О Саше Черном (Амфитеатров)

О Саше Черном
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Опубл.: 1910. Источник: az.lib.ru

Амфитеатров А. В. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. Книга 2. Мемуары Горестные заметы: Воспоминания. Портреты. Записная книжка. Пародии. Эпиграммы

M.: НПК «Интелвак», ОО «РНТВО», 2003.

О САШЕ ЧЕРНОМ

править

С огромным и глубоким, редким наслаждением прочитал я сборник «Сатир» Саши Черного. В этой умной и сильной книжке прекрасно все, кроме, пожалуй, заглавия. Оно суживает характер и значение поэзии Саши Черного. Сатиру мы привыкли тесно связывать с публицистикой. Теоретически привычка эта неправильна, но правда практики в веках победила теорию. Нет в истории литературы такого сатирика, при имени которого в уме не вставало бы представление не столько о поэме, сколько о стихотворствующем риторе-публицисте. Между тем Саша Черный совсем не ритор, но, прежде всего, именно поэт. Отличительная, основная черта поэтического характера — мышление образами — сказывается в его творчестве с энергией преобладающей, с рельефностью поразительной. Скажу даже больше того, слабейшую часть сборника составляют стихотворения на случай, обрабатывающие злобу политического дня, и эпиграммы. До такой степени в формации вдохновений Саши Черного публицистика является наносным слоем, чуждым интересом, посторонним впечатлением. Здесь Саше Черному, если не обязательно приходится, то часто случается насиловать свой талант выдумкою, искусственным нанизыванием «смешного» на общую нитку заданной предвзятости. Петроний, Стерн, Гоголь, Гейне (имеющий на молодого поэта самое большое влияние), Беранже, Некрасов как лирики-юмористы ближе дарованию Саши Черного, чем сатирики чистой воды: Ювенал, Свифт, Берне, Барбье, Салтыков, Сухово-Кобылин. У последних он выучился сатирической смелости бесцеремонно крупного слова, перенял боевые удары жесткими гиперболами, с первыми он — родственник по духу. И уже одно то обстоятельство, что после книжки Саши Черного приходят в голову воспоминания о таких славных мертвецах прошлого смеха, свидетельствует, какое чудесное обещание имеем мы в молодом поэте.

Не знаю, будет ли выполнено это обещание, и совсем не собираюсь слагать в честь Саши Черного дифирамбы авансом, но его короткое прошлое и наличное настоящее, выражаемое книжкою «Сатир», позволяет сказать с полною уверенностью и определенностью, что такого оригинального, смелого, свободного, буйного лирика-юмориста, такой мрачно-язвительной, комически-унылой, смешно-свирепой стихотворной маски не появлялось на российском Парнасе со времен почти что незапамятных. Свободою стиха Саша Черный напоминает блестящих поэтов «Искры»: Курочкина, Жулёва, молодого Вейнберга, юного Буренина. Жулёв — Скорбный Поэт — был бы ему больше всех сродни, как самый демократический из них по настроению и самый звонкий ритмом и рифмами.

Товарищ, не ропщи!

Хоть мы с тобой иззябли

И лишь пустые щи

Едим, как мизерабли…

На днях вот богача

От преизбытка пищи

При помощи врача

Стащили на кладбище.

Какой был крик и вой, —

Пересказать нет средства! —

Ну, точно на Сенной —

Из-за его наследства.

Придет пора и нам,

Но мы с тобой, дружище,

Отправимся к отцам,

Без шуму на кладбище.

Потащат нас с двора

На скорбной колеснице —

Adio! — фельдшера

Обуховской больницы!

Этому стихотворению Скорбного Поэта пятьдесят лет, но оно не прозвучало бы в сборнике Саши Черного диссонансом ни содержания, ни формы. Но Жулёв — забытый автор «Страшного флейтиста», «Трагедии в Летнем саду», «Песни о карете», «Витязя и дамы» и множества других остроумных петербургских шаржей, далеко менее забытых, чем их автор, потому что масса бойких стихов и куплетов вошла в обиходную цитату, в уличную песню, даже проникла в народ, — но Жулёв имел музу веселее и здоровее, чем досталась Саше Черному. Жулёв принадлежал к первому демократическому поколению интеллигенции, нахлынувшему из провинции бедовать в Петербурге. Здоровая заправка деревенскими хлебами еще бежала в его крови, и не только кровь, но и, как говорится, селезенка играла. Латинский квартал старого Петербурга имел жизнерадостные запасы хохочущей способности faire bonnes mines au mauvais jeu[1], коих поздно искать в переутомленном Латинском квартале Петербурга нового, рекомендующем обитателя своего хотя бы таким прелестным портретом:

Кожа облупилась, складочки и складки,

Из зрачков сочится скука многих лет.

