Л. Шестов.
О вечной книге
править
чем он и был,
а дух возвратится к Богу,
Который дал его.
Трудно, безмерно трудно писать и говорить о человеке, который вчера еще был между нами и был таким же живым, как и мы все, и которого сегодня, по непостижимому закону судьбы, между нами нет, и которого мы поэтому принуждены называть мертвым. Древнее напутствие — de mortuis aut nihil, aut bene [О мертвых или ничего, или хорошо — лат.] — не помогает.
Хвалить не трудно — особенно, когда отошедший в иной мир был таким крупным человеком и так много сделал, как покойный М. О. Гершензон. Но совесть не позволяет хвалить; совесть твердит, что люди и выдумали свои напутствия и такой способ отношения к умершим лишь затем, чтобы не нужно было более общаться с ними, чтобы иметь право больше не вспоминать о них, чтобы не только прах, но и дух зарыть в могилу. И каждый раз, когда хочется сказать хвалебное слово, что-то останавливает тебя. Кажется, что чувствуешь на себе укоризненный взор покойного, как бы без слов говорящий: и ты принял очевидность, и ты покорился ей и, чтобы не спорить с ней, превозносишь мои заслуги, то, что после меня осталось, а меня отдаешь во власть смерти и уничтожения…
Если бы можно было реквием написать — это было бы не так обидно для покойного! Но мало кому дано сочинять реквиемы. Может быть, попытаться побеседовать с покойным? М. О. Гершензон оставил после себя книги. Вчитаться в них, прислушаться вновь к его голосу. И, быть может, дерзнуть еще на большее: попытаться угадать, что он говорит, что он думает теперь о том, что его тревожило и волновало, когда он, как и мы, был отделен ограниченностью своего смертного существа от последней тайны. Это — вместо реквиема единственная дань, которую, без гнева, если не все обманывает, согласится принять от нас покойный. И не потому, что мы отгадаем его новые мысли. Вряд ли отгадаем — мы, которые так плохо проникаем даже в мысли тех, кто еще живет с нами. Но неумелость нашу, мы надеемся, он нам простит, хотя бы за то, что мы не согласились отдать его во власть смерти.
Я вновь перечел, вновь прослушал три небольших книги покойного: его «Ключ веры», «Гольфстрем» и «Переписку из двух углов». Все три написаны почти одновременно — в последние годы его жизни. И тоже все написаны на одну тему. «Переписка» — самая ранняя и самая маленькая из них, причем М. О. является тут автором только наполовину, поскольку он отвечает на обращенные к нему письма Вячеслава Иванова. И все же десяток напечатанных в этой книжечке писем М. О. дают нам безмерно много: эти письма научают нас читать и «Ключ веры», и «Гольфстрем». Может быть, они научат нас читать и другие книги, трактующие о первых и последних вещах.
Переписку начал В. Иванов. Первые слова его первого письма как будто должны сразу определить тему переписки. В. Иванов пишет: «Знаю, дорогой друг и сосед по углу нашей общей комнаты, что Вы усомнились в личном бессмертии и личном Боге». Надо полагать, что у В. Иванова были «достаточные основания» обратиться к своему сожителю с такими словами. Они ведь стали переписываться после того, как много и долго прежде разговаривали и лишь когда убедились, что дальше разговаривать нельзя. Почему нельзя? Может быть, потому, почему у Достоевского не могли разговаривать меж собой Шатов и Кириллов: ведь большевистская здравница мало чем отличалась от того американского сарая, в котором жили герои «Бесов». Но, как сейчас увидим, не только потому. М. О. отвечает В. Иванову: «Нет, не усомнился я в личном бессмертии и подобно Вам знаю личность вместилищем подлинной реальности. Но об этих вещах, мне кажется, не надо ни говорить, ни думать». В. Иванов не может согласиться с этим. Он убежденно и настойчиво отстаивает свое право не только думать, но и говорить обо всем. Но чем больше и лучше он говорит — а В. Иванов мастер хорошо говорить — тем упорнее отказывается М. О. его слушать. Иной раз кажется, что вот-вот изменит он принятому им на себя обету сдержанности и не своим голосом крикнет, как когда-то Верлен: prends l’Иloquence et tords-lui son cou! [Сломай риторике хребет! (франц.). Строка из стихотворения Поля Верлена «Искусство поэзии» (перевод В. Левика). — Ред.] В последних письмах взаимное раздражение друзей и соседей по комнате становится уже совершенно явным. Что бы ни сказал В. Иванов — М. О. отвечает: нет, не то. Прекрасно, чудесно выражено, но не то. «В смертный час я вспомню не об этом» — и в «трудные, роковые минуты жизни не это мне понадобится»… С такими «критериями» в душе слушает М. О. чарующие речи В. Иванова — и чары рассеиваются, волшебный жезл его теряет свою чудодейственную силу. В. Иванов не может простить своему другу его «жестоковыйности», и, под конец, начинает бранить его — называет его «русским интеллигентом», «бегуном» (все это очень сильные бранные слова в устах В. Иванова), корит его «беспамятством» и т. д. На этом переписка заканчивается: друзья не могли ни до чего договориться.
