Аркадий Францевич Кошко
Очерки уголовного мира царской России
правитьВоспоминания бывшего начальника Московской сыскной полиции и заведывающего всем уголовным розыском Империи
правитьКнига третья
правитьИсточник текста: «Среди убийц и грабителей»: Книжная лавка — РТР; М.; 1997
Убийство Бутурлина
правитьУбийство поручика Бутурлина — преступление незаурядное.
Оно явилось своего рода знамением времени, так как крайне редко до того было видано в России, чтобы люди высокой культуры, ума и образования отягощали свою совесть убийством, имеющим целью сравнительно ничтожную материальную выгоду. Я не говорю об инициаторе убийства, Обриене де Ласси: у него алчность питалась крупными суммами. Но Панченко, этот жалкий и гнусный доктор Панченко, использовавший свои медицинские познания для умерщвления пациента, за всю «операцию» должен был получить лишь 5 тысяч рублей. За эти деньги он согласился нарушить докторскую присягу и хладнокровно втыкать им же умышленно загрязненный шприц в тело больного, нетерпеливо ожидая заражения крови и смерти последнего. Какой жутью веет от этого старика, похоронившего в себе всякие проблески человечности.
Дело было так. Весной 1910 года через агентуру до петербургской сыскной полиции дошли слухи о том, что скончавшийся недавно поручик Преображенского полка Бутурлин умер не естественной, а насильственной смертью, что подкладкой всего дела являются какие-то денежные домогательства наследников и т. д.
Так как к этим слухам присоединяли еще и имя доктора Панченко, давно известного полиции по ряду темных делишек, им обстряпанных, то решено было обратить особое внимание на эти сведения, чтобы проверить их основательность. С этой целью приступлено было прежде всего к выяснению семейной жизни предполагаемой жертвы преступления. Она представилась в следующем виде.
Покойный поручик был сыном небезызвестного генерала Бутурлина и его жены, рожденной графини. Б. Бутурлины были богаты, обладали несколькими домами в Петербурге, из которых дом у Мойки на Прачечном переулке был особенно красив (сооружение строителя Исаакиевского собора — Монферрана). В этом доме позднее помещалось итальянское посольство. Кроме того, Бутурлиным принадлежало прекрасное, огромное имение под Вильно, знаменный «Зверинец». Старик Бутурлин, тратя немалые деньги на себя свои «петербургские прихоти», был довольно скуп по отношению семье, состоявшей из жены и двоих детей, покойного поручика и дочери.
Дочь была замужем за неким Обриен де Ласси, человеком не бедным, но несколько запутавшимся в многочисленных делах и предприятиях, душой которых он являлся.
По собранным сведениям выяснилось, что у детей Бутурлиных с отцом отношения «кисло-сладкие» и что они сильно интересуются будущим наследством.
Так как большая часть имущества Бутурлина представляла собой майорат, то главным наследником в будущем должен был явиться именно умерший поручик, в случае же его смерти — . старший в роде, т. е. сын дочери, маленький Обриен де Ласси. Это обстоятельство сразу же заставило петербургскую сыскную полицию насторожиться. Принялись за тщательное обследование деятельности доктора Панченко вообще и за последнее время в частности. Тут развернулась весьма странная и подозрительная картина.
Еще раз подтвердились те темные данные о нем, что уже имелись у полиции. Его медицинская практика заключалась, главным образом, в выдаче фиктивных свидетельств, в рекламировании «универсальных» лекарств и в широком применении абортов. Панченко обладал довольно серьезными медицинскими познаниями, но их он применял предосудительнейшим образом: выяснилось, что за последние годы им было написано за вознаграждение несколько десятков диссертаций для лекарей, чающих степени доктора медицины.
Весь свой заработок Панченко отдавал некоей Муравьевой, перед которой он буквально благоговел. Муравьева всячески эксплуатировала доктора, обращалась с ним жестоко, и нередко, при уменьшении заработка, Панченко подвергался с ее стороны побоям и временно выбрасывался на улицу.
Как Обриен де Ласси познакомился с Панченко — неизвестно; но выяснилось, что именно он, де Ласси, привозил и усиленно рекомендовал Панченко покойному Бутурлину. Из дальнейших справок оказалось, что в период болезни Бутурлина, незадолго до знакомства с ним Панченко, последний ездил в чумный форт для каких-то лабораторных работ, причем в это же время из лаборатории пропала колба с чумными бациллами.
Принимая во внимание все эти данные и неожиданную заботливость, проявленную Обриеном де Ласси к больному бофреру, с которым до сих пор он был весьма холоден, начальник петербургской сыскной полиции В. Г. Филиппов решил арестовать и Обриена, и доктора Панченко.
Одновременно было получено разрешение вынуть из склепа труп Бутурлина для исследования его внутренностей. От этого вскрытия ждали важных результатов, но оно почти ничего не дало: не было обнаружено ни малейших следов какого бы то ни было яда, и, по заключению экспертов, смерть последовала от заражения крови.
Я крайне бегло описываю это трагическое происшествие, так как в свое время вся русская пресса подробно о нем писала и русской публике оно хорошо известно. Я принялся за этот очерк лишь потому, что признания Панченко, сделанные им в форме частного письма Филиппову и переданные мне последним, поразили меня. Десятки раз перечитывал я это письмо и знал его когда-то чуть ли не наизусть. Несколько ниже я привожу почти текстуально этот «человеческий документ». Как сильны страсти человеческие, когда по неведомым нам душевным комбинациям, под влиянием известных роковых двигателей, по роковому стечению обстоятельств, человек теряет власть над собой и делается игрушкой собственных инстинктов, иллюзий и похотей.
Сидя в тюрьме, Обриен решительно отрицал всякую за собой вину.
Панченко, первое время держался такого же метода, но вскоре стал сдавать и обнаруживать признаки душевного волнения. В минуту слабости он даже как-то неожиданно, хотя и глухо, признал свою вину, затем взял это признание обратно; через неделю опять сознался и указал на то, что дня за три до смерти Бутурлина посылал Обриену телеграмму: «Все кончено, когда расчет». По проверке на телеграфе заявление это подтвердилось.
На каждом допросе Панченко с волнением расспрашивал о здоровье и о житье-бытье своей сожительницы Муравьевой, удивляясь отсутствию прямых от нее известий и т. д. Вскоре, однако, он понял, что не существует больше для нее и, видимо, окончательно пал духом.
Прождав еще с месяц, он неожиданно принес полную повинную.
Как и следовало ожидать, Обриен де Ласси, желая устранить поручика Бутурлина, наследника майората, прибег к помощи д-ра Панченко, уговорив последнего за пять тысяч рублей совершить убийство.
Пользуясь хронической болезнью молодого Бутурлина, Обриен усиленно рекомендовал ему «чудодейственного» доктора Панченко и привез последнего к больному. Панченко сначала намеревался ввести шприцем в организм чумные бациллы, для чего и украл трубочку с чумными культурами, но затем нашел более осторожным отказаться от этой затеи и остановился на менее сложной, но одинаково смертоносной инфекции: он просто умышленно загрязнял шприц. Долго сильный организм убитого не поддавался заразе, но Панченко все более и более загрязнял иглу, нетерпеливо ожидая преступных результатов. И, наконец, когда заражение крови стало очевидным фактом, Панченко и послал телеграмму Обриену де Ласси, о которой упомянуто выше.
Каким-то зловещим ужасом веяло от признания Панченко. В письме к Филиппову он говорил так:
«Да. Я убил его. Мой грех. Но сможете ли вы понять все те душевные переживания, весь тот тернистый скорбный путь, которым я дошел до этого. Мне думается, что нет. Вы не поймете меня хотя бы потому, что редкому человеку выпадает несчастье быть обуреваемым тем страшным чувством, что люди банально называют любовью, не имея, в сущности, о ней никакого понятия. Да, я любил, любил каким-то демоническим чувством. Все мною приносилось ей в жертву: я работал, как вол, я сокращал до минимума часы отдыха и сна, я втаптывал в грязь мое имя и честь и, наконец, совершил убийство, смертельно ранил свою совесть — и все для того, чтобы на приобретенные этим тяжелым путем деньги хоть несколько скрасить ей жизнь. На себя я мало тратил: ходил обтрепанным, в истоптанной обуви. Но зато за все лишения получал, как высшую награду, ее ласку. Вы, обыкновенный, здоровый человек, не поймете того трепета, той жадности, с какими я ожидал этих ярких минут. Впрочем, минуты эти редко мне выпадали на долю. Обычно меня держали в черном теле: кормили остатками с „господского стола“, ночевал я часто на полу, у постели, вместе с ее любимой собачкой. Но не все ли равно. Лишь бы быть вблизи от нее, лишь бы дышать одним воздухом с нею. Я любил ее и ласковой и гневной; сладостно было ощущать, как ее розовые ногти впиваются тебе в лицо и безжалостно рвут твою старую кожу. Да, я любил ее так, как нынче уж не любят. Что значит блажь прожигателей жизни, бросающих легко добытые миллионы на женщин.
Что значат ревнивые убийцы и самоубийцы, действующие обычно под влиянием аффекта. Как малокровно их чувство по сравнению с моим. Да знаете ли вы, что приди моей святыне мысль об измене на моих глазах, я благословлял бы имя того избранника, сумевшего доставить ей хотя бы минутную утеху, ибо, повторяю, любовь моя не знала жертвенных границ. Я долго ждал и мучился в тюрьме; не страх перед наказанием, не строгости тюремного режима, ни даже тень моей несчастной жертвы отравляли мне покой, — нет, а мысли лишь о ней. Мне думалось: неужели же она меня оставит в столь грозную минуту моей жизни. Ведь знает же она, что пара теплых строк или призрак хотя бы и отдаленной заботы и участия были бы достаточны, чтобы поддержать мои слабеющие силы. Но дни текли: ни весточки, ни слуха… И пал я духом. Теперь мне все равно. Тюрьма, петля и каторга страшны для тех, кто уязвим в своих переживаниях; при наступлении же душевного паралича нет более ощущений, нет прошлого, нет будущего, как нет и настоящего…
Пока еще я жив, но, будучи живым, я ведаю уже глубины небытия…»
Громкий процесс об убийстве Бутурлина закончился обвинительным приговором. Обриена де Ласси приговорили к бессрочной каторге, Панченко — к пятнадцати годам каторжных работ. Надо думать, что психопатологические отношения Панченко к Муравьевой несколько смягчили в глазах его судей его тяжкий грех и позволили применить к нему не самую высшую меру наказания, которая предусмотрена нашим уложением за убийство путем отравления.
Кража у Гордона
правитьЧуть ли не каждый петербуржец знал ювелирный магазин Владимира Гордона, который помещался в Гостином дворе, примерно против здания Пажеского корпуса. Хотя этот магазин не отличался особым вкусом и изяществом своих изделий, его зеркальные витрины останавливали на себе внимание прохожих богатством и разнообразием выставленных драгоценностей: серебро, золото и целые россыпи бриллиантов, переливающихся в лучах сотен электрических лампочек всеми цветами радуги, невольно пробуждали зависть и восторги толпы.
Фирма Гордона пользовалась солидной репутацией, большим кредитом и доверием, а потому люди охотно поручали ей ценности для продажи на комиссионных началах.
Рядом с этим пышным магазином помещалась крохотная писчебумажная лавочка.
И вот как-то в июле 1908 г. хозяин этой лавчонки в испуге заявил полиции, что сегодня утром, открывая свою лавку, он сразу заметил что-то неладное: тугой замок его двери как-то слишком легко открылся, и, войдя в помещение, он к изумлению своему очутился в темноте. Отдернув откуда-то взявшийся и закрывавший окно зеленый плотный коленкор, он в ужасе обнаружил у прилавка целую кучу ломаного кирпича и огромную дыру, выломанную в стене, смежной с магазином Гордона.
Сыскная полиция немедленно прибыла на место и убедилась в точности описанной лавочником картины. Проникнув в магазин Гордона, она обнаружила полный разгром: все было перерыто, разбросано и перевернуто. На полу, там и сям, валялись серебряные портсигары, ложки, солонки и прочие серебряные изделия, которыми воры, очевидно, пренебрегли. В глубине магазина была дверь, ведущая в небольшой кабинет Гордона, где помещался его письменный стол и несгораемый шкаф. Ящики стола оказались взломанными, а на боковой стенке шкафа зияла выплавленная дыра, примерно в четверть квадратного аршина.
Вызванный по телефону Гордон, увидя разгром, схватился за голову и чуть не рухнулся от отчаяния. Его по возможности успокоили и просили указать точно, что именно было похищено.
После беглого осмотра он назвал дюжины две золотых часов, десяток золотых портсигаров, немалое количество колец, браслетов и брошек. Но главной потерей являлся ювелирный бумажник, в котором было рассортировано по отделениям множество бриллиантов всевозможных размеров, начиная от одного и до восьми каратов.
Бумажник и наиболее ценные вещи были похищены из шкафа, куда их запирали на ночь; менее ценные — захвачены из витрины.
Серебро оказалось все в целости. Общая сумма похищенного была заявлена Гордоном в 500 тысяч рублей.
По просьбе полиции ограбленный ювелир вскоре представил подробнейшую спецификацию пропавших вещей. В ней не только были перечислены все пропавшие ценности, не только был указан точный вес металла и камней каждого из них, но весьма искусно были воспроизведены и соответствующие рисунки. На большинстве вещей имелись отметки «3. Г.». Это клеймо принадлежало мастеру Гутману, обычно работавшему на Гордона и имевшему крупное ювелирное дело в Голландии.
С представленной описи были сняты во множестве копии и фотографические снимки, которые полиция немедленно разослала по всем банкам, ломбардам и крупным ювелирным магазинам не только обеих столиц, но и всей России.
Подробный осмотр разграбленного магазина не дал почти ничего.
Единственно, что можно было с некоторой вероятностью предположить — это что кража была делом рук воров либо варшавских, либо южных. Дерзость преступления, быстрота исполнения и качество оставленных на месте преступления дорогих инструментов наводили на эту мысль. Варшавские воры и южные, часто армяне и греки, схожи по своей работе, по степени предприимчивости, масштабу и дорогостоящему оборудованию их воровского арсенала, но в то же время различны по психологии: варшавский вор при наличии веских улик перестает отпираться, южный же — особенно грек — будучи приперт к стенке уликами, все же продолжает упорно отрицать свою вину, возводя это бесцельное запирательство в своеобразную систему.
Полиция принялась рьяно за дело. Десятки агентов были разбросаны по Петербургу, ведя наблюдение как за Александровским рынком, так и за прочими обычными местами сбыта краденого. Немало людей дежурило по трактирам, по греческим кухмистерским и польским столовым. Но воры с вещами как в воду канули. Единственно, что удалось установить этими наблюдениями — это отрывочные слухи о том, что «греки хорошо заработали у Гордона». Проходили недели, но ни банки, ни ломбарды, несмотря на крупную награду, обещанную Гордоном за указания, не давали никаких сведений.
Чиновнику К., о котором я упоминал уже в деле об убийстве Тиме, было поручено и дело Гордона. Промучившись тщетно с месяц, он расстроенный явился ко мне за советом.
— Попробуйте, — сказал я ему, — позондировать почву в Южной России. Раз ходят слухи, что тут орудовали греки, то попытайтесь поискать в Ростове-на-Дону, в Кишиневе, в Одессе — в этих излюбленных центрах преступного мира юга России.
К. так и сделал, и позднее, раскрыв эту кражу, он мне подробно рассказал о своих южных похождениях и преследованиях «преступных сынов прекрасной Эллады».
Начал он с Ростова. Обследовав местных ювелиров и ломбарды и не найдя ничего, он принялся за банки, которые давали ссуды под обеспечение драгоценностей. Но и эти поиски не увенчались успехом.
После Ростова К. принялся за Кишинев, но и тут счастье не улыбнулось ему. Наконец он перенес свою деятельность в Одессу.
И тут, при осмотре залогов в городском ломбарде, К. наткнулся на ряд вещей, несомненно принадлежащих Гордону. Кем-то были заложены два кольца с бриллиантами, золотой портсигар и толстая золотая цепь. Эти вещи, заложенные под одну квитанцию, носили на себе отметку «3. Г.» и числились в представленной Гордоном описи, копией которой был, конечно, снабжен и К. При этом открытии администрация ломбарда, своевременно уведомленная, пришла в замешательство и принялась отговариваться случайным недосмотром. Во время этих препирательств К. заметил, что местный оценщик все как-то вертится вокруг него, словно хочет что-то сказать. К. состроил ему обнадеживающую, поощрительную улыбку, и, ободренный ею, оценщик уловил минуту и шепнул:
— Вы в какой гостинице стоите?
К. так же тихо назвал свою гостиницу.
— Ужо я к вам вечерком наведаюсь! — и с этими словами оценщик деловито принялся пощелкивать на счетах.
К. был сильно заинтригован и с нетерпением принялся ждать визита. Поздно вечером, в одиннадцатом часу, послышался робкий стук в дверь и в номер вошел оценщик. Держал он себя сначала неуверенно и даже робко, но К. быстро обворожил его своей простотой и приветливостью.
— Ну и жарища же! — сказал оценщик, усаживаясь в кресло.
— Одиннадцатый час вечера, а душно, словно в полдень!
— И не говорите! — отвечал К. — Особенно мне, петербуржцу, не привыкшему к югу, — просто невмоготу!
— А вы постоянно изволите жить в Питере?
— Постоянно, я ведь служу там.
— При сыскной полиции состоите?
— Да, я чиновник сыскной полиции.
— Так, так! Хорошее, интересное дело.
— Да, ничего. Пожаловаться не могу.
— А много ли изволите получать жалованья?
— Какое там. Всего три тысячи в год. Впрочем, вы ведь человек посторонний, скрываться от вас не буду: кой-какие доходишки имею.
— Ну, известное дело! Без этого нельзя, — поощрительно сказал повеселевший оценщик.
— А по какому делу, позвольте вас спросить, вы ко мне побаловали?
— У меня к вам дело немалое и серьезное. Да только, знаете ли, как-то всухую плохо беседовать. Позвольте вас попотчевать ужином и винцом, за стаканом ловчее нам будет разговаривать.
— Что же? Я и в самом деле проголодался, давайте поедим и выпьем! Только угощенья мне не надо: закажем, что каждый хочет, и заплатим всякий за себя.
— Да что там говорить, велик расход, подумаешь! Впрочем, как хотите.
После нескольких рюмок водки оценщик заговорил:
— Сегодня мне в ломбарде неловко было с вами говорить, уж больно много было народу, тут и члены правления, и директора.
А все же по вашему делу я мог бы помочь. Конечно, ломбард случайно промигал и принял ворованные вещи. Ведь в каждом деле бывают ошибки. Но ежели бы он и известил полицию, то какая бы от этого выгода была вам и мне? А награда обещана большая!
Так и в бумаге сказано.
— Да, двадцать тысяч рублей! — сказал со вздохом К.
— Вот видите, какие деньжищи! — и оценщик залпом выпил стакан мадеры. — Стало быть, ежели мы с вами откроем вора, то и награда будет не ломбарду, а нам. Я вам все это прямо говорю, так как худого здесь ничего нет; я в этом деле не причастен, конечно, но раз помогу вам в вашей работе, стало быть, половина награды по совести мне?
— Все это так, конечно! Но заклад-то на предъявителя, как при таких условиях найти вора? — сказал К.
— А это уж мое дело, не беспокойтесь! Обещайте поделиться честно, и я вам говорю — найдем!
— Ну что же? Если действительно поможете, то половина ваша!
— Так по рукам? — спросил повеселевший оценщик.
— По рукам! — отвечал К.
Допив бутылку и начав другую, оценщик приблизил свое кресло и таинственно заговорил:
— Я знаю человека, заложившего у нас вещи! — и, просмаковав произведенное этими словами впечатление, продолжал: — Есть тут в Одессе некая Любка — Звезда, ее чуть не весь город знает, «шьется» она все больше с «гречьем» (водится с греками).
Так вот эта самая Любка недели две назад явилась в ломбард с каким-то хромым греком, последний и заложил вещи. Да уж что ж тут скрывать, раз вместе дело сделаем, — сказал охмелевший оценщик, — я тут же у этого грека приобрел по сходной цене пару колечек. Как обделаем дело, так одно будет ваше, а другое мое. Делиться — так делиться! Я человек справедливый и честный!
Они уселись на извозчика и помчались на Малый Фонтан.
Оценщик указал дом и даже квартиру Любки. Видимо, он прекрасно был с нею знаком и, может быть, не раз даже обделывал с ее помощью темные делишки.
К. записал номер дома, а затем заявил:
— Ночь такая чудная! Не пройтись ли нам пешком?
— С удовольствием! — согласился оценщик.
И они отпустили извозчика.
К. стал раздумывать: «Пожалуй, из этого мошенника ничего больше не выудишь. Он, несомненно, косвенный участник в этом деле, а потому осторожнее будет его немедленно арестовать». Придя к такому заключению, К., завидя невдалеке городового, схватил оценщика за шиворот и принялся кричать:
— Караул, грабят!
Подбежавший городовой дал свисток, из-под земли вырос другой, и К. с оценщиком повели в ближайший участок. Тут дело разъяснилось. Оценщик был арестован, а К. с двумя агентами ночью же произвел на его квартире обыск. Кроме двух колец, о которых говорил задержанный, ничего другого не нашли. Отправились с обыском к Любке, но и у нее ценностей обнаружено не было, но зато нашлось письмо, присланное ей из Севастополя неким греком Геропулос, в котором последний писал:
— Известите хромого, что в четверг, в два часа дня, я выезжаю в Смирну на пароходе «Амфитрида».
До отправления парохода у К. оставалось каких-нибудь десять часов времени, а посему он немедленно же ночью дал срочную служебную телеграмму севастопольскому сыскному отделению об аресте при посадке на «Амфитриду» грека Геропулоса. К четырем часам дня был получен ответ об исполнении предписания, и К. выехал в Севастополь. Здесь, явившись в сыскное отделение, он прежде всего спросил о том, что было найдено при арестованном.
Оказалось, что ничего, кроме письма (впрочем, весьма конспиративного содержания) в Константинополь с кратким и еще, видимо, недоконченным адресом на имя какого-то Сереодиса в Галату.
— Да вы его хорошо обыскивали? — спросил К.
— Нет, довольно поверхностно.
— Необходимо сейчас же самым тщательным образом снова обыскать его, — сказал К.
Принялись за обыск и к великому смущению начальника севастопольского отделения вскоре были обнаружены на греке целые «залежи» бриллиантов во швах его платья, в каблуках сапог, пуговицы жилета оказались крупными бриллиантами, обтянутыми материей и т. д.
Геропулос глупейшим образом отрицал свою вину и еще глупее пытался объяснить происхождение найденных камней. Относительно письма заявил, что не отправил его, так как забыл адрес.
Вещи, найденные в Одессе, и камни, отобранные у Геропулоса, составляли незначительную сравнительно часть похищенного у Гордона, а потому надлежало продолжать розыски, и К., после некоторого колебания, решил отправиться в Константинополь.
— Что за экзотическая, что за своеобразная страна, эта Турция! — рассказывал мне впоследствии К. — Сознаюсь вам откровенно, что мои исторические познания вообще не особенно глубоки, а в отношении Турции — и тем более. Где-то в закоулках памяти мерещились мне щит Олега, Ая-София, пара вселенских соборов, и если прибавить еще гаремы, фески и халву, то этим исчерпывалось мое представление о Царьграде.
По приезде в Константинополь прежде всего я направился в русское посольство, рассказал о цели моего приезда и просил помощи и указаний. Ко мне был прикомандирован грек, служащий драгоманом при нашем посольстве. Я объяснил ему, что мне необходимо разыскать некоего грека Сереодиса. Драгоман оказался весьма ловким и услужливым малым. Он посоветовал отправиться к губернатору Галаты и Перы (европейская часть), который являлся в то же время и начальником полиции. Я был принят изысканно любезно, так как престиж России в то время был в Турции неизмеримо высок. Если к обаянию престижа прибавить чисто восточную церемонную манеру обходиться с людьми, то вас не должен удивлять тот прием, что был мне оказан. Губернатор, окруженный целой толпой подчиненных, при входе моем торжественно встал и, коснувшись сначала лба, груди и, наконец, земли, отвесил мне низкий поклон. Окружающие его чиновники сделали то же с тою лишь разницей, что принялись еще слегка пятиться, проделывая этот жест по нескольку раз. Едва успел я сесть на предложенный мне диван, как откуда-то появилась крошечная чашечка черного густого кофе, и губернатор жестом предложил ее выпить. Лишь после того как кофе был выпит, он принялся говорить со мной через переводчика. Его витиеватая речь сводилась к следующему:
— Я не знаю, как благодарить Бога за ту высокую честь, которую вы изволили мне оказать своим посещением. Турция бесконечно дорожит дружбой великой России и ежедневно возносит горячие молитвы Аллаху за драгоценную жизнь Белого Царя. Сегодняшние минуты останутся лучшим воспоминанием моей жизни, так как я, скромный и ничтожный раб моего Повелителя, удостоился счастья, ничем мною не заслуженного, принимать вас у себя!
Выслушав эту тираду, я постарался попасть губернатору в тон и с помощью переводчика отвечал:
— Всемилостивейший Паша, и для меня минуты, проведенные в вашем очаровательном обществе, являются лучшими в моей жизни!
И я благодарю Бога, что важное дело дало мне возможность обратиться к вам.
Затем я изложил свою просьбу. Мне было отвечено, что отныне вся цель жизни губернатора будет состоять в розыске лукавого грека Сереодиса, что он, разумеется, будет найден и что я тотчас же буду извещен. После этого последовали опять поклоны, и я, наконец, очутился на свободе.
Прошло дня три, но от губернатора известий не поступало. Я стал было отчаиваться в успехе своих розысков, как вдруг помощь явилась неожиданно от моего расторопного драгомана. Эти дни он со своей стороны наводил всюду справки и сообщил мне, что с неделю тому назад приехал из Севастополя весьма подозрительный грек по имени Иосиф. Он, драгоман, думает, что Иосиф — не кто другой, как Сереодис. В гостинице Иосиф значится под фамилией Ковардополо, но, очевидно, фамилия эта вымышленная, так как драгоман сделал по собственному почину опыт над Иосифом: стоя как-то в толпе за спиной грека, он произнес негромко — «Сереодис!» и Иосиф быстро обернулся, но затем, спохватившись, поспешил скрыть свое удивление.
Мы немедленно отправились на Пера в гостиницу, где остановился предполагаемый Сереодис, но его дома не оказалось, и мы принялись бродить по городу, решив зайти еще раз позднее. Как вдруг, проходя мимо одного из ресторанов, драгоман толкнул меня в бок и прошептал:
— Вот он сидит на веранде!
Я осторожно поглядел в ту сторону и увидел самодовольную греческую физиономию. Одет был Иосиф подчеркнуто по моде, на пальцах его виднелась целая коллекция колец. Он, видимо, благодушествовал и с аппетитом уписывал жирные маслины.
— Нам необходимо его арестовать сейчас же. Но как это сделать?
— Ничего не может быть проще, — отвечал драгоман. — Тут же, наискосок, живет полицейский. Вы подежурьте здесь, а я мигом его приведу. Да, вот он, кстати, перед своим домом метет улицу.
Я поглядел и заметил какого-то босяка с метлой. Драгоман к нему подошел, что-то сказал, после чего полицейский, бросив мести, исчез в дверях своего дома и минут через пять появился в полной форме. С мошенниками в Турции, видимо, не церемонятся, к тому же греки не в большом фаворе у турок. Полицейский, не говоря ни слова, подошел к греку и неожиданно закатил ему пощечину, после чего схватил его за шиворот и, несмотря на крики и протесты, поволок его к моему старому знакомцу — губернатору.
Мы последовали за ними. Здесь меня ждал новый сюрприз: часовые, дежурившие у дверей его дома, едва только мы произнесли имя губернатора, чуть не подняли нас на штыки. Оказалось, что в эту ночь произошел младотурецкий переворот, и все видные чины старого правительства, в том числе и мой губернатор, были арестованы и посажены в тюрьму. Меня принял новый начальник полиции, совсем не походивший на прежнего: очень молодой, в пиджачке, без поклонов и кофе, с явно подчеркнутой тенденцией на европеизм. Узнав от меня о причине нашего прихода, он приказал обыскать грека, и среди многочисленных колец последнего оказались два с именниками «3. Г.»; кроме того, его золотые часы носили номер одних из украденных. Осматривая его бумажник, извлекли оттуда какую-то серую бумажку. Но в этот миг Иосиф вырвал ее из рук губернатора и судорожно стал запихивать в рот.
Схваченный за горло и не успев проглотить, он выплюнул ее. Это оказалась таможенная квитанция о принятии на хранение двух пакетов. Я попросил губернатора разрешить сейчас же получить пакеты на таможне, но он заявил, что для этого необходимо ходатайство русских судебных властей перед турецким министром внутренних дел.
— Впрочем, вам везет, — продолжал он. — Я вижу в окно прокурора вашего суда, вон он идет по улице, догоняйте его скорее с вашим драгоманом, объяснитесь, и он вам, наверное, не откажет в рекомендательной записке к нашему министру.
Подивился я такому упрощенному делопроизводству, но пустился с драгоманом вприпрыжку за прокурором. Прокурор оказался милым и обязательным человеком, хорошо знающим нашего драгомана.
Он тут же вырвал листок из записной книжки и написал министру, что со стороны русского суда не встречается препятствий к выдаче ценных пакетов из таможни под номером такой-то квитанции.
Турецкий министр распорядился тотчас же выдать мне немедленно просимые вещи.
В двух свертках находились почти все бриллианты Гордона.
Иосиф, как и следовало ожидать, оказался Сереодисом. Я собирался было его везти для суда в Россию, но греческое консульство в Константинополе не выдало его, заявив, что по греческому суду он понесет более тяжелое наказание.
Геропулос русским судом был приговорен к трем годам тюремного заключения, а оценщик за покупку заведомо краденного- к 6 месяцам. Любка была оправдана, а хромой грек остался неразысканным.
За более чем подозрительное поведение администрация одесского ломбарда поплатилась потерею заложенных вещей и выданных под них денег.
Так была ликвидирована кража у Гордона.
Подделка сторублевок
правитьВ 1912 году кредитная канцелярия известила Московскую сыскную полицию о том, что в обращении появилось значительное количество фальшивых сторублевок идеальной выделки, и для примера прислала мне несколько образцов таковых. Местами усиленного обращения фальшивых билетов являлись поволжские районы и Читинский округ в Сибири.
Присланные канцелярией образцы действительно представляли собой верх совершенства: канцелярия указывала на едва приметную разницу в рисунке сетки, но этот признак был столь незначителен, что легко мог ввести в заблуждение не только рядового ничего не подозревавшего обывателя, но и предупрежденного человека.
Это вскоре и подтвердилось на ярком для меня примере.
Зайдя в Московский Купеческий банк, я попросил кассира разменять 100 рублей и протянул ему фальшивый билет. Кассир растянул бумажку, поглядел на свет, и затем, спрятав в ящик, принялся отсчитывать мне разменную мелочь.
— А сторублевка-то фальшивая! — сказал я ему.
Он удивленно на меня взглянул и, вынув спрятанный было билет, снова принялся его разглядывать.
— Изволите шутить! — сказал он улыбнувшись.
— И не думаю, я говорю совершенно серьезно.
Кассир схватил бумажку и помчался к главному кассиру. Вскоре он вернулся и иронически мне заявил:
— Приносите хоть на миллион таких фальшивых бумажек, примем в лучшем виде!
— И плохо сделаете, так как, повторяю вам, что билет подделан.
Я, начальник Московской сыскной полиции и хотел лишь произвести опыт. Во всяком случае будьте осторожны на будущее время и вот вам отличительный признак: взгляните на текст, где говорится о наказании, налагаемом за подделку билетов: на фальшивых он заканчивается аккуратной точкой, на подлинных же точка отсутствует.
Наличность точки на фальшивых билетах обнаружил один из моих агентов, о чем я и известил немедленно кредитную канцелярию, пропустившую эту примету.
Обнаруженная точка имела своим последствием лишь усиление заявлений о подделке, посылавшихся из разных банков чуть ли не со всех концов России.
На Москву, как на центр, более близко отстоящий от Поволжья и Читинского округа, было возложено это дело, и я принялся за работу.
Всем сыскным отделениям Империи было предложено мною особенно внимательно следить за появлением в их районах фальшивых сторублевок и стараться открыть их первоисточник. Вместе с тем мною были запрошены все каторжные тюрьмы и места заключений с целью узнать, не находятся ли в бегах кто-либо из преступников, отбывающих наказание за прежние подделки денег.
Прошел месяц-другой, но сыскные отделения не давали утешительных сведений. Из рапортов их начальников выяснялось примерно одно и то же, а именно: появлялись поддельные билеты, предъявители их опрашивались, указывались вторые, третьи, иногда пятые источники их получения, но по проверке это были все люди, не внушающие ни малейшего подозрения. Впрочем, это было и неудивительно, так как, благодаря идеальной подделке, сторублевки успевали пройти через десятки, а иногда и сотни рук, прежде чем попасть в какой-либо банк или к какому-либо осведомленному о точке спекулянту. Известить же при помощи газет всех и каждого о злополучной точке — не представлялось возможным, так как не подлежало сомнению, что мошенники тотчас же внесут корректив в свою работу, а это, конечно, лишь осложнит розыск.
По сведениям, полученным из мест заключения, выяснилось, что все фальшивомонетчики либо благополучно находятся на месте, либо, отбыв наказание, ведут более или менее «добродетельный» образ жизни на поселении, под надзором полиции.
Исключение составляло лишь два человека — Левендаль и Сиив, отбывавшие наказание за подделку пяти и десятирублевых бумажек и бежавшие с полгода тому назад из Читинской каторжной тюрьмы. Оба в прошлом были искусными граверами по камню. Все попытки розыска отыскать их — не привели ни к чему. Надо думать, что с хорошо подделанными паспортами они укрылись либо где-либо в глуши, либо бежали за границу.
Прошло еще несколько месяцев, но дело не разъяснялось. «Эпидемия» фальшивых билетов то как будто угасала, то вдруг вспыхивала с новой силой. Я стал уже приходить в отчаяние.
В это тревожное время я получил от начальника Читинского сыскного отделения рапорт, несколько отличавшийся от его предыдущих донесений. В начале этого рапорта он докладывал, что все поиски по-прежнему безуспешны, но в конце добавлял следующее:
«Живут у нас в Чите три брата С, местные золотопромышленники, богатые староверы, пользующиеся всеобщим уважением. Живут они замкнуто, дел их точно никто не знает. Я, разумеется, никаких улик против них не имею, но считаю своим долгом рассказать о подмеченном мною странном явлении. Младший из этих братьев часто ездит в Париж, и всякий раз после его возвращения поддельные кредитки вновь наводняют край. В Чите они не появляются, но распространяются усиленно по округу. Я было хотел произвести у братьев С. обыск, но, боясь испортить дело, решил дождаться вашего распоряжения».
Я сейчас же телеграфировал ему, прося не производить пока обыска и предупреждая о командировании мною в Читу агента Московской сыскной полиции, Орлова.
На следующий же день Орлов выехал на место. Месяца три провел он в Чите и ее окрестностях, старательно собирая как сведения о братьях С, так и малейшие детали по делу о сторублевках.
Относительно братьев С. ничего одиозного он не установил, но, прожив некоторое время на золотоносных приисках, он от случайных «старателей», так называемых «чалданов» (промывателей золота вручную), слышал, что бежавшие каторжане, все те же Левендаль и Сиив, похвалялись находкой какого-то капиталиста, согласившегося дать им деньги на оборудование предприятия фальшивых сторублевок. Имени этого капиталиста они не называли.
Что же касается самих беглых, то след их давно простыл.
В одном из своих донесений Орлов предупредил меня, что на днях С. едет в Париж. Я приказал Орлову следовать за С. до Москвы и здесь передать «товар» мне.
Было решено, что чиновник особых поручений К., не раз талантливо выполнявший сложные заграничные поручения, отправится за ним во Францию, где и понаблюдает за его деятельностью, чрезвычайно странно совпадающей, как я уже упоминал, с увеличением количества фальшивых денег в Читинском округе. С чиновником К. захотел отправиться и товарищ прокурора Московского окружного суда Г. Чернявский.
Орлов благополучно «доставил» С. в Москву, а из Москвы читинский старовер выехал в Париж в сопровождении чиновника К. и Г. Чернявского.