Кто ты, худосочный, жиденький и гадкий?

Я?! О нет, не надо, ради Бога, нет!

Злобно содрогаюсь в спазме эстетизма

И иду к корзине складывать багаж:

Белая жилетка, Бальмонт, шипр и клизма,

Желтые ботинки, Брюсов и багаж…

Гризетка Жулёва («Что за скверная девчонка») и девица «Совершенно веселой песни» Саши Черного — одно лицо, но перекосившееся в смене поколений от водевиля к загулу с истерикой, от канкана у Ефремова или Марцинкевича к danse macabre[2].

Думай, думай — не поможет.

Сорок бед — один ответ.

Из больницы на рогоже

Стащат черту на обед,

А пока,

Ха-ха-ха,

Не толкайся под бока!

Саша Черный пишет после Достоевского с карамазовщиною, после ницшеанства российского, после непротивленного прекраснодушия толстовского, после двадцатилетней эволюции декаданса после разочарований и распадений марксизма, после крушения революционной мечты, под веянием душного сирокко тяжкой реакции. Все эти влияния отложились на его даровании неизгладимыми пережитками и придают его творчеству сложность и острую едкость, незнакомые веселому Жулёву с товарищами. Тот и не мечтал о них, да и не мог мечтать. Шестидесятые годы — расцвет материалистического фанатизма, эпоха большой прямолинейной веры, убежденной в своей победной непогрешимости и потому, — за пределами прямых общественных битв, где она свистала свирепою сатирою, — смеявшейся довольно добродушно: как над глупостями маленьких — с взрослого высока. Стихотворения Саши Черного часто хватают современность в глубину психологическими штрихами, которые и не снились поэтам «Искры», а если бы приснились, еще Бог весть, не стали ли бы они от штрихов этих чураться, — дескать, «лира, чистая лира»! Надо вспомнить и принять в соображение, что «лиры» -то мы, даже в восьмидесятых годах еще стыдились, как порока, взрослых людей недостойного. Посмотрите-ка «почтовые ящики» в юмористических журналах того времени: сколько попреков «лирою» приходилось получать от редакторов нам, тогдашним дебютантам!

Это лирическое превосходство современного юмориста над прошлыми особенно ярко сказывается, когда им, детям двух разных веков, случается встретиться в теме. Вот, например, «Городская сказка» Саши Черного о филологе Фаддее Семеновиче Смяткине, который влюбился в

Деву с душою бездонной,

Как первая скрипка оркестра, —

Недаром прозвали мадонной

Медички шестого семестра.

Она совершенно однородна и по настроению, и по сюжету с весьма известным стихотворением покойного Вейнберга (Гейне из Тамбова): «Я любил ее так страстно, так высоко-поэтично», — включительно до трагического финала:

И шептал я: «Дева рая,

Доктор, доктор медицины!»

Стихотворение Вейнберга считается как юмористическое образцовым, не раз попадало в хрестоматию (Гербеля и др.), но нельзя не сознаться, что «Фаддей Семенович Смяткин» совершенно раздавил его своею сильною, жестокою и неотразимою образностью. Разочарования однородны, но Вейнберг отразил в своем разочаровании еще недавнего тогда притворщика-зубоскала барона Брамбеуса, а в разочаровании Саши Черного отразилась не только печальная улыбка Антона Чехова, но даже и как будто мелькает сквозь нее гримаса Достоевского. Этот ведь тоже умел иногда быть смешным! Да еще как!

Другой пример. Пастель Саши Черного «Пошлость» и «Житейская пошлость» в «Даме, приятной во всех отношениях», сатирической поэме В. Курочкина на 1865-й год, — бабушка и внучка. Но опять-таки старый ученик Беранже и Барбье затмевается молодою энергией поэта, обвеянного могучим духом Бодлера. «Пошлость» — один из самых резких по общему тону и бесцеремонности образов, ямбов Саши Черного, — настолько, что сам он будто смутился немножко и запросил читательского снисхождения:

Портрет готов, карандаши бросая,

Прошу за грубость мне не делать сцен:

Когда свинью рисуют у сарая —

На полотне не выйдет Belle Hélène *.