I
править«Переписка из двух углов» относится к 1920 году. А в 1922 году вышли две книги М. О., которые я уже назвал: «Ключ веры» и «Гольфстрем». Если бы в 1922 году друзья снова попали в здравницу и вздумали продолжить переписку, В. Иванову пришлось бы отказаться от главных, даже от всех пунктов своего обвинения. У М. О., как оказывается, была память — и превосходная. В. Иванов только до Египта добрался, и Египет ему казался пределом, за которым для человека история прекращается. М. О., опираясь на данные филологии, старается проникнуть в еще более глубокую старину — в так называемые доисторические эпохи. И в «руссоизме» М. О. оказывается неповинен: он не только не стремится к опрощению, он является пред нами во всеоружии современной учености и с истинной любовью говорит о своих и чужих «идеях». В. Иванов, горделиво заявивший о себе, что он настолько же европеец, как и русский — принужден был бы признать в своем недавнем противнике единомышленника. И это, пожалуй, было бы для него величайшим торжеством: ведь он только того и добивался, чтобы принудить своего друга, или, как он осторожно говорил, привести его к «вольному приятию» тех идей, которые он выработал за долгие годы своей литературной деятельности. В. Иванов — человек терпимый (недаром он себя европейцем называл), он всегда готов разрешить своему другу свободу в выборе идей — единственно, что было для него невыносимым, это готовность М. О. «кинуться в Лету, чтоб бесследно смылась с души память обо всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзиях». Такого устремления В. Иванов не может простить М. О. И, я думаю, не только В. Иванов: никто из современных культурных людей не разрешит своему ближнему такую свободу. Да и свобода ли это? Больше того: нужна ли была в самом деле такая свобода М. О.? Не вправе ли был бы В. Иванов, указывая на «Ключ веры» и «Гольфстрем», сказать М. О.: «Ты, который мечтал освободиться от философских систем, знаний, искусства, ты вернулся ко всему этому и так же прочно держишься этого, как и я, которого ты не хотел слушать?»
«Ключ веры» — попытка открыть доступ современному человеку к Библии, «Гольфстрем» — тоже попытка связать современную мысль с одной из древнейших философских систем — с системой Гераклита. М. О. знает, что не только Библия, но и Гераклит для того, кто стоит на уровне новейших завоеваний науки, есть только великолепные руины, которыми можно издали любоваться, но которые разваливаются в прах при первом соприкосновении со «строгими» требованиями критики. И что, стало быть, если не перетолковать Гераклита и не приспособить Библию к навыкам и требованиям нашего мышления, никто с ними считаться не станет. А нужно, во что бы то ни стало нужно заставить людей считаться не только с Гераклитом, но и с Библией и даже с библейским Богом. А раз так, стало быть, надо «оправдывать» — надо показать, что и Библия, и Бог Библии не оскорбляют тех представлений об истине и добре, которые предполагаются имеющимися у нас навсегда непреложными. «Я хочу рассказать, заявляет нам М. О. в заключение уже первой главы „Ключа Веры“, как, в образе ветхозаветного Бога, жил, страдал и совершал свое мировое дело всеобщий Бог человечества».