Позднее чиновник К. рассказывал о своей поездке следующее:
«До границы наш читинец ехал тихо и скромно, но перевалив ее, заметно оживился и стал проявлять в своем поведении нечто, плохо гармонирующее с понятиями о старовере-пуританине, каковым его привыкли считать в Чите». Я думал, что в вагон-ресторан он явится чуть ли не со своей посудой, и был удивлен, застав его там с сигарой в зубах и с бутылкой лафита на столике. Он ел со смаком, много пил и, наконец, познакомившись с какой-то накрашенной дивой, исчез вместе с ней в своем купе. В Париже он остановился в приличной, но не фешенебельной гостинице «Normandy», близ avenue de L’Oрёга.
Я обратился к французской полиции, и мне откомандировали в помощь двух агентов, после чего я установил непрерывное наблюдение за С. Первые три дня упорной слежки ничего не дали:
С. забегал в магазины, питался по ресторанам, раз был в опере.
Но на четвертый день он нанес весьма странный визит одному из парижских лавочников. Выйдя из гостиницы и как-то тревожно озираясь, С. пешком пересек чуть ли не весь город и, добравшись до улицы Marcadet, завернул в небольшую лавчонку, на окнах которой виднелись чемоданы, несессеры и пр. дорожные принадлежности.
Пробыл он в лавке довольно долго, после чего нанял фиакр и вернулся в гостиницу. Визит, разумеется, был высоко подозрителен, так как для чего, спрашивается, было С. бежать за сундуком или несессером чуть ли не на край света, когда магазины с соответствующим товаром имелись и вблизи гостиницы «Normandy»? Записав адрес лавки, я решил выждать событий и не допрашивал пока лавочника. На следующий день рано утром я был крайне огорчен моими французскими коллегами, прибежавшими ко мне в номер и заявившими, что этой ночью «русский» скрылся, заявив в гостинице, что уезжает на неделю в Лион. Хотя он и указал место своей поездки и даже оставил за собой номер и вещи в нем, но все это могло быть маневром для отвода глаз, если только С. заметил за собой слежку. Я немедленно выехал в Лион. Мне думалось, что если С. и там проживает, как и в Париже, под своим настоящим именем, то мне нетрудно будет его настигнуть. Но, увы! С. в Лионе не оказалось, и я вернулся ни с чем. С величайшей тревогой я стал поджидать его возвращения в Париж, плохо, признаться сказать, в это веря.
Но ровно на седьмой день, к величайшей моей радости, С. подъехал к гостинице с каким-то свертком в руках. В этот же день он опять побывал у лавочника на улице Marcadet, причем на этот раз лавочник выволок ему новенький чемодан порядочных размеров и помог ему погрузить его на извозчика, после чего С. увез покупку в гостиницу.
Поручив на время слежку за С. французским агентам, я лично направился к лавочнику и, без лишних слов предъявив ему мой полицейский мандат, потребовал объяснений. Лавочник сначала растерялся, но не желая, видимо, впутываться в чужое темное дело, чистосердечно заявил:
— Да, я знаю этого русского, он хороший клиент, платит аккуратно и за этот год уже в четвертый раз заказывает у меня дорожный сундук особой конструкции. Особенность ее заключается в том, что у сундука двойное, хорошо замаскированное дно. Для чего нужен ему этот тайник, мне неизвестно. Я как трудолюбивый и честный ремесленник исполняю заказ, а остальное меня не касается.
Оставив у лавочника дежурного ажана, дабы не дать ему возможности оповестить покупателя о моих расспросах, я полетел в «Normandy». Здесь оказалось, что С. потребовал уже счет и вечером же намеревается выехать в Россию. Я хотел было немедленно его арестовать, так как не сомневался, что в сундуке обнаружу пачки фальшивых сторублевок, но затем решил дать добраться С. до русской территории и арестовать его уже там, дабы избежать многих лишних хлопот, связанных с выдачей иностранному государству уголовного преступника. В тот же вечер мы выехали в Россию, и по приходе поезда на пограничную станцию Александрово я арестовал С. и лично осмотрел его багаж. Взломав двойное дно злополучного сундука, мы извлекли оттуда на 300 000 рублей фальшивых сторублевых билетов.
С. держал себя преглупо: отрицал всякую за собой вину, ссылаясь на полное неведение двойного дна в сундуке и т. д. Он был отправлен в Варшаву и посажен там в тюрьму.
Одновременно с этим я дал телеграмму в Читу, прося произвести обыск в доме у остальных братьев С. Обыск этот, однако, не дал ничего.
Теперь предстояло выяснить местонахождение самой «фабрики».
Это оказалось далеко не легким. С. продолжал от всего отпираться.
Пришлось прибегнуть к «подсадке». Целых два месяца просидел с ним в камере подсаженный агент, но, хотя и подружился с ним, тем не менее не добился тайны. Наконец, на третьем месяце, при получении агентом печатного постановления прокурорского надзора об его якобы «освобождении от ареста и суда», С. в него уверовал и попросил об услуге: осторожно пронести и опустить в кружку письмо. Агент долго отказывался, но наконец согласился. Крохотный конвертик был адресован в Париж, 25, rue du Moine, m-lle Grinier. В нем оказалась просьба повидать Левендаля и передать ему, что в Ницце все уничтожено, что он сидит в тюрьме и что расчетов не будет.
Это письмо, по прочтении, вновь бережно было запечатано и отправлено по адресу. Одновременно чиновник К. опять выехал в Париж и принялся наблюдать за m-lle Grenier.
Последняя оказалась рядовой мидинеткой, служащей в парфюмерном магазине, добродетельной по расчету, бережливой по инстинкту, веселой по природе, словом — дитя Парижа, каких много.
Утром она отправлялась на работу, в двенадцать часов проглатывала кусок сыру и чашку кофе, в восемь возвращалась домой, оттуда уже не выходила до следующего утра. К. целых трое суток потерял, созерцая это «платоническое» поведение m-lle Гренье. Он диву давался: ведь должна же она выполнить поручение и повидать Левендаля! Вдруг его осенила счастливая мысль: продежурить у ее дома целую ночь, вместо того чтобы прекращать наблюдение к полуночи, как он это делал до сих пор. Результаты получились хорошие: часа в три утра из подъезда показалась m-lle Гренье; посмотрела по сторонам и, быстро перебежав улицу, скрылась в Доме наискось. Пробыла она там минут двадцать и вновь появилась на улице с каким-то рослым и неряшливо одетым типом. Распростившись с ним, она перешла улицу и снова скрылась в свой подъезд.
К. взглянул для верности на имеющуюся при нем фотографию и убедился, что собеседник Гренье не кто иной, как Левендаль.
Он незаметно последовал за ним. Левендаль пересек несколько Улиц и, завернув в rue de la Jonquiere, вошел в какой-то дом.
Вскоре он появился с человеком небольшого роста, в котором К. без труда узнал Сиива.
Подозвав нескольких полицейских, К. арестовал обоих.
Они не запирались. Обозленные на старовера С. за его скупость и недобросовестные с ними расчеты, они выложили все начистоту.
По их словам, С. помог им бежать с каторги, снабдив деньгами и платьем. Они уговорились широко организовать производство сторублевок.
С. по частям перевез в Ниццу необходимые станки, бумагу, краску и пр. материалы, и дело пошло. Сначала С. платил аккуратно, но затем стал сильно затягивать платежи, в результате чего оба они давно бедствуют и голодают. Перед последним приездом С. писал, что едет во Францию в последний раз, после чего уничтожит в Ницце фабрику и, прекратив дело, рассчитается с ними по-царски.
— Узнав сегодня через Гренье, — рассказывал Левендаль, — что все пропало и что расчета не будет, — я побежал предупредить товарища, и мы оба намеревались скрыться, как вдруг вы нас арестовали.
По указанному адресу К. проехал в Ниццу и, обыскав тщательно скромную виллу, бывшее место выделки бумажек, нашел в ней случайно не уничтоженные мелкие части станков. Сомнений не было — С. ликвидировал «дело».
Все три фальшивомонетчика были приговорены к долгосрочной каторге.
Что сталось с ними после революции — не знаю.
Аферист
правитьКак- то в приемные часы ко мне в кабинет явился неизвестный чиновник. Вошел он в форменном сюртуке, при шпаге и в белых нитяных перчатках. Это был малый лет тридцати, некрасивый, с удивительно глупым выражением лица.
— Честь имею представиться вашему превосходительству — губернский секретарь Панов, — отрекомендовался он.
— Присаживайтесь. Что вам угодно?
— Я явился к вашему превосходительству по личному делу. Я стал жертвой мошенничества и пришел просить вашей защиты.
— Расскажите, в чем дело?
Панов скромно откашлялся в перчатку и сказал:
— Конечно, я сам виноват в том, что произошло со мною, я проявил излишнюю доверчивость, но все же обидно ни за что ни про что потерять восемьсот рублей.
— Нельзя ли ближе к делу, мне время дорого!
— Да, конечно! — сконфузился Панов. — Но не легко мне приступить к объяснению, так как, в сущности, это целая исповедь.
— Ну, что ж, исповедывайтесь, не стесняйтесь!
Панов оттянул пальцем туго накрахмаленный воротник, мотнул головой и принялся рассказывать:
— Видите ли, ваше превосходительство, по природе своей я человек крайне честолюбивый и должен сознаться, что всякому чину, ордену и классу должности придаю большое значение. Сам я из простой семьи, но окончил гимназию и с помощью добрых людей пристроился чиновником в департаменте Герольдии. Служу я там шестой год, получаю сто рублей в месяц. Первое время был Доволен, а затем затосковал. Вижу, что ходу мне не дают, так как и протекции у меня нет, да и сослуживцы универсанты обгоняют.
Хоть жалованье и небольшое, но родительское наследство помогает мне существовать безбедно. И вот, видя, что карьеры мне в Сенате не сделать, я стал громко сетовать на судьбу. Тут один из моих приятелей мне и посоветовал: «Дай, говорит, объявление в газетах, что ты готов, дескать, уплатить тысячу рублей тому, кто предоставит место на 200 р. в месяц чиновнику с пятилетним служебным стажем и неопороченным формуляром». Идея мне показалась хорошей.
«И правда, подумал я, дай-ка попробую». И попробовал, вскоре получаю приглашение явиться в Европейскую гостиницу, в N 27, для переговоров по делу об объявлении. Обрадовался я и полетел на Михайловскую, захватив тысячу рублей. Вхожу в эту шикарную гостиницу, поднимаюсь в третий этаж и робко стучу в 27-й номер. «Войдите!» — ответил мне зычный, важный голос. Я вошел в небольшую прихожую, а затем в богато обставленную комнату вроде кабинета. За письменным столом сидел господин лет пятидесяти, на вид — совершенный сановник. Он любезно привстал, протянул мне руку и промолвил: «Князь Одоевский. Я пригласил вас согласно вашему газетному объявлению. Скажите, что заставляет вас искать места на двести рублей, материальная зависимость или иные, быть может, побуждения?»
— Нет, ваше сиятельство, — пролепетал я, — материально я независим, но сознаюсь вам откровенно, что червь честолюбия меня усиленно точит.
— Я так и думал, — сказал он мне. — Ну что же, честолюбие в меру — черта скорее симпатичная и во всяком случае — естественная в молодом человеке. Я могу помочь вам, у меня большие связи. Но должен вам заметить, что вы несколько наивны. Помилуйте, вы предлагаете тысячу рублей за двухсотрублевое место! Что же, вы хотите не только широко шагнуть по — иерархической лестнице, но желаете менее чем в год окупить и все понесенные расходы? Нет, молодой человек, так дела не делаются! Не менее двух тысяч рублей — иначе нам и говорить не о чем!
— Что же, я заплачу и две, если место хорошее.
— А вы, собственно, чего бы хотели? — спросил он более мягким тоном.
— Я, право, не знаю, ваше сиятельство, может быть, вы посоветуете?
— Да кто вы такой и где служите?
Я подробно рассказал ему о себе. Внимательно слушая мой рассказ, он потянул к себе ящик с сигарами и предложил мне.
— Благодарю вас, ваше сиятельство, я не курю.
Не торопясь, князь обрезал сигару и медленно ее раскурил, после чего откинулся на спинку кресла и, пуская тонкие струйки дыма, глубоко задумался. Наше молчание длилось несколько минут.
Наконец, как бы очнувшись, он сказал:
— Вот что. Конечно, достать вам место на двести рублей я могу хоть завтра. Но мне кажется, вряд ли это вас устроит. У вас имеется существенный недостаток — отсутствие высшего образования. Положим, я вас устрою каким-нибудь столоначальником, но не говоря уже о том, что ваши сослуживцы будут коситься на вас, вы попадете в тупик. Вам не дадут дальнейшего продвижения, и вы карьеры не сделаете.
— Так как же быть, ваше сиятельство?
— Скажите, вы не отказались бы от службы в провинции?
— Нет, душа моя не льнет к провинции. Разве что-нибудь блестящее?
— Хотите, я вас устрою вице-губернатором? Конечно, не в Центральной России, а где-нибудь на окраинах, например в Сибири, и, разумеется, не за две тысячи рублей?
От неожиданности и восторга у меня закружилась голова.
— Конечно, — пробормотал я, — это было бы чудесно! Но где же, мне, пожалуй, и не справиться с такой должностью?!
— Э, полноте! Не боги горшки лепят, справитесь, привыкнете!
Да в Сибири вы и не будете бельмом на глазу — это ведь не Петербург!
Придя несколько в себя, я спросил:
— А каков бы был ваш гонорар?
— Ну, да что об этом говорить, — сказал князь, морщась брезгливо, — каких-нибудь пять-шесть тысяч! Обычно за такие дела я беру примерно годовой оклад своих протеже. Вас не должно коробить это торжище, так как вы понимаете, конечно, что жизнь- борьба, и за последнее время особенно обострившаяся, все так дорого, за все так дерут!
— Помилуйте! — поспешил я сказать. — С какой же стати вы стали бы хлопотать за постороннего человека? Я прекрасно понимаю и всегда держусь правила, что всякий труд должен быть оплачен.
— Вот именно! Итак, вы согласны?
— Согласен, ваше сиятельство!
— Отлично! Я завтра же повидаю кой-кого из министров и поговорю относительно вас. Вот вам листок бумаги: напишите на нем ваше имя, отчество, фамилию, учреждение, должность и т. д.
А то вы у меня не один, как бы не перепутать.
Я повиновался. Затем он сказал:
— Я вам ставлю некоторые предварительные условия. Во-первых, вы должны быть немы как рыба, иначе вы можете напортить, конечно, не мне — вам никто не поверит, а себе. При первом вашем нескромном слове я напрягу все свои связи, и тогда вы очутитесь в Сибири, но на положении мало схожем с вице-губернаторским.
Во-вторых, авансируйте мне рублей триста, так как в данную минуту я испытываю некоторую заминку в деньгах, а хлопоты по вашему делу могут быть сопряжены с непредвиденными расходами.
Я молча поклонился и поспешно передал князю триста рублей.
— Заезжайте ко мне послезавтра в это же время, — сказал он мне на прощанье.
Я раскланялся и вышел, не чувствуя под собою ног от радости, одеваясь внизу у швейцара, я взглянул на вывешенные визитные карточки постояльцев и с удовольствием узрел против 27-го номера имя князя Одоевского. Я поймал себя на этой мысли и подумал: «Ишь Фома неверный! Да разве и так не видишь, с кем имеешь дело? Какие же могут быть сомнения! Эх ты! Вице-губернатор тоже!»
Следующий день я провел как бы в горячечном бреду. Я не отрывал глаз от карты Сибири, стараясь предугадать мою будущую губернию. В назначенный день и час я снова явился к князю. На сей раз он был облачен во фрак с синей лентой Белого Орла под жилетом. Он встретил меня словами:
— Хорошо, что не опоздали, а то я тороплюсь к П. А. Столыпину.
Я кое-что успел уже сделать по вашему делу; в принципе мне обещано ваше назначение, но в данную минуту, кроме Якутска, вакансий нет. Ну а Якутск с полугодовой ночью и шестимесячным солнцем вряд ли вас устроит. Но мне говорили о кой-каких перемещениях. Словом, ваше дело на мази. Это меня особенно радует, так как по министерству внутренних дел я хлопочу сравнительно редко, уделяя свое внимание главным образом министерству двора и придворным званиям с ним связанным:
Приходите ко мне ровно через неделю, т. е. во вторник, к 12 часам, и я надеюсь к тому времени дать вам окончательный ответ по вашему делу…
— Скажите, ваше сиятельство, вы можете и придворное звание устроить?
— Отчего же, конечно, могу! Барон Фредерикс со мной считается и редко отказывается в моих ходатайствах.
— А что стоит это?
— Разно. Камер-юнкерство дешевле; камергеры, шталмейстеры, егермейстеры — дороже; гофмейстеры — еще дороже. Впрочем, многое зависит от кандидата и положения его в обществе.
— Видите ли, князь, — сказал я, — есть у меня приятель из крупного петербургского купечества. Вечно жертвует он деньги на" разные благотворительные учреждения ради чинов и орденов. Вот от этого самого приятеля я не раз слышал восклицания вроде: «Что чины? что ордена? Вот устроил бы меня кто-нибудь камер-юнкером, так, честное слово, сто тысяч бы уплатил, не мигнув глазом».
У меня заблестели глаза.
— Купец? Это трудно, очень трудно! Но не невозможно. За сто тысяч готов похлопотать. Вы вот что: когда придете ко мне через неделю, приводите и вашего приятеля. Мы поговорим. Ну, а теперь вы извините, Петр Аркадьевич (Столыпин) меня ждет.
Да, кстати: вам опять придется раскошелиться на пятьсот рублей.
Уж вы простите, что я все забираю, так сказать, вперед. Но завтра предстоит мне дорогой ужин у «Медведя» с лицом, от которого зависит ваша судьба.
Скрепя сердце, вынул я пятьсот рублей и передал князю. Он спокойно спрятал их в бумажник и, подойдя ко мне вплотную, протянул руку. Я близорук от природы, но князь подошел ко мне так близко, что я успел разглядеть звезду на его груди. К моему удивлению, звезда была Станиславская. Уж что-что, а насчет чинов, орденов, петличек — я не ошибусь! Это моя сфера. Придя домой, я стал соображать. И чем больше думал, тем сильнее охватывали меня сомнения: князь живет в дорогой гостинице, а сидит без денег и бессовестно забирает их у меня, ничего еще не сделав; купца обещает провести в камер-юнкеры, между тем подобных случаев еще не бывало; наконец, — лента Белого Орла, а звезда —
Станиславская, опять абсурд. Как поразмыслил и взвесил все, так и решил, что налетел я на мошенника, и, не долго думая, явился к вашему превосходительству просить защиты.
— И хорошо сделали, так как сомнений нет! — сказал я. —
Но только чем же помочь вам?
— Арестуйте жулика, ваше превосходительство!
— Ну, и что же дальше? Он от всего отопрется, свидетелей нет, доказательств — тоже.
— Так неужели же пропали мои деньги?
— На деньги вы поставьте крест, дело теперь не в них, важно задержать мошенника! Мы вот что сделаем. Вам когда назначено быть у него?
— В следующий вторник в 12 часов.
— О, почти еще неделя! Но ничего не поделаешь — придется ждать. Я дам вам во вторник агента, и он под видом вашего приятеля купца, мечтающего о камер-юнкерстве, явится с вами к князю.
Вы постарайтесь навести разговор о подробностях вашего вице-губернаторства, а еще лучше попытайтесь всучить ему денег (не бойтесь, их отберут при аресте!). Таким образом, у нас будет свидетель. Поняли?
— Понял, понял прекрасно! — сказал повеселевший Панов. — Ну, подожди же, мошенник, попадешься и ты.
Мы распрощались.
Все вышло как по-писаному. Во вторник при свидании с клиентами князь, не подозревавший беды, принялся разглагольствовать о своих мнимых связях и о своем якобы всемогуществе. Панова он уже «назначил» в Тобольск, а с моего агента успел сорвать пятьсот рублей на предварительные расходы, после чего был арестован и препровожден в полицию. Князь Одоевский оказался ямбургским мещанином Михайловым с тремя судимостями в прошлом.
— А-а-а… князь дорогой! Покорнейше прошу садиться, — приветствовал я афериста при его появлении у меня в кабинете.
— Не измывайтесь надо много, г. начальник, — сказал грустно Михайлов. — Поверьте, что лишь тяжелая судьба толкнула меня на это дело.
— Удивительно бесцеремонна с вами судьба, Михайлов, вот уже четвертый раз, что она вас все толкает. Пора бы и перестать!
— Что же поделаешь? — развел он руками. — Стоит стать на этот путь, а уж там не остановишься! Впрочем, должен сознаться, что совесть меня не терзает, так как, в сущности, зла я не делал.
Бедных я не обирал, моими жертвами были обычно люди с достатком, претендующие на лучшее служебное или общественное положение, не брезгующие при этом средствами для достижения своих целей. Вы не поверите, кто-кто ко мне не обращался только!
Ради чина, ордена, какого-нибудь звания, люди, на вид уравновешенные и серьезные, лезли доверчиво в мои сети. Господи! Да если я — какой-то несчастный Михайлов, бывший актер, без роду и племени, мог вселять доверие и зарабатывать немалые деньги, то что должно делаться в приемной у Распутина, действительно обладающего и связями и фактической властью?
Я прервал этот поток философии, и «князь» водворен был в камеру.
За «камер-юнкера», «вице-губернатора», «Белого Орла» и прочие художества он поплатился полутора годами тюремного заключения.
Неудачная вылазка
править— Господин начальник, ваше превосходительство, явите Божескую милость, не оставьте без внимания бедную невесту без роду и племени.
С таким восклицанием обратилась ко мне на приеме женщина лет 30, одетая не без претензий, на вид — не то горничная, не то лавочница.
— Почему без роду и племени? — спросил я.
— Да, как же! Приехала я сегодня утром в Москву. Здесь у меня ни одной знакомой души, а московские жулики не только обчистили меня как липку, но и документ сперли. А без паспорта, сами знаете, куда сунешься? Ни в одну гостиницу не пущают, — и она разлилась в три ручья.
— Успокойтесь, что могу — то сделаю. Расскажите, в чем дело?
Она успокоилась, обтерла глаза и принялась за рассказ.
— Я сама из Вышнего Волочка, там родилась, выросла, вышла замуж и овдовела. У покойного мужа был трактир. После смерти его дела я не оставила и все шло, слава Богу, по-хорошему. С год тому назад зачастил в мое заведение наш сосед, эдакий степенный человек, непьющий, с деньгою и вроде как бы образованный. Все чаще да чаще стал заходить, да разговоры со мною разговаривать, а месяц тому назад предложение руки своей и сердца мне сделал.
Я согласилась: еще бы, от такого жениха отказываться. Однако подумала, как бы и мне себя показать в лучшем виде. И надумала я съездить в Москву и справить себе кое-что из приданого: два суконных и одно поплиновое платье, опять же драповое осеннее пальто. Какие у нас в Волочке портнихи, прости Господи. Одна порча материала. К тому же в Москве я отродясь не бывала и очень уже мне захотелось на столичное разнообразие посмотреть, к Иверской съездить, на трамвае покататься и все прочее. Словом, набила я чемодан шелками да сукнами, перекрестилась, села в ночной поезд да поехала. Разместилась я в купе третьего класса.
Рядом со мной сидела какая-то женщина, а насупротив на лавке Двое мужчин. Вскоре на соседних станциях вылезла сперва женщина, а потом мужчина, и мы остались вдвоем. Мой попутчик был не старым человеком с эдакой красивой бородкой и ласковым лицом.
Поглядел он на меня, поглядел да и вежливо спрашивает:
— До самой столицы ехать изволите?
— Да, — отвечаю, — в Белокаменную.
— Вы там постоянно проживаете?
— Нет, — говорю, — я отродясь в Москве не бывала, а еду по своему женскому делу.
— Стало быть, вы насчет здоровья?
— Странные вы говорите вещи. Я, слава те Господи, болезней не знаю. А просто собралась замуж и еду к столичным портнихам приданое шить. Ведь московские мастерицы, поди, не чета нашей провинции.
— Это вы правильно говорите, наши портнихи — хоть куда!
На всякую угодят.
— Вот так мне про них и говорили. Я и везу шелка и сукна свои, а за фасон заплачу, что полагается.
— Вы где же в Москве пристанете? У родных или знакомых?
— Нет, в Москве у меня нет никого. Но мне говорили, что все гостиницы на вокзал рабочих своих посылают, а те зазывают к себе публику.
— Это точно. К каждому поезду выезжают гостиницы, кто в карете, а кто в моторе. А только экономный человек на их удочку не идет. В самой завалящей гостинице гони за номер рубля два, а то и три, а уезжать станете — так на вас налетят, как вороны: и горничная, и лакей, и коридорный, и посыльный, и швейцар.
Каждому суй в руку на чай, а там, глядишь, и вскочит тебе номер вдвое.
— Что поделаешь, — говорю, — не на улице же ночевать.
— Известное дело, не на улице. А только немало есть в Москве честных людей, что в квартире своей сдают комнату-другую для приезжей публики; оно и не так накладно: за целковый можете получить хорошую комнату с мягкой постелью. Опять же при отъезде «на чай» никому давать не надо. Да вот, хотя бы у моего брата постоянно приезжие бывают. И публике удобно, и ему доход.
Между прочим, позвольте представиться. Я Иван Иванович Зазнобушкин, — и он, встав, протянул мне руку.
— Очень, — говорю, — приятно. Я Настасья Петровна Брыкина, владею трактиром в Вышнем Волочке.
Поглядела я на него, поглядела, и очень уж его личность показалась мне симпатичной, к тому же и фамилия такая чувствительная.
Подумала да и говорю:
— Может быть, вы, Иван Иванович, поможете мне у брата устроиться?
— Отчего же. С превеликим удовольствием: и вам одолжение сделаю, и брату заработать дам. Он человек женатый, смирный и вообще честный человек.
За такими разговорами стали мы подъезжать к Москве. Гляжу из окна, а дороги во все стороны идут, и на каждой по поезду, то по товарному, то по пассажирскому. А наш поезд — хоть бы что, так и задувает.
— Ой, — говорю, — боязно-то как. Долго ли до греха. Соскочит наш поезд со своего направления, да как шарахнет в посторонние, и поминай как звали, косточек не соберешь!
— Да, — отвечает, — действительно такие кораблекрушения часто приключаются, и даже в газетах об этом постоянно пишут.
— Ой, какие ужасти вы говорите, — а у самой эдак вроде как голова закружилась, и я прислонилась даже к его объятиям. Иван Иванович оказался мужчиной честным, не воспользовался моим умопомрачением и даже не ущипнул меня, и вообще не позволил себе ничего такого-эдакого, а вежливо спросил:
— Может быть, попрыскать на вас свежей водицей?
— Мерси, — отвечаю, — не надобно, уже прошло, и я прихожу в собственную температуру.
Но вот, наконец, поезд стал замедлять ход, и мы выехали не то в какую-то залу, не то в стеклянный сарай.
— Вот мы и приехали, — сказал Иван Иванович. — Вылазьте, а я ваш чемоданчик понесу.
— Не трудитесь, я и сама справлюсь.
Вышли мы с Иваном Ивановичем из вокзала, и я так и ахнула: огромадная площадь, народ так и идет, извозчики кричат, трамваи звенят, автомобили гудят. Я ажио растерялась. А Иван Иванович тащит меня с чемоданом в сторону. Здесь, говорит, извозчики дороги, пойдемте, там подальше за полцены найдем. Пошли, гляжу, а Ивана Ивановича будто и нет, в толпе затерялся. Смотрю по сторонам туда-сюда и вдруг вижу, он стоит и с каким-то босяком разговаривает, оглянулся и помахал мне рукой. Подхожу.
— Ну, — говорит, — Анастасья Петровна, родились вы, можно сказать, в сорочке. Чуть приехали, а Москва-матушка вам сурприз подносит, эдакий редкий случай. Досадно, что у меня с собой денег таких нет. Вот посмотрите, этот человек золотые часы с цепью продает за четвертную, деньги, говорит, до зарезу нужны.
Я взглянула: действительно, здоровенные мужские часы с тяжелой цепью, на худой конец — целковых двести стоят. У покойного мужа за полторы сотни много жиже были.
— Да вы, барынька, очень-то не разглядывайте, — заволновался босяк, а то как бы фараон не заметил.
— Это у нас так в Москве городовых называют, — пояснил Иван Иванович. — Не скрою от вас, господин начальник, сообразила я, что вещь, наверное, краденая, да жадность обуяла. Вынула я из кошелька 25 целковых и, уплатив сполна, спрятала часы в ридикюль.
— С покупочкой вас, — поздравил меня Иван Иванович.
— Да, — говорю, — вещь недурную купила.
Тут сели мы с ним на извозчика, и Иван Иванович приказал ему ехать прямо. Переехали мы несколько улиц, сворачивали направо, налево и, наконец, подкатили к хорошему большому дому.
Заплатили мы с Иваном Ивановичем извозчику по двугривенному и вошли в подъезд. В дверях стоял швейцар в пальто с эдакими золотыми пуговицами и в золотой фуражке. Поднялись мы на третий этаж. Иван Иванович позвонил в дверь направо. С открывшей нам женщиной он приветливо поздоровался: «Здравствуйте, невестушка.
А я вам тут пассажирку с вокзала привез. Если комната свободна, то вот договаривайтесь. А братец дома ли?»
— Нет, Коли нету. Но я и без него управлюсь. Пожалуйте осмотреть комнату, — сказала она мне ласково и открыла тут же левую дверь, выходящую в прихожую. Комната мне очень понравилась, и я наняла ее за рубль в сутки.
Оставшись одна, я вынула из чемодана запасенную провизию и собиралась было закусить, как раскрылась дверь и снова вошла моя хозяйка:
— Позвольте двугривенный и документик для прописки. У нас в Москве на этот счет строго, а с полицией мы живем всегда в миру и ладу.
— Что ж, — отвечаю, — это правильно. А документ мой в исправности. Извольте получить.
Она собралась уходить, но я задержала ее.
— Скажите, пожалуйста, где бы мне отыскать в Москве хорошую, стоящую портниху? Не знаете ли адресочка?
— Нет, адресочка точно не знаю, а вы пройдитесь только по Тверской, это наша главная улица, так сразу и сами увидите, что ни окно, то портниха, и на разные цены, от самых завалящих до поставщиц высочайшего двора.
— А это что будет, а и в толк не возьму?
— А то, что эти поставщицы самих государынь и царских дочек обшивают.
— Да ну, неужто? — а у самой в голове эдакие фантазии проносятся: спросят меня вышневолоцкие знакомые: кто это вам, Анастасия Петровна, это поплиновое платье смастерил? А я отвечу: та самая портниха, что шьет и царице, мы с нею вместях у одной заказываем.
Закусила я и, не теряя времени, захотела приняться за дела.
Съезжу к Иверской, разыщу портниху, да, кстати, и продам часы.
Позвала я хозяйку да и спрашиваю:
— Как ваш адрес будет, а то заверчусь по городу и домой не вернуся…
А она и говорит:
— Это действительно может случиться, уже вы запомните хорошенько. А то еще лучше — я напишу вам на бумажке, а вы припрячьте записку понадежнее.
И тут же на клочке бумаги написала адрес. Вот он: Никитская, дом 5, кв. 6. Иван Иванович захотел проводить меня. Вышли мы с ним на улицу, и, помню, в воротах на фонаре я приметила цифру 5. Иван Иванович как-то поспешно свернул за угол, другой, перешли мы какую-то площадку, тут он распрощался, и я пошла.
Расспросила дорогу, добралась до Тверской. Иду, а самой так жутко, того и гляди оглоблей в лоб ткнут. Смотрю по сторонам, ищу вывесок портнихи, а ничего подходящего не попадается. Прочла я на одной: «Поставщик Высочайшего Двора», а в окне, между прочим, товар не подходящий: колбасы да фрукты разные. Наконец попалось мне большое стекло, а за ним все женские куклы по пояс выставлены, эдакие красивые, разрумяненные и все в разноцветных блузках. Вот оно, думаю, — высочайшего двора портниха. Вхожу, спрашиваю, что, мол, возьмете за работу поплинового платья, матерьял мой. А они скалят зубы и говорят:
— Платьев мы не шьем, это не по нашей части, а вот ежели завить или причесать, — так в лучшем виде можем, пожалуйте, мадам.
Выскочила я из магазина, ажио в краску бросило. Нет, думаю, надо будет толком адрес расспросить, не иначе.
Собралась я домой, да думаю, вот только часы продам, тут ошибки не выйдет, подходящих магазинов — сколько хочешь. Захожу, спрашиваю:
— Не купите ли, дескать, у меня золотые часы мужские с цепочкой.
— Покажите, — говорят.
Повертели мои часы да и отдают назад:
— Нам такого товару не надобно.
— Почему, — говорю, — а если по сходной цене?
А приказчик эдак ядовито улыбнулся и спрашивает:
— Сколько же вы хотите за них?
— Да за сто пятьдесят отдам.
— Нет, — говорит, — красная цена вашим часам пять целковых.
— Как? — вскричала я. — Пять целковых за золотые часы?
— Да они у вас кастрюльного золота, т. е. медные-с.
Как я вышла на улицу — не помню, испугалась, но не поверила: не может этого быть. Зашла к другому часовщику, а тот за них трешку мне дает.
Тьфу ты пропасть, думаю. Ну я, конечно, женского полу, провинциалка: ну а Иван-то Иванович чего же глядел?… Ну, подожди же, думаю, задам я тебе. Вытащила я из кошелька записку с адресом, прочла и наняла извозчика на Никитскую. Еду, а сама от нетерпения и злости так и ерзаю, так и ерзаю на пролетке. Подкатили мы к дому, пробежала я в подъезд опять мимо швейцара с золотыми пуговицами, поднялась на третий этаж — та же дверь направо, полуоткрыта. Взглянула: над дверью номер шестой. Вхожу, а мне навстречу горничная. Спрашиваю сердито: «Что, ваш Иван Иванович будет ли дома?» — «Дома, пожалуйте», — отвечает и открывает мне дверь направо.
Вхожу и вижу: в глубине комнаты за столом сидит человек и на меня смотрит. Евонный брат, подумала я.
— Позовите ко мне Ивана Ивановича, — говорю.
А он отвечает:
— Я и есть Иван Иванович.
— То есть в каких смыслах? — спрашиваю.
— А очень, — говорит, — просто: отца моего звали Иваном и меня тем же именем крестили.
— Странно, — говорю.
А он:
— Садитесь, пожалуйста, сударыня. Скажите, вы часто страдаете головными болями?
— Вы мне, пожалуйста, тут зубы не заговаривайте, а подайте-ка лучше мне мой чемодан, что привезла я сегодня утром к вам с вокзала, да позовите скорее Ивана Ивановича.
Он ласково посмотрел на меня и успокоительно заметил:
— Хорошо, хорошо, голубушка, и чемодан ваш сейчас принесу, и Ивана Ивановича позову. Успокойтесь, не волнуйтесь. — А затем, передохнув, еще ласковее сказал: — Разденьтесь, пожалуйста.
— Это что же такое? — вскочила я. — Какое такое право имеете вы эдакие бесстыжие слова произносить? Впрочем, я вижу, все тут одна шайка мошенников и не о чем мне с вами разговаривать.
С этими словами я вышла из его комнаты и в прихожей, чуть не сбив с ног горничную, кинулась в левую дверь, в свою комнату к чемодану. Что за притча, а комната-то и не моя. Круглый стол с пустыми бутылками и какой-то полуголый мужчина в кровати.
Я так и остолбенела, а он усмехнулся пьяной улыбкой и проговорил:
— Экую красавицу мне шлет судьба.
Я бегом из комнаты, скатилась по лестнице да прямо к швейцару:
— Кто у вас, мол, проживает в шестом номере?
— Как кто, — отвечает, — да доктор по нервным болезням, Иван Иванович Белов.
— Не может этого быть, — говорю, — это квартира Зазнобушкина.
— Какого, — говорит, — Зазнобушкина, у нас такого и в доме не имеется!
— Да, может быть, вы, милый человек, запамятовали?
— Чего там запамятовать, слава те Господи, двенадцатый год при доме живу и не то что по фамилиям, а и по именам каждую квартиру знаю.
Я поглядела в записку и говорю:
— Да это Никитская?
— Никитская, — отвечает.
— Дом номер пятый?
— Пятый.
— Так вот, нате, читайте сами.
