Островский А. Н. Полное собрание сочинений. В 12-ти т. Т. 10.
М., «Искусство», 1978.
<ОФИЦИАЛЬНОЕ ПИСЬМО H. С. ПЕТРОВУ>
правитьВсе порядочные люди живут или идеями, или надеждами, или, пожалуй, мечтами; но у всякого есть какая-нибудь задача. Моя задача — служить русскому драматическому искусству. Другие искусства имеют школы, академии, высокое покровительство, меценатов; для драматического искусства покровительственным учреждением должен бы быть императорский театр, но он своего назначения давно не исполняет, и у русского драматического искусства один только я. Я — всё: и академия, и меценат, и защита. Кроме того, по своим врожденным способностям я стал во главе сценического искусства. Все актеры, без различия амплуа, начиная от великого Мартынова, пользовались моими советами и считали меня авторитетом. Садовский своей славой был обязан мне; я создал знаменитого С. Васильева, и после него все «простаки» московского театра были моими учениками; даже актеры частных театров ходят ко мне учиться. Об актрисах и говорить нечего: вот уже 30 лет для них для всех, и для трагических, и для ingИnues, и для кокеток, и для комических старух, я — maestro[1] в полном смысле слова, то же, что в свое время был Тамбурини для итальянских примадонн. В Петербурге Снеткова и Владимирова своими успехами обязаны были единственно мне; комические старухи — Линская и Левкеева называли меня «наш боженька», и теперь Стрепетова относится ко мне с трогательным уважением. В Москве я поднял Косицкуго; много способствовал успехам Васильевой и Колосовой, создал В. Бороздину; для Федотовой и Ермоловой я — учитель, а лучшая, блестящая ingИnue, Никулина, — совсем мое создание; новое восходящее светило, несравненная актриса для комедии — Садовская — сразу вышла из меня во всеоружии, как Афина из головы Зевса. Молодые артисты — Садовский, Ленский, Рыбаков и другие — относятся ко мне, как дети к отцу. Одним словом, я — прибежище для артистов; я им дорог, как глава; я поддерживаю единство между ними, потому что у меня святыня, палладиум, — старые заветы искусства. Со мной кончится все; без меня артисты разбредутся, как овцы без пастыря…
Находясь в таком положении относительно драматических писателей и сцены, я не мог оставаться равнодушным зрителем падения искусства в императорских театрах. С конца 60-х годов я начал обращаться в дирекцию с записками и проектами, в которых указывал на коренные недостатки в управлении сценой и предостерегал дирекцию от беды, доказывая ясными и наглядными соображениями, что если своевременно не будут приняты энергические меры к устранению указанных недостатков, то сценическое искусство в императорских театрах падет до уровня плохих провинциальных трупп. Бывший тогда директор, Гедеонов, очень мне сочувствовал; но он имел мало власти или, лучше сказать, совсем не имел никакой. Барон Кистер цинически относился к русскому искусству и находил особенное удовольствие незаслуженно оскорблять благородного и умного С. А. Гедеонова. Гедеонов оставил службу, и непосредственное управление театрами перешло к Кистеру. Тогда стало сбываться с буквальной точностью все, что я предсказывал. Поруганное русское искусство постепенно замирало в императорских театрах, а частные театры систематически убивались Кистером. Он играл с ними, как кошка с мышью; увеличивая прогрессивно налоги по мере их успехов, он сознательно разорял и губил те из них, соперничества которых могли опасаться императорские театры, уронившие у себя сцену до того, что баловство любителей на частных и клубных театрах стало опасным соперником искусству привилегированных артистов. Положение драматических писателей стало невыносимо; для русского драматического искусства настало «лихолетье». Я теперь удивляюсь, как мы перенесли это время, как не бросили писать. В императорских театрах была неурядица: в Москве инспектор репертуара Бегичев уступил сцену Малого театра другу своему Тарновскому, который и распоряжался репертуаром; в Петербурге, после крайней распущенности, царившей на сцене при Федорове, со вступлением Лукашевича в должность инспектора стало происходить нечто сказочное. Это было какое-то огульное озорннчество, от которого ходили повеся голову авторы, артисты, певцы, музыканты, декораторы, а режиссеры буквально сходили с ума, как бедный Натаров например.
