще, выставлять положения, имеющие место для всех случаев, для всех обстоятельств, вы не имеете права. Это запрещено строгим эмпиризмом, это значило бы судить не по опыту, а apriori.

Итак, вы должны молчать, а я стану продолжать свои эксперименты.

Вот у меня две кучки монет, положим — гривенников; в одной 11, в другой 19 гривенников. Смотрите, я их смешиваю в одну кучку, и считаю, сколько вышло. Вы думаете, конечно, тридцать; оказывается 31, т. е. один гривенник лишний.

Второй эксперимент. Беру палочку и разбиваю эту общую кучку гривенников на две кучки. Считаю, нахожу в одной 7, в другой 23; следовательно, один гривенник пропал.

Третий эксперимент. Эти две новые кучки соединяю в одну. Считаю, и нахожу опять 31. И т. д.

Вы изумляетесь, но я торжествую и увещеваю вас не колебаться в эмпиризме и твердо верить фактам. Посмотрите, прибавляю я, тут оказывается даже некоторая законность. Очевидно, какая-то сила стремится к так называемым первым числам. Первыми числами называются в математике числа, которые ни на какое другое число не могут разделиться без остатка. Таковы 11, 19, 31, 7, 23. Какая-то сила не хочет, чтобы получались другие числа, кроме первых, и вот отчего — то гривенник прибавится, то исчезнет.

Вы спросите, отчего зависит действие этой силы? Я опять отвечу, что или от меня, или от моей комнаты, или от вас самих, или, наконец, от того, что сегодня четвертый вторник одиннадцатого месяца, что луна теперь убывает и планета Юпитер настолько-то подошла к Сатурну и т. д. Я могу сослаться на множество причин, и могу дать моим опытам большое разнообразие. Например, я устрою у себя музыку и стану наблюдать, как под эту музыку будут складываться и разделяться гривенники. Или я буду, в момент складывания и разделения, произносить известные слова, думать об известных предметах, и буду замечать, какие от этого получатся результаты. Я сделаю таким образом целые ряды опытов, пожалуй в присутствии многих свидетелей, и потом напечатаю все это, в поучение современников и потомства.

Ну чтó вы скажете? Я серьезно спрашиваю вас, признаете ли вы подобные явления возможными, или нет? Подумайте и отвечайте. Надеюсь, что вы скажете: нет. Без всяких опытов, и даже без всякой мысли об опытах, вы кажете, что такие явления невозможны. Вы даже откажетесь идти к тому физику, который стал бы вас приглашать наблюдать эти явления. Ваше неверие будет так же упорно, как неверие Руссо, который говорит в одном месте: «если бы мне сказали, что в соседней комнате рассыпался типографский шрифт и что случайно вышел из букв первый стих Энеиды, то я даже не поднялся бы с места, чтобы посмотреть, правду ли мне говорят».

Но что же значит невозможно? Откуда у нас является такое непобедимое упорство? Попробуемте сколько-нибудь разъяснить себе это дело.

Для этого, очевидно, нам уже не следует делать опытов и наблюдений, а придется анализировать свои мысли; против желания г. Бутлерова мы будем вынуждены зайти в спекулятивную область, в ту область, которая, по предрассудкам нашего времени, считается чем-то темным и диким, но которая, в сущности, есть всегдашняя и законная область человеческого ума. Еще Платон учил, что есть познание подобное воспоминанию, то есть, не почерпаемое из предметов, нас окружающих, а существующее в самой душе и как будто усвоенное ею в каком-то прежнем существовании, раньше ее соединения с телом. Попробуем же и мы вспомнить, какие вещи по сущности своей возможны, и какие невозможны.

Когда я переламываю две палочки пополам, или смешиваю две кучки гривенников, то я совершаю некоторое действие. Для меня совершенно ясно, в чем состоит это действие; оно состоит в некотором определенном изменении пространственных отношений, при чем все другие свойства и отношения вещей остаются без перемены. Каждая вещь может находиться в разное время в разных местах и при этом остается тою же вещью. Так что, изменяя место вещей, изменяя порядок, в котором я их считаю, я не изменяю самих вещей. Я знаю, чтó делаю, и потому знаю, чтó из этого выйдет. Я не могу тут получить того, чего сам не произвел, не могу вынуть ничего, кроме того, чтó сам же положил. Всякий опыт может дать только то, чтó заключается в его условиях, а так как здесь условия полагаются мною самим, то и результат мне известен прежде всякого опыта. Если я вообще могу сосчитать гривенники, лежащие в одной кучке, то я должен получить тот же результата, то же число, на какие бы кучки я их ни разбивал, и в какие бы ни соединял. Если же у меня получаются разные результаты, то значит, я не могу сосчитать и вообще ни одной кучки.

Не знаю, достаточно ли это ясно и убедительно, но я принужден на этом остановиться. Тут возникают важные и обширные вопросы о числе, пространстве, времени и т. д., в которые вдаваться здесь, конечно, невозможно. Но мне хотелось только наглядным примером вызвать в вас мысль, что могут быть физические истины столь же непреложные, как математические, что, по природе своей, по очевидному априорному характеру, те и другие истины не различаются, что в том случае, когда дело идет о вещественных явлениях, нужно иногда только хорошенько вспомнить, как выражается Платон, основания, хранящиеся в нашей душе, и мы без наблюдений заранее найдем, каких результатов следует ожидать. В математике это всего легче; вещественная же природа, очевидно, постоянно нас чем-то развлекает, чем-то мешает нам вспоминать ясно и отчетливо. Мало по малу дело однако же подвигается вперед, и истинный успех физических наук заключается именно в том, что истины физические получают характер математической непреложности.

Но сделаемте, для ясности, еще шаг. Вероятно, многим читателям статья моя покажется сухою, скучною и неудобопонятною; но я попробую высказаться до конца. И так, сделаем еще несколько экспериментов.

Если у меня два стакана и в каждом некоторое количество воды, и если я вылью воду из одного стакана в другой, то в каком отношении количество соединенной воды будет к количествам, бывшим отдельно в стаканах? Конечно, соединенное количество будет сумма прежних отдельных количеств. Это вы скажете без всякого опыта, и на том самом основании, на котором число гривенников в соединенной кучке равняется сумме чисел в отдельных кучках. Но как убедиться в этом прямым измерением? Воду считать нельзя, и, если стаканы не имеют особенной правильной формы, то и объем жидкостей очень трудно определить. Самый легкий способ, как вы конечно знаете, — взвесить те количества жидкостей, которые желаем определить. Тогда окажется, что вес соединенной воды равен сумме веса воды одного стакана и веса воды другого. Этот способ измерения вещества оказался самым удобным и самым надежным, и потому имеет наибольшее употребление в физических науках. Вы видите однако же, что этот прием есть лишь точное повторение того, чтó мы делали, считая гривенники; он вполне соответствует этому счету и заменяет его. Старинные физики наивно выражали эту мысль, когда давали такие определения: «количество вещества в каком-нибудь теле есть число атомов, в этом теле заключающихся». Откуда следовало, что два количества в соединении заключают соединенное число атомов, т. е. сумму двух чисел.

Мы сливали воду с водою. Но что будет, если мы сольем различные жидкости, или соединим различные жидкости с различными твердыми телами? Тут происходят разнообразнейшие явления, часто блестящие и поразительные, такие любопытные, что химики, заглядевшись на них, забывали измерять, и даже не задавали себе того вопроса о количестве, на который мы желаем ответа. Когда же задали, когда стали измерять, оказалось, что происходит то же самое, что с водою, то есть вес соединенного вещества всегда равняется сумме веса составных.

Мы видим, таким образом, что перед нами без конца повторяется некоторое простейшее правило, которому следуют вещественные явления. Правило это так просто, что первые химики признавали его за нечто само собою разумеющееся и употребляли только для поверки производимых опытов. Но нынче это правило провозглашено великим открытием и украшено очень пышными названиями. Оно именуется законом сохранения вещества, или также вечностью материи даже бессмертием материи как выражается высокопарный Молешотт. Между тем, в сущности, это правило гласит только, что в веществе мы можем делать измерения, определять количества, и что находимые в нем количества, как всякие количества, подчиняются законам сложения и вычитания чисел. В сущности, уже из того, что вес воды, заключающейся в стакане, есть определенное количество, я должен заключить, что, приливши новое количество воды, получу сумму двух количеств. Если бы закон сложения не соблюдался, то невозможно было бы и вообще взвесить воду: ее вес не был бы определенным количеством.

Таков смысл так называемого сохранения вещества, и этот смысл всего лучше показывает, от чего зависит непреложность этого закона. Она зависит не от того, что мы проникли в сущность вещества, а только от того, что берем в нем лишь одну сторону, одну черту, берем лишь то, чтó подлежит измерению, а следовательно и всем законам числа. Прибавляю это замечание потому, что натуралистов часто упрекают в чрезмерных притязаниях, в гордой мысли, будто им доступна сущность явлений. Так и г. Вагнер жалуется на ученую гордость, будто бы составляющую главное препятствие к принятию спиритизма. Жалоба эта в известном смысле справедлива; нет нынче на свете людей более самодовольных, более уверенных, что они ходят в свете, чем натуралисты. И вот почему я прошу вас заметить, что закон вечности вещества, по моему мнению, составляет столь скудную истину, что она не должна ни мало льстить человеческой гордости и ни мало не удовлетворяет нашего истинного, глубокого любопытства. Увы! то, чтó мы знаем так несомненно, — почти ничего в себе не содержит! Наши истины тогда, и потому только, ясны и непреложны, когда из них выключается сердцевина дела, когда в них обходится сущность вещей.

Представьте себе, например, что какой-нибудь человек, положим Сократ, выпил яд и умер, какое событие! Смерть вообще, не только человека, а всякого животного, всякого организма, есть очень загадочное дело, в той же степени загадочное, как жизнь. А тут! Мы до сих пор размышляем над смертью Сократа — так этот факт полон для нас важности и смысла. В минуту же события, каждый конечно сказал бы: «Сократ поставил себя выше смерти; это его последний и высший урок, подтверждающий и завершающий все его учение».

Посмотрите же, какой странный получится контраст, если мы подведем это событие под физический закон сохранения вещества. Этот закон тут вполне применяется; он гласит, что вес мертвого тела Сократа был в точности равен: весу тела Сократа до принятия яда, сложенному с весом выпитой им цикуты. Это сведение, совершенно несомненное, очевидно, не уловляет ни единой существенной черты факта. Есть однако натуралисты, которые с каким-то наивным торжеством говорят о том, что в подобных случаях ни один атом вещества не теряется, что люди умирают, но вещество бессмертно. Увы! Это значит только, что мы ничего не понимаем в тайнах жизни и смерти, что мы умеем твердо стоять лишь на такой точке зрения, с которой между человеком и камнем нет различия, и смерть Сократа не представляет ни малейшего изменения в мире.

Возьмем еще пример; возьмем простое явление, на значительность которого, обыкновенно упускаемую из виду, с особенною резкостью указал как-то Гегель. Положим, у нас живая кошка и живая мышь, и мы тщательно взвесили то и другое животное. Представим, что кошка съедает мышь. Чтó случилось? Случилось собственно дело удивительное. Одно из двух существ уничтожило другое, то есть, не только соединилось с ним, сблизилось с ним в пространстве, а обратило его в свою плоть и кровь, претворило его в самого себя; из двух самостоятельных существ, таких, что самостоятельнее их нам никакие существа неизвестны, и что лишь подобные существа мы можем называть действительно отдельными существами, — из двух таких существ вышло одно. В известном отношении, арифметика нарушена самым резким образом; но за то в другом отношении, как оказывается, закон сложения соблюден строжайшим образом. Если взвесить потом кошку, окажется, что вес ее будет в точности равен: ее прежнему весу, сложенному с весом мыши.

Многое можно было бы еще сказать на эту тему, на ту тему, что есть известный смысл в учении Пифагора, принимавшего числа за сущность вещей, что действительно regunt numeri mundum (числа управляют миром). А с этою темою соприкасаются другие предметы; она связана с самыми коренными вопросами о нашем познании вообще и о том, что следует называть сущностью вещей. Но я ограничусь сказанным; я хотел дать почувствовать, что есть и могут быть физические истины несомненные, как аксиомы математики, и что, следовательно, говоря о вещественных явлениях, мы в известных случаях можем совершенно точно различать возможное от невозможного. Вот та точка зрения, на которую я желал бы поставить вопрос о спиритизме, которая, по моему, одна тверда, ясна и плодотворна. По всей вероятности, слова мои останутся гласом вопиющего в пустыне; предубежденные натуралисты, с такою уверенностью воображающие, что у них под руками не числа, не суммы и разности, а чистые факты, а сама сущность дела, ни за что не откажутся от своего эмпиризма. Да, скучна, очень скучна физика, химия, еще скучнее, математика и гносеология; чистый эмпиризм гораздо занимательнее! Для меня вполне понятна та жадность, с которою натуралисты, десятки лет работавшие над своею наукою, бросились на факты бессмысленные, неподходящие ни под какую науку, ни под какие начала, нелепые, безобразные, бестолковые. Эти факты лучше утоляют какую-то внутреннюю незаглушимую жажду, чем самые точные и ясные научные исследования. Тут и причина, почему натуралисты, изменяя истинному духу своей науки, забывая ее великие предания, так усердно принялись превозносить эмпиризм, стали провозглашать его лучшим достоянием века и человечества.

Увы, господа! Ваша скука законна и законна ваша жажда; но тот выход из вашего положения, на который вы решились, никуда не годится. Случай этот составляет поучительный пример, показывающий, что тьма, в которой бродит человечество, не рассевается светом вашего естествознания, а напротив почему-то сгустилась нынче над вами больше, чем над другими людьми; вам нужно искать другого, более правильного выхода, следовательно — другого, более надежного света.

1876.


ЕЩЕ ПИСЬМО О СПИРИТИЗМЕ
(Новое Время, 1 февр. 1884 г.)

править

В науке нет ничего постоянного. Все в ней изменяется; нет ни единого закона, никакой истины, никакого общего положения, которое не могло бы быть изменено и опровергнуто дальнейшими исследованиями.

Это не я говорю; это говорить профессор Н. П. Вагнер. Он заявлял это и прежде, а теперь высказал еще яснее в «Открытом письме» ко мне («Новое Время», 1883 г., 13-го и 20-го июля).

Я же говорю совершенно противоположное; я утверждаю, что в науках существуют неизменные истины, такие общие положения, такие законы, теоремы, которые никогда и ни в каком случае не могут оказаться ложными, которые останутся неприкосновенными, не смотря ни на какие дальнейшие наблюдения и исследования. Это было высказано мною в Трех письмах о спиритизме (см. выше).

Вот в чем состоит наш спор; вот его главный пункт, существенный вопрос. Если любезный читатель желает удостоить нас своего внимания, то я покорно прошу его не упускать из виду, что все дело именно в этом, в вопросе о непреложных истинах. Не будем путаться и раскидываться; перестанем пускать свою мысль по ветру и безбожно марать бумагу, в предположении, что это кому-то полезно, и в надежде, что кто-то другой поправит дело, а нам нужно только заварить кашу и произвести сумятицу в головах простодушных читателей. Вот перед нами настоящее дело; вот определенный, ясный и точный вопрос: существуют ли в науках непреложные истины? Мне можно бы было истинно гордиться, если бы наши ученые спириты, по поводу моей полемики, обратили внимание на этот вопрос и стали им заниматься. Тогда бы началось, по моему убеждению, действительное исследование предмета, а не толкование вкривь и вкось, не представляющее никакой научной строгости и не дающее поэтому никакой надежды на выход, на правильную постановку и разъяснение дела. Без сомнения многим нравится то состояние, когда у них туман в голове и смутно бродят в душе чувства страха, удивления, надежды, недоумения. Но оставим на время эту забаву и возьмемся за правильную работу.

Чтобы доказать свою мысль о непреложных истинах, я ссылался на то, на что обыкновенно ссылаются в этом случае. Я указывал во-первых на математику, на математические теоремы и аксиомы, на то, что дважды два четыре и что в треугольнике две стороны вместе взятые больше третьей. Кроме того, я указывал и на другие истины, на те, которые имеют силу в механике и физике, например, что всякая перемена имеет причину, что вещество не исчезает и не прибавляется. Так как г. Бутлеров открыто и прямо признал непреложность математических положений, то я старался показать связь между этими положениями и истинами физическими. Закон сохранения вещества я сводил на дважды два четыре, на закон чисел. И вообще, я ставил вопрос, не сводятся ли физические и другие законы природы на некоторые непреложные истины, на математические, или какие другие подобные положения? Если какие законы сводятся, как например закон сохранения вещества, то необходимо признать и эти законы совершенно непреложными, ненарушимыми ни в каком случае. Если же мы большинство найденных нами законов и не умеем еще свести на непреложные истины, то очевидно мы, однако же, питаем уверенность, что такое сведение возможно, и только поэтому решаемся заранее, не достигши полной теории, признавать их незыблемость. Вот отчего, обыкновенные натуралисты с таким непобедимым недоверием смотрят на спиритические явления, каких бы они взглядов ни держались, они вообще убеждены в неизменности порядка природы, то есть в том, что вполне дознанные наукою черты этого порядка сводятся на некоторые непреложные истины. И, следовательно, относительно каждой черты, по крайней мере неизбежен и правилен вопрос о таком сведении. Тут узел дела, от которого зависит вся судьба спиритизма, и его чудесность, и его привлекательность, и то неверие и вражда, которые он возбуждает. Ход моей мысли, как видите, самый простой. Спириты удивляются и даже сердятся, почему им не верят, почему смеют отвергать их факты. Я и сказал почему.