— Действительно, — говорит, — адрес наш. А только в шестом номере живет доктор Белов. Тут у вас какая-нибудь промашка вышла.
Вышла я на улицу, так и плачу.
И на себя-то мне досадно, и добра своего жалко. Конечно, на мне 300 р. припрятано на шее да в кошечке больше двадцати осталось. Перееду в гостиницу, да там и заявлю в полицию. Хоть тошно мне было, а начала помаленьку успокаиваться. Как вдруг вспомнила: а паспорт у меня будто для прописки мошенники отобрали.
В гостиницу ж без документа не пустят. Тут я взвыла белугой. Села на бульваре на скамейку и ревмя реву. Подошел какой-то старичок, подсел и спрашивает:
— О чем вы, голубушка, надрываетесь?
— Как же, — говорю, — не надрываться, когда я в эдакий, можно сказать, переплет попала?
— А что такое?
Я коротко рассказала ему. Старичок покачал головой да и молвил:
— Да это, можно сказать, не поездка, а светопреставление.
— Что же, господин, вы посоветуете мне?
— Да что тут советовать, — поезжайте вы на угол Большого и Малого Гнездиковского переулка в сыскную полицию, обратитесь к начальнику, расскажите ему во всех подробностях дело, может, и будет толк.
Поблагодарила я его и пошла, а он еще крикнул мне вдогонку: "Гнездиковский переулок. Помните слово «Гнездо».
Села я на извозчика и поехала. Еду, а сама думаю:
— Может, и этот набрехал. Вон ведь в Москве народ-то какой.
Еду в полицию, а того и гляди привезут к архиерею или в родильный приют. Вот, господин начальник, все рассказала по совести.
Помогите моему горю, не оставьте без внимания, — и, встав, она поклонилась мне в пояс.
— Вот что, — сказал я ей, — зайдите в мою канцелярию, оставьте точную опись украденного имущества и ваш вышневолоцкий адрес. Если хотите оставаться в Москве, то я могу выдать вам временное свидетельство на жительство. Конечно, вас кругом обмошенничали, но радуйтесь тому, что часы оказались медными.
— Какая же мне от этого радость, господин начальник?
— А та, что будь они золотыми, и вы могли бы угодить в тюрьму за скупку заведомо краденого.
— Господи Ты Боже мой, мать честная. С часами надули, лишили имущества, паспорт украли и меня же в тюрьму. Нет, ваше превосходительство, не нужно мне вашего свидетельства, уже я лучше по добру по здорову махну на вокзал, да айда в Волочек.
Ну уж и Москва, ну уж и столица. Сто лет буду жить — не забуду. Если будет вашей милости угодно, то прикажите вашим людям меня известить в Волочек, если разыщется мое добро.
Я обещал, и она, раскланявшись, вышла.
Так как трюк с часами не являлся случайным эпизодом и за последнее время до чинов полиции не раз доходили частные слухи об аналогичных проделках, то я решил усилить наблюдение перед всеми вокзалами, обычным местом такой своеобразной коммерции.
Особое внимание я приказал обратить на Николаевский вокзал. На следующее же утро с последнего было доставлено три оборванца, застигнутые на месте преступления. Им поочередно предъявлены были часы вышневолоцкой невесты. Первые двое их не признали, третий же, взглянув, довольно неожиданно заявил:
— Что тут запираться. Осень на дворе, куда мне деваться, на зиму глядя, пора на казенные харчи садиться. Да, господин начальник, действительно я продал эти часы вчерашний день какой то дамочке.
— Ну, молодец, — поощрил я его, — раз виноват, так и нечего запираться. Начал рассказывать, так и рассказывай до конца.
Поможешь мне, так я прикажу накормить и напоить тебя, переодену в казенное чистое платье и табачку велю отсыпать. Говори, кто был тот мужчина, что помог тебе вчера сплавить часы приезжей женщине.
Оборванец помялся немного, подумал и, решительно тряхнув головой, произнес:
— Да и вправду, чего же жмота щадить. Этот выжига проклятый никогда в беде не поможет. Вот и вчерась утром: дамочку на покупку подвел, а вечером с меня половину потребовал, заграбастал 12 с полтиной, а того не подсчитал, что товар мне самому в пять целковых обошелся. Одно слово — собака.
— Как же его зовут и где он живет?
— Зовут его Василий Ефимович Чернов, а проживает он на Мясницкой, дом N 5, кв. 6.
По этому адресу мною были немедленно отправлены чиновники с агентами, и вскоре же мошенники с чемоданом и паспортом были доставлены в сыскную полицию.
Суд присяжных, перед которым они вскоре предстали, однако, оправдал жену с братом. Что же касается мнимого Ивана Ивановича, то он был приговорен к году тюрьмы по совокупности преступлений.
Я исполнил свое обещание и приказал даже выслать чемодан багажной посылкой в Волочек. Вскоре я получил оттуда ответ, написанный в весьма чувствительных выражениях и чуть ли не с приглашением на предстоящую свадьбу.
Жестокие убийцы
правитьСпускались вечерние сумерки. Была страстная суббота. В квартире моей царило то волнение, что присуще обычно в этот день всякой русской семье. Поспешно накрывали стол и в художественном порядке расставляли на нем снедь и пития. Незабываемая минута!
Особенно в эмигрантской жизни. Где найдешь теперь такую совокупность и разнообразие кулинарных шедевров.
Перебрасываясь словами с прибывшими на разговенья родными и друзьями, я, изголодавшийся за неделю поста, мысленно прикидывал, с чего начать — с куска ли малосольной ветчины или с маринованного груздочка под рюмку водки, как вдруг раздался телефон, и… померкли мечты. Звонил начальник Петроградской сыскной полиции В. Г. Филиппов и просил меня, как своего помощника, немедленно отправиться на 10 линию Васильевского острова в дом N 16, для производства осмотра квартиры N 4, где несколько часов тому назад произошло убийство некоей генеральши Максимовой.
Я немедленно по телефону вызвал двух агентов, невольно оторвав их также от пасхальных столов, и мы все трое, «обиженные судьбой», принялись за исполнение нашего сурового служебного долга.
Подъехав к дому на десятой линии, я прежде всего направился под ворота в дворницкую, так как старший дворник Михаил Ефимов Захарихин первый обнаружил убийство и известил о нем полицию.
Спустясь несколько ступенек, мы раскрыли двери и очутились в дворницкой. Это была довольно большая комната, с огромной русской печью, весьма опрятно убранная: большой чистый стол, несколько табуреток, в углу икона Божьей Матери, перед ней горящая лампада. Часть комнаты была огорожена ситцевым пологом, из-за которого несся детский плач. В несколько спертом воздухе пахло какой-то кислятиной, не то печеным хлебом, не то пеленками. Нас встретил старший дворник Захарихин с женой, они сразу произвели на меня приятное впечатление.
Он — высокого роста, лет 45, черный с проседью, с величаво степенным лицом; она, баба лет под 40, раздобревшая, в повойнике. Оба поклонились, приветливо приглашая сесть.
— Расскажите, как вы обнаружили убийство? — спросил я его.
— Дело было так, — взволнованно заговорил он — В 4-м номере пятый год проживает генеральша Максимова. Царство ей небесное… Хорошая была барыня, — проговорил с чувством он. — Квартирку они занимали небольшую, в три комнаты с кухней. Барыня, видимо, не очень богатая, существование имели больше на пенсию, а положена им была пенсия в 150 рублей.
Жила генеральша одиноко, прислуги не держала, а за пять рублей в месяц нанимала мою жену для уборки и стряпни. Любили они вообще деток, и можно сказать, привязались к нашему сынишке: то ему игрушку, то платьице подарят, да и нам, старикам, перепадало от них немало. Вчерась жена моя помогла ей — напечь разных куличей да посох, сегодня поутру отправилась моя супруга как всегда к ним, стучит — никто не отпирает. Странным нам это показалось, да решили обождать — вышли, мол, куда-нибудь, скоро вернется. Часика в четыре опять пошла жена, стучит, и опять молчание. Тут нас взяла тревога. Подождал я еще часок-другой да взял швейцара в свидетели, и решили взломать двери. Конечно, в иной день я бы и подумал еще, а тут канун Пасхи, генеральша и вообще редко выходят, и сегодня к вечеру поджидала гостей разговляться и еще вчерашний день наказывала моей жене придти помочь ей с утра пораньше. Взломали мы двери, вошли, глядим: в кухне беспорядок, одна пасха даже на полу валяется; прошли коридорчиком в столовую, а там все буфетные ящики выворочены, а как взглянули в спальню, так ажио не поверили.
Подробно не разглядели, увидели только, что лежит генеральша на коврике у кровати в одной рубашке и вся в крови. Прикрыли мы тут с швейцаром двери да и побежали в полицию.
— Ну-ка проводите нас к убитой.
Квартира покойной и беспорядок, в ней царящий, были дворником довольно точно описаны. Войдя в кухню, дворник широко перекрестился на икону, провел нас в столовую, небольшую гостиную и, наконец, в спальню. Дворник, озираясь по сторонам, часто охал, покачивал головой и то и дело смахивал с глаз набегавшую слезу. Он робко вошел с нами в спальню и не без колебаний помог перевернуть труп по требованию полицейского врача, тут же подъехавшего для осмотра тела. Но затем, несколько поуспокоившись и, видимо, искренно соболезнуя убитой, он попытался даже помочь чем мог, с ужасом и возмущением указывая на нанесенные раны.
— Взгляните, ваше высокородие, вот здесь у шеи ранища-то какая, ишь, изверги окаянные, как искромсали Божью старушку, ну подождите, кровопийцы, отольются вам ейные слезы.
После осмотра я спросил его:
— Кто из родных и знакомых чаще бывал у покойной?
— Да родных, говорила она, у них не было ни души, да и знакомых, можно сказать, никого, если не считать одной старой подруги с сыном, живущих на 1-й Линии. Она и разговляться их нонче поджидала.
— Вы знаете адрес и фамилию этой подруги?
— Как же-с. Фамилия им будет Сметанина, а проживают в доме N 45-й.
— А кто такой ее сын?
— Да Господь его знает, мужчина лет двадцати.
— Служит где-нибудь или учится?
— Нет, он какой-то непутевый и просто при мамаше проживает.
— Чем же он непутевый?
— Пьет, говорят, больно шибко. Впрочем, откуда нам знать, люди сказывают, а я повторяю.
Я принялся за детальный осмотр у покойной. По внешнему впечатлению квартирка была типичным гнездом одинокой интеллигентной женщины, не очень богатой, но привыкшей к известному, хотя и скромному, комфорту. Буфет в столовой, туалет в спальне и ряд шкафов и шкафиков во всем помещении были перерыты с очевидной целью грабежа. Что похищено, установить было трудно, так как никто не знал точно имущества покойной. Хотя ценностей никаких не нашлось, но в записной книжке покойной, найденной в ящике комода, был записан номер двадцатипятитысячной ренты, а сбоку от него приписка «декабрьские купоны мною разменяны». Однако этой ренты при обыске мы не нашли. Оставалось предположить, что Максимова хранила ее где-либо в банке.
Допрошенный швейцар ничего нового сообщить не мог. На следующее утро я командировал чиновников на 1-ю Линию к Сметаниным, как для наведения справок об убитой, так и для расспроса молодого Сметанина, столь невыгодно охарактеризованного дворником Захарихиным. Я был удивлен, когда через несколько часов явился мой чиновник, привезя с собой арестованного Сметанина.
— За что вы его арестовали? — спросил я его.
— Видите ли, господин помощник, его поведение внушало мне самое серьезное опасение: он как-то мало удивился известию о смерти г-жи Максимовой, на расспросы отвечал неохотно. Когда же я его спросил о том, как он проводил предыдущую ночь, он ответил, что дома, между тем дворник их дома показал, что барин Сметанин вернулись в восьмом часу утра. Когда я напомнил ему об этом обстоятельстве и попросил объяснений, он отказался сначала, а затем, под угрозой ареста, рассказал мне, видимо, сказку о похищении какой-то девицы на Невском и о ночевке с ней в гостинице на Караванной. Перед тем как арестовать и привести его сюда, я съездил с ним на Караванную, но там он никем не был узнан. Конечно, это еще не решающее доказательство, но в общей совокупности поведение Сметанина мне показалось очень подозрительным, и я счел за лучшее его арестовать.
— И хорошо сделали. После я его сам допрошу.
Начались усиленные розыски. Несколько раз допрашивались и сыскивались Сметанины. Была установлена слежка и за ними, и за швейцаром, и за Захарихиным. На третий день состоялись похороны убитой, причем следящий за Захарихиным агент видел, как последние возложили на гроб скромный венок с трогательной надписью: «Нашей благодетельнице от супругов Захарихиных». Это обстоятельство показалось мне настолько красноречивым и трогательным, что я немедленно отменил слежку за ними, тем более что и попервоначалу они произвели на меня впечатление вполне честных людей.
Недели через две была прекращена слежка и за швейцаром, как явно бесцельная. Сметанина, упорно повторяющего свою версию, пришлось вскоре отпустить, так как улик против него, в сущности, никаких не имелось.
Запрошенные банки и банкирские конторы ответили, что вклада г-жи Максимовой, в виде 25-тысячной ренты, не хранят и вообще означенное лицо клиенткой у них не состоит. Прошло месяцев шесть в бесплодных исканиях, и я с грустью махнул рукой на это дело.
Между тем жизнь не ждала. Злоба, хитрость и алчность людские не дремали, и приходилось рассеивать внимание и напрягать силы к раскрытию новых и новых убийств, грабежей, краж и мошенничеств.
Помню, в эту пору я был особенно занят громким убийством на станции «Дно». Не только я, но чуть ли не весь штат полиции был поглощен этим вопиющим преступлением. И вот, как-то в самый разгар его, полицеймейстер, кажется Галле, доставляет в сыскную полицию анонимное письмо со своеобразным адресом на конверте: «Господину петербургскому полицеймейстеру». Текст его был таков:
«Господин полицеймейстер города Петербурга, Вам следовает знать, что Настасье Бобровой, крестьянке деревни Волково, Петерб. уезда доставлено из столицы разного добра — шубы, шелка, золото — и прислал их ей ейный зятек Михаил Ефимов, что проживал дворником в Петербурге. Боброва — баба нестоящая и счастья такова не заслужила. Вообче имущество нажито нечисто и даже, как понимаем, ворованное. Проявите закон и Ваше полное право».
Доносов, подобных этому, мы всегда получали немало. Вот почему я и не придал ему большого значения и принял лишь меры, обычные в таких случаях: был запрошен адресный стол и полицейские участки, кто из петербургских дворников значится под именем Михаила Ефимова. Таких дворников нашлось 5 человек: три старика — вдовца бессемейных, да два молодых холостых, причем ни один из них не был Петербургской губ. Вместе с тем я отправил одного из агентов переодетым коробейником в деревню Волково, благо последняя была под самой столицей. Ему было поручено незаметно порасспросить старуху Боброву и ее односельчан.
Боброва оказалась очень скрытной. Мой агент пробыл в Волкове два дня, а на третий, когда Боброва собралась пешком в город, он незаметно последовал за ней и проследил ее. Агент, ничего не знавший об убийстве Максимовой, спокойно доложил мне, что Боброва направилась на 10-ю Линию Васильевского острова, д. N 16, где, войдя в ворота, постучала в дворницкую и была радостно принята дворником и его женой. Агенту удалось узнать фамилию дворника, и он назвал мне Захарихина. Услышав это имя, я вздрогнул: сразу вспыхнуло воспоминание о нераскрытом убийстве Максимовой, и я судорожно принялся разыскивать протокол этого дела.
В нем я прочел имя дворника — Михаила Ефимова Захарихина.
Разыскав анонимное письмо, я увидел в нем имя зятя — дворника Михаила Ефимова. Очевидно, речь шла об одном и том же лице, но в письме, по просторечию, фамилия дворника была заменена отчеством (явление совершенно обычное для нашей деревни).
Взяв трех агентов, я немедленно помчался на 10-ю Линию и, войдя к Захарихиным, объявил их и тут же находящуюся тещу арестованными. На их недоуменные вопросы я резко ответил, назвав его убийцей и указав ему на место сокрытия награбленного.
Этот наскок ошеломил их и, не принося еще сознания, они как-то сразу увяли, стали тревожно переглядываться, а старуха Боброва, не выдержав, заревела и заголосила. Мои люди принялись за тщательный обыск и после нескольких часов обнаружили, наконец, на задней стенке иконы аккуратно выпиленную, а затем подклеенную тонкую дощечку. Отняли ее и нашли под ней сложенный и примятый билет, оказавшийся рентой убитой Максимовой. При этой находке убийцы перестали отпираться, и Захарихин откровенно покаялся.
— Давно, — говорил он, — задумали мы это дело с женой. Надоело жить в дворниках да перебиваться с хлеба на квас. Мы знали, что у генеральши водились деньги, да и добра было немало. Выбрали мы канун Пасхи, надеясь, что в праздничные дни полиции не до нас будет — ведь и они, чай, люди. В пятницу на Страстной вечером вернулась от генеральши жена, и мы, уложив мальчонку, начали готовиться: вытащили припасенную пару ножей и начали их оттачивать. В комнате темно, одна лампада мерцает. Я и говорю жене:
— В такой великий день, а мы что задумали.
А она меня только подзадоривает:
— Не согрешишь — не покаешься.
Ну, одним словом, пробрались мы по лестнице к дверям генеральши, позвонили тихонько, подходят они, спрашивают:
— Кто там?
А жена моя эдаким сладким голоском:
— Барыня, это я. Давеча я у вас решето для протирки творога оставила, теперь самой надобно, дозвольте взять.
И только это генеральша открыла дверь, как я ее тюк по головке заранее припасенным камнем. Вскрикнула старушка, схватилась за голову, а промеж пальцев кровь так и хлещет. Однако памяти не потеряла и с эдаким укором ко мне: «Опомнитесь, Михаил Ефимыч, побойтесь Бога, ведь вы от меня одно добро видели», меня голос срывается, отвечаю:
— Это правильно вы говорите, барыня, и жаль мне вас от души; да только планида уже ваша такая. Говорю, чуть не плачу, а сам ее ножом раз, другой. Заголосили они и кинулись от нас в спальню. Тут с женой моей что-то приключилось. Кровь, что ли, одурманила ее, а только как завизжит, да как кинется вдогонку, она же ее и прикончила. Обшарили квартиру, отобрали что поценнее и в эту же ночь жена с вещами слетала к матери в Волково, а я ценную бумажку заклеил за икону. Наутро привели мы нашу квартиру в порядок, отмыли кровь с платья, ножи бросил я в Неву и под вечер известил полицию.
Это дело осталось мне памятным, так как лишний раз показало, с какой осторожностью следует относиться к собственным впечатлениям, к собственному первому восприятию. На моей стороне имелся и широкий жизненный опыт, и обширная служебная практика, тысячи преступников разнообразных колеров перевидал я до Захарихина, а в нем готов был признать честного человека, и если бы не случайность, то убийство это так бы и осталось нераскрытым.
Захарихины были приговорены к 12-ти годам каторги каждый.
Жертва радия
правитьВ России по давно заведенной практике в апреле месяце формировались отряды из агентов Петербургской и Московской сыскной полиции, возглавляемые чиновниками для поручений из Петербурга и Москвы, и направлялись на минеральные воды на Кавказ. Районами их действия были Пятигорск, Кисловодск, Ессентуки и Железноводск. Эта особая мера охраны была решительно необходима, так как ежегодно в лечащуюся праздношатающуюся толпу этих курортов внедрялись элементы, чающие легкой наживы.
Проделки этих господ редко отличались свирепостью и обычно проявлялись в виде шантажа и вымогательств. Случай, о котором я хочу рассказать, хотя и представляет собою довольно обычную кражу, но не лишен специфических элементов, столь свойственных курортным мошенникам.
Дело происходило в Пятигорске в 1913 году. В этом сезоне наши соединенные отряды отправились на минеральные воды под начальством моего чиновника Михайлова. Героем настоящего грустного рассказа является все тот же Александров, о котором, быть может, помнят мои читатели. Его подвиг я в свое время описал в рассказе «Современный Хлестаков». Напомню читателю, что Александров был красивым, более чем предприимчивым мужчиной лет 25, прекрасно воспитанным, с безукоризненными манерами. Он не раз в административном порядке высылался из Москвы, но благодаря хлопотам старика отца, занимавшего в свое время довольно видный пост в Петербурге, Александрову было разрешено вернуться в Первопрестольную, где к описываемому мною времени он и проживал с родителями. Став более сдержанным, он по существу не изменил своего образа жизни и продолжал балансировать на грани уголовщины.
В мае 1913 года Александров, запасшись достаточною суммою денег, безукоризненно одетый, с элегантными дорожными принадлежностями сел в купе первого класса специального скорого кавказского поезда. По его собственным признаниям, он в ту минуту был полон радужных надежд. Никакого определенного плана у него не имелось.
В голове проносились смутные комбинации: поживиться за счет какой-либо скучающей женщины, обыграть в карты какого-либо «нарзанящегося» генерала, а то при удаче и жениться, пожалуй, на миллионе, другом рублей. В таком «приятном» настроении прибыл Александров в Пятигорск и остановился в лучшей местной гостинице — «Бристоле».
Случилось так, что группа русских профессоров и ученых, проводивших это лето в Пятигорске, уговорила немецкого профессора Р. приехать в Пятигорск полечиться серными ваннами. Профессор Р. приехал на курорт вместе со своей дочерью Эммой. Но кроме Эммы, профессор привез с собой некоторое количество драгоценного радия, купленного им по пути в Вене. Крупинки этого драгоценного металла были заключены в свинцовый капсюль с вделанной в верхнюю крышку слюдой, позволяющей видеть его содержимое. Весь этот капсюль помещался в небольшом свинцовом ларце, ключик от которого профессор всегда носил при себе. Самый же ларчик он прятал в своем чемодане.
Профессор с дочерью остановились в том же «Бристоле». Александров скоро с ними познакомился, и не раз Р. в его присутствии показывал своим русским коллегам чудодейственный радий.
Но все это стало мне известно лишь впоследствии. В те же майские дни картина развертывалась следующим образом: красавец Александров повел ярую атаку на сентиментальную Эмму.
Вечные пикники на Машуке, Бештау, на Провале, частые экскурсии по ущельям, долинам и бурным потокам ослепительно прекрасного, сурового Кавказа, и в результате немецкая «Тамара» была покорена.
Узнав об увлечении своей дочери, профессор решил ближе познакомиться с прошлым своего будущего зятя. Он обратился к Михайлову, прося навести справки и последить за Александровым.
Справка ему была дана тотчас же, так как Михайлов знал прекрасно о художественных проделках Александрова в Москве. Р. поделился с дочерью полученными сведениями, и после долгих уговоров влюбленной Эммы авантюрист получил от невесты отказ.
Несколько дней, симулируя отчаяние, Александров тенью слонялся по Пятигорску, после чего бесследно исчез.
Через месяц примерно после его отъезда профессору понадобилось показать кому-то радий, но его не оказалось. Р. поднял тревогу и обратился за помощью к тому же Михайлову. Начались розыски, причем одна из прислуг «Бристоля» показала, что уехавший Александров очень часто бывал в номерах, занимаемых Р. с его дочерью. Номера эти были смежны и нередко Александров сиживал подолгу в номере профессора, дожидаясь появления барышни из ее комнаты. Михайлов обратил внимание на это обстоятельство, но профессор, видимо, под влиянием дочери заявил, что считает Александрова вне подозрений. О всех этих подробностях я узнал значительно позднее, то есть по возвращении Михайлова в Москву в конце сентября. В июле же месяце, присылая мне свой очередной рапорт и перечисляя в нем наиболее выдающиеся преступления, происшедшие за это время на курортах, Михайлов лишь в общих чертах известил о краже радия. Отвечая на июльский рапорт, я предложил ему обратить сугубое внимание на это дело, так как похищенная ценность принадлежала видному иностранцу и русской сыскной полиции надлежит не ударить лицом в грязь.
Михайлов, по просьбе профессора, не преследовал Александрова, за что и получил от меня «разнос» по возвращении. Беседуя об этом деле с Михайловым, я припомнил, что примерно в августе месяце в «Русском Слове» промелькнула глухая заметка о том, что харьковскому университету было сделано кем-то предложение о приобретении радия. Вспомнив об этом, я немедленно написал харьковскому начальнику сыскного отделения, предлагая ему подробно выяснить, кто и при каких обстоятельствах предлагал радий местному университету. Недели через три получился обстоятельный ответ. В нем указывалось, что в августе месяце некий молодой человек, назвавшийся фон Адлером из Вены, действительно предлагал университету радий за 80 000 руб. Ученая комиссия университета, осмотрев и обследовав предлагаемый радий, решила его приобрести, но потребовала от фон Адлера указания источника, из которого он его получил. Фон Адлер обещал на следующий же день доставить нужные документы, но обещания не сдержал и больше не являлся. Внешние приметы фон Адлера походили на Александрова.
Я срочно выслал карточку последнего в Харьков, и университетская комиссия признала в нем продавца радия. После этого я немедленно же отправил агентов по московскому адресу Александрова для его ареста. Оказалось, однако, что Александров находится в клинике, где ему недавно была произведена операция.
Дня через три я лично приехал в больницу, но Александрова уже не застал там. Профессор, делавший ему операцию, не мог точно определить характер его недуга, но выразил мнение, что больной может быть потревожен допросом без ущерба для его здоровья. Я отправился в квартиру Александрова. Александров лежал в кровати на кружевных подушках. В ногах на шелковом одеяле лежал какой то мех. У кровати висело не то кимоно, не то шелковый японский халат с вышитыми белыми ирисами. У стены чисто дамский туалет с множеством флаконов с духами, помадами, пудрой и проч.
Словом, ни дать ни взять кокотка, а не мужчина. Александров грустно на меня взглянул, узнал и, горько улыбнувшись, промолвил:
— А, Кошко! Вы, конечно, за мной по делу радия. Но, увы.
Вы опоздали. Правосудие небес опередило людей. Дни мои сочтены.
— Что же с вами произошло после Пятигорска и Харькова?
— А нечто совершенно невероятное и неожиданное. Получив от Эммы радий, я не расставался с ним и все время носил его в правом жилетном кармане. Месяца полтора тому назад я заметил на правой стороне живота красное пятно величиной с гривенник.
Я особого внимания на него не обратил, но вскоре пятно уже удвоилось, потом утроилось и появилось какое-то затвердение. Я обратился за врачебной помощью, и хирург вырезал эту опухоль.
Едва рана затянулась, как снова появилась краснота, снова опухоль, и на этот раз образовалась страшная язва. Две недели тому назад мне сделали вторичную операцию, и вот я третий день как дома. Из общего тона профессоров я понял, что дело мое плохо.
Да что профессора, я и без них чую конец, а если бы вы знали, как грустно умирать в двадцать семь лет. Ну, да впрочем, все это ни к чему. Вас интересует, конечно, где радий, — вот там в туалете, в правом ящике в серебряной пудренице. Видите, я облегчаю вам вашу задачу и прошу за это у вас одного: не трогайте меня — дайте мне спокойно умереть.
Через две недели Александров скончался от страшных изъязвлений в желудке.
Злополучный радий был вскоре возвращен его владельцу.
Иван Егорович
правитьПри Московской сыскной полиции имелся так называемый «стол приводов». Служил он как для опознавания приводимых преступников, скрывавших свои истинные и уже зарегистрированные полицией имена, так и для регистрации людей, впервые попавшихся в преступлениях. Десятки лиц ежедневно дефилировали перед этим столом, а в дни облав по его спискам проходило иногда даже по нескольку сот человек.
Столом «приводов» в течение 25 лет заведовал некий Иван Егорович Бояр, — личность весьма примечательная. Этот маленький, толстый человек угрюмого вида, из бывших ротных фельдшеров, за служебную практику свою пропустил такое множество людей, и до того, что называется, набил себе глаз, что в конце концов стал проявлять чуть ли не сверхъестественную прозорливость: окинет лишь беглым взглядом и почти безошибочно определяет профессию данного человека.
Он был широко известен в преступном мире и пользовался у него если не любовью, то известным престижем и уважением.
Иван Егорович, несмотря на свою постоянную мрачность, не только не тяготился службой, но даже любил ее, как любит артист свое дело. Не было для него большего удовольствия, как уличить во лжи скрывающегося под чужим именем мошенника и, порывшись в пыльных регистрах, в антропологических и дактилоскопических отметках, доказать непререкаемо какому-нибудь Петрову, что он вовсе не Петров, а Карпов, такой-то губернии, уезда, волости и деревни, и имеет за собой столько-то судимостей.
При допросах он бывал обычно лаконичен и сух; но когда того требовало дело, пускался и на хитрости, часто до смерти запугивая своих невежественных «клиентов» необычным видом антропометрических приборов.
Мне вспоминается несколько сценок из обширнейшей практики Ивана Егоровича.
~- Как звать? — спрашивает он у здоровенного малого, только что приведенного с облавы.
— Похомов, Николай. Бояр исподлобья окидывает его проницательным взглядом.
— Судился?
— Не то что не судился, а и в свидетелях-то у мирового не бывал!
— Врешь, негодяй!
— Ей-Богу, чистую правду говорю!
— А ну-ка, давай пальчики!
Парень, с помощью Ивана Егоровича, проделывает дактилоскопическую операцию; снимок подводится под формулу и через некоторое время аналогичный разыскивается в архиве. Похомов Николай оказывается Сидоровым Иваном с тремя судимостями у мирового и четвертой — в окружном суде. Тут же и фотографическая карточка. Иван Егорович бегло переводит взор с карточки на Сидорова и как ни в чем не бывало начинает читать:
— Сидоров Иван, такой-то губернии, уезда и волости, столько то лет. Православный, Отбыл в таком-то году по приговору мирового судьи такого-то участка 3 месяца тюрьмы за кражу.
Пауза и строгий взгляд на вора. Затем дальше:
— По приговору мирового судьи такого-то участка отбыл 6 месяцев тюрьмы тогда-то.
Опять пауза и опять взгляд на Сидорова.
— По приговору такого-то судьи, тогда-то и столько-то, и, наконец:
— По приговору Московского окружного суда был присужден к арестантским ротам на 4 года за то-то. А вот и мурло, — говорит Иван Егорович, поднося фотографию к носу допрашиваемого.
Сидоров, выслушивая этот «curriculum vitae», приходит в сильное волнение, переминается с ноги на ногу и затем, мотнув как-то в сторону шеей, неожиданно выпаливает:
— Да это же, Иван Егорыч, еще до военной службы было!…
А то вот еще картинка.
Подходит к столу какой-то босяк. Вид его жалок и смешон: без штанов, на ногах опорки, вместо верхнего платья — одна лишь жилетка. Лицо, распухшее от пьянства, лишено всякого выражения.
Кто он? Что он? Чем существует? — известно одному Богу… и Ивану Егоровичу.
Последний окидывает его взглядом, быстро какими-то путями приходит к заключению и, не поворачивая головы, протягивает к босяку руку со словами:
— Подавай присягу!
— Извольте получить, Иван Егорович! — говорит босяк и, вынув поспешно из жилетного кармана наперсток и нанизав на палец, покорно его протягивает Бояру.
Что дало повод Ивану Егоровичу распознать мгновенно в босяке портного — остается для меня тайной.
С «присягой», т. е. наперстком, портные не расстаются. Она является своего рода эмблемой их труда и традиционно хранится ими, как зеница ока, при всяких даже самых безотрадных жизненных обстоятельствах.
Всех свежих преступников, т. е. людей, впервые попадавшихся в преступлениях, тотчас же регистрировали за столом приводов и снимали с них фотографии и дактилоскопические снимки, производя вместе с тем и антропометрические измерения. В тех случаях, когда вина очевидна, но преступник продолжал запираться, Иван Егорович, играя на темноте и невежестве простого русского человека, прибегал к своеобразному методу запугиванья и нередко достигал цели.
— Так как же-с? — говорил он какому-нибудь вору. — Не твоих рук дело?
— Нет, Иван Егорыч, как перед Истинным — не виновен!
— Ладно! — заявляет Бояр. — Разувайся!
— А это зачем же, Иван Егорович?
— А вот увидишь — зачем. Ну, поворачивайся живей!
И пока жертва с упавшим сердцем снимала сапоги, Бояр принимался действовать. Он с шумом придвигал особую платформочку, на цинковой доске которой виднелся черный рисунок следа, куда ставилась нога, подлежащая измерению; потрясал в воздухе огромным циркулем, служащим для измерений объема черепа; для большего эффекта у него имелся и предлинный нож, который он натачивал тут же бруском.
После больших колебаний напуганный преступник выкладывал огромную грязную ножищу, и Иван Егорович, быстро отметив ее особенности, с брезгливостью говорил:
— Ты, подлец, хоть помыл бы ноги, а то — просто противно! Убирай вон ножищу, я тебя с другой стороны общупаю! — И, схватив циркуль, подходил к жертве. — А ну-ка, что это ухо слышало?! — и он мерил ухо. — А где здесь точка? — и он ножку циркуля прикладывал к выпуклой части лобной кости. — А что, доктор, — обращался он к какому-нибудь агенту, — глаза выворачивать будем?
— А то как же! — отвечал «доктор».
Тут часто нервы жертвы не выдерживали, и она с воплем молила:
— Отпустите вы, Иван Егорыч, душу на покаяние. Мочи нет!
Ведь это что же такое?! Эвона у вас тут и ножи, и струменты разные наготовлены. Нет, уж я расскажу все по совести, что там запираться?!
Когда же вся эта «фантасмагория» не приводила к желанным результатам, то Иван Егорович, выходя из себя, принимался ворчать себе под нос:
— Эка! Выдумали разные циркули и думают всякого мошенника распознать! Дать бы ему раза два в морду или всыпать полсотни горячих — ну, и заговорил бы! Тоже — антропология!…
Мне говорили, что ныне Иван Егорович совсем опрохвостился и рьяно служит болыпевицкой чека, изощряясь в своем искусстве. Уже не над уголовным элементом, а над нашим братом!
Треф
правитьОдно время московская полиция чрезвычайно носилась с мыслью о применении в розыске собак-ищеек. Был даже разведен целый питомник, где животных дрессировали в соответствующем направлении.
Я не препятствовал этой затее, но придавал ей мало значения.
Тем не менее несколько дрессированных собак не раз были использованы моими агентами для розыска, и два-три преступления, удачно раскрытых благодаря чутью и нюху знаменитого Трефа, создали этой собаке широкую популярность в Москве. Толпа, падкая до всего нового и необычайного, в стоустой молве принялась разносить по городу слухи о чуть ли не сверхчеловеческом уме и способностях Трефа. Рассказы эти изукрашивались самыми невероятными примерами. Многие журналы помещали его изображения, иногда Треф фигурировал даже в кинематографических фильмах. Повторяю — бравый Треф сделал необычайную карьеру. По виду это был пес довольно неопределенной породы: помесь лайки не то с сеттером, не то с догом.
Нрава он был не свирепого, но строгого, серьезного, не то что какая-нибудь трясущаяся, слезливая левретка.
На почве популярности Трефа мне вспоминается следующий забавный случай: проходя как-то к себе в кабинет через приемную, я наткнулся в ней на убого одетую старушку. Завидя меня, она в пояс поклонилась и что-то зашамкала.
— Тебе что, бабушка?
— Я к вашей милости.
— В чем дело?
— Уже вы простите меня, дуру, ваше высокоблагородие, а только я к вам с покорнейшей просьбой, утешьте старуху.
— Да кто ты такая, и что тебе нужно?
— Я-то. Да я в кухарках у господ служу, тут недалеко от вас, на Гнездиковом. Господа хорошие, пожаловаться не могу; жалостливые тоже и всякую животную любят и жалеют не меньше моего. И уж очень мы с ними обожаем собак да кошек. Так вот я к вам и пришла, не откажите мне, старухе. — И она снова мне поклонилась.
— Ровно ничего не понимаю. Говори толком, что тебе от меня нужно.
— Да вот, наслышались мы про вашу знаменитую собачку Трефа. Люди говорят, что как взглянет она на человека, так сразу же насквозь его видит. Тявкнет раз, стало быть, вор, а тявкнет два — убивца.
Я невольно расхохотался.
— Правильно, правильно, бабушка, тебе люди говорили, да только не досказали, что тявкнет три — значит, дурак, а тявкнет четыре — стало быть, умный человек.
— Что же, и очень просто, — сказала старуха, не уловив иронии.
— Так что же, потешить тебя, что ли, бабушка.