Но в большом столичном городе совсем заморить потребность в родном национальном театре — мудрено. Чехи, народ угнетенный, находящийся под чужим владычеством, два раза собирали из последних крох по полтора миллиона гульденов, чтоб построить свой национальный театр для своего родного искусства — и построили. И Москва пожелала ходатайствовать, чтобы ей, древней столице русского народа, сердцу России, позволили иметь Русский театр. Я полтора года трудился над запиской по этому предмету, разбирал московских жителей по сословиям, по степени образования, влезал в душу обывателя, чтобы дознаться, что там нужно и с чем там искусство будет иметь дело; собирал точные статистические данные о количественном отношении лиц разных сословий, посещающих театр, и о количестве приезжающего в Москву иногородпого купечества и прилежно исследовал действие драматического искусства на его тугие нервы. Когда труд мой подходил к концу, внезапно всемогущество Кистера рухнуло, произошли перемены… Я принялся за новый труд и весною 1881 года едва кончил одну записку, начал другую: «О нуждах императорского театра». Я просидел над ней, что называется, не разгибая спины, все лето, исписал полстопы бумаги, разобрал подлежащие немедленному удовлетворению потребности театра до последних мелочей. С этими двумя записками осенью я поехал в Петербург; одну из них, «О русском театре», я подал министру внутренних дел, гр. Игнатьеву, а другую, об императорском театре, хотел подать лично гр. Воронцову-Дашкову. Но прежде чем успел ему представиться, я был очень лестным письмом приглашен к участию в Комиссии, учрежденной для пересмотра узаконений, касающихся императорских театров… Как член Комиссии, я считал уже неделикатным забегать вперед с своим единоличным мнением и решился все, изложенное в записке, проводить в Комиссии. И начались у меня занятия. Я всю зиму работал день и ночь: делал выборки из своей записки для докладов, готовился к каждому заседанию. Я главным образом заботился о школе, потому что без школы нет артистов, а без артистов нет и театра. Потом моей заботой были авторы: у меня было очень обстоятельно выработанное предложение о мерах, служащих к улучшению репертуара императорских театров, — мерах, неоспоримо действительных; а именно, я думал подействовать благодетельно на репертуар посредством увеличения поспектакльной платы авторам и разумно, целесообразно устроенного Комитета. Что приличная плата за труд благотворно действует на трудящихся, — это само собой ясно; а как я хотел приспособить к репертуару Комитет, — об этом будет ниже. Я работал для Комиссии с страстным увлечением, что очень понятно: в 35 лет моего служения театру у меня накопилось много полезных для театрального дела соображений и практических заметок, накопилось много прочных знаний; в чем состоит сценическое искусство и что такое артист, я понял до тонкости, и все знания я должен был таить про себя, потому что из лиц, стоящих во главе театрального управления, никто ни понимать не умел театрального искусства, ни слышать о нем не желал. Назначение меня в Комиссию было для меня неописанным счастьем; я знал, что подобный случай не повторится, и спешил как можно яснее и убедительнее передать весь запас своих знаний. Но у меня была такая масса сведений, что только привести их в порядок и разделить на рубрики стоило огромного труда, и я работал до изнеможения. Я пробыл пять месяцев в Петербурге и, кроме своего кабинета и Комиссии, не видал ничего; сознание, что я работаю для общего дела, для будущности русского театра, которому я посвятил всю свою жизнь, не дозволяло мне жалеть себя. Я сеял доброе семя, но «ночью пришел враг мой и посеял между пшеницею плевелы». Мои доклады слушались, принимались единогласно, но уж было заметно, что лоду им не дадут. И действительно, еще Комиссия далеко не кончила своих заседаний, а оказалось, что судьба русского театра уж решена <…>