Все это было мною напечатано еще в 1876 году. Вскоре после того, я имел удовольствие встретиться с А. М. Бутлеровым и с Н. П. Вагнером и слышал от них некоторые замечания на мои три письма; но печатно они мне не возражали, и скоро я стал думать, что рассуждения мои, по обыкновению, останутся без всякого публичного ответа, которого, разумеется, я очень желал. Частный разговор едва ли когда имеет полноту и отчетливость печатного заявления, а главное, не дает прямого права на продолжение спора.

Поэтому я чрезвычайно обрадовался, когда появилось «Открытое письмо» Н. П. Вагнера. Два листа газеты, в которых напечатано это письмо, я тщательно берегу, перечитываю и изучаю. Тон насмешливый и порядочно высокомерный; но меня восхищает то, что г. Вагнер, в сущности, согласился со мною в самом важном пункте. Именно, он признал правильною мою постановку вопроса, признал, что вопрос идет о непреложных истинах и что спириты отказываются признавать их непреложность. Такого откровенного, ясного заявления, я думаю, не найдется во всей спиритической литературе; так что спор сделал хоть один шаг в том направлении, какое ему следует иметь. Судите сами, против чего возражает мой противник: 1) Против дважды два четыре. «В наших измеряющих средствах», говорит он, «нет ни одного, которое показало бы нам точную меру, или вес какого-нибудь вещества». «Химики всегда отбрасывают те доли, которые не могут быть ими взвешены»… «Таким образом, мы можем только случайно определить в совершенной точности действительную, а не кажущуюся какую-нибудь единицу».

Откуда следует, что не только у спирита, а и у простого химика легко может выйти дважды два три, иди дважды два пять.

Возражение странное и неправильное с точки зрения самого автора. Конечно, если мы измерять не можем, то нам бесполезна таблица Пифагора. Но невозможность или неуменье что-нибудь делать никак не доказывает что мы это дело имеем право делать на разные лады, как нам вздумается. Кто сможет измерять, и научится считать, для того всегда будет дважды два четыре. Следующее возражение будет лучше. 2) Против того, что в треугольнике две стороны вместе взятые больше третьей. Так как я, говоря об этой теореме, привел давнишнее выражение, что сам Бог не мог бы построить неподходящих под нее треугольников, то мой противник находит здесь, кажется, некоторое богохульство. Он удивляется, что я какие-то истины «считаю обязательными» для Бога, и решительно говорит:

«Вы даже для Бога ставите категорию, которую Он перейти не может». «Но именно на этой неизмеримой высоте, мне кажется, все возможно. Там возможны бесконечные пространства, отсутствие формы, всяких категорий и даже (не ужасайтесь!) возможны треугольники, у которых две стороны вместе взятые меньше третьей».

Тут уже не предполагается, что Бог ошибается в измерении, как те химики, которых весы недостаточно точны, а прямо утверждается, что Бог, в силу своего всемогущества, может отменить какую угодно из теорем Эвклида.

На это я замечу, что о Боге или следует вовсе молчать, или же, когда говорим о Нем, то, по крайней мере, не приписывать Ему ничего злого или нелепого. Для Бога все возможно, но это не дает нам права говорить, что для Него возможны ошибки. И поэтому, если мы вообразим себе Его производящим умножение, или определяющим свойства геометрических фигур, то должны думать, что и для Него дважды-два будет четыре, и две стороны треугольника вместе взятые будут больше третьей.

3) Против того, что часть меньше целого. «Вы говорите», пишет мой противник, «что часть не может быть больше целого. Но эта аксиома в такой форме не есть аксиома. Возьмите от большого куска металла небольшой кусочек и превратите его в тонкую пластинку или в тонкую проволоку. Он будет больше целого, займет большее пространство. Следовательно, к выражению вашей аксиомы, для того, чтобы оно имело силу, вы должны сделать дополнение или оговорку: при caeteris poribus. Я мог бы представить вам другие факты, при которых малое количество вещества являлось необыкновенно большим».

Боже мой! Зачем же нам факты? Каждому понятно, что из вершка толстой проволоки можно сделать целый аршин тонкой. Но только что же это доказывает? Ведь то, что из части одной вещи можно сделать другую вещь, которая будет больше первой, вовсе не противоречит тому, что в каждой вещи часть меньше самой вещи, что вещь равна своим частям взятым вместе и т. д. Наш автор сбился. Он думает, что положение: целое больше своей части есть факт и что против него можно вооружиться другими фактами, экспериментами, исключениями. Но это не факт, а тавтология: целое называется целым по отношению к своим частям, и части называются частями только по отношению к своему целому.

Никогда я не думал, что спириты восстанут и против тавтологий; я и не выставлял им этой аксиомы о целом и частях. Мой противник прихватил ее по дороге.

4) Против сохранения вещества. С заметною осторожностью выступает мой противник против этого знаменитого закона. но все-таки выступает. Сперва он вообще замечает, что «человеку трудно представить себе вечное бытие», или еще решительнее, что «понятие о вечности не вмещается в человеческом мозгу», и потом говорит: «Вечна ли материя? Предоставим решать этот вопрос материалистам» («Новое Время», 20-го июля 1883 года). Как? А физики и химики? А весы Лавуазье? Ведь под вечностью вещества всегда разумеется неизменное сохранение его количества.

Из последующих рассуждений нашего автора видно, что он так и разумеет и что он отвергает непреложность этого закона. Он указывает на то, что уже материалисты признают эфир, «которого невозможно ни свесити, ни смерити»; спиритуалисты же (к которым принадлежит автор) признают сверх того еще «психическую силу», связанную «в своих проявлениях с колебаниями эфира», но притом такую, что ей «подчиняются свойства и явления физические». Следовательно, тут еще менее возможно измерение и взвешивание, и этому отсутствию меры принуждена бывает, хотя «в относительно редких случаях», подчиниться и материя. Впрочем, отрицание закона сохранения вещества давно заявлено спиритами; вспомним рассказ Цёлльнера о столике, исчезавшем на несколько часов, рассказ, повторенный в «Русском Вестнике» г. Бутлеровым.

На это я пока не буду делать никаких замечаний. Значение этого закона я пытался дважды пояснить: в третьем письме «О спиритизме» (см. выше стр. 23—36) и в статье «Об основных понятиях физиологии» («Русская Мысль» 1883, май[7]). Но теперь, остановимся лучше на общей стороне вопроса, постараемся обнять дело как можно шире. Само собою понятно, что человеку, убежденному в том, что не всегда дважды два четыре и целое больше своей части, уже вовсе не трудно думать, что существуют или со временем могут быть найдены исключения из законов сохранения вещества, сохранения энергии, тяготения и т. д. Спрашивается, чтó значит это отрицание? Откуда оно возникло и чем держится? Предмет, о котором идет речь, имеет величайшую важность. Непреложные истины составляют самое ядро науки, ее существенную и центральную часть. Это — лучший образец нашего познания, который поэтому составляет цель и правило всяких научных исследований. Всякие обобщения делаются и всякие законы отыскиваются только в той надежде, что мы посредством их приближаемся к некоторым незыблемым положениям, что все многообразие и разноречие явлений со временем будет нами подчинено непреложным истинам. Стремление к такому подчинению есть главный нерв науки.

От этого происходит, что наш взгляд на науку вполне определяется тем, как мы смотрим на непреложные истины, и наоборот. Если мы составили себе неправильное понятие о значении науки, то мы волей-неволей должны будем неправильно судить и о непреложных истинах, мы будем принуждены к усилиям и попыткам сомневаться и в том, что дважды два четыре. И вот, по-моему, секрет всего заблуждения спиритов. Скажу прямо: они преувеличили значение науки. Мне приходится стоять за твердость науки, они же ее колеблют именно потому, что им захотелось от нее больше, чем она дает. Так наказывается всякое превышение сил и прав. Вздумавши пойти дальше законных пределов науки, расширить ее область, они неизбежно пришли к отрицанию твердых и ясных путей науки, пришли к неопределенности, то есть к тому, чтó исключает всякую науку, чтó ей противно больше всего на свете. По жадности к познаниям, погнавшись за мнимыми открытиями, они побросали тяжелые и верные орудия науки и пришли — к скептицизму, к отрицанию истинного знания.

И так, вот какая задача. Дело идет ни больше ни меньше, как об истинной силе и следовательно об истинных пределах науки. Признаюсь, что исследование этого предмета представляет для меня главный интерес всех этих рассуждений. Наука есть явление блистательное и могущественное. Не только нельзя оставаться равнодушным к этой важной сфере духовной жизни, но нельзя не любить ее, нельзя не восхищаться ее могучим и твердым развитием. В то время, как хаос царит во всех других областях человеческих стремлений, одна наука, по-видимому, идет по ясному пути, крепко верит в себя, исполнена самых светлых надежд. Возьмем же ее за исходную точку для устроения нашего умственного мира, для определения наших отношений к другим областям. Если мы сумеем найти центр и радиус науки, то есть ее истинные производящие силы, то мы легко определим величину ее сферы и границы, до которых она простирается. Тогда нам станет ясно, что есть многое находящееся вне науки, и даже отчасти откроются свойства этих иных областей, например то свойство, которое не дает им входить в хорошо знакомую нам научную область. Случай спиритов интересен именно в том отношении, что эти ученые очевидно выходят за пределы науки: тут очень ясно обнаруживается и то стремление, по которому человек не может вполне довольствоваться только наукою, и та ненарушимость ее пределов, против которой они делают свои отчаянные усилия.

Мой противник выражает настроение спиритов с такою откровенностью, что разъяснивши себе смысл его слов, мы легко поймем положение дела. Почему он с такою развязностью восстает против непреложных истин? Потому, что он видит в них вовсе не то, чтó следует; он воображает, что эти истины суть какие-то факты, какие-то эмпирические данные. Он очевидно думает, что никаких других истин и не бывает, и быть не может. Он и у меня воображает этот самый взгляд. «Вы строите», говорит он мне, «границы вашей возможной области из реальных фактов. В них лежит ваша точка отправления. Математические истины, аксиомы, которые для вас составляют критериум возможного, не заключают в себе ничего логического, разумного. Это не более, как логика фактов, логика чисел, непонятная ни для кого, и этой логике вы слепо верите. Для вас она выше Бога»…

Дело ясное. Если это только факты, если это простые эмпирические познания, то никак нельзя утверждать, что невозможны из них исключения, что не может быть фактов им противоположных. Хотя бы я всю жизнь видел только черных ворон, я не смею сказать, что завтра не увижу, или что Бог не может создать белой вороны. Так и относительно всякого другого факта. Вот почему, наш автор, считая аксиому о целом и частях за эмпирическую истину, преспокойно принялся отыскивать факты, в которых часть будто бы больше целого.

Если бы было так, если бы все наши истины были только обобщенными фактами, только эмпирическими истинами, тогда действительно было бы все возможно, и за такой вывод упорно держатся спириты, чтобы оправдать возможность своих чудесных явлений и откровений, они должны объявить себя в науке чистыми эмпириками, то есть принуждены отвергнуть непреложность каких бы то ни было истин. За этой логикой скрывается однако нечто другое. Спиритизм есть один из самых разительных примеров, показывающих, что наши взгляды на науку зависят не от мышления, а от других, гораздо более глубоких стремлений нашей души. В прежних письмах я говорил о скуке, обуявшей натуралистов. Конечно, здесь разумелась не пошлая скука, а та тоска, когда душевные требования остаются без удовлетворения. Так или иначе, только чистое служение науке очень редко; большею частью она составляет для людей средство, или игрушку; поэтому, несмотря на свою несравненную силу и твердость, она постоянно подвергается опасности искажения, может быть очень серьезной. Чего нужно спиритам? Они представляют нам образчик того великого честолюбия, которое овладело натуралистами: ведь ученые спириты почти все натуралисты. Естественные науки чем дальше тем больше чувствуют свою силу и авторитет; и вот, ученые этой области стали думать, что она составляет центр всего человеческого ведения, что для их исследований нет ничего недоступного и что самое общее миросозерцание должно основываться на этих исследованиях. Натуралисты давно известны своим научным еретичеством, то есть тем, что они обыкновенно не хотят и знать ничего другого и верят только в свои науки. Но теперь притязания их возросли неизмеримо.

«Я смело иду», пишет мой противник «в ту область, которую вы считаете невозможной. Ибо только в этой области моя мысль может вращаться с полной свободой, только здесь ей не представляется опасности натолкнуться на разные перегородки и категории, которые вы ставите с такою любовью. Я не могу представить себе, чтобы могло в мире существовать что-либо неподвижное и чтó могло бы оставаться в этом покое целую вечность». «Неподвижные категории — это временные формы общие и частные, связанные с временем и пространством; но там, где исчезают время и пространство, там исчезают и эти категории».

Видите — какая смелость! Наш натуралист желает стать выше времени и пространства, выше всяких категорий; он стремится в область невозможного и требует себе полной свободы… Что же? Вольному воля, и пусть себе он летит, куда вздумается. Но только причем тут наука? Ему она очень нужна и он говорит во имя ее; но ей он не нужен, ей нет до него дела. Наука не ищет свободы в том смысле, в каком говорит автор; она напротив ищет строгости, неуклонности, последовательности. Тот истинный ученый, кто вполне подчиняется научному методу и научным принципам. Наука связывает; она внутри, в самой себе, безусловно принудительна и обязательна, и только на этом оснований ученые имеют право требовать свободы от всяких внешних стеснений.

Наш автор сам иногда чувствует, что в его стремлениях и суждениях нет ничего научного в настоящем смысле этого слова. В одном месте, он прямо отказывается от тех наук, служителем которых состоит.

«Эти факты (спиритические)», говорит он, «раскрывают нам один уголок, приподнимают один краешек завесы, за которой скрыты верховные законы и контролирующий порядок всего существующего. В них открываются высшие регулирующие начала, с них развертываются иные горизонты и начинается новая наука, к которой все наши земные, перегородочные науки служат только вступлением или преддверием».

Вот это речь ясная. Автор желает полной свободы от земных наук; он отвергает их начала, тот порядок, который они нашли в существующем, те законы, которые они установили. Все это потому, что он усматривает некоторую новую науку, с другими, высшими законами и началами. Превосходно! Тут мы, по крайней мере, не летаем выше всяких категорий и определений и, хотя в мечтах, но видим отвлеченное подобие настоящей науки. Но, если так, то не первое ли дело истинного ученого будет: провести ясную границу новой науки и точно указать ее отношения к земным наукам? Не слишком ли поторопился г. Вагнер восстать против аксиом геометрии и непреложных истин физики? Какая бы ни была ваша новая наука, ей и нет нужды, и нет непременной обязанности, ниспровергать старые науки. Разве в истории настоящих, а не выдуманных наук есть такие примеры? Разве исчисление бесконечно-малых ниспровергло геометрию? Разве химия отвергла механику или астрономию?

Но у нас дело очевидно идет наоборот. Не новая наука требует ниспровержения прежних наук, а усилилась довольно старая путаница, для которой потребовалась новая наука. Однако, если мы, во имя неизвестных будущих наук, будем считать неверными и шаткими все положения действительно-существующих наук, то прямой вывод из этого — полный скептицизм, совершенное неведение. Такая мысль есть отрицание научного духа, есть противоречие самой идее, созидающей науку. Наука предполагает возможность познания; истины, ею добытые, могут быть дополнены, расширены, обобщены, но не выкинуты за борт, как негодные. В этом состоит тот твердый и торжественный ход, которым идет ныне естествознание, а не в том, что оно будто бы ни единой истины не считает непреложною. Одним словом, хотя и много нового может быть на свете, но оно никогда не будет противоречить тому, чтó мы знаем несомненно.

Спиритам почему-то кажется, что непреложные истины составляют какую-то помеху свободному движению науки, что они препятствуют ее успехам, осуждают ее на застой. Все должно прогрессировать, говорят они; как же может что-нибудь оставаться неподвижным? По этому случаю, г. Вагнер горячо вступается за прогресс:

«Какой идеал», говорит он мне, «может быть выше того, который влечет вас неудержимо в высь, вперед, в ширину, на простор вечного и безграничного, который делает вас нравственнее, чище, развитее, человечнее? Вы до сих пор не знали, как название этого идеала? Его зовут прогресс, тот самый прогресс, который заставляет человека разрушать категорию и постоянно стремиться к неопределенному и вечному, тот идол, которому будет вечно инстинктивно поклоняться человечество».

Здесь очень интересны те слова, которые мною подчеркнуты, какой жар, какое воодушевление во всей этой речи! Но посмотрите, к чему же он так пламенно стремится? Он стремится на простор, к неопределенному! То есть он сам не знает, к чему он стремится; ему отчего-то тесно, и он, чтобы избавиться от этой тесноты, хочет разрушать всякую категорию, установленную наукой.

Но такое бессознательное движение, без ясной цели и ясных путей, едва ли заслуживает имени прогресса. Это не прогресс, а скорее шатание и путаница. Многие нынче заражены этим глухим беспокойством; они зря хватаются за все новое и зря отбрасывают все старое. Они иногда делают это с великим энтузиазмом и воображают, что идут все вперед и вперед. Но так как они тем смелее, чем слепее, то оказывается, что они в сущности плутают на одном и том же месте, что они беспрестанно впадают в древнейшие ошибки, не видят очевиднейших просветов истины и без устали только повторяют те заблуждения, из которых состоит наибольшая часть истории человеческого ума.

Настоящий прогресс возможен конечно только тогда, когда мы в старом умеем видеть то, что в нем верно, и в новом то, что в нем ложно. А для этого у вас должны быть твердые правила, несомненные принципы; если же мы не имеем таких правил и принципов, или от природы не способны найти их, то мы очевидно осуждены на вечное кружение, а не на прогресс.