— Уж будьте милостивы, утешьте старуху. А то просто до смерти охота поглядеть, какие это такие они из себя есть. Я им и котлетку и сахарку принесла, чай, не побрезгают.
Я велел привести Трефа, а сам через открытую дверь соседней комнаты принялся наблюдать за старухой. Она села на стул, стала рыться в корзинке, очевидно, приготовляя «дары».
Вскоре в приемную тревожно вошел Треф и молча уставился на старуху. Она почтительно встала и, как показалось мне, даже поклонилась, затем не без робости протянула принесенную пищу и сахар.
Вымуштрованный Треф никогда не принимал пищи от посторонних, а поэтому и на этот раз не обратил на «дары» старухи никакого внимания. Склонив голову сначала на один бок, потом на другой и словно придя к какому-то заключению, он, как нарочно, трижды свирепо пролаял.
— Мать честная, — всплеснула руками старуха. — Сразу распознал.
Правильно, батюшка, правильно. Дура я и есть. Я вот тебе мясца да сахарку принесла, а не сообразила того, что ты здесь, поди, чуть ли не апельсинчики кушаешь.
Треф прервал аудиенцию и вышел из комнаты.
Старуха постояла на месте, покачала головой и, тихо промолвив: «Ишь, смышленый, сразу определил. Ну, и чудеса», тихонько поплелась к выходу.
И пошла по Москве о Трефе слава пуще прежней.
Честнейший человек
править— Господин начальник, там какой-то оборванец домогается вас видеть, как прикажете быть? — доложил мне однажды дежурный надзиратель.
— Оборванец? Что ему нужно?
— Говорит — по делу.
Я пожал плечами:
— Ну, зовите.
Ко мне в кабинет, как-то боком, проскользнул из двери здоровенный детина, но, Боже мой, какого вида! Только на Руси может человек рисковать показаться публично в столь своеобразном «наряде», не возбуждая против себя хотя бы насмешливых преследований уличных мальчишек и удивленного взгляда прохожих.
Предо мной предстал чистой воды «золоторотец», в широких грязных подштанниках, со штанинами разной длины, в какой-то дырявой, не то женской кофте без рукавов, не то в бывшей мужской жилетке. На одной ноге его красовался лапоть, на другой — рваная калоша.
— Что тебе нужно? — спросил я сурово.
— Так что я к вам по делу, г. начальник! — сказал хрипло босяк.
— Говори!
— Слыхал я, будто вы разыскиваете Кольку Серегина, что прикончил на прошлой неделе хозяев в зеленной Ивановых, на Арбате.
— Ну так что? Разыскиваем, да.
— Так вот, г. начальник, явите Божескую милость, одолжите пятерку, а я вам отслужу и найду Кольку. Мы ведь с ним вместях на огородах у этих зеленщиков все лето проработали, и я не только Кольку в лицо знаю, я знаю и места, где искать его надо.
— Да сам-то ты кто такой? Что-то на работника мало походишь.
— Зовут меня Гаврилой, по фамилии Пахомовым буду, — сказал тихо босяк, опустив голову. — Работал я честь-честью, да вот попала вожжа под хвост, начал пить, чем дальше, тем пуще, пропил, что было, а вот теперь и дошел до своего состояния. Глаза бы на себя не глядели!
— Наверняка надует! — подумал я. Да жаль стало человека, и я протянул ему пятерку.
Прошло с год, а то и больше. Колька Серегин давно был разыскан, осужден и отбывал каторжные работы, как вдруг в приемные часы является ко мне какой-то мужчина купеческой складки и с широкой улыбкой приветствует, как старого хорошего знакомого.
Я вытаращил глаза и уставился на него. Это был человек высокого роста, в черной поддевке, в лакированных сапогах и «при часах».
— Да неужели же не узнаете меня, г. начальник.
— Нет, не узнаю.
— Господи ты Боже мой! А Гаврилу-то Пахомова не помните разве?
— Какого Пахомова?
— Да пятерку-то вы мне давали али нет? Я еще обещался убийцу Кольку Серегина разыскать?
— А-а-а! Теперь вспомнил, как же!
— Так вот я пришел, г. начальник, долг свой вернуть и в ножки вам поклониться. Спасли вы, можно сказать, человека! С вашей легкой руки стал я оправляться помаленьку и вот, слава Тебе Господи, снова человеком стал. Истратил я из той пятерки рубль на поимку Кольки, да зря — не нашел, а на остальные деньги купил на толкучке замочков. Продал с прибылью, купил еще — опять продал. Потом купил перочинных ножей и их распродал без убытку. Ну, а там — и пошло, и пошло! Одно можно сказать — оправился! Извольте получить обратно пять целковых и премного за них вам благодарны!
Я предложил Пахомову опустить пять рублей в кружку (сбор, открытый в пользу семьи недавно убитого надзирателя), а затем, позвав полицейского фотографа фон Менгдена, приказал ему снять Гаврилу, портрет которого я долго сохранял в «назидание потомству».
Великосветская просительница
правитьСреди множества лиц, осаждавших меня с разными, часто неосновательными просьбами, мне вспоминается одна просительница, явившаяся как-то ко мне не на общий служебный прием, а на дом.
Это была очень красивая и элегантная женщина: высокая, стройная, с энглизированным акцентом и с манерами англичанки.
Не без волнения вошла она ко мне в кабинет, но, подавив в себе это чувство, подчеркнуто спокойно села в кресло, заложила по мужски ногу на ногу и, приветливо улыбнувшись, обратилась ко мне:
— Простите, что я беспокою вас не в служебное время, но мне не хотелось появляться в сыскной полиции на глазах у всех. Это могло бы вызвать разные сплетни… Я обращаюсь к вам, так как уверена в вашем молчании, не правда ли?
— Разумеется, сударыня, вы можете быть спокойны!
— Видите ли, я очень-очень колебалась, прежде чем прийти к вам, так как не привыкла выносить наружу свои семейные дела; но, с другой стороны, — было бы глупо радикально менять жизнь, не выяснив даже имени виновницы этой грустной перемены.
— Что же вы хотите, сударыня?
— А вот я вам сейчас расскажу. Восемь лет тому назад я вышла замуж за капитана N-ского полка, князя X. Мы поселились и живем с ним поныне в Царском. До прошлого года моя жизнь текла ровно и спокойно, муж мой был по отношению ко мне aux petits soins, нрава он был тихого, кроткого. Но вот с прошлого года с ним что-то случилось, он в корне изменился. Будучи до того домоседом, он стал вдруг тяготиться домом, вечера принялся проводить то у друзей, то в собрании, зачастил в Петербург. Заметная перемена сказалась и в его отношениях ко мне: всегда корректный, выдержанный, он, разговаривая со мной, стал проявлять признаки раздражения, а однажды дело дошло до того, что в присутствии прислуги он позволил себе даже возвысить на меня голос. Чем дальше — тем хуже, и вот, наконец, князь из тихого, трезвого офицера превратился чуть ли не в дебошира и бретера. Заговорили о каких-то пьяных скандалах, о каких-то дуэлях и т. д.
— Напрасно, княгиня, вы придаете значение всяким слухам, обычно они либо вздорны, либо сильно преувеличены, — попытался я ее успокоить.
— Помилуйте, какие преувеличения?! Да вот вам для иллюстрации хотя бы случай, происшедший с мужем месяц тому назад. Придравшись, как обычно, к какому-то им же выдуманному предлогу, князь заявил мне, что немедленно уезжает на три дня в Петербург.
Разумеется, из гордости, я не стала его удерживать, и он помчался на вокзал. Тоскливо для меня прошел день, наступил вечер. Не скрою от вас, что мысли мои были не в Царском, а в Петербурге, где, как я слышала стороной, князь завел какой-то роман. Сижу я дома и рассеянно перелистываю Claude Farrer’a, как вдруг звонок и входит ко мне приятель мужа по полку Котик Z. Поцеловав мне руку, Z. сел и, едва сдерживая улыбку, заговорил:
— Ради Бога, княгиня, простите меня, что я являюсь к вам с нерадостной вестью. Но вы не пугайтесь — страшного ничего, но смешного много.
С трудом скрывая волнение, я вопросительно на него посмотрела.
Он продолжал:
— Знаете ли вы, где Серж? (это имя моего мужа).
— Знаю: в Петербурге.
— Вовсе не в Петербурге, а здесь в Царском и притом на гауптвахте!
— Как на гауптвахте? За что? Почему?
— А видите ли, княгинюшка, дело было так. Возвращаюсь я сегодня из Петербурга на трехчасовом поезде, выхожу на платформу и первого кого вижу — Серж.
— Представь себе, какое свинство! — говорит он мне. — Мне до зарезу нужно ехать в Петербург, а поезд только что ушел. Следующий же чуть ли не через два часа. Ведь этакое невезение! Ну, делать нечего, пошли мы с ним в буфет и молча выпили по бутылке Мума. Выходим опять на платформу и видим, на Петербургский путь подают какой-то поезд.
— Voila mon affaire! — говорит Серж и, обращаясь к начальнику станции, запальчиво заявляет:
— Послушайте, господин начальник станции, как же это вы говорите, что ближайший поезд через 45 минут, а это что?
— Это подают императорский поезд, а частным лицам билетов на него не продают.
— Но неужели же нельзя мне устроиться в вагоне для свиты?
— Вот этого не знаю. Обратитесь, капитан, к инспектору императорских поездов, гофмейстеру Копыткину. Вот он стоит в конце платформы, видите того господина в форменном пальто на красной подкладке?
— Отлично, благодарю вас. Пойдем, Котик! — и он потащил меня за рукав.
Мы пошли не торопясь. По пути Серж принялся закуривать папиросу, она долго не зажигалась. Наконец, мы добрались до гофмейстера.
Я знал последнего за большого сноба, а потому пришел в ужас, когда увидел небрежно козырнувшего ему Сержа и услышал следующий диалог:
— Скажите, пожалуйста, вы — господин Подковкин?
Гофмейстера передернуло и, свирепо взглянув на Сержа, он сухо ответил:
— Я гофмейстер Копыткин. Что вам угодно?
— Ах, ради Бога, простите! Но не разрешите ли вы мне доехать до Петербурга в этом поезде?
— Не могу-с! В императорском поезде частные лица не ездят.
— Да какой же я частный человек! Вы же видите, что я капитан N-ского полка, господин Кобылкин?!
Тут терпение гофмейстера Копыткина лопнуло. Свирепо сверкнув глазами, он круто повернулся и быстрыми шагами направился в павильон, где и принялся звонить по телефону царскосельскому коменданту. И вот, в результате, Серж очутился на гауптвахте.
— Не правда ли, хорошенькая история? — обратилась ко мне княгиня, нервно покусывая губы.
Переживая мысленно сцену с гофмейстером Копыткиным и всячески сдерживая душивший меня смех, я сжал плотно зубы, не будучи в силах ей серьезно ответить. Эта невольная пауза длилась настолько долго, что моя встревоженная посетительница, вскинув лорнет, не без удивления на меня покосилась. Наконец, я приобрел способность говорить:
— Видите ли, княгиня, я плохо улавливаю ваши намерения. Вся ваша история, конечно, очень грустная, но я не вижу, чем бы я мог тут помочь?
— Я не сказала вам главного. Дело в том, что все эти истории с мужем, а их было немало, мне решительно надоели, тем более что причина его неожиданной перемены ко мне особенно оскорбительна. Мне прямо не говорят, но из намеков и слухов я знаю, что князь увлекся какой-то недостойной особой и потерял голову. И я решила разойтись с ним. В этих условиях, казалось бы, мне должно было бы быть безразличным имя его предмета страсти. Но сознаюсь вам откровенно, что не успокоюсь до тех пор, пока оно не станет мне известно. Для ускорения дела я решила обратиться за вашей помощью.
Я, конечно, отказал моей посетительнице в ее просьбе, вежливо указав, что сыскная полиция разыскивает лишь уголовных преступников и отнюдь не занимается ни бракоразводными, ни матримониальными делами.
Если память моя и сохранила до сих пор образ красивой княгини, то по совести скажу, что причиной тому забавная сцена с гофмейстером Копыткиным.
Из области чудесного
правитьВ памяти некоторых сотрудников Петербургской сыскной полиции долго жил рассказ, наделавший в свое время немало шума в столице. Подробности дела, о котором я хочу рассказать, мне знакомы по данным полицейского архива. Оно заключалось в следующем.
В девяностых годах прошлого столетия столица, жившая жизнью несравненно более мирной, чем в первое десятилетие нашего века, была потрясена сенсационным убийством, происшедшим на Васильевском острове в конце Среднего проспекта. На чердаке одного из домов был обнаружен труп изнасилованной девочки лет 14-ти. Ребенок был задушен, и труп его валялся среди беспорядка, не оставляющего сомнений в совершенном над жертвой гнусном акте.
Забила тревогу печать, взволновалось общественное мнение, но полиция, поставленная на ноги, тщетно билась в поисках злодеев.
Прошел месяц, другой, третий, наконец, полгода, и дело было прекращено за необнаружением виновного.
Вот тут-то и начинается «нечто», относимое мною к области чудесного. Я говорил уже, что население столицы было потрясено этим убийством. Потрясен был и художник Б. Драматические описания этого преступления, месяца два появлявшиеся беспрерывно во всех газетах, повлияли на его художественное воображение, и он написал картину на соответствующий сюжет. Картина вышла блестящей, удостоилась академической премии и была затем выставлена у Дациаро.
Она привлекала толпы людей своей экспрессией. На ней был в точности воспроизведен чердак — место убийства; и точный портрет задушенной и распростертой девочки. На втором плане картины, в темных тонах, виднелся зловещий силуэт поспешно удаляющегося убийцы, только что свершившего свое гнусное дело.
Ладонью правой руки он раскрывал чердачную дверь, полуобернувшись на свою жертву. Это был отвратительный горбун; особенно поражало выражение его уродливого и отталкивающего лица; огромный рот, клинообразная рыжая борода, маленькие злые глазки, оттопыренные уши.
Картина эта у Дациаро появилась месяцев через шесть со дня самого убийства. И вот однажды среди толпы, глазеющей на нее, раздался крик, и какой-то мужчина, упав ничком на землю, забился в судорогах. Подошедшие к нему на помощь были удивлены его разительным сходством с героем картины — тот же отвратительный горбун!
Он был перенесен в ближайшую аптеку, где, придя в себя, пожелал сам быть доставленным в полицию. Здесь, в величайшем волнении, объятый мистическим ужасом, он сознался в своем преступлении и объяснил тот преступный импульс, который толкнул его на преступление.
— С того самого дня, — говорил он, — образ задушенной девочки меня неотступно преследовал, я день и ночь слышал ее душераздирающие крики. Совершенно неожиданно подошел я к толпе у Адмиралтейства и глазам не поверил: на картине я увидел не только мою жертву, не только тот же чердак со всеми малейшими подробностями, но и самого себя! Как могло это случиться, кто мог зарисовать меняв эту страшную минуту — ума не приложу!
Это какое-то наваждение, это какая-то чертовщина…
Тогдашний начальник Петербургской сыскной полиции Чулицкий плохо, очевидно, верил в чудеса и не без основания решил арестовать художника Б., резонно подозревая его если не в соучастии, то, по крайней мере, в укрывательстве и недоносительстве.
Арестовать, однако, его немедленно не удалось, так как Б. находился в то время в Италии, где, очевидно, набирался художественных впечатлений. Он вернулся оттуда примерно через месяц.
За это время Чулицкий тщетно пытался проникнуть в тайну преступления.
Он не мог выбраться из заколдованного круга логических противоречий. И в самом деле: трудно было сомневаться в признании горбуна, добровольно им сделанном, да и приключившийся с ним припадок при виде картины был засвидетельствован и прохожими, и аптекарем. Из этого следовало, что художник Б. был неведом горбуну. С другой стороны, художник Б. не мог не знать горбуна, раз горбун был им запечатлен и именно в той обстановке и за тем преступлением, в котором он сам сознался. Предположить же, что горбун добровольно согласился позировать художнику для подобной картины — трудно, так как горбун тщательно скрывал свое преступление и не рискнул бы играть с огнем, не столько из логических соображений, сколько по безотчетному чувству страха.
Наконец, тайна разъяснилась.
Во время заграничного пребывания Б. о художнике были наведены самые точные и подробные справки, оказавшиеся для него вполне благоприятными; тем не менее он был арестован по приезде.
Узнав об обвинении, ему предъявленном, он рассказал следующее:
— Как и многие другие, я был захвачен рассказами о сенсационном убийстве и решил на этот сюжет нарисовать картину. Я немедленно отправился на место происшествия и сделал подробные наброски чердака. Тело ее я видел и зарисовал в покойницкой.
Стараясь в воображении своем воспроизвести всю картину злодеяния, я навел точнейшие справки о том, в каком положении было найдено тело. Все это я нарисовал. Мне недоставало главного действующего лица, т. е. поспешно скрывающегося убийцы. Воображение мое рисовало его почему-то физически отвратительным, чем-то вроде Квазимодо. Я имел обыкновение бродить по своему Васильевскому острову, где не раз по трактирам Галерной гавани отыскивал себе подходящих натурщиц и натурщиков. Лелея мысль подыскать Квазимодо, я зашел на угол 20-й Линии в трактир. И вдруг, на мое счастье, входит человек, удивительно отвечающий на образ, намечавшийся в моем воображении.
Он заказал себе пару чая и уселся невдалеке от меня. Я вынул блокнот и осторожно принялся его зарисовывать: но он торопился и, напившись чаю, быстро ушел. Я спросил у трактирщика, кто он такой и где проживает. Трактирщик этого не знал, но заявил, что человек этот бывает каждый день приблизительно в то же время. Я этим воспользовался и сеансов в пять нарисовал его точный портрет.
— Я бесконечно удивлен странным совпадением, — закончил художник, — но это так!
Полицией был опрошен трактирщик, в точности подтвердивший слова художника, и Б. немедленно был отпущен.
Горбун был присужден к 20-ти годам каторги.
«Шаляпин»
правитьКак- то в служебные часы я обходил мою канцелярию, как вдруг раскрылась входная дверь и в управление ввалилась целая гурьба народа: двое мне неизвестных — один небольшого роста человек лет 30-ти, другой — сущий великан, за ними следовали три моих агента. Лицо великана мне показалось знакомым (где бы я мог видеть эту физиономию?). Маленький человек, по виду мелкий торговец, визжал тенорком: «Нет, врешь, не отвертишься, я покажу тебе, как честный народ обманывать».
— Кто вы и что вы орете? — спросил я его.
— Кто я — это все едино, — отвечал он. — А видеть мне надо начальника.
— Я начальник и есть, говорите, в чем дело.
Он почтительно снял фуражку и порывисто заговорил.
Я сел, предвидя долгие объяснения.
— Я из города Осы, Пермской губернии; купеческого звания, у покойного родителя лесопильный завод по Каме был; я же коммерцией не занимаюсь и живу на свои капиталы. С неделю тому назад приехал в Москву погулять, а сейчас шел по Гнездиковскому переулку и нос к носу столкнулся с этим мошенником. Как прозывает он нынче себя, не знаю, а только явился этот жулик месяца два назад к нам в Осу, назвался Шаляпиным, дал концерт и обчекрыжил всю честную публику, а так как я человек культурный и понимаю, что от таких выходок может произойти немалое зло, то я и прошу вас, господин начальник, посадить его под замок за его выходки.
Так вот кого напоминал мне великан!
Я внимательно поглядел на него, и в самом деле сходство с Шаляпиным было разительное. Предвидя немало забавного, я прошел к себе в кабинет, позвав их обоих за собою, и, усевшись поудобнее, предложил подробно рассказать, как было дело. Купчик откашлялся и начал:
— Как я изволил вам говорить, коммерцией не занимаюсь и живу в Осе духовной жизнью. Состою сотрудником местной газеты «Осинский листок», пописываю в ней иной раз занятные статейки.
Страсть люблю музыку, иконопись, архитектуру, вообще профессии.
Жизнь в нашем городке самая что ни на есть серенькая, культурности никакой: сидят на завалинках да сплетничают, лущат семечки да шляются без толку в городском садишке. Есть у нас, между прочим, в городишке и наспех выстроенный дощатый театр, да только в нем мало пользы. Труппа любительская, плохенькая, а что насчет музыки, то какие уж концерты: почтмейстерша на рояле трынкает, казначейша утробным голосом ревет, и приставша разные стихотворения читает, да и та пришепетывает, словом, декаданс!
И вот месяца два тому назад в редакцию нашей газеты вваливается некий человек, называет себя антрепренером Шкловским и заявляет: «Хочу почтенную публику Осы осчастливить и сделать ей сурприз, да такой, какого она и отродясь не видывала.
Наш знаменитейший певец, краса Европы и Америки, отправляясь в кругосветное турне по Сибири, наш бесценный Федор Иванович Шаляпин дал мне, его антрепренеру, согласие на устройство одного концерта и в Осе. Конечно, наша „национальная гордость“ наплевала бы на столь ничтожный городишко, но, проезжая в Сибирь, по Каме до Перми, решила не пренебрегать и Осой, благо последняя по пути. Короче говоря, великий Шаляпин будет здесь через неделю, цены, конечно, бенефисные, пропоет часика два-три и айда дальше».
Нечего говорить, что редакция наша, как культурный центр, с восторгом встретила эту весть и протрубила о ней на газетных столбцах. Шкловский расклеил по городу саженные афишы, засел в кассу и в один день распродал все билеты на тысячу с лишним целковых. Не передать вам словами о столпотворении, начавшемся в городе. Разговоры только, конечно, о Шаляпине. Ко мне, как к знатоку музыки, пристают с расспросами, — что, мол, и как поет Шаляпин — зычнее ли губернского соборного дьякона, отца Варнавы, али нет? Некоторые жители, знающие светское обращение, предлагали попробовать раздобыть архиерейскую карету для встречи знаменитости. Да и я, сознаюсь откровенно, дня за три до концерта, часами заводил граммофон, стараясь в точности раскусить пение Шаляпина.
Концерт был назначен в 8 час. вечера, но уже с 7-ми театр был битком набит. В первых рядах господин исправник с супругою на казенных местах, городской голова, именитое купечество. Дальше народ попроще, в ложах купеческие семьи, иные с грудными младенцами и прислугой; на галерке, известное дело, пролетариат.
Скажу по совести — в день концерта волновался я немало. Мне, как представителю печати, хотелось лично побеседовать с великим певцом и о нашей беседе напечатать в газете. Шкловский любезно обещал устроить это свидание перед концертом, но заявил мне, что это дело нелегкое, что Федор Иванович не любит бесед с посторонними, и тут же перехватил у меня 25 рублей для подкупа антуража знаменитости. В половине восьмого задним ходом пробрался я в театр к Шкловскому. «Ну что?» — спрашиваю. Он отвечает: «Изъявил согласие, но только обождите немного, сейчас евонная камер-юнгфрау массирует его глотку перед выходом». — «Вот что! — говорю. — Ладно!»
Ровно в 8 часов Шкловский на цыпочках подошел к двери уборной, почтительно постучал, просунул голову в дверь и затем поманил меня пальцем. Сердце забилось, пальцы похолодели, сжалось горло, но, пересилив себя, я вошел в уборную. «Блоха, ха ха-ха!» — раздался громоподобный голос, и я узрел Федора Ивановича (будь ему неладно!), развалившегося в кресле. Я растерянно пролепетал: «Я, конечно, понимаю, Федор Иванович, что насчет блохи это вы из вашего гениального репертуара, но если бы это вы и про меня сказали, то что ж, в сравнении с вами я и есть блоха, насекомое». Мошеннику моя кротость, видимо, понравилась.
«Садитесь, — пробасил он. — Я революционер, и для меня все люди едины. Мне наплевать, что с королями, что с горчишниками разговаривать».
— Я, Федор Иванович, корреспондент местной газеты. Хотелось бы дать статейку с вашим жизнеописанием. Может быть, снизойдете, поделитесь, так сказать, мемуарами-с.
А он:
— Что ж, извольте! В детстве учился грамоте на медные деньги, вырос и кули таскал на барже, лакал казенку, после пел в архиерейском хоре, да так, что свечи в паникадилах гасли, ну а там и пошло, и пошло… Сначала Мамонтов помог, затем отличался у Зимина, потом императорские театры, ну а теперь всё передо мной пляшет и гнется. Итальянский король меня обожает, да и народ ихний мне цену знает, между прочим, в свое время итальянцы думали меня сковырнуть, выступал я в ихнем театре; в день спектакля явился ко мне их главный хлопальщик, так и так говорит, гоните тыщу лир, а не то мои молодцы освищут вас по первое число. Пошел вон, такой-эдакий, говорю, да и спустил с лестницы, и что бы вы думали? Не освистали, шалишь, брат, успех агромадный стяжал, так-то!
— А каких композиторов, Федор Иванович, предпочитаете?
— Гм!… всяких… разных, и русских, и немецких!
— Ну, а все-таки, например?
— Да как вам сказать: Чайковского, Моцарта, Рубинштейна, Сальери, Циммермана, Вольф-Израиля.
— А ваше любимое музыкальное произведение, позвольте вас спросить.
— Крейцерова соната Толстого, — ответил, не мигнув, мошенник.
— Изволите шутить, Федор Иванович.
— Однако пора кончить нашу беседу, — заявил мнимый Шаляпин, — мне необходимо поупражняться, — и он заревел гамму.
Оглушенный, но счастливый, вышел я в коридор.
Прошло пятнадцать минут, полчаса, но концерт не начинался.
Публика ерзала от нетерпения. Из уважения к великому таланту хлопать не смели. Жара стояла адовая, дыхание толпы, усугубленное несколькими десятками керосиновых ламп, отравляло воздух Пот со всех катился градом, но публика терпеливо ждала. В начале десятого Шкловский вышел на сцену, заявил, что сейчас произойдет событие, что почтенная публика услышит лучшего певца мира, просил соблюдать полнейшую тишину, дабы не спугнуть певца «хрупкой музы», как он выразился, и, поклонившись, исчез. Прошло еще томительных минут пятнадцать. Тайное нетерпение публики дошло до крайности. Наконец, вышел какой-то всклокоченный человек во фраке, положил ноты на рояль и в почтительном ожидании остановился у стула. Толпа было захлопала, приняв его за Шаляпина, но человек судорожно замахал рукой и выразительно прижал палец к губам. Снова все замерло. Вдруг в глубокой тишине раздались три громких удара колокола и из-за кулис полетели цветы, брошенные, очевидно, Шкловским, и медленно, не торопясь, величаво вышел на сцену «Шаляпин». Что тут поднялось — трудно описать! Публика заревела, занеистовствовала, раздались пискливые бабьи голоса, захныкали дети, одним словом, столпотворение вавилонское. «Шаляпин» подошел к рампе, остановился, милостиво улыбнулся, кивнул направо и налево и, сделав строгую морду, окаменел. Мгновенно толпа смолкла. «Шаляпин» минуты три постоял в полной тишине, затем, скосив глаз вправо, рявкнул: «Не кашляй, борода»; потом поглядев влево, сердито шикнул и, повернувшись к аккомпаниатору, сказал: «Начинайте, генерал!»
Лохматый ударил во клавишам, и «Шаляпин», состроив невероятную рожу, запел: «На земле весь род людской». Конечно, господин начальник, музыку я очень люблю и кое-что в ней понимаю, но Бог его знает, что тут приключилось со мной — не разобрал подделки. Не скажу, конечно, чтобы и тогда мне пение его очень понравилось, а только действительно голос здоровенный, не человек, а пушка, куда нашему дьякону Варнаве! К тому же и нахальство свое берет, а держался мошенник как сущая знаменитость.
Не только публика рядовая, но и я сам оторопел, когда «Шаляпин» пропел про блоху и при тех самых словах, где говорится, что самому королю и королеве от блох не стало мочи и житья, этот мошенник скорчил не только пренахальную морду, но и, злобно прогнусавив: «Ага!», либерально ткнул перстом в самого господина исправника. Публика осталась от концерта, конечно, в восторге, а Шаляпин со Шкловским и аккомпаниатором поделили выручку и в ту же ночь с пароходом уехали. Я бы, пожалуй, и по сей день не узнал бы правды, да случилось так, что кто-то у нас через несколько дней в столичной газете прочел отчет о выступлении Шаляпина в Павловском вокзале, как раз тот день, что и у нас в Осе. Слух быстро разнесся, и народ стал осаждать нашу редакцию. Ну, и натерпелся я ругани и насмешек за свои статьи и рекламы, даже вспомнить страшно. Не оставьте без внимания, господин начальник, мое заявление и упрячьте мазурика куда следует.
Великан, много раз пытавшийся вставить свое слово и перебить велеречивого рассказчика, но сдерживаемый мною, наконец, словно сорвался с цепи, быстро, быстро, с сильным немецким акцентом заговорил:
— Доннерветэр! Это шорт знайт што такой! Этот шеловек сумасшедший.
Эр ист феррикт! Их бин Вильгельм Фукс, я представитель фирмы Ферейн и Ко и фсего неделя фернулся от Берлин.
Фот мои бумаги, фот майн пасс, фот виз!
Я осмотрел его документы, позвонил Ферейну, которого знал лично, и с большими извинениями отпустил Фукса.
— Что вы на это скажете, г-н репортер? — строго обратился я к осинскому обывателю.
Тот только беспомощно развел руками.
В погоне за голубой кровью
править— Не извольте серчать на меня, ваше превосходительство, за то, что я, так сказать, отнимаю от вас время, но московское жулье так меня обчекрыжило, что я не могу безмолвно пройтить мимо этого факта, опять же всякие расходы по моему делу я приму на себя, так как при наших капиталах это нам наплевать.
С такой фразой обратился ко мне еще совсем молодой человек, лет двадцати, краснощекий, пышущий здоровьем, крайне пестро и вычурно одетый.
— Послушайте, дорогой мой, здесь вам не лавочка, и денег мы с клиентов не берем. Вы находитесь в правительственном учреждении и не забывайте этого. Ну, а теперь говорите, что вам угодно?
Мой проситель конфузливо откашлялся в руку, помялся и начал:
«Я сам из Елабуги буду, всего две недели в Москве. В этой провинции я родился и вырос. Родитель мой занимался лесным промыслом и слыл первым богачом в городе. С детства к наукам склонностей у меня не было; так что на третьем классе гимназии я и прикончил свое образование. Было мне осемьнадцать лет, когда родители мои сошли в таинственную сень, короче говоря, померли.
Погоревал я, а затем и успокоился: что ж, пожили в свое удовольствие, пора и честь знать! Остался я после них единственным наследником. Пять каменных домов в Елабуге, стотысячный капитал в банке, да векселей чужих тысяч на пятьдесят. Одним словом, майорат. Побесился годик, другой, да и прискучила мне моя Елабуга. Куда ни взглянешь — серость одна и людей настоящих нет.
Опять же начитался я разных знаменитых романови захотел я построить свою жизнь по-благородному. „Нет, — сказал я себе, — покрутил Николай Синюхин, и будет. Пора за ум взяться и династию Синюхиных на прочный фундамент поставить“. Ну, одним словом, задумал жениться. Конечно, для меня, как для первого жениха Елабуги, отказа ни от кого последовать не могло. Да какая невеста у нас? Так — фрикадельки, а я задумал облагородить свой род да породниться с белой костью да голубой кровью.
Поделился я моими мечтаниями с бывшим старшим приказчиком Родителя, этаким степенным человеком. Выслушал он меня да и говорит:
— Ой, Коленька, мудреное задумали. Конечно, при ваших капиталах все нипочем, а только мой вам совет, если желаете в жены взять какую-нибудь графиню или княгиню, то не иначе найдете, как в столицах. Недаром сказывают люди, что в Москве да в Питере за деньги все достать можно. Авось на ваше счастье и окажется там какая-нибудь завалящая графиня, что не побрезгует вами и позарится на ваши капиталы.
Подумал я с месяц, подумал с другой, да и решил двинуться в Москву-матушку, в поиске счастья. „Что же, — говорил я себе, — ежели и съезжу зря, то все же взгляну на столичное просвещение, да и себя людям покажу. Ведь я отродясь, можно сказать, из Елабуги не выезжал. Раз только в детстве с отцом по Каме в Оханск съездил“.
Итак, не долго думая, отслужил я 1 июня молебен, угостил духовенство и друзей-приятелей обильной закуской и 3-го числа решил выезжать на пароходе на Казань-Нижний, а оттуда по чугунке в Москву. Тут же за молебном шепнул я приятелю, что следует, мол, 3-го числа собраться на пристани да и проводить меня в путь-дорогу, да, пожалуй, и икону поднести, и даже на этот случай отпустил ему сто целковых. Ну, и действительно, проводили меня высокоторжественно, поднесли икону, и один отставной артист сказал даже чувствительное слово: земной шар и мы с ним глубоко потрясены временной утратой нашего дорогого Николая Ивановича, но подует сирокко, и он вернется к нам и, быть может, не один, а с великолепным бутоном, увенчанным девяти главой короной.
Это напутствие, ваше превосходительство, мне так понравилось, что я прослезился и с той поры помню его наизусть».
— Послушайте, все это прекрасно, но я дорожу своим временем и не могувыслушивать все эти, быть может, ненужные подробности. Нельзя ли покороче?
— Никак невозможно, ваше превосходительство, иначе вам дело будет неясно. А раз вы так торопитесь, то позвольте мне занести вам мою тетрадь. В ней я во всех подробностях описал мое путешествие и все, что со мной приключилось. Прочтите, пожалуйста, на свободе. Оно и лучше будет, а то на словах, да второпях, могу забыть и не досказать нужного.
— Ну, что ж, валяйте, заносите тетрадь сегодня же, а денька через три приходите за ответом, и что могу — сделаю, а сейчас, извините, я очень тороплюсь.
Синюхин поблагодарил, откланялся и исчез.
Предчувствуя нечто забавное, я с любопытством раскрыл толстую тетрадь, решив на сон грядущий позабавить себя этим курьезным писанием. Само заглавие говорило за себя: "Путевые заметки Н. И. Синюхина с борта судна «Петербург».
4 июня 19** г.
Ну, и трещит же башка! Будь она проклята. Точно кто-то карамболит в мозгах. Ну, и выдался же вчера денек! Не денек, а какое-то столпотворение вавилонское. Но расскажу все кряду.
В 11 ч. 42 м утра мы отчалили от пристани. Я стоял на корме и махал в воздухе платочком товарищам на прощанье. Наше судно двигалось по Каме со скоростью многих узлов. Елабужская пристань все удалялась и удалялась и, наконец, скрылась по причине выпуклости земли. Я обвел духовным взором пароход. Что и говорить — зрелище! Не то что дом, а целый дворец, покорный воле капитана: хочет — дернет вправо, хочет — влево. Судно это необыкновенное.
Еще в 1905 г. разбойник Лбов с шайкой где-то под Пермью остановил и ограбил его, перестреляв команду. Ну, да слава Те Господи, меня тогда там не было. Я обошел кругом палубу — чистота, простор, все удобства для господ пассажиров. Народу ехало порядочно. И вдруг на одной из скамеечек я заметил священника. Подошел ближе, а тот оказался вовсе не священник, а архиерей: не наперстный крест висел на его груди, а панагия.
Вот так штука! Я справился в буфете у лакея, кто этот владыка.
Мне ответили, что это епископ Пермский и Соликамский Преосвященный Палладий и едет он от самой Перми. Эвона, в какую компанию попал! Помню, раза два к нам в Елабугу приезжал викарный епископ, так что с народом делалось: люди впрягались в его карету, при проезде его на улицах останавливались, крестились, чуть не земные поклоны клали. А тут не викарный, а сам епархиальный владыка, и ничего, хоть бы что. Захочу и подойду: так мол и так, скажите, пожалуйста, который теперича час? И ответит, непременно ответит. Одним словом, культура.
На носу стали толпиться пассажиры. Подошел и я. Все глядят вниз, в третий класс, а там какой-то мальчишка, усевшись на канатах, бренчит на балалайках и поет песнь про Государственную Думу да про Пуришкевича. Народ стал бросать ему медяки да гривенники, я же вынул серебряный рубль, повертел его эдак в пальцах, чтобы все хорошенько видели, да и бросил мальчонке.
Люди поглядели на меня с уважением — вот, мол, капиталист.
Ну, и пущай!
Побродил я эдак с часок по пароходу, да и захотел подняться наверх к капитану. Он здесь начальник и хозяин, и познакомиться следовает. Поднялся к нему. Подхожу и вежливо спрашиваю: «По какой, мол, параллели теперича плывем?» А он как заорут: «Проваливайте, проваливайте отсюда! Не знаете разве, что посторонним на рубку вход воспрещен». — «Позвольте», — говорю… «Ничего не позволю, убирайтесь!» И, нажав на что-то ногой, он оглушительно засвистел. От неожиданности я чуть живой скатился вниз.