  • Прекрасная Елена (фр.).

Напрасно. Из всех российских бытописателей-Петрониев Саша Черный более чем кто-либо другой имеет право приложить к себе характеристику Юста Липсия: «Auctor purissimae impuritatis»[3]. Он имеет право написать какую угодно непристойность, потому что она будет облагорожена его искренностью и непосредственностью. Вырвется, как необходимость, из реализма, диктующего верный и точный образ для действительно наблюденной мерзости, а не из мечтательнои самощекотки отрицательными, но нравящимися автору призраками, плачевный пример которой мы видим, например, в «Мертвой зыби» О. Миртова, не из сладостного купания в житейских грязях. Саша Черный — антипод В. В. Розанова. Саша Черный пишет только о грязи — выходит хрустально чисто, г. Розанов пишет только о возвышенно чистом — выходит грязно.

Одно из стихотворений Саши Черного снабжено эпиграфом из «Проклятия зверя» г. Л. Андреева и представляет к тому произведению довольно язвительный комментарий. Но, в сущности, вся книжка Саши Черного — своеобразное «Проклятие зверя», проклятие жизни, раздавленной городом, городу, ее раздавившему, — проклятие Петербургу.

Добро, строитель чудотворный!

Ужо тебе! —

посулил когда-то Медному всаднику несчастный, обезумленный петербургским наводнением Евгений, потомок предков, блиставших на страницах Карамзина, но — «сам он жалованьем жил и регистратором служил» («Родословная моего героя»).

Правнук его, петербургский интеллигент Саша Черный, допевает мрачную песню предка:

Петр Великий, Петр Великий!

Ты один виновней всех:

Для чего на север дикий

Понесло тебя на грех?

Восемь месяцев зима, вместо фиников — морошка,

Холод, слизь, дожди и тьма — так и тянет из окошка

Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой…

Где наше — близкое, милое, кровное?

Где наше — свое, бесконечное, любовное?

Гучковы, Дума, слякоть, тьма, морошка…

Мой близкий! Вас не тянет из окошка

Об мостовую брякнуть шалой головой?

Ведь тянет, правда?

И этого страшного поэта иные провозглашают смешным забавником? Да, он смешон и забавен, как Павел Иванович — «Вечный муж», как Фома Опискин и жертвы его в «Селе Степанчикове», как остроты Федора Петровича Карамазова, как г-жа Хохлакова в диалоге с Митею Карамазовым… Только смеху этому не обрадуешься и, чем видеть перед собою жизнь, полную обещаниями забав подобных, — пожалуй, — в самом деле начнешь из окошка поглядывать с вожделением на панель. Смех оскаленного черепа, пируэты скелетов на кладбище. Вопль разложения физического и морального, зубовный скрежет кровных обманов напрасной жизни:

Были яркие речи и смелые жесты,

И неполных желаний шальной хоровод.

Я жених непришедшей прекрасной невесты,

Я больной, утомленный урод…

Когда-то г-жа Гиппиус, талантливая и чуткая женщина, устами псевдонима Антона Крайнего, враждебно обмолвилась тем более верным, что наивным предостережением буржуазному декадансу, коего она была пророчицею: не брать слишком всерьез Антона Чехова как пассивного эстетического страдальца, последнего певца разлагающихся мелочей, — иначе в победительном пессимизме своем он покажется читателю велик и страшен[4]. Смех и песня — старые экраны между жизнью и страхом жизни, и Galgenhumor[5] — веселое приспособление идеи о виселице к инстинкту самосохранения, который виселицу отрицает. Стихи Саши Черного — в этой категории. У них могут быть два читателя с двумя разными манерами чтения и двумя разными впечатлениями. Читатель, барахтающийся в жизни, успевая лишь фотографировать розничным сознанием ее текущие минуты, невольно хохочет в такт уморительным кривляниям их меткого кинематографа. Читатель, нашедший в жизни дорогу обобщений, обогатившийся каким-либо, хотя бы условным, синтезом мировоззрения, закроет эту книжку, как беспощадную скептическую поверку, со словом: — Страшно!