Приведу наконец последнюю выдержку из письма г. Вагнера, выдержку, излагающую существенный пункт всего дела и разъясняющую загадку всех его мнений. Спор наш идет о сущности науки, о ее коренных основах, и потому прошу вашего внимания к следующим словам моего противника:

«Истина одна, и она обхватывает все мироздание. Нет ни одного микроскопического и по-видимому ничтожнейшего фактика, который бы мог вырваться из ее объятий и который не составлял бы части в этом огромном, вечном и беспредельном целом. Если мы признаем истину единой — то точно так же должны признать единой и ее практическое выражение, или науку. Эта наука должна быть единый, цельной, мировой, универсальной. Она обхватывает все, в том числе и вашу философию со всеми ее спекуляциями, как крайний кульминационный пункт и конечный вывод всякого знания».

Первое положение здесь очень странно. Истина одна — это значит ведь, что то, чтó истинно для меня, истинно и для вас, и для всякого; словом, что истина для всех одна и та же. Между тем у автора является какое-то единство, которое обхватывает весь мир и из объятий которого ничто не может вырваться.

Но не в этом дело. Важна здесь та мысль, что наука будто бы едина и что эта наука все обхватывает. Универсальная, мировая наука — вот мечта современных натуралистов и вот источник всяких их блужданий. Они думают, что могут все познать и что все подлежит их исследованию, тем самым приемам изыскания, какие приняты в естественных науках. Другого познания, кроме научного, они не допускают, а научным считают только то, чтó дознано естественно-научными приемами.

Отсюда вы легко поймете все те крайности, к которым волей-неволей должны были прийти натуралисты. Если им говорят, что есть область ведения дающая более важные и существенные понятия, чем естественные науки, они отвечают, что наука одна и другой быть не может.

Если им указывают, что до сих пор старания иных натуралистов овладеть известными задачами оставались тщетными, они возражают: «Как? вы против прогресса? со временем мы всюду проникнем и все завоюем!»

Если им говорят, что, по самой сущности естественно-научных методов, их исследованиям положена известная граница, они с жаром восклицают: «Как? вы против свободы исследований? вы хотите стеснять науку?»

Если, наконец, некоторым из них указывают на то, что они сами себе противоречат, что, погнавшись за пределы своей законной области, они принуждены отвергать самые непреложные из научных истин, то они и тут не отступают и начинают толковать, что высшая мудрость состоит в чистом эмпиризме, который все объемлет, но ни за что не ручается, даже за то, что целое больше своей части.

Одним словом, они впадают в неопределенность, в скептицизм, в нелепость, и все это с таким торжественным видом и горячим энтузиазмом, как будто делают прекраснейшее дело, как будто это им и надобно.

Какие потемки, какая потеря ясных основ для суждения! Спириты очень хороший образчик нашего современного просвещения. Так как множество натуралистов объявили себя материалистами, сказали, что они знают сущность вещей и что кроме этой сущности все вздор, то явились ученые из той же области, которые стали утверждать, что материалисты ошибаются, что, конечно, они правильно опираются на естественные науки, но что эти науки следует перестроить и расширить. Одного только не приходит в голову ни тем ни другим, того, что эти науки в сущности не способны решать вопросы, о которых идет дело, что их прекрасные исследования имеют иной смысл и иное направление, что они не могут ни мешать, ни способствовать чувствам и мыслям, область которых лежит вне границ наук.

Наука не объемлет того, что для нас всего важнее, всего существеннее, не объемлет жизни. Вне науки находится главная сторона нашего бытия, то, чтó составляет нашу судьбу, то, чтó мы называем Богом, совестью, нашим счастием и достоинством. Все это не где-нибудь далеко от нас, не за пределами звезд, а все это вокруг нас, прямо перед нами, во всем этом мы движемся и существуем, как в прямой стихии нашей жизни. Поэтому, не только созерцание этих предметов в действительности, не только высокие отражения их у великих мыслителей и художников, а даже иной плохой роман, иная грубо придуманная сказка могут заключать в себе более общедоступный и сильный интерес, чем превосходнейший курс физики или химии. Каждый из нас — не простое колесо в огромной машине; каждый, главным образом, есть герой той комедии или трагедии, которая называется его жизнью.

Чувствую, что выставляю положения, которые хотя совершенно просты и ясны, но покажутся очень новыми. С этой точки зрения обыкновенно не смотрят на дело. Хотя отношение науки к жизни, или взаимные отношения между разными областями нашего ведения, составляют вопросы великой важности, но их почти вовсе упускают из виду. Почему грамматика, арифметика, логика обыкновенно никому не мешают, и не питают никаких притязаний, а естественная история порождает материалистов и спиритов и считается иными вредною наукою? Оттого, что естественные науки имеют поползновение говорить о сущности вещей, которой обыкновенно не касаются другие науки. Между тем, в действительности грамматика едва ли не больше дает понятия о сущности языка, или логика о сущности мышления, чем зоология о сущности животного. Скажу прямо свою дерзкую мысль: притязания естественных наук зависят, по моему мнению, от того великого несовершенства, в котором они еще находятся. В нынешнем материализме и спиритизме мы, может быть, только вновь переживаем первую ступень философии, повторяем в грубой форме рассуждения Фалеса, или Демокрита, когда естественные науки более разовьются и глубже проникнутся научным духом, они ясно будут видеть, как они далеки от сущности вещей. Тогда они никому не будут мешать и никому не будут навязывать каких-нибудь quasi-философских учений.

И вот к чему веду я всю эту речь: непреложные истины, так пугающие моего противника, не имеют той важности, которую он им придает. Сфера, ими описываемая, или сторона, ими освещаемая, вовсе не захватывание того, чтó всего существеннее и дороже для человека и в неясном стремлении к чему заключается единственное извинение спиритов. Чудеса, которым нам нужно дивиться, и силы, перед которыми следует преклоняться, не там, где ищет их спиритизм; они гораздо ближе, они всегда вокруг нас и с нами. Есть старинное учение, что та же дверь, которая ведет в глубину нашего сердца, ведет и в область божественных сил. Это — прекрасное и истинное учение; на этом пути нужно искать Бога, а не в четвертом измерении пространства.

Если бы непреложные истины были некоторые основные факты мироздания, содержали в себе действительное, так сказать конкретное, познание мирового устройства, то они составляли бы немалую нашу гордость, и тогда было бы великим торжеством указать из них исключения.

Но если это вовсе не факты, вовсе не эмпирические познания, а положения вполне или отчасти формальные, которые потому и справедливы всегда и безусловно, что не захватывают собою сущности вещей, то ни Богу ни людям, не может быть нужды их опровергать, то отрицание их есть совершенно напрасная нелепость, и вполне правы те ученые, которые с негодованием встречают попытки на подобные нелепости.

И так я опять предлагаю спиритам вопрос: признают ли они в науках непреложные истины, и какие именно, т. е. по каким признакам можно отличить такие истины от истин частных, допускающих исключения? Пусть не ссылаются на прогресс, на свободу исследования, на новую, еще несуществующую, науку и т. д., а пусть прямо укажут границу, отделяющую в научных истинах эмпирическое от умозрительного. Мой противник совершенно прав, говоря, что я везде ставлю перегородки. В насмешку он называет мои рассуждения перегородочною философиею; но я был бы душевно рад, если бы это живописное название навсегда осталось за моею философиею. По-моему, нет ничего хуже путаницы, когда человек не отдает себе отчета в том, что говорит и думает, когда он свободно носится по всяким ветрам и в голове его собирается самый пестрый и разнообразный сор. Нередко это называется просвещением, любознательностью, ученостью, но в сущности это хуже всякого невежества. В наше время, столь гордое своими успехами в науках и нравственности, доверчивые люди преспокойно набивают себя всяческими обрывками слов и мыслей, носящихся вокруг них; этот хаос удовлетворяет их, насыщает, заглушает в них потребность ясного и точного понимания. Вот почему никогда не было такого распространенного невежества, таких разнообразных заблуждений, такого падения умственного уровня, такого беспрерывного кружения на одном месте, как в наше время. Против этого зла одно средство: — постараемся мыслить строго, отчетливо, то есть будем строго различать и определять принципы, которых держимся, и методы, которым следуем. Другого спасения от путаницы быть не может.

Н. С.

27 янв. 1884 г.


УМСТВОВАНИЕ И ОПЫТ.

править
(Новое Время, 7 февр. 1884 г.)
Хороший опыт стоит больше,

чем умозрения хотя бы и мозга,
подобного мозгу Ньютона.

Гомфри Дэви.

«Еще письмо о спиритизме», помещенное на днях Н. Н. Страховым в «Новом Времени» (1 февраля 1884 года), вызывает меня на некоторые замечания. Не стану вдаваться в сущность дела, потому что это значило бы повторяться, и буду краток.

Хотя г. Страхов и заявляет, что я «открыто и прямо признал непреложность математических положений», но это, по-видимому, не мешает ему обращать и ко мне свои возражения и вопросы. Действительно, мы с г. Страховым расходимся во многом: для него, например, «закон сохранения вещества» принадлежит к непреложным истинам, «сводится на дважды два четыре, на закон чисел», а для меня непреложно только сохранение того нечто, той сущности, которая может быть веществом (в обычном смысле этого названия), а может также и не быть им. При этом я не скрываю, что к такому допущению привели меня факты, а не априорические суждения.

Но дело в том, что все это мною уже высказано; только г. Страхов, должно быть, не удостаивает читать тот орган («Ребус»), в котором я напечатал свои заметки, а потому и незнаком достаточно с моей точкой зрения.

Странна судьба вопроса о медиумических явлениях! Их оспаривают, отвергают, судят о них так и сяк, не считая нужным знакомиться с литературой предмета; не наблюдая, без собственных опытов, голым умствованием, силятся доказать несуществование того, чтó для нас, приведенных к убеждению фактами, не более как реальность вполне констатированная, несомненная. Эта странная судьба, впрочем, обычна для всего, ломающего старые, окаменелые убеждения, превратившиеся от привычки к ним чуть не в догматы: начинают каждый раз с того, что противопоставляют фактам слова; но… ведь «нет ничего неумолимее факта»…

Г. Страхов считает нас «очень хорошими образчиками нашего современного просвещения», и я вполне принимаю такую квалификацию, разумея ее в том смысле, который давно указан известным Де-Морганом. Та же квалификация относится, в некотором смысле, и к самому г. Страхову: он — образчик того направления, которое сейчас очерчено мною. Время покажет, на чьей стороне научность и истина.

А. Бутлеров.

ФИЗИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ СПИРИТИЗМА.
(Новое Время, 26 февр. 1885).

править

Противники мои приводят меня в немалое затруднение. Будучи величайшим охотником до логичности, определенности и ясности, я поставил относительно спиритизма совершенно точный вопрос: по каким основаниям мы отличаем возможное от невозможного? Я утверждал, что для опыта все возможно, и потому опыт один, сам по себе, не дает нам руководства в мышлении и познании; напротив, для умозрения существуют вещи невозможные, и потому оно составляет настоящую опору для наших рассуждений и доказательств. Если у меня в кармане было три двугривенных и, вздумавши подать их нищему, я нашел только два, то на основании опыта я могу заключать, что нищим подавать не следует, потому что при этом три монеты обращаются в две. В подобных нелепостях мы постоянно бродили бы, как в лесу, если бы от них не спасало нас и не выводило из этого леса умозрение.

Поэтому я усердно просил моих противников, чтобы они не говорили ни о прогрессе человечества, ни о моем дипломе на магистра зоологии, ни о священных правах науки и т. п., а разбирали бы вопрос: не противоречат ли спиритические наблюдения некоторым ясным истинам умозрения? и где та граница умозрительных истин, которой не может и не должен переступать никакой вывод?

Профессор Н. П. Вагнер очень порадовал меня, прямо принявши мой вызов и утверждая, что такой границы вовсе не существует, что, например, для Бога и дважды-два может выйти не четыре, а пять и т. д. С великим старанием я разобрал все рассуждения г. Вагнера и показал, что ошибка его заключается в незнании того, что такое умозрение. Не имея понятия о настоящих свойствах умозрения и непреложных истин, которые из него вытекают и составляют ядро и правило всех наук, спириты вообразили (я говорю об ученых спиритах), что они могут проповедовать спиритизм во имя науки. Я старался показать, что, в сущности, ученый спиритизм есть бунт против науки, а такой бунт есть всегда дело безуспешное, — есть не только нелепость, но и нелепость никому не нужная. (См. выше: «Еще письмо о спиритизме»).

Истинные свойства научного познания, граница, явно ему положенная, очевидная область, лежащая вне этой границы, — вот что я разъяснял, стараясь говорить сколько можно отчетливее и понятнее. Но труды мои пропали даром. Появились ответы, которые на мой вопрос, поставленный так настойчиво и касающийся такого важного предмета, вовсе не отвечали. Напрасно я их читал и перечитывал, изучая каждую фразу; мне никак не удавалось найти точку, где бы я мог опять завязать нить поднятого спора.

Противников у меня три: 1) Профессор Бутлеров. Он напечатал коротенькую заметку под заглавием: «Умствование и опыт» («Новое Время», 7-го февраля 1884 г.). Заглавие обрадовало меня до чрезвычайности; но оказалось, что в заметке ничего не говорится ни об умствовании, ни об опыте. Г. Бутлеров хотел только заявить, что «по-видимому» я и к нему обращаюсь с возражениями и вопросами; но что, если так, то, конечно, я делаю это лишь потому, что «должно быть» не читаю журнал «Ребус», а то я знал бы, как он, г. Бутлеров, думает об умствовании и опыте.

2) Профессор Вагнер. Оп напечатал довольно большой ответ под заглавием: «Раздвоенная философия» («Новое Время», 5-го апреля 1884 г.). И тут, заглавие обещало мне что-то подходящее к делу, но статья обманула мои ожидания. Главное дело для г. Вагнера как будто в том, чтобы поязвительнее укорить меня. Он говорит о своих зоологических занятиях, об истине, о Боге, о человечности, о науке, реализме и т. д. — все это с тем, чтобы тяжелее поразить меня. Но моего вопроса он вовсе не разбирает, на мою постановку дела не обращает внимания. Кажется самое сильное и ясное его возражение против меня заключается в том, что «дико и совестно слышать подобные речи от магистра зоологии». «Спрячьте же ваш ученый диплом!» восклицает он с негодованием. Боже мой! Как же я его спрячу, если не знаю, где он у меня запропастился?

3) Третий мой противник есть кн. Д. Н. Цертелев. Он напечатал недавно отдельную брошюру с длинным заглавием: I. Спиритизм, с точки зрения философии. II. (Ответ Н. Н. Страхову). Мидиумизм и границы возможного. Спб. 1885. Главная мысль автора та, что не существует такого философского учения, с которым нельзя было бы согласить признания истинности медиумических явлений. Итак, и этот мой противника приступает ко мне со стороны, или сверху. Опять я не нахожу никакого разбора моих мыслей и речей; за то автор цитует Канта, Гартмана, Шопенгауэра, Мирвиля и проч., а из Мэн-де-Бирана приводит длинные выписки.

Вы видите, я стараюсь быть кратким; не будем отвлекаться от дела. Но, чтобы мои противники не жаловались на эту краткость, я скажу об них еще несколько слов. Они очевидно небрежно и невнимательно относятся к моему писанию. Если так, то зачем же они о нем пишут? Эту загадку я вам раскрою. Они делают это потому, что и своему писанию они так же мало придают важности, как моему. Они не уважают не только моей речи, но и своей собственной. Поэтому, если они читают меня небрежно, то сами пишут, пожалуй, еще небрежнее, чем меня читают. Им не приходит на мысль, что они делают серьезное дело: их нельзя убедить, что они могут участвовать в изыскании истины, что наступила надобность задуматься. В наш просвещенный век, всякое говорение и печатание так понизилось в своем значении, что люди берутся за перо, или выходят на кафедру, в самом легком настроении мыслей, не задаваясь большими требованиями. Поэтому, даже когда вы услышите имена Платона и Гегеля, когда речь коснется истины, Бога, сущности вещей, никогда не думайте, что говорящий поднялся или стремится подняться до серьезности, соответствующей этим именам и этим предметам. Ничуть не бывало; великие мыслители и великие предметы сами по себе, а наша речь сама по себе; они только повод для наших разглагольствий, только случай для ссылок на громкий авторитет, но они совершенно вне той сферы, в которой мы вращаемся. Мы хотим только немножко поболтать, а серьезная мысль, действительное стремление к решению великих вопросов существует и развивается где-нибудь в другом месте, но никак не у нас.

Вот где и корень всякой невнимательности и небрежности в отношении к себе, а потому и в отношении к другим.

Из этого общего приговора я должен, однако, сейчас же сделать исключение, именно в пользу г. Бутлерова. Хотя он очевидно невнимателен ко мне, хотя он не хочет вникнуть в мою постановку вопроса; но он, без сомнения, внимателен к самому себе. Моей речи он не уважает, но, по крайней мере, он уважает свою собственную речь, как истый ученый, он старательно обдумывает свои мысли и слова. Говорю это с радостью и благодарностью, потому что, если бы не он, не знаю, как бы я и выбрался из того чрезвычайного затруднения, в которое поставили меня мои противники. Г. Бутлеров угадал: имея вокруг себя много превосходнейших книг, я действительно до тех пор не читал «Ребуса». Да и теперь, познакомившись с этим журналом, я все-таки упорствую и нахожу, что могу несколько лучше употребить свое время, чем на его чтение. Чудесно сделал г. Бутлеров, что те самые свои статьи, которые я отыскивал в «Ребусе» и на которые он мне указывал, он потом издал особой брошюрой: Кое-что о мидиумизме и об изучении мидиумических явлений. Спб. 1884. С этой брошюрой я, можно сказать, не расставался до настоящей минуты. И когда я внимательнейшим образом изучил все ее статьи, то вполне убедился, что мне пора оставить г. Вагнера, что г. Бутлеров понимает вопрос глубже и правильнее, а главное, что он предложил уже некоторое решение вопроса. Это решение дает повод к интереснейшим соображениям, и слишком малое внимание, которое на него обращают, кажется составляет даже предмет некоторого беспокойства для г. Бутлерова.