Ну и собака! Одним словом, необразованный. После эдакого эксперимента я уселся на носу в плетеное кресло и взгрустнул. В
Другом кресле, недалеко от меня сидел какой-то важный бритый господин, еще молодой, годов тридцати. Посмотрел он на меня, посмотрел, да и спрашивает: откуда и куда, мол, еду. Я ответил.
«А по какой надобности в Москву?» — спросил он у меня. Я рассказал, что желаю повидать свет, обзавестись благородными знакомствами и прочее все как есть. Он выслушал и говорит:
— Это вы очень умно придумали. Что вам мариноваться в Елабуге. Повезет, и найдете свое счастье. А что вы везучий, так это я сразу вижу.
— Это почему же, позвольте вас спросить?
— Да как же, и тридцати верст от дома не отъехали, а этакое знакомство приобрели.
— Что-то не возьму в толк, мусье.
— Да как же, знаете ли, с кем вы разговариваете? (И он ткнул себя пальцем в грудь.)
— Не могу знать.
— Я граф Строганов, пермский помещик, владелец обширных камских лесов. Чай, слышали в Елабуге мою фамилию?
Я так и привскочил.
— Еще бы не слыхать, ваше сиятельство. Ваша фамилия древняя и знаменитая.
— То-то и оно. Если хотите, я займусь вами и во время дороги обучу тому, как обращаются благородные люди друг с другом.
— Сделайте милость! Век буду благодарить.
— Вот и отлично. Мы сразу же начнем. Запомните, молодой человек, что когда благородные люди знакомятся друг с другом, то младший всячески должен стараться разуважить старшего. Ну, там, угостить его сигарой, завтраком и т. д. Вы не вообразите, что я напрашиваюсь на угощенье. О, нет! Я сыт. Но это я так к примеру говорю.
— Отчего же, господин граф, я с превеликим удовольствием.
Для меня большая честь, к тому же и в утробе сосет. Покушал бы в лучшем виде.
— Вы думаете? — сказал задумчиво граф. — Ну, что ж. Пожалуй, я принимаю ваше угощенье. Но только с одним условием — я сам буду заказывать меню и вина, так как мой желудок не может переварить всякую дрянь. Затек, вот еще что. Чтобы было веселее, пригласите позавтракать с нами двух знаменитых артисток.
Они едут с нами, и я вчера с ними познакомился. Одна из них Вяльцева, ну, а другая, другая… Патти.
У меня так и екнуло сердце.
— Неужто та Вяльцева, что так здорово поет у меня в граммофоне «Гайда, тройка»!
— Она самая, а ее подруга познаменитее будет.
— Не слыхивал.
— Не слыхали о Патти? Да ее каждая собака знает. Хотите биться об заклад на десять рублей, что вон тот старенький офицер, и тот ее имя слыхал. Подите спросите у него.
Хоть мне и не хотелось иттить спрашивать, да уж больно было желательно ударить об заклад и пожать графскую ручку. Мы хлопнули по рукам, и я отправился.
— Извините, пожалуйста, за любопытство, господин офицер Скажите, пожалуйста, слыхали ли вы про артистку Патти?
Он удивленно поглядел на меня и говорит:
Кто же про нее не слышал?
Они хотели еще что-то добавить, да я поскорее раскланялся и отошел. Тоже много вас найдется желающих выпить за чужой счет, какая мне от тебя польза?
Да, — говорю, — господин граф, ваша правда!
То- то и оно, раскошеливайтесь!
Я почтительно подал графу десятирублевый золотой, и он как то нехотя заложил его в жилетный карман.
— Вы здесь посидите, — сказал он мне, — а я пойду справлюсь у дам, желают ли они нового знакомства и завтрака.
Я остался один.
5 июня.
Вчерась граф с актерками высадился под вечер в Казани.
Я не прощался, так как, можно сказать, с ними рассорившись.
Расскажу с подробностями. Долго дожидался я графа. Прошло с полчаса времени, а ни его, ни дамочек не было. Не иначе, кобенятся, подумал я, ну да что, мне наплевать. Не хотят, и не надо. Однако они показались, и граф поманил меня пальцем.
Я подошел. «Вот, позвольте Вас познакомить, — сказал мне граф. — Это — г-жа Вяльцева, а это мадам Патти». — «Очень рады, — говорю. — Много про вас наслышавшись. Обожаю граммофон и часто в Елабуге запузыриваю ваши пластинки, мадам Вяльцева. Очень даже прилично поете, особливо „Гайда, тройка“. Она улыбнулась и заметила: „Да это моя любимая песнь“. И тут же запела: „Гайда, тройка, снег пушистый, да ночь морозная кругом“. — „Она, ей-Богу, она! Ейный голос, те же слова и в голосе те же переборы“. Посидели, поговорили о разных умных вещах и в конце концов граф говорит: „Соловья де баснями не кормят, воздух аппетитный, пора и за харчи приняться“. — „Что ж, разлюбезное дело“, — говорю. И мы отправились в столовую 1-го класса. Граф сам заказал завтрак, и пока половой накрывал, г-жа Вяльцева села за пьянино и спела про какую-то чайку. Очень у нее ладно и чувствительно вышло. Уселись мы за стол. Подали нам огромное блюдо раков. „Что ж вы не едите“, — спросил меня граф. „Нет-с, — говорю, — не употребляю этих шутов“. — „Как хотите, — говорит, — нам больше останется“. Затем приволокли нам миску свежей икры. Затем стерляжью уху, затем сибирских рябчиков, отъевшихся кедровым орехом. Какое-то сладкое, кофе, фрукты, сижу и сам себе не верю. А тут еще подошел владыко, сел за окном на лавочку — камскими видами любуется. А виды первый сорт: направо горизонты, сзади даль, а налево местосложение. Пьем мы рюмку за рюмкой, стакан за стаканом, и так на душе хорошо делается. Господи Ты Боже мой, и куда это я только попал. Кругом мозаика да бронза. Насупротив меня граф Строганов с Патти. Под боком сама Вяльцева вино хлещет. Фу-ты ну-ты, ножки гнуты, гайда тройка, епископ Палладий… Долго просидели мы за столом. Наконец, граф встали и пощли всхрапнуть часочек. Вскоре и Патти удалилась к себе в каюту, д Вяльцева говорит мне: „Хорошо бы выйти на свежий воздух поды, шать“. — „Что же, — говорю, — пойдемте“. Вышли на палубу обошли кругом раза три пароход, да только чувствую, что от свежего воздуха меня порядком развезло, в голове все ходуном пошло так что и сообразить толком не могу, где нос, а где корма. Замутило меня сильно, я и говорю: „Пройдитесь, мадам, вперед и не оглядывайтесь, а я ужо…“ Она действительно послушалась и ушла, я же перегнулся через перила, подумал маленько, да и что грех таить, опоганил матушку-Каму. Выпрямился, вытер слезинку на глазах, повернулся — мать честная, аккурат против меня из окошка каюты сам владыка Палладий смотрит. Мне бы, дураку, шагнуть в сторону, будто не заметил ничего, а не знаю, как случилось, с конфуза ли или со страху, а только руки мои сложились корабликом и что-то потянуло меня к нему — благословите, мол, владыко, а они как посмотрят, да и проговорили сердито:
— Проходите, проходите, скотоподобный человек.
Красный от стыда, кинулся я от них и на носу столкнулся с актерками, и рассказал им все, как было. Вяльцева улыбнулась, а Патти, упав в кресло, загоготала на весь пароход: „Вот так история! Ха-ха, это великолепно, воображаю эту сцену. Владыко из окошечка захотел наслаждаться благорастворением воздухов, а вы явили ему этакое изобилие плодов земных. Ха-ха-ха! Побегу, расскажу графу — вот посмеется!“
И она умчалась.
— Что это подруга ваша ржет как кобыла? — сказал я в сердцах.
— Лишнее она о себе воображает, а приглядеться хорошенько, так ни кожи ни рожи в ней нет…
— Чего вы сердитесь, голубчик? — сказала мне Вяльцева. — Ведь история с вами приключилась действительно смешная. А что касается рожи и кожи, так это вы правильно говорите. Рылом она действительно не вышла.
И долго еще успокаивала она меня и, наконец, приведя в равновесие, пригласила даже к себе в каюту…
Всякий писатель должон авторитет свой соблюдать и учить своих читателей хорошему, а не плохому. Опять же, оберегая подрастающие поколения, которые будут зачитываться моими записками, от всяких венерических соблазнов, я и не буду описывать все то, что произошло у нас в каюте. А жаль, ей-Богу, жаль! Есть о чем порассказать. Показала она мне „гайда тройку“, одним словом- оскоромился!
Перейду прямо к утру. Протянул я ей четвертной билет и говорю:
— Позвольте пять рублей сдачи.
А она как швырнет мне деньги прямо в харю:
— Что это, — говорит, — вы никак с ума сошли. Мне, такой знаменитости, и такую сумму? Нет, брат, меньше ста рублей не отделаетесь!…
— Позвольте, — говорю, — странные слова вы говорите, и 25 руб — деньги немалые, а вы, эвона, сто. Взгляните на любую пристань, много мы их проехали, там батраки какие тяжести на спине таскают, а ни один из них, поди, ста рублей за целое лето не выгонит. Вы же одно удовольствие получили, это надо тоже понимать.
А она:
— Вы мне тут зубы не заговаривайте, и если не заплатите, то я вас ошельмую на всю Россию: напою пластинку да и пущу в продажу по дешевке. Зайдете вы там в Елабуге в гости, а хозяева будто невзначай и заведут вам в граммофоне что-нибудь вроде:
Ехал из ярмарки Синюхин купец, Синюхин купец, мошенник, подлец…
А то и почище еще, на то я и артистка.
— Экая ядовитая, — подумал я, — и в самом деле осрамит на весь мир.
Ну и черт с ней, отвалил я ей сто рублев, плюнул и ушел к себе в каюту. Весь день просидел у себя в каюте и только после Казани (где они слезли) я вышел на палубу…
Щадя терпение моих читателей, я опускаю несколько десятков страниц из этого своеобразного дневника и перехожу прямо к записи, датированной 12 июня. Под этим числом следовало:
Ура! Наконец дело налаживается. Целых три дня убил на посещение столицы да на разные справочки по своему делу.
Однако никто толком мне не помог. Сегодня в Лоскутной гостинице, где я стою, познакомился с одним барином, Александром Ивановичем Рыковым. Ну, конечно, разговорились.
Рассказал ему, по какой причине нахожусь в Москве. Они выслушали да и говорят:
— Будьте без сомнениев, я вашу женитьбу обстряпаю.
— А сколько возьмете за вашу услугу? — спрашиваю.
А они:
— Да вы что, голубчик, с ума, что ли, сошли? Я не сваха и, конечно, с вас ни копейки не возьму.
— Как так? — говорю. — С чего вы будете стараться?
— Очень просто, — отвечает, — есть у меня тут в Москве Дальняя родственница, польская графиня Подгурская. Хоть происхождения она и знатного, но за душой у нее ни копейки. Хочу устроить ее судьбу, а вы мне кажетесь человеком подходящим. Не знаю, что из этого выйдет, а попробовать можно. Сегодня же повидаюсь и поговорю с ней.
13 июня.
Кипит работа. Александр Иванович сказал мне, что ихняя графиня желают получить мой портрет и подробное письмецо с моим жизнеописанием. Бегу в фотографию.
14 июня.
Вышел я на портрете ничего себе. Цепь во всю грудь, опять же перстень хорошо приметен. Сажусь за письмо.
Тут в дневнике следовало аккуратно списанное письмо — шедевр синюхинской элоквенции. Пропускаю его, предоставляя воображению моих читателей воспроизвести этот документ.
15 июня.
Ответа нет.
16 июня.
Ответа все еще нет.
17 июня.
Молчит как проклятая, а того не понимает, какой вред моему организму наносит.
18 июня.
Александр Иванович мне передал, что мурло мое пондравилось и графиня желают свести со мною знакомство. Я собрался было ехать немедленно, но Александр Иванович сказали, что это невозможно, потому что графиня уезжает сегодня в Питер на поклон к царице. Эвона какая птица! Даже страх берет.
22 июня.
Все эти дни промучился, ожидая прибытия графини. Сегодня вечером с Александром Ивановичем еду знакомиться. Стало бытв, будто смотрины. Ну что же, не ударим лицом в грязь.
23 июня.
Фу- ты ну-ты! Ну и ассамблея вчера выдалась. Хоть напившись я был и здорово, однако что помню — расскажу. Разоделся я вовсе: длинный черный сюртук, белый галстук, белые перчатки и в петлице белый цветок, чуть не с подсолнух величиной, опять же лаковые ботинки. Вошли в прихожую, прошли коридорчиком, и Александр Иванович постучал в закрытую дверь.
— Антре, — послышался аристократический голос.
Мы вошли, Александр Иванович впереди, я сзади. Порядочная комната, вроде гостиной. На диване, подперев рукой голову, сидела сама графиня в голубом шелковом платье, красивая собой, с благородной такой личностью. В комнате окромя нас находилось еще человек пять-шесть мужчин. Кто в пиджаке, кто в сюртуке.
Графиня нас усадила и представила гостям. У меня просто в ушах зазвенело — все князья, да графья, на худой конец, бароны.
Минут через пятнадцать мы говорили с ней по душам, точно и век знали друг друга. А через часок она отвела меня в сторону и шепнула:
— Если я вам нравлюсь, то докажите мне это и исполните мою просьбу.
— Да хоть сейчас, — отвечаю, — прикажите — и птичьего молока достану.
— Нет, — говорит, — птичьего молока я не пью, а закусить и выпить было бы действительно не вредно. Вы же знаете от Александра Ивановича, что я благородна, но бедна. Вот, милый, вы и слетайте, да живо дюжинку вина, да закусок разных привезите…
А то и дядюшку, с которым я вас познакомила, и гостей моих угостить нечем.
— С превеликим удовольствием, я сию минуту слетаю.
И действительно не поскупился. В полночь мы сели за стол и начался пир горой. Все шло очень интересно: общество, разговоры, графиня, коих в лорнетку оглядывает. Со мной ласково шутит.
Однако стал я примечать, что публика начинает поднапиваться.
Конечно, все по-благородному. Не орут и в ухо не заедут, а так только раскрасневшись, да спорят чаще и погромче. Но к концу ужина приключилась такая история, что просто ужас меня взял.
На конце стола один из графов с князем заспорили. Сначала о чем — не слышал, а только граф говорит:
— Да знаете ли вы, что род мой я веду с основания Руси-матушки?
А князь отвечает:
— Эка невидаль! Я свой род веду, можно сказать, чуть ли не с основания мира.
А граф:
— Ну, это пардон, не может быть, врете!
Тут князь гневно вскочил:
— Прошу вас, граф, не выражаться!
Граф что-то ответил, и пошло, и пошло. А потом все стали кричать: „Дуэль, дуэль“. Моя графиня заплакала, ейный дядюшка стал успокаивать ее и помахивать перламутровым веером. Поздно ночью мы выбрались с Александром Ивановичем и вернулись в гостиницу. Что-то будет теперь?! Неужто и в самом деле стреляться будут?
24 июня.
Вчерась вечером был опять у своей графини. Разговоры разговаривали.
Прямо я еще ничего не говорил, разные намеки делал.
Графиня сентиментально слушала. Очень она тревожится о дуэли.
Говорит, что теперича, разругавшись, граф и князь сидят по домам, составляют духовные завещания и друг другу разные неприятности пишут. Сегодня с утра набрался духа да и налетел опять к ней, решил разом покончить, чего тут зря лясы точить. Приехал, повертелся на стуле, ну, конечно, для начала спросил о здоровье, не колет ли в животе, не болит ли горло и все прочее.
— Нет, — говорит, — мерси, я здорова.
— Так позвольте вам предложение руки и сердца сделать.
— Очень приятно, — говорит, — за мной дело не станет, а только в нашем кругу такие вопросы дамы сами не решают. Поговорите с моим дядюшкой, что он скажет.
— А где же мне его повидать?
— Да приезжайте завтра часика в два ко мне. Он к этому времени будет, вы и поговорите, а только, боюсь, он не согласится, ну да что Бог даст! 25 июня.
Победа по всем швам! Дело синюхинской династии на мази.
Было так: приезжаю сегодня в 2 часа, подождал в гостиной, наконец выходит дядюшка — граф Подгурский. Я ему прямо выкладываю: так, мол, и так, влюбился в вашу племянницу, желаю ее в жены взять, и хоть знаю, что насчет денег у ней не того, но это нам все равно, так как немалыми капиталами сами обладаем.
Граф выслушал и говорит:
— Не подходящее дело вы задумали. Разве моя племянница вам пара? Хоть вы и очень симпатичный человек и от души мне нравитесь, но подумайте сами, разного мы круга, разных понятиев, опять же Вандочка моя (ее зовут Ванда Брониславовна) привыкла к свету, хоть и бедна, но избалована. Подумайте, каково ей будет в Елабуге?!
— А что же, очень хорошо будет. Шикарная квартира, обстановка в стиле. Свои лошади и кучер, и вообще все удобства. Конечно, и родственников своих мы не забудем…
Это, видимо, поколебало графа. Он задумался; помолчал долго, а затем решительно заговорил:
— Ну, будь по-вашему, все равно от судьбы не уйдешь, почем знать, может, вы и составите счастье Ванды.
Голос их дрогнул, и граф, вынув платок, обтер глаза. Опосля и говорит:
— Ну, дорогой зятек, поздравляю вас с высокоторжественным происшествием.
И, обняв меня, он трижды поцеловал.
— А теперь приступим к делу. Как для Ванды, так и для вас важно, чтобы невеста или жена ваша появилась в Елабуге и прилично одетая, и с сундуками с приданым. Вы же знаете, что у бедняжки и лишней рубашонки не имеется. Конечно, я чем могу, помогу, но и мои средства очень ограниченны, вот почему я требую, чтобы вы помогли нам и дали бы хоть тысяч пятнадцать немедленно на шляпки, тряпки, белье, обувь и прочее.
— Хорошо, — отвечаю, — граф, мы согласны, но только больше десяти дать не можем, так как при себе всего-навсего пятнадцать имеем, а из Елабуги выписывать уж больно несподручно.
Граф поморщился:
— Ну хорошо, давайте десять, я доложу, как-нибудь справимся.
Вытащил я бумажник, отсчитал десять тысяч да и говорю:
— Позвольте расписочку.
— Какую расписочку, в чем?
— Да в том, что вы на наш брак согласие дали и десять тысяч рублей от меня получили на обзаведение приданым.
Граф пожал плечами, однако присел и расписку написал. Одной рукой протянул я ему деньги, а другой принял от него расписку.
После этого граф крикнул:
— Ванда!
Из соседней комнаты вошла графиня.
— Ну, племянница, поздравляю тебя. Вот твой жених. Благословляю вас, живите в добром мире и счастливо.
Я поцеловал графиню в самые губки, посидел с ней часок да и вернулся домой. И на душе такая-то радость, вроде как бы из почетных граждан да прямо в графья попал.
26 июня.
Сегодня проснулся очень в духах. Однако чаю выпил всего 3 стакана, аппетиту не было. После чаю, одевшись, отправился за покупками: невесте хотелось кой-чего из бельишка приобрести да дюжину серебряных столовых ложек заказать с вензелями Веди Слово и графской короной над ними. Вышел из гостиницы, подошел к извозчику, говорю:
— Мне тут, милый человек, купить белья, серебра и всего прочего требуется, ну-ка, свези меня по магазинам.
— Пожалуйте, господин, — отвечает, — у нас в Москве есть такой магазин, где от гвоздей и дегтя и до золота разного все имеется.
Сели, поехали, и привез он меня к громадному магазину с зеркальными окнами в три этажа. Расплатился. А смотрю только чудно больно: в парадном крыльце магазина двери не обыкновенные, а какое-то диковинное приспособление. Вертится какой-то будто огромадный барабан, и из него на полном ходу то выскакивают люди, то вскакивают в него. Поглядел я, поглядел, да и думаю, чем я хуже других. Раз ходят люди, так, стало быть, и нужно. Ну, подождал, конечно, пока эта хитрая механика остановилась, да и шмыгнул под одну из лопастей. Толкнул вперед стекло, а сам стою, а меня вдруг как что-то огреет по затылку, ажио шляпа слетела. Я нагнулся было подбирать, а меня как что-то шарахнет. Нет, вижу, плохо дело, надо толкаться вперед, да не останавливаться. И пошло, и пошло; я уже бегу бегом, все кружится, вертится, а как позамедлю шаг, так сзади что-то и прет в спину. Напугался я до смерти, не своим голосом кричать стал.
Наконец, кто-то изнутри остановил чертову мышеловку да чуть ли не за руку втащил меня в магазин и спрашивает:
— Чего это вы кричите, мусью?
А я со страху и обиды чуть в ухо ему не заехал и говорю:
— Что это у вас тут в Москве, везде этак покупателя ловят?
Этаких капканов настроили, прости Господи!
А человек отвечает:
— Это вовсе не капкан, а двери, и устроены онитак, чтобы и в помещение не дуло, да и человека при них держать не надобно.
Не стал я с ним спориться, а, отдышавшись, принялся за покупки.
— А где у вас здесь отделение по серебряной части?
— Пожалуйте, господин, в третий этаж, — отвечают.
Подошел я было к лестнице, а тут выскакивает мальчонка, распахивает какую-то дверцу.
— Пожалуйте, — говорит.
— Чего тебе от меня надобно, — спрашиваю.
— А я вас вмиг на третий этаж доставлю.
Посмотрел я на него: такой дохленький, щупленький.
— Что ты, братец, никак с ума спятил? Во мне больше пяти пудов весу.
— Ничего не значит, — говорит, — пожалуйте, — и указывает на какую-то будку.
Перешагнул я через порог, мальчишка за мною; затем запер дверь, нажал какую-то пуговицу и… Господи твоя воля! Началось сущее вознесение, мчимся по какому-то колодцу кверху, промелькнул этаж, в нем люди, мы дальше, наконец, остановились.
Вышел я на волю, а сердце так и стучит. Оглянулся, а мальчишка с аппаратом сквозь землю уходит. Ну и диковинка! На что Лоскутная перворазрядная гостиница, а эдакой хиромантией не обзавелась.
Выбрал я увесистые ложки, а насчет вензелей, говорят, приходите через 3 дня — готовы будут. Как, думаю, назад на воздух выбраться, неужто опять через проклятую вертушку. Однако дело обошлось, на хитрость пустился: попросил мальчика, вынеси, мол, голубчик, мои покупки на извозчика, да шмыг с ним в одно гнездо двери и вплотную за ним выскочил.
Приезжаю в Лоскутную. Думаю: подзакушу, да и айда к невесте.
Не успел я отдохнуть, как стук в дверь и входит Александр Иванович с каким-то расстроенным лицом.
— Что невесело глядите? — спрашиваю.
— Какое тут веселье? — отвечает. — Эдакая беда стряслась.
— А что такое? — испугался я.
— Да как же, сегодня на заре поссорившиеся князь и граф выехали за Бутырскую заставу со свидетелями и доктором. Отмерили им на полянке 10 шагов друг от друга, дали по пистолету в руки, подали сигнал, и оба враз пальнули и оба же упали. Подбежал доктор и, представьте, оба убиты. У князя прострелено сердце, а у графа печенка. Повезли убитых к родным, те, конечно, в горе, сейчас же дали телеграмму в Питер, и последовало государево распоряжение: „Наложить 48-часовой придворный траур — 24 часа за одного покойника и 24 за другого“.
— Вот так штука, — говорю, — жили, веселились люди, и нет их больше. Царство им небесное. Но а невесту свою все навестить нужно.
— Что вы, что вы, — замахал на меня руками Александр Иванович, — да разве это возможно сейчас?
— А почему бы нет? — спрашиваю.
— Я же говорю вам, что наложен придворный траур, и пока не истечет срок, графиня не только никого не может видеть, а обязана сидеть взаперти, шторы на окнах у нее спущены, на зеркалах кисея, а сама она сидит, грустит да постное кушает. Если вы вздумаете к ней сейчас поехать, то глубоко оскорбите всех ваших будущих родственников, а то, того и гляди, дядюшка вернут вам деньги и слово, т. е. не видать вам тогда графини как своих ушей. Впрочем, делайте как хотите, я вас предупредил, а там как знаете. Я отправлюсь сейчас к себе, запираюсь в номере и не увижусь с вами до послезавтра, т. е. до конца траура.
И он ушел.
— Что же мне теперича делать? — подумал я. — Экая, в самом деле, оказия. Неужто тоже запереться в номере на 48 часов?
А, пожалуй, следовает. Хошь я и не граф, а все-таки, можно сказать, почти что графского происхождения.
Подумав еще маленько, я спустил шторку в окне, завесил простыней на шкафу зеркало и, усевшись в кресле, вздремнул. Скучища страшная была за весь день. Вечерком съел холодной осетринки, маринованных грибков, киселя, вспомнил покойничков, выпил стаканчиков пять чаю, да и на боковую.
27 июня.
Продрал глаза и испугался. В комнате тьма египетская. Уж не ослеп ли? Но затем припомнил траур! И шторка на окне наглухо завешана. Зажег электричество. Весь день не одевался, ни к чему, все равно в трауре, даже рожи не вымыл. Для занятия перечитывал свой дневник. Бойко, можно сказать, написано: со вкусом и с выражением.
Опасаюсь, что описание времяпрепровождения в каюте с Вяльцевой больно по-похабному вышло, ну да наплевать — правда для писателя прежде всего! Днем поел блинчиков с икоркой, опять же кисель (упокой душу родственничков!). Тощища смертная!
Завтра увижу Вандочку, поди, похвалит за этикетность.
28 июня.
Караул!… Ограбили!… Ах, они, чтоб им… Вот уж опростоволосился.
И князья, и графья, и сам Александр Иванович — все оказались жуликами первосортными. А я-то, дурак, десять тысяч отвалил, ложки заказал, вот тебе и Веди-Слово, вот тебе и графская корона!
Ровно в 12 подкатываю по Скатертному переулку к 12 номеру Дома, бегу через двор в подъездок, звоню во 2-м этаже к графине.
Звоню раз, звоню другой — не открывают. Стал стучаться громче, громче — никого. А тут на площадку открывается дверь насупротив, высовывается бабья голова:
— Вам кого, господин, надобно?
— Как кого? — говорю. — Невесту, графиню Подгурскую.
— Никаких здесь графинь нет и не было.
— Что же вы, с ума спятили? Говорю вам, невеста моя здесь живет, графиня Подгурская.
Баба покачала головой и говорит:
— Нет, жила здесь девица Николаева, да только вчера утром выехала. Я сама видела, как дворник пожитки выносил. А коль не верите, справьтесь сами у него.
Сперло у меня дыхание, а в голове промелькнуло: уж не обчекрыжили ли меня? Полетел к дворнику.
— Да, действительно, — говорит, — в четвертом номере проживала по паспорту девица Николаева, а только вчерашний день от нас уехали. — И, подумав, добавил: — Да только это не жилица была — прожили у нас четыре месяца, за квартиру деньги задерживали, домой водили разных мужчин, одним словом, гулящая.
Вижу, дело плохо. Раз дворник, посторонний человек, и так карикатурно о ней выражается, значит птица не Бог весть какая.
Испугался я, обозлился я, да и денег жалко. Экий мерзавец Александр Иванович, ведь это он свел меня с графиней. Хоть денег с него и не получу, конечно, а все же за евонные пакости личность ему разобью.
Прыгнул на извозчика, помчался обратно в Лоскутную. На душе кипит, кулаки сжимаются, быдто сам не свой. Приехал. Влетел по лестнице и прямо к Александру Иванычу в номер. В комнате пусто.
— Что? Дрыхнешь еще, мошенник? — вскричал я и рванул полог на кольцах, закрывавший кровать. Что за черт! В кровати растрепанная женщина с искривленным от страха лицом прямо на меня смотрит, а потом как завизжит:
— Помогите! Спасите! Убивают…
— И чего вы орете, мадам? — сердито сказал я. — Ну, ошибся номером, пардон, велика штука.
Она не унималась:
— Вон, негодяй, да как вы смеете? Я честная женщина!
Тут я вовсе обозлился:
— Плевать бы я хотел на вашу честность, тоже графиня Подгурская, много о себе воображаете, вы хоть озолотите меня, а мне и то вас не надобно.
— Сумасшедший, караул! — завизжала она пуще прежнего.
Сгреб я со стола коробку раскупоренных сардинок, запустил ими ей в морду и выбежал в коридор. Кричу, требую управляющего.
Прибежал.
— Куда у вас здесь девался мошенник Рыков из 27 номера?
— Да он еще вчера к ночи расплатился, потребовал паспорт и уехал.
— Куда уехал?
— Этого мы знать не можем.
Я рассказал управляющему, как обмошенничал меня этот самый Рыков со всей своей шайкой. Управляющий развел руками, пожал плечами да и посоветовал обратиться в сыскную полицию.
Я конечно, туда отправился немедля, повидал начальника г. Кошкина, обещал принести ему эту тетрадь и, вернувшись от него, скорее записал все, что произошло со мной сегодня. Теперь бегу к нему с тетрадью. Что-то будет! Эх, Синюхин, дал маху ты, братец!…»
Этим заканчивается дневник Синюхина. Уже шел 4-й час ночи.
Глаза мои слипались, но, засыпая, я невольно обдумывал синю хинское дело. Не подлежало сомнению, что елабужский донжуан налетел на шайку ловких мошенников. Это явствовало хотя бы из той предусмотрительности «графини», каковую она проявила перед знакомством с Синюхиным. Она потребовала от него фотографию и письмо с подробным «жизнеописанием». И то, и другое ей были нужны для того, чтобы составить себе точное представление о миросозерцании и, так сказать, культурном уровне Синюхина.
Последний постарался блеснуть образованностью и наворотил ей такое письмо, ознакомившись с которым «графиня» нашла возможным применить, не стесняясь, грубую тактику и повела игру хотя и не тонкую, но достаточно убедительную для Синюхина. Я решил было заняться этим делом лично, но мне это не удалось, так как на следующий день я совершенно неожиданно получил срочную телеграмму от министра юстиции Щегловитова, вызывающего меня в Петербург. Я предполагал истратить на эту поездку не более 3-4 дней, но просидел в Петербурге более месяца, так как министр поручил мне подробно ознакомиться с огромным материалом, накопившимся по громкому делу Бейлиса и дать по этому делу мое заключение, что я и исполнил. Таким образом, всю текущую работу в Москве (в том числе и синюхинское дело) мне пришлось передать на это время моему помощнику В. Е. Андрееву. Вот почему я не знаю, вернее, не помню, чем закончилась эпопея елабужского простофили. Я не знаю также, дул ли «сирокко» при возвращении последнего в Елабугу, но знаю наверное, что вернулся он туда в блестящем одиночестве — «без нежного бутона, увенчанного девятиглавой короной».
Тяжелое воспоминание
правитьКак- то ко мне в кабинет вбежал взволнованный надзиратель и доложил:
— Господин начальник, сейчас какой-то негодяй выстрелом из револьвера уложил на месте нашего постового городового Алексеева. Он схвачен, обезоружен и приведен сюда. Как прикажете быть?
Убийство было, очевидно, политического характера. Расследования по этим преступлениям были вне моей компетенции, но раз арестованный уже при полиции, я счел необходимым снять с него первый допрос.
Убийцей оказался весьма благообразный господин, элегантно одетый, лет под пятьдесят, с сильной проседью, с усталым болезненным лицом. Он, не торопясь, подошел к письменному столу, взглянул на меня и тихо спросил:
— С кем имею честь разговаривать?
— С кем? — сердито отвечал я. — С начальником Московской сыскной полиции.
Он вежливо поклонился.
— Что побудило вас совершить это гнусное злодейство?
— Ну, знаете, — отвечал он, — этого в двух словах не расскажешь.
— Я не требую от вас лаконичности и по долгу службы готов выслушать ваше полное показание.
— Хорошо, но позвольте предварительно узнать, какая кара мне угрожает за совершенное преступление.
— Надеюсь — бессрочная каторга, а еще вернее — виселица.
— Как каторга?! — взволновался он. — Позвольте, ведь Москва объявлена на положении усиленной охраны: я с заранее обдуманным намерением убил должностное лицо при исполнении им служебных обязанностей, а вы говорите — каторга! Не может этого быть, вы ошибаетесь!
— Следовательно, вы настаиваете на смертной казни?
— Именно, именно! — убежденно и радостно сказал он.
Я удивленно вскинул глазами.
— Вы удивлены? Но вы все поймете, выслушав меня.
— Говорите!
— Я очень утомлен, разрешите сесть.
— Садитесь.
Мой странный субъект уселся в кресло, устало провел руками по лицу и начал:
— Мне было 25 лет, когда я блестяще окончил юридический факультет N-ского университета и был оставлен при нем. В 28 лет я получил доцентуру, в тридцать был назначен экстраординарным профессором по кафедре энциклопедии права. К этому же времени я написал замечательное исследование «Эмоциональность правосознания».
Я сказал совершенно новое слово и имел все основания полагать, что мой труд явится капитальным вкладом в науку.
— Положим, судя по теме, тут ничего нового нет, так как профессор Петражицкий создал уже подобную теорию.
— Петражицкий?! — и он презрительно усмехнулся. — Нет-с!
Моя теория ничего общего с ним не имеет. Впрочем — все это не важно и не в этом теперь дело. Однако для последовательности изложения должен вам сказать, что свой труд я перевел на иностранные языки и разослал всем монархам, президентам и университетам мира. Я не сомневался ни минуты, что Кембриджский, Оксфордский, Берлинский, Парижский и другие университеты не замедлят поднести мне свои почетные дипломы. Но прошел месяц другой, третий, монархи не отозвались, школы не откликнулись.
Надо думать, что главы правительств научно недостаточно подготовлены, а моим иностранным коллегам просто зависть помешала оценить мой труд. Так или иначе, но этот страшный удар сокрушил меня. Я с горечью оглянулся на прожитую жизнь и вновь пережил в воспоминаниях сотни бессонных ночей, проведенных мною за пыльными фолиантами. В будущем ничего не мог ждать, кроме одинокой, бесплодной, немощной старости. «Безумец и тысячу раз безумец! — подумал я, — так-то ты распорядился тем кратким промежутком времени, что отмежеван судьбой каждому из нас от вечности?!» Какой нелепостью, непроходимой глупостью показались мне гуманизм, альтруизм, работа на благо человечества, — словом, все то, чем я жил доселе! «Конечно, — сказал я себе, — время упущено, тридцать лет пропали даром, старость не за горами.
Но все же, быть может, мне удастся еще наверстать потерянное и пережить всю сумму удовольствий и наслаждений, что рассеяны на житейском пути людей богатых, независимых и счастливых! Я ненавижу и боюсь старости — этой медленной агонии, этого постепенного увядания организма, сопряженного зачастую с физическими страданиями. Старости у меня не будет, как, в сущности, не было и молодости. Я вырву из своей жизни десятилетний период от 30 до 40 лет и посвящу его себе и только себе». К этому времени мое состояние определялось в пятьсот тысяч рублей. Я разбил его на десять равных частей, обеспечил себе, таким образом, 50 тысяч в год, не считая процентов. Я был одинок, и этой суммы мне было достаточно. Я был свободен, как ветер. Общественное мнение отныне для меня не существовало. О сохранении здоровья заботиться не приходилось, а к конечному сроку (21 ноября 19… года) я надеялся, что жизнь успеет для меня потерять всякую привлекательность, что я буду пресыщен ею. И в этом отношении я не ошибся.
Свою новую эру земного существования я начал с путешествий: я исколесил земной шар вдоль и поперек, принимал участие в полярных экспедициях, бороздил моря на подводных лодках, перенес одно из очередных землетрясений в Японии; привязанный ремнями к седлу, я проделывал на аэроплане самые рискованные полеты. Наконец, микроб туризма и авантюр, гнездившийся во мне, понизил свою вирулентность, и я вернулся на родину. В своих долгих скитаньях я утратил последнюю человеческую черту — пытливость и превратился, в сущности, в животное. Я широко пошел навстречу всем своим низменным инстинктам и нет тех «содомских» грехов, которыми бы я не был замаран. В диких оргиях проводил я время, обзаведясь для этой цели целыми гаремами.