Тут я понял, какую оплошность я сделал, поделикатившись и не представив свою записку прямо министру <…>
Добра уж, конечно, ждать было нечего; но особенно пугало то, что нельзя было предугадать размеров зла <…>
Так и кончилась Комиссия, и я уехал из Петербурга с поздним и горьким сознанием, что все мои труды для театра и целых полгода жизни пропали даром, что никаких благоприятных обстоятельств для русского искусства не было, что учрежденная с благою целью Комиссия была в действительности обманом надежд и ожиданий, — что слушать меня в Комиссии вовсе не желали <…>
Другая моя записка была счастливее: министр внутренних дел представил ее государю, и государь, по прочтении ее, выразил одобрение моей мысли и желание, чтобы мой проект приведен был в исполнение. Я начал хлопотать в Москве, напечатал записку, стал ее распространять и встретил сочувствие. Но вслед за разрешением мне частного театра отменена была монополия императорских театров; спекуляция, которая давно ждала этого момента, была разнуздана и жадно кинулась на добычу. Каменная работа закипела в Москве, — два больших театра быстро поднимались от земли и росли вперегонку; кирпичная кладка производилась и по ночам, при электрическом освещении, — и все это в долг, в ожидании будущих благ (теперь построен и третий театр). В такое время начинать солидное предприятие, акционерное или на паях, было неразумно: нельзя соперничать с людьми, которым терять нечего. Пока бойкий аферист еще находит возможность на известном деле задолжать без отдачи более 400 т. рублей в один год, солидные люди не должны браться за это дело. Надо было переждать время. Пусть театры строятся, они пригодятся. Когда люди богатые, доверившие свои капиталы людям бойким, на опыте убедятся, что оперетка с раскрашенными саженными афишами — себе дороже и что лучше иметь дело с солидными людьми, чем с аферистами, тогда настанет пора и серьезных театров. Лучше подождать, пока придут да поклонятся, чем самому ходить да кланяться и приглашать людей к участию в предприятии, успех которого, при большой конкуренции, сомнителен. Ко мне уж приходили и кланялись. Но, дожидаясь удобного времени, я не сидел сложа руки: у меня уже все готово, и труппа намечена, и репертуар составлен, и все правила и инструкции по всем частям управления написаны. Этого мало: я делал пробы, как примутся публикой старательно поставленные пьесы серьезного репертуара, — я поставил в Пушкинском театре, с труппой, переходившей к Коршу, «Свои люди — сочтемся», по первому изданию, теперь дозволенному. Успех был чрезвычайный; мне подносили венки целыми десятками, вся сцена была усыпана букетами. Значит, на расположение публики я могу рассчитывать.
Но не одна боязнь сильной конкуренции удерживала меня от немедленного осуществления моего предприятия: было и другое обстоятельство. При Кистере мне легко было оставить императорский театр; мне даже следовало его оставить: тогда гнали со сцены русское искусство, — а коли гонят, так уходи и отряхай прах от ног! Я писал записку во время нестерпимого владычества Кистера, при монополии, а разрешение получил при гр. Воронцове-Дашкове. Оставив императорский театр, лишив его своих пьес, уже написанных и будущих, я, кроме материального ущерба театру, произвел бы скандальные разговоры и огласки… Хотя теперь в императорских театрах в Петербурге и в Москве и не лучше, чем было при Лукашевиче и Бегичеве, но это дурное идет снизу, от неспособных распорядителей; это случайно набежавшие тучи; а сверху все-таки просвечивает. Судя по тому, как поощряются другие отрасли русского искусства — музыка, живопись, ваяние, — можно надеяться, что наступят светлые дни и для драматического искусства. Кроме того, императорский театр — колыбель моего таланта; у меня с ним связано столько светлых, отрадных воспоминаний, а теперь началась новая связь: мне дана пенсия; так уж бросать-то императорский театр, пожалуй, покажется и неблагодарностью. Вот в какое я поставлен положение!