Обман обобщения.

править

Дело состоит в следующем. Медиумические явления противоречат законам физики и химии. В точности мы не можем сказать, все ли законы нарушаются этими явлениями и в какой именно мере. Например, когда раздаются медиумические звуки, или видны медиумические световые явления, то нельзя ручаться, что этот свет и этот звук распространяется по тем самым законам, которые излагаются в курсах физики. Но это уже совершенный пустяк, почти не стоющий внимания, в сравнении с тем, что несомненно находят и признают спириты. По их убеждению, медиумические явления нарушают самые главные, основные законы физического мира, закон сохранения вещества и закон сохранения энергии. Первый закон нарушается в явлениях исчезания и появления неодушевленных вещественных предметов и в так называемой материализации духов или душ, частной или полной. Закон же сохранения энергии нарушается и не в таких, все-таки чрезвычайных случаях, а в каждом обнаружении медиумизма. Малейшее движение стола, малейший стук, который в нем раздается, представляет для спиритов уже нарушение закона энергии, и только в качестве такого нарушения и признается за медиумическое явление. Звук, как известно, происходит от движения материальных частиц и, следовательно, когда нет физических причин для такого движения, то он столь же большое чудо, как и поднятие духами на воздух пятипудового стола.

Таким образом, в самых простых спиритических опытах совершаются явления, которых не может признать никакой физик, не отказавшись от самых основ своей науки. Физические явления, необъяснимые из законов физического мира, происходящие вопреки этим законам, — вот в сущности о чем свидетельствует, по мнению спиритов, опыт и наблюдение совершенно точных и достоверных людей. Все это — чудеса в самом строгом смысле, все это сверхъестественно, не исключая ни малейшего звука, если он происходит медиумически.

Вы чувствуете, что таким образом значение вопроса становится огромным, ужасным. Но посмотрите, как оно тотчас может быть умалено и сглажено, если мы переведем его на тот язык натуралистов, который употребляется г. Бутлеровым. Мы скажем, во-первых, что это просто некоторые опыты и наблюдения — дело самое простое. Потом мы образуем из этих опытов особый отдел, особую область исследования; мы назовем их медиумическими явлениями. Если, изумясь каким-нибудь чудесам, нас спросят: что это такое? — мы тогда спокойно можем отвечать: это медиумизм. Наконец, мы точнее определим физическую особенность этих явлений; мы не будем называть их сверхъестественными, чудесными; мы только выведем из наших опытов заключение, что тут происходят очевидные отступления от физических законов сохранения вещества и сохранения энергии, и что на нас, как на натуралистах, лежит обязанность отыскивать причины и правила этих отступлений.

Так понимает дело г. Бутлеров, и это один из поразительнейших примеров того, как слова могут закрывать сущность дела. В этом смысле он говорил перед собранием русских натуралистов в Одессе, 27 августа 1883 года. Он их успокаивал относительно мистицизма и сверхъестественности и настоятельно указывал им, как людям науки, их нравственный долг по отношению к «новой обширной области знания».

Этот странный обман, в который сперва впадает сам добросовестный и отличный ученый и в который потом он старается вовлечь других, очевидно, происходит по старинному приему обобщения. Когда о чем-нибудь говорится, как о некотором факте, некотором предмете исследования, когда потом является одна из областей знания, нарушение одного из законов физики, и т. д., то для нас понемногу стирается особенность предмета, его частный характер. Посредством таких обобщений, каждая вещь вносится в разряд бесчисленных, предполагаемых существующими, вещей, и весь мир обращается в хаос, так как ни об одной вещи нельзя будет сказать, что она всегда и везде должна иметь те же определенные свойства.

Очевидно, нам следует поворотить наш путь, следует от общих понятий идти к самому предмету и добиваться уразумения той его природы, которая отличает его от всех других однородных предметов.


Источник двух главных законов.

править

Что такое закон сохранения вещества и закон сохранения энергии? Если это — некоторые эмпирические законы, одни из многих законов, сила и значение которых подлежат еще исследованию, то мы, наблюдая их нарушение или видоизменение, имеем перед собою только новую задачу для физических изысканий. Но если это законы совершенно особого рода, может быть даже единственные в своем роде, то общие ссылки на наблюдение, опыт, исследование и т. д. будут совершенно неправильны.

Г. Бутлеров в своей брошюре высказывает об этих законах следующее положение:

«Абсолютное ничтожество для нас немыслимо; нельзя представить себе, чтобы нечто могло сделаться ничем. Таким образом, вовсе не опытным, а чисто априорным путем неотразимо вытекают для нас так называемые закон вечности материи и закон сохранения сил». («Кое-что о медиумизме». стр. 24).

Признаюсь откровенно, велика была моя радость, когда я прочитал эти слова. После таких точных и ясных слов — нет спасения моему противнику, и если он будет твердо их держаться, то никогда, ни во веки веков он ничего не докажет для своей темы; спиритизм, медиумизм, диалогизм — как ни называйте — все разлетается прахом!

Пойдем по порядку. Во-первых, положение г. Бутлерова есть все, чтó мне нужно. Из чего я бился? Я хотел доказать, что в физике существуют истины столь же несомненные, непреложные, как математические теоремы, как дважды два четыре. И вот, мне говорят, что два основных закона, главные законы физики и химии даны нам не опытным, а чисто априорным путем, следовательно на веки непреложны. То, что я стремился доказать, считают доказанным и несомненным.

Во-вторых, г. Бутлеров очевидно противоречит себе. Прежде он часто говорил, что признает непреложность только чистой математики; даже и в настоящей брошюре он вновь ссылается на слова Франсуа Араго, что «отрицающий что-либо вне области чисто-математической поступает неразумно» («Кое-что о медиумизме», стр. 19). Такими заявлениями г. Бутлеров ввел меня в заблуждение. Конечно, он не скажет, что законы сохранения вещества и энергии принадлежат к чисто-математической области; следовательно он признал наконец, что и в физике, и в химии есть истины непреложные. А как только сделано такое признание, то я имею право выводить, что и в других научных областях, может быть, есть подобные истины, и вообще, имею право потребовать, чтобы ученые исследовали и определили весь круг этих истин, чтобы они не укрывались в скептицизм и не твердили, что для них будто бы нет границы между возможным и невозможным.

В-третьих — меня смущает та легкость, с которою мне достается победа. К ученым мнениям г. Бутлерова я питаю все должное уважение; для меня они авторитетны уж никак не менее, чем слова того де-Моргана, которым он думает испугать меня. Однако, так как я сам давно и очень живо интересуюсь этим вопросом, то позволю себе сказать о нем несколько слов. Не все натуралисты признают эти законы за априорные; напротив, большинство считает их полученными из опыта. Поразительно то, что при таком полном разногласии, касающемся такого важнейшего дела, натуралисты по большей части даже не тревожатся и не спорят. Не оглядываясь и с совершенно твердой уверенностью, один провозглашает опытными те самые законы, которые другой объявляет априорными. Был случай, когда это равнодушие к вопросу, или лучше — неумение за него приняться, привело ученый мир в большое затруднение; но и затруднение не вызвало исследования об источнике законов. Это была полемика о том, кому следует приписать открытие сохранения энергии. Претендентов было несколько, и главных два — немец Роберт Майер и англичанин Джоуль. Немец, очевидно, шел априорным путем, англичанин — экспериментальным. Длинные споры, которые велись по этому поводу и в которых участвовали и сами претенденты, окончились, однако, явным перевесом на сторону Майера. Он не делал никаких опытов, он вывел начало сохранения энергии из нескольких давно известных фактов, но вывел его во всем его значении и распространил свой вывод на все области вещественного мира. Это была просто новая мысль, новая мерка, прикинутая к мирозданию.

Понятно, что англичане, как заклятые эмпирики, не могли переварить подобного способа открытий. Любознательный читатель может найти в книжки Тэта (есть на русском: И. Г. Тэт. Обзор некоторых из новейших успехов физических знаний. Спб. 1877) образчики этой полемики. Тэт говорит, например: «я должен обратить ваше внимание на несостоятельность априорных принципов, которые Майер кладет в основу своих выводов. Их два: первый — causa aequat effectum, в котором я никогда не мог отыскать смысла, и второй — ex nihilo nihil fit. Они, пожалуй, пригодны служить основой для схоластических препирательств, в роде знаменитого старинного вопроса о числе ангелов, могущих поместиться на кончике иглы: но вводить их в научные рассуждения, в какой бы то ни было форме, отнюдь не следует» (стр. 49).

И так, на тот самый принцип (что из ничего ничего не бывает), на который ссылается г. Бутлеров, Тэт строжайше запрещает ссылаться «в научных рассуждениях». И не диво. Тэт хочет быть последовательным эмпириком, как Юм, Милль, Бэн и великое множество других знаменитостей.

Этот спор, по моему мнению, поразителен в высочайшей степени. В середине XIX века открыт был величайший из физических законов, и натуралисты не знают, не могут определить, каким образом совершилось это открытие! Так мало они понимают самих себя, в таком упадке сознание научных методов!

Для довершения характеристики дела, приведу еще мнение Фридриха Мора, принадлежащего тоже к претендентам на открытие и высказавшегося с большою наивностью и определенностью. В книге: Allgemeine Theorie der Bewegung und Kraft (Braunschw. 1869), он говорит: «Неразрушимость вещества есть чисто эмпирическое понятие, которое получилось в химии из тысячи опытов. Никакой философ не мог бы развить этого понятия посредством чистого умозрения, и прислужник в химической лаборатории лучше разумеет его и убежден в нем, чем математик или философ, нисколько не знающий химии» (стр. 31).

Через несколько страниц, вот что тот же Мор говорит о законе энергии:

«Закон сохранения энергии, обнимающий собою механическую теорию теплоты, эквивалентность превращений, механическую теорию сродства и вообще всю физику, гласит лишь то, что действие равно причине; это чисто рациональный закон, и потому он столь же мало может быть доказываем опытом, как и то, что 3 и 1 равно 4» (стр. 40).

И так, вот в каком положении дело. Для одних оба закона эмпирические, для других — они априорные: а есть и такие ученые, для которых один закон эмпирический, а другой априорный. По всему видно, что для натуралистов не ясны основания, на которых они строят свою науку. Поэтому, хотя утверждение г. Бутлерова об априорности обоих законов есть все, что мне нужно, но, к сожалению, нельзя не сомневаться в его правах на такое утверждение. Истины, которые произносятся без сознания их действительного значения, по несчастию не имеют никакой силы, не могут быть точкою опоры ни для нас самих, ни для наших противников.


Гипотеза превращений.

править

Действительно, высказавши приведенное выше положение, г. Бутлеров сейчас же, так сказать не переводя дыхания, начинает отрицать его. Ничего другого, конечно, и нельзя было ожидать от приверженца спиритизма. Если бы он этого не сделал, он был бы в безвыходном положении. И вот он пишет:

«Разделение одного из них от другого (т. е. закона вечности материи от закона сохранения сил) основывается, понятно, на том, так сказать механическом, дуализме, которого реальность подлежит еще вопросу, но который нам необходим для приложения наших привычных приемов суждений и по которому вещество и сила рассматриваются нами, как две особые, отдельные сущности» (стр. 25).

Другими словами, различие между веществом и энергиею, следовательно самые понятия о них подлежат еще вопросу, зависят лишь от нашей привычки к механическому дуализму. Таким образом г. Бутлеров, утверждая оба закона, получает возможность не признавать в сущности ни одного из них. Именно, по его предположению, ничто не мешает допустить, что вещество может переходить в энергию, а энергия в вещество.

Разумеется, что в таком случае открывается необозримое поле новых возможностей.

«Так как», говорит он, «превращение различных, признанных наукою, видов энергии одного в другой доказано, то, с нашей точки зрения, и возможность превращения вещества, как особой формы энергии, в энергию невещественного вида, а равно и возможность обратного перехода также должны быть признаны. Само собою разумеется, что здесь, как и везде, по закону сохранения сил (правильнее — по аксиоме сохранения всякой сущности, по немыслимости абсолютного ничтожества, по невозможности превращения в ничто того, чтó представляло нечто), должно иметь место определенное количественное отношение (эквивалентность). С этой точки зрения является возможным то, что фактически дано нам в числе медиумических явлений: материализация и дематериализация. Вместе с тем устраняется, конечно, так называемый закон вечности материи в обычном его смысле» (стр. 38).

В этих словах высказано все существенное, в чем состоит и на чем опирается гипотеза г. Бутлерова, гипотеза, которую можно назвать физическою теориею спиритизма.

Что же мы скажем на это? Прежде всего скажу, что ничего страннее, — нет, это слабо, — ничего чудовищнее этой гипотезы нельзя себе представить. Г. Вагнер, ради спиритизма делал выходки против непреложных истин, против дважды два четыре; г. Бутлеров очевидно не признает этих выходок правильными и не вооружается против аксиом и тавтологий; но его гипотеза — хуже в логическом отношении. Она изумительна по своей внутренней несообразности.


Различие двух законов.

править

Разберем дело по порядку.

Если умозрение дает нам два закона, закон сохранения вещества и закон сохранения энергии, то кажется, необходимо было бы точно изложить, как оно их нам дает, в какой форме, чтó тут разумеется под веществом, чтó под энергиею и в чем полагается их сохранение. Тогда бы мы видели, чем эти законы различаются, почему их два и почему нельзя их ни слить, ни заменить один другим, и т. п. Между тем г. Бутлеров ничего этого не сделал и все это перемешал. Ход его мыслей следующий:

1) Существует умозрительная истина, аксиома, что сущность сохраняется.

2) На основании этой аксиомы в физике признается сохранение вещества и сохранение энергии, двух отдельных сущностей.

3) Но умозрение требует приведения всего к единству. Следовательно, можно и даже нужно принять, что вещество и энергия составляют видоизменения одной и той же сущности.

4) Как энергия, сохраняясь, — превращается из одного вида в другой, так можно предположить, что энергия превращается в вещество, а вещество в энергию.

Такое рассуждение, говорю я, ниже всякой критики. Оно, очевидно, все основано на приеме обобщения, при котором смешиваются все понятия. Посмотрите:

Сохранение вещества и энергии, под которым (сохранением) физика разумеет неизменность их количеств, подведено под общее понятие сохранения сущности, более широкое и неопределенное.

Вещество и энергия, точные физические понятия, смешаны в общем понятии сущностей. Можно пожалуй подумать, что таких сущностей есть еще много.

Понятие превращения, которое относится лишь к энергии, распространено на вещество. А физика ведь учит, что количество энергии сохраняется, не смотря на ее превращения, вещество же сохраняется потому, что не терпит никаких превращений, например, состоит из атомов, от вечности неизменных.

Мне следовало бы теперь, откинув эту путаницу, изложить в истинном смысле оба главных физических закона. Предмет этот очень любопытен и заслуживает самого внимательного и дробного исследования, а не такого беглого изложения, как у г. Бутлерова, и не тех немногих строк, которыми придется здесь ограничиться.

Скажу только одно: сохранение вещества есть первый и основной закон, а сохранение энергия второй и выводной. Когда в физике все явления сводятся на механические понятия, то в последнем анализе, мы необходимо должны принять нечто, занимающее пространство, подвижное и инертное, то есть не претерпевающее никаких перемен от перемены места и не имеющее в себе самом никаких причин изменения. Это и будет вещество, количество которого, по самому этому понятию, должно сохраняться неизменно. Разумеется ни о каких превращениях этого вещества не может быть и речи.

Второй закон, сохранение энергии, получается только в том случае, если признается первый. Если количество вещества неизменно, и если силы, действующие между его частицами, имеют неизменный образ действия, то необходимо будут происходить перемены в положении тел, движения их будут получать различную скорость и форму, переходить во вращательные, колебательные и т. д., но, при всех этих переменах, то количество, которое называется энергиею, не будет изменяться. Энергия сохраняется, если сохраняется вещество. Таким образом, этот закон есть механическая теорема, непременно требующая для себя сохранения вещества. В таком смысле вывел этот закон Гельмгольц в своей статье: Ueber die Erhaltung der Kraft (Berl. 1847). И Фридрих Мор, из которого мы привели выписку, имел полное право разделять оба закона по их происхождению и, признавая сохранение вещества за эмпирический закон, утверждать, что сохранение энергии есть уже закон рациональный.

Если же положим, что вещество не сохраняется, то тогда не может быть и речи о сохранении энергии, тогда энергия не имеет никакого основания и никакой возможности сохраняться. Оба закона падают разом и в одну сторону. Дело вышло бы еще яснее, если бы мы могли здесь пуститься в объяснение того, что такое энергия. Гипотеза г. Бутлерова похожа на то, как если бы, взявши какое-нибудь количество известного вещества, мы предположили, что посредством уменьшения его по весу мы можем увеличить его по объему и что сумма его объема и его веса всегда сохраняется, что такое сумма объема и веса? И как недостающий вес обратится в прибавившийся объем? Подобные вещи можно ведь только сказать словами, но мыслить что-нибудь при этих словах невозможно.


Искание духовного в мире.

править

И так гипотеза г. Бутлерова представляет величайшую странность. Странно отрицать аксиомы и тавтологии; но еще страннее сделать такое сочетание понятий, которое не имеет и не может иметь никакого смысла. Простите меня за резкость выражений; я никогда бы их не употребил, если бы это не были совершенно точные выражения. Притом я надеюсь, что важность самого предмета возьмет верх у серьезных читателей над соображениями о словах и лицах. Г. Бутлеров имеет высокие, даже самые высокие цели, и я вполне сочувствую его стремлениям, и веду полемику из-за этих самых целей, из-за путей, которые к ним ведут. Мне было бы грустно и обидно, если бы мои письма о спиритизме были приписаны какому-нибудь другому побуждению. Дело идет о духе, о присутствии в мире духовного начала, и, следовательно, о том, где нам искать его и как нам к нему возвышаться, как приходить с ним в связь и слияние. Г. Бутлеров в своей брошюре прямо указывает на подобные цели и делает некоторые решительные заявления, о которых я, может быть, напишу вам еще письмо.