III
правитьГераклита мы оставим в стороне: в небольшой статье нет возможности исчерпать всё, о чем размышлял М. О. в последние годы своей жизни. Тем более что даже торопливый читатель без труда может заметить, что, как ни чтит М. О. Гераклита, его основная тема, его заветная мысль и глубочайшие чаяния связаны с Богом Библии. И вот я спрашиваю, что должно было сделаться с этой мыслью, когда потребовалось, как выражается М. О., в ветхозаветном Боге увидеть и показать всеобщего Бога человечества? Мы слышали от него, что, когда он жил в здравнице, его больше всего тревожили и раздражали навязчивые требования впитавшихся в него современных истин. Он не принимал ничего из того, о чем ему так красноречиво рассказывал В. Иванов, ибо чувствовал, что в роковые минуты жизни это ему не понадобится, и в смертный час он не об этом вспомнит. Неужели он это забыл, неужели могло ему показаться, что в смертный час он вспомнит о «всеобщем Боге человечества», т. е. о библейском Боге, так переродившемся, что всякий человек, во всякое время и во всяком месте всегда узнает Его? И, главное, узнает Его современный человек, который, как известно, о смертном часе никогда не думает и думать не хочет, и который не верит в пафос роковых переживаний — узнает и найдет этого Бога соответствующим, как принято говорить ныне, своим идеалам! Самое поразительное, что М. О., превосходный знаток истории, как бы совсем не замечает, что, задаваясь целью превратить библейского Бога в «общечеловеческого», он только продолжает уже давно, очень давно начатое людьми дело. Еще с первых веков нашей эры, т. е. с того момента, когда Библия стала достоянием греко-римского культурного мира, образованные люди стремились превратить библейского Бога в Бога общечеловеческого, т. е. вытравить в его образе все те черты, которые не мирились с представлениями культурных людей о всесовершенном существе. Особенно резкое и своеобразное выражение это стремление получило в учении гностиков, главным образом — в учении Маркиона. Маркион все силы своего огромного ума и исключительного дарования направил на то, чтобы убедить формировавшуюся тогда молодую христианскую церковь отречься от Ветхого Завета. Он учил, что Бог Ветхого Завета — не настоящий Бог, и что созданный им мир — не настоящий мир. Попытка Маркиона, как известно, не увенчалась успехом, церковь от Ветхого Завета не отреклась. Но его идеи оставили в истории глубокие следы. В невидимых, скрытых тайниках даже верующих душ поселилось подозрение, что Ветхий Завет не должен быть включен в Св. Писание, и что Бога Ветхого Завета рано или поздно придется отвергнуть.
В наши дни то, что так долго было тайным, стало явным. Недавно вышла книга одного из лучших знатоков истории христианства, Адольфа Гарнака, того самого Гарнака, который так много говорил и негодовал по поводу «эллинизации христианства», т. е. о том, что в христианстве эллинский дух восторжествовал над библейским. В этой же книге — посвященной Маркиону — Гарнак заговорил по-иному. Он заявляет во всеуслышание, что Маркион был прав, и что, если церковь в первые века отвергла его, то это было результатом исторической необходимости, если реформация не приняла его тоже, то в этом нужно видеть рок, если же современные протестанты не идут за ним, то в этом сказывается паралич их религиозной воли. Гарнак требует, чтобы протестанты исключили из канонических книг Св. Писания Ветхий Завет. Ибо, объясняет он, повторяя «эллинскую» критику Маркиона, Ветхий Завет говорит о Боге, который не соответствует представлениям культурных людей о «высшем начале». Гарнак, как видите, уже не соглашается — Маркион его научил этому — на то, чтобы посредством истолкования «облагообразить» библейского Бога. Он, в противоположность Паскалю, требует, чтобы все открыто заявили, что Бог Авраама, Исаака и Иакова — не есть Бог, и что Бога нужно искать там, где, по нашим убеждениям, можно найти истину — у ученых, философов, моралистов, а не в старой книге, которую в течение веков бережно хранил маленький, невежественный, стоявший в стороне от большой дороги истории, народец.