Дело театральное я знаю в совершенстве и до старости ношусь с своими знаниями, не находя места, где бы приложить их, не находя приюта, где бы мог успокоиться на мысли, что мой многолетний опыт не пропал даром, что я приношу пользу. Считая императорский театр своим, я поминутно огорчаюсь теперь и недостатком у начальствующих лиц понимания великой силы этого учреждения, и неумелым веденьем дела в нем, и неразумными распоряжениями, роняющими его достоинство, а главное — тем, что выдохшиеся, исписавшиеся посредственности заполонили сцену и не дают молодым силам ходу. У начинающих писателей только один и есть защитник — это я: я, как только стал на ноги, так и начал другим помогать. Я никогда никому не завидовал; при появлении нового таланта я всегда радовался и говорил: ^Слава богу, нашего полку прибыло". Что я сделал для русской драматической литературы, — это оценится впоследствии. До сих пор у меня на столе меньше пяти чужих пьес никогда не бывает. Если в сотне глупых и пустых актов я найду хоть одно явление, талантливо написанное, — я уж и рад, и утешен; я сейчас разыскиваю автора, приближаю его к себе и начинаю учить. Когда какое-нибудь произведение выдается на сцене, — актеры говорят, что тут непременно есть или моя рука, или мой совет. Не все слушают меня, но идут ко мне все, зная, что у меня найдут и науку, и помощь, и ласку. Вот их-то мне и жаль больше, чем самого себя; обида, нанесенная мне дирекцией, для меня не так чувствительна, как обида, сделанная кому-нибудь из начинающих. Когда я представлялся государю, он сказал мне, чтобы я руководил и ободряя начинающих писателей. Эти слова, конечно, были сказаны как любезность, но они так метко попали по назначению, что я чуть не заплакал. Теперь уж забота о начинающих талантах стала не только потребностью моей души, но и правом, заслуженным всей моей честной жизнью и утвержденным государем, — и я не остановлюсь ни перед чем.
Я завтра же могу быть хозяином большого частного театра: Корш с величайшей радостью уступит мне власть в своем театре, если я все барыши предоставлю ему. Он дает мне 10—12 тысяч в год; он знает, что, помимо пользы от моих распоряжений, одно имя мое удвоит у него сборы. И все-таки, по высказанным мною соображениям, я бросить императорский театр не могу решиться — разве уж нужда заставит. Я думаю, думаю, что мне делать, и боюсь, что с ума сойду. Надо решаться на что-нибудь: нерешительность — хуже всего, она измучит… У меня есть мысль, но я ее еще не принял окончательно; я решусь на то, что, по здравом и всестороннем обсуждении, окажется благоразумнее. Вот моя мысль: я задумал предложить свои услуги императорскому театру, т. е. поступить туда на службу. Но когда я пишу эти слова, у меня точно что отрывается от сердца: меня пугает перспектива непривычных мне служебных неприятностей, у меня впереди — страдания. Но что ж делать? Мне не суждено доживать век покойно. В пользу такого решения у меня следующие соображения: я могу вместе с тем оставаться председателем Общества драматических писателей; значит, к писателям и частным театрам я буду в прежних отношениях и, следовательно, не принося никому вреда, я могу принести много пользы. Что нужно императорским театрам? Им, во-первых, нужны актеры. Только я один могу образовать таких актеров, какие нужны императорским театрам, если будет театральная школа, разумеется. Я знаю, что нужно для образования артиста, — я ношу в себе предания старой отличной школы; я владею секретом правильного и выразительного драматического чтения. Во-вторых, нужно, чтоб пьесы игрались хорошо. И в этом деле я могу помочь: я, своим авторитетом, могу восстановить падшую и забытую художественную дисциплину и воскресить контроль над исполнением, посредством которого Верстовский к 50-м годам создал в Москве такую сильную труппу. В-третьих, нужны хорошие пьесы. И в этом случае, мне кажется, только я один могу помочь императорским театрам и русской драматической литературе, и именно — посредством проектированного мной Комитета. Таланты у нас есть, — в этом я твердо убежден; но русских даровитых людей губят два недостатка: необразованность и лень. Чтобы талант