Но первое, чтó он делает, есть то восстание против физики и та физическая теория, о которых теперь пишу. И вот моя мысль, которую защищал и защищаю: — такие теории, во-первых, невозможны и, во-вторых, совершенно не нужны, ни мало не требуются делом. Согласитесь, что для того, кто жаждет найти духовное в мире, было бы величайшим бедствием, если бы оказалось, что для этого необходимо отвергать физику, отрицать умозрение и даже сочетать известные понятия вопреки их прямому смыслу. И вот, я утверждаю, что такой горькой необходимости вовсе не существует.

Своею полемикою я желал бы принудительно, насильно привести противников к мысли, что они должны оставить дорогу, на которую вышли, и что им необходимо искать другого выхода. Мне казалось, что, ставши с ними на одну почву, можно сильнее обратить их внимание, что можно подтвердить их стремления, но вместе указать им заблуждение, при котором никакой успех невозможен. Иначе моя речь была бы непонятна, и мне пришлось бы делать так, как это завелось и многими делается в наш просвещенный век: примкнуть к людям сколько-нибудь сходным по образу мыслей и жить в своей партии, не заботясь о других партиях и забавляясь только враждою с ними.

Писать вообще трудно, а в наше время в особенности. Современное просвещение имеет страшную односторонность. Есть простейшие понятия, есть основные истины, которые так спутаны и извращены, или даже так твердо забыты и устранены из обращения, что речь об них кажется непонятною, дикою, и что сам говорящий должен с великим трудом высвобождать свою мысль из привычного всем потока огрубевших форм и искажений.

Вы спрашиваете, или готовы спросить: как же существует в мире духовное? Если оно не проявляется в спиритических чудесах, то где же и как оно действительно проявляется? Странные вопросы! Все, чтó имеет для нас высокую цену, все истинное, прекрасное, великое, существенное, всегда кажется нам далеко от нас. Мы вечно думаем, что оно скрыто от нас на недоступных высотах и глубинах, что оно существует за дальними морями, во тьме давно минувших времен, или же в особых избранных людях, в таинственных и непонятных явлениях, нисколько не похожих на те простые и регулярные явления, среди которых мы проводим нашу будничную и пошлую жизнь. Мы страдаем от этой мысли, мы от нее несчастны; мы не хотим верить в такое скудное существование, как наше, и потому готовы верить во всякие чудеса.

Между тем, и истина, и дух, и всякое высшее благо, — все это доступно каждому всегда и везде; все это близко к нам, все это было бы прямо перед нашими глазами, если бы мы упорно не отворачивались, если бы мы сами не создавали себе того густого тумана, который закрывает от нас свет.

Может быть, я скоро вернусь к этой теме: как существует в мире духовное?

Н. С.

20 янв.


МЕДИУМИЗМ И УМОЗРЕНИЕ БЕЗ ОПЫТА

править
Ответ г. Страхову1.

1 См. письмо г. Страхова «Физическая теория спиритизма» «Нов. Время», № 3232. — Ответ этот был доставлен г. Бутлеровым еще в апреле. Извиняемся перед почтенным автором, что так запоздали помещением его статьи. Ред.

(Новое Время, 27 авг. 1885 г.)

Винюсь, я несколько запоздал ответом г. Страхову. Сам он, однако же, более года собиравшийся выступить против меня со своими возражениями, не вправе ожидать поспешности с моей стороны. Виноват я пред теми немногими, которые не пропустили без внимания нашего спора и относятся, значит, небезучастно к его предмету. Для них собственно я и пишу теперь, так как сильно сомневаюсь в возможности сдвинуть сколько-нибудь самого г. Страхова с его «умозрений», столь определенно решающих для него вопросы физического мира. Г. Страхов, размышляя, считает себя познавшим сущность вещества, а я, экспериментируя всю жизнь, очень далек от того, чтобы претендовать на такое знание; для него без опыта ясно то, чтó возможно и чтó невозможно в мире явлений, для меня же вопрос этот выясняется только путем фактов; в качестве бывшего реалиста, незнающего ныне, «где запропастился» у него магистерский диплом, — г. Страхов считает правильным игнорировать явления, несогласные с его, умозрением, а я, продолжая оставаться естествоиспытателем, нахожу такое именно отношение к фактам «бунтом против науки» и квалификацию бунтовщиков этого рода принужден сложить с больных голов «ученых спиритов» на здоровую голову г. Страхова. Сойтись в убеждениях нам, очевидно, надежды мало; но я, подобно самому г. Страхову, рад спорить из-за цели, для некоторого уяснения дела. Не могу, поэтому, не быть ему благодарным за то внимание, с которым он отнесся к моей брошюре, и за самое возбуждение полемики.

Я желал бы только видеть у г. Страхова немножко более осторожности и снисходительности к чужим убеждениям. Он был бы тогда несколько разборчивее в выражениях. По этому поводу, позволю себе сообщить к сведению г. Страхова то, чтó сказал недавно своему противнику один из моих товарищей по науке:

«Неужели вас никогда не делало недоверчивым к себе то обстоятельство, что слова и мысли, которые вы приписываете своим противникам, так глупы? Я еще хорошо помню из времени моего студенчества, что мне случалось подчас, при горячих спорах, выходить из себя от неразумия возражений моего противника и не понимать, как могла подобная мысль зародиться в человеческой голове. А потом, почти всегда оказывалось, что я не понял возражения. Позже я убедился из опыта, что во всех тех случаях, где нормальная личность кажется говорящей вопиющую нелепость, правильнее всего повременить с подобным заключением. Это придало мне более осторожности, чем сколько я нахожу ее в вас»[8].

В самом деле, интересно бы знать, из каких слов ученых медиумистов извлек г. Страхов ту кучу нелепостей, которую он решается взвалить на них? Из чего следует, напр., что «малейшее движение стола, малейший стук, который в нем раздается, представляет для спиритов уже нарушение закона энергии, и только в качестве такого нарушения признается за медиумическое явление»? Откуда взял г. Страхов, что «нет физических причин», производящих медиумические звуки, что «физические явления» медиумического характера «необъяснимы из законов физического мира» и происходят «вопреки этим законам» и проч. и проч.? Значит ли это, — обнаруживать к своей и чужой речи то уважение, в недостатке которого г. Страхов упрекает своих противников? А для того, чтобы познакомить г. Страхова с тем, как поборники медиумизма действительно смотрят на эти явления, мне очень хотелось бы отослать его к едва ли читанным им статьям покойного Цöлльнера. Заодно с Цöлльнером утверждаю и я, что «ученым спиритам» вовсе не приходится «отказываться» от действительных «основ науки», а предстоит только, сообразно с новыми фактами, изменять и расширять эти основы. Или г. Страхов не в шутку признает, что «основы» уже постигнуты до конца им, г. Страховым, и современной физикой? Несомненная реальность фактов медиумизма всего лучше свидетельствует о шаткости кое-каких современных «основ» и о недостаточности известных «законов». Что же касается моего, изобретаемого г. Страховым «впадения» в «странный обман» и «вовлечения» в него «других», то мне хорошо известно, что не я впадаю в обман, идя от факта к заключению, а обманывает себя г. Страхов, отворачиваясь от фактов в угоду своего «умозрения». На этот несомненно ложный и ненаучный путь хотел бы он, кажется, увлечь и других; но это было бы дурной услугой знанию и плохо согласовалось бы с теми «высокими целями», о своем сочувствии к которым заявлял г. Страхов. То, что говорит он относительно нас, я готов повторить и в приложении к нему самому: «я желал бы принудительно, насильно привести противников к мысли, что они должны оставить дорогу, на которую вышли» (т. е. должны отказаться от априористического отрицания фактов) «и что им необходимо искать другого выхода», т. е. добросовестно и терпеливо познакомиться с фактами, и только потом уже доказывать нам — если они и тогда сочтут себя вправе это делать — как, в чем и почему впадаем мы в заблуждение. Это действительно бы значило ,,стать с нами на одну почву"; теперь же, г. Страхов вовсе не имеет права говорить, что это им сделано: какая тут одна почва, когда один толкует о факте, как основе умозрения в данном случае, а другой умозрительно отвергает факт?

Если бы желание мое исполнилось, и г. Страхов, строго осуществив на деле свое намерение относительно «ставания на одну с нами почву», взялся за факты, тогда и «Ребус», как орган, добросовестно и толково относящийся к этим фактам, не вызывал бы в нем нынешнего высокомерного отношения, оправдываемого только самодовольным незнанием читающего.


Я мог бы разбирать письмо г. Страхова с самого начала и доказывать, что, с одной стороны, «для опыта» вовсе не «все возможно», а с другой — здравое умозрение невозможно без опыта, — что правилен только тот путь, где опыт и умозрение идут рука об руку в гармоническом сочетаний. Но все это не затрагивало бы самой сути дела, которой посвящает г. Страхов последнюю четверть своего письма. Перейду поэтому прямо к ней, предпославши лишь одно маленькое пояснение.

Я действительно сделал промах, не высказавшись с самого начала с достаточной определенностью в том смысле, что «закон вечности материи», как нечто отдельное от закона сохранения всякой сущности, «неотразимо вытекает априорным путем» только под условием обычного взгляда на вещество, как на особую, самостоятельную сущность — взгляда, которого придерживается г. Страхов, но которого совсем не держусь я. Этим промахом я доставил г. Страхову напрасную «радость» и «ввел его в заблуждение». Г. Страхову показалось, что я «очевидно противоречу себе». Сознаюсь и каюсь, — повод к «радости» и «заблуждению» действительно дан мной — хотя и неумышленно — на все то время, которое употребляет читатель на то, чтобы дойти до следующей страницы. На ней г. Страхов нашел мой собственный взгляд, и его радость была, увы, непродолжительна.

Странно, однако же, что, и прочтя эту страницу, г. Страхов продолжает, кажется, считать меня согласным с тем, что «умозрение дает нам два закона: закон сохранения вещества и закон сохранения энергии». Приступая к существенной части вопроса (IV глава письма), он на этом именно основании обвиняет меня в том, что я будто бы «все перемешал», а потом приписывает мне, в четырех особых пунктах, «ход мыслей» собственного изобретения и в конце концов заявляет, что «такое рассуждение» (выдуманное, заметьте, г. Страховым, но вовсе не предлагаемое мною) «ниже всякой критики». По неволе опять вспомнишь приведенные выше слова моего коллеги!

О том, чтó говорю я в своей брошюре относительно шаткости наших понятий о веществе, — г. Страхов — ни слова: вещественный атом для него дан и несомненен отдельно от силы, тогда как я склонен отвергать его существование; г. Страхов выходит из того, достоверность чего я отрицаю. Мудрено ли после этого, что нам трудно сойтись? При этом, я несомненно имею право упрекнуть г. Страхова в том, в чем обвиняет он меня: «он не хочет вникнуть в мою постановку вопроса». Наполнив бóльшую часть своего письма если не излишним, то не существенным, г. Страхов почти не останавливается на основном; а между тем, он сам говорит, что ему следовало бы «изложить в истинном (?) смысле оба главные физические закона» и что предмет заслуживает «не тех немногих строк, которыми мне (г. Страхову) придется здесь ограничиться». Зачем же стало дело? Отчего бы не посвятить письмо именно этим основам, вместо того, чтобы ограничиваться голословным утверждением известных положений, которые святы и ненарушимы для него, г. Страхова, а совсем не для меня?

Г. Страхов ссылается на то, чему учит физика, и на то, как смотрит на дело механика. По-видимому, г. Страхов думает, что науки эти познают и объясняют явления физического мира в их действительной сущности, что расчленение вещества на атомы свободные от всякой силы и отвлечение понятия о силе от инертного атома лежат в самой природе дела, а не представляют простой прием нашего суждения, обуславливаемый не «вещами по себе», а нашей субъективной природой. В этом-то и лежит корень его заблуждения и нашего несогласия.

Вещество, говорит г. Страхов; «не терпит никаких превращений». При этом он, очевидно, разумеет атомы, принимаемые теорией, а не тела, агрегаты атомов, которые мы на самом деле наблюдаем. Эти последние подвержены, напротив, явным и постоянным превращениям. Если же вопрос касается атомов, то пусть г. Страхов попробует прежде всего доказать, что они не фикция, а существуют на деле. Но если даже допустить реальное существование атомов, то мыслить эту реальность без силы невозможно: атом неспособный действовать эквивалентен атому несуществующему — он нуль в физической природе. И выходит, что отделение вещества от силы, причины от действия, и силы от вещества — есть не более, как известный прием суждения. Таким приемом и пользуется механика; но из этого вовсе еще не следует, чтобы он непререкаемо соответствовал действительной сущности явлений.

Первый из тех пунктов, на которые г. Страхов самовольно разлагает мой «ход мыслей», я действительно вполне принимаю: сущность сохраняется — это для меня умозрительная истина, аксиома. На этом, однако же, дело и оканчивается: допущение двух отдельных сущностей, вещества и энергии, — я не считаю правильным с философской точки зрения, а «приведение их к единству» основываю вовсе не на «требовании умозрения», а на том, что нет вещества без силы, количество же силы далеко не всегда приурочивается к количеству вещества. Последнее низводится иногда до минимума, а энергия остается и даже возрастает в громадных размерах находим мы ее и там, где уже совсем отсутствуют обычные признаки вещественности. Лучеиспускание, тяготение представляют примеры, указанные мной и благоразумно оставленные в стороне г. Страховым.

Говоря о сохранении энергии, как о механической теореме, г. Страхов. по-видимому, понимает под именем «вещества» массу, которая, рядом с скоростью, нужна механику для выражения количества энергии. Пусть механик и пользуется этими понятиями, — он будет совершенно прав в своей области; но приписывать «массе» постоянную неизменность на деле и всегдашнюю реальность — я не считаю возможным. Нельзя говорить серьезно о «массе» частиц эфира, колеблющейся в луче, или о массах в среде, передающей тяготение, как о реальных объектах, и не видеть, что это лишь известный прием математического суждения. « Масса», как количество весомого вещества, в реальной природе для нас доступна и понятна; «масса» частиц невесомых, всепроникающих — становится фикцией, отвлечением.

Было время, что подобные вопросы казались мне простыми и ясными; но оно давно прошло для меня. Не отвергаю при этом, что знакомство с фактами, столь упорно игнорируемыми нашими противниками, играло тут немаловажную роль; но, и помимо этих фактов, достаточно, мне кажется, взглянуть на дело поглубже, немножко отрешившись от школьных понятий, чтобы познать свое незнание в таких вопросах. А г. Страхов, должно быть, еще продолжает приписывать нашему теперешнему знанию больше того, чем оно заслуживает.

Попробую пояснить примерами, как трудно иногда говорить о «массе» не в математической механике, а в реальной природе. Определить «массу», т. е. мерить количество вещества умеем мы только по объему или по весу. Г. Страхов знает, как шаток первый способ: к веществу прибавлена энергия в теплотной форме — и объем его увеличился; электризация также может иногда изменять объем. А ведь количество вещества осталось прежнее, — и выходит, пожалуй, что энергия тоже, может «занимать пространство». Измерение количества вещества по весу удобнее; оно предпочтительно и употребляется; но разве и оно представляет абсолютный характер? Пока мы употребляем весы и гири, т. е., для измерения величины земного притяжения падающего на землю известного предмета, пользуемся тем же самым притяжением, устраняя другие, то дело просто. Но возьмем для меры другую силу, силу молекулярную, наприм., упругость, т. е. употребим динамометр, пружинные весы достаточной чувствительности. Ведь тогда показание инструмента для одной и той же массы вещества будет различно, смотря по широте места, в котором производится опыт. Или — еще лучше: поместивши весы близь железного предмета, мы взвешиваем кусок стали, а потом намагничиваем сталь. Показание весов изменяется; но разве количество вещества изменилось? Между тем, если бы мы не знали магнетизма, то, наткнувшись при взвешиваниях случайно на только что указанные условия, мы, на первый раз, затруднились бы признать количество вещества неизменившимся. Смотря по состоянию вещества, его отношение к известному роду притяжения, магнитному, электрическому, может изменяться; почему — спрашивается — должны мы считать неизменным его отношение к тому роду притяжения, которое зовется тяготением и которого напряжение составляет вес? Не наблюдались условия, при которых это изменение произошло бы на деле? — Ну, а если эти условия еще неизвестны и когда-либо нам представятся, будут найдены, — тогда что?

По отношению к вопросу о неизменности веса, укажу г. Страхову на слова лица, которое он конечно не заподозрит в снисходительности к медиумизму. Вот что высказал мой уважаемый сотоварищ, профессор Менделеев, в своем знаменитом мемуаре «О периодическом законе»:

«Закон сохранения веса можно рассматривать как частный случай закона сохранения сил или движения. Вес, конечно, обусловливается особенным родом движения вещества, и нет причины отрицать возможность превращения этого движения в химическую энергию, или в какую-либо другую форму движения. Два свойства, представляемые элементами в настоящее время — постоянство атомного веса и неразлагаемость — находятся даже исторически в тесном отношении между собою. Если бы, значит, какой-нибудь из известных ныне элементов подвергся разложению, или образовался новый элемент, то это могло бы, пожалуй, сопровождаться убылью или возрастанием веса»[9].

И так, наши понятия о количестве вещества оказываются вовсе не столь устойчивыми, как то думает г. Страхов; понятие же о силе — всюду, где есть действие; а вещества без действия мы не знаем, и вне действия явления мира не подлежат чувственному познаванию. Над этим царит аксиома сохранения сущности. Что же оказывается теперь более реальным, вещество ли с своей «массой», или сила с своим действием?