Однако, быстро пресытившись всем, я вскоре почувствовал тяготение к наркотикам. Окутываемый голубыми клубами опиума, я витал в царстве теней и полутонов. Так я дотянул, наконец, до вчерашнего дня, т. е. до положенного срока. Вчера я вынул револьвер, но здесь приключилось со мной совершенно непредвиденное: меня обуял дикий ужас. Не смерти желанной страшился я, конечно, а того неизбежного болевого мига, что связан с нею. Тут я понял впервые, что желать и стремиться не то же, что мочь. «О если бы нашелся друг или враг, кто согласился бы взять на себя роль палача!» — воскликнул я громко, и вместе с этим звуком мой мозг пронзила мысль: в Москве усиленная охрана. Если я убью должностное лицо, палач свершит надо мной операцию, на которую у меня не хватает собственных сил. На минуту, правда, что-то дрогнуло в сердце: за что я убью человека? Но я быстро отогнал эти малодушные соображения. Что значит жизнь какого-нибудь городового, когда мной загублено уже столько юных душ?
Итак, я принял решение. Положив заряженный револьвер в карман, я вышел на улицу. На перекрестке я увидел городового, подошел и в упор выстрелил ему в голову. Теперь я требую справедливого применения ко мне закона.
В кабинете воцарилось молчание. Я прервал его словами:
— Конечно, ваше преступление гнусно, но все же вам место не на эшафоте, а в сумасшедшем доме.
Мой собеседник вскочил.
— Как, и вы туда же?! И вы стращаете меня проклятым призраком.
Ложь, тысячу раз ложь! Я здоров, как вы, и действовал в здравом уме и твердой памяти! Вы не смеете отказывать мне в правосудии. Если вы не казните меня, я сбегу из любой тюрьмы и убью вас, вашего градоначальника, вашего министра и, если понадобится, самого государя.
Я пустился на хитрость.
— Хорошо, я исполню вашу просьбу. Успокойтесь. Но еще раз подумайте, твердо ли вами принято решение умереть?
— О, да, да! — сказал он с дрожью в голосе, простирая руки.
Я нажал кнопку:
— Попросите ко мне Николая Ивановича (так звали нашего полицейского врача), — сказал я вошедшему курьеру.
И когда тот явился, я, подмигнув ему, приказал:
— Палач, вот твоя жертва! Сегодня же повесить!
Часа через два врач, отвезший больного в лечебницу, мне рассказывал:
— Всю дорогу в карете длился припадок больного. Он был решительно невменяем и умолял меня лишь об одном: «Как можно скорее и меньше боли. Намыльте, как следует быть, веревку и сделайте хорошенько петлю. Чрезвычайно важно, чтобы смерть наступила не от задушения, а с переломом шейного позвонка — от мгновенного паралича!» Я обещал и, привезя в больницу, сдал пациента старшему врачу, т. е. «председателю военного суда», как я пояснил больному.
Негодяй
правитьЯ уже говорил в одном из моих очерков, что начальнику сыскной полиции нередко приходится фигурировать в роли исповедника.
Иной раз самые сокровенные тайны поверяются ему клиентами. В этом отношении мне вспоминается следующий характерный случай.
В девятисотых годах, как-то осенью, начальник Петербургской сыскной полиции Филиппов был в отсутствии и я заменял его. В приемные часы в мой кабинет вошла элегантно одетая дама, с густым вуалем на лице. Сев в предложенное кресло, она приподняла вуаль, и я увидел перед собой лицо, не лишенное следов былой красоты. На вид ей было лет сорок.
— Я приехала к вам, — сказала она с большим волнением в голосе, — по весьма щепетильному и мучащему меня делу. Но, ради самого Господа, все, все, что я вынуждена буду рассказать вам, должно навсегда остаться между нами. Этого требует и моя женская честь, и доброе имя моего мужа и детей!
— Вы можете, сударыня, говорить с полной откровенностью.
Поверьте, мне нередко по долгу службы приходится выслушивать самые откровенные признания людей и, разумеется, все ими сказанное не идет далее этих стен.
— Хорошо, я вам верю! Но мне так трудно говорить! — и дама, вынув из сумочки флакончик с английской солью, усиленно принялась ее нюхать.
— Говорите, сударыня, я вас слушаю.
Дама, краснея и волнуясь, принялась поспешно рассказывать.
— Я жена тайного советника Н. (она назвала довольно громкую фамилию одного из петербургских сановников). Как муж, так и я, мы пользуемся оба безукоризненной репутацией. Вот уже пятнадцать лет как я замужем и, конечно, всегда была честной женой и порядочной женщиной. Так продолжалось до встречи с моим теперешним другом. Мы познакомились с ним полгода тому назад.
Он молодой, начинающий артист; впервые я увидела его на одном из благотворительных вечеров, организованных под моим председательством.
Милый, воспитанный, талантливый! Он стал бывать у нас. Как это все случилось — не знаю; но вскоре я потеряла голову и как ни боролась с охватившей меня преступной страстью, не смогла побороть себя и… постыдно пала.
Дама прижала платок к глазам и остановилась на минуту. Затем продолжала:
— Мой муж чрезвычайно ревнив, всегда желает быть в курсе моего времяпрепровождения и любит проводить вечера в моем обществе.
Дома дети, гувернантки, прислуга, словом — видеться нам с глазу на глаз с моим другом очень трудно, тем более что он живет не один, а с приятелем. Все это вместе взятое заставило меня поддаться на его уговоры, и я как-то согласилась устроить наше рандеву в Дмитровском переулке, в гостинице «Гигиена».
Конечно, это была непростительная оплошность с моей стороны, так как, оказывается, эта гостиница имеет специальную репутацию в Петербурге и подъезжать к ней среди белого дня — значит сильно рисковать своим именем. Но мой друг так настаивал, так полагался на мою плотную вуаль, что я, наконец, уступила. Все, как мне казалось, обошлось благополучно. Как вдруг, дня через три после этого злополучного свидания, я получаю письмо, написанное на машинке, с приложением фотографии. Взглянув на нее, я чуть не упала в обморок! Представьте, на фоне карточки подъезд пресловутой гостиницы, с отчетливой на нем вывеской, а перед ним наш лихач. Снимок был сделан в тот момент, когда я только что сошла с пролетки и направлялась в подъезд. Конечно, благодаря вуали, лица моего не видно, но по костюму, шляпке и вообще по фигуре не узнать меня невозможно. Мой друг же, как живой: задрал голову кверху, лицо ярко освещено солнцем и протягивает деньги извозчику. Впрочем, вот, взгляните сами.
И дама, порывшись в сумочке, извлекла оттуда письмо и фотографию.
Действительно, снимок был весьма отчетлив. В письме значилось:
М.Г.
«Я уже давно слежу за Вашей преступной связью. Третьего дня мне удалось запечатлеть один из пикантных ее моментов. Даю Вам недельный срок и предлагаю в будущую среду явиться в Летний сад, ровно в 12 ч. дня, и положить в конверт 5000 р. под крайнюю правую скамейку, считая от вазы, что против входа. Положив конверт, замаскируйте его песком и опавшими листьями. Я явлюсь за деньгами ровно в час. Не вздумайте меня подстерегать, а, положив конверт, уходите немедленно. Я предварительно внимательно осмотрю местность и если только хоть издали завижу Вас, то сочту это за отказ с Вашей стороны и фотография, подобная прилагаемой, будет мною немедленно переслана Вашему мужу. Не вздумайте обратиться к полиции, так как Вам же будет хуже — я отомщу!»
Дав мне время прочесть письмо, г-жа Н. продолжала:
— Каким образом удалось этому шантажисту сделать снимок — не представляю себе, кругом нас никого не было. Может быть, с противоположной стороны улицы, или из дома визави? Мы, с моим Другом, теряемся в догадках. Получив это письмо, я, конечно, страшно взволновалась и решила посоветоваться с ним. Он был напуган, видимо, еще больше, чем я. Я выразила было желание немедленно обратиться к вам, но мой друг горячо запротестовал:
— Ради Бога, не делайте этого. Разве вы не понимаете, что это наша гибель?! Ну, — сцапают негодяя, отсидит он, в лучшем случае, несколько месяцев, а затем, выйдя из тюрьмы, а может быть, и ранее того, непременно исполнит свою угрозу и отомстит.
Как ни грустно, а требование его исполнить придется, послушайтесь меня, я верно вам говорю". Наконец, он уговорил меня, и я обещала последовать его совету. Он сразу успокоился, и мы пошли даже вместе в Летний сад осмотреть скамейку. «Как жаль, — сказал он мне, — что в среду у меня как раз дневной спектакль, а то я бы непременно выследил этого милостивого государя! Но не вздумайте, конечно, делать это вы!» Я его успокоила. Однако, поразмыслив на свободе, я вернулась к прежнему решению и решила все же повидать вас, рассказать все и поступить согласно вашему совету. Ведь какая же у меня может быть уверенность в том, что, получив эти пять тысяч, он оставит меня в покое.
— Вы совершенно правы, сударыня, — Никогда!
— Что же вы посоветуете мне?
Подумав, я сказал:
— Мы вот что сделаем. В среду, в условленное время вы положите объемистый конверт и в нем рублей на двести бумажек не крупного достоинства. Номера билетов перепишите и доставьте мне этот список. При аресте шантажиста список номеров ему будет предъявлен и, ввиду точного совпадения с найденными при нем деньгами, он увидит, что запираться бесполезно, а главное, — у нас будет, так сказать, вещественное доказательство.
Лучше всего будет уличить и арестовать этого типа, а затем, припугнув хорошенько, выпустить, предупредив, что при малейшей попытке к новому шантажу он будет немедленно арестован и понесет уже тогда судебное наказание.
Моя собеседница согласилась на эту программу, и мы расстались.
Я отдал соответствующие распоряжения, и три агента дежурили в среду в Летнем саду: один у входа, двое — фланируя по аллеям на приличном расстоянии от обозначенной скамейки. В 12 ч. появилась дама, села на скамейку, подбросила под нее конверт и незаметно ногой нагребла на него сухих листьев, после чего исчезла.
В час появился какой-то тип, прошелся несколько раз взад и вперед, внимательно оглядываясь, и, непринужденно сев на скамейку, закурил. Посматривая по сторонам, он пошарил тросточкой под ней и вскоре, уронив палку, нагнулся и вместе с нею поднял и конверт, каковой быстро сунул в карман пальто. Посидев еще минуты две, он встал и, играя тросточкой, направился к выходу.
Здесь ему агент любезно предложил сесть с ним на извозчика, и тип был доставлен в полицию.
В среду с утра я был занят срочным делом. Около двух часов мне доложили о привозе арестованного.
— Хорошо, посадите его в камеру, мне сейчас некогда, я допрошу его позднее.
Часа в четыре явилась за результатом дама.
— Ну что? — спросила она с любопытством и тревогой. — Вам удалось его задержать?
— Как же-с!
— Кто же он такой?
— Я все утро был занят, сударыня, а потому не успел его ни допросить, ни видеть. Но я сейчас его вызову и допрошу при вас.
— Ах, нет. Я лучше уйду, а то как-то неловко.
— Напротив, сударыня, останьтесь, так будет лучше.
— Вы думаете?!
— Конечно!
— Ну что же, хорошо! — сказала она нерешительно.
Я велел привести арестованного. Минут через десять в кабинет вошел молодой человек лет двадцати пяти, отлично одетый, бритый, красивой внешности. Но здесь произошло нечто совершенно для меня неожиданное. С его появлением раздался вдруг задушенный крик моей посетительницы:
— Саша?!!
И в этом слове мне послышалось и изумление, и отчаяние, и ужас, и горе. Арестованный яростно взглянул на нее и, передразнивая, также протянул к ней руки, состроил страстно умильную рожу и с тремолем в голосе, с пафосом простонал:
— Офелия?! — после чего злобно отвернулся и плюнул.
— Господи, Саша, да как это ты мог?! Зачем было хитрить? За что?
— За что-о-о? И вы еще спрашиваете?! Да неужели же вы настолько глупы и нечутки? Неужели же вы воображали до сих пор, что ваши ласки мне нужны? Ведь посмотрите на себя хорошенько: вы поблекшая, старая женщина, почти старуха! Я с дрожью вспоминаю об этих отвратительных минутах, эти дряблые щеки, эта измятая кожа на шее! брр…! Да знаете ли вы, что в минуты ваших страстных ласк я плотно закрывал глаза, чтобы не видеть всего вашего убожества!
Я несколько раз намекал вам о том, что крайне нуждаюсь в деньгах, что имею срочные долги и т. д. Вы же, не то по глупости, не то по скупости, пропускали это мимо ушей и в результате заставили меня прибегнуть к хитрости. Вы же, вы мне противны, понимаете ли, — противны, старая Мессалина!
Несчастная женщина, закрыв лицо руками, безудержно рыдала.
На меня накатила злоба, и, полу задыхаясь, я проговорил:
— Ну, и негодяй же вы, милостивый государь! Много мошенников и негодяев видали эти стены, но вы побили рекорд!
— Ах, нет, не надо! — взмолилась Дама. — Бог с ним, я ему прощаю, отпустите его, исполните мою просьбу! — и встав, шатающейся походкой направилась к выходу.
— Как ваше имя, где вы живете и кто был фотографом? — спросил я сурово арестованного.
Он назвал себя, указал адрес и выдал приятеля. Я записал и, позвонив, вызвал агента:
— Отправляйтесь по этому адресу, произведите тщательный обыск и непременно отберите фотографии, подобные этой (я протянул агенту записанный адрес и фотографию, переданную мне дамой); разыщите и соответствующий негатив, конечно.
— Излишние предосторожности, — иронически сказал арестованный.
— Поверьте, что если отпустите меня, то я и думать забуду об этой дурище!
— Да разве можно верить таким типам, как вы? Ведь этакая гнусность! Пытались неудачно альфонсировать несчастную женщину, затем не более удачно прошантажировали ее и, наконец, влипнув, подло озлобились и принялись наносить ей удары по самым больным местам. Какая гадость! Конечно, я должен исполнить ее просьбу, хотя бы для того, чтобы не предавать огласке всю эту историю. Но помните, что если вы только вздумаете дать о себе знать, то не только немедленно я вас арестую, но и, отбыв тюрьму, вы будете высланы административным порядком и лишены права въезда в столицы. Не забывайте, что 200 рублей, отобранные у вас, были заранее переписаны и засвидетельствованный список их мне представлен, вот он. Ну, а теперь убирайтесь вон, вы мне органически противны.
Он не заставил себя долго просить и исчез немедленно.
Таким образом несчастной женщине удалось спасти свой семейный покой, но… но какою ценою!
Юридический казус
правитьКак- то на утренний служебный прием является ко мне Тамбовский начальник сыскного отделения и заявляет, что, получив отпуск, приехал по личным делам в Москву и зашел ко мне представиться и просить совета. По его словам, у них в губернии произошел случай попытки поджога при довольно странных обстоятельствах, разъяснить которые до сих пор не удается.
— С неделю тому назад, — рассказывал он, — обратился ко мне некий моршанский купец Коновалови в большой тревоге сообщил, что им только что получено письмо, написанное на машинке и без подписи. В нем его предупреждали, что в ночь на 22 августа, т. е. как раз в момент истечения срока страхового полиса, предполагается поджог его многочисленных амбаров, а посему доброжелатели его предлагают ему принять соответствующие меры охраны. Об этом Коновалов сообщал мне за сутки до назначенной ночи.
— Что же, — сказал я ему, — вы, конечно, перестраховали ваше имущество?
— В том-то и дело, что нет. Мы уже более 10 лет страхуемся в Московском Н-ом Обществе. Так было и нонче. Недели за две до срока я перевел деньги в Москву, прося продлить страховку опять на год, как вдруг дня три тому назад мне деньги возвращают по почте с извещением, что страховое общество, сокращая свои дела, не желает возобновлять страховки. Я бросился туда-сюда, да в нашем городишке подходящих надежных учреждений нету, ведь имущество свое я страхую в 250 тысяч рублей, опять то да се, да и дела задержали — ну, словом, помогите.
— Что же я могу для вас сделать? — спрашиваю.
— Будьте милостивы, — говорит, — дайте мне верную охрану, пущай ваши люди ночки три подежурят у моих амбаров, может, они изверга и изловят. Я же в это время смахаю в Москву и застрахуюсь в каком-нибудь другом Обществе.
Он мне показал и анонимное письмо, и извещение страхового общества с отказом. У меня как раз имелись свободные люди, и, дав Коновалову пятерых человек, я отправил их с ним в Моршанск.
Мои люди пополнили свои ряды тремя стражниками, отпущенными им местным исправником, и эти восемь человек вместе с коноваловскими молодцами принялись дежурить у амбаров.
Письмо с предупреждением оказалось не праздной выдумкой.
В 3 часа ночи с 21 на 22 августа один из моих дежуривших людей заметил какой-то огонек, дал сигнал, и сбежавшиеся агенты, приметив удирающего человека, пустились за ним и не замедлили задержать его. Они быстро потушили вспыхнувший у стены одного из амбаров огонь и обнаружили при этом несомненные признаки поджога. Стена была облита керосином, тут же валялись жгуты соломы и т. д.
Схваченный поджигатель от неожиданности и гнева проронил неосторожную фразу: «Это меня, я знаю, директора московские, подлецы, предали» Он оказался бывшим моршанским акцизным чиновником, опустившимся и уволенным со службы, по фамилии Кротов. Наведенные мною о нем справки в Моршанске установили какую-то связь между ним и купцом Коноваловым. Люди говорили, впрочем, довольно глухо, что Коновалов пустил по миру Кротова и вообще причинил ему немало обиды и зла. Таким образом, было очевидно, что Кротов пытался мстить, что он подтвердил на первом же допросе. Он был, видимо, поглощен единственной мыслью, — это неудавшимся поджогом. Сжимая кулаки, он свирепо говорил:
— Ладно, не уйдешь, отбуду наказание, а тогда уж сожгу как следует…
— Бросьте эту дурь, — пробовал я говорить ему. — Теперь Коновалов, наверно, уж поспешит застраховаться. Раз прозевал, и будет.
— Ничего, — отвечает, — вы не знаете этого жмота. Если и застрахует свое имущество, так опять, поди, тысяч за 200—300, не больше, а его у него на миллионы!
Когда дня через два на третьем допросе я сообщил ему, что Коновалов вернулся и благополучно застраховал в Москве свой хлеб и амбары в 800 тысяч рублей, то Кротов вздрогнул, сразу как-то осунулся и не пожелал больше сказать ни слова. Он был отведен в камеру, а наутро его нашли повесившимся. Как-то умудрился выдавить стекло в высоко расположенном окне, и привязав за железную решетку конец штанов, обмотал вокруг шеи и, поджав ноги, повесился.
Конечно, это самоубийство было мне во всех отношениях неприятно, однако ни недосмотра, ни вины с моей стороны не имелось. Со смертью Кротова дело можно было бы и прекратить, я так и хотел сделать, но купец Коновалов, что называется, на дыбы.
— Как?! — говорит. — Может, у этого кровопийцы сообщники были?… Они теперь еще пуще обозлятся и не то что спалят, а и меня самого живота лишат.
Словом, поднял целую бучу, пожелал поехать со мною в Москву, просить, хлопотать и все начистоту выяснить. Вот я к вам и обращаюся за советом и помощью. Быть может, вы возьмете это дело в свои руки…
Случай мне показался незаурядным, заинтересовал меня, и я принялся за него. Прежде всего я навел справки о том, принимало ли Н-ское страховое общество за это время страховки, и тотчас же выяснилось, что, помимо многочисленных сделок, Общество заключило с неделю тому назад и 2 крупные, в общей сложности на полмиллиона рублей.
Поведение Н-ского страхового общества становилось решительно подозрительным. Я позвонил по телефону директору-распорядителю, прося его немедленно пожаловать для деловых объяснений, и вскоре в мой кабинет вошел полный господин в золотом пенсне и с осанкой, не лишенной гордости.
— Вы желали меня видеть? — сказал он мне. — Я к вашим услугам. Должен вас, однако, предупредить, что я чрезвычайно дорожу своим временем. Итак, чем я могу служить.
— Надеюсь, вы даром у меня не потеряете времени, — ответил я сухо, — быть может, вы не откажете мне сообщить, из каких соображений Общество отказало моршанскому купцу Коновалову, вашему давнишнему клиенту, в перестраховании его имущества?
— Простите, но мне этот вопрос кажется несколько неуместным, — с подчеркнутым достоинством заявил директор. — Дела нашего Общества составляют, так сказать, нашу коммерческую тайну…
— Мой вопрос вам покажется более уместным, — возразил я, — когда я вам сообщу, что Н-ское Общество заподозривается в соучастии в поджоге недвижимого имущества купца Коновалова.
Мой собеседник изменился в лице и попробовал улыбнуться.
— Надеюсь, вы этому не верите, г-н Кошко?
— А почему бы и нет?
— Но наше коммерческое предприятие за долгие годы своего существования успело зарекомендовать себя с лучшей стороны и уж, конечно, ни на какие недостойные комбинации не пойдет…
— Все это прекрасно, но не забывайте, что поджигатель Кротов арестован на месте преступления, находится в наших руках и, верьте, не молчит. Мне еще пока не все ясно, но очень рекомендую вам отбросить в сторону ваши коммерческие тайны и рассказать мне — начальнику Московской сыскной полиции — все, что вам известно по этому делу, иначе я, вероятно, буду вынужден вас арестовать…
— Ну, что ж. Это верно… у нас этот Кротов был… — сказал он смущенно, — кое о чем мы с ним действительно говорили, хотели даже спасти молодого человека… но, верьте, вины за нами никакой нет…
— Не можете ли вы объясниться возможно подробней…
Директор старательно вытер вспотевшую лысину и начал свой поистине удивительный рассказ.
— Месяцев восемь тому назад мне в правлении доложили, что какой-то человек непременно желает меня видеть по крайне важному, как он говорит, делу. Я был удивлен, так как обыкновенно никого из клиентов нашего Общества не принимал. Но, ввиду настойчивых домогательств пришедшего, я согласился, наконец, его принять. В мой кабинет вошел человек лет 28, весьма странного вида: красивое, умное, вполне интеллигентное лицо с каким-то застывшим отпечатком горя, несколько тревожный взгляд, в то же время полный решимости, — все это придавало ему необычайный вид. Одет он был очень бедно — потертый синенький пиджак, сильно истоптанные сапоги и т. д.
— Что вам угодно? — спросил я его.
Посетитель, не теряясь, твердо и спокойно отвечал:
— Я пришел к вам, г-н директор, по весьма важному делу. Вы видите перед собой человека, во власти которого сохранить вашему Обществу несколько сот тысяч рублей…
— Или сумасшедший, или аферист, — подумал я.
Молодой человек, словно угадав мою мысль, продолжал:
— Вот вы, пожалуй, принимаете меня за мошенника, за вымогателя, но успокойтесь, это не так. Имейте терпение и выслушайте меня. Я в силу необходимости вынужден коснуться той душевной раны, до которой я обычно никого не допускаю. Всего два года тому назад жизнь моя текла гладко и беспечно. Я был акцизным чиновником, жил в своем домишке в одном из уездных городков. При мне жила старуха-мать и сестра, подросток. Жил я не по средствам, и немало моих векселей гуляло по городу, — что поделать, ведь раз в жизни бываешь молод…
Проживал в нашем городе и некий очень богатый купец. Скуп он был до легендарности, но при этом отличался неудержимой страстью к женщинам. Приглянулась этому сатиру моя сестра. Начались с его стороны всякие выпады, и дело дошло до того, что однажды, встретив меня, он стал всячески намекать на те материальные выгоды, которые посыпятся на меня в случае моей сговорчивости.
Я выругал похотливого старика и перестал с ним кланяться. Мой отказ, видимо, распалил его еще больше, и он решил взять меня измором. Скупив под шумок мои векселя, он, выждав сроки, предъявил их ко взысканию. В результате посыпались исполнительные листы на мое жалование, дом мой был продан с молотка, я с горя забросил службу, был уволен, и, наконец, мы очутились в подвале, буквально умирая с голода. Месяца три крепилась моя сестренка, да что вы хотите, в 15 лет без привычки к труду, не ведав доселе нужды, не устояла она перед соблазнителем и погибла за несколько сот рублей. Но и тут этот негодяй не оставил в покое меня. Незадолго до разорения была у меня невеста, скромная прелестная девушка. Любил я ее так, как редко кому суждено любить… Старик вдруг воспылал и к ней страстью, но напрасны были его ухаживания, она оставалась верна мне, несмотря на все мои несчастья. Однако, когда старик пошел на все и предложил ее родителям на ней жениться, последние угрозами и уговорами настояли на своем, и свадьба состоялась. Месяца через два она прискучила этому негодяю, и началась для нее нестерпимая жизнь, полная попреков, огорчений, а иногда и побоев. Она стала кашлять кровью и теперь умирает в злой чахотке.
Вы теперь, надеюсь, понимаете, что имелась почва, на которой пышно расцвело самое страшное, самое лютое желание мести.
Жажда мести положительно заполняла меня, и с тех пор составляет весь смысл моего дальнейшего существования. Я хотел было убить его, но затем нашел, что смерть, а следовательно покой, недостаточное наказание. Я знал, как скуп был старик, а потому пустить его по миру или лишить хотя трех четвертей состояния — значило довести его до кондрашки и медленной агонии. Вот почему я решил спалить его. Я знал, что этот скупердяй застраховал свое имущество в вашем Обществе, но по соображениям идиотской экономии застраховал его в четверть цены истинной стоимости. Я готов был привести свою мысль в исполнение, но в последнюю минуту у меня мелькнуло следующее соображение: спалив старика, я нанесу этим значительный ущерб и ни в чем не повинному страховому обществу, между тем это обстоятельство может быть обойдено к обоюдной нашей пользе. Если я дождусь окончания срока страховки и лишь тогда приведу свою месть в исполнение, то этим самым я сберегу вам несколько сот тысяч рублей.
Вы, конечно, понимаете, что я готов это сделать недаром. Я хочу за эту услугу 10 000 рублей. Они мне необходимы. Поверьте, не корысть мной руководит. Если, совершив поджог, я не навлеку на себя подозрения, вернее, если я не буду уличен в нем и наказан, то с этими деньгами, забрав мать и сестру, уеду я подальше, где и попытаюсь начать новую жизнь. Если же я буду пойман в поджоге, то уйду в Сибирь с сознанием, что у близких моих имеется 10 тысяч и что с ними они, быть может, и без меня не погибнут. Итак, решайте…
Взволнованный вид этого человека, звук его голоса, каждый жест, словом, все давало мне уверенность, что передо мной не вымогатель, изложивший заранее выдуманную сказку, а человек, несомненно, глубоко потрясенный, искренний, отчаянием доведенный до преступного решения. Однако я подавил в себе это впечатление и заявил:
— А что вы скажете, если я позвоню курьеру, велю не выпускать вас и вызову полицию?
Мой собеседник горько усмехнулся:
— Какой вздор! Вы никогда этого не сделаете. Вы коммерсант до мозга костей, директор-распорядитель солидного предприятия — и 250-ю тысячами не станете рисковать и жонглировать.
Вы говорите о полиции, но неужели же вы думаете, что мне, потерявшему все, готовому к каторге, может быть страшен арест?
В чем вы сможете обвинить меня? В вымогательстве? Но это нужно еще доказать, да, наконец, что грозит мне за это? Месяц, другой тюрьмы… Между тем до истечения срока полиса остается около года. Таким образом, отбыв наказание, я десять раз успею осуществить мою месть и в то же время вы потеряете четверть миллиона…
Сознаюсь, я несколько поколебался.
— Будьте же благоразумны и войдите в наше положение, — сказал я. — Не можем же мы в самом деле дать 10 000 первому встречному? Какая же гарантия в том, что все вами сказанное не есть злостная выдумка.
— Гарантия? — и странный пришелец усмехнулся. — Прежде всего ваша чуткость и нервы, а затем… могу вам дать и реальную до некоторой степени гарантию. Извольте…
И он назвал свое имя, город Моршанск, адрес дома, где в подвале проживали его мать и сестра, назвал имя купца Коновалова и точный срок истечения его страховки и размеры ее, предложив недельный срок для проверки и наведения справок. Я заявил ему, что решение зависит не от меня, а от правления Общества, и что через неделю я передам ему ответ. На этом мы расстались.
Как раз в этот вечер было назначено заседание нашего Правления, и, исчерпав на нем дела, значащиеся на повестке, я довел до сведения Правления о моем странном визитере, рассказав подробным образом историю его и передав то впечатление, которое произвел он на меня.
Сначала раздались негодующие голоса и заявления:
— Гоните в шею этого мошенника, — заявили некоторые члены Правления, — мы не можем создавать столь соблазнительные прецеденты и т. д. Словом, каждый попытался выразить свое благородное негодование. Когда же я, резюмируя сказанное, заявил:
— Итак, ответ Правления решительно отрицательный? — то наступило сначала гробовое молчание, а затем раздались отдельные робкие голоса:
— А что, если это правда?… Следует осмотрительнее отнестись к этому вопросу… 250 тысяч цифра немалая… и пошло, и пошло…
Разгорелся спор, и в результате чуть ли не под утро вынесли решение немедленно послать двух наших агентов в Моршанск для выяснения подробностей рассказа Кротова. Дней через пять вернулись наши служащие и подтвердили в точности мною слышанное.
Это обстоятельство окончательно сбило нас с толку. Опять до глубокой ночи заседало наше Правление, опять споры, опять пикировка и наконец… было решено дать Кротову просимые им 10 тысяч… Не желая быть заподозренными в каком-либо преступном соучастии, Правление порешило принять все меры, не вредящие интересам Общества, но и охраняющие в то же время интересы нашего клиента Коновалова. Было решено известить его за несколько дней до истечения страховки об отказе нашего Общества в дальнейшем страховании. Кроме того, за сутки до срока послать письмо ему без подписи с предостережением об опасности, грозящей его имуществу вообще и особенно в ночь на 22 августа. Все это и было исполнено.
Хотелось бы мне еще отметить, что Правление руководилось не только коммерческими соображениями. Давая 10 тысяч, мы думали так: получит, мол, молодой человек свои деньги, за 8 месяцев поуспокоится и, быть может, оставит свою месть. Таким образом, мы делали и доброе дело, и не только перед существующими законами, но и перед самим Богом нисколько не повинны.
— Кто из членов Правления в курсе этой истории? — спросил я его.
Он назвал ряд фамилий. Я наудачу записал три из них, вызвал их и каждого допросил в отдельности. Их показания вполне совпадали с показаниями директора-распорядителя. Правдивость этих показаний казалась вполне вероятной еще и потому, что сведения Тамбовского начальника сыскного отделения и рапорта вернувшегося из Моршанска моего агента рисовали ту же картину травли Кротова Коноваловым.
Вызвав последнего, я изложил ему в общих чертах суть дела, упомянув об услугах, которые были оказаны ему страховым обществом.
Он сдался не сразу, продолжая называть Общество мошенническим, но, убедившись в том, что у Кротова сообщников не было, он отказался от всяких дальнейших претензий, тем более что мною было указано ему на его низкое поведение по отношению к Кротову. Итак, главный виновник покончил счеты с жизнью, а лицо пострадавшее претензий не имело. Оставалось поведение Общества, и, разбираясь в нем, я крайне затруднялся в окончательной оценке. Имелось ли какое-либо правонарушение, на основании которого я мог бы привлечь его к законной ответственности? Общество вступило в переговоры с человеком, грозящим поджогом, но ведь разговаривать с кем-либо не возбраняется. Общество дало Кротову 10 000 рублей, но на какую цель? Для того, чтобы на 8 месяцев оттянуть исполнение его преступного решения, а если верить директору, то в надежде удержать его вовсе от преступления.
Ввело ли Общество своими действиями кого-либо в убыток? Нет, не ввело. Укрывало ли оно преступника? Ничуть, и более того, сделало все от себя зависящее (предупредив Коновалова) не только для предупреждения пожара, но и для поимки поджигателя. Следовало ли Обществу заранее известить полицию о готовящемся поджоге?
Да, со стороны нравственной, но не юридической, так как попустительство, недоносительство и укрывательство в такого рода случаях могли бы иметь место с момента преступления, но не при наличии лишь одной угрозы.
Я не смог, однако, отделаться от какого-то скверного осадка, оставшегося у меня от всего этого, и прежде чем прекратить это дело, я решил посоветоваться, частным образом, с моим добрым знакомым, прокурором Московского окружного суда — Брюном де Сент-Ипполитом. Последний также не нашел в деятельности Общества наличия состава преступления, и дело было прекращено.
В этом казуистическом случае проявилась с особой наглядностью неполнота нашего законодательства, не всегда предусматривающего жизненные случаи, иногда весьма важные и тяжкие.
Прошлое чекиста
правитьКак- то в 1906 году или 1907, точно не помню, начальник Петербургской сыскной полиции В. Г. Филиппов, призвав меня — своего помощника — в кабинет, сказал:
— Вы, конечно, Аркадий Францевич, слышали о трупе, доставленном нам третьего дня из Пскова. Займитесь лично этим делом и, выяснив его, доложите мне.
По докладу псковских агентов, привезших труп, дело обстояло так: в курьерском поезде, отходящем из Петербурга в Варшаву в 11 ч. вечера, на перегоне между Гатчиной и Псковом, проводником вагона первого класса в одном из купе был обнаружен мертвый человек с обезображенным лицом. По прибытии поезда в Псков местной жандармерией был составлен протокол и произведен обыск в купе. Пассажир оказался убитым ударом колющего оружия в сердце, причем лицо было совершенно обезображено серной кислотой.
Дорожных вещей при покойном не имелось, карманы пиджака и пальто — пусты, но золотые часы с цепочкой целы. Ни паспорта, ни карточек, ни записки, словом, ничего, что могло бы пролить хоть некоторый свет на личность покойного. Вместе с тем в купе на полу у оконного столика было подобрано 2 весьма странных предмета: две деревянные полированные палочки, вершка по полтора длиною, с какими-то белыми костяными набалдашниками на одном из концов их — карандаши — не карандаши, игольники — не игольники, словом, предметы странные.
Получив это дело от Филиппова, я лично отправился в анатомический покой при Военно-Медицинской академии для осмотра трупа. Нового я ничего не установил. Доклад псковских агентов был точен. Убитый среднего роста, по определению врача, лет 45-50, одет в скромный поношенный черный пиджак, на вешалке которого виднелось клеймо магазина готового платья «Мандель». На довольно грубом белье меток не имелось, сапоги изрядно истоптаны.
Об этом убийстве протрубили газеты, и, как всегда в этих случаях, особенно постаралась «Петербургская газета». Огромными буквами печатала она сенсационные заголовки. Тут и «Лиловый труп», и «Псковский покойник», и «Мертвый иностранец» и т. д.
Ввиду этой шумихи я был уверен, что с часу на час явятся родные или знакомые убитого для опознания тела, но прошли еще сутки-другие — и никакого движения. Это обстоятельство изумляло меня. И в самом деле — трудно допустить, чтобы в столице пропал человек, чтобы труп его был найден, о находке население широко оповещено, а вместе с тем заявления об исчезновении не поступало. Впрочем, все в этом деле было необычно и странно: столь скромно одетый человек, а путешествовал почему-то в первом классе. Бумажник и вещи исчезли, а золотые часы и цепочка имелись налицо; были ли это часы умышленно оставлены грабителями, чтобы скрыть корыстную цель своего деяния, или же тут действительно корыстных побуждений не имелось, а исчезновение бумажника и вещей следует объяснять лишь желанием скрыть личность убитого. Последнее казалось более вероятным, ввиду обезображенного лица. В этом таинственном происшествии не имелось решительно никаких концов, за которые розыск мог бы ухватиться. Оставался один лишь довольно зыбкий путь — логика и теория вероятности. На него волей-неволей мне и пришлось встать. Прежде всего я попытался разрешить следующий вопрос: является ли убитый постоянным жителем Петербурга, выехавшим куда-либо на побывку, или наоборот — не приезжал ли покойный временно в Петербург, живя постоянно в провинции?
Никаких прочных указаний не имелось, если не считать фирмы Манделя на вешалке пиджака. Трудно предположить, чтобы какой-либо провинциал, бывая случайно в Петербурге, соблазнился пиджаком от Манделя: провинциальный франт и лев полез бы к хорошему портному и не приобретал бы, конечно, дешевого готового платья, имея полную возможность заказать не худшее и примерно по той же цене у себя дома. Следует предположить поэтому, что убитый постоянный житель столицы. Но кто он?