…О, дом сумасшедших, огромный и грязный!

К оконным глазницам припал человек:

Он видит бесформенный мрак безобразный.

И… это навек!

Я слегка изменил последний стих, чтобы сохранить идею Саши Черного, не удлиняя расползающуюся цитату двумя дальнейшими стихами, неудачными, как нравоучительный комментарий. Большая молодость Саши Черного часто сказывается боязнью за свою понятность — боязнью таланта, неопытного в впечатлении, которое он производит. Он все опасается, что читатель не поймет его поэтического образа, и на этот плачевный случай старается, сказавши для избранных, затем растолковать сказанное во всеобщее употребление. Эти человеколюбивые старания иногда порождают повторения и длинноты, общие места, которые из дальнейших изданий книги своей поэт, — я уверен, — выбросит за совершенною их ненадобностью. Вообще из сотни стихотворений, вошедших в сборник Саши Черного, автор мог бы смело одною четвертью пожертвовать, высыпав их, как балласт, задерживающий быстрый подъем воздушного корабля. Что же это? Плохие, что ли, стихотворения? Нет, не то чтобы плохие, а так, только, — что называется, на редакционном жаргоне «читабельные»: прочесть их можно без обиды за истраченное время, но в уме они не застревают, и мог бы их написать и другой кто-нибудь, а не Саша Черный. Хронический журнальный способ публикации, которому подчинилась его поэзия, неминуемо накладывает на нее характер некоторой спешности и ремесленных компромиссов. Тем суровее должен быть в качестве автокритика поэт к отдельному изданию своих стихов. Все, что он печатал в журналах, пред экзаменом отдельного издания, — не более как корректура к авторской правке, а то иногда и черновая рукопись.

Как я уже сказал, Саша Черный мог бы без ущерба для сборника забыть в архиве журнальных страниц некоторые стихотворения на злобы политического дня: они растаяли, а стихи, к сожалению, были не настолько сильны, чтобы дать им жизнь вечную, как, например, некогда дали жизнь вечную диспуту Погодина и Костомарова о происхождении Руси свистящие пародии Конрада Лилиеншвагера. Но и в этом отделе Сашею Черным брошено несколько сатирических перлов, которые наверно переживут тех, которым они преподносятся: «Невольное признание» (Гессен и Милюков), «Анархист», «Баллада». Грубее юмор баллады «По мытарствам» (о Меньшикове), зато выруган пресловутый автор «писем к ближним» столь крепко и липко, что вряд ли даже ему, многострелянному, вдругорядь так получать приходилось.

Чтобы дать понятие о способности поэта к «невинному» юмору, достаточно было бы из отдела «Провинция» одной прелестнейшей «Первой любви» и из отдела «Лирические сатиры» блестящей, гейневской шалости «Песнь Песней». Потому что глубокая и умная сердечная «идиллия» «Жизнь» в первом отделе и острое вступление «Под сурдинку» во втором уже отлично нашли бы себе место в отделе «Быт». Остальное в названных отделах можно характеризовать как «лицейские стихотворения», которые будут когда-нибудь уместны и полезны в «Полном собрании сочинений» Саши Черного, но сейчас читатель легко обошелся бы и без них. Головою ниже своего обычного поэтического роста Саша Черный также в «Посланиях» (впрочем, целиком хорошо «Второе послание» и первая половина третьего) и остальных своих Reisegedichte[6]. После Гейне подобные иронические пасторали стоит делать или уж ярче яркого или… их вовсе не стоит делать.