Г. Страхову кажется, что мы хотим «найти духовное в мире», пытаясь «отвергать физику, отрицать умозрение и даже сочетать известные понятая вопреки их прямому смыслу». Он утверждает, «что такой горькой необходимости вовсе не существует». Я тоже утверждаю это последнее заодно с ним; но вполне отрицаю все первое. Я утверждаю далее, что путь наш ведет не к отрицанию физики и умозрения, а к расширению науки и к здравому умозрению, чуждому узкой самодовольной уверенности в несуществовании того, с чем оно еще не знакомо.

Я желал бы, чтобы г. Страхов не «может быть», а действительно вернулся к «теме: как существует в мире духовное»? Мне крайне интересно было бы узнать, считает ли он дух силой, или признает его существование вне всякой деятельности в мире явлений, сохраняя прерогатив силы и действия для одного вещества? — «Густой туман», который мы, будто бы, «сами себе создаем», не облекает г. Страхова; пусть же он выведет и нас на свет, если только этот его свет освещает не один тот уголок, в котором сидит г. Страхов.

А. Бутлеров.

ЗАКОНОМЕРНОСТЬ СТИХИЙ И ПОНЯТИЙ.

править
Открытое письмо к А. М. Бутлерову.
(Новое Время, 11 и 26 нояб. 1885 г.).

Покорно благодарю вас за ответ, за внимание к тому, чтó мною писано, и за очевидное желание — возразить мне и по существу дела. Мне очень бы хотелось, со своей стороны, наилучшим образом воспользоваться вашими возражениями и дать спору самое серьезное направление. Пожалуйста, не подозревайте меня ни в каком коварстве. У меня вовсе нет охоты останавливаться, например, на тех, довольно многочисленных, обвинениях и отрицаниях, для которых вы не приводите никаких оснований. Не хочу подражать вам, воздержусь от своей привычки шутить, не стану вас упрекать и допрашивать. Нельзя мне щадить ваши мнения; но, чтобы доказать мое уважение к такому противнику, как вы, я и буду отвечать только на ваши мысли, разбирать только те места, где вы рассуждаете, а чтобы не досаждать никому из разумеющих читателей, постараюсь сосредоточиться на важнейших пунктах.

------

Ход спора и его общая почва.

править

Ваш ответ и начинается и продолжается тою мыслью, что опыт есть первоначальное основание всякого познания, что только факты решают всякий вопрос о действительности, и что мы не имеем права отрицать что бы то ни было на основании одного умозрения. Вы ничего не говорите в подтверждение или разъяснение такого безусловного эмпиризма; но за то весьма решительно выводите из него следствия. Именно, вы постоянно отсылаете меня к опыту; вы настойчиво требуете, чтобы я прежде всего «добросовестно и терпеливо познакомился с фактами», чтобы читал Цёлльнера. Дэвиса и т. д. Вы даже утверждаете, что без этого я никак не могу стать с вами на одну почву (следовательно, не могу и спорить). "Какая тут одна «почва», говорите вы, «когда один толкует о факте, как основе умозрения в данном случае, а другой умозрительно отвергает факт?».

Но ведь это значит только, что вы возвращаетесь к самому началу спора. Пожалуй, я рад, потому что приписываю общему смыслу спора величайшую важность.

Вы отсылаете меня к опыту, тогда как с того я и начал, что нельзя всегда безусловно ссылаться на опыт; вы требуете, чтобы я не судил о незнакомых мне лично фактах, тогда как я прямо и выступил с защитою людей, отвергающих иные заявляемые факты и при этом даже вовсе не желающих с ними знакомиться; вы говорите, что нет у нас общей почвы, тогда как я, можно сказать, по пятам следовал за учеными спиритами. Они постоянно жаловались, и вы теперь жалуетесь, на предубеждение, на невнимание, на неверие. Я и стал объяснять, отчего происходит это предубеждение и невнимание, на чем основывается такое удивительное явление, как неверие в факты, притом в факты, засвидетельствованные множеством людей, и между ними людей ученых, знаменитых в науке. (Борьба с Западом, кн. 2. «За непосвященных»)[10].

Спор имел ход самый правильный, если вы постараетесь вспомнить.

1) Есть, говорил я, непреложные истины в науках, в математике, в физике. Искание таких истин, убеждение в них составляют основу всякой науки. Если нам заявляют факт, противоречащий такой истине, мы имеем полное право считать его невозможным, заранее отвергать его. (Борьба с Западом, кн. 2. «Границы возможного»)[11].

2) Мой вызов был принять вашим сотоварищем. Н. П. Вагнер стал мне пространно доказывать, что непреложных истин нет в науках, стал объяснять, почему можно сомневаться даже в том, что дважды два четыре, целое больше своей части и т. д. При этом он указывал и на то, что непреложные истины противоречат всемогуществу Божию. («Перегородочная философия и наука». «Новое Время». 1883 г. июля 13 и 20).

3) Отвечая Н. П. Вагнеру, я старался подвинуть спор вперед. Не только я опровергал возражения Н. П. Вагнера против дважды два четыре и тому подобного, но я старался объяснить характер непреложных истин. В том, как мы понимаем сущность этих истин, заключается весь узел вопроса. Пока мы смотрим на них, как на факты, как на эмпирические данные, мы никак не выйдем на прямой путь. Но их следует признать истинами формальными, и тогда они никому и ничему мешать не будут; в то же время ясно будет видно, что живого познания нам нужно искать не в этой мертвой области. («Еще письмо о спиритизме», «Новое Время», 1884 г. 1 февр.)[12].

4) На это я получил два ответа: от вас («Умствование и опыт», там же, 7 февраля) и от Н. П. Вагнера («Раздвоенная философия», там же, 5 апреля). Н. П. Вагнер, как и в первой своей статье, нисколько не отвергал, что я верно понял его мнения; но он мало обратил внимания на мои рассуждения о непреложных истинах и продолжал настаивать на том, что эти истины противоречат всемогуществу Божию. Чтó касается до вас, то в вашей заметке вы очевидно желали поставить мне, и всем вообще, на вид, что мои возражения нисколько на вас не падают, что ваши взгляды им не подвержены. Мнения ваши давно меня интересуют; я давно знаю, например, что вы не отвергаете математических аксиом; но чего-нибудь более определенного я у вас не находил, пока не прочитал «Кое-что о медиумизме». Оказалось, что вы не только не мечтаете о не-земной науке. но, сверх математических аксиом, признаете даже аксиому сохранения сущности. Вы, вообще, не хотите отрицать науки, утверждаете, что можно согласить с нею спиритизм. и предлагаете свою попытку такого соглашения.

5) Тотчас я увидел, что спор таким образом можно подвинуть еще на шаг вперед, вывести его из отвлечённой, общей сферы. Дело уже прямо идет о двух определенных истинах, которые признаются в естественных науках непреложными, о сохранении вещества и сохранении энергии. И вот я постарался показать, что, под видом соглашения спиритизма с наукой, в сущности у вас отрицаются обе эти научные истины и что такое отрицание их приводит, как говорят математики, к явной нелепости. («Физическая теория спиритизма». «Новое Время». 1885 г. 26 февр).[13]

6) Наконец, ответ на это составляет ваша последняя заметка: «Медиумизм и умозрение без опыта». («Новое Время», 27 августа). Чтó же она содержит? Самое существенное в ней суть разные возражения против закона сохранения вещества; вы усиливаетесь показать, что эта истина, признаваемая обыкновенно непреложною, может быть отвергаема.

Вот весь ход нашего спора, изложенный мною в точности, хотя как можно короче. Но если так, если в этом спор, то как же вы утверждаете, что у вас со мной нет и не может быть общей почвы? Эта почва — вопрос о непреложных истинах. Правда, эта почва выбрана не вами и не вашим сотоварищем, а мною. Но вы на нее пошли, вы на нее стали, и теперь уже поздно возвращаться. Нельзя уже больше твердить: «это факт, против фактов не спорят», нельзя таким простым способом останавливать всякое рассуждение; а нужно, напротив, приняться за основательное исследование, именно рассмотреть: какие существуют непреложные истины и почему мы признаем их непреложными.

Мне кажется, если бы я даже и не сумел ничем способствовать этому исследованию, то мог бы считать, однако, большою победою, что заставил спиритов разбирать вопрос, который стоит прямо поперек их дороги и который они думали обойти. Вот и вы, в своем ответе, заявляете намерение «взглянуть на дело поглубже», «помимо этих (спиритических) фактов». Этого я и хотел и, как вы видите, этого я достиг.

------

Возможность и надобность истины.

править

Позвольте мне здесь остановиться и сказать несколько слов вообще о значении нашего спора. Мне очень понятно, почему вас неприятно поразил мой уверенный тон. Я знаю, что это тон неприличный; в наше время, когда умы колеблются и вера в существование истины почти исчезла, приличный тон состоит в спокойном скептицизме, в равнодушном любопытстве, в терпимости ко всяким речам и мнениям, на том основании, что ведь никто же не смеет и не может ручаться за верность своего мнения.

Так однако же жить нельзя, не следует. Неужели вы не желаете поверить, что спор мною поднят не для забавы, не из тщеславия или самомнения, а потому, что я действительно серьезно интересуюсь вопросом? Эмпиризм, тот полный эмпиризм, который проповедуют спириты, есть, в сущности, дело ужасное. Возьмите его во всей строгости, чтобы увидеть, куда он ведет. Сколько бы ни искал человек истины, как бы строго ни наблюдал действительность, как бы долго ни уяснял свои понятия, новый факт, по учению эмпиризма, может ниспровергнуть все это до основания. Но ведь есть дорогие убеждения, есть взгляды, определяющие для нас достоинство и цель всей жизни. Неужели же и за них люди осуждены на веки бояться? Если наши понятия вполне связаны с какими-нибудь совершенно частными явлениями, с известным местом или временем, с определенными людьми или вещами, с личным нашим удостоверением в будущих или в бывших частных фактах, то положение человека, искренно желающего руководиться истиною, было бы жестоко. Он должен был бы метаться по свету и людям, ища основных фактов для своей мысли и вечно боясь, что самый важный, самый существенный факт от него ускользнет, или даже вовсе не совершится в течений его жизни. Да и чтó бы он ни нашел, чтó бы ни увидел и ни испытал, всегда вокруг него будет простираться бесконечный эмпирически хаос невиденного и неиспытанного.

Нет, если свет мудрости доступен людям, то он должен достигаться иначе. В самом человеке должна существовать твердая опора для его мысли, для того, чем определяется цель и достоинство его жизни. Да я думаю, и ни за какою мудростью не нужно ездить ни в Америку, ни на другие планеты. Мне приходят на мысль слова, одного из религиознейших людей, какие только известны в истории: «Чтó можешь ты», говорит он, «увидеть в другом месте, чего бы здесь не видел? Вот небо, вот земля и все стихии; а из этих стихий состоит все существующее».

Перейдем и мы к этому более частному предмету, возьмем нашу физику и химию; — и тут, учение полного эмпиризма приводит к заключению, которое так печально, что становится невероятным. Вот вы, на основании спиритизма, желаете «сообразно с новыми фактами изменить и расширить основы» этих наук и потому доказываете «недостаточность известных законов». Умышленно, или не умышленно, но вы всегда употребляете самые мягкие выражения для дела, которое предприняли; однако, если разобрать, то смысл их выйдет жестокий. Эти основы и законы, по самой своей сущности не допускают ни изменения, ни поправки, точно так, как дважды два четыре есть точное исчисление и не позволяет ни прибавить к четырем, ни убавить от четырех ни самой маленькой дроби. По этому, я настаиваю на том, что вы отрицаете современные основы физики и химии, что вы отрицаете и закон сохранения вещества, и закон сохранения энергии. Об этом я буду еще говорить дальше; теперь же я хочу только указать, что, если вы собираетесь поправлять основы науки, то, по учению эмпиризма, вы беретесь за труд, который не может дать прочных результатов. Только что вы сделаете нужные изменения в основах и дополнения в законах, как в одно прекрасное утро, из Англии, или из Америки, придут на наш старый материк вести о новых фактах, или даже приплывут сами новые чудодеи, — и вам придется бросить все сделанное и опять переделывать основы и законы. Таким образом, по учению эмпиризма, никогда нельзя надеяться получить какой-нибудь твердый результат.

Уже и теперь видно, какое тут может быть шатание и разноречие. Вы, например, предлагаете принять превращение вещества в энергию и наоборот, считая это, вероятно, наименьшим отступлением от нынешних учений физики. А Цёлльнер, на которого вы же указываете как на единомышленника, действует иначе и, по-видимому, несравненно смелее. Он ни мало не отрицает законов сохранения вещества и энергии, но он утверждает зато, что пространство имеет не три, а четыре измерения. Такая поправка, такое действительно-громадное расширение основ дает ему возможность объяснять множество фактов, исчезновение и появление каких угодно предметов. Эти предметы, по его учению, уходят в четвертое измерение, или выходят из него, — вот и все.

Мне не случилось найти у вас какие-нибудь указания на то, как вы смотрите на это учение. По моему, оно построено гораздо правильнее, чем ваше. Но не в этом теперь дело; мне хотелось только заметить, что и ваша, и его попытка имеют совершенно одинаковый характер, — они ведут к отрицанию всякой определенной науки. Пусть, в самом деле, мы изучим посредством медиумов все, что скрывается от нас в четвертом измерении; но почему нам думать, что нет пятого, шестого измерения и т. д.? Ведь тут никакого предела быть не может, и новым медиумам всегда будет столько простора, сколько угодно.

Не могу понять, как можно равнодушно видеть перед собою перспективу этой бесконечной путаницы, как можно смотреть на науку с такой печальной точки зрения. Сама наука конечно никогда не станет так на себя смотреть, потому что живо чувствует свою внутреннюю силу и сознает твердость своих оснований. Механика, основанная Галилеем, без сомнения будет вечно жить, совершенно так, как живут до сих пор и будут жить без конца теоремы Пифагора и Эвклида. Говорят нынче, что эти теоремы годятся только для эвклидовского пространства, т. е. того, в котором мы находимся в эту минуту. Пусть и так. Но это их великое преимущество; потому что эвклидовское пространство ведь возможно только одно; оно, это наше пространство, — единственное в своем роде, тогда как неэвклидовских пространств возможно (если возможно) бесчисленное множество.

Повторю то, чтó говорил в предыдущей статье: обобщение может вести к величайшим заблуждениям, ибо может упускать из вида действительную природу предмета.

------

Нет вещества без силы.

править

Обращаюсь теперь к вашему ответу.

Этот ответ наделал мне больших хлопот. Долго я не мог понять его и очень удивлялся, что у такого точного и ученого писателя не могу уловить определенной мысли. Но наконец мое недоразумение прошло, и мне стало ясно, в чем дело. Я все думал, что вы в своем ответе доказываете ваши прежние утверждения, а оказалось, что вы их вовсе не доказываете; я думал, что вы опровергаете мои возражения, а оказалось, что вы ничего не опровергаете.

Вы ведь утверждали, что вещество может обратиться в энергию и энергия в вещество. Вот ваша тема. Это есть существенное положение вашей теории, это и есть та поправка физики и химии, которую вы предлагаете. Я же доказывал, что по самому понятию вещества и энергии подобное предположение невозможно, что оно не то-что противоречит, а не имеет никакого отношения к тем законам сохранения вещества и энергии, на которые вы ссылались, что оно есть сочетание слов вопреки прямому их смыслу.

Чтó же вы мне возражаете? Все рассуждения вашего «ответа» можно привести к двум положениям. Одно состоит в том, что «нет вещества без силы», что «вещества без действия мы не знаем»; другое в том, что «иногда трудно определить количество вещества». Вот те две истины, которые вы поясняете и подтверждаете разными примерами и соображениями.

Но кто же с этим спорит и чтó же это доказывает? Какой же это ответ на мои возражения?

Всякие физики, как атомисты, так и динамисты, как материалисты, так и спиритуалисты, обыкновенно полагают, что нет вещества без силы. Это есть самое ходячее воззрение. Полагается, что каждая частица вещества искони обладает определенными силами, что эти силы от нее неотделимы и, как самое вещество, которому они принадлежат, никогда не изменяются и не могут изменяться в своей величине. Определить эти силы и показать, как разнообразное сочетание их действий производит все физические явления — вот задача физики.

Если бы вы этому противоречили, если бы доказывали, что сила может убывать, обращаясь при этом в вещество, или вещество исчезать, обращаясь в силу, то это отчасти подходило бы к вашей теме. Но вы просто говорите, что где вещество, там и сила. Кому и зачем вы это проповедуете?

Точно так, если бы вы доказывали, что количество вещества изменяется при известных условиях, то, на основании аксиомы сохранения сущности, вы могли бы предполагать, что тут совершается превращение вещества во что-то другое, или чего-то другого в вещество. Но ведь вы доказываете только и единственно, что трудно «иногда» определить количество вещества. Какое же здесь и против кого возражение? Зачем вы авторитетным тоном провозглашаете и настойчиво повторяете эти вещи, как будто они в конец поражают меня, а вам дают полное торжество? Между тем, действительной вашей темы и действительных моих возражений вы даже не коснулись. Вы не только не защищали их и не опровергали, вы даже их не упомянули.

------

Пропорция вещества и силы.

править

Нет у меня никакой охоты ловить вас на неточных словах или мыслях, и мне было бы очень приятно, если бы удалось довести ваши мнения до полной ясности и определенности. Иначе, спор не имел бы никакого интереса и породил бы только недоразумения.

Без сомнения, ваша аргументация имеет некоторое отношение к вашей теме; только вы как будто не решились прямо указать это отношение, как я уже сказал вначале, ваши доводы устремлены против закона сохранения вещества; они устремлены против него, но его не достигают. Вы желаете показать не то, что вещество и сила суть две стороны одной сущности, что они неразлучны, но что сила есть главное в этой сущности, ее наиболее существенная сторона; напротив, вещество не имеет настоящей самостоятельности.