IV
правитьСразу может показаться, что и М. О. стремится к тому же, что и Гарнак. В «Ключе веры» он как будто только об одном хлопочет: так рассказать о Библии, чтобы все люди убедились, что Ягве был «всеобщим Богом», таким, который может быть оправдан пред судом нашего разума. В первых главах «Ключа веры» он, не хуже Маркиона, рассказывает, как мало соответствует Бог Пятикнижия представлениям о совершенном существе. Правда, — и этого упускать из виду нельзя, ибо это открывает нам смысл «Ключа веры», — в его критике Ветхого Завета вы совсем не слышите тех нот раздражения, негодования и даже презрения, в которых выражался пафос Маркиона и которые прорываются у Гарнака, несмотря на то что он всячески старается сохранить беспристрастие ученого-историка. М. О. любит, всем сердцем и душой любит Ягве, которого он подвергает столь строгой критике. Но все же, когда он со своим «Ключом веры» является пред людьми, ему приходится признать, что его любовь недостаточно «оправдывает» Бога, что нужно еще, чтобы «разум», то, что мы называем, вслед за Маркионом и его эллинскими учителями, разумом, оправдало Его.
М. О. пишет, например, — вспоминая «миф» о борьбе Иакова с Богом: «Я не смею пояснять отдельные черты этого мифа — пусть каждый сам вглядится в них». Но сейчас же, после этих благоговейных слов, он, по поводу Исход IV: 24—26 замечает: «В этих циклопических образах древней народной фантазии, как в твердой скорлупе, было скрыто ядро еврейской религии: когда скорлупа распалась, — ядро проросло». Когда вы читаете эти строки, вы сразу уже угадываете, что из этого выйдет, вы чувствуете, как эллинские «критерии» незаметно прокрались в сознание М. О. и медленно, но верно начали свое дело разрушения. Когда нельзя было иначе, «критерии» даже соблазнили и М. О. к неточному изложению библейского повествования. В Библии сказано: «От всякого дерева в саду ты можешь есть, а от дерева познания добра и зла, не ешь от него; потому что в день, в который ты вкусишь от него, умрешь» (Бытие II: 16—17). Так сказано в Библии, а разум, который никогда не примирится с тем, что плоды знания добра и зла, т. е. его собственные плоды — смертоносны, подсказывает автору «Ключа веры», что Бог «запретил» тоже есть плоды и от дерева жизни. Без такого искажения, без допущения, что Бог не только отнял у человека знание добра и зла, но и закрыл для него источники жизни, невозможно довести до конца «разумную» критику Св. Писания. М. О. потому даже не останавливается на сказании о грехопадении и только вскользь касается его, как бы подчеркивая этим наше право выбирать из Вечной Книги только то, что нам кажется понятным и приемлемым, и отбрасывать или перетолковывать то, что представляется непонятным и неприемлемым, и продолжает это до тех пор, пока ему не начинает казаться, что старая книга уже совершенно очищена от «предрассудков» и «суеверия», и что в таком виде она может дерзнуть предстать на суд современного человека. Так, чтоб пояснить первый стих первого псалма: «Блажен муж, который не ходит в совет нечестивых», М. О. пишет: «Верующий отличается от неверующего характером своей душевной жизни; в верующем душевная жизнь совершается закономерно; оттого всякое его чувство и всякий помысел существенны, плотны, конкретны и все вместе располагаются в стройном порядке, почему и вовне получается благообразие и удача». Говоря о том, что Иеремия (VI: 19) называет пагубу, которую Бог посылает на евреев, «плодом их помыслов», или о наказаниях, которыми Иисус Навин (XXIII: 12—13) грозил Израилю, М. О. считает необходимым представить такого рода истолкования: «Нам сразу ясно, как понимали те люди закон возмездия; нет сомнения: в своей первоначальной чистой форме, раньше, чем народное суеверие обросло его коростой, верование это было насквозь прозрачно: оно выражало не что иное, как дознанный в опыте и всем понятный психологический закон. Божья кара не сверху падает на грешника — она зарождается в нем самом… Кара — не чудо, но естественный плод духа, помраченного безбожием». Или, останавливаясь на таких выражениях Библии, как «бояться Господа», «ходить пред лицом Его» он предлагает такое толкование: «Смысл всех этих терминов один: отречение от личной воли. Только одно нужно Богу — самоотречение… Напротив, единый грех человека — жить