выказался и был признан, художнику нужно покорить технику того искусства, которому он посвятил себя; но покорить технику нельзя иначе, как усиленным уединенным трудом и энергией; а этого-то у нас и нет. У нас большинство даровитых людей удовлетворяется первыми проявлениями своего таланта и погружается в пошлую, праздную жизнь. Чтобы заставить их совершенствовать свой талант и трудиться, нужны внешние стимулы. Эти стимулы императорский театр имеет, но надо употреблять их умеючи. Теперь Комитет или не пропускает, или пропускает (это зависит от случая) пьесы, в которых есть признаки таланта, но которые сделаны небрежно или без знания техники. II то и другое нехорошо. В первом случае автору надоедает, что его пьесы не пропускаются на императорский театр, — он перестает представлять их туда и отдает свои недоделанные произведения в частные театры, получает за них гроши и всю жизнь остается посредственностью. В другом случае пьесы, плохо скомпонованные, да еще, пожалуй, плохо разыгранные, падают; после двух или трех падений автор начинает сомневаться в своем призвании и, убоясь стыда при новых падениях, берется за другое дело. И вот даровитый драматический писатель превращается в репортера и тратит свой талант па обличение дворников и лавочников, по 2, по 3 копейки за строчку. Я видел много примеров и того и другого. По моему мнению, Комитет должен быть иной: он должен иметь учительское, опекунское значение, и в нем должны сидеть добрые люди. Пусть он безусловно одобряет пьесы, талантливо и правильно написанные, безусловно отвергает глупые и бездарные; а пьесы, в которых виден значительный талант, но небрежно или неумело написанные, пусть возвращает авторам для переделок и поправок, с подробным указанием, почему то или другое место в пьесе нехорошо или лишнее и как надо его исправить; пусть вызывает авторов для объяснений, подает им советы, как учиться и где, указывает им образцы для изучения. Одним словом, пусть Комитет делает для авторов то же, что я всю жизнь делаю для них. Ио я могу лишь советовать трудиться, а заставить — yе имею средств, а императорский театр имеет средство — большую поспектакльную плату. Это сильное побуждение: наши писатели по большей части люди бедные; человека, получающего 400—500 р. содержания, перспектива получить наверное 2—3 тысячи рублей в сезон заставит потрудиться и выполнить все требования Комитета. Другой готов будет и два года сидеть над пьесой, только бы получить такие деньги. Не все талантливые люди ленивы; есть между ними, как я сказал, и люди мало ученые и плохо образованные; те и рады бы трудиться и учиться, да не знают как, и жаждут советов и указаний. И ленивого человека можно заставить трудиться, коли объявить ему решительно, что пи одна его пьеса не увидит сцены, если он не будет отделывать их самым тщательным образом. Вот какую службу должна служить щедрая поспектакльная плата: это — настоящее ее назначение. Для начинающих бедных писателей мы просили увеличить поспектакльную плату, а не для обогащения NN, — он и без того богат. Добрый, благомыслящий Комитет, умное и честное распределение поспектакльной платы двинут драматическое искусство сильнее и вернее, чем премии. Уже при существовании действующего теперь Комитета, т. е. за последние два сезона, я знаю до четырех пьес, очень хороших, которые пропали даром, оттого что нескладно сделаны, и которые легко было авторам исправить. Я не говорю, что проектированный мной Комитет произведет чудеса, что он сразу поднимет русскую драматическую литературу: у меня нет иллюзий на этот счет; но я твердо знаю, что в год две-три очень хорошие пьесы, которые могут долго удержаться, прибавятся непременно. И этого очень довольно, это большое счастье при нашем, загроможденном всяким хламом, репертуаре. Такие комитеты, как существовавший прежде и существующий теперь, бесполезны: от дурных пьес они не уберегли сцену, а хороших не дали <…>