Вот почему вы так настаиваете на том, что «нет вещества без силы». Вот почему вы прибавляете к этому в одном месте такое замечание: «Количество же силы далеко не всегда приурочивается к количеству вещества; последнее низводится иногда до минимума». Замечание очень неопределенное и неопределенно выраженное, что здесь значит приурочивается и низводится? Если вы хотите сказать, что тела могут двигаться с различною скоростью и что сила малого тела, быстро движущегося, может равняться силе большого тела, движущегося медленно, — то с этим никто не спорит. Если же вы воображаете, что одно и то же тело может в различном размере обнаруживать силу не приобретенную, а постоянно ему принадлежащую, и что, при очень большом размере такого обнаружения, количество вещества в этом теле низводится до минимума, — то это неверно, ни с чем несогласно, ничем не подтверждается. А это самое вы и хотели бы сказать.

Вы полагаете, очевидно, что вещество и сила есть одна и та же сущность, не нераздельны, как вы говорите, а одно и то же, как вы думаете. Эта одна и та же сущность только обнаруживается то как вещество, то как сила, и насколько больше она обнаруживается как сила, на столько меньше обнаруживается как вещество, и наоборот. Если же так, если пропорция вещества и силы в каждом теле непостоянна, то мы не можем сказать раз навсегда, сколько в нем вещества и сколько силы. Вот что вы думаете, а потому и считаете нужным и полезным доказывать, что иногда трудно бывает определить количество вещества.


Сущность и мера вещества.

править

Вот против таких мнений можно и следует спорить. И против них я должен сказать то же, что и прежде говорил, то есть, что это — сочетание понятий вопреки их прямому смыслу. Позвольте предложить вам вопрос: о чем вы говорите? Что вы разумеете под вашим веществом и вашею силою? Если то самое, чтó физики, то — обращение вещества в силу и т. п. так же невозможно, как то, что из дважды два выйдет треугольник, или из скорости время. Вы сами легко убедитесь в этом, если только не будете смешивать энергию с силою, и, кроме того, будете различать силу получаемую телом от силы собственно ему принадлежащей. Физики это различают, и, говоря их языком, нужно держаться значения их терминов.

В прошлый раз, я дал вам то определение вещества, которого держатся физики, и думал, что вы на нем остановитесь. Но вы только грустно заметили, что вот «г. Страхов считает себя познавшим сущность вещества, а я, экспериментируя всю жизнь, очень далек от того, чтобы претендовать на такое знание».

Но ведь если мы говорим о веществе, то нужно же нам знать, о чем мы говорим; а если собираемся делать преобразования в основах физики, то нужно же рассмотреть эти основы.

В журнале «Ребус» я нашел одно удивительное мнение. Вы считаете дерзостью мои речи, касающиеся существенных свойств вещества; а там есть ссылка на ученого, который подобные речи считает даже богохульством. Признаюсь, это меня заинтересовало больше всех тех чудес, какие там рассказываются, что чудеса! Они ужасно однообразны.

Итак, в «Ребусе» приводятся слова г. Потулова, полемизирующего (в журнале «Вера и Разум») с г. Кудрявцевыми Г. Потулов говорит: «Ему (г. Кудрявцеву) хочется доказать, что возможна такая философия, посредством которой человеческий разум приобретает точное познание о самой сущности вещества. Да, вот об этакой философии, прежде появления статьи г. Кудрявцева, никому не удавалось слышать. Чтó касается до самой сущности вещества, то познание об этом всегда приписывалось одному Богу, и потому, если человек, посредством какой-либо философии, рано или поздно достигнет до того, что разум его разгадает сущность вещества, то очевидно, что разум человеческий будет тогда на столько же всеобъемлющ, как и божественный разум Господа Бога» («Ребус», 1885, № 13).

Буду отвечать и вам, и г. Потулову. Вам я скажу, что не всегда безопасно говорить я не знаю. Нас могут спросить: чего именно мы не знаем? Что такое, например, та сущность вещей, от познания которой мы иногда так упорно отпираемся? И если мы не в состоянии будем дать ответа, если не сможем определить нашего незнания, то окажется только, что мы сами не знаем, о чем говорим, и что нам следовало бы молчать. Мы не знаем, есть ли планеты за Нептуном, — это ясная речь; мы не знаем сущность вещества, — речь, которая может ничего не значить.

Против г. Потулова можно, я полагаю, возразить, что в душе нашей есть искра Божества и что разум наш имеет божественную природу; поэтому нельзя так легко ставить ему границы.

Вообще же, почему нам не понимать вещества, когда мы, всегда и везде, непрерывно имеем с ним дело, когда оно — стихия, в которой мы живем, когда, с известной стороны, мы сами — вещество? Хотя вы не касаетесь данного мною определения, хотя для вас желательнее не установить, а пошатнуть понятие о веществе, но именно поэтому скажу здесь еще несколько слов об этом предмете.

Физика учит нас измерять вещественные явления; легко убедиться, что это было бы невозможно, если бы мы были совершенно чужды понятия об их сущности.

Движение вполне определяется и измеряется пространством и временем.

Сила определяется движением и веществом, когда какое-нибудь тело движется, то физики говорят, что в нем действует такая-то сила, или: оно получило, оно имеет такую-то силу, и мера этой силы получается из количества вещества в теле и из его движения.

Вещество ничем не определяется, а само служит определением, подобно пространству и времени. Как пространство можно измерять только чем-нибудь пространственным, так и вещество только частью вещества. Вещество независимо от времени и пространства, т. е. во времени оно пребывает без перемены, и в пространстве может быть перенесено куда угодно, оставаясь тем же самым.

Вот те первичные элементы, из которых физики строят мир. Вы видите, что вещество может быть вполне поставлено на ряду с пространством и временем, т. е., что это есть одно из понятий, без которых невозможно мыслить физических явлений. Эти понятия так ясны и просты, что понимать их не трудно; в то же время, они имеют такую безусловность и беспредельность, что странно было бы думать, будто они получены из опыта или могут быть им поверены.

Мне думается, что таким образом природа вещества, его таинственная сущность несколько раскрываются. Если мы не будем давать разгуливаться нашей фантазии, а будем держаться точного смысла наших понятий, то в них окажется не больше того, чтó мы сами в них вложили.

Мы приписываем телам силу не потому, что видим ее, или как-нибудь иначе воспринимаем, а только потому, что движение одного тела останавливает или изменяет движение другого, вообще, что движения различных тел находятся в строгой зависимости одни от других. Но ведь, если бы не было этой определенной зависимости, то и не было бы никакой определенности в физических явлениях. Понятие вещества и есть ни что иное, как признание этого порядка, этой определенности, признание того, что когда два тела действуют друг на друга в отношении к движению, то результат их действия будет совершенно определенный.

Отсюда вытекает и наше измерение вещества. Два тела равны по количеству вещества, когда, имея равное движение, обнаруживают равное действие (по движению) на другие тела. Это не опыт, не гипотеза, а определение, и если бы мы были не в состоянии сделать этого определения, то должны бы были отказаться от всякого измерения в физическом мире.

Представим себе весы, которые находятся в равновесии и у которых на одну чашку насыпан песок, а на другой лежит какое-нибудь тело. Если мы снимем это тело, положим на его место другое, и весы останутся в равновесии, то физики говорят, что эти два тела содержат в себе равное количество вещества. Таким образом, принявши любое тело за единицу, мы можем измерять какие угодно тела и всякие вещества, можем перемерить весь мир. И вы знаете, или можете убедиться, что если мы перенесем наши весы не только под другую широту, но на другую планету, даже на другую солнечную систему, то и там этот способ измерения будет годиться и даст те же самые результаты.

Почему же мы в этом уверены? Какие положения лежат в основании этого измерения? Очевидно, во-первых, то положение, что всякое вещество одинаково действует по отношению к данной силе. Так что, если два тела равно останавливают поднятие чашки весов, то каковы бы ни были эти тела по всем другим свойствам, по количеству вещества они тождественны. Во-вторых, полагается, что какое бы движение ни получали тела, вещество их неизменно сохраняется. Так что, куда бы и как бы мы ни двигали измеренное нами тело, каким бы силам его ни подвергали, на какие бы части ни раздробляли, найденная для него мера не станет ни больше, ни меньше. Таким образом физическое измерение вещества основано на положениях о его однородности и сохранении, и вы видите, что эти положения неизбежны и что без них никакое измерение этого рода было бы невозможно. Если мы не положим вещества, как чего-то пребывающего среди всяких движений и равномерно способного подчиняться различным силам, то у нас не будет никакой точки опоры для измерения. А не будет измерения, не будет и науки.

Вот та система понятий, на основании которой физика и астрономия устанавливают свои законы, измеряют целую вселенную, указывают час и место и бывших и будущих явлений.

------

Отрицание понятий физики.

править

Но у вас есть аргумент, перед которым я, по-видимому, должен совершенно умолкнуть, а все мои предыдущие рассуждения разлететься прахом. Вы вдруг восстаете против самых понятий физики и механики. Вы говорите, что когда-то их признавали и находили ясными, но что теперь уже смотрите на дело «с философской точки зрения»; вы и мне советуете «взглянуть на дело поглубже, немножко отрешившись от школьной точки зрения», и находите, что я «продолжаю приписывать нашему теперешнему знанию больше того, чем оно заслуживает».

В чем же дело? В чем состоит мелкость и недостаточность того знания, которое вы презрительно называете школьным? Вы пишете: «Отделение вещества от силы, причины от действия и силы от вещества есть не более, как известный прием суждения. Таким приемом и пользуется механика, но из этого еще вовсе не следует, чтобы он непререкаемо соответствовал действительной сущности явлений». В другом месте вы говорите, что «этот прием суждения обусловливается не вещами в себе, а нашей субъективной природой», что здесь-то и «лежит корень его (т. е. моего) заблуждения и нашего несогласия».

Вот аргумент, по-видимому, неотразимый. Вы вдруг, неожиданным ударом, выбиваете оружие из рук вашего противника. В самом деле, чтó же я буду возражать вам, когда вы отнимаете у меня возможность употреблять механические и физические понятия? Мне остается только молчать. Уже прежде, в вашей брошюре, я заметил этот ваш аргумент; но там он был лишь слегка указан. Теперь же, очевидно в виду опасности, вы упираете на него со всею силою, как на главное свое орудие.

Орудие превосходное, но вы не замечаете, что оно слишком сильно. Вы не видите, что употребляя такое средство, чтобы заставить меня замолчать, вы и сами себя обрекаете на молчание. Если понятия силы, вещества и т. п. суть наши субъективные понятия, и потому (как вы утверждаете) не соответствуют «реальной природе»; «действительной сущности явлений», то о чем же вы говорите? Какой смысл в вашем новом учении? Если вы, излагая в вашей брошюре мысль о превращении энергии в вещество и вещества в энергию, давали этим словам не тот смысл, какой дают им физики, то какой же это новый смысл? О чем вы говорили? Пусть вы это и знаете, но мне-то ведь узнать об этом было не откуда, и я опроверг вас на основании обыкновенных понятий физики. Впрочем, вы сами чувствуете, куда идет дело. Если мы, убедились, что известные понятия не соответствуют действительной сущности явлений, то вам, как эмпирику, видящему в понятиях прямое отражение действительности, следует признать разрушенным и всякое познание с помощью этих понятий. Так точно вы и говорите: «достаточно, мне, кажется, взглянуть на дело поглубже, немножко отрешившись от школьных понятий, чтобы познать свое незнание в этих вопросах».

На незнание я согласен (т. е. с вашей стороны); в самом деле, было бы правильно, если бы вы уже не употребляли отвергнутых категорий, не говорили о превращении вещества в силу и т. п. Вы потеряли путеводную нить и должны умолкнуть, пока ее не найдете.


Субъективные суждения.

править

Но я не отказываюсь от нити.

Слово субъективный можно употреблять в двояком смысле, в частном и в общем. В частном оно значит — зависящий от особенностей субъекта; в общем — свойственный каждому субъекту. В первом смысле — субъективное суждение значит ложное суждение, не основанное на природе предмета; во втором смысле — субъективное суждение есть суждение необходимое, которого не мыслить невозможно.

По-вашему, всякое субъективное суждение уже потому должно быть отвергнуто, что оно субъективное. По-моему, между субъективными суждениями есть такие, которые свойственны всякому мыслящему субъекту, и такие-то суждения составляют непреложные истины, положения, которым никогда не может противоречить действительность. Сюда принадлежат все математические суждения (разумеется правильно составленные), сюда принадлежит ваша аксиома сохранения сущности, сюда принадлежат, по-моему, и общие физические истины, представляющие такое очевидное сродство с математическими.

Уяснение подобных истин совершается медленно и трудно; наша геометрия началась с Фалеса, а механика только с Галилея. Вопросы этого рода давно меня занимают. Так как вы отсылаете меня к Ребусу, где печатаются интересные факты и ваши статьи, то позвольте и мне сослаться на мое сочинение. У меня есть книга под заглавием Мир как целое. Книга эта состоит из двух частей, и вторая часть называется Критика механического взгляда. Слишком поспешные построения в физике и химии внушили мне мысль искать более широких и гибких понятий. Тут у меня есть и подробный разбор и обстоятельное опровержение атомистической теории вещества. Атомы есть не более, как олицетворение той однородной и пребывающей сущности, которую мы называем веществом. И, так как они очень точно ее изображают, то я и сослался на них примерно; а вы вооружились против этого примера, вместо того, чтобы разбирать точное определение материи, которое я тут же указал.

Когда Коперник усомнился в Птоломеевской системе мира и предложил новую систему, то это не значило, что он отверг все наблюдения прежних астрономов, отказался от найденных прежде чисел, периодов, законов движения небесных светил; напротив, его система опиралась на все эти прежние изыскания и доказывала свою верность полным согласием с ними, то же самое должны мы делать, если вздумаем теперешнюю систему физических понятий заменить новою. Новые понятия должны нам только яснее озарить старые положения. Между тем, вы не так смотрите на дело. Вы, например, вооружаетесь против атомов с тою мыслью, что отвергнув их, будете уже в праве не признавать закона сохранения вещества. Напрасные усилия! Из существования атомов, таких, как обыкновенно представляют их себе физики, конечно следует сохранение вещества; но от их несуществования еще очень далеко до отрицания этого сохранения. В своей книге, я останавливаюсь на этой ошибке, и на других ей подобных, и показываю, что атомы не составляют необходимого вывода из физических явлений и законов, не суть необходимое условие для их понимания. Показать это непременно нужно при опровержении атомов, а для того нужно опираться на явления и законы, а вовсе не предполагать, что мы пошатнем их.

Отвергнуть фикцию не значит еще отвергнуть то, для чего она есть фикция. Между тем, вы, отвергнув атомы, или какое-нибудь другое физическое понятие. полагаете, по-видимому, что ниспровергли всю физику, что для вас уже нет в ней ничего твердого.

И наконец, где же ваша новая система понятий? Если вы не скептик, не простой отрицатель, если вы не желаете ссылаться на всемогущество Божие и укрываться от возражений в убежище неведения, а напротив, хотите установить новые законы, усовершить науку, то у вас на замену старых понятий должны быть новые. Но их нет и следа.


Мысленные опыты.

править

Уже в вашей брошюре («Кое-что о медиумизме») вы ссылались на субъективность наших понятий; но так как вы, не смотря на эту ссылку, употребляли всегдашние физические категории, то я был совершенно прав, когда вашу физическую теорию спиритизма опровергал на основании точного смысла этих категорий.

Вот и теперь, разбирая опыты, на которые вы указываете в конце ответа, я должен буду поступать точно так же, так как, вы сами, хотя и заявляете о негодности принятых ныне понятий, но потом преспокойно начинаете их употреблять.

Очень любезны мне такие опыты, которые можно делать не в лаборатории, а у себя дома, не подымаясь с места и не касаясь ни до чего руками. Это — мысленные опыты, эксперименты над нашими понятиями.

Кстати, я приводил уже одно место из ответа, содержащее очевидную ссылку на авторитет, который должны вам придавать ваши опыты. Вы пишете: «Г. Страхов, размышляя, считает себя познавшим сущность вещества, а я, экспериментируя всю жизнь, очень далек от того, чтобы претендовать на такое знание».

По вашему, это противоположение должно сильно говорить в вашу пользу; но, мне кажется, тут нет правильного противоположения. Вы работали в лаборатории, производили в действительности множество экспериментов; но эти опыты, я полагаю, вовсе не относились к сущности вещества. Я сделал в свою жизнь только два-три легких качественных анализа; но предположите, что я зато усердно занимался мысленными опытами и часто направлял их именно на ту задачу, которую вы называете сущностью вещества. Чтó удивительного, что могли получиться различные результаты?

Начнем же наши опыты. Вы пишете: «Мерить количество вещества умеем мы только по объему или по весу. Г. Страхов знает, как шаток первый способ (т. е. измерение по объему): к веществу (т. е. если к веществу) прибавлена энергия в теплотной форме — и объем его увеличился; электризация может также иногда изменять объем. А ведь количество вещества осталось прежнее, и выходит»…

Не стану разбирать, что у вас выходит, а разберу сперва ваши посылки: мне кажется, из них у меня ничего не может выйти. Ведь мы принимаем, что (по первому способу) количество вещества измеряется объемом. Положим же, мы взяли какое-нибудь тело и определили его объем. Потом мы нагрели тело, и тогда оказалось, что объем его увеличился. Чтó же мы должны заключить?

Мы, очевидно, должны сказать, что от нагревания количество вещества в этом теле увеличилось. Вот правильное заключение, и в этом роде заключали еще очень недавно физики, говоря, что в нагретое тело вошел некоторый объем теплорода, особого вещества, производящего тепловые явления.