К какому сорту людей мог он принадлежать? Если это чиновник, служащий, торговец, да, наконец, просто не одинокий человек, то конечно, министерство, предприятие, семья или друзья всполошились бы и так или иначе навели бы справки. Между тем все молчат. Из этого следует, что покойный, по всей вероятности, нигде не служил, ничем не занимался, а жил на какую-либо ренту в полном одиночестве. Несоответствие платья с комфортом путешествия могло объясняться просто привычкой к удобствам и отсутствием потребности в элегантности. Такое сочетание в людях нередко встречается. Подобные умозрительные заключения подвинули меня вперед мало. Ведь факт убийства оставался по-прежнему не освещенным. Допустим даже, что я в своих предположениях не ошибался, но что же дальше? А между тем печать продолжала волноваться, и газета «Речь» помещала ядовитые заметки по адресу Петербургской сыскной полиции, вроде:
«Убитый в варшавском поезде не оставил в кармане своей визитной карточки, а потому полиции и по сегодняшний день не удалось установить имя жертвы».
Я нервничал не менее Филиппова. Сидя у себя в кабинете, я в сотый раз перебирал все обстоятельства дела, тщетно пытаясь разрешить эту головоломную задачу. И вдруг у меня забрезжил слабый луч надежды! Я быстро надел пальто, вскочил в автомобиль и помчался в анатомический покой.
Как эта мысль не приходила мне раньше в голову? — говорил я себе, — ведь я почти уверен, что при первом моем осмотре трупа у убитого имелось на пальце обручальное кольцо, между тем в сохраняемых при полиции вещах покойного его не имеется. Очевидно, мои люди прозевали эту важную подробность.
Взяв понятыми двух сторожей, я проник с ними в анатомический покой. Жутко было пробираться в полночь, лавируя меж длинных столов, накрытых белыми простынями, хранящими под собою окоченелые мертвые тела. Меня подвели к указанному номеру, и я с лихорадочной поспешностью сдернул покрывало. Труп с красно-лиловым лицом и оскаленными зубами глядел на меня мертвыми впадинами глаз. Я быстро направил электрический фонарь на его правую руку и вздохнул с облегчением: кольцо существовало не только в моем воображении, но и, к счастью, никем не было украдено. Не без труда снял я его и тут же на кольцо направил сноп света. На его внутренней стороне я ясно прочел: «Анна 1 ноября 1901 года».
Итак, теперь я имел нить, правда, непрочную, правда, неверную, но все же нить того запутанного клубка, над распутыванием какового я тщетно бился столько времени.
Вернувшись к себе, я тут же ночью набросал план действий: с раннего утра пошлю десяток людей по консисторским и нотариальным архивам для проверки церковных метрических книг за 1901 год всех петербургских приходов. Пусть мои люди составят мне список всех Анн, венчавшихся 1 ноября этого года в столице. Работа эта была, конечно, хлопотлива, убитый мог венчаться и не в Петербурге, наконец, дата на кольце могла относиться ко дню обручения, а не ко дню свадьбы, но выбора у меня не было и приходилось действовать хотя бы так.
К вечеру следующего дня мои агенты представили мне список с 9-ю фамилиями. Со следующего же дня начались справки. Оказалось: из девяти Анн две за это время успели овдоветь, три переселились с мужьями в провинцию, где благополучно здравствуют, из оставшихся четырех — трое живут при мужьях, находящихся налицо. Анна же Сергеевна Лапина, жена отставного коллежского советника Антона Антоновича Лапина, живущего в доме 32 по Николаевской улице, проживает сейчас одна, сам же Лапин, по сведениям старшего дворника, с неделю как уехал за границу. Я немедленно навел справку в канцелярии градоначальника, где оказалось, что, действительно, коллежский советник Антон Лапин, проживающий по Николаевской, десять дней тому назад получил заграничный паспорт. Я срочно запросил по телефону пограничные станции (Вержболово, Границу, Александрово, Бело-Остров и пр.), но мне ответили, что коллежский советник Лапин границы не переезжал. Итак, я был как будто на верном пути.
По справке в полицейском участке, покойный Лапин оказался отставным чиновником министерства народного просвещения, живущим на пенсию с женой, значительно моложе его. В квартире, кроме жены, проживала и кухарка Авдотья Федорова. Мне показалось более чем странным, что вдова покойного не удосужилась до сегодняшнего дня известить полицию о каких-либо подозрениях, и я начал за ней наблюдение.
Один из моих агентов, предложив дежурному дворнику папироску у ворот лапинского дома, разговорился с ним и невзначай добыл нужные сведения. Оказалось, что Лапины живут уже 5-й год в этом доме. Он беден и скуповат, барыня же щедрая, богатая — имеет свой дом на Лиговке. По словам дворника, барыня молодая, веселая, образованная, часто по «театрам ездют», а с тех пор, как уехал за границу муж, так редкий день дома сидит.
Эти данные заставили меня обратить сугубое внимание на Лапину, так как теперь казалось уже маловероятным, чтобы эта женщина не читала и не слыхала ничего про убитого в варшавском поезде.
Для дальнейших розысков я направил моего агента Леонтьева, своего рода сердцееда, пользовавшегося при желании огромным успехом у женского пола, на кухню к Лапиным. Несколько дней, несколько истраченных рублей на леденцы и пряники, и Леонтьев покорил Авдотью Федорову. От нее он узнал, что Лапин женат вторично и, как говорят, в припадке ревности убил свою первую жену; что, женившись вторично на богатой сироте, он живет с ней не дружно, часто ссорится; что за барыней ухаживает какой-то красавец князь, но в последнее время поссорился с барином и месяца два как у них не бывал. С тех пор же как уехал барин, зачастил каждый день. К тому же оказалось, что Лапины получают две газеты — «Новое время» и «Петербургскую газету».
Все это усилило мои подозрения против Лапиной. Я постарался представить себе ее вероятное дальнейшее поведение: если убийство мужа было с ее ведома, то, естественно, она позаботится об устранении близкого свидетеля ее семейной жизни, т. е. прислуги, и, вероятно, для прекращения неизбежных толков и пересуд в доме, попытается переменить квартиру и район местожительства. Не прошло и недели, как мои предположения сбылись в точности: придравшись к разбитой миске, Лапина рассчитала Авдотью, а еще через неделю переехала на Вторую Линию Васильевского острова.
За это время был установлен постоянный надзор за ее ухаживателем князем, оказавшимся кавказцем (фамилии не помню).
Этот кавказец был личностью темной, нечисто играл в карты, жил на средства увядших красавиц и вообще балансировал на грани уголовщины. Чрезвычайно важно было установить, за кого выдает себя Лапина на новой квартире. Оказалось, что она не нашла даже нужным переменить фамилии и была прописана все по тому же паспорту. Очевидно, она считала себя достаточно забронированной от полицейских преследований. Я приказал произвести обыск в меблированных комнатах «Заремба» на Невском, где проживал «герой» Лапиной, причем люди мои обнаружили очень важную подробность: одна из черкесок князя, заброшенная за шкаф, имела на фалде своей две круглые дырки, края которых носили явные следы прожога серной кислотой (химический анализ установил это в точности).
Разглядывая эту черкеску, меня осенила мысль: я поспешно вынул из ящика две таинственные палочки с костяными концами, найденные при убитом в купе, и, вставив их в пустые гнезда от патронов на черкеске, я убедился в полной их тождественности с остальными.
Омерзительная репутация кавказца вообще и находка черкески в частности дали мне право арестовать последнего, что я и сделал.
Для ареста Лапиной у меня, кроме нравственного убеждения в ее виновности, ничего не имелось. Произведи я ее арест, и она, замкнувшись в своем упорстве, могла бы приняться утверждать, что о судьбе мужа не подозревала, что переменила квартиру с его ведома и согласия, пользуясь его временным отсутствием и т. д.
Следовательно, важно было получить ее заявление при свидетелях, либо о мнимом вдовстве, либо о несуществующем разводе с мужем, чтобы, поймав ее во лжи, попытаться привести ее к сознанию. С этой целью в одно прекрасное утро к Лапиной явился молодой студент в потертой тужурке с двумя стрижеными девицами и, будучи принятыми Лапиной в гостиной, заявили ей: «Не пожелаете ли приобрести билеты на концерт, устраиваемый в пользу студенческого общежития Петербургского университета. Свое участие нам обещали и Федор Иванович Шаляпин, и Северский, и Леонид Собинов, и Баттистини, и Кякшт, и др.». Лапина замялась несколько:
— Ах, право, не знаю, пожалуй.
— Вы разрешите два билета — вам и супругу? — спросил студент.
— Какого ряда прикажете?
— Нет, дайте один, зачем же мне два? Я одинокая женщина и вдовею уже третий год.
Студент, встав, резко сказал:
— Довольно этого балагана. Я и мои помощницы — агенты Петербургской сыскной полиции. Вы обвиняетесь в убийстве вашего мужа Антона Антоновича Лапина, против вас собраны неопровержимые улики, и если мы явились к вам под масками, то только для того, чтобы убедиться еще и в том, что вы ложью упорно пытаетесь скрыть ваше преступление. Ваш сообщник князь X. арестован и во всем сознался. Не пытайтесь отрицать своей вины, так как вы сами понимаете, что самый факт вашего молчания, вашего незаявления полиции об исчезновении мужа, в связи со сведениями, наполняющими газетные столбцы, ваш скоропалительный переезд на новую квартиру, неожиданный расчет опасной свидетельницы вашей семейной жизни — прислуги, наконец, ваша сегодняшняя ложь, — все это и помимо признания вашего любовника изобличают вас. И более того, арестованный сообщник утверждает, что душой преступления были вы. Вы подстроили это убийство и взяли клятву с князя о молчании.
Растерявшаяся Лапина горячо заговорила:
— Ну, уж нет! Это он лжет. Он во всем виноват. Он уговорил меня согласиться на это дело, рисуя радужные перспективы нашего будущего с ним счастья, причем подло обманул меня и завел романы, слухи о которых до меня уже дошли.
Лапина была арестована и на допросе в сыскной полиции показала:
— Я без особой любви вышла замуж за своего мужа. Я была 18-летней сиротой, жизни не знала, скучала. Подвернулся мне Антон Антонович, сделал предложение, и я вышла. Человек он оказался прескучный, желчный, болезненный и ревнивый. Лишь после замужества узнала я, что первую свою жену он убил в припадке ревности, но был по суду оправдан. Двадцать пять лет прослужил он в мужской гимназии, преподавая географию, и ко времени нашей свадьбы был в отставке и жил на пенсию. Ревновал он меня ко всем, а особенно к князю X., с которым даже поссорился, за претя ему бывать у нас. Между тем мы не могли с князем жить друг без друга, виделись с ним тайно, каждый раз опасаясь мести мужа. Наконец, такое положение стало невыносимым, и X. уговорил меня покончить с назойливым супругом. Он же и выработал план. Я принялась уговаривать Антона Антоновича поехать за границу.
Я обещала ему 1000 рублей на лечение и уверила, что обставлю полным комфортом его путешествие. Мужу не хотелось ехать, но соображения о здоровье, как и следовало ожидать, взяли верх, и он поехал. Хотелось ему меня взять с собой, но чувство скупости удержало от этого. Князь выехал тем же поездом и, улучив удобный момент, убил кинжалом мужа, облил для неузнаваемости его лицо серной кислотой, выкинул из окна его бумажник и дорожные вещи, пользуясь темнотой ночи, после чего, сойдя на первой станции, вернулся в Петербург обратным поездом. Я признаю всю мерзость моего поступка, но что ж мне было делать?
Мужа я не любила, без князя жить не могла, о желанном разводе и заикнуться не смела. Судьба покарала меня уже: мой Георгий оказался не тем, кем я его считала. Не столько любовь моя, сколько деньги манили его ко мне. Свершенное злодеяние и горчайшее разочарование в любимом — это удары, от которых вряд ли я оправлюсь. Жизнь мне опостылела и да свершится надо мной людское правосудие — мне все равно!
Князь оказался не только негодяем, но и дураком. Он врал и отрицал самые очевидные факты, отплевывался от неоспоримых вещественных доказательств и, говоря о Лапиной, твердил все одну и ту же фразу:
— Врет, стэрва. Князь честный человэк!
Однако суд не согласился с «честным человеком», признал факт убийства доказанным и приговорил кавказца к 20, а его сообщницу к 8 годам каторжных работ.
Впрочем, последняя каторги не отбывала, так как скончалась месяца через три от скоротечной чахотки в тюремной бутырской больнице.
Много позднее, в г. Виннице, Каменец-Подольской губернии, где я скрывался от большевиков, после падения гетмана Скоропадского, демонический профиль князя как-то промелькнул передо мной на одном из перекрестков улиц. Этот негодяй был вооружен до зубов, ехал развалясь в автомобиле, в сопровождении всем известных местных чекистов. К величайшему счастью, он не заметил меня; будь иначе — я, конечно, не писал бы теперь этих очерков.
Мой дебют
правитьВ самом начале 900-х годов я был назначен начальником Рижского сыскного отделения. В ту пору я был новичком в сыскном деле, а потому не без робости принял Это назначение. Рига и тогда была крупным центром с весьма пестрым населением, особенно преобладали латыши и немцы, а следовательно, в борьбе с преступностью приходилось учитывать и их психологию, весьма своеобразную и мало схожую с русской.
Судьба отнеслась ко мне строго и с места в карьер предъявила мне на разрешение ряд сложных задач.
В первые же месяцы моей службы в городе вспыхнула эпидемия убийств, весьма свирепого свойства. Так, в центре города за православным собором на том месте, где находится теперь эспланада, а в ту пору простиралась голая пустошь, вечерами плохо освещаемая редкими керосиновыми фонарями, был обнаружен убитый мальчик гимназист 17-ти лет Детерс, сын местного богатого купца, игравшего заметную роль в городском самоуправлении. Тело мальчика было истерзано: множество ножевых ран, поломаны ребра, сломан нос, выбит глаз; на шее кровоподтеки. Характерно, что изо рта убитого был извлечен кусок мяса, оказавшийся первой фалангой мизинца. Этот кусок мизинца, как и общий вид трупа, не оставлял сомнений в отчаянной самозащите убитого. Это было тем более вероятно, что Детерс был очень крепкого телосложения и, как оказалось, много занимался спортом.
Убийство, видимо, было совершено с целью грабежа, так как все карманы покойного были выворочены. Известили несчастных родителей и узнали от них, что у сына, видимо, были похищены золотые часы с инициалами, подарок отца за хорошее учение, да бумажник, в котором могло находиться всего лишь несколько рублей.
Мной немедленно были оповещены как местные ломбарды, так и ювелирные магазины. Мои агенты рассыпались по городу и принялись обшаривать все подозрительные притоны. Обыскали известных полиции скупщиков краденого, и я с часу на час ждал, что похищенные часы будут обнаружены и таким образом в моих руках будет нить для отыскания убийц. На третий день после убийства на Задвинье, у ночной чайной близ понтонного моста был обнаружен новый труп, в котором мы узнали Ганса Ульпэ, по прозвищу Грешный затылок. Ганс Ульпэ, как вор рецидивист, был хорошо известен рижской полиции. Попадался он обыкновенно в кражах некрупных, при допросах не завирался, с легкостью выдавая своих сообщников. У Ульпэ был размозжен затылок и в оскаленных зубах торчала записка; на ней значилось: «собаке собачья смерть». Примерно через неделю после этого убийства был в пригороде убит и ограблен фурман (извозчик). Еще через несколько дней опять в Задвинье — дворник.
Я положительно растерялся.
Тщетно мои люди рыскали по городу в надежде уловить какой-нибудь слух, наводящий на след, — все было напрасно.
Взвешивая и обдумывая происшедшее, я пришел к заключению, что в городе орудует шайка, так как если Ганс Ульпэ, как человек хилый, и мог стать жертвой единоличного нападения, то трудно было предположить то же об убийстве Детерса, хотя бы по количеству и роду повреждений, ему нанесенных. Вряд ли и извозчик, ехавший на пролетке, мог подвергнуться нападению, ограблению и убийству одним человеком. С другой стороны, убийцы и грабители были размаха некрупного, так как довольствовались столь скромной добычей, а записка, извлеченная изо рта Ганса Ульпэ, была написана корявым почерком малограмотного человека и этим самым давала как бы некоторое указание на ту социальную среду, в каковой и следует разыскивать преступников. Конечно, если бы подобного рода преступления мне пришлось бы расследовать, скажем, десятью годами позднее, т. е. уже в бытность мою в Москве, то задача моя сильно упростилась бы, так как в деле этом имелся бесценный след, — я говорю об откушенном мизинце. Этот мизинец при помощи дактилоскопии явился бы визитной карточкой убийцы, но в тот рижский период дактилоскопия еще не применялась полицейскими органами и розыск обходился лишь антропометрией.
Таким образом, придя к заключению, что все эти убийства являются делом рук шайки, членами которой состоят, по-видимому, низкопробные мазурики, я и направил все силы розыска на городское мазурье этого калибра. Совершенно неожиданно, недели через полторы две после убийства Детерса, родители его сделали мне дополнительное заявление: они указали, что, кроме часов и бумажника, у покойного похищен и серебряный портсигар с эмалевым украшением в виде двух ласточек в уголке — подарок его дяди.
— Отчего вы не заявили мне об этом раньше? — спросил я их.
Они ответили, что их сын не всегда носил портсигар при себе, но что, пересмотрев все вещи покойного, портсигара они не нашли, а потому полагают, что он был при их сыне в момент убийства.
Вновь оповестил я ломбарды и магазины и в тот же день получил ответ из ссудной кассы Граупнера, что портсигар, подходящий по приметам, был недели полторы тому назад заложен. По предъявлении его Детерсам, он был ими опознан.
Я допросил кассира и оценщика ссудной кассы. Кассир решительно ничего не помнил, а оценщик заявил, что будто припоминает, что портсигар был заложен женщиной высокого роста с полным, несколько одутловатым лицом. Более точных примет он указать не мог. Само собой разумеется, что имя, проставленное на налоговой квитанции, оказалось подложным и принадлежавшим какой-то давно умершей женщине. Пришлось прибегнуть к мерам героическим: по воровским притонам, ночлежным домам, вертепам и «ямам» были временно задержаны все зарегистрированные воровки, мошенницы, сводни высокого роста, препровождены в сыскную полицию и в количестве около сотни душ были поодиночно предъявлены оценщику ссудной кассы. Ни в одной из них он не признал женщины, закладывавшей портсигар.
Дней за пять до этих «смотрин» меня известил заведующий колонией малолетних преступников из Роденпойса о побеге одного из своих питомцев, некоего воришки Александра Круминь, прося меня разыскать его. Александр Круминь не раз попадался в кражах и был известен полиции. Уведомленные о его побеге агенты, производя в притонах вышеописанные облавы, наткнулись в ночлежном приюте «Булит» на Задвинье и на Александра Круминя.
Попытались у него выведать сведения о ряде убийств, недавно происшедших в городе, но мальчишка лишь выразительно свистнул и не без гордости заявил:
— Чтобы я, «шкет», да «налягавил» на товарищей, этого не дождетесь. Если Наташка Шпурман не выдала, то от меня и подавно не дождетесь.
Его спросили, откуда он знает, что Шпурман допрашивали. На это он заявил, что Шпурманша всюду рассказывает, какой кукиш поднесла она не только шпикам, но и самому «лелькунгс Кошкас» (главному начальнику г-ну Кошко). Мальчишка говорил, очевидно, о только что состоявшемся осмотре оценщиком задержанных высокорослых женщин. Я пожелал лично допросить Круминя.
— Послушай, Сашка, — сказал я ему, — хоть ты и «шкет» и не «лягавый» (доносчик), а все-таки подумай над тем, что тебе предстоит. Ты третий раз бежал из колонии и знаешь, что за это полагается жестокая порка. Если будешь запираться, то я со своей стороны попрошу заведующего колонией прибавить тебе и от меня ударов пятьдесят; расскажешь же подробно и толком, что говорила Шпурман, обещаю избавить тебя от порки вовсе, сам выбирай.
— Нет, господин начальник, вы хоть насмерть меня запорите, а выдавать не стану.
Так я и не добился от него ни слова. Однако из невольных разглагольствований Круминя о «достойном» якобы поведении Шпурман «на смотринах» невольно создавалось впечатление, что женщина эта может и знать кое-что о недавних убийствах, а потому все внимание розыска я направил на нее.
Судьба этого опустившегося существа была поистине трагична: происходила она из хорошей зажиточной семьи, выросла в довольстве и кончила местную женскую гимназию. Тут приключился у нее несчастный роман, длился он недолго, и Наталья с ребенком на руках была брошена любовником. Семья от нее не только отвернулась, но и прокляла. Ребенок скоро умер, и осталась она одинока, без всяких средств, без привычки к труду, да еще с подмоченной репутацией. Падение ее быстро завершалось: сначала более или менее длительные незаконные связи, затем Шпурман пошла по рукам и, наконец, очутилась в доме терпимости. Задыхаясь в этой клоаке, она сумела, наконец, из нее вырваться. Теперь пути к честному труду были закрыты и оставалось лишь приобщиться к уголовщине, что Шпурман и сделала, приобретя вскоре славу скупщицы краденого и ловкой укрывательницы воров. Неоднократное пребывание в тюрьме не способствовало ее возрождению, и к описываемому времени Шпурман пала окончательно и бесповоротно. К этому времени присоединилась еще пагубная привычка к водке, и часто городовые подбирали ее под заборами в бесчувственном виде и отвозили в участок для отрезвления. Пила она, как говорили, запоем.
Я пожелал лично и немедленно ее допросить. Мне не повезло:
Шпурман оказалась в пьяной полосе и, что называется, лыка не вязала. Я сдал ее на руки моей агентше Эмме Зеринг, отпустил последней известную сумму и просил ее принять на себя роль благотворительницы и выходить Шпурман.
B ту пору мне плохо еще были ведомы глубины человеческого падения, зачерствелость преступных сердец и часто неисцелимая жажда преступных вожделений. Мне наивно представилось, что к Шпурман следует подойти с лаской, с увещеванием, и я надеялся, что под влиянием горячей проповеди растает у нее лед и на сердце.
Вызвав ее к себе, я начал так:
— Садитесь, Шпурман. Я с радостью вижу, как вы преобразились.
Вы снова стали человеком и, надеюсь, не временно, а навсегда.
Добрая женщина, вас приютившая, сделала поистине хорошее дело, подняв вас сейчас до уровня, на который вы имеете право по рождению, воспитанию и образованию.
И, словно растроганный этими словами и звуком собственного голоса, я вытащил платок из кармана и, помигав выразительно, высморкался. Покаюсь, однако, что роль кликушествующего миссионера мне решительно не удалась. Шпурман огорошила меня словами:
— Такой большой и такой глупый. Вы положительно принимаете меня за дуру. Во всяком случае, вашей агентше, меня приютившей, я очень признательна.
И, подумав, она рассказала мне следующее:
— Вы, конечно, желаете выпытать у меня что-либо о последних убийствах? Так скажу вам на то, что родились вы в рубашке: не ворвись в мою жизнь два привходящих обстоятельства, и калеными клещами не заставили бы вы меня говорить. Я так ненавижу людей, я так глубоко презираю общество, выбросившее меня из своих рядов, я так проклинаю судьбу и небо за ниспосланный на мою земную долю ужас, что всякое зло, всякое убийство наполняют мое сердце отрадой. В этих грабителях, мошенниках и убийцах я склонна видеть заступников, сводящих за меня счеты с этой подлой, часто от жира бесящейся средой, меня заклевавшей. Скажу откровенно, что не только выдавать убийц я бы не стала, но сочла бы своим радостным долгом посодействовать им в укрывательстве. Но как я уже говорила, в данном случае имеются обстоятельства, принуждающие меня поступить иначе. Эти негодяи убили Ганса Ульпэ, моего любовника, и за его смерть я желаю мстить. Тем более что в убийстве этом есть и моя невольная вина: с пьяных глаз я проболталась убийцам, спустившим мне портсигар Детерса, о том, что имена их известны через меня и Ульпэ. Ганс же пользовался репутацией человека ненадежного, легко выдававшего всех и каждого, попадаясь в кражах.
До меня дошли слухи, что у шайки убийц ночью в саду Аркадия на Альтюнасской улице было совещание, на котором порешили устранить опасных свидетелей — Ульпэ и меня. Я было не поверила этим слухам, но к ужасу моему Ульпэ был убит на следующий день. И теперь я на очереди. Конечно, жизнь для меня не красна, но при одной мысли о смерти меня охватывает животный страх. Вот почему берите карандаши бумагу, записывайте, я назову вам главаря и членов шайки, убивших и гимназиста, и Ганса, и извозчика, и дворника. Я вздохну свободно лишь после того, как все они будут у вас под замком. Меня же пока оставьте здесь, в камере, под охраной, мне будет спокойнее.
Если вам нужен законный повод для моего задержания, то знайте — портсигар убитого закладывала я.
И Шпурман назвала мне главаря шайки Карла Озолинш. Он как злостный преступник давно был известен рижской полиции.
Отец его и вся его семья, жившая в уезде, были темными преступниками.
Из членов шайки Шпурман назвала беглого каторжника циркового атлета Христофорова (по кличке Капут), Иоанна Бозе, лишившегося мизинца после убийства Детерса и прозванного потому Фингергутом. Остальных двух, имеющихся якобы членов шайки, Шпурман не знала, но о них лишь слышала. Она тут же заявила, что Фингергут сразу после убийства мальчика, боясь быть узнанным по недостающему пальцу, уехал в Нижний. Христофоров скрывается в городе у своей «шмары» (любовницы) Лейцис, а главарь Озолинш выехал к отцу в деревню.
Слова ее в точности подтвердились. Христофоров был арестован у своей любовницы; о Бозе я телеграфировал в Нижний начальнику сыскного отделения, переслав последнему фотографическую карточку этого давно у нас зарегистрированного мазурика, и недели через две Бозе был привезен в кандалах из Нижнего. С главарем шайки пришлось повозиться. Его сельский адрес хотя и был нам известен, но дело осложнялось тем, что родной дядюшка его служил писарем в волостном правлении, а следовательно, в случае запроса о месте пребывания Озолинша последний был бы им извещен.
Пришлось выработать иной план.
Наступал конец весны, т. е. время, когда скупщики овечьей шерсти разъезжают по губернии, скупая товар. Я в Риге знавал одного такого скупщика и после долгих уговариваний упросил его взять меня и моего агента Швабо с собой в турне в качестве приказчиков.
Ранним утром подходили мы втроем к хутору старика Озолинша. Хутор этот стоял на открытом поле. За ним в полуверсте виднелась дубовая роща. Приближаясь к хутору, я заметил на дворе какое-то смятенье.
Кто- то выбежал из дому, перепрыгнул через забор и помчался к дубовой роще. Но когда мы вошли в самую усадьбу, то нам представилась весьма мирная картина: старуха вязала чулок, старик на крылечке покуривал трубку, а две «луне кундзинь» (молодые девицы) приплясывали, подпевая популярную латышскую песенку — «Тудулин, сегадин, пастельниэкумс танцен».
Поздоровавшись, мы сообщили причину нашего приезда и принялись рассматривать и сортировать предложенную нам к покупке овечью шерсть. Весь день провели мы за этой операцией, тут же обедали, пили чай, но, не покончив со всей партией, отложили нашу работу до утра. От зоркого наблюдения не могла ускользнуть некоторая как бы тревога хозяев. Они то о чем-то шептались, то грустно вздыхали, а то становились вдруг неестественно веселыми.
На ночь нам отвели мезонин, окнами выходящий как раз на дубовую рощу. Я решил дежурить поочередно со Швабо всю ночь.
Часа в два утра, наблюдая за двором, я увидел одну из хозяйских дочерей, шмыгнувшую с корзинкой в руках по двору. Девушка вышла за ворота и направилась к роще. Я осторожно сошел вниз и шагах в трехстах за ней последовал.
Ночь была лунная, светлая. Осторожно согнувшись, перебегал я от куста к кусту. Так я добежал чуть ли не до самой рощи.
Девушка вошла в нее и, пройдя несколько шагов, остановилась и поставила к подножию старого дуба, одиноко росшего на небольшой полянке, корзину. Махнула как-то рукой, словно что-то бросая, и поспешно пошла обратно домой. Я остался наблюдать за тем, что будет дальше. Мне думалось, что корзина поставлена на условное место и что вот из лесу выйдет кто-либо за ней.
Было около четырех часов. Светало, хотелось спать, и я зевнул, закрыв глаза и сладко потянувшись. Открыв их, я чуть не подпрыгнул.
Что за черт, корзина исчезла. В изумлении я протер глаза. Случай казался невероятным: ведь на мое зевание пошло секунд пять, много десять, между тем и самому ловкому человеку понадобилась бы, по крайней мере, минута, чтобы перебежать поляну, схватить корзину и утащить ее в лес. Я пребывал в полном недоумении, но вдруг, осененный мыслью, сразу успокоился: разбойник, конечно, сидел на дереве и просто подтянул к себе корзину.
Ведь недаром девушка, ее принесшая, что-то швырнула, как мне показалось; конечно, она закинула конец веревки на одну из ветвей дуба. Наблюдать далее казалось излишним: не вступать же мне в единоборство с убийцей, тем более что мне пришлось бы быть на открытой поляне, а ему за прикрытием ветвистого дерева.
Я вернулся и также тихо пробрался в мезонин.
Разбудив Швабо, я рассказал ему о результатах моего наблюдения, и, растолкав нашего скупщика шерсти, мы совместно выработали ближайший план. Мы условились утром для видимости провозиться над разбором шерсти часа полтора-два, после чего наш «патрон» даст хозяину задаток и заявит ему, что явится с подводами завтра, произведет окончательный расчет и увезет закупленную шерсть. Все так и произошло: рано утром появились: «пенс» (молоко), «скабапутра» (латышская каша) и даже пара бутылок «аллус» (пива). Если в корзинке был такой же завтрак, подумал я, то «птичка Божья» не голодает. Дав задаток и распрощавшись, мы направились по дороге, но, конечно, не в ту сторону, откуда пришли, а как бы продолжая наш обход и покупки. Сделав здоровый крюк, версты в четыре, мы вновь вышли на дорогу и отправились к станции. Здесь мы расстались: наш скупщик вернулся в Ригу, а мы со Швабо направились в ближайший уездный город Вольмар. Здесь, взяв десять урядников, мы вернулись на эту же станцию и двинулись к хутору Озолинша. Шли мы нарочно медленно и, не доходя до него, даже присели покурить на высоком открытом холмике. Я зорко следил за усадьбой. На ней повторилось в точности то же, что и в прошлый раз: общий переполох, а затем какой-то человек перебежал двор, перемахнул через забор и пустился наутек к дубовой роще.
Я направил Швабо с тремя урядниками на хутор для производства тщательного обыска, а сам с оставшимися семью человеками кинулся к роще. Окружив полянку все с тем же дубом, я крикнул разбойнику:
— Эй, ты, Карл Озолинш, слезай!
Ответа не последовало. Мы внимательно всматривались в густое дерево, но Озолинша не было видно. Не получив ответа, мы кинулись с топорами к старому дубу, намереваясь его срубить, но из-под вершины дерева щелкнул выстрел и один из урядников, раненный в плечо, выронил топор. Мы разбежались и, прикрывшись деревьями, открыли беспорядочную стрельбу.
— Не стреляйте, — заорал Озолинш. — Я сдаюсь! — и, швырнув на землю револьвер, стал медленно сползать с дерева.
Он тотчас же очутился в наручниках. Оказалось, что у убийцы было сооружено целое логовище в ветвях дуба, своего рода крепкий замок, обнесенный со всех сторон, так сказать, живым трельяжем.
Мы вернулись на хутор, обыск был в полном разгаре.
Дом Озолинша оказался сущим интендантским складом: в подвале и на чердаке были обнаружены целые батареи сахарных голов, цибики чая, пуды кофе, огромное количество мануфактуры и т. п.
Среди разных бумаг была найдена и квитанция Вольмарской ссудной кассы на золотые часы, оказавшиеся принадлежащими Детерсу.
Вся почтенная семейка была мною арестована и под конвоем привезена в Ригу- Таким образом, недельки через две после этого в моих руках находились не только главарь шайки, но и два видных ее члена, причем против каждого из них имелись веские улики.
Против главаря Озолинша ломбардная квитанция на заложенные часы; против Христофорова говорила записка, вынутая изо рта Грешного Затылка, написанная рукой его, Христофорова; привезенный из Нижнего Фингергут не мог сколько-нибудь правдоподобно объяснить потерю фаланги мизинца. Эти улики да ряд противоречий на перекрестных допросах заставили их, наконец, сознаться. Но остальных двух членов шайки, о которых глухо упоминала Шпурман, все они назвать наотрез отказались. Впрочем, эти два «молодца» попались значительно позднее и по другому делу, причем были присуждены по совокупности преступлений.
Судьба участников этой далекой кровавой драмы была весьма разнообразна: главарь Озолинш был приговорен к пожизненной каторге, но пробыв в Сибири года четыре, бежал оттуда, появился в Риге и свел счеты с несчастной Шпурман, размозжив ей голову ударом топора, за что и был повешен по приказанию начальника карательной экспедиции Орлова. Христофоров и Фингергут, приговоренные к двадцатилетней каторге, отбывали ее вплоть до революции, после чего вернулись обратно в Латвию. «Шкетишка» Крумен сделал головокружительную карьеру. Этот «обещающий» мальчик, как я слышал, играет ныне видную роль в европейских дипломатических кругах. Что же касается моего Швабо, то на днях газеты сообщили об его аресте в Совдепии, где он занимал должность начальника Московского уголовного розыска. Если газетные сведения точны, то не встречать мне уже, конечно, Швабо на этом свете.
Король шулеров
правитьВ 1905 году на рижском горизонте появилась фигура, быстро обратившая на себя всеобщее внимание. То был граф Рокетти де ля Рокка.
Этот «испанский гранд», кстати прекрасно говоривший по-русски, занял лучший номер гостиницы «Франкфурт-на-Майне», что помещалась на Александровской улице, и зажил на широкую ногу.
Граф был высоким желтолицым брюнетом с черной красиво расчесанной бородой, прекрасно одевался, обладал изящными, несколько развязными манерами, словом, был знатным иностранцем.
Он как-то быстро сумел втереться в местное общество, стал появляться в офицерском собрании 29-й артиллерийской бригады, сделался членом местного клуба и, как говорили, даже пытался записаться в клуб Черноголовых — в это кастовое и фешенебельное учреждение.
Граф повел крупную карточную игру и сразу прослыл за чрезвычайно счастливого игрока. Его удачливость в игре стала вскоре притчей во языцех и повела к тому, что ко мне, как к начальнику местного сыскного отделения, стали обращаться почтенные горожане, сыновья которых легкомысленно проигрывали графу крупные суммы. Так, помнится мне, обратился за моей помощью некий Ранк, рижский коммерсант и домовладелец. Он жаловался, что сын его днюет и ночует у графа во «Франкфурте», безудержно предается игре и проигрывает большие деньги.
Ранк никаких подозрений не высказал, а просил лишь обратить внимание на то, что игра производится в гостинице. Но так как слава о невероятном счастье графа все разрасталась, то я нашел нелишним навести негласно о нем справки.
Я запросил гостиницу. Оказалось, что Рокетти живет большим барином, щедро сыплет чаевыми, за все платит аккуратно и вообще является желанным постояльцем.
Между тем удачи Рокетти продолжались, и у меня все больше крепло подозрение: уж не шулер ли он? Я обратился за справками в Москву и Петербург, описав возможно точнее наружность графа, но из обеих столиц мне ответили, что граф Рокетти де ля Рокка местным полициям неизвестен и в списках профессиональных шулеров не значится. Я, откровенно говоря, ожидал того ответа. Теперь приходилось предположить, что Рокетти вовсе не Рокетти, а под этим именем скрывается кто-то другой. Для более точного ответа из столиц потребовалась бы фотография заподозренного, но у меня ее не было, а следовательно, нужно было ее достать, как и паспорт, не возбуждая при этом в «графе» подозрений.
Я не видел другого способа, как командировать для этой цели своего человека под видом случайного проезжего, остановившегося в «Франкфурте». Сделать это было нелегко, так как штат рижской полиции был не так уж велик и сколько-нибудь способные агенты его могли быть известны прислуге и администрации гостиницы, что в свою очередь могло бы помешать делу. Тут я вспомнил о некоем Янтовском, ловком разбитном поляке, хотя и не служащем у меня, но не раз напрашивавшемся на службу в сыскную полицию.