В-четвертых, императорскому театру нужно солидное систематическое ведение репертуара. Теперь репертуар в императорских театрах ведется возмутительно пошло и нелепо, — ничем не лучше иного клуба, где постановка пьес зависит от выбора актеров-любителей. Один говорит: «Давайте-ка я вам на будущей неделе Гамлета отмахаю!», а другой: «А потом хорошо бы „Двумужницу“ поставить; я бы вам Дятла сыграл: у меня есть такой большой нож, засапожник, который разбойники за голенище прячут». А актриса возражает: «Нет, прежде надо „Фру-Фру“ поставить: у меня есть платья для этой роли». Вот точно так ведется репертуар в императорских театрах. Как будто распорядители забыли или не знали никогда, что между бездельной клубной сценой и императорским театром есть большая разница, что императорский театр есть учреждение важное, государственное; что прилагательное «императорский» обязывает же к чему-нибудь; что он обязан иметь значение, иметь свой характер, свое направление; что это — не ветряная мельница, которая мелет без разбору. Императорский театр должен иметь свое направление, свои задачи и неуклонно проводить их; театр в руках правительства — такой же орган, как журнал. Для императорского театра — одно обязательное направление: он не может быть ничем иным, как школой нравов. Так понимала правительственный театр еще имп. Екатерина и сама писала для него. Конечно, с того времени много воды утекло; теперь невозможны ни прежняя мораль, ни прежняя дидактика; но все-таки направление императорского театра должно быть строго серьезное в отношении идеалов, выводимых авторами. Идеалы должны быть определенны и ясны, чтобы в зрителях не оставалось сомнения, куда им обратить свои симпатии или антипатии. Хлопоты о безусловном художественном достоинстве пьес для императорского театра, при его плохой труппе, — вздор: это — или недомыслие, или отвод глаз. Публика смотрит не пьесы, а исполнение пьес; прежде чем хлопотать о художественности пьес, надо завести хороших актеров, которые бы умели их играть. Теперь публика и в Петербурге, и в Москве, т. е. то огромное большинство публики, которое преимущественно должен иметь в виду императорский театр, еще не может оценить эстетического достоинства произведения помимо содержания. В ней еще критические способности не затронуты. Эта публика не так смотрит пьесу, как мы, например, смотрим Сальвини: она еще не может отделиться от пьесы, стать выше ее и быть судьею ее достоинств и достоинств исполнения; она еще сама всей душой участвует в пьесе. Значит, театр для огромного большинства публики имеет воспитательное значение; публика ждет от него разъяснения моральных и общественных явлений и вопросов, задаваемых жизнью. В Москве теперь, вследствие особых общественных условий, почти вся публика лишь по внешней обстановке жизни принадлежит к образованному классу, а по нравам, привычкам, умственной неразвитости и отсутствию нравственных правил — принадлежит к тем классам городского населения, которые носят название невежественной толпы. Эта публика ничего не знает, ничего не читает, кроме дешевых газет и юмористических листков, наполненных городскими сплетнями. Вращаясь постоянно в одном кругу, она не имеет возможности познакомиться с другими, более разумными и приличными формами семейных и общественных отношений. Дельное, разумное и нравственное эта публика слышит и видит только в театре; в театре она очеловечивается. Я вот уж 15 лет твержу, что такой силой, как императорский театр, нельзя распоряжаться спустя рукава. Если театр имеет действие на публику, если он — сила, то дирекция должна ясно и твердо определить, для чего и как употребить эту силу, т. е. дирекция должна иметь программу такую же, какую имеет всякий журнал, имеющий претензию проводить какие-нибудь идеи. Дирекция обязана привести в систему все находящиеся в ее распоряжении пьесы; она обязана знать все классы и оттенки публики, обязана знать, в какие дни какая публика посещает театр, и сообразно с этим распоряжаться репертуаром. Мои требования нельзя назвать чрезмерными: я не требую от дирекции более того, что называется порядком и исполнением своих обязанностей. При таком образе действий расходы дирекции на драматический театр были бы производительны, и не болело бы сердце порядочных людей об огромных бесполезных затратах; а теперь и большое жалованье актерам, и большие поспектакльные авторам, и