Но вы вдруг выставляете посылку: а ведь количество вещества осталось прежнее. Откуда же это? О каком сохраняющемся количестве вы говорите, когда мы измеряли только объемы и они оказались изменяющимися? Дело несомненное: вы тут заговорили о количестве, определяемом по весу; вы ссылаетесь на непреложную истину физики, что это количество неизменно при всех движениях тела, при всяком его нагревании, магнетизировании, и так далее.

Вижу, что наш опыт совершенно не удался; задумали измерять по объему, но вдруг сбились на измерение по весу. Разумеется, никакой меры не выйдет. Та же самая неудача постигнет нас, конечно, если мы начнем измерять по весу, да потом собьемся на объем. Едва ли однако же, вследствие этого, нужно приходить в отчаяние и затем утверждать, что будто бы «в реальной природе» очень трудно определять количество вещества.

Но вы предлагаете другие опыты. Вы хотите убедить меня, что нельзя дойти ни до чего верного, если станем измерять количество вещества весом. Опыт состоит в следующем: «поместивши весы близ железного предмета, мы взвешиваем кусок стали, а потом намагничиваем сталь. Показание весов изменяется»…

Остановимся здесь. Чтó же нам делать? Как идти дальше? При том, мне кажется, что такое затруднение встречается беспрестанно, а не только в вашем тонком опыте. Ведь мы беспрестанно видим, что предметы движутся вопреки тяжести. Птицы летают, люди и лошади передвигаются, деревья растут, дома и колокольни подымаются вверх там, где их прежде не было, вода, снег и град появляются высоко над нашими головами и т. д. Как же нам быть? Как найти путеводную нить в этом беспорядке?

И вот, вы вдруг разрешаете все эти и даже все другие возможные случаи сомнения; вы говорите: «показание весов изменяется; но разве количество вещества изменилось?»

Ну да, конечно, не изменилось; это мы знаем априори, и эта истина одна может нас вывести из лабиринта. Именно, заранее зная, что вещество действует в отношений ко всяким силам соразмерно своему количеству, и что силы при движении слагаются, мы сейчас разочтем, какая доля движения приходится на долю какой силы. Нам вовсе не придет и на мысль сомневаться в постоянстве действия тяжести, а напротив, опираясь на это постоянство, мы вычислим действие и магнетизма, и теплоты, и упругости мускулов и т. д. И заметьте, что если бы мы не нашли столь неизменного мерила, как тяжесть, то мы в этой области были бы лишены всякой возможности познания. Механика, когда обозначает массу одною буквою, а силу другою, ничего не знает о том, выражаются ли этими буквами постоянные величины, или переменные. Только физика признает за ними постоянство, и это есть единственно-возможное основание этой науки.

Но откуда же вы, с вашей точки зрения, вывели, что количество вещества не изменяется? Как случилось, что вы постоянно и с такою решительностью выставляете тот самый закон, против которого восстаете? Вы заявили, что смотрите уже с философской точки зрения. Между тем, на деле, у вас в ходу только обыкновенные понятия и аксиомы физики. Понятно, отчего ваши опыты не удаются; физика не допускает вас злоупотреблять ее понятиями.


Область неведения.

править

Мне известно, что относительно тяготения давно существует вопрос, можно ли и должно ли признавать, что оно распространяется на всякое вещество и неизменно действует по своему закону. Прежде были в ходу невесомые вещества, и нынче физики еще говорят о невесомых атомах. Профессор Менделеев, как вы указываете, допускает возможность, что, когда простые тела будут разложены, то действие тяжести на составные их части не будет равно ее действию на самые эти тела. Точно так, астроном Бессель старался даже найти по наблюдениям, не требует ли поправки закон квадратов расстояний, а также, не употребляет ли тяготение какого-нибудь времени для своего распространения.

Все эти мысли конечно возможны только потому, что тяготение признается пока лишь опытною данною, фактом. Не смотря на бесподобную красоту и простоту этого закона, мы не умеем до сих пор убедиться в его необходимости, т. е. строго связать его с самым понятием вещества. Но дело ни мало еще не кончено, да и может быть решено только в одну сторону. Мы потому только и ищем законов, потому и признаем их, что подозреваем их априорность; постепенно мы открываем и уясняем себе в природе логическую связь между явлениями, — в этом состоят все успехи пауки.

Так как я положил себе отвечать на все, чтó есть в вашем ответе, то скажу и тут несколько слов. Такие предположения, как Бесселя и Менделеева, возможны, но не имеют за себя никакой вероятности. Ибо это и не факт и не теория. Бесчисленные факты ежедневно и ежеминутно не обнаруживают никакой неточности в Ньютоновой формуле тяготения. Точно так, бесчисленные факты подтверждают, что, при всех химических превращениях, как учил Лавуазье, вес сохраняется. Это согласие и всеобщность фактов вполне удовлетворяют нас с теоретической стороны, ибо умозрение заранее убеждено, что в природе все идет по необходимым и всеобщим законам. Для тех же предположений, о которых мы говорим, нельзя указать никакого теоретического основания. Это те случаи, когда ученые вдруг разрешают себе выйти на дорогу чистого эмпиризма, для которого все возможно. Обыкновенно, впрочем, это делается мимоходом, вне пределов настоящей научной работы, и обыкновенно это или есть только требование поверки, или равняется очень простому положению — мы еще не знаем.

Область неведения, вот единое убежище, которое вам остается. В этой области много всяких чудес, и она очень любезна большинству людей не только по лености их мысли, но и потому, что там можно найти удовлетворение всяким сердечным пожеланиям. Но, если вы желаете строить науку, установить в физике новые понятия, дать новые формулы ее законам, то область неведения ничем не может помочь вам. В нее только можно спасаться от возражений, и это действительное спасение. Если бы приверженец спиритизма сказал: «я не знаю, что мне думать; я совершенно сбит с толку, не умею и не берусь выпутаться из противоречий, в которые попал», то, я думаю, он был бы более прав, чем вы, или Цёлльнер, желающие согласовать спиритизм с наукою и создать новую, трансцендентальную физику.


Однообразие мира.

править

Мне приходит на мысль старинный ученый, который вздумал исследовать снег на высоких горах. Этот снег и воду, которая из него получалась, он подвергал всевозможным опытам и неопровержимо доказывал, что это точно такой же снег и такая же вода, как те, которые нам известны внизу. Я думаю, работа этого физика не кончена, то есть он не все горы посетил. Не следует ли нам продолжать ее? На каком основании мы так твердо уверены, что ни на единой горе не попадется снега, совершенно различного от того, который падает теперь на улицы Петербурга?

Еще в нынешнем столетии, геологи делали предположение, что силы природы, действовавшие при первоначальном образовании земли, были различны от ныне действующих сил. И в самом деле, как ручаться, что сто, двести тысяч лет назад физика и механика, управлявшие явлениями, были те же самые, о которых мы теперь спорим?

Однако мы ручаемся, и очень твердо ручаемся. Не видите ли вы отсюда, какие приемы свойственны науке и с какою непобедимою силою она прилагает их? Она едва-едва останавливается на эмпирических сомнениях и потом забывает их, как случайную, пустую игру ума. Не забудьте, что никакой опыт не может доказать однородности, всеобщности и всегдашности чего бы то ни было, потому что никакого опыта нельзя повторить во всех местах и во все времена. Но наука смело простирает свои заключения на весь мир. Мы жаждем разнообразия, но нигде не успеваем его найти. Припомните те бесчисленные фантазии, которые разлетались, одна за другою, пред научным исследованием. Припомните, как открылось, что земля есть планета, что и на солнце есть пятна, что звезды мертвые тела и не управляют нашею судьбою, что все миры вращаются по тому же закону, по которому падает камень, что химический состав отдаленнейших звезд точно тот же, как и тел, давно разложенных в наших лабораториях, и так далее, и так далее. Весь мир постепенно становится в наших глазах однообразным повторением тех явлений, которые у нас под руками. Так что теперь для наших мечтаний остаются почти только обитатели планет; пока мы не знаем живых существ, населяющих планеты, мы можем тешить себя всякими мыслями об этих существах.

Не скажете ли вы, что все это случайность, что с течением времени могут наступить другие открытия, нарушающие это мертвое однообразие? Едва ли так. Если вглядеться в ход науки, то мы легко убедимся, что она всегда стремится отыскать существенную сторону явлений, их глубочайший закон, а потому и понятно, что, когда она найдет чего искала, то найденным ею формулам подчиняется вся бесконечность миров. Сущность вещей недалеко от нас; она здесь, под нашими руками и перед нашими глазами. Вот почему наши научные исследования получают всеобъемлющий захват; вот почему, научные успехи и вели, и должны вести все больше и больше, к однообразию мира и к уяснению законов повсеместных и неизменных. Таков дух науки, таково ее положение, навсегда ею завоеванное, хотя бы и неясно ею сознаваемое.


Дух и физическая сила.

править

Вы упрекаете меня в самодовольстве и насмехаетесь над моим дерзким притязанием видеть некоторые лучи света среди «густого тумана, который мы сами себе создаем». Прошу вас верить, что во мне говорит только ясное убеждение, и прошу только этим объяснять то, что кажется вам заносчивостью.

Вы сами тут же представили образчик этого тумана. Вы спрашиваете меня с большою уверенностью в победе; «считаю ли я дух силою»? Вы прямо разумеете здесь физическую силу, ту самую, о которой идет спор. Всякая физическая сила, как я уже сказал, определяется количеством вещества и размерами его движения. Но вы, отвергая настоящее значение вещества, вероятно, принимаете (неправильно) существование сил независимых от вещества, каких-то самостоятельных причин движения. Все равно, и в том, и в другом смысле отвечаю вам, что не считаю духа силой и даже не нахожу ничего общего между этими понятиями. Вы считаете дух некоторою физическою силою! Разве это не густейший туман, какой только возможен?

Конечно, вы признаете, что в человеке присутствует дух. Если так, то вот вам опыт, который доказывает, что дух человеческий не только не есть физическая сила, но и никакой доли физической силы не имеет. Если живой человек оборвется с вышины и будет падать, или если мы подбросим его вверх, прямо или наклонно, то, во всех этих случаях, центр тяжести его тела будет с математическою точностью совершать те самые движения, проходить те самые линии и в те самые времена, как и центр тяжести падающего или подброшенного камня.

Если бы дух был, в какой-нибудь доле, физическою силою, то вот случай, где кстати было бы все напряжение этой силы. Между тем, никакие духовные напряжения не могут нисколько, ни на какую малейшую величину, изменить движения человеческого тела в этих случаях, и оно непременно разбивается, с ударом, пропорциональным его весу и падению.

Дух точно так же не может быть силою в физическом смысле, как не может он быть красным или зеленым, треугольным или квадратным. Поэтому, предыдущего опыта вовсе и не нужно делать; результат его заранее известен и не подлежит сомнению; ибо он доказывается механикою, а не экспериментами, которые могут иметь роль только поверки, а не основания для подобных истин. Поэтому, нет также никакой нужды подвергать испытанию разные живые существа и разных людей, чтобы узнать, нет ли в них той физической силы, которая принадлежит духу, и если есть, то в ком ее больше и в ком меньше.

Все это будет совершенно лишнее, потому что дух и физическая сила суть понятия несоизмеримые, не имеющие ничего общего.

Вы с настойчивостью и с недоумением спрашиваете меня: как же существует в мире духовное? Вполне ясно, вполне очевидно то, по крайней мере, что оно существует не так, кáк вы себе его представляете. Спиритизм со всеми его попытками вообразить духовное и поймать его в действительности, есть превосходный и поразительный пример того, как не следует понимать духовное.

С успехами естественных наук мы все больше и больше узнаéм, чтó такое дух не есть, и, если взглянуть на дело с этой стороны, то нельзя не видеть, какой это громадный и существенный успех. Ведь кто себя стремится так резко отличить от остального бытия? Конечно дух. Кто снимает с себя оболочку за оболочкою, кто устанавливает и отрицает от себя понятия механики и физики, кто проносится по всем небесам и не находит себе подобия в их однообразии и мертвом механизме? Конечно дух. Иногда мы готовы жаловаться, что перед взором науки все мертвеет, всюду являются неизменные стихии и неизменные законы. Но ведь все это есть прямая работа духа, и смысл ее в том, что он не хочет признавать живым то, что не заслуживает этого названия, что он истинную жизнь признает только за собою. Познание есть, в известном смысле — отрицание, понижение, удаление от себя того, чтó познается. Познание есть деятельность духа; но мы не замечаем, что тут совершается нечто духовное; мы так погружаемся в созерцаемые предметы, что забываем о своем зрении, о свете и глазе, и часто упорно думаем, что даже никакого света и глаза не существует.

Древние Индусы всего яснее понимали важность этого вопроса и приписывали высокое, существенное значение познанию. Гаудапада ссылается на то, что уже в Ведах выражена руководящая мысль всякой философии, именно сказано: «нужно познать душу, нужно отличить ее от природы; тогда она не возвратится, она не появится снова (т. е. не подвергнется метемпсихозе)». (Colebrooke, On the Philosophy of Hindus). По нашему, по христиански, мы должны бы сказать: тогда она спасется.


И так, положение дела у нас остается прежнее. По прежнему, я имею право утверждать, что спиритизм противоречит основным понятиям науки о физическом мире и ее непреложным истинам. Ваши попытки согласить спиритизм с физикою и преобразовать для этого самую физику, только полнее обнаруживают это противоречие; они не только несостоятельны, но даже не содержат ничего ясного.

Простите мне резкость моего нападения; она, по-видимому, не согласна ни с вашим ученым авторитетом, ни с тем уважением, которое питают к вам все вас знающие. Но вы наделали много шуму спиритизмом; вы уже долго проповедуете устно и печатно, встречая очень мало отпора; вы торжествовали не мало побед над людьми, которые вашему слову верят, но обсудить его не могут. Вот почему я и поднял шум. Личного уважения к вам я, однако же, не хотел нарушить, и полагаю, что не буду иметь повода не сохранить его неизменно.

Н. С.

24 окт.


ЗАКЛЮЧЕНИЕ.

править

А. М. Бутлеров не отвечал на это письмо и, как мне сказали, не собирался отвечать, ссылаясь на то, что наши исходные точки совершенно различны. Все равно; половина моей задачи (то есть объяснение моей исходной точки) выполнена мною, как кажется, в достаточной степени. Держась как можно ближе рассуждений спиритов, показал я, что они отвергают непреложный элемент в науках, и старался объяснить необходимость и сущность этого элемента. Он состоит в развитии понятий, подобном математическому развитию, какую бы новую теорему ни нашел математик в своей области, можно ведь сказать, что истина этой теоремы, однако, существовала всегда и навсегда останется существующею. Постепенное открытие таких вечных истин есть непременный элемент каждой науки.

Другой половины задачи мне едва удалось коснуться. Нужно теперь идти далее и объяснить, в каком отношении находятся наши научные познания к постижению духовного начала, даже более, — как они постепенно ведут к этому постижению, в сущности составляющему цель всей нашей познавательной деятельности. Тут узел всего вопроса о познании. Обыкновенно, мы очень живо, но очень смутно чувствуем цель наших исканий, и часто бываем похожи на человека, который задумал искать по всему свету счастья и для этого покидает то истинное счастье, которым обладал дома, чтобы открыть тайну мира, мы пускаемся на самые отдаленные пути, воплощаем ее в тысячи форм, которые, как мираж, манят нас вперед и закрывают от нас действительность; мы поздно приходим, если приходим, к тому правильному убеждению, что эта тайна всего яснее раскрывается в нас самих, в собственной нашей душе, точно так же, как тайна всего познания содержится не в познаваемом, а в нашем уме.

Очевидно, чем яснее и тверже будут наши научные познания, тем виднее нам будет весь наш путь. Если мы будем вполне понимать цели и средства науки, то мы не будем от нее ждать того, чего она дать не может и будем брать то, чтó она дает. Наука, конечно, стремится к познанию истинно-сущего; но она определяет это сущее только отрицательно. Она есть постоянное разоблачение мира, постоянное снятие с него форм и красок, в которые он для нас облекается, или, лучше, мы сами его облекаем. Наука упорно стремится к этому разоблачению, — такова самая природа нашей познавательной способности; и тайная цель этого стремления только одна — сознательно выделить все отрицательное и, следовательно, сознательно стать лицом к лицу перед положительно-сущим. Каждый шаг науки есть приближение к этой цели, и кто понимает этот смысл научных исследований, для кого в них обнаруживается эта их другая, существенная сторона, тот за мертвенностью сухойнауки везде чувствует теплую струю духовной жизни. Наука в своем истинном виде принадлежит к тем деятельностям, которые ведут человека к исполнению его назначения; она не только есть чистое дело, она есть дело святое.

КОНЕЦ.

править

  1. 5-го августа 1886 г.
  2. Писано еще в 1883 г.
  3. Мир как целое. Спб. 1872. Предисл. стр. X—XII.
  4. Соч. А. С. Хомякова. Т. 1, изд. 2, стр. 279.
  5. Русский Вестник, 1875, № 10, статья Н. Вагнера: «Медиумизм»; там же, № 11, статья А. Бутлерова: «Медиумические явления».
  6. Davis «Der Zauberstab», 1867. S. 360. Так подписан эпиграф в «Русском Вестнике».
  7. Статья эта вошла в книгу: Об основных понятиях психологии и физиологии. Спб. 1886.
  8. Оствальд в открытом письме к Альбрехту Рау (брошюра In Sachen der modernen Chemie), стр. 7-я.
  9. Liebig’s Annal. Supplementband VIII (1870, стр. 206, въ отдельном оттиске из «Moniteur scientifique» Кеневилля, стр. 36).
  10. См. выше, стр. 13—22.
  11. См. выше, стр. 23—36.
  12. См. выше стр. 37—58.
  13. См. выше, стр. 59—81.