по своей воле». И, как вывод из всего: «Такова непреложная воля Бога, другими словами — таков предустановленный мировой закон… личность, как самочинная воля, должна угаснуть и стать приемником и исполнителем Божиих велений». И еще: «Мир все равно в конце концов победит личность, т. е. полностью внедрит в человека свою волю; торжество объективного разума над личным сознанием и своеволием неизбежно. Это и будет Царство Божие на земле, предвещенное пророками». И, в самом конце книги, — как бы в итоге всех предшествующих размышлений — мы читаем: «сущее» — призрак и ложь, лишь мгновенный вид становящейся таинственно-предопределенной жизни; в сущем реальна не данность, а тенденция, долженство ваше. Следовательно, мир — закономерно и непреложно осуществляющийся замысел или, по терминологии старого мифа, — замысел Бога. Чем ближе к концу книги, тем больше сливается мысль М. О. с «общечеловеческой мыслью», т. е. как раз с тем, в чем и В. Иванов находил последнее слово мудрости. Всякий, кто знаком хоть немного с новейшими философскими течениями, без труда различит в приведенных выше выдержках из «Ключа веры» (особенно характерные выражения я подчеркнул), равно как и в обращенных к М. О. письмах В. Иванова, черты так безраздельно овладевшего умами наших современников этического идеализма Фихте, который, как известно, в угоду своим эллинским учителям, все Св. Писание укладывал в первый стих 4-го Евангелия… Когда В.Иванов предлагал М. О. этический идеализм, облаченный хотя и в самодельные, но прекраснейшие ризы, М. О. с ужасом отворачивался от его проповеди и называл его сиреной. Но когда ему самому пришлось выступить в качестве учителя — он смиренно покорился своей участи и стал истолковывать Библию в таких словах, точно пророчества Гарнака уже сбылись и право аутентического толкования Св. Писания принадлежало бы одному Маркиону. Иначе говоря, все «религии, философские системы, знания, искусства и т. д.», память о которых так тяготила его душу и от которых он, слушая великолепные речи своего друга и товарища по здравнице, так страстно стремился освободиться, вновь приобрели власть над ним…
«Ключ веры», если его принимать дословно, находится в «вопиющем противоречии» с теми мыслями, которые М. О. высказал в «Переписке». Обычно вопиющие противоречия смущают нас и настраивают подозрительно против человека, который «обличен» в них. И, может быть, будущий историк литературы, которому придется выяснять миросозерцание М. О., с горечью или недоумением или — если он будет враждебно против него настроен — со злорадным торжеством станет противопоставлять «Ключ веры» — «Переписке». Но для нас, раз мы делаем попытку услышать М. О. теперь, когда его уже нет меж нами, противоречия приобретают иной смысл и иную цену. Мы вспоминаем проникновенные слова Экклезиаста (XII: 7): «И обратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу, Который и дал его». Земное учительство останется на земле, и на земле Библия будет читаться под руководством эллинских мудрецов и выросших из них Маркионов, Фихте и Гарнаков. Здесь, на земле, о настоящей Библии «нельзя», как писал Михаил Осипович В. Иванову, «ни говорить, ни думать». Ибо, если начнешь говорить или даже размышлять — ведь размышление, как учил Платон, есть неслышная беседа души с собой — не избегнуть, никак не избегнуть той колеи, по которой движутся вкусившие от плодов запретного дерева люди. Но там, куда М. О. возвратился теперь, там можно обо всём и размышлять, и говорить. Там он и Библию будет читать так, как ее читали в древние времена. Там казавшийся всем столь некультурным и потому предосудительным, даже безумным порыв его омыть с души наши знания и выйти на берег нагим, как первый человек — там этот безудержный порыв или — быть может — предчувствие ясновидящего — найдет, лучше сказать, нашел свое оправдание: ведь первый человек, не вкусивший еще от древа познания, был свободен от всех наших разумных критериев, без благословения которых мы не смеем принять Бога, даже и тогда, когда любим Его всем сердцем и всей душой, как любил Его покойный Михаил Осипович.
Печатается по изданию: Шестов Л. О вечной книге (Памяти Гершензона) // Шестов Л. Умозрение и откровение. Париж, 1964. С. 13—21.
Впервые опубликовано: Современные записки. [Париж,] 1925. № 24.