Обращаюсь к формальной стороне поэзии Саши Черного — к стихотворству, к ритму и рифме. Должен сознаться, что я совсем не поклонник так называемого свободного стиха, отрицающего плавную мелодию метрики, и хлестких приблизительных созвучий, вводимых вместо совершенной гармонии рифм. За последние десять-пятнадцать лет русская рифма чудовищно попятилась назад. Она уже за Пушкиным и даже за Жуковским. Вместо того чтобы расширять объем и полнозвучие рифмы, поэзия новых, невероятно много и смешно пишущих поэтов обыкновенно довольствуется таким слабым и отдаленным намеком на рифму, который до нас удовлетворял публику разве од державинских. Главные и обычные причины тому — страшная поспешность творчества, слабое знание русского языка, выносимое из среднего образования, а потому незначительность синонимического и симфонического словаря, а потому и лень к обработке стиха в музыкальную точность и к «заострению его», как Пушкин говорил, летучею, меткою рифмою. Ни в ком все эти недостатки новой русской поэзии не сказываются больше, чем в законном главе ее, объединителе в то же время и всех ее достоинств, высокоталантливом Бальмонте. Он, вечно спешный («жить торопится и чувствовать спешит»), способен целыми страницами сочетать построчно несносные мнимые неологизмы, в которых он прилагательные обращает в существительные посредством обобщающих суффиксов, создавая этим сором на глубоком море поэзии своей отмели и перекаты безвкуснейшей прозы. Не вполне свободен от указанных ущербов и Саша Черный, — кроме главного: пресных качественных неологизмов у него нет, за исключением двух-трех нарочных мест, где он над ними с отвращением смеется («Недоразумение»). Немногие, но все же наличные пробелы и неловкости рифм бросаются в глаза читателю Саши Черного тем заметнее, что вообще-то его запас рифм изумительно богат и разнообразен, и пользуется он ими мастерски свободно, как профессор фехтования — шпагою, и с изящным вкусом. Поэтому, сдается мне, ущербы надо отнести исключительно на счет спеха, выпускающего стихотворение в печать без окончательной отделки. Иногда это очевидно. Если, например, у поэта уже звучат в голове, в сцеплении образов, скажем, «невеста» и «место», то такому ловкому ювелиру стиха, как Саша Черный, никогда не трудно повернуть свою фразу так, чтобы найденные формы «невесты» и «места» дали созвучие полное, без детонации двух флексий, колющей чувствительное ухо. Когда Саша Черный, преодолевая с величайшею легкостью величайшие трудности рифмы («Стилизованный осел»), позабывает подобные простые мелочи и пустяки, само собою разумеется, что это говорит лишь о том, что мысль слишком быстро пишется на бумагу, рукопись слишком скоро поступает в набор, а корректура читается слишком бегло и со скупостью срока на авторскую правку.

Созвучные сочетания у Саши Черного необыкновенно находчивы, смелы, неожиданны, а потому, зачастую, победоносно смешны. Когда Саша Черный «с добродушием ведьмы встречает поэта в передней» то даже самый суровый Тальери стиха, вроде покойного Майкова, что ли, может быть, пожмет плечами, но раньше невольно улыбнется, потому что странное созвучие само слишком заразительно улыбается. «Смяткин» и «пятки», конечно, не рифмуют, но — не угодно ли, попробуйте-ка придраться к унылому комизму такой вот созвучности:

Пришел к мадонне филолог,

Фаддей Семенович Смяткин,

Рассказ мой будет недолог:

Филолог влюбился по пятки.

Licentia poetica[7] проскальзывает у Саши Черного и глотается его читателем с легкостью, как мало у кого из русских поэтов. Он великолепно знает русский разговорный язык и пользуется им в стихе с вольностью и гибкостью прозаической речи.

Улыбка слов, блестяще скачущий ритм и порывистые темпы съедают неточности созвучий, которые позволяет себе Саша Черный звуковыми обманами, иногда почти чудотворными. В стремительной «арии для безголосых» — «Стилизованный осел» — пародии, написанной против мелких декадентиков, есть, например, такие быстрые стихи:

Ах, словесные, тонкие-звонкие фокусы-покусы.

Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу.

Кто не понял — невежда!

К нечистому накося-выкуси.

Презираю толпу. Попишу? Попишу, попишу…

Я должен сознаться, что, обладая довольно чутким слухом к рифме, — в которой я к тому же старовер, — я, все-таки ошеломленный этим звуковым натиском, не сразу заметил тайну эффектного диссонанса, которым Саша Черный так хорошо подчеркнул сумятицу и толкотню, льющихся бешеным темпом оскорбительных стихов. И этот «фокус-покус» удается поэту много раз, — почти неизменно. По крайней мере, я не вспоминаю, чтобы Саша Черный сорвался где-либо на нем, кроме «Обстановочки» — одного из лучших и сильнейших стихотворений сборника, но, к сожалению, несколько испорченного неудачною рифмовкою «рубля» с «убылью». Этой натяжки русское ухо никак уже принять не может.