содержание администрации — все это расходуется почти даром. Принято говорить, что императорский театр не должен иметь копеечных расчетов. Но «копеечные расчеты» — только слово нехорошее, а дело-то хорошо: но русской пословице, копейка рубль бережет. Экономия везде нужна, потому что она есть не что иное, как благоразумие. Государство не жалеет денег для водворения науки; государство не сличает, да и не может сличать количество духовной выгоды, приносимой наукой, с материальными затратами на нее; оно знает, верит, что выгода есть, — и довольно. Но государство зорко следит, чтобы наука не теряла своего величия, не сходила с такой высоты, находясь на которой, она — великий двигатель народного преуспеяния. То же и искусство: оно приносит невещественные блага, и нельзя их сбалансировать с вещественными затратами; одно известно, что блага эти велики и плодотворны. Потому и никаких затрат на водворение и поддержание искусства не жаль; но только до тех пор, пока искусство находится на своей высоте, ведется строго и сообразно разумно понятым потребностям общества. Профанация же искусства, как и науки, мало того, что не приносит пользы, — приносит вред, заводит нравственную порчу; потому, как скоро искусство опошляется, оно уж не заслуживает правительственной поддержки, и всяких затрат на него жаль <…>
Императорский театр, как я уже сказал, должен иметь свой определенный репертуар, и актеры должны подчиняться ему, а не наоборот; серьезный театр не может держаться сбродным репертуаром, зависящим от произвола актеров. Уж довольно и того, что набрали в императорский театр актеров из клубов; а если оттуда же будут тащить и репертуар, то чем же будет отличаться важная императорская сцена от клубной, устроенной для баловства любителей? Так управлять репертуаром нетрудно: «Какие ты роли играл у Лентовского, а ты — у Корша, а ты — в клубе приказчиков? А для вас, сударыня, что прикажете назначить?» — Да и ставить все, что наговорят актеры. Так разве это порядок? Это — безобразие!
И в этом деле я могу принести императорским театрам большую пользу: я знаю публику насквозь, знаю ее потребности; я сумею сделать репертуар серьезным, достойным императорского театра и вместе с тем сильным относительно сборов.
Я не буду ручаться, что все сказанные улучшения явятся сразу, сейчас; нет, легче начинать снова, чем поправлять испорченное. Я берусь установить прочную основу, энергически двинуть дело по надлежащему пути. Я положу в это дело последние мои силы; мне хочется умирать покойно, с сознанием, что я не только исполнил свой личный долг относительно призвания, т. е. не зарыл свой талант в землю, но и послужил еще обществу и государству своими знаниями, послужил, как горячий патриот.
Но признают ли, что все, что я считаю необходимым для императорских театров, действительно нужно, или упорно желают остаться при нынешних порядках, пока дойдет до самого нельзя, — вот вопрос, который меня мучит и сушит мой мозг <…>
Но, что ни будет, я должен решиться, мне ждать некогда, мне уж седьмой десяток, да я и измучился и долее оставаться хладнокровным зрителем театрального безобразия не могу. Ведь мы к сценическому искусству едва ли не самый способнейший в мире народ. Ведь школы, из которых выходят Мартыновы и Васильевы, — это радость, это гордость народная! И вот, ни с того ни с сего, школы закрыты, и искусство, только что расцветшее так роскошно, убито. И все это совершилось без нашествия варваров; и всему этому я был свидетелем, — точно из меня жилы тянули!
…Я задыхаюсь и задохнусь без хорошего театра, как рыба без воды. Ясные дни мои прошли, но уж очень долго тянется ночь; хоть бы под конец-то жизни зарю увидеть, и то бы радость великая.
КОММЕНТАРИИ
правитьВпервые опубликовано в сборнике: «А. Н. Островский о театре. Записки, речи и письма», стр. 157—167.
Источники текста:
копия П. О. Морозова. На копии рукой Морозова помечено: «Из письма от 28 августа 1884 г.» (ПД).
Печатается по копии Морозова. Сокращения текста произведены в копии. Данное публикатором название «Автобиографическая заметка» нельзя считать приемлемым, так как оно не соответствует ни содержанию, ни характеру письма.