Я позвал его к себе.
— Хотите, Янтовский, испробовать ваши силы и, в случае удачи, быть зачисленным в наш штат? — спросил я его.
Он с радостью выразил полную готовность, и я, растолковав ему, что от него требуется, благословил его на работу.
Янтовский в тот же вечер с чемоданчиком в руках прибыл в «Франкфурт» «с вокзала» и, заняв номер в том же коридоре, где и Рокетти, прописался лодзинским коммерсантом, приехавшим в Ригу по делам.
Однако попасть к «графу» было не так просто. Он был «недоступен» и, видимо, завязывал знакомства «с большим разбором».
В бесплодных попытках прошла целая неделя, и лишь в начале второй Янтовскому за табльдотом и бутылкой Кристаля удалось обратить на себя высокомилостивое внимание почтенного графа.
Они разговорились и вскоре вместе как следует выпили.
С этого момента началась их дружба. Янтовский выдавал себя за крупного коммерсанта, богатого, но прижимистого, лишь изредка, словно прорываясь, открывал графу «перспективы и возможности».
Раза два игранул с ним в железку по маленькой, проиграв ему скромно сто рублей (бюджет рижской полиции не позволил большего). Вскоре Янтовский явился ко мне и заявил, что у Рокетти в номере фотографий не имеется, но что ему, Янтовскому, удалось на несколько часов похитить паспорт графа из письменного стола.
Паспорт этот был немедленно сфотографировани внимательно осмотрен. Оказался он выданным в Петербурге испанским посольством года полтора тому назад. Печати, подписи, текст — все было в полной исправности и не могло внушать подозрений. Янтовскому я поручил подложить паспорт на прежнее место и во что бы то ни стало уговорить «графа» сняться. Сам же я телеграфировал в Петербург в испанское посольство, прося указать мне дату выдачи паспорта графу Рокетти де ля Рокка. Через несколько дней канцелярия посольства мне любезно сообщила год, месяц и число выдачи означенного паспорта, и, к моему величайшему изумлению, они были те же, что и на паспорте.
Между тем мой «граф» окончательно распоясался: бил направо и налево, выдерживал тальи по 15 карт и загребал деньги, что называется, лопатой.
Несмотря на благоприятные для графа сведения из столиц, во мне, однако, росла уверенность в том, что он играет нечисто. Ведь не может же, в самом деле, счастье никогда не изменять? Рокетти же никогда не проигрывал. Между тем Янтовскому удалось, наконец, добиться цели. Как-то утром, после сильного кутежа в «Варьете Шнелле» Янтовский возвращался домой под руку с Рокетти и, проходя мимо какой-то маленькой фотографии, припал к «графу» на грудь и, признаваясь ему в любви и дружбе, уговорил последнего сняться с ним на память. Хотя час был довольно ранний, но пьяная энергия и деньги сделали свое дело, и нечесаный фотограф снял обнявшихся приятелей. Карточка была мне доставлена, изображение Янтовского я срезал, и фотография «графа» с рукой Янтовского, обрубленной по плечо и обнимающей Рокетти, отправилась в Петербург.
Через двое суток меня известили, что присланная физиономия принадлежит известнейшему шулеру, некоему Ракову, бывшему поручику одного из армейских кавалерийских полков, выгнанному из части за те же грехи. Раков хорошо известен петербургской полиции и давно зарегистрирован ею в число своих постоянных «клиентов». К тому же имеет в прошлом судимость за кражу.
— Вот тебе и граф Рокетти де ля Рокка!
Воображение загалопировало: ведь если паспорт у Ракова не поддельный, то куда же девался истинный его владелец? И не перешагнул ли Раков где-либо за границей через труп графа де ля Рокка?
Церемониться теперь было нечего, и, взяв своего агента Швабо и все того же Янтовского, я в их сопровождении нагрянул ночью во «Франкфурт» для производства обыска у Ракова. «Граф», как водится, попытался изобразить оскорбленное достоинство, но, будучи назван мною по фамилии, быстро увял. Обыск дал кое-что: было найдено несколько дюжин нераспечатанных колод, присутствие которых Раков объяснил частой игрой в карты.
Однако на дне его элегантного чемодана в особой коробочке была обнаружена карта поистине филигранной работы. По виду это был обыкновенный валет пик, но при детальном осмотре этот валет превращался в короля той же масти. Трюк заключался в следующем: был взят валет пик обычного вида и на одной из половин этой карты была искусно наклеена на тончайшей бумаге половина карты короля пик; другая половина короля не была подклеена вовсе и могла свободно сгибаться и разгибаться при помощи тончайшего волоска, подклеенного на сгибе и игравшего роль шарнира; на обратной стороне этой движущейся плоскости было изображение половинного валета. Таким образом, разложенная плоскость давала короля, а сложенная — валета пик.
Раков уверил, что эта карта у него ради забавы для фокусов.
«Граф» был, конечно, арестован и доставлен в сыскную полицию.
Оставалось выяснить судьбу настоящего Рокетти. Вызвав Ракова на допрос, я сказал ему следующее:
— Вы, Раков, снова попались, т. е. с вами произошло то же, что и в свое время в полку и не раз в столицах. Вы давно зарегистрированный шулер, к тому же еще судились за воровство. Отпираться бесцельно. Вы обязаны будете рассказать, откуда и как раздобыли паспорт графа де ля Рокка, а затем посвятить меня во все подробности вашего позорного ремесла. Расскажете — несколько месяцев тюрьмы; не захотите говорить — и вам грозит высылка за пределы Европейской России.,
Раков поколебался и сказал:
— Про паспорт я расскажу вам охотно. Но относительно карт разрешите не распространяться — это моя профессиональная тайна…
— Как угодно, — сухо сказал я.
Раков долго молчал и, наконец, махнув отчаянно рукой, заявил:
— Будь по-вашему, расскажу вам.
И Раков начал свой рассказ.
— Итак, — начал Раков, — сначала о паспорте. Все это очень несложно: принялся я одно время разъезжать в так называемых трен-де-люксах, курсирующих от Петербурга через Варшаву, Вену и Вентимиле до Ниццы; заводил в них знакомства и, пользуясь сном соседа, похищал у него бумажник. Так случилось и с графом де ля Рокка. Познакомился с ним, поужинал вместе в вагоне-ресторане, выпили изрядно. Вернулись в наше купе, граф крепко заснул, и я, завладев его бумажником (в нем находился и паспорт), вылез в Пскове. По этому паспорту я благополучно прожил месяца два и изучил этот документ в совершенстве. Наконец, я попался на одной из своих очередных краж, был судим и отбыл годичное тюремное заключение, причем паспорт у меня, конечно, был отобран.
Выйдя из тюрьмы, я разыскал своего знакомого, мелкого служащего в испанском посольстве, каковой за известную мзду согласился похитить из канцелярии посольства новенький бланк.
Этот же чиновник заполнил, как полагалось, текст, проставил даты, имя и фамилию, указанные мною, приложил нужные печати, подделал подписи, в точности отвечающие подписям на моем бывшем отобранном паспорте. Таким образом, был создан в моем лице граф Рокетти де ля Рокка. Вы можете проверить эти сведения, тай как отобранный у меня тогда паспорт, очевидно, хранится в каком либо архиве с вещественными доказательствами по моему бывшему делу. (Впоследствии это было проверено, и слова Ракова подтвердились.)
— Теперь о моем искусстве, — сказал Раков и словно преобразился: глаза его заблестели вдохновенным блеском, лицо расплылось в счастливую улыбку, и как-то восторженно, тоном убежденного фанатика он заговорил:
— Карты! Это, изволите видеть, особый волшебный мир! Это широчайшее опытное поле для всевозможнейших переживаний.
Если жизнь наша вообще борьба в широком смысле этого слова, то на зеленом поле она принимает конкретные, весьма ощутительные формы… Еще бы! Вчерашний нищий сегодня может стать богачом!
Многие склонны видеть в картах нечто мистическое. Следя за полосами счастья и упорного невезения, они готовы усматривать в этом чуть ли не вмешательство каких-то флюидов, каких-то сверхъестественных сил. Мы на это смотрим несколько иначе и, не полагаясь на астральные силы, всецело доверяем законам физическим и, если хотите, законам своего рода механики. Хороший игрок (Раков, видимо, избегал слова шулер) встречается так же редко, как и хороший, скажем, дегустатор. И в нашем деле имеются ремесленники и артисты. Артист должен обладать не только выдержкой и находчивостью, но и все пять внешних чувств должны быть в нем развиты до совершенства. Не говоря уже об осязании, но зрение и слух, равно как обоняние и вкус, должны работать у него без отказа.
— Ну, что касается обоняния и вкуса, это, надо полагать, с вашей стороны цветок красноречия!
— Вовсе нет! Из дальнейшего рассказа вы в этом убедитесь.
Итак, от общих мест перехожу к практической сути. Маэстро нашего дела дня за два до крупной игры должен беречь пальцы и не снимать по возможности перчаток. Перед самой игрой, вымыв тщательно руки, полезно кончики пальцев опустить на мгновение в спирт с целью уничтожения жировых частиц с поверхности кожи.
Этими приемами вы достигаете максимальной чувствительности.
Теперь о самих приемах игры. Их много: от грубого передергиванья трилистников на волжских пароходах и до моих утонченных приемов включительно. Не буду говорить вам о крапах: ногтевом, шершавом и проч.
Тут я его перебил:
— Не считайте всех знатоками вашего искусства, а потому расскажите и о крапах.
— Извольте! Это чрезвычайно просто: во время игры на нужных вам картах вы незаметно проводите ногтем, конечно, на лицевой стороне, вследствие чего на рубашке образуется бугорок, легко ощущаемый. Таким образом, по этому бугорку при вытягивании карты из машинки вы заранее ее определяете. Шершавый крап, в сущности, тот же ногтевой, с той лишь разницей, что вы ногтем делаете отметки по острому ребру карты. Образуется своего рода пилочка, легко ощущаемая при тасовании. Наконец, широко распространен следующий прием, особенно пригодный для железки: вы дома заранее приготовляете дюжину колод, делаете это так: с крайней осторожностью отклеиваете бандероль на запечатанной колоде, бритвой делаете надрез на желтой бумаге, бережно извлекаете оттуда карты, подтасовываете их для накладки, не забывая оставить туза бубен снизу, и затем снова заделываете пакет. Входите в контакт с дежурным клубным лакеем и передаете ему заготовленные колоды. Садитесь играть, проигрываете некоторое время и, раздосадованные проигрышем, вы пользуетесь правом всякого игрока требовать новые карты. Ваш сообщник приносит вам на подносе переданную ему дюжину, и, бросив их на стол, вы принимаетесь их распечатывать; играющие, разумеется, вам помогают.
Предоставив вашим партнерам на тасовку колод 10, вы пару из них тасуете лично, вернее, делаете вид, что тасуете, вы подсовываете ваши колоды в уже собранные карты и, наложив руку именно на них, пододвигаете все карты для снятия и подрезки, после чего карты укладываются в машинку, и вы замечаете, куда приблизительно попали ваши две колоды: в начало, в середину или в конец машинки. Игра начинается! Проходит ударов 10-15, карты в машинке быстро убавляются, и, наконец, дело доходит до ваших двух колод.
Тут- то и начинается главное.
Разумеется, редко подойдет так, что ваш черед метать совпадет с подошедшей накладкой, чаще она достается другому, и вы видите, как мечущий игрок дает свободно две-три карты, на четвертой удивится, поколебается, с восхищением убьет пятую, много шестую, после чего судорожно оттолкнет машинку (подальше, дескать, от соблазна). Банк продается дальше. Иногда, если вы не на очереди, найдется до вас любитель сильных ощущений и купит наросший банк, но такой перекупщик, убив к собственному изумлению еще одну карту, спешит отделаться от метки, и, наконец, банк по покупке достается вам. Вы, отчаянно тряхнув головой и крякнув, убиваете на удивление всем еще 2-3 очень крупных карты, после чего наступает реакция. Игроки, терроризированные невероятной талией, резко понижают свои ставки, а затем и перестают понтировать вовсе. Вы возмущенно отшвыриваете машинку; банка, конечно, никто не покупает, и начинается очередная метка, обыкновенно чуть ли не с рубля. Хорошо в таких случаях вмешаться в дело в качестве понтирующего и, умышленно остановясь на жире или очке, перешибить этим самым оставшиеся комбинации в накладке (дабы не возбудить подозрений в невероятно длинной талье).
А вот вам способ, за который я от моих немногих коллег получил прозвище «клубного короля». До него я додумался лично.
Вы с той же осторожностью вынимаете дома карты из оберток, отбираете в каждой колоде тузы, двойки и тройки и смачиваете их слегка особым, мною составленным химическим раствором. Раствор этот не видоизменяет внешне карту, остается та же свежесть и блеск. Такая карта, будучи высушенной, не имеет запаха, но стоит коснуться ее влажным пальцем и поднести палец к носу, как вы ясно ощутите нежный аромат фиалки, притом до того приторный, что даже во рту сделается сладко (это благодаря хлороформу, отчасти входящему в мой состав). Клубный лакей также по вашему требованию приносит эти врученные ему заранее карты, их распечатывают, тасуют, подрезывают, укладывают в машинку, и игра начинается.
Теперь представьте: вы мечете банк в железку, в банке у вас накопился изрядный куш. Вы решаетесь дать последнюю карту, начинаете метать: одну ему, одну себе, одну ему, одну себе, смотрите свои карты — предположим, у вас пять или шесть очков.
Вы предлагаете купить третью карту, а партнер вам говорит спокойно: «не надо». Положение для вас создается пиковое. Вы мгновенно соображаете — ведь 9 или 8 он бы открыл, к жиру, к очку, к 2-м, 3-м, 4-м и к 5-ти он бы купил, следовательно, у него 6 или 7. Итак, у вас 50 шансов за проигрыш, 50 шансов быть en carte и ни одного шанса на выигрыш. Покупать к шести, разумеется, очень трудно, и тут начинается комедия: приложив палец к губе и подумав, вы нерешительно тянетесь к машинке, но не вытаскиваете из нее карту, а лишь прижимаете палец к ней, затем, словно раздумав, отдергиваете руку и, снова глядя в свои карты, будто еще колеблясь, подносите палец к верхней губе. Если не запахло фиалкой, то и не покупайте — бесцельно, авось на 6 будете en carte, если же во рту стало сладко и нежный аромат поразил ваше обоняние, тяните смело — выигрыш почти обеспечен, так как при двойке и тройке у вас образуется 8 или 9, а при тузе 7. Конечно, этот способ не так действителен, как первый, так как всего лишь 12 карт из каждой колоды вами отмечены, но зато он имеет и свои преимущества: вы не можете быть пойманным.
Затем Раков мне дал весьма ценное указание. Оказалось, что императорская карточная фабрика выпустила по недосмотру за последний год несколько десятков тысяч карт, в которых синяя рубашка на картах была неодинакова во всей колоде, а именно: рубашка эта представляла собой, скажем, 16 (точное число не помню) параллельных рядов, как бы ромбиков (нечто вроде сетки), но таких 16 полных рядов имели лишь фигуры и десятки; рубашка же на девятках и до двоек включительно имела всего 15 рядов, 16-й же дополнялся двумя полурядами срезанных ромбов, расположенных один полуряд наверху, другой внизу карты. Конечно, столь приметный крап был шулерами использован и, по словам Ракова, он особенно годился для игры в польский банк, где понтирующий, как известно, получив три карты и идя втемную, выигрывает вдвое против названной суммы.
— А для чего у вас эта двойная карта? — спросил я Ракова.
— Ну, это так, игрушка, разве по пьяному делу в домашней игре. Я иногда пускаю ее в ход в двадцать одно. Ведь все-таки как-никак, а знаете ли лестно к 17 купить короля, а то и к 19 валета.
Итак, господин Кошко, вы видите, что зрение, слух (условные сигналы стуком), об осязании и говорить не приходится, но даже обоняние и вкус — все работает в нашем тонком деле!
Раков не налгал, говоря о промахе карточной фабрики. Я проверил его заявление, приказав в нескольких рижских лавках достать по игре карт, после чего и известил Петербург.
Я несколько колебался печатать это своего рода руководство для шулеров. Чем черт не шутит, еще соблазнишь, чего доброго, нестойкую душу. Но затем соображения иного порядка взяли верх: ведь доводя до широкого сведения о приемах, практикуемых клубными акулами, я этим самым предостерегу, быть может, многих людей от ловких сетей Раковых и им подобных.
«Мечта любви»
правитьКак-то Московская сыскная полиция была оповещена о крупной краже, происшедшей в доме одного из нефтяных королей, проживавших на Леонтьевском переулке, в собственном особняке. У г-на А., вернее у его жены, исчезли драгоценности на сумму свыше 100 тысяч рублей. В числе их пропала нитка жемчуга, что особенно огорчало ее владелицу. Кража произошла при совершенно невероятных условиях. Говоря о них, я вынужден дать кое-какие топографические описания. Особняк, занимаемый А., был высоким, двухэтажным зданием, внизу помещались приемные комнаты, в верхнем этаже, так сказать, интимные покои хозяев. Будуар, спальня и ванная комната г-жи А. окнами выходили на узенький асфальтовый двор, отделявший этот дом от соседнего высокого 4-этажного. На дворик выходил и подъезд особняка. В глубине двора помещался небольшой флигелек — дворницкая. Перед дворовым фасадом росли 2 высокие тенистые липы, ветвями своими несколько прикрывавшие открытый балкон, прилегавший к будуару.
Ванная комната и спальня были комнатами непроходными и имели лишь единственный выход в будуар; из последнего же имелась еще дверь в небольшую гостиную, окнами выходящую на Леонтьевский переулок. Направо от гостиной помещалась небольшая столовая, отделенная от нее аркой. Таким образом, сидя в столовой, у сидящих в поле зрения всегда находилась дверь будуара, а следовательно, никто не мог бы проникнуть в него из гостиной незамеченным.
В день исчезновения драгоценностей г-жа А., приняв ванну и накинув пеньюар, сидела у себя в будуаре, перебирала какие-то письма и мысленно распределяла свой день. В это утро, как это с ней часто случалось, она подошла к стенному шкафику, вынула из шкатулочки любимый жемчуг, полюбовалась им и положила его на туалетный столик вместе с несколькими кольцами, предполагая их надеть при выезде в город. Ровно в час лакей доложил о завтраке, и г-жа А., пройдя через гостиную в столовую, уселась с мужем за завтрак. Муж ее сегодня торопился, и позавтракали они быстро. За столом, как всегда, подавали им двое лакеев, горничная дожидалась внизу звонка барыни, повар и поваренок были на кухне. Таким образом, с уверенностью супруги А. утверждали, что решительно никто в час завтрака не проходил в будуар. Между тем, вернувшись к себе, г-жа А. с изумлением обнаружила исчезновение и жемчуга, и колец. Это показалось им чуть ли не волшебством!
А. позвал к себе дворника, расспросил, но последний заявил, что все это время подметал двор и никого, однако, выходящим из подъезда и черного хода не видел.
Я это дело поручил моему чиновнику Ксавельеву, каковой рьяно и принялся за работу.
Он по нескольку раз допросил всю прислугу, внимательно осмотрел все помещение, простукал чуть ли не каждый вершок крыши и, тщетно пробившись месяца два, с тоскою заявил мне:
— Нет, г. начальник, не в силах моих распутать это чертово дело. Не то что подозрений я ни на кого не имею, но мне не удается обнаружить и самомалейшего следа.
Выбранив его за никчемность, я взял это дело в свои руки.
Кража представлялась мне действительно загадочной и незаурядной.
В ней не имелось определенного конца, за который можно было бы ухватиться, а следовательно, приходилось уповать на логический ход мышления. В этой краже имелся один лишь более или менее уязвимый пункт: так как чудес не бывает, факт же исчезновения драгоценностей несомненен, то, следовательно, кто-нибудь да их похитил. Подозрений на прислугу не имеется, ввиду удостоверения хозяев о том, что никто не проходил во время завтрака в будуар, следовательно, вор проник извне и, похитив драгоценности, тотчас же скрылся, так как уже часа через три после пропажи весь дом был моими людьми безрезультатно обыскан. Как при таких условиях мог дворник, подметающий двор, не заметить постороннего, выходящего или вылезающего из дома человека? На это обстоятельство я и обратил свое внимание. Я вызвал к себе Никиту Сушкина (так звали дворника), допросил его лично. Этот допрос утвердил меня в убеждении правильности взятого пути.
Сушкин давал довольно сбивчивые показания: то утверждал, что с часа до двух безотлучно мел двор, то заявлял, что выходил и за ворота, а то будто бы и бегал в дворницкую за новой метлой.
— Ты что-то, брат, врешь и путаешь, — сказал я ему, — раз вор похитил свою добычу в час, а ты в это время мел во дворе, ты не мог его не заметить, а если говоришь, что ничего не видел, то, стало быть, ты с вором заодно.
— Никак нет, ваше высокородие, я как перед Истинным не виноват и ничего по этому делу не знаю.
Однако я счел нужным арестовать Сушкина. Просидел он у меня в полицейской камере дней пять, после чего пожелал дать новое показание.
— Ну что, Сушкин, надумал? — встретил я его.
— Так точно, ваше высокородие, надумал. Чего мне ее жалеть, проклятущую? Все одно — как сквозь землю провалилась. Может быть, вы ее и разыщете, а я ей, непутевой, посылочку в тюрьму соберу, да хошь через решетку, а повидаюсь.
— Что ты говоришь, говори толком! Я не пойму!
— Да известное дело, расскажу все как было. Не век же сидеть мне зря под замком.
— Говори!
Никита почесал в затылке, потоптался на месте и начал:
— Недель, пожалуй, за пять до кражи, стоял я у ворот, опершись на метлу, да по сторонам поглядывал. Вижу, идет эдакая бабочка московская, высокая, румяная, зубы сахарные, глаза с поволокой, одним словом, красавица; в платочке и по всем видимостям из простого звания. Я загляделся. «Откелева, — думаю, — эдакая краля плывет?» А она поравнялась со мной, улыбнулась во всю ширь да и спрашивает:
— Скажи, милый человек, как мне тут на Медвежий переулок пройтить?
Ну я, конечно, стал растолковывать — так, мол, и так, спросил, где, мол, живете, какой губернии будете, обожаете ли кинематограф, ну там и о разном поговорили. И она полюбопытствовала, как, дескать, прозываюсь, давно ли на месте служу, и вообче о всем прочем. Очень она мне сразу пондравилась. Денька через три гляжу, опять плывет. Этот раз встретились как знакомые, поздоровкались за ручку. Дня через два опять была, потом опять и, что скрывать, скажу по совести, полюбилась она мне — во как! (Тут Никита ударил себя кулаком в грудь.) Однако должен сказать, что препятствие вышло: оказалась она замужней, муж ейный служил половым в трактире Тестова. Сказала, что мужа не любит, что он старый, ворчит, а иногда и с… с… за волосья треплет. Много раз звал я ее зайтить в дворницкую, да не тут-то было! Я, говорит, женщина честная, к чужим мужчинам не шляюсь, извините, с меня взятки гладки. Вижу, дело сурьезное, иначе, как без брака, ничего не выйдет, ну и стал я урезонивать: поговори, дескать, добром с мужем, может, и уломаешь, мы ему новую тройку сошьем и рублев пятьдесят отвалим, пущай дает развод, а я обзакониться не прочь.
— Ладно, — говорит Настя, — поговорю, а с ответом жди меня в четверг (это, стало быть, было за три дня до кражи).
Ну, конечно, ваше высокородие, не захотел я ударить лицом в грязь, опять же в первый раз буду принимать гостью дорогую.
Накупил я леденцов, пряников, отмочил 2 селедки, раздул самовар и вышел к воротам молодцом: шапка набекрень, ус подкручен, в лакированных сапогах, в новых галошах, с серебряной цепью на грудях. Ждал, ждал, а ее все нет. Что за притча такая! Измучился весь. А она так и не пожаловала. Всю ночь не спал, а наутро мне письмецо: так, мол, и так, заочно вам кланяюсь и сообщаю, что вчерась притить не могла, муж с пьяна побил, а в воскресенье, мол, непременно буду полчаса первого. Мой на дежурство в двенадцать отправляется к Тестову, заменяет товарища.
— Ладно, — думаю, — буду ждать. Селедки, конечно, сожрал сам, а конфекты и пряники оставил до воскресенья. Действительно, в воскресенье не надула, пришла ровнехонько полчаса первого, и просидели мы с ней за самоварчиком до двух часов, да и дело порешили. Говорит: муж согласен, а только окромя тройки, сто целковых требует. Ну, куда ни шло для такого дела. Растянусь, а недостающую полсотню из-под земли раздобуду. Только что Настя ушла, бежит горничная — барин-де требует. Стали они меня расспрашивать, как и что видел? Ну, как скажешь им правду? С места, пожалуй, за недосмотр выгонит, а тут на носу свадьба. А только, между прочим, с того самого дня Настенька моя как в воду канула, носу не покажет, письмеца не пришлет, изумился я весь, истерзался. И к Тестову бегал, да без толку. Явите Божескую милость, хошь она, может, и стерва, и воровка, и глаза мне отводила, а разыщите ее, пущай сидит в тюрьме, вшей кормит, хошь она и не стоющая моих чувств, все-таки иной раз в воскресный день я ей посылочку справлю да на личико ейное скрозь решетку погляжу.
— Ну, братец, на это не надейся. Пропивает она, поди, со своим любовником краденое да посмеивается над тобой.
— Неужто, ваше высокородие?
— Скажи, сообщала она тебе свой адрес?
— Да, действительно, говорила, а только, можно сказать, наврала.
Сбегал я на Никитинскую, дому номер 37, спрашиваю, у вас-де проживает половой от Тестова Николай, а мне говорят, что в этом доме живут господа разные и половых никогда не проживало.
— Ты сберег ее письмо?
— Как же, схоронил его в сундучке промеж чистых рубах.
— Ты сейчас отправишься к себе с моим агентом и принесешь мне его, а там увидим.
Конечно, больших результатов от письма я не ждал, разве по штемпелю удастся лишь установить часть города, откуда было оно отправлено.
Но мой опыт говорил мне, что часто секрет удачного розыска заключается в пренебрежении всякими мелочами. В данном случае это положение блестяще оправдалось. Сушкин принес мне! письмо, я взглянул на конверт, надписанный корявым, явно деланным, почерком. Штемпель был Мясницкой части. Развернув письмо, я был приятно удивлен: на нижнем краю бумаги выделялся отчетливый отпечаток пальца, очевидно, писавшего. Судьба мне посылала дактилоскопический оттиск, и я не преминул им воспользоваться.
— Ну, Сушкин, вижу, ты мне правду сказал. Иди себе с Богом, а если понадобишься как свидетель — вызову.
Не прошло и часу, как чиновник, заведующий дактилоскопическим кабинетом, доложил мне, что аналогичный оттиск имеется у нас в архиве и принадлежит известнейшему шулеру и вору — Ракову.
С этим ловким мошенником я уже сталкивался в Риге, где он фигурировал под ложным именем графа Рокетти де ля Рокка. Об его шулерских проделках я писал уже в одном из предыдущих своих очерков («Король шулеров»).
Теперь предстояла нелегкая задача разыскать Ракова и им награбленное.
Московские ювелирные магазины давным-давно были оповещены о пропавшем жемчуге и кольцах. Им были даны точные рисунки пропавших вещей, но они молчали, из чего следовало, что Раков либо бежал из Москвы, либо, оставаясь в ней, временно отсрочивает ликвидацию. Для очистки совести я тотчас же навел справки и в адресном столе, и во всех полицейских участках, но, как и следовало ожидать, Раков не был прописан и не значился в числе выбывших. Этот милостивый государь если и пребывал в настоящее время в Москве, то проживал, очевидно, в ней снова под чужим именем.
Пришлось выработать следующий план: мой способный агент Швабо, переведенный мною в Москву из Риги, принимавший в свое время деятельное участие в аресте графа де ля Рокка и хорошо знавший его в лицо, был поставлен во главе этого розыска и бессменно дежурил в сыскной полиции и у своего домашнего телефона.
Ему в помощь я дал 20 агентов, снабженных фотографиями Ракова. Эти 20 человек рассыпались по всему городу по двое и принялись биться в железку и прочие азартные игры по всем клубам и более или менее известным карточным притонам Москвы.
Первая неделя прошла безуспешно. Швабо всего лишь раз вызывался, но и то не признал в заподозренном Ракова. На вторую неделю мошенник попался. Об его довольно необычном аресте Швабо мне рассказывал так:
— Звонит мне наш Ефимов из купеческого клуба. Раков, мол, здесь, и Ильин (другой агент) играет с ним за одним столом.
Взяв трех товарищей, двоих с собой в автомобиль, третий поехал на велосипеде, — мы помчались в клуб. Сомнений не было — за столом сидел Раков. Я не хотел его немедленно арестовывать, так как он мог не указать своего настоящего адреса, где, быть может, и хранятся украденные драгоценности. Пришлось ждать.
В третьем часу ночи выигравший Раков встал из-за стола, не торопясь прошел в буфет, вкусно поужинал, после чего вышел из клуба. Мы, разумеется, следом. Он нанял автомобиль, и мы двинулись. Наша машина держалась в саженях 50-ти от его.
Между нами непринужденно катил велосипедист. Проехав изрядное расстояние, мы добрались до Чистых прудов. Раков свернул в переулок, пересек небольшую площадку и грузно завернул в Лобковский переулок. Мы остановили наш мотор на площадке, агент же на велосипеде следовал не отставая, видел, как Раков остановился у второго номера дома, рассчитался с шофером и, пропущенный сонным швейцаром, вошел в подъезд. Оставив свой автомобиль на площадке с агентом-шофером, я с двумя сослуживцами присоединился к нашему велосипедисту и позвонил к швейцару.
— Я чиновник сыскной полиции, — сказал я ему, — кто этот господин, которого ты только что впускал, и в какой квартире он живет?
— Они здесь не живут, а только очень часто бывают, в третьем этаже, у актерки.
— Фамилию его знаешь?
— Так точно — это князь Чекаридзе.
— Вот что! Помни — ни слова о том, что я тебя расспрашивал, не то ответишь по закону.
— Да нам что! Мы ничего!
— Ну, то-то же, смотри! — и я погрозил ему пальцем.
Так как было важно выяснить точное местожительство Ракова, то я решил, господин начальник, не покидать дежурства в переулке.
Дожидаться пришлось долго. Лишь часов в 11 утра Раков вышел из подъезда в сопровождении какой-то дамы. Оставив двух своих людей у подъезда для производства обыска и допроса у актрисы при ее возвращении (так как Раков, очевидно, вышел с ней), я вплотную последовал за удаляющейся парочкой.
Женщина говорила:
— Я не понимаю, Жорж, куда ты так вечно торопишься, позавтракали бы вместе, а там бы и отправился на свой Леонтьевский, так сказать, в домашний очаг, в объятия своей Дульцинеи… И ненавижу же я ее, она подлая, подлая, подлая!
— Иди ты к черту! — отвечал Раков, — надоела ты мне со своей ревностью.
— Ах так, хорошо! — взвизгнула женщина и круто повернула обратно. Раков злобно плюнул и зашагал дальше. Выйдя на площадку и завидя мой автомобиль, он спросил у шофера: «Свободен?»
В ту же минуту я задал шоферу тот же вопрос. Раков запротестовал:
— Позвольте, я, кажется, первый подошел, — и затем, обратясь к шоферу: — Леонтьевский переулок, 14.
Я взволнованно заговорил:
— Господи! Какое совпадение! Мне тоже на Леонтьевский, 28, нужно. Конечно, вы подошли первым, но, ради Бога, войдите в мое положение, — мне только что звонили по телефону, у меня умирает жена, каждая минута дорога, разрешите присоединиться к вам, я охотно заплачу не только половину, но и за всю поездку.
Будьте великодушны, не откажите!
— Сделайте одолжение, разумеется, такой случай… Какие тут могут быть разговоры…
И я влез в автомобиль следом за Раковым.,
— Три целковых на чай, — сказал я шоферу. — Гоните вовсю. — И, подмигнув ему, шепнул: — В сыскную!
Мы понеслись с головокружительной быстротой. За нами пулей летел наш велосипедист, впрочем, отставший, кувырнувшись на какой-то собаке у Мясницкой. Мы пролетели Мясницкую, перерезали Лубянскую площадь, выскочили на Тверскую и, не убавляя: хода, понеслись по ней к Страстному бульвару. Не успел мой попутчик опомниться, как мы завернули в Малый Гнездиковский и затормозили перед сыскной. По данному мной свистку выбежали наши люди и окружили автомобиль.
— Вот мы и дома, граф Рокетти де ля Рокка, князь Чекаридзе, шулер Раков, — сказал я ему. — Пожалуйте!
На том же автомобиле, с двумя людьми, я проехал на Леонтьевский, 14. Этот дом оказался соседним с особняком А., окнами своими выходящий на двор последнего. Князь Чекаридзе оказался прописанным и живущим в квартире третьего этажа. Мы позвонили, и нам открыла дверь красивая молодая женщина (очевидно, «Настя»).
— Что вам угодно? — изумилась она.
Я отвечал:
— Мы приехали к вам сватами от Никиты Сушкина.
От этого ответа с ней чуть не сделался обморок.
— Довольно балагана, — сказал я строго, — не заставляйте нас зря переворачивать всю квартиру. Где жемчуг и кольца г-жи А.?
Она не сдавалась. Тщательный обыск ничего не дал, пришлось вызвать агентшу, каковая заставила раздеться «Настю» и в корсете последней нашла украденные драгоценности. «Настя», оказавшаяся Екатериной Петровной (кстати, довольно видной актрисой), объяснила мне, что вещи подарены ей ее другом, а откуда они у него, она не знает.
Поблагодарив Швабо, я вызвал на допрос «Настю».
Она пробовала было отпираться, но, уличенная Никитой, быстро сдалась. Встреча Никиты с «Настей» была не из веселых.
— Она? — спросил я его.
— Они-то они, — отвечал изумленный Никита, — а только понять не могу, что за чудо-юдо, эвоно, как дело обернулось, — и, вздохнув, добавил: — Стало быть, судьба моя уже такая…
Он понуро ушел от меня.
— Запираться, Раков, бессмысленно, — сказал я мошеннику, — откровенное признание не избавит вас от наказания, но, быть может, смягчит его несколько. Говорите, как было дело?
И он рассказал:
— С год я работал по нефтяному делу у А. Бывал по делам у него в доме, изучил более или менее распорядок жизни и т. д.
Однако А. меня от службы уволил. Заметив, что его жена часто носит дорогой жемчуг и кольца, мне пришла мысль похитить их.
Дело было опасное и требовало тонкой подготовки. Месяца за три до похищения я занял квартиру третьего этажа в соседнем доме.
Эта квартира имела то огромное преимущество, что окнами своими выходила как раз на дворовый фасад особняка. Весь верхний фасад последнего был как на ладони. Более двух месяцев я терпеливо проводил долгие часы у окна, наблюдая за всем происходившим в будуаре и спальне жены А. Не перечисляю вам ненужных пикантных подробностей, виденных мною, скажу лишь, что я точно установил место хранения драгоценностей, аккуратный час завтрака и неизменные ежедневные отсутствия хозяйки в будуаре от часу до двух дня. Имелось серьезное препятствие в лице дворника, торчащего обычно в эти часы на дворе, но я устранил его, поручив эту задачу моей подруге, каковая и выполнила ее блестяще. Я боялся еще быть узнанным жильцами из окон нашего дома, вот почему в день кражи я с 12 часов дня был наготове, в рыжих усах, бороде и парике. Когда Катя увлекла донжуана в дворецкую, я дождался доклада лакея и выхода г-жи А. к завтраку, вышел из дому черным ходом, шмыгнул на двор А., влез на дерево, перемахнул на балкон, оттуда через открытую дверь в будуар, схватил с туалетного столика жемчуг и кольца и тем же ходом обратно.
Я из осторожности не вернулся сразу домой, а, промчавшись в какую-то боковую улицу, забежал на чужой двор, где в уборной сорвал с себя парик, бороду, усы, переменил головной убор и непринужденно вернулся к себе с противоположного конца Леонтьевского.
Суд приговорил Ракова к трем, а его сообщницу к двум годам арестантских рот. Что касается Никиты, то мне говорили позже, что, потрясенный суровой действительностью и надолго отравленный миражом несбывшегося счастья, он запил горькую.