Хотел бы еще говорить, да и есть еще что, и надо говорить о хорошем, нужном, своевременном таланте Саши Черного, но — авось, не в последний раз встретились. Это молодое дарование — целиком все еще впереди. Оно само себя ищет и отсюда все его плюсы и минусы, все яркости его искренности, все гримаски и ужимки его кокетства. Как он себя найдет, во что определится, — время скажет. Задатки средств прекрасны и огромны. Вопрос теперь: есть ли у поэта — к чему применить его прекрасные и огромные средства? есть ли у него самого — что сказать печальному веку, разложение которого он высмеивает? Удовлетворительный ответ на этот вопрос не столько читается словами, сколько слышится и чувствуется в общем благородстве тона песен Саши Черного, в юношеском азарте, в смелой прямоте, с которою он кошку называет кошкой, дурака дураком и мерзавца мерзавцем. Все показывает, все говорит за то, что — наконец-то! — на Руси подрастает и крепнет новый «рыцарь духа», воинственный, мужественный и сильный…

Пора. Над Россией так много туч, что если уж не разряжается мрак их грозою, то пусть хоть ночные зарницы сохранят нам память и мысль о молниях гроз!

ПРИМЕЧАНИЯ

править

Печ. по изд.: Амфитеатров А. И черти, и цветы. СПб., 1913. Очерк вошел также в его кн.: Разговоры по душе. М., 1910.

С. 190. Саша Черный (наст. имя и фам. Александр Михайлович Гликберг; 1880—1932) — поэт-сатирик, прозаик. С марта 1920 г. — в эмиграции. Автор книг: «Разные мотивы» (СПб., 1906), «Сатиры» (СПб., 1910), «Сатиры и лирика» (СПб., 1911), «Жажда. 1914—1920» (Берлин, 1923), «Несерьезные рассказы» (Париж, 1928) и др.

С. 191. Петроний Арбитр — римский писатель, занимавший высокие должности при дворе императора Нерона и называвшийся «арбитром изящества». Заподозренный в заговоре, был в 66 г. принужден Нероном покончить самоубийством.

С. 191. Стерн Лоренс (1713—1768) — английский прозаик-сентименталист. Автор гротескного романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» (1760—1767).

Ювенал Децим Юний (ок. 60—ок. 127) — римский поэт-сатирик.

Свифт Джонатан (1667—1745) — английский прозаик-сатирик. Автор памфлетов и романа «Путешествия в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гуливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей» (1726).

Барбье Опост (1805—1882) — французский поэт.

Жулёв Гавриил Николаевич (1834—1878) — поэт, драматург, актер Александрийского театра. В 1860—1869 гг. сотрудничал в «Искре». Автор книг «Песни Скорбного поэта» (1863), «Ба! Знакомые всё лица!!! Рифмы дебютанта (Скорбного поэта)» (1871) и др.

Вейнберг Петр Исаевич (1831—1908) — поэт, переводчик, историк литературы. В 1859—1866 гг. сотрудничал в «Искре», где публиковал фельетоны, памфлеты, сатирические стихи под псевдонимом «Гейне из Тамбова».

Буренин Виктор Петрович (1841—1926) --прозаик, драматург, литературный и театральный критик, поэт, переводчик. Сотрудник газеты «Новое время».

С. 193. Ницшеанство — учение о романтическом идеале «человека будущего», связанного с мифическим культом сильной личности, «сверхчеловека». Названо по имени немецкого философа Фридриха Ницше (1844—1900), авторатрудов, написанных в жанре философско-поэтической эссеистики: «Рождение трагедии из духа музыки» (1872), «По ту сторону добра и зла» (1886), «Так говорил Заратустра»(1883—1884) и др.

С. 194. Гербель Николай Васильевич (1827—1883) — поэт-переводчик, библиограф. Составитель и издатель антологий «Поэзия славян» (1871), «Английские поэты в биографиях и образцах» (1877), «Немецкие поэты в биографиях и образцах» (1877) и др.

С. 195. Барон Брамбеус--псевдоним Осипа (Юлиана) Ивановича Сенковского (1800—1858) — прозаика, востоковеда, журналиста, отличавшегося консерватизмом; с 1822 по 1847 г. — профессора Петербургского университета по кафедре арабского, персидского и турецкого языков; в 1834—1856 гг. — редактора-издателя журнала «Библиотека для чтения», в котором под этим псевдонимом он печатал свои полемические статьи, путевые очерки, научно-философские (основоположник этого жанра в русской литературе), фантастические, сатирические и «восточные» повести.