Изверившись в возможности создания своего театра, о котором он думал несколько лет, Островский склонился к мысли о службе в императорском театре. Поэтому в настоящей записке он еще раз излагает ряд мер, необходимых для улучшения театрального дела. Записка эта заканчивается пессимистически: к моменту ее написания (то есть к 28 августа 1884 г.) Островского ожидал удар: расчет его на руководство Театральным училищем не оправдался — вместо драматурга был привлечен актер О. А. Правдин (ПСС, XVI, 118). Еще в течение полутора лет будет тянуться дело о службе драматурга. К сентябрю следующего, 1885 г. пронесется слух о назначении А. А. Потехина на ожидаемое Островским место управляющего драматическим репертуаром. Именно тогда, прося у брата определенного ответа на мучивший его вопрос, он с горечью писал: «…в случае неудачи я уж больше надоедать не буду; я все свои бумаги и свою исповедь, которая уже готова, запечатаю и пошлю к Семевскому с тем, чтобы он, по прошествии известного времени после моей смерти, распечатал их и обнародовал…» (ПСС, XVI, 198). Что это за исповедь, о которой упоминается в письме, неизвестно. Во всяком случае, нет никаких оснований идентифицировать ее с настоящей деловой запиской, адресованной, как и ряд последующих (см. наст. том, стр. 620, 621, 623 и др.), контролеру императорского Двора Н. С. Петрову, от которого зависело окончательное решение дела.
…как Афина из головы Зевса.-- См. прим. к стр. 120.
Палладиум — здесь: защита, оплот.
…записку ~ «О нуждах императорского театра».-- Записка под таким заглавием неизвестна.
Чехи ~ два раза собирали из последних крох ~ чтоб построить свой национальный театр…-- См. прим. к стр. 140.
…"О русском театре"…-- Вероятно, имеются в виду записки «Обращение к московскому обществу…» и «Проект устава товарищества по созданию Русского театра в Москве» (см. наст. том, стр. 160).
…"ночью пришел враг мой и посеял между пшеницею плевелы".-- Неточная цитата из Евангелия от Матфея («когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы» — XIII, 25).
…напечатал записку, стал ее распространять и встретил сочувствие.-- Речь идет о записке «Обращение к московскому обществу» (см. наст. том, стр. 160—165).
…(теперь построен и третий театр).-- Речь идет о театре Ф. А. Корша, открывшемся в 1882 г. в Газетном переулке (ныне проезд Художественного театра); в 1885 году театр переехал в новое здание в Богословском переулке (ныне ул. Москвина).
…я поставил в Пушкинском театре, с труппой, переходившей к Коршу, «Свои люди — сочтемся», по первому изданию, теперь дозволенному.-- Речь идет о постановке пьесы в театре «Близ памятника Пушкина» 30 апреля 1881 г. Актер М. И. Писарев отмечал позднее, что для публики это был «поистине большой и знаменательный литературный праздник» («Просе.», X, XXXIX). …мне дана пенсия…-- Пенсия в 3000 руб. была назначена Островскому в январе 1884 г.
Так понимала правительственный театр еще имп. Екатерина, и сама писала для него.-- Екатерина II известна как автор ряда нравоучительных комедий («О время!», «Именины госпожи Ворчалкиной», «Госпожа Вестникова с семьей», «Обманщик», «Шаман сибирский»); ею написан также ряд комических опер. Она рассматривала свои произведения как «школу нравов»; в ее комедиях осмеивались невежество, чванливость, пристрастие к сплетням, щегольство; в центре их, как правило, находятся положительные герои-резонеры. Но, как отмечает исследователь, на самом деле это были «сатирико-памфлетные комедии», в которых императрица нападала «на политических и литературных противников» и пыталась «воздействовать в своих интересах на общественное мнение». «Их довольно долго переоценивали, приписывая им прогрессивное влияние, — пишет далее исследователь, — между тем Екатерина и здесь, как раньше в журналистике, возглавила реакционное направление» (П. Я. Берков, История русской комедии XVIII в., Л., «Наука», 1977, стр. 134).
- ↑ Мастер, знаток, учитель (итал.).