С. 195. Бодлер Шарль (1821—1867) — французский поэт, предшественник французского символизма.

Юст Липсий (Юстус Липсиус; 1547—1606) — фламандский филолог, философ, профессор университетов в Йене и Лувене. Исследователь римских древностей, издатель сочинений историка Тацита.

С. 196. О. Миртов (наст. имя и фам. Ольга Эммануиловна Негрескул; 1874—1939) — прозаик, драматург. Автор романов «Мертвая зыбь» (1910) и «Яблони цветут» (1911).

«Проклятие зверя» (1908) — рассказ Л. Н. Андреева.

Евгений — герой поэмы Пушкина «Медный всадник».

Карамзин Николай Михайлович (1766—1826) — историк, прозаик, поэт, журналист. Автор труда «История государства Российского» (т. 1—8; 1817).

«Родословная моего героя» (1836) — стихотворение Пушкина.

С. 197….как Павел Иванович — «Вечныймуж»…-- Неточность: герой рассказа Достоевского «Вечный муж» (1870) — Павел Павлович Трусоцкий.

Фома Опискин — один из главных героев повести Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели» (1859).

Федор Петрович Карамазов — неточность: героя романа Достоевского «Братья Карамазовы» зовут Федор Павлович.

…как г-жа Хохлакова в диалоге с Митею Карамазовым…-- Эпизод романа Достоевского «Братья Карамазовы».

Гиппиус… устами псевдонима Антона Крайнего…-- Имеется в виду статья поэтессы, прозаика, драматурга и критика Зинаиды Николаевны Гиппиус (в замуж. Мережковская; 1869—1945) «Быт и события», напечатанная в журнале «Новый путь» (1904. № 5 и 9) под псевдонимом Антон Крайний.

С. 199….дали жизнь вечную диспуту Погодина и Костомарова пародии Конрада Лилиеншвагера.-- Речь идет о фельетоне «Наука и свистопляска, или Как аукнется, так и откликнется» и стихотворении «Новый общественный вопрос в Петербурге» (Свисток. Вып. 4 сатирического отдела журнала «Современник». 1860, № 3) Н. А. Добролюбова, напечатанных под псевдонимом «Конрад Лилиеншвагер». Поводом для выступления критика послужил ответ М. П. Погодина («рыцарям свистопляски») на статью Костомарова «Начало Руси» (Современник. 1860. № 1) и рецензию Добролюбова (там же) на книгу Погодина «Норманнский период русской истории» (М, 1859). Между Погодиным и Костомаровым состоялся также диспут 19 марта 1860 г. в Петербургском университете, на котором свою правоту удалось отстоять Костомарову.

С. 199. Погодин Михаил Петрович (1800—1875) — историк, прозаик, драматург, публицист; издатель журналов «Московский вестник» (1827—1830) и «Москвитянин» (1841—1856).

Костомаров Николай Иванович (1817—1885) — историк, прозаик, поэт, критик, писавший на русском и украинском языках. Главный труд — «Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей» (1873—1888).

Гессен Иосиф Владимирович (1866—1943) — один из лидеров гарпии кадетов, адвокат, публицист. Редактор газеты «Речь» (1906—1917).

Милюков Павел Николаевич (1859—1943) — историк, публицист, политический деятель. Один из основателей партии кадетов, председатель ее ЦК и редактор центрального органа «Речь» (до 1917 г.); министр иностранных дел в первом составе Временного правительства. В Париже — председатель Союза русских писателей и журналистов (1922—1943), редактор влиятельной эмигрантской газеты «Последние новости».

С. 200. Жуковский Василий Андреевич (1783—1852) — поэт, переводчик, критик.



  1. Улыбаться при проигрыше (фр.); в знач.: притворяться довольным.
  2. Пляске смерти (фр.); музыкальная пьеса мрачного или шуточного содержания в форме танца.
  3. «Писатель, нисколько не запятнанный мерзостями» (лат.).
  4. Смотри во втором издании моих «Курганов».
  5. Юмор висельника (нем.)
  6. Путевые истории, заметки (нем.).
  7. Поэтическая вольность (лат.).